Читать онлайн Разная жизнь бесплатно
© О. А. Казаков 2023
© Издательство «Сатисъ», 2023
Предисловие автора
Я родился в СССР в 1950-м году, в Грузии, в древнем добром Тбилиси. Практически всю жизнь занимаюсь литературным делом, включая журналистику. Эта книга представляет собою выборку из опубликованного мною в течение последних тридцати лет. В произведениях, любого автора всегда или почти всегда проявляются черты его личности и биографии, поэтому вполне понятно, что книга начинается с Тбилисской темы. Тбилиси – город, где я появился на свет, и где была прожита добрая половина моей жизни. Много связано у меня с этим городом…
Отслужил в армии, окончил Тбилисский Университет. На первых порах публиковался как журналист-корреспондент..
Тбилиси – город многоязыкий, мне же, как литератору русскоязычному необходима была своя языковая среда. Поэтому я имел давнюю мысль перебраться в Россию, лучше всего в Ленинград (тогда Санкт-Петербург так назывался). После яркой и обильной череды неудач и успехов я в 1981-м году попал в Северную Столицу.
Это великий город великих людей. Он щедр. Он подарил мне настоящую большую боль и настоящее несравненное утешение, т. е. настоящую жизнь. Так что, если
спросить, где бы я хотел быть похоронен: в Тбилиси или в Петербурге я затруднюсь ответом.
Только переехал – и пожалуйста – напечатаны мои переводы с грузинского, да ещё в «Неве» (журнал-то какой!). Так сподобился я, «по мере скорбных сил», заняться литературой, и Ленинградский Дом Писателей стал доброжелательной моей «литературной колыбелью».
Чем мне только не приходилось заниматься – от старшего политического редактора и искусствоведа до уборщика пляжа и стрелка 1-го класса военизированной охраны.
Переводил грузинскую поэзию и прозу; я начинал заниматься этим ещё в Тбилиси, а публиковаться стал в Ленинграде. Газеты, журналы, книги; Ленинград-Тбилиси-Москва. Благодарен, что довелось и читать перед публикой свои стихи, и переведенные. В оригинальных стихах я был одним из сравнительно малочисленных авторов, которые работали русский свободный стих, ошибочно (думается) называемый верлибром. Мои стихи печатались, например, в «Антологии русского верлибра», в «Антологии грузинской поэзии XX века», в сборнике «Молодой Ленинград», в собственном сборнике стихотворений…
Потом Ленинград стал опять Санкт-Петербургом. Особой Милостью Божией могу назвать моё обращение в это время к Христианской Православной вере. Уверовав, я изучал Православное христианство, его историю… Потом преподавал, работал в замечательном издательстве «Сатисъ», с которым дружен и по сей день… Остаюсь жителем Санкт-Петербурга, хотя теперь большей частью с любовью пребываю в старинном Российском городе Торопце…
А в остальном, надеюсь на вашу читательскую благосклонность и снисхождение.
Тифлисский Норд-Ост
Маленькая тетралогия
Первая смерть
Мы жили в Тбилиси, в большом и шумном тбилисском дворе. Жилища без удобств. Такие понятия, как центральное отопление, газ, ванна и т. п. принадлежали иным планетным системам.
На планете нашего двора был один кран, но вода из него – самая вкусная в мире. Наши мамы занимались домашним хозяйством (каких трудов им это стоило – отдельная книга). Наши отцы трудились с утра до вечера, зарабатывая на жизнь. Почти все работали на одном заводе; минут пятнадцать ходу от нашего двора. Есть выражение «натруженные руки»…
Про наших отцов я бы сказал, что это натруженные люди, а многие еще и прошли войну. Однако ропота я не припомню. Мы были сыты, нам покупали обновки, а на праздники в семьях накрывали столы. Хотя с иллюзорной высоты некоторых сегодняшних представлений это было бедно и убого, но ничего светлее, теплее и ласковее тех скромных застолий я более не встречал. Нас всех очень любили. В нашем дворе все очень любили детей. Мы были совсем уже послевоенные дети – дети мира.
Мне купили матроску и бескозырку; не помню, что было написано на ленточке. Однако надпись была золотая, и по обе стороны ее были золотые же якоря. Я сидел при всем этом «обмундировании» на железной лестнице, ведущей в галерейку и комнату, где жила семья моего товарища. Вошел во двор его отец – шаг усталый, а на лице – улыбка. Когда он ступил на лестницу, я встал и поздоровался, отдавая честь, как военный моряк. Он сказал, чтобы я сел, попросил разрешения посмотреть бескозырку. Я, конечно, великодушно позволил. Он повертел ее в руках:
– Ты, когда вырастешь, кто будешь?
– Я?! Капитан!
– Молодец. – Он погладил меня по голове, надел на неё бескозырку и толкнул дверь в свою галерейку.
Нас в детстве столько гладили по голове, что просто удивительно…
Не знаю, почему, но именно эта короткая ласка мне запомнилась. Может быть потому, что этому человеку, суждено было вскоре умереть…
* * *
Я не знал, что такое смерть. Вернее знал, что на войне умирали солдаты, что у меня, еще до рождения моего, умерли оба деда и одна бабушка. Но это было все-таки что-то очень далёкое, и к моей жизни никакого отношения не имело. Я был бессмертен, мои родители тоже, мои друзья – тоже. Пространство наших игр было бесконечным. В глазах стариков нашего двора нам с любовью улыбалась вечность.
* * *
Отец моего товарища, товарища детства моего, а потом и юности, и зрелости… Отец товарища моего был здоровым, сильным и молодым еще человеком, души в своей семье не чающим. Ничем он не болел. Хотя… наши отцы никогда ни на что не жаловались. И вот, умер он – неожиданно и сразу, на чьих-то поминках, как помнится.
Для меня это открылось страшным, никакого смысла не выражающим, но прямо бьющим в сердце, криком. Этот крик со двора проник сквозь все стены к нам и сразу вонзился в сердце непонятным, чуждым страхом. Мама, резко распахнув дверь, выбежала во двор. Я ринулся следом.
Кричала мать моего товарища. Она стояла, согнувшись, на верхней ступени железной лестницы, у самой двери галерейки, вцепившись обеими руками в свои волосы, как-то страшно мотала головой и – кричала. Со всех сторон двора бежали соседи, дети в галерейке плакали. Но крик этот перекрывал всё. Он отчаянно бился в пасмурное зимнее небо и, мне кажется, что непроницаемая твердь все-таки дала тогда трещину.
Внизу у лестницы, под деревом, понуро стоял человек, обыкновенный человек в невзрачном легком пальто, принесший страшную весть.
Никто в нашем дворе с этого дня до дня урочного, никто не включал радио, никто не смеялся в голос, никто не устраивал в своем доме праздника, даже если праздник приходился на эти дни.
Отец мой вернулся с работы, узнал обо всем. Он был не то чтобы очень потрясён, только в лице появилось что-то тяжеловатое. А говорить много он никогда не любил.
Человек умер, оставив вдову и шестерых детей, из которых сын – только один. Что тут еще скажешь?
Потом во дворе собирали деньги. Потом наступил день похорон. Кричали и рыдали все женщины, все матери.
Сжимали зубы и хмурились все мужчины, все отцы. Вдова совсем охрипла, слез у нее уже не было, только глаза были так красны, что, казалось, из них вот-вот покатятся капельки крови.
Эти рыдания, этот вопль, эти ослепшие от горя глаза, истошный, протяжный, скорбный плач зурны вырывали сердце из груди. И я расплакался, и плакал долго и горько. Не стану притворяться – не могу я сейчас сказать, что плакал именно от жалости к товарищу или его отцу. Вряд ли я тогда что-нибудь во всем этом понимал. Скорее всего, это плакала сама моя коротенькая шестилетняя жизнь, вдруг увидев этот ужас, эту скорбь, эту бесповоротность. От смертного страха, от смертной тоски плакала душа моя.
Мужчины подняли гроб и вознесли его над землей, положив на свои плечи. Процессия двинулась со двора. И я уже точно знал, что этого человека, который был так ласков, и который сейчас в гробу, я больше никогда не увижу. Истошно непрерывно плакала зурна.
Смерть неожиданно и грубо, вошла в мое детство, в мою жизнь. И дверь, которую она распахнула тогда, так и остается незакрытой.
Р. S. Всех шестерых детей взрастила вдова, всех поставила на ноги.
Санкт-Петербург, 1998
Первый ужас
Мы с двоюродным братцем затеяли драться подушками. День за распахнутыми окнами стоял огромный и яркий. Весна воцарялась в древнем благословенном городе.
Просторная комната была обставлена старинной тёмно-коричневой мебелью. Мебель была не роскошной, но крепкой. Солнце лилось и лилось в окна. Празднично-сиреневая кромка гор украшала горизонт.
Кровати были убраны по образцу того времени – заботливо и тщательно (это самый конец 50-х годов). Любовно взбитые подушки были водружены поверх гладко постланных покрывал и окинуты «накидками». Накидки тогда уже были разные – узорчатые и гладкие, полотняные, тюлевые, шёлковые, и, кажется, появлялись уже и нейлоновые.
Что послужило импульсом к «сражению», кто первый запустил в другого подушкой – не помню. Нам потом крепко досталось, потому что все эти накидки, составлявшие важную часть убранства, и подушки, оказались, сдёрнуты, измяты, истоптаны… К счастью, ничего значительного мы всё-таки не разбили.
В разгар поединка брат мой как-то забрался-попал в угол между тахтой и шкафом. Подушки летали, как разъярённые лягушки. Над тахтою, на стене, находились иконы. Тогда образа были не в чести, не стоило их всякому входящему демонстрировать, и место для них избрали бережное, не очень видное… Иконы – в серебряных (или серебристых) окладах. Темноватые лики. Чьи лики – знать не могу. Да в то время я и не был крещен, никаких икон не различал, и виделись они мне пустострогими и непонятными…
Момент был тактически для меня весьма удобный. Я запустил изо всей силы в братца подушкой… И… Промазал. Подушка пролетела над его головой. Ударила по иконе. Брат вылетел из угла и люто заорал: «Боженька накажет!!!» – дважды заорал, или трижды.
Не знаю, что со мной тогда случилось.
Ужас бросился на меня и заглянул мне в глаза, и остановился вплотную – холодный и сильный. Свет солнца в окнах не померк, скорее, стал жгуче-ярким и жгуче-холодным. Мир изменился. Мир остался без меня. А я находился в некоей внешней сфере, которая выворачивала душу, выворачивала, искажала разум, и не было пощады, и надежды не было.
Мне скоро 70 лет. Но за всю свою жизнь я испытал подобное ещё раза два-три – не более. Это не страх (страх— он страх и есть). Мне не единожды бывало страшно.
Ужас, о котором я говорю, связан не с бытовой вовсе, не «житейской» сферой жизни.
Иное жестокое, смертно-жуткое, чужое сердцу состояние всей личности. Не имеющее формы, холодное и пустое, где нет ничего, кроме ужаса.
Помню, как я заорал братцу: «Не-ет, не накажет!!!»
Битва прекратилась. Мы кое-как прибрались, да где там было «замести» все следы…
Солнце светило в окна. Праздничная сиреневая каёмка гор украшала горизонт.
Тбилиси-Торопец, 2015
Первое кафе
Солнечный день. Очень яркий. Тёплый. Тени резкие, как будто граненые. Мне уже тринадцать лет. Недавно исполнилось. Весенние каникулы… А может, я просто прогуливаю.
Докатилась до нашего двора весть, что на проспекте Руставели открыли новое дивное кафе. С треугольными (!) столиками с какими-то оч-чень стильными стульями, с удивительными, совершенно необычными «космическими» светильниками. Там потрясающий чёрный кофе. Можно просто прийти, взять только кофе и сидеть… сколько хочешь!
Для нас ребятишек, которым и до шестнадцати-то лет ещё далеко, такие разговоры, были хоть и интересными, но практического значения не имеющими.
О! Надо ещё напомнить, что для человечества космическая эра началась в апреле 1961 года полётом Гагарина. А на дворе – 1963-й. Поэтому по-новому сделанная мебель, светильники и всякие другие штуки, были выполнены в стиле… ну, что ли… продвижения, вхождения в космос, в «космическую» жизнь. Время восторга и необычайных надежд. Новые моды, новые интерьеры, новые дома. Казалось, мы вошли в космос, как во дворец, который достался нам по наследству. Дворец был наш. Оставалось только разобраться, где какая комната, и что надо отремонтировать…
Великолепный благоуханный тбилисский весенний день.
* * *
Как раз тогда, лет в тринадцать, я повадился гулять в одиночестве. Мне это нравилось. Не надо было соблюдать правила и «обычаи» компанейской жизни, принимать участие в общих замыслах, решениях и действиях, которые отнюдь не всегда меня увлекали. Можно было быть самому по себе… Если хотелось смотреть на дерево или здание (просто потому, что чем-то понравились) – спокойно делать это. Не опасаясь, что приятели остановятся и окликнут: «Эй! Ты чего там застрял?!», а у меня вот свои дела… Хотя друзей, и тогда, и теперь, я ценил и ценю, любил и люблю, часто и живу памятью о них или даже благодаря им.
Короче говоря, возымел я мысль в то кафе сходить. Причем – один. Здесь вот еще, какая штука. Я вообще имел и имею довольно сильную склонность к посещению заведений такого рода. Кафе, рестораны, бары – любимые мною места для встреч, отдыха, размышлений и вообще… Конечно, это, прежде всего, проявление моих внутренних вкусов, предпочтений, желаний. Одним словом – характер. Но кажется мне, что тому есть ещё одна причина. Это связано с моей мамой – Царствие ей Небесное.
Помню украинскую станцию «Помошная». Лето. Всё в зелени. Очень много солнца. Мы едем к нашим родственникам в уютный городок Ананьев. До поезда еще много времени. Мама повела меня обедать в ресторан. Как сейчас помню – открытая веранда, несколько столиков. Скатерти такие белые, что отливают синевой и вот-вот захрустят. Время сбора урожая вишни. Всюду ее множество. И на нашем столике стоит ваза с крупной «шпанской» вишней. Ощущение свежести и чистоты. Нам приносят обед. Белая посуда. У мамы в бокале немного вина янтарного цвета. Мама молодая, очень красивая. Вино поблёскивает… Компот, ясное дело, вишнёвый.
Был ещё один эпизод. Когда мне исполнилось лет 11–12, отец стал жить отдельно от нас. Самое первое время мы с мамой просто бедствовали. Мама была страшно растеряна и не знала, что предпринять. Думаю и отцу приходилось туго. Впрочем, не хочу об этом… Потом отец привёл свои дела в порядок и очень помогал нам.
И вот в бедственные наши времена нашлась для мамы какая-то неплохая работа – и по здоровью маме подходила, и зарплата была более или менее… Получила мама первую получку, раздала кое-какие долги, принесла всяких вкусных вещей. Жить стало по легче.
Приблизилось время следующей получки, и за день до нее мама сказала, чтобы я приехал к ней на работу. Мы куда-то должны пойти. Работа ее находилась далеко, почти за городом, а мы-то жили в центре, рядом с вокзалом… Однако я вполне благополучно добрался. Маме выдали зарплату, и мы с ней поехали в город. Пришли в магазин. Купили мне рубашку – тёмно-синюю! И уже на улице мама говорит: «А знаешь, Олег, пойдём-ка мы с тобой в кафе. Сядем за столик, и нам принесут, подадут, а мы будем сидеть и есть что-нибудь вкусное и разговаривать!»
– Пойдём, конечно, мама!
Мы куда-то поехали или пошли. И вот входим в кафе – просторное, очень опрятное и светлое. Сели за столик. Мама сделала заказ, нам всё принесли. Я помню посетившее меня тогда ощущение, что нечто тяжёлое преодолено, что можно просто посидеть, как тогда на «Помошной». Что-то в душе у меня тогда переменилось – к хорошему, к светлому.
Может быть, оттуда у меня тяга к посещению мест, которые иные благовоспитанные господа и дамы не одобряют.
* * *
Итак, я сказал, что мне «стукнуло» тринадцать лет. Кроме всего прочего, это означало еще и то, что когда мне доводилось носить пионерский галстук на улице, я носил его в виде эффектно повязанного шейного платка. Получалось очень даже… И не один я был таким франтом.
Вместе с решением пойти в ново-знаменитое кафе пришло и раздумье о том, что надеть. У меня был сравнительно новый синий костюм, состоящий из брюк и хорошо подогнанной (соседка делала, тётя Анико) короткой куртки. И я подумал, что если прибавить к этому почти новые светло-коричневые туфли, белоснежную рубашку (уж мама стирала и гладила, как для графа!) и алый «шейной платок», то я пожалуй сойду за какого-нибудь мыслителя. Слово «художник» мне тогда не пришло в голову.
Оделся. Повязал «шейной платок». Потом опять развязал – сравнить. С платком оказалось лучше. Не зная цен в означенном кафе, я пересчитал наличные деньги. Их было что-то около рубля. В душе мелькнула трепетная птичка робости: вдруг не хватит.
Я ссыпал монетки в карман и подпрыгнул. Считалось среди взрослых неприличным, чтобы мелочь звенела в карманах. Карман промолчал.
Метро в Тбилиси тогда ещё не было. Я доехал до места на троллейбусе зайцем.
Интересно, сохранилась ли там ещё очень колоритная скульптура: то ли сфинкс, то ли химера? Жаль, если она пропала. Я прошёл немного вверх по улице и свернул по направлению к Опере. Кафе оказалось буквально в двух шагах. Его стены были стеклянными, шрифт вывески сладко тревожил необычной энергией начертания. Дверь тоже была стеклянной!
Приостановился. Мне говаривали, что я выгляжу даже младше своего возраста… Уф… Но дверь надо открыть.
И вошёл я в кафе. Если может существовать выражение «замкнутый простор» – это был именно он. Один-два посетителя. Заведение действительно новое, «необжитое». Треугольные столики, странные стулья с мягкими сидениями. Официантка посмотрела на меня, приподняв брови. Я неторопливо (чего стоила мне эта неторопливость!) проследовал к одному из столиков. Сел так, чтобы видеть и стеклянную стену, и стеклянную дверь. К тому времени я уже где-то читал, что лучше всего в кафе занимать место именно так. Тихонько звучала милая городская грузинская песенка.
На другой стороне проспекта красовалась цветущая магнолия, радостно освещённая солнцем. Я уставился на магнолию. Не скажу, что я чувствовал в себе достаточно уверенности (мягко говоря). Подошла официантка. С иронической заинтересованностью (не лишённой, впрочем, приветливости) она спросила.
– Сделаете заказ?
– Кофе.
– Обычный? По-турецки?
– По-турецки. – Мне сейчас мнится, что сценка её заинтересовала.
– Если торопитесь, принесу счёт сразу. Что-то ещё?
– Только кофе (страшно боялся, что меня настигнет моё коварное заикание). Счёт, пожалуйста, сразу. – Я был рад, что она не спросила, а знает ли мама, где я?…
Она принесла кофе и листочек со счётом. О, этот тбилисский кофе, сваренный по-турецки! Дивен твой аромат! Мой благословенный Богом город! Город моего детства, моей неукротимой любви, моей непрерывной памяти!
Я облегчённо вздохнул: монеток моих на кофе вполне хватало. Я пригубил напиток. Мне он показался горьковат, но я притворно-одобрительно покачал головой и заставил себя «спокойно» откинуться на спинку стула. В зал из какой-то внутренней двери вошла женщина в тёмно-зелёном платье. Может быть, администратор? Но я тогда такими вопросами не задавался. Оглядывая зал, она наткнулась глазами на меня и остановилась, словно споткнувшись. Медленно подошла к присевшей за столик в глубине зала официантке. Наверняка, они думали, что разговаривают очень тихо. Они ошибались. Я слышал всё.
– Слушай, это кто-то из твоих?
– Нет. Пришёл вот… Заказал по-турецки!
– Хм… Ну и дети пошли! Ты бы хоть спросила, что он, кто, откуда…
– Интересно стало, как себя вести будет. Я – который год официантка – такого ещё не видела!
– И что.
– Хорошо держится.
– Ёлки-палки…
Я приободрился, положил ногу на ногу и рассматривал прохожих за витриной. Не могу сказать, что мне было так уж хорошо и вольготно. Я был довольно сильно напряжён, и это доставляло мне неудобство. Но, с другой стороны, уходить не хотелось. Нечто похожее я почувствовал гораздо позднее, когда впервые попал на танцплощадку. А с третьей стороны – сколько можно тут «красоваться»? А с четвёртой стороны – надо, наверное, посидеть ещё немного… Я постарался подумать о чём-нибудь значительном, чтобы это отразилось на моем лице и на всём моем облике. Самая серьёзная мысль, которая мне пришла в голову: как бы не спросили меня, сколько мне лет. И ещё я подумал, что хотел бы стать авиаконструктором. Цветущая магнолия была очень красива. Я отсчитал монетки (с некоторой прибавкой), положил их на квиточек со счётом, встал. Чувствуя напряжение, неловкость в руках и ногах (всё-таки непривычность ситуации сказывалась) направился к двери. Официантка взяла монетки и окликнула меня:
– М-м-м, молодой человек! – Я оглянулся (благо не вздрогнул) – Во-первых, спасибо – (Это за «чаевые»). Я чуть пожал плечами, мол, не за что. – И во-вторых, скажите, пожалуйста, какую книгу Вы сейчас читаете? – Тётя в зелёном следила за сценкой с интересом. Вопрос на самом деле был хорош. Официантка, видимо, предположила, что я вовсе книг не читаю, потому и шляюсь при своём малолетстве по заведениям. К тому же, это была ещё и попытка выяснить, кто я, не прибегая к «анкетному опросу».
Я без колебаний отчеканил:
– Роман… «Голова профессора Доуэля»… Вам тоже спасибо. До свидания.
Сейчас мне кажется, что она про такую книгу и не слыхивала. Я взялся за дверную ручку.
– Живи осторожнее… – послышалось за спиной.
Не оглянулся.
Вышел из кафе.
Солнце, уже заметно уходящее к западу, обняло меня и посмотрело мне в глаза своим горячим взглядом.
Прохожие были окутаны светом. Свет рисовал каждый их шаг, каждое движение.
Гораздо позже я напишу в моём тбилисском стихотворении: «Лица похожих увенчаны светом,/ Точно чела гениев светлых,/ Творящих жизнь твою!». Свет солнца струился по асфальту, по стенам зданий, по кронам и стволам деревьев…
* * *
Не вижу надобности выносить из рассказанного какую-либо мораль. Это – лоскуток жизни.
Не знаю, насколько правильно (в плане психологии, педагогики и проч.) поступила та официантка.
Но я и сегодня ей благодарен.
Тбилиси-Юханово, 2014
Кража
Большая загадка – вряд ли человеческий ум сможет разрешить её окончательно – каким образом и отчего люди становятся друзьями?
Бывает, говорят, дружба по расчёту. Стоит ли называть это дружбой? Ну ладно… Говорят ещё, что друзей, как и родственников, не выбирают. Это больше похоже на правду.
Я относительно благополучно (с двумя переэкзаменовками) перешёл в десятый класс, и зимние каникулы проводил уже десятиклассником. Как вам описать тбилисскую зиму? Я бы смог, наверное, изобразить в словах тбилисский снег, который касается лица крупными мягкими снежинками и тает с неожиданной нежностью. Словно Снежная Королева, вдруг влюбилась… и плачет от радости, прижимаясь к Вам щекой. И не стало холода в сердце холодном. Но вот – бесснежный наполненный отстранённым, словно никогда не знавшим летнего тепла, солнечным светом… Денннь… День, струящийся всеми оттенками фиолетовыми, всем отчуждением на которое способен цвет розовый, той леденящей, но сладкой тревогой, которая свойственна предчувствию любви…
Не претендую на верность описания, но гарантирую искренность памяти.
В один из таких зимних дней я возвращался домой с проспекта Руставели. Мне доводилось нередко там бывать. Но тут ешё мама заболела и попросила купить лекарство. В ближних аптеках его не было. Пришлось на проспект смотаться. Тогда уже метро в городе открыли. Э-э!
Нашлось лекарство. Потом, напротив оперного театра, в книжном магазине я увидел книгу в простой обложке. Автор? Ну, совсем незнаемый: Алексей Кольцов. Взял книжку с прилавка и развернул, и увидел: «Ты пахни в лицо, ветер с полудня…» (Действительно, помню это!) Книжку я купил. Домой пришлось идти пешком, но это чуть больше получаса ходу – всего лишь. Подхожу к самому повороту на свою улицу. В руке у меня авоська: та самая легендарная советская «сетка». В ней – лекарство (довольно объёмистая упаковка), что-то ещё, что просила купить мама, и книжка Алексея Кольцова.
И тут мне навстречу – Реваз. Вот с ним-то мы совсем недавно и подружились. Парень столь же яркий сколь и странный. Удивительная одарённость! Он тогда уже окончил школу, проявлял недюжинные способности. В то лето, когда я «готовился» к переэкзаменовкам, он сдавал вступительные в Академию Художеств. Сдал. Успешно. Потом вдруг забрал документы и ушёл. Усиленно занялся гуманитарными науками, в особенности историей. Всё это – сам по себе, без наставников. Его идеалом был Рихард Зорге. Почему именно Зорге? Не знаю…
Не помню, как мы подружились. Наверное, потолковали пару раз о мировых проблемах, я ему почитал «из своего», да он мне рассказал, «что-то из…». Во всяком случае, именно от него я узнал имя Эразм Роттердамский – таинственное имя, словно входишь в загадочный город. Реваз дал мне для прочтения книгу Эразма «Похвала глупости». Книга меня очаровала и очень напомнила (почему?!) «Обыкновенную историю» Гончарова. Я тогда весьма увлекался Гончаровым.
О, я вовсе не был хорошим учеником – школа была одно, литература другое. По химии, например, мне ставили вожделенные тройки почти автоматом, за то, что я талантливый, подающий надежды, поэт. По остальным «точным дисциплинам» тоже учитывалась моя одарённость, кроме того я и впрямь отличался. И я мог всласть вечерами, вместо приготовления уроков, читать.
К тому времени (из книг) я знал, что на свете есть город Париж. Там есть река Сена, бульвары, развалы и лавки букинистов. Там жили Гюго и Жюль Верн. И вообще!
* * *
Реваз был тяжеловатого сложения, но осанист. Крупная умная голова, римский нос, коричневое в крупную клетку пальто. Руки всегда в карманах. Воротник всегда поднят. Шапки не носил.
Я — тощ и жилист, классический череп, нос – в университете прозвали гоголевским. Серое пальто со светлосерым ворсом. Руки всегда в карманах. Воротник всегда поднят. Шапки не носил.
И вот на повороте к нашей улице, навстречу мне – Реваз. С насмешкой, с иронией он говорит мне:
– Что это ты, как рабфаковец в двадцатые годы?! С авосечкой, а в ней книжечка?»… – (Были в 20-е годы 20-го века такие «рабочие факультеты» для усиленного просвещения рабочего класса. Как, чем просвещали, не знаю).
– Ладно! Не твоё дело. Купил. Кольцов.
– Может, давай, в букинистический магазин сходим?
– Что-о-о! – Я своими глазами, и не раз, видел, что в Тбилисском зоопарке живёт крокодил. Но что где-то есть ещё и букинистический магазин!!! А ведь город я знал совсем неплохо,
– Когда?!
– Завтра – идет? Утром.
– У меня мать только в девять на работу уходит. (Мама, несмотря на нездоровье, на работу-таки ходила).
– Букинистический в десять открывается. В десять в окно позову. Сможешь?!
– Конечно! Давай!
Мы расстались. Он двинулся по направлению к железнодорожному мосту. Я свернул на нашу улицу.
Спал я вполне нормально. Утром мама ушла на работу. К тому времени я уже довольно активно покуривал, поэтому извлёк из укромного тайничка хороший окурок. Прикурил от обогревателя-рефлектора. И сделал сам перед собою вид, будто размышляю о тайнах творчества. Кстати, я и впрямь о чём-то там размышлял. Потом я принялся за Кольцова.
«Ты пахни в лицо, ветер с полудня». Непостижимо, но здесь на старинной Тбилисской улочке, где стоял когда-то его Императорского Величества Павловский полк, слова Воронежского прасола были безусловно понятны, и открытый за ними простор не казался совсем уж чуждым.
– Оле-ег, – негромко прозвучало под окном, лёгкий удар ладонью по оконной решётке подтвердил вызов.
– Иду, – тут же отозвался я, сунул руки в рукава пальто и вышел, бросив ключ в ящик старенького комода, стоявшего в коридоре.
Мы спустились по улочке, простучали башмаками по ступенькам, прошли под железнодорожным «чёрным» мостом, свернули направо, на вокзальной площади нырнули в метро и через несколько минут были на Проспекте.
Да я много раз бывал в этой части Проспекта! Почему не заметил букинистического магазина?! А вот так! Впрочем, здесь уже и не Проспект. Улица была иная. Реваз открыл дверь… Я слышал звяк дверного колокольчика в кино и в радиопостановках, и по телевизору. А теперь, вдруг, он звякнул наяву. И продавец, сидящий за столиком у двери, встал и вежливо с нами поздоровался. Это в моей жизни тоже было впервые.
Букинистический магазин. Небольшое обогретое пространство, наполненное золотисто-коричневатым светом – такой бывает на старинных холстах. Оно перегорожено вдоль от двери, кажется, двумя двусторонними стеллажами, по стенкам также стеллажи…
Тут я обмер: эти коричневые и чёрные с золотом корешки! Эти мощные несокрушимые переплёты! Этот ни с чем не сравнимый запах старинных книг! Эта золотистокоричневатая тёплая тишина… Здесь были и тоненькие брошюрки, и какие-то картинки, открытки. И повсюду встречался непривычный «Ъ» после согласных и таинственная «ЯТЬ».
Мы шли вдоль стеллажей, брали книги, листали их – всё это было можно! Шуршала тихонько папиросная бумага на иллюстрациях, шелестели страницы. Реваз углубился в какую-то толстенную книгу. Получилось так, что я продвигался чуть впереди Реваза, приглядываясь, вдыхая особые ароматы, прикасаясь. Кроме нас в магазине… Я даже не помню, был ли там кто-нибудь ещё. Взгляд мой наткнулся на тёмно-коричневый корешок, где золотом светилось: «Жюль Вернъ». Осторожно дотронулся до верха корешка и вытянул книгу, и взял её на руки, и раскрыл. Сами крышки переплёта были уже «новосделан-ные» даже без надписи. Раскрыл книгу: титульный лист с виньетками и загадочной гравюрой, имя книги: «20 тысяч лье под водой»… Изысканный шорох папиросной бумаги над гравюрами, едва ощутимый пальцами рельеф букв на страницах… Я уже видел «20000…» в районной библиотеке, конечно, в советском издании, просто руки пока не дошли. Читались ведь и Гончаров, и тот же Жюль Верн, и Гоголь и Беляев, и Пушкин и Ефремов – практически наравне. Вскоре должны были появиться и Ключевский, и Аристотель… Э-э!
А пока я взглянул на цену, закрыл книгу, понимая, что надлежит мне читать издание, которое в районной библиотеке, и водрузил книгу на место. Реваз едва слышно окликнул меня. Он стоял в двух шагах, держа в руках некий фолиант. В глазах Реваза, обращённых в тот момент на меня, я увидел странный огонёк. В нашем кругу в таких случаях не переспрашивали. Я подошёл вплотную. Приятель развернул книгу ко мне и стал показывать старинные цветные иллюстрации. Это была книга о Древней Месопотамии: пятиногие быки, зиккураты, фрагменты клинописи… Там, внутри книги, всё было живое, прошлого не существовало, только неизведанное настоящее, и надлежало его увидеть. Реваз едва слышно, сквозь зубы, вдруг произнёс:
– Прикрой…
Я чуть шагнул в нужную сторону. Он стремительно сложил книгу и, мгновенно впихнув её за пояс, запахнул своё клетчатое пальто. Тут же схватил с полки ещё книгу и стал листать передо мною.
– Что-нибудь выбрал? – Спросил он меня достаточно громко.
– Не-ет… я, наверно, ещё приду. Первый раз ведь… – Ответил я достаточно спокойно, чуть в растяжку.
Мы ещё немного посмотрели книги и двинулись к выходу. Не доходя двери, я остановился и наскоро просмотрел потрепанную брошюрку про акмеизм. Что это такое, я уже знал. Всё происходило очень натурально, и не вызывало никаких тревог, никакой настороженности. Мы вежливо простились с продавцом. Он немного покровительственно и одобрительно улыбнулся. Сладостно звякнул колокольчик. Мы резко взяли в противоположную от метро сторону, перешли улицу и поспешили вниз по какому-то узкому перешейку. Через полчаса мы были уже в своём «околотке». По дороге почти не разговаривали. Реваз только сказал:
– Кажется, получилось.
Я пожал плечами:
– Вроде…
Голове моей было холодно. Уши замёрзли. Реваза, кажется, тоже слегка потряхивало.
Достигнув родного перекрестка, мы пошли ко мне, мама ещё была на работе. Сели за овальный стол посреди комнаты, упёрлись в книгу. Это было неиспытанное, невыразимое ощущение роскоши. Эти гравюры! Эти виньетки! Реваз прочитал наугад отрывок текста. Конечно, я уже почитывал классиков. Но такой язык в какой-то, то ли научной, то ли учебной книге…
– Кайф? – Спросил приятель.
– Кайф… – Ответил я.
Реваз ушёл домой, не сказав, как он станет объяснять дома «приобретение».
* * *
Моя мама вернулась, отработав свою смену. Потом стемнело. Потом наступило время укладываться спать…
Городское проводное Тбилисское радио оставалось у нас всегда включённым. В поздние часы, когда мама уже спала, можно было потихоньку услышать интереснейшие редкостные вещи. И вот это радио мурлыкало.
Я не спал. Передо мною плыл лик возлюбленной одноклассницы моей, и полки букинистического магазина разворачивались таинственным и манящим пространством украшенным золотыми колоннадами корешков и книжных обрезов… И вдруг:
«Средь шумного бала, случайно…», – голос из радио возник тихо, но совершенно естественно и несокрушимо. На балах я на ту пору, что и говорить, не бывал. Однако воображение не скупилось. Я прилёг на бархатный диван, расстегнув воротник мундира, рубашка моя под мундиром была белоснежной… Мне незачем было беспокоиться о догорающих свечах. На это есть денщик. «В часы одинокие ночи люблю я усталый прилечь…» Я на всю жизнь помню даже оттенки солнечного света, когда она вошла в класс. Я увидел её, как совсем иную – эту сотни раз виденную одноклассницу.
«Мне стан твой понравился тонкий, и весь твой задумчивый вид…».
О, я был очень усталым, богатым, красивым, талантливым, одиноким… Едва нашёл в себе силы стянуть сапоги, чтобы не звать денщика, не нарушать ничем своего уединения.
У меня было великое преимущество перед поющим. Он пел: «Люблю ли тебя я не знаю, но кажется мне, что люблю…» Я знал точно и бесповоротно: Люблю! Мне хотелось встать с дивана, бросить взгляд на книжные полки с роскошными, глубокими томами. Сесть за просторный письменный стол и, придвинув к себе лист бумаги, начертать нечто о «ней»… Мама спала. По стене, где было радио, бродил отсвет от магазина напротив. Я поглубже зарылся в одеяло и совсем раздумал звать денщика. Закрыл глаза. И развернулся в глазах моих старинный том Жюль Верна. Прекрасный. Неосязаемый.
Пробуждение наступило, когда мамы уже не было дома. Я проснулся, с неохотой думая, что так или иначе, но когда-нибудь придётся вставать… Стало понятно, что Жюль Верна придётся попробовать выкрасть. А может, и старинный томик каких-то элегий… Ну, где я такие деньги на них наберу? Воровать что ли мне эти деньги?!