Читать онлайн Психоанализ культуры бесплатно

Психоанализ культуры

Sigmund Freud

DIE ZUKUNFT EINER ILLUSION.

DAS UNBEHAGEN IN DER KULTUR.

DER MANN MOSES UND DIE MONOTHEISTISCHE RELIGION.

ZWANGSHANDLUNGEN UND RELIGIONSÜBUNGEN.

DIE «KULTURELLE» SEXUALMORAL UND DIE MODERNE NERVOSITÄT.

ZEITGEMÄSSES ÜBER KRIEG UND TOD.

ÜBER EINE WELTANSCHAUUNG.

EIN RELIGIÖSES ERLEBNIS.

ZUR GEWINNUNG DES FEUERS.

WARUM KRIEG?

© Р. Ф. Додельцев, перевод, статья, примечания, 2023

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2023

Издательство КоЛибри®

Культура глазами психотерапевта

Возвращение в юность. После окончания университета, в 1870–1880-е гг., первые шаги к материальному благополучию и известности Зигмунд Фрейд делал в качестве невролога и психиатра. А настоящего успеха он добился в первом десятилетии XX века, когда закончил разработку новой психотерапии и основ нового психологического направления – психоанализа – и приобрел немало сторонников среди молодых врачей, психологов, художников и просто образованных людей. Казалось бы, его дальнейший путь в науке был предопределен, однако вполне успешный врач и ученый довольно неожиданно (тем более, что он был уже близок к шестидесятилетию) покинул с немалым трудом проложенную колею и в 1911 г. принялся за книгу «Тотем и табу» – по его словам, «роман о незапамятных временах», когда закладывались первые камни в фундамент человеческой культуры, этики, искусства и мировоззрения. В 1914 г. книга выходит в свет, затем наступают годы войны, после чего появляются работы, в которых психоаналитик достраивает и перестраивает здание психоанализа, видимо не забывая при этом и о проблемах культуры, пока в последние 10–15 лет своей жизни не посвящает себя почти исключительно культурологической тематике.

Основы подхода к ней Фрейд изложил в «Тотеме и табу», но прежде чем коротко представить их, необходимо остановиться на причинах столь резкого поворота. Разобраться же в мотивах экспансии психоаналитика в новую для себя исследовательскую область не слишком трудно.

Во-первых, Фрейд и сам не раз объяснял этот свой «кульбит». На склоне лет он честно признавался, что никогда не чувствовал себя по-настоящему врачом и что со временем его интересы вернулись к проблемам культуры, которые изрядно привлекали внимание едва начавшего самостоятельно размышлять юношу. Фрейд утверждает: «Уже на пике психоаналитической деятельности в 1912 г. в „Тотеме и табу“ я попытался использовать только что добытые психоаналитические представления для исследования происхождения религии и нравственности. Два более поздних очерка – „Будущее одной иллюзии“ (1927) и „Неприятие культуры“ (1930) – продолжили данное направление этой работы»[1]. Такая смена интересов – явление в науке не редкое: достаточно вспомнить о повороте Сократа от космологии к антропологии или о преобразовании докритического Канта в критического. В данном же случае интересен тот факт, что Фрейд ввел в психологию представление о «возвращении вытесненного», очень напоминающее о перемене, произошедшей с ним, и вполне возможно, что свое открытие психоаналитик сделал, как и в случае с механизмами сновидения, на основании самоанализа.

У этого события, позволившего составить данный сборник, были, разумеется, и более мелкие причины. Скажу только о некоторых (да и то бегло).

Видимо, ближайшим поводом стало появление книги К. Г. Юнга «Трансформация и символы либидо» (1912), в которой этот швейцарский психолог на материале древней мифологии ревизовал фрейдовское учение о бессознательном и о либидо. Фрейд, радевший о чистоте своих концепций, был вынужден опровергать эту юнговскую попытку, и ему пришлось последовать за ним в глубины древней культуры.

Кроме того, Фрейд оказался заботливым отцом не только для своих шестерых детей, но и для своего главного духовного детища – психоанализа. А поскольку профессиональное сообщество либо слишком долго (около четверти века) игнорировало психоанализ, либо даже жестко его отвергало, Фрейду пришлось основать собственное научное объединение (в 1908 г. состоялся первый международный съезд психоаналитиков) и по возможности позаботиться о создании благоприятного общественного мнения о нем. С этой целью параллельно трудам, предназначенным для специалистов, он публикует рассчитанные на широкого читателя научно-популярные сочинения. Так, год спустя после выхода плохо и долго продававшегося «Толкования сновидений» он публикует книгу о повседневных ошибочных действиях (оговорках, описках и т. п.) – «Психопатологию обыденной жизни», которая стала, видимо, самым популярным его произведением. А рукописи «Трех очерков сексуальности» и «Остроумия и его отношения к бессознательному», куда он включил немало собранных им самим еврейских анекдотов, вообще создавались одновременно и вышли одна за другой в 1905 г.

Скорее всего, и экскурс Фрейда в область древнейших культур был связан не только с тем, что именно там Юнг искал аргументы в защиту своей правоты, но и с тем, что книга английского этнолога Дж. Фрэзера «Золотая ветвь», посвященная мифам первобытных народов, стала в конце XIX века бестселлером и сделала этнографию весьма популярной.

И последнее по месту упоминания, но, видимо, не по значению. Один из самых уважаемых учителей Фрейда, крупный физиолог Эрнст фон Брюкке (в его честь создатель психоанализа назвал одного из своих сыновей), отличался широкой эрудицией, и вовсе не исключено, что Фрейд в этом смысле стремился ему подражать.

В заключение можно отметить, что фрейдовские изыскания в области истории и теории культуры составляют, пожалуй, самую читаемую часть его многочисленных творений.

Тотемизм преобразует запрет инцеста в экзогамию. В «Тотеме и табу» исследуются психологические аспекты тотемизма (древнейшей формы религии) и табу – связанные с ним категорические запреты, ставшие началом этики и права. Название замысловатое, но разобраться можно. А вот подзаголовок «Заметное сходство дикарей и невротиков» изрядно смущает, но не потому, что он непонятен (проще не придумать), и не потому, что он как бы обосновывает право автора заняться далекой от его профессиональной деятельности темой (ибо Фрейд достаточно опытный ученый, чтобы самому решать, что ему под силу), а потому, что заявленный в нем метод аналогии признается современной логикой весьма капризным, обладающим малой доказательной силой. Он чаще используется для иллюстрации каких-то утверждений, чем для их обоснования. Да и в данном случае его смысл более чем сомнителен: по-моему, очень трудно представить себе, например, охоту орды невротиков на мамонта или крупного хищника, поскольку для этого требуется не только отменное физическое здоровье, но и незаурядное мужество, уверенность в себе и психическая устойчивость, чем невротики, как известно, не отличаются.

Я вовсе не собираюсь ставить под сомнение содержание фрейдовского исследования, а хочу лишь подчеркнуть, что оценивать его следует по весьма специфическим меркам. Древние формы человеческой жизни мы более или менее надежно оцениваем по ее материальным остаткам. В итоге можно довольно уверенно судить о виде и характере труда, образе жизни и миграциях наших древних предков. С помощью наскальных изображений и особенностей захоронений мы кое-что узнаем об их художественном вкусе и об отдельных обрядах. Для представления о мире их переживаний, эмоций и мыслей мы располагаем почти исключительно различными умозрительными приемами и толкованиями, предположениями, догадками или другими умственными конструкциями, на фоне которых даже аналогия выглядит конкурентоспособной. Правда, аналогия с первобытными народами и племенами весьма рискованна, потому что даже те из них, что сохранились до наших дней, живут по большей части в весьма специфических условиях (чересчур благоприятных или, наоборот, совсем неблагополучных), и чтó у них сохранилось от их давнего прошлого, мы практически не знаем. Короче говоря, у нас нет надежного способа судить о достоверности предлагаемых Фрейдом решений психологических проблем, мы в состоянии оценивать только их правдоподобие или отсутствие такового. Понятно, что подобного рода оценки весьма и весьма субъективны.

Замечу кстати, что творение нашего новоявленного этнолога «Тотем и табу» вызвало заметный интерес в этнографических и антропологических кругах. Целый ряд ученых (скажем, Р. Бенедикт, М. Мид, Г. Рохейм, Б. Малиновский, который под впечатлением от прочитанного написал статью «Секс и насилие в первобытном обществе», где использовал идеи Фрейда о влиянии бессознательных и эмоциональных факторов на древнейшую культуру) были, вероятно, впечатлены правдоподобием фрейдовских построений, их опорой на своеобразную психологическую теорию.

Теперь остановимся на главных идеях «Тотема и табу». Фрейд, прослушавший у известного немецкого философа Ф. Брентана факультативный курс о философии Аристотеля, начинает свое исследование как бы по рецепту Стагирита, с удивления по поводу того, что даже очень примитивные племена австралийских аборигенов весьма тщательно соблюдают такое ограничение своей половой жизни, как запрет инцеста, то есть ведут себя – согласно нашим нынешним представлениям – вполне нравственно, и в первой части книги, «Боязнь инцеста», Фрейд пытается решить эту загадку.

Такое поведение дикарей наблюдается в родоплеменных сообществах, где функцию социального регулятора осуществляет система тотемизма и где племя разделено на две фратрии с различными тотемами. Тотем – это чаще всего какое-нибудь животное, реже – растение или какой-либо природный объект, которого члены фратрии почитают как своего прародителя и покровителя. В свою очередь фратрии делятся на тотемические кланы с теми же двумя тотемами.

Если первые человеческие коллективы строились на основе кровно-родственных связей, то теперь возникает их новая, более обширная разновидность: родство определяется не «по крови», а по принадлежности к одному тотему. В конечном счете оно отодвигает кровное родство на второй план, не ликвидируя его окончательно. Но главное – устанавливается закон экзогамии, категорического запрета членам одного и того же тотема вступать в половые отношения друг с другом, а значит, и заключать между собой брак.

Вот этот запрет и отвращает, скорее всего, аборигенов Австралии от инцеста, поскольку его нарушение влечет за собой жестокое наказание – смерть. И это при том, что он исключает из возможного выбора сексуального объекта не только братьев и сестер, но и всех женщин и мужчин тотемного клана. Правда, не следует забывать, что само общество заметно выросло и, соответственно, количество возможных сексуальных партнеров тоже увеличилось.

Что же вызвало появление этого запрета? Таким вопросом задается Фрейд и выделяет, как мне представляется, два источника экзогамии: боязнь инцеста и искоренение остатков «группового брака», при котором некоторое количество мужчин сожительствовало с определенным количеством женщин, что, грубо выражаясь, напоминает «группенсекс».

В первом случае Фрейд исходит из сомнительного предположения, что первобытные люди были весьма предрасположены к инцесту и потому потребовались дополнительные меры для борьбы с ним. Но во-первых, требуется доказать, что дикарей сильнее тянет к сестрам, чем к другим женщинам клана. Во-вторых, Фрейд словно забывает, что около десятка лет назад говорил о пластичности сексуального влечения, о его способности менять свои объекты, средства и цели. Так что эта линия рассуждений не выглядит убедительной. Не меняют положения и его ссылки на обряд «избегания» мальчиком общения с матерью и сестрами. Он и сам, видимо, понимает слабость этих ссылок, тем более что очень много говорит о полезности «избегания» тещи (с которой поначалу и у него отношения не складывались, но это никакого отношения к инцесту не имеет). Да и в отношении ряда примеров Фрейд видит их происхождение из предрассудка, что оставшиеся наедине мужчина и женщина первым делом займутся сексом. Скорее, на мой взгляд, этот обряд связан с представлениями о привитии мальчикам мужественности.

Более убедительным представляется подход, связывающий экзогамию с попытками ликвидировать «групповой брак» или его остатки, что оказывается вполне адекватным средством для борьбы с групповым инцестом. Впрочем, можно добавить: и с индивидуальным инцестом тоже.

К сожалению, Фрейд уделяет этому источнику экзогамии маловато внимания, поэтому рискну добавить к направлению его мысли пару-тройку предположений. Во-первых, пока люди жили небольшими родами (до сотни-двух человек, может, чуть больше), удаленными на десятки километров друг от друга, инцест не был осуждаем, он был почти необходим. Во-вторых, «групповой брак» (не уверен в универсальности такой формы, но должен следовать логике Фрейда) наверняка повысил конфликтность внутри первобытных коллективов, осложнил воспитание детей (возможно, с ним связаны и другие сложности, вызванные ростом индивидуализма и ревности, разделением братской и половой любви и т. д. и т. п.), или, говоря проще, его необходимо было заменить какой-то более адекватной нашим совершенствовавшимся предкам формой индивидуального брака. В-третьих, экзогамия направлена прежде всего против предполагаемого бардака, а индивидуальный инцест является только его частным случаем. Так что, возникнув в более обширном, чем существовавшие ранее, сообщества, экзогамия решает и более крупные задачи: выступая против группового инцеста, она серьезно подрывает и индивидуальный инцест.

Прекрасно отдаю себе отчет в том, что мой последний вывод несколько отличается от хода мыслей создателя психоанализа: тот движется к пониманию массовых явлений от своих представлений о состоянии внутреннего мира отдельной личности, хотя и отлично понимает, что социальные явления обладают также собственными законами и механизмами. Так, он не раз говорил, что у культуры и индивида различные устремления. Именно это я и имел в виду, говоря, что родоплеменная община, вводя экзогамию, руководствуется не столько интересами своих членов, сколько необходимостью обеспечить сохранность расширившегося сообщества, однако, несколько ограничивая при этом выбор объекта любви, она фактически увеличивает их количество и разнообразие.

Табу и амбивалентность чувств. Вторую часть книги отличает обилие и занимательность содержащихся в ней примеров (этим она напоминает «Психопатологию обыденной жизни»), однако ее эмпиризм несколько выбивается из данного весьма теоретичного сборника, поэтому остановлюсь только на одной ее идее, а именно на сути табу, этих самых первых своеобразных и все реже употребляемых ограничений действий людей. Хотя табу решают немало полезных задач (скажем, обеспечивают охрану особо важных для родоплеменных общин людей, людей в ослабленных состояниях и т. п.) и им беспрекословно подчиняются первобытные люди, они отличаются от религиозных запретов тем, что не отсылают к заповедям, а от моральных – тем, что не диктуют необходимости подчиняться исходя из самого факта их существования. При объяснении их сути Фрейд обращает внимание на двоякий смысл полинезийского слова «табу», означающего одновременно «святой, почитаемый» и «опасный, неприкасаемый». Эта двусмысленность отображает, по его мнению, то обстоятельство, что запретный предмет, персона или действие по отношению к ним, как правило, вызывают у дикарей амбивалентные чувства: они вожделенны для дикаря, но они же вызывают и сильнейший страх, способный довести нарушителя до смерти. Они так эффективны, потому что страх действует значительно сильнее чувства удовольствия. Далее Фрейд доказывает наличие этой амбивалентности у табу, действующих в отношении убиенных врагов, правителей и покойников из числа родственников.

Анимизм – первая форма мировоззрения. В третьем очерке книги Фрейд рассматривает такой важный компонент духовной культуры, как мировоззрение. Он выделяет три ступени его развития – анимистическую (мифологическую), религиозную и научную, но, естественно, наиболее подробно описывает его первую и самую древнюю ступень – анимизм, который, с одной стороны, демонстрирует возросшую мощь человеческого мышления – способность охватить весь мир одним взглядом, а с другой – показывает буйство фантазии первобытных людей, населивших этот мир необозримым множеством духов и душ.

Как же первобытные люди пришли к такому своеобразному видению мира? Нам очень трудно судить, как развивалось мышление первобытного человека, но знакомство с мышлением детей позволяет предположить, что способность к обобщению, скорее всего, тогда еще не доросла до уровня абстрактных понятий, а сохранила первичную наглядность и конкретность. А поэтому заметную роль в нем играли рассуждения по аналогии с самим собой. Вероятно, дикарь мыслил подобно ребенку, который, ударившись о косяк, восклицает: «Дверь злая!»

Конечно, первобытный человек, мало-мальски научившийся мыслить, размышлял более всего о своих насущных делах. Но уже очень давно (около сорока тысяч лет назад) у него появилась возможность и способность создавать наглядные образы в виде статуэток и рисунков в пещерах и на скалах. Тогда же, либо несколько позже, он стал размышлять о себе и внутри себя ощутил наличие чего-то отличного от тела, назвав это при объяснении состояний сна и смерти словом «душа». Эта душа была совершенно независима от тела и могла покидать его. Знания первобытного человека об окружающем были, разумеется, невелики, и когда растущая любознательность побудила его окинуть внешний мир единым взором, он спроецировал на него то, что обнаружил в себе, а говоря проще, одушевил его. Причем сделал это очень последовательно, поскольку приписал наличие души не только животным, но и растениям и даже многим неживым объектам природы. Вместе с душой он наделил их также сознанием, потребностями, целями и другими человеческими качествами. За этим, как представляется, скрывается еще один немаловажный мотив – желание преодолеть чуждость мира, ощутить его родство с собой. Со временем души освободились от своей телесной оболочки, и появилось представление о «духах» – бестелесных существах.

Согласно Фрейду, анимизм создан мышлением, впервые отдавшим предпочтение мысленной, а не чувственной картине мира. Древние наши предки глубоко верили в его одушевленность и даже в его духовное сродство с ними и поэтому чувствовали себя довольно уверенно в мире, с субъектами которого можно было иметь дело, следуя правилам общения с другими людьми. Тем более что анимизм создал две техники – колдовство и магию, с их помощью первобытные люди получали возможность воздействовать на эти души и этих духов, которые, как они были уверены, управляли природными явлениями и силами. Мне нет необходимости вдаваться в детали этих техник, но об их различии несколько слов скажу. Колдовство пользуется обычными методами влияния на людей. Магия же предполагает применение разнообразных, порой своеобразных, приемов. К примеру, чтобы побудить поле принести богатый урожай, крестьянин ночью совершал на нем половой акт с женой. Сам Фрейд так поясняет это различие: «Если шумом и криком прогоняют какого-нибудь духа, то это чисто колдовское действие; если его подчиняют, завладев его именем, то против него была пущена в ход магия»[2]. И хотя современные религии давно и решительно покончили и с колдовством, и с магией, следы их нетрудно обнаружить в пережитках и приметах наших современников.

Для объяснения механизма этих двух техник Фрейд воспользовался помощью английского антрополога Эд. Тайлора, утверждавшего («Первобытная культура», 1871 г.), что, научившись создавать аналогии, древние люди ошибочно решили, будто их власть над мыслями распространяется и на предметы этих мыслей. А это означает, что для анимистического мышления меняется соотношение физического и психического вообще: предмет отступает на второй план по отношению к представлению о нем. Действия, совершаемые над последним, должны, по мнению дикарей, повлиять и на первый. Фрейд назвал эту особенность анимизма «верой во всевластие мышления».

Фрейд рассматривает, хотя и бегло, судьбу этой идеи в истории мировоззрения. Если в эпоху анимизма человек был как бы зачарован всемогуществом своих мыслей, то в период доминирования религии он уступает значительную часть его богам/богу, сохраняя при этом веру в возможность повлиять на них/него почитанием, молитвами и т. п. В эпоху доминирования науки человек стал сознавать ограниченность своих возможностей, однако древнюю иллюзию он преобразует в убеждение, что, преуспев в научном познании мира, сумеет повлиять на его законы сообразно своим потребностям и желаниям. Можно также добавить, что в некоторых социальных группах существует вера во всесилие разума (просветители) или во всемогущество науки (сциентисты).

Понятно, что здравомыслящему человеку непросто представить себе анимистическую картину мира. Напомню, однако, о Дж. Беркли с его «Существовать – значит быть воспринимаемым» и фактическим отрицанием мира физического. Беркли вполне можно признать сторонником анимизма или панпсихизма. Фрейд же для прояснения этой ситуации прибегает к аналогии, приравнивая дикарей к невротикам. Действительно, параноик чувствует себя окруженным врагами даже в самой благожелательной обстановке. Но уже говорилось, что представить первобытных людей невротиками или маньяками мне не удается. Разве только допустив какие-то кратковременные поражения разума вроде коллективных галлюцинаций типа видения богоматери множеству верующих в Фатиме в 1917 г. Вполне допускаю, что первобытные люди, пусть изредка, могли видеть дриад или нереид, богов или богинь.

Прежде чем перейти к последней части «Тотема и табу», напомню, что Фрейд еще не считал анимизм религией, но духовным продуктом, обладающим целым рядом ее важных свойств и функций – например, представлением о бессмертии души.

Тотемизм – первая форма религии. В последнем, подводящем итоги исследования очерке Фрейд вновь возвращается к тотемизму, потому что, на его взгляд, через него прошли все народы и многие обычаи и нравы в различных древних, да и в современных, обществах следует понимать как пережитки тотемической эпохи. В истории эта эпоха оставила глубокий след: в социальном плане она научила древних людей соблюдать различные заповеди и ограничения, а в религиозном отношении выработала у них более обширное, чем прежде, чувство социальной сплоченности. Почитание общего тотема сделало членов тотемических кланов братьями и сестрами по вере, обязанными помогать друг другу и вместе защищаться от чужаков.

Вместе с тем Фрейд выделяет три оставшиеся нерешенными проблемы: как возникла вера в животное в качестве прародителя и попечителя и каковы мотивы экзогамии, а также какова ее связь с тотемизмом? Его ответы составили самую важную, но и наиболее спорную часть исследования. В последнем случае он не ограничивается только собственными соображениями, но и опирается на дополнительный биологический и этнологический материал.

Отвечая на первый вопрос, Фрейд в очередной раз обращается к помощи аналогии. Он отмечает, что в отношении к животным древние люди и современные дети очень похожи: и те и другие чувствуют родство с ними. А дальше Фрейд переходит в область психопатологии и вспоминает о своих пациентах – детях, страдающих от разного рода фобий, – необоснованной боязни безобидных животных. Он констатирует, что психоанализ установил следующее: вызывающее страх животное заменяет отца, от которого ребенок по каким-то причинам ожидает наказания. А поскольку, по напоминанию Фрейда, древние люди прямо называли тотемное животное своим прародителем, значит и оно является заменой отца. Стало быть, обнаруживается неожиданное сходство между Эдиповым комплексом, вызывающим фобию ребенка, и двумя запретами тотемизма, через которые как бы проступает преступление Эдипа, убившего отца и женившегося на его вдове, то есть своей матери. И если это сходство не случайно, то, видимо, в нем, по мнению Фрейда, и сокрыт смысл тотемистических запретов.

Для доказательства этого создатель психоанализа переходит к толкованию обнаруженного британским востоковедом У. Робертсоном-Смитом в религии древних семитов обряда жертвоприношения, превратившегося со временем в торжественную тотемистическую трапезу. Фрейд считает, что главной ее целью было не жертвоприношение тотему, а сплочение членов тотемистического клана. Праздненство начиналось с коллективного убийства обычно защищенного запретом тотемного животного и последующего поедания его членами клана, что, согласно очень древним представлениям о совместной трапезе, сближало ее участников. Кроме того, они тем самым обновляли и свое богоподобие, ведь фактически тотем представлял собой первый вид божества. По окончании пиршества животное оплакивали, а затем скорбь сменяло безудержное веселье, когда дозволялось многое из обычно запретного.

Что же заставляло первобытных людей соединять в одном обряде печальные воспоминания и бурную радость? Тут Фрейд обращается за поддержкой к гипотезе Дарвина, согласно которой изначально люди, подобно гориллам, жили небольшими ордами во главе с самым сильным самцом, правившим безраздельно и жестоко. Этот праотец был крайне ревнив и один владел всеми самками орды, включая своих же дочерей. Если кто-то из сыновей посягал на женщин орды, то праотец убивал его или изгонял. Изгнанники мыкали свое горе как придется, но иногда они объединялись, образуя «союз братьев», и совместно убивали отца-тирана. Эти сыновья ненавидели отца и торжествовали в связи с победой над ним, но они же с детства любили его и восхищались им, а потому после убиения скорбели и тосковали по нему. У дарвиновской гипотезы нет прямых подтверждений, она – плод аналогии. К ее аргументации ничего не добавляет и Фрейд, его рассуждения убедительны только для тех, кто вслед за ним не сомневается, что «в каждом из нас находится маленький Эдип». То же можно сказать и о его выводе: тотемистическая трапеза есть просто повторение того достопамятного события – отцеубийства, от которого берут начало первые социальные установления, нравственные ограничения, появление религии. По этому поводу невозможно не поиронизировать: активный атеист, подобно апостолам, отсчитывает начало самостоятельного существования человека от психоаналитического варианта первородного греха, то есть от убийства праотца. Фрейд прекрасно понимает, что, объявляя источником культуры грязное преступление, он рискует шокировать многих читателей, и поэтому несколько смягчает свою позицию, а именно допускает, что, возможно, самого действия не было, а место имело только намерение, или признает ее истоком последовавшего за преступлением раскаяния и чувства вины.

Убив отца, братья долго боролись за освободившееся место лидера, но никому из них добиться успеха в этой борьбе не удалось, и примитивная орда рухнула, а взамен возникла новая социальная организация, построенная по образцу братского клана, состоящего из патриархальных семей, возглавляемых менее властными, нежели праотец, главами. Патриархальность сохранилась также в крупных сообществах в виде царской власти.

В возникших теперь более крупных сообществах раскаявшиеся братья как бы в память об отце добровольно установили два запрета тотемизма: неприкасаемость заместителя отца – тотема – и экзогамию, то есть отказ от некогда принадлежащих отцу женщин.

Но пожалуй, наибольшие перемены наметились в религиозной области. Тотемизм, ставший первой формой религии в период приручения некоторых видов диких зверей и превращения их в домашний скот, испытывает тяжелый кризис, а бывшие тотемные животные постепенно превращаются в местных человекоподобных богов. Фрейд не берется указать, где в ходе такого развития отводится место материнским божествам. Он только отмечает, что в связи с кризисом тотемизма замененный тотемом отец вновь обретает человеческий облик, а сам он возносится до небес и превращается в бога. Фрейд убежден, что в идее бога очень велика роль возвеличенного отца, что бог – это убитый в глубокой древности отец-деспот и что он стал сильнее, чем был при жизни. Его наделили сверхмогуществом, а также интеллектуальным и нравственным совершенством.

Религия без будущего. С десяток лет Фрейд не писал трудов по психологии культуры, но явно размышлял на эту тему, ведь в 1927–1929 гг. разразился сразу двумя книгами – «Будущее одной иллюзии» и «Неприятие культуры», на подготовку каждой из которых потратил всего около полугода. Обратимся сперва к первой, поскольку она и по времени выхода, и по содержанию занимает промежуточное положение: с одной стороны, она продолжает идеи «Тотема и табу», только говорится в ней не об истоках религии, а о ее настоящем и будущем, а с другой – предваряет главный культурологический труд Фрейда, в котором анализируются суть культуры и место религии в ней.

В этой книге автор определяет культуру как все то, с помощью чего человеческая жизнь возвышается над животным существованием. В ней он выделяет две стороны: одна, обращенная вовне, обеспечивает защиту людей от стихий природы и овладение ее ресурсами, другая же направлена на общество, на регулирование отношений между людьми. И хотя они тесно взаимосвязаны, развиваются эти стороны с разным успехом: первая уверенно, порой даже ускоренно, продвигается вперед, тогда как в решении социальных проблем культура не особенно преуспела. Здесь развитие осложняется не только трудностями справедливого распределения общественного продукта, но и тем, что культуре приходится серьезно ограничивать деструктивные и сексуальные влечения, что большинство людей руководствуются страстями, не поддаются разумным доводам, эгоистичны, не любят трудиться – все это вынуждает культуру довольно широко использовать принуждение, а это вызывает ответную враждебность значительной части общества. И значит, культура нуждается в защите от угроз со стороны этой враждебности. Фрейд, естественно, останавливается и на психологических средствах примирения указанного большинства с культурой, на ее попытках вознаградить его жертвы. К этим средствам Фрейд относит моральные предписания культуры, Сверх-Я индивидов, идеалы и художественные достижения культуры. Но пожалуй, главную роль в этом плане он отводит религии и религиозному мировоззрению.

Что же делает религию столь важной частью культуры? – задается вопросом Фрейд и прежде всего предлагает весьма давний и, можно сказать, довольно заезженный ответ: безразличная к человеку, всемогущая природа оказывает на людей сильнейшее давление, вызывает у них чувство беспомощности и парализующего страха. Реакцией на это стало появление анимизма, олицетворившего ее силы и стихии, что создавало веру в возможность по-свойски с ними договориться (см. «Тотем и табу»). Нельзя, однако, не отметить, и вовсе не с целью оспорить подобное утверждение (у него, безусловно, есть резоны), а для того, чтобы читатель имел в виду, что многие привычные и вроде бы самоочевидные мнения и представления зачастую серьезно упрощают суть дела. Конечно, первобытный человек трепетал от ужаса в ходе стихийных природных катастроф, как и мы – даже сегодня, но в целом он чувствовал себя в этом мире довольно уверенно, поскольку был неплохо приспособлен к среде своего обитания.

Кроме того, что религия частично восстанавливает у человека подорванное давлением природы чувство собственного достоинства, она решает еще две задачи – примиряет людей с превратностями судьбы, особенно в виде неизбежной смерти и сулит им вознаграждение за тяготы и лишения, выпавшие человеку при жизни.

С зарождением наук природа все больше утрачивает антропоморфные черты и, по крайней мере, часть образованных людей смиряется с непреложно действующими естественнымм законами, но чувство бессилия перед природой и вера в богов сохраняются. Религия со временем все больше отстраняется от задач объяснения мира и все сильнее сосредоточивается на решении нравственных проблем. Центром деятельности божественного провидения становится наблюдение за образом жизни людей, оценка их добрых и злых дел и соответствующее воздаяние за них либо в земной, либо в загробной жизни. Кроме того, христианство настаивает, что земное существование человека подчинено некоей труднопостижимой цели, но, несомненно, она предполагает интеллектуальное и нравственное совершенствование человека.

После анализа функций религии Фрейд переходит к вопросу, почему люди верят церкви и в ценность религии для себя. По его мнению, религия сообщает нам немало сведений, не опирающихся на убедительные материалы или факты, но мы должны в них верить в силу их чрезвычайной важности для сохранения человечества. Он разбирает аргументы отца церкви Тертуллиана и своего современника из числа неокантианцев Г. Файхингера и уточняет вопрос, почему мы должны в них верить вопреки критическим возражениям разума.

На основании проведенного ранее анализа происхождения религии из переживаний детства отдельного человека и человечества Фрейд утверждает, что ее воззрения, выдававшие себя за достоверные знания, представляют собой «не конденсат опыта или продукт тщательного размышления, а являются иллюзиями, отображающими древнейшие и наиболее мощные и насущные желания людей». (Здесь и далее см. данный сборник.) То есть выражает желание ребенка получить надежную защиту со стороны более могущественного, нежели его реальный отец, существа, что и родило веру в существование всемогущего, всезнающего и милосердного бога.

Иллюзии не тождественны заблуждениям: главным для отнесения к ним является наличие серьезной примеси желания. Так, ошибочное мнение Колумба, что он открыл новый путь в Индию, – иллюзия, потому что таково было его намерение. Иллюзии больше походят на бредовые идеи, но те отличаются от них противоречием реальности. Желания же, особенно потаенные, сильнее любых самых стройных и убедительных доказательств. С ними нельзя покончить, даже доказав их фактическую несостоятельность, им необходимо хотя бы иллюзорное удовлетворение.

Фрейд находит в адрес религии и добрые слова. Он отмечает, что эта глубинная связь религии с желаниями делает ее эффективным средством утешения множества людей, убежденных, будто только благодаря ей им удается вынести жизненные невзгоды и лишения. Общая оценка Фрейдом роли религии сбалансирована: «Религия сослужила человеческой культуре громадную службу, внесла значительный, но недостаточный вклад в обуздание асоциальных влечений». В то же время даже в эпоху ее неограниченного господства люди вряд ли были счастливее, чем сегодня, и уж точно не были нравственнее. Так что закрадывается сомнение, а не переоцениваем ли мы ее необходимость и мудро ли мы поступаем, помещая в ее основание нравственные постулаты? Не пора ли нашей культуре в условиях заметного падения авторитета религии заменить религиозные опоры морали рациональными аргументами или просто соображениями здравого смысла?

По данному поводу позиция Фрейда далеко не однозначна. С одной стороны, он констатирует, что образованная часть общества уже сделала это и подчиняется моральным принципам по велению своего разума. Что же касается необразованной его части, то у нее религиозные обоснования действуют эффективнее рациональных, а стало быть, смена опор может ввергнуть ее в глубокий аморализм.

В связи с обсуждаемой сменой обоснования культурных предписаний Фрейд вспоминает о проведенной в «Тотеме и табу» аналогии роли религии в культуре с врастанием ребенка в культуру. В ходе своей социализации последний оказывается неспособным укротить силами разума целый ряд влечений, ему приходится вытеснять их в бессознательное, однако они сохраняются там и вызывают различные неврозы. В большинстве случаев эти неврозы детства по мере взросления преодолеваются. Фрейд предполагает, что нечто аналогичное происходит и в человеческой истории. В ходе своего развития человечество попадает порой в неврозоподобное состояние и примерно по тем же, что и ребенок, причинам, в эпохи невежества и умственной немощи оно добивалось необходимого для коллективного образа жизни ограничения влечений за счет сугубо эмоциональных усилий. «Религия представляет собой как бы общечеловеческий невроз навязчивости, который аналогично неврозу детства происходит из Эдипова комплекса, из отношения ребенка с отцом. В соответствии с таким пониманием можно предвидеть, что отход от религии произойдет с неизбежностью процесса взросления и что в данный момент мы находимся в самой середине этой стадии развития». С учетом этого Фрейд приходит к выводу, что настало время (как в ходе лечения невротиков) заменить результаты насильственного вытеснения рациональными разъяснениями верующему его психического состояния. Таким путем задача примирить множество людей с требованиями культуры будет в значительной степени решена.

Переход к рациональному разъяснению не только неизбежен, но и весьма полезен, поскольку раскрепощает закабаленное доселе религией или религиозным воспитанием мышление. По мнению Фрейда, оригинальный, искрометный интеллект трех-пятилетних детей быстро и заметно скудеет из-за религиозного воспитания, которое сдерживает «сексуальное исследование» (так в психоанализе называют их интерес к проблемам деторождения и различия полов). Фрейд нисколько не сомневается, что тот, кого однажды вынудили принять без размышлений нелепости религиозных доктрин, несомненно, многое теряет в самостоятельности своего мнения. И это при том, что лучше и полнее всего мы можем овладеть своими влечениями силами разума. Влиянием религиозного или общественного запрета девушкам размышлять о волнующих их проблемах половой жизни Фрейд объясняет и так называемое «физиологическое слабоумие» женщин – плод ошибочного мнения, что их интеллект уступает мужскому.

Впрочем, психоаналитик допускает, что переоценивает дурное влияние религиозного воспитания на мышление людей и готов согласиться с тем, что человек – «существо со слабым интеллектом, неспособное контролировать свои стихийные желания». В то же самое время Фрейд соглашается с защитниками веры, что намерение покончить с религией одним махом абсурдно и бесперспективно, ибо человек, не умеющий контролировать себя без религиозных пилюль, напоминает ему подростка, с детства отравленного дурманом веры. Его лечение потребует немало времени и сил, ему понадобится серьезная перестройка мировоззрения и придется перестать чувствовать себя вершиной творения, объектом попечения божественного провидения и т. д. и т. п.

Не является ли иллюзией, вопрошает себя Фрейд, представление о человеке как о существе, лишенном всяческих иллюзий? И отвечает так: нет, это вполне реально. Хотя психоаналитик неоднократно подчеркивал, что человеческий интеллект слаб по сравнению со страстями людей, но это слабость особого рода: «Голос интеллекта негромок, но он не замолкает до тех пор, пока его не услышат. В конце концов, зачастую после несчетных отвержений он все же находит отклик». Но чуть дальше добавляет с довольно сдержанным оптимизмом: «Пока что примат интеллекта маячит где-то в отдалении, но все же не в бесконечной дали». Фрейд не боится усомниться и в этом, но он уверен, что наука, хотя и медленнее, чем хотелось бы, продвигается вперед: «Однако своими многочисленными и крупными успехами наука доказала, что не является иллюзией, что ее прогресс неудержим».

Что культура делает для счастья людей. Свою самую известную, но, пожалуй, и самую сложную книгу о культуре «Неприятие культуры» Фрейд начинает с замечания Р. Роллана, что в работе о религии автор не учел такой ее источник, как ощущение чего-то беспредельного, «океанического». Психоаналитик очень тщательно обсуждает реплику своего друга, но приходит к выводу, что подобное чувство – остаток изначального состояния психики, когда ребенок еще не отличал себя от внешнего мира, но оно не может быть источником религии, потому что за ним не стоят сильные потребности вроде тяги к отцу, веры в его могущество и способность защитить свое беспомощное дитя.

Предисловие далеко не лучшее место для споров, и все же надо сказать, что есть и иной вариант. Во-первых, Фрейд убежден, что в психике почти ничто не исчезает. Во-вторых, за полвека до француза Ф. М. Достоевский в «Дневнике писателя» (январь 1876 г.) отмечал, что, прежде чем покончить с собой, молодой Вертер прощался с созвездием Большой Медведицы, потому как, созерцая его, понимал, что «он вовсе не атом, не ничто перед ним, что вся эта бездна таинственных чудес божьих вовсе не выше его мысли, не выше его сознания, не выше идеала красоты, заключенного в душе его, а стало быть, равно ему и роднит его с бесконечностью бытия». А если писатели правы, то это заметно меняет представление об интеллектуальном и эмоциональном содержании религии.

После этого экскурса в область религии Фрейд ненавязчиво переходит к вопросам, ответы на которые обычный человек ищет в ней: в чем смысл жизни и человеческого счастья?

Предположив, что «идея целенаправленности жизни возникает и рушится вместе с религиозной системой», над чем стоит хорошенько подумать, Фрейд задает более скромный вопрос: чего люди ожидают от жизни и чего стремятся в ней достичь? Ответ вполне очевидный и тривиальный: они стремятся к счастью. Далее следуют довольно привычные (в духе Эпикура, которого Фрейд весьма ценил) рассуждения о соотношении удовольствия и неудовольствия, о путях достижения первого и избегания второго. В конце же он делает вполне резонный и гибкий вывод: реально достижимое счастье – это проблема разумного расходования психической энергии. Однако не существует подходящего всем способа его обретения, каждый обязан самостоятельно разобраться (с учетом своей конституции, жизненных обстоятельств и опыта), каким особым манером он обретет его, и этот путь не может быть единственным. При этом Фрейд не обходится без упрека по адресу религии, которая, по его мнению, настаивает на единообразном пути к счастью.

От проблемы счастья автор переходит к рассмотрению культуры весьма своеобразным путем, свидетельствующим, похоже, о ее общей негативной оценке. Он называет три главных источника человеческих несчастий – всемогущество природы, бренность человеческого тела и серьезные недостатки институтов культуры, регулирующих отношения между людьми. С первыми двумя причинами нам приходится смириться, признать их неизбежность и рассчитывать на устранение или на умаление хотя бы части из них. С бедами, происходящими из третьего источника, люди справляются с наибольшим трудом, и у многих из них складывается впечатление, что они стали бы счастливее, откажись они от культуры, которую их предки создали некогда именно ради благополучия человека. Понятно, что за такими впечатлениями находится враждебность к культуре; последние поводы для этого предоставили факты повышения невротичности людей по мере усложнения культуры и отсутствие прогресса в удовлетворенности людьми своей жизнью, несмотря на продвижение науки и техники за пару последних столетий. Подобная ситуация побуждает Фрейда глубже разобраться в сущности культуры.

Прежде всего он признает относящимися к сфере культуры все виды деятельности и достижения, «которые приносят человеку пользу, ставя ему на службу землю, защищая его от всемогущих сил природы и т. д.». Первыми подобными деяниями стали применение орудий труда, овладение огнем, построение жилищ. Развитие науки и техники сделало человека с помощью искусственно созданных заменителей органов тела и чувств полубогом. Дальнейшее продвижение в этом направлении принесет людям еще более удивительные успехи, но при всем своем богоподобии человек не стал счастливее.

Кроме того, в культуру входит немало того, что не приносит вроде бы никакой пользы, но положительно характеризует ее уровень, так что в нее входит все то, что соответствует человеческим представлениям о красоте, чистоте и порядке.

Никакая другая черта не характеризует культуру лучше, чем ее уважение к высшим формам психической деятельности, к интеллектуальным, научным и художественным достижениям, к ведущей роли идей в жизни общества и индивида, в том числе к религиозным системам, философским дисциплинам, идеалам и высшим ценностям общества.

Наконец в состав культуры входит способ регулирования отношений людей друг с другом. В этих отношениях довольно трудно выделить культурный аспект. Видимо, одним из показателей является возникновение «права», когда власть осуществляется не «индивидом», действующим в своих интересах, а «коллективом», радеющим о решении коллективных задач. При этом право осуществляется справедливо в отношении всех членов «коллектива», и важно установить наилучший баланс между свободой индивида и ее ограничением со стороны сообщества.

Описав содержание культуры, Фрейд намеревается раскрыть ее динамику путем исследования преобразования природы «окультуренного» человека. Свой замысел он поясняет опять-таки с помощью аналогии развития культурного с развитием индивидуальным: он напоминает, что у ребенка интерес к экскреции преобразуется с возрастом в такие черты характера, как склонность к чистоплотности и порядку, которые затем становятся важными требованиями культуры.

О психологических преобразованиях гоминид (в частности, о прямохождении, высвободившим руки для действий с орудиями труда, и об установлении постоянного полового влечения, приведшего к образованию первых форм семьи) Фрейд уже говорил в «Тотеме и табу», а здесь приводит в качестве вывода следующее: «Совместная жизнь людей имеет двоякое основание – принуждение к труду, диктуемое необходимостью извне, и власть любви, не допускающей, чтобы мужчина лишался сексуального объекта в лице женщины, а женщина утратила ребенка, отделившуюся от нее часть ее самой». Так любовь и необходимость стали, полагает Фрейд, родителями человеческой культуры.

Поскольку многие видят в любви один из столпов культуры, а психоанализ доселе говорил преимущественно о любви половой, Фрейд решает рассмотреть ее феномен поподробнее. Отметив, что половая любовь рассматривается многими людьми в качестве идеала счастья, он подчеркивает, что такие люди становятся крайне зависимыми от объекта любви и ужасно страдают при его утрате, и останавливается на других, менее рискованных ее разновидностях.

Небольшому количеству людей их конституция позволяет менять функцию любви. Они, во-первых, меняют ее цель со стремления быть любимым на желание любить самому, а во-вторых, перенаправляют любовь к отдельным людям на их группы или даже на человечество в целом, разумеется не преследуя при этом сексуальных целей. Фрейд высоко оценивает роль этой отстраненной от сексуальной цели любви в отношениях между людьми и в сплочении их сообществ.

В то же время отношения половой любви и культуры неоднозначны: первая препятствует культуре образовывать более крупные сообщества, культура же для решения собственных задач вынуждена черпать энергию для этого с помощью ограничения половой жизни, что существенно снижает значение этой любви в качестве источника счастья.

Рассуждения о любви Фрейд заканчивает доказательством несостоятельности евангельских заповедей «возлюби ближнего своего и даже врага своего», которые лишний раз подтверждают наличие у человека агрессивного или деструктивного влечения, понятие о котором введено в работе «По ту сторону принципа удовольствия» (1920 г.). Здесь он продолжает эту тему, утверждая, что человек отнюдь не мягкое, любящее существо, защищающееся только в случае крайней необходимости, ему присуща изрядная доля склонности к агрессии, вынуждающей культуры к солидным затратам энергии для ее сдерживания.

А поскольку культура серьезно ограничивает оба природных влечения человека, то понятно, почему людям трудно стать счастливыми. Фрейд утверждает, что культурный человек обменял возможность обретения счастья на надежность этого обретения. Здесь было бы неплохо добавить, что, хотя культура ограничивает основные влечения человека, она же увеличивает возможности их удовлетворения в модифицированном виде, с помощью сублимации, спорта и т. д. Некоторое время Фрейд тратит на изложение метапсихологического варианта теории влечений как борьбы любви и смерти, но эта тема выходит за рамки проблематики данного сборника.

После этого небольшого отступления Фрейд возвращается к проблеме ограничения человеческой агрессивности, что его, по крайней мере, в данном случае волнует больше чем ограничение сексуальности. До этого он уже утверждал, что примитивные ее формы (как и сексуальность) не могут обойтись без удовлетворения. Поэтому агрессивное влечение находит все новые и новые способы проявить себя и часто добивается удовлетворения посредством явной и грубой неприязни в отношении каких-то социальных групп (этнических, религиозных, партийных объединений и т. п.) внутри или за пределами собственной культуры, в виде шовинизма, антисемитизма или какой-либо другой разновидности социальной нетерпимости. Теперь он говорит о более тонких методах этого с помощью Сверх-Я – представителя культуры и авторитета родителей во внутреннем мире индивида. На формировании этой инстанции я уже останавливался. Сколько-нибудь подробно скажу об одной новой идее Фрейда, на двух других остановлюсь только бегло, поскольку они требуют более серьезного анализа. Главная новинка психоаналитика связана с чувством вины, с помощью которого Сверх-Я осуществляет свою функцию судьи и цензора. Фрейд утверждает, что по мере развития культуры усиливается его агрессивность или, говоря иначе, что именно самые добродетельные и культурные люди сильнее всего укоряют себя за самые незначительные проступки и даже лишь за помыслы о них и не потому, что от Сверх-Я не скрыть намерения, но и по той причине, что каждый отказ от влечения усиливает строгость Сверх-Я, а это представляет собой серьезную проблему развития культуры.

Кроме того, в самом конце работы венский психоаналитик на основании аналогии развития индивида и развития культуры говорит о существовании и Сверх-Я культуры, которое, на его взгляд, основано на впечатлении, оставленном великими деятелями конкретной культуры. К сожалению, понять, что такое Сверх-Я собой представляет, затруднительно, но несомненно одно: совершенная в России антимонархическая революция не уничтожила бытующее в обществе представление о «царе-батюшке». Возможно, что в Сверх-Я культуры преобладают ее идеалы, рисующие прекрасные перспективы будущего, – вспомним, к примеру, что идеалы коммунистического будущего играли в СССР важную мировоззренческую роль.

Вторая новинка связана с возможностью видеть в культурах своего рода подобие неврозов. У такого допущения есть реальные основания, найдется мало людей, согласных считать культуру национал-социалистической Германии нормальной, но в данном случае перед нами только зародыш интересной концепции – пока что соединение психиатрии и истории представить себе очень трудно.

Последнее крупное произведение Фрейда – книга о Моисее, которую автор задумывал как «исторический роман», то есть как произведение о жизни и судьбе героя еврейского народа, создателя его законодательства и религии, который во многом сформировал характер этого народа и определил его роль в древней истории Средиземноморья. В теорию культуры Фрейд практически не углубляется, так что на содержании этой книги останавливаться не стану, отмечу только поразительную преданность автора объективности знания: он – еврей – отваживается признать величайшую фигуру древнееврейской истории чужеродным египтянином. При этом внимательный читатель заметит, что эту объективность Фрейд сохраняет и при описании особенностей еврейского характера, в котором он видит и достоинства, и изъяны, и при выяснении причин антисемитизма, пышно расцветшего в современных автору Германии и Австрии (см. раздел III книги о Моисее, «Выводы и повторения»).

Об отдельных статьях говорить подробно нет необходимости, все они по-своему интересны, и сказанного в примечаниях к ним вполне достаточно для их понимания. Несколько слов скажу только о двух сочинениях о войне. Статья «На злобу дня: о войне и смерти» (1915) особенно интересна описанием перехода автора от поддержки войны к ее решительному осуждению. А работа «Предотвратима ли война?», написанная в 1932 г. Фрейдом, ставшим к тому времени воинствующим пацифистом, может привлечь внимание предположением, сделанным в конце статьи, согласно которому развитие интеллекта, нравственности, художественного вкуса делает войну для высококультурных людей невыносимой. Хотелось бы поддержать надежду Фрейда, сказавшего: «Все, что способствует развитию культуры, работает еще и против войны».

Р. Ф. Додельцев

Будущее одной иллюзии

I

Когда долго живешь в условиях определенной культуры и по этой причине часто принимаешься изучать ее истоки и пути развития, не раз испытываешь соблазн направить взгляд в другую сторону и спросить себя: какая участь ожидает ее дальше и какие перемены ей предстоит испытать? Однако довольно быстро замечаешь, что с самого начала подобному исследованию серьезно мешает несколько обстоятельств. Прежде всего то, что в мире немного людей, способных охватить единым взором человеческую деятельность во всех ее аспектах. Большинству суждено ограничиться одной или немногими ее областями. К тому же чем меньше кто-то знает о прошлом и настоящем, тем более ненадежным обязательно окажется его суждение о будущем. А еще и потому, что как раз в подобном случае с трудом определимую роль играют субъективные ожидания индивида. Последний демонстрирует свою зависимость от сугубо субъективных факторов личного опыта, его более или менее оптимистической установки в жизни, заданной ему посредством его темперамента, успехов или неудач. Наконец влияет и тот довольно странный факт, что, в общем-то, люди воспринимают свое настоящее весьма упрощенно, поскольку не способны адекватно судить о его содержании. Им сначала требуется отойти от него на какое-то расстояние, то есть современность должна стать прошлым, если нужно обрести отправную точку, чтобы судить о ее будущем.

А значит, человек, поддавшийся соблазну поделиться мнением о возможном будущем нашей культуры, сделает правильно, если вспомнит о ранее указанных опасениях и ненадежности, свойственных вообще любому предсказанию. Из этого я делаю вывод, что мне как можно скорее следует отказаться от решения чересчур сложной задачи и обратиться к небольшой частной теме, привлекавшей и раньше мое внимание после определения ее места в рамках первоначально задуманного целого.

Человеческая культура – под ней я понимаю все то, что возвысило жизнь людей над ее животными предпосылками и что отличает ее от жизни зверей, к тому же я избегаю разделять культуру и цивилизацию, – демонстрирует наблюдателю, как известно, две стороны. Она включает в себя, во-первых, все знания и умения, обретенные людьми для обуздания природных стихий и использования ее ресурсов для удовлетворения человеческих нужд; а во-вторых, все учреждения, необходимые для регулирования взаимоотношений людей и особенно для распределения добытых благ. Оба этих направления культуры зависимы друг от друга: в первую очередь потому, что на взаимодействие людей существенно влияет мера удовлетворения влечений, допускаемая наличными благами; во вторую очередь в связи с тем, что индивид и сам способен вступать во взаимодействие с другим человеком по поводу какого-то блага, поскольку тот использует его рабочую силу или выбирает сексуальным объектом; наконец по той причине, что любой индивид является потенциальным противником культуры, призванной между прочим быть общечеловеческим делом. Заслуживает удивления, что люди, практически неспособные выживать в одиночку, тем не менее воспринимают как тяжелую обузу жертвы, требуемые от них культурой ради возможности их совместного существования. Соответственно, культура вынуждена защищаться от отдельных людей, а свои учреждения, институты и принципы ориентировать на решение этой задачи. Она добивается не только установления определенного способа распределения благ, но и поддерживает его. Более того, культура обязана защищать от враждебных посягновений людей все то, что служит покорению природы и производству благ. Творения рук человеческих легко порушить, а сотворенные людьми наука и техника вполне могут использоваться и для их уничтожения.

В итоге создается впечатление, что культура есть что-то навязанное внутренне сопротивляющемуся большинству каким-то меньшинством, сумевшим это сделать, завладев средствами власти и принуждения. Естественно, напрашивается предположение, что упомянутые осложнения связаны не с сутью самой культуры, а обусловлены несовершенством ее форм, складывавшихся доселе. И в самом деле нетрудно выявить их недостатки. В то время как человечество постоянно прогрессировало в деле покорения природы и вправе ожидать еще больших успехов, подобное продвижение в регулировании человеческих деяний обнаружить доказательно не удается, и похоже, что во все времена, как и в нынешнее, многие люди задавались и задаются вопросом, стоит ли вообще защищать эту часть культурного достояния. Хочется надеяться, что, скорее всего, возможно новое регулирование человеческих отношений, упраздняющее источники неудовлетворенности культурой, и в итоге та откажется от насилия и подавления влечений, а люди, уже не одолеваемые внутренним разладом, смогут полностью посвятить себя производству благ и получению от них удовольствия. Наступил бы золотой век, и осталось только спросить, осуществимо ли такое ее состояние. Напротив, кажется, что любая культура опирается на принуждение и на ограничение влечений. Похоже даже, нет никакой уверенности, что, если упразднить принуждение, большинство человеческих особей будут готовы взять на себя интенсивность труда, необходимую для добывания новых жизненных благ. Следует, на мой взгляд, считаться с тем фактом, что у всех людей налицо деструктивные «антисоциальные» и антикультурные устремления и что у большого числа индивидов они достаточно сильны, чтобы определять их поведение в человеческом обществе.

Этому психологическому факту принадлежит решающая роль при характеристике человеческой культуры. Если сначала можно было подумать, что самым существенным в ней является власть над природой ради добывания жизненных благ и что угрожающие ей опасности удастся устранить посредством их рационального распределения среди людей, то в данный момент центр тяжести переместился, видимо, с материальной ее части на духовную. Все зависит от того, удастся ли в какой-либо мере облегчить тяжесть возложенной на людей обязанности жертвовать своими влечениями, мириться с необходимостью оставить часть из них неудовлетворенными, а также решить вопрос, как их за это вознаградить. Обойтись без обуздания масс со стороны меньшинства удается в столь же малой степени, как и без принуждения к работе на благо культуры, поскольку большинство людей ленивы и неблагоразумны, не любят отказываться от влечений, не поддаются аргументам, убеждающим в необходимости этого, а отдельные индивиды подзуживают друг друга в отношении своего права на вседозволенность. Только под влиянием лиц, служащих массам примером и признаваемых ими своими вождями, их удается подвигнуть на трудовые достижения и самоотверженность, на которых зиждется прочность культуры. Все хорошо, когда этими вождями становятся личности с превосходным знанием правил жизни, добившиеся обуздания своих побуждений. Однако касательно их есть риск, что во имя сохранения влияния они станут уступать массе больше, чем она им. А поэтому, видимо, необходимо, чтобы при распоряжении средствами власти они были независимы от массы. Коротко резюмируя сказанное, два широко распространенных свойства людей повинны в том, что культурные установления могут соблюдаться ими только с помощью определенного уровня принуждения, точнее говоря, сами по себе они не желают работать, а разумные аргументы бессильны перед их страстями.

Я знаю, что по поводу этих соображений будут возражать. Мне скажут, что описанные здесь особенности человеческой массы, призванные обосновать неизбежность принуждения для осуществления культурной деятельности, сами являются следствием ошибочных установлений культуры, по вине которых люди становились злобными, мстительными и замкнутыми. Новые поколения, воспитанные любовно, уважающие логическое мышление, заведомо готовые к благотворному влиянию культуры, станут иначе к ней относиться: они будут воспринимать ее как свое личное достояние, у них появится готовность ради нее идти на жертвы в виде напряженного труда и отказа от влечений, что требуется ей для своего сохранения. При этом они сумеют обойтись без какого-либо принуждения и станут мало отличаться от своих лидеров. Если же до сих пор ни в одной культуре не было массы людей с такими качествами, то произошло это потому, что еще ни в одной культуре не встречалось институтов, способных влиять на людей ранее упомянутым образом.

Можно, кстати, усомниться, удастся ли в принципе или, по крайней мере, в данный момент при нынешнем состоянии нашей власти над природой обеспечить подобные культурные условия. Можно задать себе вопрос, откуда возьмется достаточное количество выдающихся, непоколебимых и бескорыстных лидеров, которым придется трудиться в качестве воспитателей будущих поколений. Разумеется, гигантское применение насилия, которое неизбежно потребуется для осуществления этих задумок, может устрашить. Грандиозность этого плана, его важность для будущего человеческой культуры оспорить невозможно. Его надежно подтверждает представление психологии, что человек наделен задатками самых разных влечений, окончательное направление развития которых определяют переживания детства. Пределы воспитуемости человека устанавливают поэтому границы эффективности таких изменений культуры. Сомнительно и то, сумеет ли другая культурная среда – и в какой мере – искоренить оба свойства человеческих масс, очень серьезно затрудняющих руководство действиями людей. Подобный эксперимент никогда еще не ставился. Вполне вероятно, что определенный процент рода человеческого – из-за предрасположенности к патологии или чрезмерной силы влечений – навсегда останется асоциальным, но даже если удастся довести нынешнее враждебное культуре большинство до уровня меньшинства, то этим будет достигнуто очень многое, – пожалуй, все, чего позволительно достичь.

Я не хотел бы произвести впечатление, будто отклонился далеко в сторону от намеченного пути моего исследования. Поэтому категорически заверяю читателей, что не собираюсь оценивать гигантский культурный эксперимент, проводимый в данный момент в обширной стране, расположенной между Европой и Азией. У меня нет ни профессиональных знаний, ни дарования, позволяющих мне решить вопрос о его осуществимости, проверить целесообразность применяемых средств или измерить ширину неизбежного разрыва между замыслом и проведением его в жизнь. То, что там подготавливается, пребывает в незавершенном виде и не поддается осмыслению, почву для которого поставляет наша давно сложившаяся культура.

II

Довольно неожиданно из сферы экономики мы переместились в область психологии. Поначалу достоянием культуры мы были склонны считать имеющиеся у нее блага и институты по их распределению. Когда же мы поняли, что любая культура основана на принуждении к труду и на ограничении влечений, а по этой причине порождает оппозицию со стороны людей, серьезно задетых этими требованиями, стало ясно, что сами эти блага, средства их добывания и принципы распределения не могут составлять суть или единственное содержание культуры. Ведь им угрожают возмущение и тяга к разрушению самих участников культуры. В таком случае на равное с материальными благами положение выдвигаются средства, способные защищать культуру, средства принуждения и те, с помощью которых, должно быть, удастся примирить людей с нею и вознаградить за принесенные ей жертвы. Последние можно именовать духовным арсеналом культуры.

Для обеспечения единообразного способа выражения мы намерены называть факт невозможности удовлетворять влечения «отказом», предписание совершить такой отказ – «запретом», а состояние, вызываемое запретом, – «лишением». Тогда следующим шагом станет проведение различия между лишениями, касающимися всех и затрагивающими не всех, а лишь определенные группы, классы людей или даже отдельных индивидов. Первые – они же и древнейшие: с установлением ими запретов культура начала (неизвестно сколько тысячелетий назад) удаляться от животного предсуществования рода человеческого. К своему удивлению, мы выяснили, что они все еще действуют и все еще образуют ядро враждебности культуре. Страдающие от них побуждения воспроизводятся с каждым ребенком заново. Существует большая разновидность людей – невротики, асоциально реагирующие на эти отказы. Подобного рода побуждениями являются тяга к инцесту, каннибализму и склонность к убийству. Выглядит довольно странно, когда эти побуждения, вроде бы единодушно отвергаемые всеми людьми, приравнивают к каким-то другим, по поводу удовлетворения или отказа от которых в нашей культуре ведутся весьма оживленные споры, однако с позиций психологии такое сопоставление вполне оправдано. К тому же реакции культуры в отношении этих самых давних желаний отнюдь не одинаковы, и только каннибализм выглядит осуждаемым всеми и непсихоаналитическому подходу кажется вполне преодоленным. Силу кровосмесительного желания мы еще можем ощутить за спиной его запрета. Убийство же при определенных условиях нашей культурой по-прежнему практикуется и даже поощряется. Вполне возможно, что культуре еще предстоит пройти стадии развития, когда и другие, вполне дозволенные для реализации желания станут восприниматься столь же недопустимыми, как в наше время тяга к каннибализму.

Уже в случаях этих самых древних отказов от влечений следует принимать во внимание, что психологический фактор сохраняет свою значимость для всех последующих. Не стоит думать, что человеческая психика с тех времен никак не развивалась и сегодня в противоположность прогрессу науки и техники осталась такой же, как в начале истории. В данном случае мы можем подтвердить наличие одного вида психического прогресса. Направление развития нашей психики таково: постепенно внешнее принуждение интроецируется, в психике образуется особая инстанция – Сверх-Я человека, которое встраивает это принуждение в свои требования. Каждый ребенок демонстрирует нам процесс такого преобразования, и лишь благодаря ему он становится нравственным и социально пригодным. Упрочение этого Сверх-Я является наиболее ценным психическим достижением культуры. Люди, у которых оно произошло, из противников культуры превращаются в ее носителей. Чем больше их количество в какой-либо культурной среде, тем прочнее она, тем быстрее ей удается обойтись без средств внешнего принуждения. Мера же интериоризации отдельных запретов влечений в этом случае весьма различна. Что же касается древнейших требований культуры, то их интериоризация, если пренебречь досадным исключением в лице невротиков, практически достигнута. Ситуация меняется, если обратиться к запросам других влечений. Тогда с удивлением и опаской замечают, что подавляющее большинство людей повинуются относящимся к ним запретам только под давлением внешнего принуждения, то есть только там, где оно продолжает действовать, и только до тех пор, пока его приходится бояться. Это касается и так называемых моральных требований культуры, в равной мере затрагивающих всех. Сюда же входит и большинство того, что известно о нравственной неустойчивости людей. И наконец, множество культурных индивидов, которые в ужасе отшатнулись бы от убийства или инцеста, не отказываются удовлетворить свою алчность, свою агрессию, свою похотливость. Они не упустят возможности причинить вред другим людям посредством лжи, обмана, клеветы, особенно если при этом могут остаться безнаказанными, и на протяжении многих культурных эпох ситуация, пожалуй, совершенно не менялась.

В случае же ограничений, касающихся определенных слоев общества, сталкиваешься с весьма опасной и далекой от понимания ситуацией. Следует ожидать, что эти пренебрегаемые слои населения станут завидовать преимуществам привилегированных групп и делать все для освобождения от своей более значительной доли лишений. Там, где последнее невозможно, внутри такой культуры устанавливается устойчивый уровень недовольства, способный привести к опасным массовым выступлениям. Если же какая-то культура не сумела избежать того, чтобы предварительным условием удовлетворения некоего числа своих членов было подавление другой, возможно даже более крупной ее части, что имеет место во всех современных культурах, то понятно, что угнетенные люди выказывают значительную враждебность по отношению к культуре, существование которой они обеспечивают своим трудом, однако к ее благам причастны в слишком малой степени. В таком случае напрасно ожидать от них усвоения культурных запретов; напротив, они не склонны признавать их, а саму культуру стремятся разрушить и по возможности ликвидировать даже ее предпосылки. Враждебность этих слоев культуре настолько очевидна, что из-за нее сквозь пальцы смотрят на более замаскированную враждебность лучше обеспеченных общественных слоев. Нет никакой необходимости добавлять, что культура, оставляющая большинство своих членов неудовлетворенными и подвигающая их к протесту, не имеет шансов на долгое существование, да и не заслуживает его.

Уровень интериоризации культурных предписаний (или, выражаясь общепринятым, без употребления психологических терминов языком, моральный уровень ее членов) – это не единственное духовное достояние, которое принимают во внимание при оценке культуры. Наравне с ним учитываются богатства ее идеалов и художественных произведений, точнее говоря, чувства удовлетворения, доставляемые теми и другими.

Люди слишком легко склонны относить идеалы некоей культуры – то есть оценки, чтó причислять к ее самым драгоценным, а в большинстве случаев и к самым привлекательным достижениям, – к ее чисто психологическому имуществу. Поначалу кажется, будто именно они и определяют достижения культурного пространства. Однако реальное развитие событий, видимо, таково: идеалы формируются соответственно первым успехам, ставшим возможными благодаря взаимодействию внутренних задатков людей и внешних условий культуры, а потом эти успехи закрепляются в виде идеала, развиваемого далее. Удовлетворение, которое идеал дарует членам культуры, обладает, таким образом, нарциссической природой, оно основано на чувстве гордости за уже достигнутые результаты. Для своего упрочения ему требуется сравнение с другими культурами, нацеленными на иные свершения и разрабатывающими другие идеалы. В силу подобных различий любая культура оговаривает себе право низко оценивать чужие культуры. Таким образом, они становятся поводом для размежевания и вражды между различными культурными пространствами, что особенно заметно сказывается на отношениях между нациями.

Нарциссическое наслаждение идеалом своей культуры входит в состав тех сил, которые успешно противодействуют вражде к культуре в границах одного ее круга. Не только привилегированные классы наслаждаются благодеяниями своей культуры, но и угнетенные слои могут иметь в них свою долю, поскольку право презирать людей «инокультурных» как бы вознаграждает их за ущемления в собственном кругу. Пусть я – жалкий, одолеваемый долгами и воинскими повинностями плебей, но зато я римлянин, причастный к покорению других наций и навязыванию им римских законов. Это отождествление угнетенных с правящим и эксплуатирующим их классом представляет собой всего одну часть гораздо более обширной взаимосвязи. В то же время первые могут быть эмоционально привязаны ко вторым, усматривать в своих господах свой идеал. Если бы такие, по сути своей, устраивающие обе стороны отношения не сложились, осталось бы непонятным, почему довольно долгое время продержалось немалое количество культур вопреки вполне обоснованной враждебности к ним крупных человеческих масс.

Совсем иного рода удовольствие предоставляет членам некоего круга культуры искусство. Впрочем, как правило, оно остается недоступным для масс, полностью поглощенных изнурительным трудом и не вкусивших плодов индивидуального воспитания. Как мы давно убедились, искусство предоставляет удовлетворения, заменяющие самые древние, но все еще наиболее глубоко переживаемые культурные запреты и по этой причине как ничто другое примиряющие с приносимыми из-за них жертвами. В то же самое время его творения повышают чувство идентификации, в котором остро нуждается любой культурный круг, поскольку они дают повод к совместно переживаемым и высоко ценимым эмоциям. Кроме того, художественные произведения годятся и для удовлетворения нарциссизма, поскольку представляют достижения специфической культуры, напоминая весьма впечатляющим способом о ее идеалах.

Самая, возможно, важная часть психического инвентаря культуры даже еще не упоминалась. Это ее религиозные – в самом широком смысле слова – представления или, говоря иначе и требующими обоснования словами, ее иллюзии.

III

В чем же состоит особая ценность религиозных представлений?

Мы уже говорили о чувстве вражды к культуре, вызываемом ее давлением ради требуемого ею ограничения влечений. Если вообразить себе, что ее запреты сняты и, стало быть, возможно избрать своим сексуальным объектом любую понравившуюся женщину и без всяких колебаний убить из-за нее соперника либо того, кто как-то стоит поперек пути, или ничтоже сумняшеся отобрать у другого человека его имущество, какой прекрасной чередой наслаждений стала бы наша жизнь! Правда, вскоре обнаружилась бы очередная незадача. У любого другого человека точно такие же, как и у меня, желания, и он не будет обращаться со мной мягче, чем я с ним. То есть в ликвидации культурных ограничений безмерно счастливым может стать только одиночка, тиран, диктатор, завладевший всеми рычагами власти, но даже у него есть основания желать, чтобы и остальные люди придерживались по меньшей мере одной заповеди: не убий.

Но как непредусмотрительно, как, в общем-то, близоруко стремление ликвидировать культуру! В таком случае нас ожидает только естественное состояние, жизнь в котором несравненно сложнее! Природа, правда, не стала бы требовать от нас ограничивать влечения, предоставила бы нам полную свободу действий, но она обладает особым способом сдерживать нас: она изводит нас, по нашему мнению, хладнокровно, жестоко, не считаясь ни с чем, и, вполне возможно, как раз в связи с удовлетворением наших влечений. Именно из-за этих угрожающих со стороны природы опасностей мы стали объединять свои усилия и создали культуру, призванную, помимо всего прочего, обеспечить нам возможность коллективной деятельности. Более того, ее главная задача, подлинная причина ее существования и заключена в защите от природы.

Как известно, в ряде отношений культура уже и сейчас неплохо справляется с этим, а со временем, очень похоже, станет делать это гораздо лучше. Однако нет ни одного человека, заблуждающегося настолько, чтобы поверить, будто природа уже теперь укрощена. Только немногие рискуют надеяться на то, что в один прекрасный день она полностью покорится человеку. Ведь перед нами находятся природные стихии, которые, похоже, насмехаются над любым насилием человека по отношению к себе: земля, которая сотрясается, распадается на части, погребая под собой все, относящееся к людям и делу их рук; вода, во время наводнений все переполняющая и затопляющая; все разрушающий ураган; тут же болезни, в которых мы только недавно признали посягательство на нас со стороны других живых существ; наконец мучительная загадка смерти, от которой до сих пор не изобретено и, скорее всего, никогда и не будет изобретено никакого снадобья. Посредством этих сил природа, величественная, жестокая и неумолимо противостоящая нам, в очередной раз наглядно демонстрирует нашу слабость и беспомощность, от которых мы, как нам казалось, избавились благодаря культурной деятельности. Одно из немногих отрадных и воодушевляющих впечатлений, какие может произвести человечество, – это когда перед лицом природной катастрофы оно забывает о своих раздорах с культурой, о всех своих внутренних трудностях и распрях и вспоминает о грандиозной всеобъемлющей задаче – сохранить себя перед лицом превосходящей мощи природы.

Как для человечества в целом, так и для отдельного индивида жизнь переносима с трудом. Часть лишений налагает на человека культура, к которой он причастен; некоторую долю страданий доставляют другие люди – либо вопреки предписаниям культуры, либо из-за несовершенства ее самой. К этому добавляется урон, наносимый ему непокоренной природой, – он называет это судьбой. То есть создается ситуация постоянного ожидания чего-то устрашающего, а прирожденному нарциссизму наносится тяжелое оскорбление. Как отдельный человек реагирует на урон, наносимый ему культурой и другими людьми, мы уже знаем – он вырабатывает определенный уровень противодействия, враждебности к ней в целом. А как он защищается от подавляющей силы природы, от судьбы, угрожающей ему, как и всем остальным людям?

Культура облегчает ему подобную деятельность и делает это в равной мере для него и для других индивидов. Особенно примечательно, что в данном случае почти все культуры поступают одинаково. Они ни на миг не прекращают решать эту задачу – защитить людей от давления природы, – а только меняют средства ее решения. В данном случае у культуры задача троякая: человеку требуется утешение перед лицом серьезной угрозы его чувству собственного достоинства; устранить из мира и из жизни все, что вызывает ужас; и ублаготворить любознательность людей, движимую, разумеется, серьезнейшими практическими проблемами.

Уже первым шагом культуры было достигнуто многое. Сам же этот шаг состоял в очеловечивании природы. В контакт с обезличенными человеческими силами или с роком вступить невозможно, они вечно будут нам чужды. Но если природные стихии обуреваемы страстями, как и наша собственная душа, если даже в смерти нет ничего сугубо спонтанного и она вызвана насильственным воздействием чьей-то злой воли, если повсеместно в природе тебя окружают существа, знакомые по повседневному общению, – в таком случае люди вздыхают с облегчением и начинают чувствовать себя по-свойски в довольно жуткой ситуации, научаются одолевать свой бессмысленный страх. Вероятно, все еще незащищенный, но уже не парализованный до беспомощности человек способен, по крайней мере, активно реагировать. Более того, вполне допустимо, что люди не так уж и бессильны, ведь против этих жестких сверхчеловеческих сил внешнего мира можно применить те же самые средства, которые люди используют в своей общественной жизни, – можно попытаться укротить их заклинаниями, умиротворить словами, умилостивить, подкупить, лишив их таким путем некоторой доли могущества. Подобная замена влияния естествознания психологическим воздействием немедленно доставляет не только облегчение, но и указывает путь к дальнейшему овладению ситуацией.

Впрочем, в таком положении нет ничего нового – у него есть прообраз в виде детства человека; по сути своей оно продолжает более раннюю ситуацию, ведь в похожем положении люди когда-то уже оказывались, будучи маленькими детьми: беспомощными по отношению к двум своим родителям, которых они – и не без оснований – побаивались, особенно отца, но при всем том в чьей защите от известных им тогда опасностей были уверены. В итоге напрашивается мысль приравнять эти две ситуации друг к другу. Кроме того, в них, как и в деятельности сновидения, определенная роль принадлежит желанию. Например, спящим овладевает предчувствие смерти, кто-то намерен положить его в гроб, однако деятельность сна ухитряется так подобрать обстоятельства, что даже это устрашающее событие предстает в виде осуществления желания: сновидец созерцает себя в древней этрусской гробнице, куда он охотно опускается, чтобы удовлетворить свой интерес к археологии. Похожим образом человек не просто превращает природные силы в людей, с которыми может общаться как с подобными себе (что не соответствовало бы впечатлению об их грандиозности), а придает им свойства, характерные для отца, превращает их в богов, следуя при этом не только инфантильному, но и филогенетическому образцу, что я уже пытался продемонстрировать.

Со временем стали проводиться первые наблюдения за принципами и законами естественных явлений, а в результате природные силы начали утрачивать свои человекоподобные черты. Однако беспомощность людей сохраняется, а вместе с ней продолжают существовать и их томление по отцу, и боги, по-прежнему решающие три задачи: они искореняют страх перед ужасами природы, примиряют с суровостью рока, особенно когда он предстает в виде неизбежной смерти, и вознаграждают за те страдания и лишения, которые выпали на долю человека в ходе культурного сосуществования с другими людьми.

Однако мало-помалу центр тяжести среди этих функций богов смещается. Люди начинают замечать, что природные явления развиваются сами по себе, согласно внутренней необходимости, что боги, разумеется, хозяева природы, но они так создали и обустроили ее, что теперь могут предоставить природу самой себе. Только от случая к случаю боги вмешиваются в ее ход с помощью так называемых чудес, чтобы тем самым заверить людей, что ничего не утратили из первоначальной сферы своего влияния. Что касается выпадающей человеку участи, то в силе остается неприятное предчувствие, что неведение своей судьбы и бессилие перед ее мощью не могут быть устранены. В данном случае ранее всего перестают действовать боги. Даже если судьбу определяют они, то их решение приходится признать непостижимым. У наиболее одаренного народа древности родилась догадка, что мойры управляют и богами и даже бог подвержен судьбе. А чем самостоятельнее становится природа, тем дальше отстраняются от нее боги, тем сильнее все ожидания людей концентрируются на третьей функции из отведенных богам и тем больше нравственность становится их (людей и богов) подлинной вотчиной. В таком случае задачей бога становится компенсация недостатков и изъянов культуры, минимизация страданий, доставляемых людьми друг другу в ходе их коллективной жизни, надзор за соблюдением культурных предписаний, слишком плохо соблюдаемых людьми. Сами эти предписания стали считать божественными: они возносятся над человеческим обществом, их распространяют на природу и на события в мире.

Так формируется сокровищница представлений, порожденных потребностью сделать переносимым людское бессилие – потребностью, построенной из материала воспоминаний о беспомощности в собственном детстве и в детстве рода человеческого. Ясно видно, что это достижение защищает людей двояко: от опасностей со стороны природы или судьбы и от вреда, причиняемого самим человеческим обществом. В совокупности это означает следующее. Жизнь в этом мире служит некоей высшей цели, о смысле которой нелегко догадаться, однако она определенно подразумевает совершенствование человеческого нрава. Вероятно, объектом этого облагораживания и возвышения должна стать духовность человека, его душа, которая с течением времени медленно и не без сопротивления обособлялась от тела. Все происходящее в этом мире есть реализация целей интеллекта, превосходящего наш, который, пусть и движется непостижимыми и окольными тропами, в конечном счете направляет все ко благу, то есть к радующему нас исходу. За каждым из нас присматривает милосердное, только кажущееся суровым провидение, которое не допустит, чтобы мы стали игрушкой чрезвычайно мощных и неумолимых сил природы. Даже смерть – не изничтожение или возвращение в неорганическую мертвечину, а начало нового вида существования, расположенного на пути к более высокому уровню развития. А при взгляде с другой стороны те же самые нравственные законы, установленные нашими культурами, правят всеми мировыми событиями, только вот их соблюдение контролируется высшей судебной инстанцией, несомненно, строже и последовательнее. В конце концов любое доброе деяние вознаграждается, а всякое зло наказывается, если и не сразу в земной форме жизни, то в следующих за смертью существованиях. Следовательно, за все ужасы, страдания и невзгоды жизни предопределено воздаяние. Жизнь после смерти, продолжающая наше земное бытие и подобная невидимой части спектра, примыкающей к видимой, приведет к тому совершенству, которого нам недоставало здесь, на земле. А всеведущая мудрость, направляющая этот процесс, всемилосердие, проявляющееся в нем, справедливость, реализующая себя с его помощью, – именно они являются свойствами божественных существ, создавших и нас, и мир в целом. Или, точнее говоря, того единственного божественного существа, которое в нашей культуре сосредоточило в себе всех богов предшествующих эпох. Народ, первым соединивший воедино все эти качества, немало гордился своим продвижением вперед. Он высвободил отцовский комплекс, скрытый с давних пор за образом любого бога, – а по сути, это было возвратом к самому зародышу истории идеи бога. Теперь же, когда он стал единственным, отношение с ним удалось вернуть к близости и интенсивности отношения ребенка к отцу. Но уж коли народ так много сделал для отца, он, народ, захотел еще и быть вознагражденным за это, – по меньшей мере стать единственным отцовским любимчиком или, говоря другими словами, его избранным народом. Гораздо позднее верующая Америка выдвинет тезис «God's own country» [любимая страна бога – англ.], и это опять-таки вполне согласуется с одной из форм почитания людьми божества.

Только недавно сведенные воедино, религиозные представления проделали, конечно же, долгий путь, запечатленный различными культурами на разных этапах развития. Выделю один из них, в некоторой степени соответствующий их окончательной форме в нашей нынешней чисто христианской культуре. Легко заметить, что не все части этой культуры в целом хорошо согласуются друг с другом, что не на все насущные вопросы даны ответы, что противоречия с повседневным практическим опытом удается разрешить только с большим трудом. Но и в своем нынешнем виде эти представления (религиозные в самом широком смысле слова) признаются ценнейшим достоянием культуры, высшей ценностью, которую она в состоянии предложить своим членам. Они ценятся несравненно выше, чем все умения извлекать из земли ее сокровища либо обеспечивать человечество пищей и предотвращать эпидемии в его среде и т. п. Люди полагают, что жизнь станет невыносимой, если эти представления утратят свойственную им значимость. И вот тут возникает вопрос: какова их природа в свете психологии, в чем причина их высокой оценки и, скромно добавим, какова их реальная ценность?

IV

Исследование, продвигающееся вперед без каких-либо проблем, подобно монологу, не вполне безопасно. Слишком легко поддаться искушению отложить в сторону мысли, грозящие его прервать, а взамен получить чувство неуверенности, которое в конечном счете захочется приглушить повышенной безапелляционностью. С учетом этого я придумал себе некоего оппонента, с недоверием следящего за моими рассуждениями, и время от времени стану предоставлять ему слово.

И слышу, как он говорит: «Вы неоднократно употребляли выражение „культура создает эти религиозные представления“, „культура предоставила их в распоряжение своих членов“, – в этом есть нечто сомнительное. Я и сам не знаю почему, но в этих высказываниях звучит что-то не столь очевидное, как, скажем, в мысли, что культура установила порядок распределения доходов от труда или узаконила права женщин и детей».

Однако я полагаю, что подобный способ выражения вполне корректен. Я уже пытался продемонстрировать, что религиозные представления порождены той же самой потребностью, что и другие благоприобретения культуры, а именно необходимостью защитить себя от подавляющего могущества природы. К этому присоединяется и второй мотив – стремление исправить болезненно воспринимаемые недостатки культуры. И особенно уместно отметить, что культура дарует индивиду эти представления, поскольку они существовали до него и предстают перед ним в готовом виде; да в одиночку он и не был бы способен их придумать. Они представляют собой наследие многих поколений, во владение которым его вводят и которым он начинает распоряжаться так же, как таблицей умножения, правилами геометрии и т. п. Конечно, при этом существует одно отличие, но оно довольно специфического свойства, и в данный момент на нем можно не останавливаться. Что касается чувства некоторой сомнительности, о котором вы упоминаете, отчасти его корни, видимо, в том, что обычно это обладание религиозными представлениями преподносят нам в качестве божественного откровения. Однако сам этот факт уже является фрагментом религиозной системы и полностью пренебрегает известным нам историческим развитием этих идей и их отличием в разные времена и в разных культурах.

1 Фрейд З. Автопортрет. М.: Азбука-классика, 2017, с. 127.
2 Фрейд З. Тотем и табу.
Продолжить чтение