Читать онлайн Друг капитана Гастелло бесплатно
Рисунки Г. Мазурина
© Яковлев Ю. Я., наследники, 1979
© Мазурин Г. А., рисунки, 1979—2019
© Составление, оформление серии. АО «Издательство «Детская литература», 2019
Сыновья Пешеходова
Когда в Белозёрской школе пишут сочинение о войне, учителя знают: у кого-то в тетрадке обязательно появятся сыновья Пешеходова – Семён и Василий. Сыновья или кинутся под танк, или окажутся в горящем Сталинграде[1], или спасут полковое знамя. И, прочитав, к примеру, о том, что Семён и Василий первыми таранили фашистский «мессер», учителя не возмущаются и не дают волю красному карандашу. Они знают, в чем дело.
В воскресные дни в людных местах Белозерска появляется старик с выцветшими глазами. Былой цвет определить трудно, словно глаза заволокло дымом, а сквозь дым не видно цвета. На старике солдатская гимнастерка. Видимо, приобретенная по случаю у демобилизованного, потому что своя, фронтовая, давным-давно растворилась в дожде, в поту, в лучах солнца, в мыльной пене.
Взрослые люди с плохо скрытой улыбкой отвечают на поклоны старика, а ссужая ему сигарету, не преминут напомнить:
– Куришь ты, Пешеходов, один сорт: чужие.
– Для меня свое и чужое все одно, – говорит старик. – У меня ни своего, ни чужого…
Пешеходов не задерживается среди взрослых, его лучшие приятели и слушатели – ребятня. Эти засыпают вопросами, на которые он отвечает с великой охотой. Больше того, он ждет этих вопросов и, отвечая на них, испытывает удивительное чувство, знакомое лишь засыхающему дереву, когда на его узловатой мертвой ветке неожиданно зазеленеет листок.
– Дедушка Пешеходов, верно, что ты на войне до Берлина пешком дошел? – спрашивает старика кто-то из маленьких собеседников.
И старик отвечает:
– Прошел до Берлина… пешком. И фамилия моя потому Пешеходов.
– А ты не устал?
– Устал. Что поделаешь! Машин мало было. Только танки и лошади.
– Ты бы на лошади, – советует кто-то из ребят.
– Так и лошадей не хватало. Если бы каждому солдату лошадь – война бы раньше кончилась. А то пешком до Берлина далеко-о… Идешь, идешь, и конца не видно. Я своих сыновей так и не догнал.
– Они быстро шли?
– Быстро.
– Пешком?
– Пешком. Они же у меня Пешеходовы… Только сыновья моложе. Ноги у них резвые. Я не поспевал за ними.
Постепенно кружок слушателей увеличивается. Приходят новички и те, кто уже много раз слушал дедушку Пешеходова. Эти заранее знают его ответы, но терпеливо молчат. У них со стариком как бы разыгрывается спектакль. И каждый хорошо знает свою роль.
– Дедушка Пешеходов, – уже в который раз спрашивают ребята, – а кто в первый день войны встретил немцев под Бугом?
– Мои сыновья, Семён и Василий, – как бы впервые отвечает старик.
– А кто в Сталинграде стоял до последнего дыхания?
– Мои сыновья, Семён и Василий.
– А кто грудью упал на вражескую амбразуру?
– Мои сыновья…
И тут, как бы желая задать старику задачу, кто-нибудь обязательно спрашивает:
– Как же они до Берлина дошли, если грудью на амбразуру, а там пулемет?
Нет, не собьешь старика!
– Они поднялись с амбразуры и зашагали дальше, – невозмутимо отвечает он, и в его глазах, застеленных дымом, проступает такая непоколебимая уверенность, что никто из слушателей уже не решается усомниться в словах старого солдата.
– А кто первым вышел на правый берег Днепра?
– Мои сыновья, Семён и Василий.
– Они всю войну пешком или потом на лошадях?
– Пешком! – отвечает старик и вдруг умолкает, задумывается и, отвлекшись от рассказа, говорит: – Лошадей на войне жалко было. Обстрел начнется, люди попадают, спрячутся в щели, а лошадь стоит. Все железо в нее впивается.
– Все железо? – испуганно спрашивает кто-нибудь из самых маленьких слушателей, не в силах представить себе все железо, впившееся в лошадь: очень много получается железа…
А к тому времени уже готовы новые вопросы, и старик отвечает на них сдержанно и достойно.
– А на Курской дуге кто задержал «тигров» и «фердинандов»[2]?
– Мои сыновья…
– А кто в Берлине Красное знамя над Рейхстагом поднял?
– Мои сыновья…
– Везде поспевали?
– Везде. Ноги у них молодые. Шли, шли без отдыха, а вернуться с войны домой сил не хватило.
– Так и не вернулись?
– Так и не вернулись. Спят в могиле.
При слове «могила» у ребят как бы перехватывает дыхание. Это слово на мгновение превращает Семёна и Василия в обычных людей, которых хоронят на кладбище. И дети испытывают скорее разочарование, чем жалость: всю войну сыновья Пешеходова прошагали пешком, без лошади, почему же теперь они «спят в могиле»?
И тогда кто-то из ребят решается спросить:
– Где их могила?
Старик распрямляется, и вечный дым, стоящий в его глазах, как бы развеивается. Он говорит:
– Мои сыновья спят во всех солдатских могилах. По всей родной земле.
И оттого, что сыновья дедушки Пешеходова спят во всех братских могилах, детские горячие умы снова превращают их в былинных героев, готовых проснуться, когда пробьет час!
Игра в красавицу
В то время мы думали, что по Караванной улице, побрякивая колокольчиками, бредут пыльные усталые верблюды, на Итальянской улице живут черноволосые итальянцы, а на Поцелуевом мосту все целуются. Потом не стало ни караванов, ни итальянцев, да и сами улицы теперь называются иначе. Правда, Поцелуев мост остался Поцелуевым.
Наш двор был вымощен щербатым булыжником. Булыжник лежал неровно, образуя бугры и впадины. Когда шли затяжные дожди, впадины заливала вода, а бугры возвышались каменными островами. Чтобы не замочить ботинок, мы прыгали с острова на остров. Но домой все равно приходили с мокрыми ногами.
Весной наш двор пах горьковатой тополиной смолкой, осенью – яблоками. Яблочный дух шел из подвалов, где было овощехранилище. Мы любили свой двор. В нем никогда не было скучно. К тому же мы знали множество игр. Мы играли в лапту, в прятки, в штан-дар, в чижика, в ножички, в испорченный телефон. Эти игры оставили нам в наследство старшие ребята. Но были у нас игры и собственного изобретения. Например, игра в красавицу.
Неизвестно, кто придумал эту игру, но она всем пришлась по вкусу. И когда наша честная компания собиралась под старым тополем, кто-нибудь обязательно предлагал:
– Сыграем в красавицу?
Все становились в круг, и слова считалочки начинали перебегать с одного на другого:
– Эна, бена, рес…
Эти слова из какого-то таинственного языка были для нас привычными.
– Квинтер, контер, жес…
Мы почему-то любили, когда водила Нинка из седьмой квартиры, и старались, чтобы считалочка кончалась на ней. Она опускала глаза и разглаживала руками платье. Она заранее знала, что ей придется выходить на круг и быть красавицей.
Теперь мы вспоминаем, что Нинка из седьмой квартиры была на редкость некрасивой: у нее был широкий приплюснутый нос и большие грубые губы, вокруг которых хлебными крошками рассыпались веснушки. Лоб – тоже в хлебных крошках. Бесцветные глаза. Прямые жидкие волосы. Ходила она, шаркая ногами, животом вперед. Но мы этого не замечали. Мы пребывали в том справедливом неведении, когда красивым считался хороший человек, а некрасивым – дрянной.
Нинка из седьмой квартиры была стоящей девчонкой – мы выбирали красавицей ее.
Когда она выходила на середину круга, по правилам игры, мы начинали «любоваться» – каждый из нас пускал в ход вычитанные в книгах слова.
– У нее лебединая шея, – говорил один.
– Не лебединая, а лебяжья, – поправлял другой и подхватывал: – У нее коралловые губы…
– У нее золотые кудри.
– У нее глаза синие, как… как…
– Вечно ты забываешь! Синие – как море.
Нинка расцветала. Ее бледное лицо покрывалось теплым румянцем, она подбирала живот и кокетливо отставляла ногу в сторону Наши слова превращались в зеркало, в котором Нинка видела себя красавицей.
– У нее атласная кожа.
– У нее соболиные брови.
– У нее зубы… зубы…
– Что – зубы? Жемчужные зубы!
Нам самим начинало казаться, что у нее все лебяжье, коралловое, жемчужное. И красивее нашей Нинки нет.
Когда запас нашего красноречия иссякал, Нинка принималась что-нибудь рассказывать.
– Вчера я купалась в теплом море, – говорила Нинка, поеживаясь от холодного осеннего ветра. – Поздно вечером в темноте море светилось. И я светилась. Я была рыбой… Нет, не рыбой – русалкой.
Не рассказывать же красавице, как она чистила картошку, или зубрила формулы, или помогала матери стирать.
– Рядом со мной кувыркались дельфины. Они тоже светились.
Тут кто-нибудь не выдерживал:
– Не может быть!
Нинка протягивала ему руку:
– Понюхай, чем пахнет?
– Мылом.
Она качала головой:
– Морем! Лизни – рука соленая.
Стояли мутные влажные сумерки, и было непонятно, идет дождь или нет. Только на стекле возникали и лопались пузырьки. Но мы чувствовали близость несуществующего моря – теплого, светящегося, соленого.
Так мы играли.
Лил дождь – устраивались в подворотне. Темнело – толпились под фонарем. Даже самые крепкие морозы не могли нас выжить со двора.
Как-то в наш дом переехали новые жильцы. И во дворе появился новенький. Он был рослый и слегка сутулился, словно хотел казаться ниже ростом. На щеке у него проступало крупное продолговатое родимое пятно. Он стеснялся этого пятна и поворачивался к нам другой щекой. У него был нос с горбинкой и большие – прямо-таки девичьи – ресницы. Ресниц он тоже стеснялся.
Новенький держался в стороне. Мы его подозвали и предложили сыграть с нами в красавицу. Он не знал, в чем дело, и согласился. Мы переглянулись и выбрали красавицей… его. Едва заговорили про лебяжью шею и коралловые губы, как он густо покраснел и выбежал из круга.
Мы посмеялись и крикнули вдогонку:
– Сыграем и без тебя!
Но когда снова встали в круг, Нинка неожиданно попятилась:
– Я тоже не буду…
Мы взорвались:
– Что за новости? Почему ты не будешь?
– Так. – Нинка отошла от нас.
И сразу расхотелось играть. Мы заскучали. А Нинка приблизилась к новенькому и сказала:
– Когда играют в красавицу, всегда выбирают меня.
– Тебя? Почему тебя? – удивился новенький. – Разве ты красивая?
Мы не стали с ним спорить. Мы посмеялись над ним. А у Нинки вытянулось лицо, хлебные крошки у рта и на лбу стали еще заметнее.
– А меня выбирают.
– Очень глупо, – сказал новенький. – И вообще ваши детские игры меня не интересуют.
– Конечно. – Нинка почему-то сразу согласилась с ним.
С появлением новенького с ней вообще стало твориться что-то странное. Она, например, ходила за ним по улице. Шла тихо, по другой стороне, чтоб никто не заметил, что она идет за ним. Но мы, конечно, заметили и решили, что Нинка спятила или во что-то играет. Например, в следопыта. Он заходил в булочную – она стояла напротив и не отрывала глаз от стеклянных дверей. Она и утром поджидала его у подъезда и шла за ним до школы.
Новенький не сразу сообразил, что Нинка из седьмой квартиры ходит за ним как тень. А когда обнаружил это, очень рассердился.
– Не смей ходить! – крикнул он Нинке.
Она ничего не ответила. Побледнела и пошла прочь.
А он крикнул ей вдогонку:
– Ты бы лучше посмотрела на себя в зеркало!
Он приказал ей посмотреться в зеркало.
Нас не интересовало, какие у нас носы, рты, подбородки, куда торчат волосы, где вскочил прыщ. И Нинка знала только то зеркало, которым были для нее мы, когда играли в красавицу. Она верила нам. Этот тип с родимым пятном на щеке разбил наше зеркало. И вместо живого, веселого, доброго появилось холодное, гладкое, злое. Нинка в первый раз в жизни пристально взглянула в него – зеркало убило красавицу. Каждый раз, когда она подходила к зеркалу, что-то умирало в ней. Пропали лебяжья шея, коралловые губы, глаза, синие, как море.
Но мы тогда не понимали этого. Мы ломали себе голову: что это с ней? Мы не узнавали свою подружку. Она стала чужой и непонятной. Мы сторонились ее. Она и не стремилась к нам, молча проходила мимо. А когда ей встречался новенький с большим родимым пятном на щеке, она убегала прочь.
В нашем городе часто идут дожди. Могут лить круглые сутки. И все так привыкают к ним, что не обращают внимания. Взрослые ходят под зонтами. Ребята делают короткие перебежки от одной подворотни к другой, прыгают по булыжным островам.
В тот вечер был сильный дождь, дул сверлящий ветер. Говорили, что на окраинах города начиналось наводнение. Но мы крепились, жались в подворотне, не хотели расходиться по домам. А Нинка из седьмой квартиры стояла под окном новенького. Зачем ей понадобилось стоять под его окном? Может быть, она решила позлить его? Или сама с собой поспорила, что простоит под дождем, пока не сосчитает до тысячи? Или до двух тысяч. Она была в коротеньком пальто, из которого давно выросла, без косынки. Ее прямые волосы вымокли и прилипли к щекам, и от этого лицо вытянулось. Глаза блестели, как две застывшие капли. Гремели водосточные трубы, дребезжали подоконники, трещали перепончатые купола зонтов. Она ничего не видела и не слышала. Не чувствовала холодных струй. Она стояла под окном, охваченная отчаянной решимостью.
Мы кричали ей из подворотни.
Она не шла. Мы выбежали под дождь. Схватили ее за руки: не пропадать же человеку.
– Отойдите! – Она прямо-таки прикрикнула на нас.
Мы отошли. Повернулись спиной и стали смотреть на улицу. Люди спешили, подняв над головами зонты, словно на город спустился целый десант на угрюмых черных парашютах. Десант прохожих.
Потом мы увидели, как к Нинке подошла ее мать. Она долго уговаривала Нинку уйти. Наконец ей удалось увести девчонку из-под дождя в подъезд. Там горела тусклая лампочка. Нинкина мать повернула лицо к свету, и мы услышали, как она сказала:
– Посмотри на меня. Я, по-твоему, красивая?
Нинка удивленно посмотрела на мать и, конечно, ничего не увидела. Разве мать может быть красивой или некрасивой?
– Не знаю, – созналась Нинка.
– Тебе пора бы знать, – жестко сказала Нинкина мать. – Я некрасивая. Просто дурная.
– Нет, нет! – вырвалось у Нинки.
Она прижалась к матери и заплакала. Мы так и не поняли, кого она жалела: мать или себя.
– И ничего страшного, – уже спокойно сказала Нинкина мать. – Счастье приходит не только к красивым. И некрасивые выходят замуж.
– Я не хочу замуж! – резко ответила Нинка, и мы были согласны с ней.
– Да-да, конечно, – как бы спохватилась мать. – Необязательно замуж…
Потом они вышли на дождь и пошли по улице. Мы не сговариваясь двинулись за ними. Нет, не из любопытства. Нам казалось, что мы можем понадобиться Нинке.
Неожиданно мы услышали, как Нинка спросила:
– У тебя был муж?
– Нет.
– Но у меня был отец?
Мать не ответила. Она как бы не расслышала вопроса. Нинка рассердилась и сказала довольно грубо:
– Что ж, меня аист принес?
– Да, аист, – глухо прошептала мать. – Прилетел, понимаешь, аист. И улетел. А ты осталась.
Они шли по темному переулку, и у них не было зонта. Но им было все равно: дождь так дождь. А нас трясло от холодной сырости.
– Значит, мой отец аист? – произнесла Нинка и тихо засмеялась. – Очень хорошо. Когда я стану учительницей, меня будут называть Нина Аистовна. И может быть, у меня вырастут крылья… Вот если бы ты нашла меня в капусте, было бы куда скучнее.
– Не смейся, – сказала мать.
– Я не смеюсь. – Она и в самом деле уже не смеялась, но голос ее дрожал, дробился. – А где он… аист?
Мать отвернулась в сторону и вытерла со щеки бороздку дождя.
– Он тоже был некрасивый?
Нинка остановилась, крепко сжала мамину руку выше локтя и заглянула ей в лицо. Она смотрела на мать так, как будто произошла ошибка и рядом с ней оказалась чужая, незнакомая женщина. Девочка как бы увидела маму в холодном, безжалостном зеркале. Такой, как она есть. Какой видели ее мы – чужие ребята, жавшиеся к темной стене дома. Мы были так близко от них, что чувствовали запах мыла и ношеной одежды. И, не видя нас, Нинка из седьмой квартиры как бы почувствовала наше присутствие и совершенно другим, спокойным голосом сказала:
– Мама, давай с тобой сыграем в красавицу.
– Глупости!
– Нет, нет, давай сыграем. Я тебя научу. Ты стой и слушай, что я буду говорить.
Она сильней сжала мамину руку, приблизилась к ней, тихо, одними губами стала произносить знакомые слова из нашей игры, которые мы до приезда новых жильцов дарили ей:
– Мама, у тебя лебяжья шея и большие глаза, синие, как море. У тебя длинные золотистые волосы и коралловые губы…
Потоки дождя тянулись из невидимых туч. Под ногами разливались холодные моря. И все железо города гремело и грохотало. Но сквозь гудящий ветер, сквозь пронизывающий холод поздней осенней мглы живой, теплой струйкой текли слова, заглушающие горе:
– У тебя атласная кожа… соболиные брови… жемчужные зубы…
И они зашагали дальше, крепко прижавшись друг к другу. И уже ни о чем не говорили. И были спокойны. Им помогла придуманная нами игра. Эна, бена, рес… А мы стояли у стены, держа друг друга за рукава. И провожали их взглядом, пока они не скрылись в темной мгле. Квинтер, контер, жес…
Нинка из седьмой квартиры погибла в 1942 году на фронте под Мгой. Она была санитаркой.
Цветок хлеба
Сколько маленький Коля помнил себя в войну, он всегда был голодным. Он никак не мог привыкнуть, приладиться к голоду, и его ввалившиеся глаза сердито поблескивали, постоянно искали добычу Черноволосый, нестриженый, взъерошенный, с проступающими ребрышками, он был похож на маленького исхудалого волчонка. Он тянул в рот все, что было съедобным, – щавель, вяжущие ягоды черемухи, какие-то корни, дикие лесные яблоки, пронзительно кислые и крепкие. Дома ему давали болтанку и хлеб. Мать добавляла в муку веники – вымолоченные метелки проса, и хлеб был тяжелый, вязкий; от него пахло сырой глиной. Но и этот хлеб голодный мальчонка съедал мгновенно, жадно посапывая раздутыми ноздрями.
Один раз за всю войну он наелся хлеба вдосталь. И хлеб был не из веников – настоящий. Его принесли с собой наши автоматчики. Они вошли в хату ночью. Их тяжелые шинели и сбитые сапоги были измазаны чем-то белым и фосфоресцировали в полутьме, словно к ним налипли хлопья снега. А на дворе шел дождь. Бойцы пришли не из степи, а спустились с меловых гор, спуск был трудным, и они измазались в мелу. В теплой хате от солдат шел банный пар, и сразу запахло табачным дымом, мокрыми портянками, ременной кожей и ароматным свежим житником, который они выкладывали на стол.
От ночных гостей в хате стало тесно, как на вокзале, и маленький Коля почувствовал себя не дома. Он забился в угол и опасливо наблюдал за пришельцами. И тут его заметил скуластый солдат, прихрамывающий на левую ногу. Он поманил к себе Колю:
– Эй, хозяин, пойди-ка сюда. Хлебушка хочешь?
Мальчику захотелось крикнуть: «Хочу! Хочу!» Но к горлу подкатил ком. Он не мог произнести ни слова и молча глотал слюну.
– Ты, наверно, плотно поужинал?
Коля растерянно заморгал, а скуластый солдат развязал мешок и сунул ему в руку большой кусок хлеба. У голодного мальчика закружилась голова. Он вскарабкался на печку, зажмурил глаза и припал к хлебу. Он дышал хлебом, ласкался к нему, согревал его руками и щекой. Он откусывал то мякиш, то с веселым азартом грыз корку, и покойная сытость сладко разливалась по телу. Коля подобрел от хлеба, как взрослые добреют порой от вина. Ему казалось, что все вокруг хлебное: и лежит он на хлебе, и под головой у него мягкий хлеб, и покрыт он теплым хлебом. Он уснул, и всю ночь ему снился хлеб.
…Когда война подходила к концу, мать посеяла на огороде полоску пшеницы. Вскоре из земли проклюнулись робкие всходы. Они были похожи на траву. Мальчик пожевал травинку и не почувствовал хлебного вкуса: трава как трава. Может быть, никакого хлеба и не будет. Но трава начала сворачиваться в трубку.
– Скоро наш хлеб зацветет, – говорила мать.
И все ждали, и Коля ждал, и ему на память приходил свежий солдатский житник и счастливая хлебная ночь, которая то ли была на самом деле, то ли приснилась. Коля ждал, что хлеб зацветет голубыми цветами или алым маковым цветом. А может быть, как вишня, покроется белой метелицей. Он так и не заметил, как цветет хлеб. Появились колосья – глазастые, голубоватые, чуть запотевшие. Потом полоска стала соломенной.
Когда собрали первый урожай, бабушка на радостях испекла два коржа величиной с подсолнух. Коржи были пахучие, румяные. Бабушка смазала их масляным перышком и посыпала солью, крупной, как толченое стекло. От коржей шел жар, и они светились, как два маленьких посоленных солнца.
Мальчик сидел перед столом, и его ввалившиеся глаза приросли к коржам. Он ждал, когда ж его угостят, и вдыхал в себя теплый дух испеченного хлеба. Он едва сдерживался, чтобы не протянуть руку и не взять без спроса завидное угощение. Наконец бабушка подошла к нему и сказала:
– Отведай, внучок, моего коржа.
Какая-то скрытая пружина сработала внутри – руки мгновенно устремились к коржу, пальцы крепко сжали его и потянули в рот. Корочка обжигала губы, соль пощипывала язык, ноздри раздувались, боясь упустить толику вкусного запаха. Нет, корж был повкуснее солдатского житника, но он таял с неудержимой силой, и вскоре в руке мальчика остался тоненький полумесяц. И его скоро не стало… Коля облизал губы, облизал пальцы и тяжело вздохнул. А второй корж, румяный, целехонький и наверняка еще более вкусный, лежал на столе и призывно улыбался всей своей рожицей.
– Отнеси этот корж деду, – сказала бабушка.
– Давай отнесу, – упавшим голосом сказал Коля.
Дед был очень старым и жил на пасеке. Домой он приходил в те редкие дни, когда на огороде топили прокопченную, покосившуюся баньку. Все лицо деда заросло щетиной, словно из подбородка и щек торчало множество железных гвоздиков. Коля боялся приблизиться к деду, чтобы не уколоться.
Бабушка завернула горячий корж в лопух и протянула Коле.
Сперва он нес свою дорогую ношу в руках. Потом лопух пришлось выбросить, а корж спрятать за пазуху, чтобы его не отняли мальчишки. Корж был горячим, он жег кожу, а крупная соль въедалась в обожженное место. Коле казалось, что он несет за пазухой сердитого зверька и зверек кусает его живот. Но он терпел. Он прошел мимо мальчишек, и они не заподозрили, какой вкусный гостинец спрятан у Коли за пазухой.
Дед не услышал прихода внука. Он сидел перед пчелиным водопоем – перед желобком, по которому текла вода. Пчелы облепили желобок и пили, опуская хоботки в прохладную воду. Дед подставлял руку, и вода стекала ему в ладонь. Он подносил ладонь ко рту и пил пчелиную воду, она была сладковатой. Пчелы ползали по плечам, по голове деда, забирались в ушную раковину. Они не кусали деда. Они его признавали за своего.
Дед обрадовался. Он вертел корж в руках и нюхал. А Коля стоял перед стариком, поглощенный надеждой, что дед разломит корж пополам.
– Хороший корж, – сказал дед.
– Хороший, – тут же согласился Коля.
– Без немцев и земля лучше родит! – Дед опустил руку с коржом. – Как там бабка-то? Ползает?
– Ползает… – вздохнул мальчик и, чтобы не думать больше о корже, спросил: – Дед, а тебе медаль дадут за немцев?
– Зачем медаль? – сказал он. – Мне бы здоровья.
Дед не стал есть гостинец, а отнес его в шалаш. До чего же жадный дед! Совсем одичал со своими пчелами. Он специально спрятал корж, чтобы не делиться и потом спокойно жевать его, макая в липкий гречишный мед.
Коля собрался уходить. В последнюю минуту, когда дед протянул котомку с грязным бельем – пусть бабка простирнет! – у Коли что-то дрогнуло, и он чуть не попросил у деда кусочек коржа. Но сумел побороть минутную слабость. И промолчал.
Он шел не спеша, размахивая котомкой, и думал о том, что, когда кончится война, в доме будет много хлеба и он будет есть коржи утром, в обед и вечером. А сейчас корж ест дед – он, Коля, уже съел свой. Мальчик представил себе деда, который долго перемалывает беззубым ртом запеченную корочку. Старый, наверное, и вкуса-то не чувствует.
Дома он сунул бабушке котомку и буркнул:
– Дед велел простирнуть!
– Как он там, не болеет? – насторожилась бабушка.
– Чего ему болеть-то? – сказал Коля. – Пасет себе пчел.
Бабушка молча принялась выкладывать на лавку дедушкино бельишко, рассматривая, где надо заштопать, где залатать. На дне котомки оказалась чистая тряпица, завязанная узлом. Бабушка неторопливо развязала непослушными пальцами узел. В тряпице лежал корж. Она ничего не сказала. Положила нежданный гостинец перед внуком.
Румяное, густо посыпанное солью солнышко ослепило мальчика. Радостный огонек вспыхнул в его глазах. Он проглотил слюну, предвкушая угощение, и протянул руку к коржу Но какое-то незнакомое чувство удержало его руку Это чувство оказалось сильнее голода, важнее хлеба. Значит, дед не жует корж и не макает его в гречишный мед, а пьет свою подслащенную водичку, которая заглушает голод, и пчелы ползают по его плечам… И он воевал с фашистами, а медали ему не надо.
Коля сполз со скамейки и пошел прочь… Но через некоторое время он вернулся. Взял со стола остывший корж. Аккуратно завернул его в чистую тряпицу и положил в дедушкин сундук, где лежали старые сапоги, шапки, дратва, мешок с самосадом и штык, привезенный с прошлой войны.
Память
После урока в пустом классе сидела черноголовая девочка и рисовала. Она подперла щеку кулачком, от чего один глаз превратился в щелочку, и старательно водила кисточкой по листу бумаги. Время от времени девочка отправляла кисточку в рот, и на губах виднелись следы всех красок ее небогатой палитры. За этим занятием ее и застала завуч Антонина Ивановна.
– Тебя оставили после уроков? – спросила строгая наставница, и в пустом классе ее голос прозвучал гулко и раскатисто.
– Нет, – отозвалась девочка и нехотя встала. – Я рисую.
– Почему не идешь домой?
– У меня скоро кружок. – Девочка по привычке отправила кисточку в рот. – Я хожу в танцевальный.
Антонина Ивановна собралась было уходить, но девочка остановила ее неожиданным вопросом:
– Вы Лиду помните?
– Какую Лиду? – Мало ли на своем веку завуч знавала Лид вроде этой черноголовой. – Какую Лиду?
– Лиду Демеш.
– Из какого класса? – почти механически спросила завуч.
– Она не из класса, – ответила девочка. – Она из Орши.
Слова «из Орши» почему-то заставили Антонину Ивановну задержаться. Учительница опустилась на краешек парты, задумалась.
– Она спала на минах, помните?
– На минах?
– Она спала на минах. Одна в холодной сараюшке. Мины могли взорваться. Вы приходили к Лиде за минами. Помните?
Черноголовая как бы взяла за руку пожилую учительницу и привела ее в покосившийся сарай с крышей из ржавого, отслужившего железа. Дверь открывалась со скрипом. Внутри было темно, пахло дровами и прелью. А в дальнем углу стояла койка на кривых ножках.
– Вспомнила, – с облегчением сказала Антонина Ивановна, и ее голос прозвучал задумчиво, приглушенно, словно донесся из Лидиной сараюшки. – Мины лежали под койкой, в груде битого кирпича.
– Верно, – подтвердила девочка.
Со стороны разговор завуча и девочки выглядел очень странно. Девочка вспоминала то, чего она в силу своего возраста не могла помнить, и как бы задавала учительнице наводящие вопросы.
– А помните, как Лида торговала яйцами?
– Какими яйцами?
Антонина Ивановна слегка покраснела – уж слишком много получалось наводящих вопросов.
– Обыкновенными яйцами, – пояснила девочка. – Лида выносила на станцию полную корзину. А вы в это время подкладывали под состав мину.
– Верно! Немцы бежали от вагонов к Лиде, совали ей засаленные марки, а я делала свое дело… Что ты еще помнишь о Лиде?
Антонина Ивановна и не заметила, как вместо «знаешь» сказала «помнишь». На какое-то мгновение ей показалось, что обо всем, что в годы войны происходило в Орше, она впервые узнаёт со слов своей ученицы. И оттого, что маленькая ученица так уверенно ориентируется в ее военном прошлом, пожилая учительница почувствовала себя защищенной от разрушительной силы забвения. Теперь она настойчиво прокладывала дорогу в свое прошлое, благо в этом трудном занятии у нее оказалась прекрасная помощница.