Читать онлайн Мой друг Роллинзон бесплатно
William Edward Cule
Rollinson and I
The Story of a Summer Term
© А. Масейкина. Иллюстрации, 2015,
© А. Лившиц. Литобработка, 2015,
© ЗАО «ЭНАС-КНИГА», 2015
* * *
Предисловие от издательства
Английский писатель Уильям Эдуард Кьюл (William Edward Cule, 1870–1944) родился в Уэльсе, неподалеку от города Кардифф. Старший сын в семье набожных баптистов, Уильям вырос убежденным христианином, что во многом предрешило его судьбу – позже он стал учителем в воскресной школе, и вся его деятельность так или иначе была связана с религиозными организациями.
Окончив школу, Уильям стал журналистом. Его статьи и рассказы сначала печатались в газетах и журналах для юношества, а затем вышли отдельным изданием. Через несколько лет, работая редактором журнала для учителей воскресных школ, Кьюл опубликовал две книги, сделавшие его знаменитым, – «Детские голоса» (Child Voices) и «Сэр Констант, рыцарь Великого Кольца» (Sir Constant, Knight of the Great Ring).
В 1903 году Кьюл с женой и детьми переехал в Лондон, чтобы занять должность в издательском отделе Национального союза воскресных школ. Еще через три года он возглавил издательскую деятельность баптистского миссионерского общества и проработал на этом посту до самой пенсии.
Все это время Кьюл продолжал писать для детей. Он оставил потомкам множество школьных романов и рассказов, которые были весьма популярными и неоднократно переиздавались еще при жизни писателя. Написанные с мягким юмором и изрядной долей иронии, они вполне реалистично изображали как самих школьников, так и их учителей.
Повесть «Мой друг Роллинзон» (Rollinson and I, 1913) рассказывает о непростых отношениях воспитанников Берроу – английской частной школы для мальчиков. Неосторожное слово, досадное недоразумение, козни недоброжелателей – все это легко может разлучить даже самых верных друзей. А гордость и сословные предрассудки способны превратить вполне безобидную историю в настоящую драму. Только честность, мужество и внутреннее благородство позволяют героям книги пре одолеть возникшее между ними отчуждение и спасти свою дружбу…
Книга впервые была напечатана в 1913 году, несколько раз переиздавалась и переводилась на европейские языки. В России повесть выходила в 1914 году под названием «Роллинзон и я».
Глава I
Комлей приносит новость
Я решил рассказать всю историю этого летнего семестра, хотя по многим причинам дело это довольно трудное. И я весьма тщательно обдумал эти причины вчера ночью, прежде чем пришел к окончательному решению.
Я ходил взад и вперед по комнате и вдруг остановился перед зеркалом на камине. В зеркале я увидел лицо Гарри Брауна Примуса и обратился к нему с таким вопросом:
– Браун Примус, – сказал я, – не думаешь ли ты, что эту историю следует рассказать? Ведь это очень интересная история, и, наверное, тот, кто прочтет ее, кое-чему научится.
– Конечно! – отвечал Браун Примус в зеркале.
– Теперь вот какой вопрос, – продолжал я, – берешься ли ты за это? Думаешь ли ты, что сможешь рассказать ее всю, целиком, так, чтобы каждый мог понять ее?
Браун Примус склонен был думать, что мог бы это сделать, так как после рисования он сильнее всего в сочинениях. Но тут я остановил его.
– Ты слишком высокого мнения о себе, – сказал я, – вовсе не об этом я спрашивал. Вопрос вот в чем: хватит ли у тебя смелости рассказать все без утайки?
Тут лицо Брауна Примуса внезапно изменилось. Оно сразу стало серьезным, а потом начало краснеть. По его глазам я видел, что он оглядывается назад, на этот летний семестр, и делает быстрый обзор всей этой запутанной смеси помраченного рассудка и зло-счастья. Да, были там некоторые такие обстоятельства, поднимать которые было чрезвычайно неприятно, но спустя минуту-другую Браун Примус снова глядел честно и прямо и даже рассмеялся. Он вспомнил про Роллинзона.
– Так ты уверен, что можешь рассказать об этом? – спросил я.
– Да, могу! – ответил Браун Примус. – Я хочу, чтобы все узнали моего друга Роллинзона. – И он так решительно кивнул головой, что дело было окончательно улажено. Теперь остается только начать мою историю.
Начинается она в мае, с того самого послеобеденного времени, когда мы вернулись в школу с пасхальных каникул. Весь этот день съезжались ученики, и в классах стоял шум и гам, как обычно бывает в такие дни.
Роллинзон и я приехали рано и уже успели немного устроиться. Мы сидели в комнате шестого класса вместе с дюжиной других мальчиков пятого и шестого классов, приехавших тем же поездом. Кто-то из нас разместился на пюпитрах[1], а Плэйн говорил о крикете.
В день открытия летнего семестра разговор всегда держится на крикете, но у меня не осталось ни малейшего воспоминания о том, что именно рассказывал тогда Плэйн. Я сидел на пюпитре, а Роллинзон стоял рядом, прислонившись отчасти ко мне, отчасти к моему пюпитру. Он смотрел на Плэйна, а я смотрел на его ухо, я хочу сказать – на ухо Роллинзона. Так как я сидел выше и сзади Роллинзона, то мне отлично было видно его ухо, и я обратил внимание на то, что оно как-то очень оттопыривается. Меня заинтересовал вопрос, у всех ли ухо будет казаться таким, если смотреть на него с определенной точки зрения, и только я поднял руку, чтобы ощупать свое собственное, как в комнату вошел Комлей.
– Послушайте, господа! – воскликнул он. – Видели ли вы, что вывешено на доске? Нам предлагают конкурс.
В этом был весь Комлей. Вы сейчас же догадаетесь, что он представляет собой, если я скажу, что он носит очки и что первое занятие, за которое он принимается, возвращаясь в школу после каникул, – это разыскивание каких-нибудь таких новостей или сплетен, которые могут задеть за живое. Не то чтобы я имел что-либо против собственно очков, ведь Стефенсон тоже носит очки и, несмотря на это, отличнейший товарищ, – но если к очкам присоединить еще кое-что… Тут уже получается большая разница!
– Новый конкурс? – спросил Плэйн, прерывая свою речь о крикете. – Какой же это?
– Я сам не знаю, – ответил Комлей.
Все рассмеялись, а Комлей продолжал:
– Я сам не знаю, – повторил он, – только это что-то особенное, потому что написано рукой директора. И там сказано: «Конкурс на ценную премию».
Это звучало несколько интереснее. На минуту наступило молчание. Затем кучей посыпались вопросы, впрочем, почти все они сводились к одному и тому же. Комлей ответил двумя словами:
– Английское сочинение.
Сочинение! Теперь уже зашумели все. Некоторые смеялись, другие отнеслись к новости довольно презрительно. Вебб, сидевший рядом с Плэйном, ударил пятками сапог о ножку стола.
– Что ж, – сказал он, – если находится такой чудак, который дает хорошую премию за английское сочинение, то я бы очень хотел посмотреть на него, вот и все. А пойдемте-ка взглянем, что там такое написано.
И все мы отправились в большой зал. Там стояла доска, обитая зеленой байкой, она помещалась у самой середины стены против директорской кафедры; на ней обыкновенно вывешивались все официальные извещения. Под словом «официальные» я подразумеваю то, что вывешивалось самим директором, так как для нашего клуба и для различных обществ нашей школы существовала другая доска, стоявшая в главном коридоре.
На этот раз почти половина зеленой доски была покрыта объявлениями о школах, открывающихся в Оксфорде и в других местах. Тут же были расписания уроков для разных классов на предстоящий семестр, – словом, все такие вещи, возле которых вряд ли кто-нибудь задержался бы надолго. Все это было так знакомо, что не привлекало ничьего внимания. Объявление, которое нас интересовало, было написано на половине листа бумаги обыкновенного формата и находилось в верхнем левом углу доски. Оно было написано всем нам известным почерком мистера Крокфорда.
Вот оно:
Мы очень быстро прочитали это объявление, а затем стоявший ближе всех к доске Ятс перешел к другому листку. Он разыскал программу старших классов и водил пальцем по бумаге, пока не нашел того, что ему было нужно. Тут было много предметов: история, литература, грамматика, чистописание и много чего еще, но Ятс все это пропустил и, наконец, остановил свой палец на географии. И мы все прочитали: «Африка – Южная Африка».
– Что это значит – «пятого и шестого классов»? – задал вопрос Уоллес. – Разве он не желает, чтобы все мы приняли участие?
– Странно, почему он не говорит, какая это будет премия, – заметил Вебб.
За этим последовал целый хор догадок, начиная с книги ценой в пять гиней[2] и кончая участком на золотых россыпях, но большинство стояло за книгу. Наконец Комлей, тоже уставившийся своими очками на объявление, сделал довольно меткое замечание:
– Могут быть две причины, почему об этом не упомянуто. Или премия так мала, что не стоит ее называть, или же она уж чересчур велика.
– Чересчур велика! – изумился Вебб. – Каким же это образом она может быть так велика, что ее даже назвать нельзя?
– А потому что она может вызвать слишком много волнений.
Плэйн сделал насмешливую гримасу, а некоторые другие мальчики расхохотались.
– Слишком много волнений! – повторил Плэйн. – Ну, мой милый друг, уж разве только вас одного это взволнует, но чтобы остальные стали волноваться из-за английского сочинения… Для этого нужно дать уж очень большую премию!
Комлей был повержен, а он в таких случаях имеет обыкновение по возможности переводить разговор на что-нибудь другое. Оглядываясь с этою целью вокруг себя, он повстречался глазами со мной и, прежде чем я успел догадаться, что будет дальше, самым ловким образом ухватился за меня.
– Большая это будет премия или маленькая, – сказал он, – но я знаю только одного, кто может ее получить. Во всяком случае, я хотел бы снова оказаться в пятом классе.
Это был ловкий намек на мой счет, а меня ничто так не выводит из себя, как подобные выходки. Говоря откровенно, должен сознаться, что обычно, когда дело касалось сочинений, я шел во главе пятого класса; но, во всяком случае, вряд ли кому-нибудь понравилось бы, что его таким образом выталкивают вперед, особенно если тут же присутствует чуть ли не дюжина старших, причем весьма способных учеников шестого класса.
Плэйн засмеялся, а Вебб оглядел меня с головы до ног, как бы взвешивая мои шансы.
– Ну, будет! – резко и отрывисто сказал я и ушел прочь. Понемногу группа стала рассеиваться и разговор прекратился.
Затем все, кажется, надолго забыли про конкурс; по крайней мере, я отлично помню, что совершенно позабыл про него. Это был первый день в школе, у всех и без того было немало дел: надо было устроиться, поговорить с товарищами, пока мы еще свободны от всяких экзаменов, сочинений и наград, пока все это еще не захватило нас. Кроме того, у нас была своя собственная комната для занятий – моя и Роллинзона. Я привез с собой кое-какие вещи из дома, и нужно было разместить их. Я захватил также денег, чтобы купить в Лейбурне[3] небольшую книжную полку вместо или, вернее, в добавление к той простой, неприглядной этажерке, которая досталась нам вместе с комнатой, – об этом тоже надо было потолковать.
– Мы это устроим как-нибудь в первое свободное время после обеда, – сказал я. – В суб боту мы вместе отправимся в город, там и по ищем.
– Идет, старина, – весело сказал Роллинзон, – я согласен. – Он почти всегда соглашался со всем, что бы мне ни вздумалось предложить. Это-то и делало его таким славным товарищем. Быть может, это происходило оттого, что все идеи по усовершенствованию нашей общей комнаты всегда шли с моей стороны. Нужно сказать, что Роллинзон был очень беден, и у него никогда не было ни пенни[4] карманных денег. Он был стипендиат от графства (что это значит, я объясню позже), отца у него не было, а матери его жилось так трудно, что даже на одежду и на обувь Роллинзон получал деньги от какого-то старого брюзги-дяди, жившего где-то на юге.
В ту самую минуту, как он сказал это, кто-то постучался в дверь. В комнату вошел Комлей, все с тем же возбужденным видом, какой был у него тогда, когда он появился в классе с новостью о конкурсе. Любопытно, что и на этот раз он снова заговорил о том же.
– Слышали последнюю новость? – спросил он.
Комлей обращался ко мне. Он старался подражать Филдингу и взял себе за правило никогда не говорить ни с одним из стипендиатов.
– Нет, – коротко ответил я.
Тогда Комлей притворил дверь и прислонился к ней спиной. Было ясно, что он хочет сказать что-то интересное.
– Это относительно премии, – сказал он. – Уже открылось, какова она. Вы знаете Туттьета? Ведь его отец участвует в Совете[5], вот через него и открылось.
Тут он снова остановился.
– Ну, что же вы не договариваете, что именно вы узнали? – воскликнул я. – Говорите же!
– Пятьдесят гиней! – ответил Комлей.
Роллинзон даже присвистнул.
– Это точно, – сказал Комлей. – Туттьет все это знает доподлинно. Оказывается, этому чудаку, который предлагает премию, очень повезло в Южной Африке, он сделался миллионером или что-то вроде этого. И вот он вбил себе в голову, что предложит премию и, конечно, очень хорошую премию с целью заинтересовать учеников нашей школы Южной Африкой.
– Отличная выдумка, – сказал я.
– Еще бы! Он сказал об этом директору, а директор предложил это на рассмотрение Совета. Все согласились, конечно, что это чересчур большая премия, но тем не менее отказываться от нее тоже не хотели, и этот чудак настоял на своей сумме. Наконец условились так: принять премию, но не разглашать ее сумму, то есть не объявлять официально. Совет боялся, что это может нарушить порядок школьных занятий, а некоторым очень не понравилось, что в качестве премии предложены деньги. Правда, они знали, что в конце концов это должно обнаружиться. Туттьет говорит, что один из них сказал целую речь о том, что не следует впускать в школу «корень всех зол».
– Почему же этот джентльмен настаивал, чтобы назначить деньги? – спросил я.
– Да, вероятно, потому, что в Южной Африке деньги – это все. Кроме того, он, наверное, думает, что это может дать кому-нибудь новый жизненный толчок, например, кто-нибудь захочет отправиться в колонии.
Это звучало довольно правдоподобно. Пятьдесят гиней за сочинение! Я уже дважды произнес это про себя. Потом я поглядел на Роллинзона, и мне пришло в голову, что и он занят той же мыслью. Во всяком случае, он казался очень серьезным. Затем я взглянул на Комлея и заметил, что он наблюдает за нами обоими через свои очки.
– Стоящее дело? – спросил он с усмешкой.
– Еще бы, – ответил я.
– Вы хотите попробовать?
– Да. Я думаю, что и вы тоже захотите, и Роллинзон, и все остальные. В этом можно быть уверенным.
– А! – сказал Комлей. – Ну, что ж, это хорошо. Вот если бы у меня были такие шансы, как у вас, Браун…
– Будет вам! – сказал я.
Он не настаивал и, поговорив еще немного, ушел от нас явно с тем, чтобы успеть произвести впечатление еще на кого-нибудь. Когда он вышел, Роллинзон сказал:
– А ведь об этом, право, стоит подумать, старина.
– Конечно, стоит, – согласился я. – Для тебя-то это особенно подходящее дело.
Он вытаращил глаза и с изумлением уставился на меня. Я произнес эти слова без всякого особого намерения, но когда увидел, как он смотрит на меня, то стал рассуждать вслух.
– Почему? – начал я. – Да это всякому ясно. Из этих пятидесяти гиней ты сможешь заплатить долг этому скряге, родственнику твоей матери, и больше совершенно не зависеть от него. Тогда ты можешь отыскать кого-нибудь другого, кто поможет тебе добиться того, чего ты хочешь, – стать архитектором или еще кем-нибудь в этом роде. И тогда можно будет забыть об отвратительной будущности корабельного маклера.
Роллинзон засмеялся, немножко сконфуженный.
– О! Это очень хорошо и широко задумано, но как получить такую премию? Если бы я мог писать сочинения не хуже того, как я рисую, тогда еще…
– Оставь ты все эти «если» и будь решительнее. Скажи себе, что хочешь получить эти пятьдесят гиней, и увидишь, что получишь их.
Он отвечал, что все это одни разговоры, и больше ничего, но тем не менее я видел, что мои слова немного возбудили его, даже краска бросилась ему в лицо. Однако минуты через две он со свойственной ему серьезностью покачал головой.
– Ничего не выйдет, – спокойно сказал он.
Я только улыбнулся.
– Хорошо, – сказал я, – если ничего не выйдет, то не стоит и говорить об этом. Давай лучше решим, куда нам повесить новую полку.
Таким образом, вопрос о премии был отложен в сторону, но отложить его на словах было легче, чем на самом деле; так или иначе, но в течение всего вечера эти пятьдесят гиней не выходили у нас из головы. Что касается меня, то у меня возникла одна мысль, которую я держал про себя. Мысль эта была так грандиозна, так великолепна, что я не мог расстаться с ней ни на минуту. Однако рассказать о ней кому-нибудь, особенно Роллинзону, мне не представлялось возможным. Это была не просто великая мысль. Это была тайна…
Я все еще нянчился с этой тайной, когда мы отправились спать. Я даже рад был очутиться в постели: по крайней мере, можно было на свободе обдумать ее, не боясь быть кем-нибудь прерванным. В результате я не мог спать и чувствовал себя очень возбужденным, почти как в лихорадке. Я слышал, как внизу, в передней, часы пробили одиннадцать, и загадал, услышу ли я, как будет бить двенадцать. По тишине, царившей в спальне, и по звуку тяжелого дыхания моих пяти товарищей я знал, что все уже спят.
Все ли? Нет, не все. Еще один, кроме меня, борется с неотвязной мыслью, и эту мысль внушил ему я. Он тоже разгорячен и беспокоен, и он также слышал, как часы пробили одиннадцать. Прошло, должно быть, еще с полчаса, когда я услышал слабый стук, как будто кто-то царапается в дверь моей спальни.
Это был условный и знакомый сигнал.
– Да, – громким шепотом сказал я. – Входи!
Роллинзон толкнул дверь, вошел и уселся на мою постель. Свет был слабый, так что я мог видеть только его силуэт.
– Не спишь, старина? – спросил он.
– Не сплю, – прошептал я в ответ.
– Бьюсь об заклад, что ты думаешь о премии. – Да, – ответил я после минутного колебания.
Это я мог сказать, не опасаясь раскрыть свою тайну. Тогда Роллинзон нагнулся, чтобы я лучше мог его расслышать, а может быть, и для того, чтобы его не услышал никто другой. Но этого в настоящую минуту нечего было бояться.
– Я хочу попробовать, – сказал он. – Я решился испытать себя и постараюсь, насколько смогу. Я хочу получить эти пятьдесят гиней.
Значит, Роллинзон загорелся. Решительность и страстное желание слышались не только в его словах, но и в самом шепоте. Он продолжал:
– Конечно, мне трудно будет получить ее, но я попробую. И если получу, то как будет хорошо! Я верну ему все его деньги, до последнего пенни, все, что он затратил на меня, и буду свободен. Так?
– Да, – отвечал я, улыбаясь впотьмах. В эту минуту моя тайна представлялась мне необыкновенно чудесной. – Да. – Я схватил его за руку. – Соберись с духом и добейся! Ты должен это сделать!
Он коротко рассмеялся. Роллинзон был чистосердечный и дельный малый, и его трудно было сбить с толку.
– Ну, спокойной ночи! – прошептал он.
– Спокойной ночи!
И он ушел. Позже я услышал, как часы в передней пробили двенадцать.
Глава II
Наш мистер Хьюветт
Дружба моя с Роллинзоном началась весьма странным образом. С год тому назад, на праздниках, моему отцу случайно попались два-три наброска, сделанных мной на живую руку, на которых в карикатурном виде был изображен он сам. Они ему очень понравились, и он стал настаивать на том, чтобы я по возвращении в школу возобновил брошенные мной уроки рисования в художественном классе. В этот класс допускались только избранные ученики, а преподавателем был художник Фореман. В середине того же семестра, когда я начал заниматься в художественном классе, к нам присоединился Роллинзон. Оказалось, что у него был особый дар к рисованию. Фореман, как-то увидев его рисунки, пришел от них в восторг и спросил, почему Роллинзон не учится в его классе. Узнав, что Роллинзон принят в школу бесплатно (напомню, что он был стипендиат от графства и получал от какого-то скряги-родственника средства только на самое необходимое), Фореман переговорил с нашим директором Крокфордом и выразил готовность заниматься с Роллинзоном бесплатно.
Конечно, никто не препятствовал ему в этом желании, благодаря чему Роллинзон и я сошлись гораздо ближе, чем раньше, хотя он был в одном со мной пятом классе.
Однажды во время урока я обратил на него внимание. Он сидел впереди меня, такой невысокий мальчик с ясными глазами и свежим, загорелым лицом. И я как-то машинально, сам не зная почему, пере дал ему набросанный мной на листке бумаги эскиз головы Форемана. Он взглянул на него и засмеялся, а через несколько минут, в свою очередь, передал мне свой набросок головы Форемана, только с другой стороны. После урока я заговорил с ним.
– Ваш рисунок очень хорош, – сказал я. – И как быстро вы его сделали!
– Но выражение вам удалось лучше, – спокойно ответил он.
Таково было начало, а потом дело пошло быстрее. Через неделю мы были уже друзьями – к большому удивлению и недовольству всего класса, а в конце семестра мы стали «неразлучниками», как в насмешку говорил Вальдрон.
Перед Рождеством Роллинзон получил первую награду в художественном классе, мне же досталась только вторая; дома посмеялись надо мной – ведь я был побежден, – и мне захотелось показать им моего друга Роллинзона. В пасхальные каникулы он провел три дня у нас в Гекстэбле и сразу полюбился моей матери. Отец же, к моему большому удовольствию, выразился о нем, что это «настоящий маленький джентльмен». И мы вместе решили, что он будет заниматься в моей комнате, владельцем которой я стал после перехода Бриана в старшее отделение.
Я должен заметить, однако, что все шаги к сближению шли с моей стороны. Правда, своим внешним видом и простотой Роллинзон часто напоминал мне, что он всего только стипендиат, и, чтобы прибавить ему уверенности в себе, я часто открыто восставал против хитростей Филдинга и его сторонников.
Теперь мне пора объяснить, что значит «стипендиат от графства».
Наша школа, колледж Берроу, была основана в начале восемнадцатого века и содержалась на средства последнего лорда Берроу. По-видимому, за все это долгое время некоторые желания основателя школы были упущены из виду, и только в 1894 году новый Совет графства обратил на них внимание. После долгих и подробных обсуждений Совет огласил свое решение, состоявшее в том, что в эту школу «дворянских детей» должны были принимать ежегодно по пять бесплатных учеников из бедных семей, показавших особые успехи в начальных школах графства. Эти мальчики должны были иметь самый лучший аттестат от выпускавшей их школы, и, кроме того, прошение за них должно быть подписано каким-нибудь ответственным лицом, например приходским священником.
Конечно, эта новость вызвала большое волнение в школе. Некоторые родители тут же забрали из нее своих детей, другие поговаривали, не поступить ли и им так же. Но это не оказалось так уж чувствительно для школы, поскольку в добром старом Берроу никогда не хватало вакантных мест для всех поступавших прошений.
Некоторые родители, как, например, мой отец, приняли это спокойно. «Пятеро не сделают вреда двумстам пятидесяти, – сказал он, но при этом покачал головой, – правда, этих пятерых мне очень жаль».
Он пожалел бы их еще больше, если бы знал, какие недобрые замыслы зрели у нас в школе. Ученики понимали дело так, что в состав школы хотят ввести «оборванцев», и, конечно, принять их можно было только одним способом, а именно – искупать в школьном пруду и затем вернуть восвояси.
Однако ничего подобного не произошло. Директор намекнул, что он будет настороже и что тем, кто не пожелает примириться с новым порядком вещей, нечего будет и оставаться в Берроу. Между тем в наш колледж поступило несколько мальчиков, которые, мы вынуждены были согласиться, сделали бы честь любой школе. Во всяком случае, новички были уже не маленькие и вполне могли постоять за себя, – это они очень скоро показали. Все они были не моложе четырнадцати лет, а самому старшему, Уазону, было около шестнадцати, и он был очень большой и сильный. Роллинзону было около пятнадцати лет, когда он поступил к нам. Так как он еще раньше учился греческому и латыни у своего пастора в Тедгэмптоне, то его приняли прямо в старшее отделение четвертого класса.
Таким образом, дело приняло совсем иной оборот, и о купании в пруду никто уже больше не заговаривал. Однако за последний семестр старая вражда стала оживать. Причиной этому послужил слух, что в сентябре в Берроу поступит новая группа стипендиатов. Их главным врагом был Филдинг из шестого класса. Филдинга поддерживали два старших ученика – Багсхау и Вебб, находившиеся под его сильным влиянием. Всем нам было известно, что отец Филдинга – генерал, и чувствовалось, что именно это обстоятельство особенно усиливало его недовольство. Филдинг нашел себе довольно много единомышленников, и все они заключили между собой соглашение ни при каких обстоятельствах не говорить ни слова ни с кем из «стипендиатов от графства».
Это настроение могло бы стать даже опасным, если бы остальные старшие ученики присоединились к ним, но большинство относилось к проблеме достаточно равнодушно, точно ничего не замечая. Что касается Плэйна, то он открыто объявил себя противником партии Филдинга. При этом сами стипендиаты, казалось, нисколько не были затронуты таким отношением враждебной партии.
Так обстояло дело в начале этого летнего семестра, когда я предложил Роллинзону заниматься вместе в моей комнате и когда на директорской доске появилось столь замечательное объявление. Теперь же я возвращусь к моей истории и продолжу рассказ с того места, где я его оставил.
Я продолжал обдумывать свою тайну ночью, уже после того, как часы в прихожей пробили двенадцать, – это я уже говорил, – а потом она вылетела у меня из головы до утра. Но и потом тайна эта так и осталась моей тайной, и я держал ее про себя во время нашей долгой беседы с Роллинзоном, когда мы остались с ним вдвоем. Возбуждение, которое ночью привело его к моей постели, утром несколько улеглось, но намерение его не изменилось. Он уже не так волновался, зато решимость его, казалось, еще более возросла.
– Какой смысл трусить и волноваться, – сказал он, – ведь каждый имеет право принять участие в конкурсе. Во-первых, до сих пор никто толком не знает, в чем тут дело. Во-вторых, сочинение – это такая вещь, над которой еще надо поработать. Ты как думаешь?
– Конечно! – сказал я. – Бывают даже случаи, когда премия достается тому, кто ее совсем не ожидает, просто потому, что тема случайно окажется подходящей именно для него.
Мы снова стали обсуждать этот вопрос.
– А как же ты, старина? – наконец спросил он. – Сам-то ты будешь писать сочинение?
– Да, – сказал я, – непременно буду.
– Так что же мы толкуем только обо мне одном? Что я за осел! Но ты не бойся, уж тебе-то я мешать не буду!
Это было так похоже на Роллинзона – всегдашняя готовность отказаться от своего и вечная боязнь, как бы не наступить кому-нибудь на ногу. Я расхохотался.
– О, – сказал я, – я ужасно этого боюсь! Что за чепуху ты несешь? – но, увидев, что он говорит это самым серьезным образом, я высказал ему то, что и вправду думал.
– Вот что я скажу тебе, – начал я. – Если ты получишь эту премию, то я буду так же доволен, как если бы получил ее сам. А теперь пойдем в класс.
В этих своих словах, если бы он только догадался, я, в сущности, открыл ему мою тайну. Он, конечно, ничего не заметил, но не все ли равно? Во всяком случае, этого было достаточно, чтобы вернуть ему хорошее расположение духа, которое не покидало его до тех пор, пока не было нарушено еще одним человеком.
Это было уже после завтрака, когда вся школа собралась в большом зале. Наш директор имел обыкновение в первое же утро по воз вращении в школу после каникул непременно сказать нам во всеуслышание несколько слов, прежде чем мы приступим к занятиям. Эти несколько слов являлись для нас давно заученным правилом, но вместе с тем нам трудно было представить себе, как можно начать семестр без них.
Когда мы пришли в зал, он был уже почти полон. Зимой в таких случаях пятый и шестой классы обычно размещались около камина, летом же они занимали пюпитры поближе к директорской кафедре. На этот раз большинство из них уже сидели за пюпитрами, и только трое или четверо стояли у директорской доски. В одном углу зала мистер Рэдли разговаривал с мистером Уардом, а в другом поднимался на свою кафедру мистер Хьюветт. Остальные учителя, очевидно, запаздывали и должны были войти в зал перед самым появлением мистера Крокфорда.
Группа около доски привлекла мое внимание.
– Послушай, – сказал я, – пойдем-ка еще раз взглянем на объявление.
Мы вместе направились к доске. Пока мы подходили к ней, группа мальчиков стала редеть и разошлась, оставив доску в наше полное распоряжение. И вот тут-то и произошло нечто чрезвычайно неприятное, причем такое, что мне потом не раз пришлось вспоминать об этом.
Мы уже прочли объявление один раз и только что начали перечитывать его снова, как кто-то на местах пятого класса выкинул какую-то штуку, и, должно быть, очень удачную, так как весь класс приветствовал ее дружным смехом. Смех этот заглушил говор, стоявший в зале. Все сразу смолкли и обернулись, чтобы узнать, что случилось.
В числе обернувшихся был также и мистер Хьюветт. Он был самым старшим из учителей, находившихся в зале, так что порядок был, конечно, на его ответственности. Но в ту минуту, когда он обернулся, смех уже прекратился и пятый класс сидел тихо и смирно, как ни в чем не бывало. Было бы бесполезно устраивать разбирательство с ними, поэтому Хьюветт устремил свое внимание на нечто другое.
Это другое случайно оказалось у директорской доски. Надо сказать, в школе было очень мало учеников, которые ухитрялись ладить с Хьюветтом, и Роллинзон не входил в их число. Хьюветт был маленького роста, худощавый, а лицом напоминал Мефистофеля; говорил он протяжно и в нос, голос у него был неприятный.
– Роллинзон! – произнес он.
Всякий по его голосу мог догадаться, что Хьюветт настроен воинственно. Роллинзон обернулся и взглянул на него.
– Что вы там делаете? Никак не можете наглядеться на свое собственное имя?
Презрительный тон, каким он сказал это, был гораздо хуже самих слов. Имя Роллинзона действительно стояло на доске как имя первого ученика рисовального класса в предыдущем семестре.
– Я вовсе даже и не глядел на него, – вспыхнув, ответил Роллинзон.
Но в тех случаях, когда Хьюветт начинал с кем-нибудь разговор, он редко обращал внимание на то, что ему отвечали. Он только кисло усмехнулся и продолжал:
– Конечно, это очень привлекательное зрелище. Но все же будет лучше, если вы отправитесь на свое место.
Он повернулся к нам спиной, а мы пошли на свои места. Роллинзону было сильно не по себе.
– Хорош, нечего сказать! – сказал Маркс в ту минуту, как мы садились. – Придет же фантазия выдумать такое!
– Язык у него точно пила, – добавил Бриан, а потом Хильд сказал:
– А я знаю одно имя, на которое сам он постоянно заглядывается – уж это точно. Имя это – Стефан Хьюветт, магистр[6].
– Магистр? – переспросил Комлей. – Ведь он еще бакалавр, так написано там, на расписании, – «В. А.».
– Знаю, – отвечал Хильд, – только я слышал, что на праздниках он получил «М. А.».
Хильд обычно хорошо знал, о чем говорил, и впоследствии оказалось, что и на этот раз он был прав. Но прежде чем мы успели обсудить это обстоятельство, в зал вошли мистер Рош и мистер Миллер. Это было зна́ком, что скоро мы услышим «несколько слов» от мистера Крокфорда. И действительно, через несколько минут появился он сам.
Мне кажется, что даже тогда, когда вся остальная школьная жизнь будет совсем позабыта мной, я все-таки всегда буду помнить одну вещь, а именно – манеру мистера Крокфорда входить в зал в первое утро после каникул. Мы узнавали его шаги, когда он еще шел по коридору, и как только их звук доносился до нас, шум и говор начинали постепенно смолкать. Затем он появлялся в распахнутой настежь двери со связкой книг под мышкой и в широко развевающейся мантии. На его лице в эту минуту играла легкая улыбка; войдя в дверь, он снимал свою шапочку и нес ее в руке, пока не всходил на кафедру. Его появление приветствовалось взрывом рукоплесканий, которые не умолкали до тех пор, пока он не занимал своего места. Очутившись на кафедре за своей конторкой, он снова надевал свою шапочку и раскладывал перед собой свои книги. Это занимало несколько минут. Потом он взглядывал на нас, и тут уже на его лице можно было видеть вполне определенную и несомненную улыбку. В следующую минуту он поднимал руку, приглашая нас успокоиться, и шум тут же затихал. Наступало молчание.
Точно так же было и в этот день. Когда шум смолк, мистер Крокфорд огляделся вокруг, как бы желая удостовериться, что все знакомые лица находятся тут, перед ним. Потом он начал свои «несколько слов».
– Мальчики, – сказал он.
Крокфорд всегда называл нас «мальчики». Сейчас один мой родственник учится в школе, где директор, обращаясь к воспитанникам, говорит им «юные джентльмены», а обращается с ними как с «мальчиками». В Берроу директор звал нас мальчиками, но зато обращался с нами именно как с юными джентльменами.
– Мальчики, я сердечно рад видеть всех вас снова в этом зале. Надеюсь, что все вы хорошо провели праздники, и теперь, в наступающем семестре, мы снова будем дружно работать и сообща поддержим добрую славу нашей школы. (Рукоплескания.)
Мистер Крокфорд еще раз обвел нас глазами и слегка кивнул головой. Он подходил к концу своих «нескольких слов».
– Теперь вы можете отправляться в классы, – сказал он. – А пятый и шестой останьтесь, пожалуйста, здесь.
Как только он закончил, мальчики стали расходиться по классам. Мы же, ученики пятого и шестого классов, сомкнулись вместе, как делали всегда после «нескольких слов» Крокфорда, потому что директор тут же начинал говорить другие «несколько слов» о занятиях этого семестра, а пятый и шестой классы учились по одним учебникам. Крокфорд сам очень охотно занимался преподаванием, особенно английской литературы и грамматики, так как его специальным предметом был английский язык.
Нас очень интересовало, будет ли он говорить с нами о назначенной премии. Конечно, история, рассказанная молодым Туттьетом, успела за это время обойти всю школу, но относительно того, насколько эта история истинна, существовали очень большие сомнения. Так что когда директор, покончив с другими предметами, перешел к географии, мы начали изрядно волноваться. И действительно, дойдя до изучения Южной Африки, Крокфорд остановился и взглянул на доску.
– Кстати, – сказал он, – я думаю, что все вы уже прочли объявление о назначенном кон курсе?
– Да, сэр, – ответили двое или трое сразу.
– Этот конкурс, – продолжал директор, – предложен одним джентльменом, которому посчастливилось разбогатеть в Южной Африке. Он считает, что этот конкурс побудит многих из вас особенно старательно заняться изучением страны, которая, по всей вероятности, будет играть немалую роль в истории Британской империи. Для тех из вас, кто решит со временем отправиться попытать счастья в Южной Африке, будет очень полезно принять участие в конкурсе.
Он еще раз посмотрел на нас, и в его взгляде читались любопытство и озабоченность. Затем он собрался перейти к следующему предмету, но это было далеко не то, чего хотелось каждому из нас. Ведь он еще ничего не сказал о том, какая премия назначена победителю этого конкурса. И вот Плэйн, который был всегда представителем шестого класса и к тому же капитаном школы[7], очень кстати улучил момент и заговорил.
– Скажите, пожалуйста, сэр, – самым невинным тоном сказал он, – нельзя ли нам узнать, какова будет премия?
Мистер Крокфорд засмеялся. Мне показалось, что он заметил наше возбуждение и обдумывал свои слова.
– Это в свое время узнает тот, кто ее получит, – ответил он.
– А всем ли нам можно работать над этим, сэр? – спросил Плэйн, стараясь выяснить насколько возможно больше.
Мистер Крокфорд снова засмеялся:
– Да, я думаю, что нет причины лишать кого-либо из вас такого хорошего случая. Теперь же перейдем к делу.
Так он окончательно покончил с этим вопросом.
– Теперь ясно, что Туттьет говорил правду, – сказал Вальдрон позже, когда мы вышли из зала. – Премия так велика, что Крокфорд боится, как бы наши уроки не пострадали, если мы узнаем, какова она. Поэтому он и не хочет оглашать ее официально.
Почти все были того же мнения. Дело было не в том, что Туттьет рассказал очень правдоподобную во всех отношениях историю, важнее было то, что директор имел возможность опровергнуть слова Туттьета, но не сделал этого.
– Да, похоже на то, – согласился я, останавливаясь у двери моей комнаты для занятий, к которой мы как раз подошли. – Во всяком случае, это все очень занятно.
Вальдрон кивнул головой.
– Кстати, – спросил он вдруг, – Роллинзон будет заниматься здесь, вместе с тобой?
– Да, – коротко ответил я.
– Что скажет об этом Филдинг? Ведь тогда стипендиат в первый раз займет место в отдельной комнате.
Вальдрон с усмешкой смотрел на меня. Мы с ним всегда были в довольно хороших отношениях, и в эту минуту мне пришло в голову, что мы были гораздо дружнее с ним до появления Роллинзона. Хотя Вальдрон отнюдь не был в числе последователей Филдинга, но и ему тоже не очень нравились новые порядки. Все это вспомнилось мне, и я сказал:
– Филдинг может думать что ему угодно. И все остальные тоже.
Вальдрон вспыхнул.
– Большинству из нас и дела нет до этого, – ответил он. – Да и с какой стати? Если тебе это доставляет удовольствие, то больше ничего и не требуется.
Тут подошел Роллинзон, и Вальдрон удалился. По его виду я понял, что мои слова укололи его, но Вальдрон вообще очень легко обижался, так что я вскоре и думать об этом забыл.
Глава III
Случай с ирландским поездом
В следующую субботу, приблизительно минут в десять седьмого, я постучал в дверь комнаты школьного капитана Плэйна.
– Мне надо побывать в Лейбурне, – сказал я, – и вместе с Роллинзоном.
– Что-нибудь особенное? – небрежно спросил Плэйн. – Да. Хотим купить новую книжную полку для нашей комнаты.
Я стоял, прислонясь спиной к двери. Плэйн улыбнулся.
– Ваша комната будет настоящим раем. Как вы там устроились вдвоем?
– Отлично. Лучше и придумать нельзя.
Я не раз удивлялся, что Плэйн никогда ничего не высказывал по поводу стипендиатов от графства. Мы знали, что он не сочувствует Филдингу и его партии, но тем не менее он ни разу не сделал попытки открыто остановить их. Как я вижу теперь, Плэйн поступал очень разумно, так как всякий резкий шаг в этом деле мог вызвать большой разлад в школе. Когда же наступил удобный случай, Плэйн заговорил очень энергично, как вообще ему было свойственно. Но никто из нас в то время еще даже не подозревал, как скоро и при каких обстоятельствах представится такой случай.
– Сегодня вечером нет никаких занятий, – сказал он, – и вы, конечно, можете идти. Только не забудьте вернуться к половине девятого. Кстати, собираетесь ли вы попробовать попасть в число одиннадцати[8]?
Ответить на такой вопрос было затруднительно, и Плэйн знал это. Только сегодня после обеда наши лучшие одиннадцать играли с нами, шестнадцатью будущими кандидатами на вторую партию, и мне казалось, что я сыграл довольно удачно. Но все в школе знали, что те два вакантных места в команде, которые освободились благодаря уходу Филлипса и Левиса, несомненно достанутся Бриану и Ландельсу. Роббинс и я могли только стать кандидатами на будущие свободные места.
– Если бы я был на вашем месте, Браун, – продолжал Плэйн, – я бы попробовал, и думаю, что к концу семестра вы смогли бы отлично натренироваться.
Слышать это от Плэйна было весьма лестно.
– Я бы очень хотел, – поспешил ответить я. – Надо будет играть по утрам. Если бы только мне удалось владеть мячом, как Филлипс…
– Если… если… – передразнил Плэйн. – Бросьте вы ваше «если». Однако вам пора идти, а то вы не успеете купить себе полочку.
Я тотчас же отправился за Роллинзоном. Когда я передал ему мой разговор с Плэйном, Роллинзон, как я и ожидал, очень обрадовался.
– А ведь это идея, старина! – воскликнул он. – Плэйн всегда говорит то, что думает. И до конца этого семестра я увижу, как ты отправишься с ними в Лоубридж, и в Релль, и в Дэнстер, – словом, всюду. Ты счастливец!
Затем мы поспешили в Лейбурн к Хоуэльсу. Там был хороший выбор книжных полок и шкафчиков, и было очень интересно посмотреть и полюбоваться на некоторые вещи, которых мы не могли купить в настоящее время, но которые когда-нибудь в другой раз могли нам понадобиться. Мы выбрали полку в три этажа, сделанную из бамбука и ивовых прутьев, и когда мы расплатились за нее, то оказалось, что у нас остается еще целый час до того времени, когда нам необходимо вернуться в школу.
– Не пойти ли нам назад по Фречфилдской дороге? – предложил Роллинзон. – Времени много, и мы успеем.
Фречфилд находится милях в пяти от Лейбурна, но если идти по Фречфилдской дороге, то можно выгадать почти целую милю. По этой-то дороге мы и отправились. Мы шли быстро и весело, а болтали еще веселее, чем шли. И когда разговор о полках и крикете был окончательно исчерпан, мы, естественно, вернулись к вопросу о загадочной премии.
– Я все думаю о своем дяде Марке, – сказал Роллинзон. – Хочу завтра написать ему об этом.
– О чем? – спросил я.
– Хочу уведомить его о премии. Чтобы он не удивлялся, если мне действительно это удастся.
– Что же, ты думаешь, он скажет? Конечно, он ничего не будет иметь против. Он даже рад будет вернуть назад свои деньги, ведь он так дорого их ценит.
– О, я не думал, что он может иметь что-нибудь против. Скорее он посмеется и скажет, что цыплят по осени считают. Но знаешь, ведь он все-таки не получит назад всех своих денег.
– Что? Ты думаешь, что стоил ему дороже пятидесяти гиней, с тех пор как поступил сюда?
– Ах, нет, не то…
Он остановился, как бы соображая, говорить ли ему дальше. Я не обратил на это внимания в ту минуту, хотя позже вспомнил, но как раз в это самое время нечто другое привлекло мое внимание.
– Эй! – сказал я. – Ведь мы на мосту. А вон и поезд идет.
На том самом месте, где нам надо было сойти с Фречфилдской дороги в сторону Берроу, находится большой мост, под которым проходит линия Юго-Западной железной дороги. С моста отлично видно вокруг на большое расстояние, так как это открытое и ровное место. И вот вдали на линии показался пассажирский поезд, который с очень большой скоростью подвигался к нам.
Я взглянул на часы.
– Это, должно быть, ирландский поезд, – сказал я. – Теперь самое время. Нам посчастливилось.
Мы поднялись на каменную стену моста и стояли там в ожидании, облокотившись на решетку. И для меня, и для Роллинзона было огромным удовольствием стоять на мосту в то время, когда под ним проходит курьерский поезд, и наслаждаться оглушительным шумом и сотрясением, которое он производит. Мне кажется, многие согласятся со мной относительно того, как это приятно. Мы с Роллинзоном уже много раз испытывали это удовольствие на этом самом мосту. Было так забавно ждать, пока локомотив вступит под мост, и тогда бежать что есть силы к противоположному концу моста, чтобы успеть застать момент, когда поезд выйдет из-под него. С обыкновенным поездом нам иногда удавалось добежать раньше, чем успеет выйти последний вагон, но с курьерским было далеко не так. И при этом стоял такой грохот, шум и гул, что, казалось, мост рушится.
Когда мы заняли наши обычные места у стены, я случайно взглянул вниз на Фречфилдскую дорогу. Это был мимолетный взгляд, и в ту минуту я почти не отдавал себе отчета, что я вижу. Какой-то путник шел по направлению к нам – рослый, статный человек в шляпе-панаме[9] и с тростью в руке. Он был от нас на расстоянии полета камня. Между ним и нами по краю дороги виднелась группа чистеньких маленьких домиков, стены которых были обвиты зеленью. Из одного домика вышла женщина и стала у забора, поглядывая то в ту, то в другую сторону дороги. Потом я услышал, что она кого-то кличет по имени. Вероятно, она звала своего ребенка, и так как нас это никоим образом не касалось, то я отвернулся и стал глядеть на приближающийся поезд.
Все остальное совершилось с ужасной быстротой. Я преспокойно соображал, что через одну минуту поезд будет уже у моста, как вдруг услышал голос. Это был голос ребенка, и прозвучал он где-то очень близко от нас, но что именно говорил ребенок, я не разобрал.
Я быстро огляделся вокруг и убедился, что около нас несомненно никого не было. Однако ведь я отчетливо слышал, что голос прозвучал совсем рядом. Тут снова стало слышно, что женщина зовет кого-то, а в ответ опять раздался детский голос. На этот раз ребенок весело смеялся. Затем я сразу понял, что происходит, когда увидел, что Роллинзон влез на самый верх стены моста (она была нам приблизительно по плечо) и смотрит вниз. Я сделал то же самое.
Когда я заглянул вниз под арку моста, то увидел именно то, что искал. На самой линии стоял маленький мальчик, лет трех. Каким-то образом он спустился сюда и теперь стоял, расставив свои маленькие ножки, на самых рельсах. Глядя по направлению подходившего поезда, малютка размахивал ручонками и что-то весело лепетал. Его-то голосок я и слышал.
Мне некогда было раздумывать, каким образом такой крошка пробрался сюда и понимает ли он, что идет поезд. Я почувствовал, что сердце мое сжалось от ужаса, и увидел, что Роллинзон спустился по стене и бежит к деревянной изгороди, отделяющей железнодорожный путь от дороги. Я слышал, как он вскрикнул и как в ту же минуту громко закричала женщина у домика. Она заметила, как побежал Роллинзон, и сразу догадалась, в чем дело. Я поспешил за Роллинзоном. Изгородь была довольно высокая, но между двумя нижними перекладинами был достаточный промежуток, и он проскользнул через него. Лишь только он сделал это, поезд дал свисток. Он уже огибал поворот у холма и со страшным шумом спускался в лощину. В эту минуту я был положительно вне себя. Ребенок обернулся к нам и смеялся, спокойно продолжая оставаться на рельсах. Перед нами было еще два препятствия, а именно: канава с зеленой тинистой водой и целая сеть телеграфных проводов. Рельсы, на которых стоял ребенок, находились футах в трех-четырех от канавы.
Раздумывать, как поступить, Роллинзону было некогда, но часто бывает, что это к лучшему. Именно так случилось и на этот раз. Роллинзон перепрыгнул через провода, держась за них левой рукой. Правую руку он протянул, чтобы схватить ребенка за воротник. В этот момент я увидел надвигающийся с грохотом и свистом локомотив… Роллинзон сильным движением дернул ребенка к себе.
Прошло еще три-четыре секунды, не менее. Все это время стоял оглушительный шум. Ребенок заплакал, сзади кричала мать, но все это терялось за грохотом, треском и сотрясением почвы от промчавшегося поезда. Гул этот продолжался еще одну ужасную минуту, а затем он затих. Ребенок и Роллинзон лежали вместе у проволочной сети, я только успел перепрыгнуть через канаву, а женщина пролезла в деревянную изгородь.
Это была очень скверная минута для всех нас. Женщина совсем обезумела и сама не знала, что ей делать: приласкать ли ребенка, спасенного от беды, или побранить его за то, что он попал в эту беду. Так и не решив, что ей выбрать, она одновременно и бранила, и ласкала его. Ребенок громко плакал, он был страшно перепуган. Роллинзон был бледен как полотно, а я ошеломлен и оглушен.
Мы поспешили выйти на дорогу. Роллинзону хотелось поскорее убраться с рельсов, да и мне тоже. Оба мы испытали такое ощущение, которое должно было надолго запомниться нам. Потом женщина начала рассказывать, все время пристально и изумленно глядя на Роллинзона. Это была очень миловидная, совсем молоденькая женщина. Казалось, что ей чрезвычайно трудно высказывать вслух свои мысли. Но мы все-таки узнали, что ее муж – железнодорожный кондуктор и что он часто проезжает по этому пути со своим поездом. Ребенок привык ожидать отцовский поезд, и ему позволялось смотреть на него сквозь деревянную изгородь, в то время как поезд проносился мимо. Раньше он никогда не отваживался выходить за изгородь, по крайней мере его матери ни разу не приходилось замечать этого. В этот раз он вышел на рельсы, а результат мы все видели сами.
Рассказав нам все это, она принялась плакать, потому что ее нервы были изрядно расстроены. Только в это время мы заметили, что наша компания состояла из пяти человек, а не из четырех, и что этот пятый очень похож на иностранца.
Это был тот самый господин в панаме, которого несколько минут тому назад я видел идущим по дороге. Уже темнело, и благодаря темноте и нашему общему возбуждению он присоединился к нам незамеченным. Он шел рядом с женщиной и, конечно, слышал все, что она нам рассказывала, но до сих пор он не сказал нам ни слова. Это был человек средних лет, крепко сложенный и очень суровый на вид, с серьезными глазами и бородой, в которой пробивалась седина. Лишь только я успел как следует рассмотреть его, как он обратился ко мне.
– Вашему другу, кажется, дурно? – сказал он. – Вам надо дать ему воды.
Не успел он договорить, как Роллинзон повис на моей руке.
– Поддержи меня, Браун, – слабым голосом произнес он, – у меня в глазах… темнеет, – и только я успел обхватить его рукой, как он действительно лишился чувств.
Женщина побежала в дом за водой.
– Не пугайтесь, – сказал господин в панаме, увидев, что я немного струсил, – ведь это просто обморок. Он придет в себя через несколько минут. Дайте-ка я отнесу его в дом.
Положив свою трость, он взял Роллинзона на руки и легко понес его к дому. По его указанию я побежал вперед и вынес наружу стул, тогда как женщина уже ожидала нас с водой. Господин в панаме посадил Роллинзона на стул и начал смачивать ему виски.
– Он смелый мальчик, – сказал он, – только немножко нервный. Откуда он?
– Мы из Берроу – из школы, если знаете. Мы были в Лейбурне и теперь возвращаемся этой дорогой.
– Понимаю. А как его зовут?
– Роллинзон.
Господин в панаме больше ничего не спросил, он молча и заботливо продолжал свое дело. Наконец он спросил у женщины, нет ли у нее в доме вина.
– Только бузинная настойка, сэр, – отвечала она. – Но ее у нас сколько угодно.
– Это отлично поможет, – сказал он. – На грейте-ка ее немножко, только поскорее.
Она ушла за вином. Минуту спустя, к моему большому удовольствию, Роллинзон открыл глаза. Первое лицо, которое он увидел, было лицо незнакомца, и, конечно, это очень смутило его, но когда он заметил меня, то быстро опомнился.
– Пожалуйста, не волнуйтесь и не торопитесь, – сказал господин в панаме. – Вот это вы должны выпить. Нет, нет, не маленькими глотками, пейте сразу.
Роллинзон послушно взял стакан. Наш новый знакомый наблюдал за ним, пока он пил, и улыбнулся, когда увидел, что на щеках моего приятеля появляется румянец.
– Ну, кажется, теперь все в порядке, – сказал мужчина. – Всему причиной был этот внезапный толчок. Сможете ли вы теперь дойти домой?
– Конечно, сэр, – отвечал Роллинзон, уже совсем пришедший в себя. – После такого лекарства я мог бы пройти и десять миль. С моей стороны было ужасно глупо упасть в обморок.
– Ну, за это, мой милый друг, никто вас не осудил бы. Вы действовали очень смело и показали удивительное присутствие духа.
Женщина тотчас же присоединилась к его словам, и Роллинзону стало не по себе.
– Время идет, – сказал он, сразу заторопившись, – а к половине девятого нам надо вернуться, не так ли, Браун?
– Да, – подтвердил я. – Пора трогаться в путь.
Мы пожелали им «доброй ночи» и отправились, а господин в панаме и женщина остались у двери дома и глядели нам вслед. Пройдя некоторое расстояние и оглянувшись назад, мы увидели уже только одну шляпу этого господина. Потом, когда и она скрылась из виду, Роллинзон заговорил.
– Ты ничего не рассказывай об этой истории, Браун. Я хочу сказать – в школе.
– Почему же? – спросил я.
– Потому что мне бы этого не хотелось. Будет так много разговоров и расспросов. Обещай мне.
В эту минуту я с удовольствием обещал бы ему все, что бы он ни попросил у меня, и, мне кажется, что и вы теперь уже достаточно узнали Роллинзона и понимаете, что он по натуре своей ненавидел всякие толки по поводу чего-либо, сделанного им самим. Я дал ему слово, и мы поспешно продолжили наш путь.
Но ряд замечательных приключений этого вечера еще не закончился. На некоторое время Роллинзон погрузился в молчание. Я, конечно, объяснял это себе тем, что он находится под впечатлением от пережитого приключения, но вот он снова заговорил:
– Я хочу тебе рассказать одну вещь, Браун.
– Да? Что же именно?
– Это касается лично меня, и это очень дурная вещь. Он смотрел и говорил так серьезно, так трагично, что я встревожился. Но не успел я задать ему вопрос, как он уже продолжал, торопливо и горячо:
– Я давно уже хотел это рассказать тебе, с тех самых пор, как мы лучше узнали друг друга, но все как-то не удавалось. Я хотел сделать это еще тогда, когда ты пригласил меня к себе в Гекстэбль, потом в каждый из тех дней, что мы прожили там, и, наконец, теперь, когда мы собирались устроиться с тобой в одной комнате. Я сам не знаю толком, почему я этого не сделал, быть может… быть может, потому, что я боялся, как бы нам не разойтись из-за этого.
В это время мы стояли на повороте дороги, которая должна была привести нас к школе. В одном месте у изгороди была приступочка, к ней-то я и направился.
– Не лучше ли нам поговорить здесь, – сказал я. – Минут пять мы можем уделить этому. Неужели ты думаешь, что что-нибудь может заставить нас разойтись?
– Не знаю, право… Но с некоторыми из мальчиков – наверняка. Ты ведь сам знаешь, каковы они у нас в Берроу. Я ни за что на свете не рассказал бы этого никому, кроме тебя. Если бы это вышло наружу, я не остался бы в школе ни одного дня.
– Неужели? Что же это такое, наконец, раз ты уже решился рассказать мне?
– Да, тебе я должен сказать это. Только как бы оно тебе ни показалось, никому другому ты не должен и словом заикнуться.
Видя, как он серьезен, я обещал, что не скажу никому. Тогда Роллинзон почти шепотом поведал мне свою тайну.
Он говорил недолго, а когда закончил, то с тревогой ждал, что я скажу в ответ. Теперь мне кажется, что только что пережитое нами приключение с поездом и было причиной того, что он заговорил об этом со мной в тот вечер. Оно явно взволновало, возбудило его и даже настроило на немного истерический лад. Так или иначе, я был доволен, что он сказал мне все, и жалел, что он не сделал этого раньше.
– И это все? – спросил я.
– Да.
– Хорошо, даю тебе слово! И ты воображал, что из-за такого пустяка мы с тобой можем разойтись?
– Да. Я боялся, что так будет.
– Так дай уж и мне сказать теперь откровенно, что я думаю о тебе. Ты был глуп, как осел, настоящий Осел, с самой большой буквы! А теперь идем в Берроу.
Глава IV
Строчка из «Макбета»
Нельзя сказать, чтобы назначенная большая премия оказала особенное влияние на наши школьные занятия. Правда, в первые дни многие из нас отправились в библиотеку за книгами по Южной Африке, и в течение этого семестра уроки географии были самыми интересными для пятого и шестого классов. Но все-таки через неделю, как и вообще всегда, на первый план снова выступил крикет. Книги о Южной Африке отправились по разным углам или спокойно улеглись на книжные полки, и все пошло по-прежнему. Мальчикам стал надоедать этот вопрос, а те, кого он еще волновал, не заражали других своим волнением.
Один из наших лучших учеников, Стефенсон, выразил намерение попытаться получить премию и работал изо всех сил, даже крикет потерял для него свою привлекательность. У меня лично премия была на втором плане. Что же касается Роллинзона, то я отлично знал, что в его мыслях она занимала первое место. Он достал себе толстую книгу «История Южной Африки», которую держал в верхнем ряду на нашей новой полке, и нельзя сказать, чтобы он давал ей долго залеживаться и покрываться пылью от недостаточного использования.
В четверг на следующей неделе после нашего приключения с ирландским поездом мы оба встали рано. Я собирался бросать мяч для Моррисона, который был довольно силен в крикете, а Роллинзон сказал, что ему нужно кое-чем заняться. И я догадывался, что это «кое-что» отчасти был греческий урок, а отчасти – толстая книга «История Южной Африки».
Нас было довольно много на крикете в это утро, и я не мог пожаловаться на собственную неудачу. Так что когда мы возвращались к завтраку, я был в очень хорошем расположении духа и всецело увлечен крикетом. Случайно я шел вместе с Моррисоном. Войдя во двор, мы столкнулись лицом к лицу с Филдингом, и Филдинг остановился поговорить с нами.
Как я уже сказал раньше, Филдинг стоял во главе партии, которая была против появления в Берроу стипендиатов от графства. Он был очень высокого мнения о самом себе, а его манеры были высокомерны до невозможности. Ничем другим он больше не отличался: для игр и спорта он был слишком ленив и к тому же слишком самонадеян, чтобы учиться чему-то у кого-либо из товарищей.
Своих товарищей он ценил сообразно с тем, кто был их отец, и одно время считал нужным быть любезным со мной. Но с тех пор как я сошелся с Роллинзоном, отношение Филдинга ко мне переменилось.
– Эй, Браун! – сказал он. – Эта штука вам очень удалась!
Тон у него был самый насмешливый, и я ответил ему сообразно с этим:
– Неужели? Мне очень приятно это слышать.
– Да. Выдумкам вашего пятого класса конца нет. Вас ничто не останавливает. Я так думаю, что завтра вы попадете в «журнал», а послезавтра в Королевскую академию.
– Раз уж вы так говорите, то какие же в этом могут быть сомнения, – спокойно ответил я.
– Только вот что, – сказал Филдинг, – если невежде позволительно быть критиком, то вам надо кое-какие штрихи исправить. Голова немного велика, знаете ли. Потом ноги, – вы не очень-то постарались их сделать. Что за фантазия – изображать ноги учителя, да еще второго учителя, просто двумя-тремя линиями!
Я ничего не понял, но не хотел этого показывать.
– Ну, а еще какие недостатки? – спросил я. – Что вы скажете?
Филдинг, казалось, что-то соображал.
– Нет, – ответил он, помолчав. – Больше я ничего не могу вспомнить сию минуту. А если вспомню, то скажу вам, – и с этими словами он прошел в ворота.
– В чем дело? – спросил меня Моррисон.
– Я совсем забыл спросить его об этом, – беззаботно ответил я.
Но чтобы узнать, в чем дело, нам и не понадобилось спрашивать Филдинга. Когда мы вошли в большой коридор, то застали там целую толпу мальчиков, собравшихся перед доской. Они что-то разглядывали и трещали точно сороки. Подойдя ближе, мы увидели, что их привлекло, и поняли, о чем говорил Филдинг. Это был грубо исполненный рисунок – карикатура, сделанная на листе белой рисовальной бумаги и приколотая к доске всеми своими четырьмя уголками.
Правда, что это был очень ловко сделанный рисунок и на него стоило посмотреть. Он был нарисован чернилами, а подпись была сделана отчетливыми печатными буквами. Сверху, над рисунком, стояли всего две буквы «М. А.». Это сразу давало указание к разгадке карикатуры, хотя смысл ее и без того был достаточно ясен.
Она изображала человека, черты лица которого, очевидно, были изучены до мельчайших подробностей. Длинное узкое лицо, кислая, неприятная усмешка, густые черные брови – всякий в школе сразу сказал бы, что это лицо мистера Хьюветта, и ничье больше. И на рисунке мистер Хьюветт был изображен в мантии и шапочке магистра философии, только мантия была ему чересчур велика, так что ее полы далеко волочились за ним.
Но это было еще не все, и остальное как раз и придавало смысл и остроту всей карикатуре и делало ее прямо опасной. Это была подпись внизу, отчетливая и ясная, печатными буквами. Она состояла из слов:
И два последних слова были написаны крупнее остальных.
Это была далеко не простая и невинная шутка!
Сказать по правде, когда я хорошенько разглядел рисунок и понял заключавшийся в нем смысл, то подумал, что сказал бы Хьюветт, если бы увидел его, и был немало изумлен, как это и у кого хватило духа выставить такую карикатуру так открыто, на виду у всей школы. Моррисон, казалось, отнесся к этому совершенно так же, как и я, по крайней мере, он очень многозначительно присвистнул. Что же касается остальных собравшихся здесь – а это были ученики младших классов, – то они были изрядно взволнованы, и к их волнению примешивался не меньший восторг.
– Отлично! – сказал Моррисон.
Я ничего не сказал, но уже начал соображать. Насколько мне было известно – а известно мне это было очень хорошо, – у нас в школе было всего двое мальчиков, которые могли нарисовать такую картинку. Одним из них был я сам, другой же, несомненно, – Роллинзон. Раз это сделал не я, следовательно, это сделал Роллинзон.
Вот была моя главная мысль, и она вызвала во мне неприятное чувство. Роллинзон ни слова не сказал мне об этом! Мысль эта тут же отошла куда-то под наплывом следующих, но затем она вернулась. Бывают иногда такие мысли, к которым невольно возвращаешься.
– Честное слово, отлично! – сказал Моррисон. – Ведь очень недурно, старина.
– Да, – спокойно ответил я. – Это очень даже недурно.
Я ответил так нарочно – чтобы не сказать ничего определенного. Конечно, Моррисон представляет себе, что это дело моих рук, ведь он слышал мой разговор с Филдингом всего несколькими минутами ранее. И пока на некоторое время мне хотелось оставить его в заблуждении. Роллинзон не говорил мне о рисунке, значит, он хотел сделать из этого маленькую тайну. А в таком случае мне не следовало портить ему удовольствие. Потом мне пришло в голову, что он мог не сказать мне об этом по очень простой причине – потому что еще не успел. Он мог сделать этот рисунок сегодня утром, пока я был на крикете. Наверное, так. Теперь же мы похохочем вместе!
– Только ведь это очень рискованно, – сказал Моррисон, продолжая смотреть на рисунок. – Что, если увидит кто-нибудь из учителей?
– Сейчас никого нет поблизости, – беззаботно ответил я.
Моррисон взглянул направо, потом налево. Он всегда был очень осторожен и предусмотрителен, но в эту самую минуту вошла еще группа мальчиков. Одни из них встретились с Филдингом на дворе, другим рассказали малыши, которые прежде всех разглядели рисунок. Минуты через две у доски собралось уже довольно много учеников пятого и шестого классов: Стефенсон, Эндрюс, Блессли, за ними Вальдрон, Глизон, Сьюард и Холмс. И наконец, самым последним, – Роллинзон.
Я старался не смотреть на него, когда он подошел ближе, боясь выдать себя чем-нибудь. Однако опасность тут была невелика, так как за поднявшейся общей болтовней вряд ли кто-нибудь обратил бы внимание на мои взгляды. Первое, что всем бросалось в глаза, – это как ловко была задумана карикатура. Притом же это было так просто: ведь все до одного знали о новой ученой степени, полученной Хьюветтом. Но как только все разобрали, в чем дело, то каждый понял, что это очень опасная проделка.
– Однако! – воскликнул Эндрюс. – Кто же это сделал?
Никто не отвечал.
– Хорошо-то, хорошо, – продолжал он, – только уж очень это дерзкая пощечина.
– «Как панцирь великана, надетый карликом», – прочел Глизон, захлебываясь от смеха. – Честное слово! Это откуда-то взято?
– Да, – серьезно ответил Блессли. – Это слова из «Макбета»[10], они есть в нашей книжке по литературе. Я только вчера читал это.
Наступило молчание. Затем Моррисон преспокойно толкнул меня локтем и сказал:
– Уж очень тут все ясно, так что не следует оставлять его на виду. Надо снять.
Кажется, большинство из нас были того же мнения, но как-то так случилось, что никто вовремя не протянул руки. Должно быть, потому, что каждый ждал, что это сделает кто-нибудь другой. Я удивился сначала, почему Роллинзон не снимет рисунок, – Роллинзон все время глядел на него с таким же невинным видом, как и все остальные, но я сразу же понял, почему он не сделал этого. У него было слишком много оснований ненавидеть Хьюветта, больше, по жалуй, чем у кого-либо из нас, и, конечно, он предпочел бы оставить его покрасоваться насколько возможно дольше. Поэтому он и пальцем не шевельнул. Другие мальчики с беспокойством поглядывали на дверь, как бы ожидая появления оттуда мистера Хьюветта.
И вот как вышло дело. Пока мы все стояли и смотрели – кто на дверь, кто на рисунок, в дверь действительно вошел мистер Хьюветт, возвратившийся с утренней прогулки. Мне кажется, что только один из нас сразу заметил его, и, если не ошибаюсь, этот один был слишком взволнован его появлением, чтобы вовремя сделать то, что было нужно. Тут кто-то шепнул: «Берегитесь!», но было уже поздно – мистер Хьюветт стоял в нашей толпе и глядел на нас и на ту картинку, около которой мы собрались. В эту самую минуту Вальдрон, – он был очень проворный малый, – протянул руку и стащил бумагу с доски.
Это было сделано в одно мгновение, но все-таки напрасно. Мистер Хьюветт уже все видел.
– Вальдрон! – гневно воскликнул он.
Если бы Вальдрон был чуточку посмелее, он тут же изорвал бы рисунок в клочья. Это было бы лучше всего, – по крайней мере, так, наверное, сделал бы я сам. Но у него не хватило духа, и он стоял как вкопанный, белый как полотно.
– Дайте мне эту бумагу, – приказал мистер Хьюветт.
Наступило молчание.
– Нельзя, сэр, это секрет, – произнес чей-то голос позади Вальдрона.
Это был Роллинзон; он наконец понял, что попал в ловушку, и был очень бледен.
– Молчать! – оборвал его учитель. – Подайте мне эту бумагу.
Еще минута, и Вальдрон повиновался. Он вытащил карикатуру из-за спины, а мистер Хьюветт выхватил ее у него из рук. Он смотрел на рисунок так, как будто бы хотел проглядеть его насквозь.
– Ага! – сказал он и, оторвавшись от рисунка, оглядел нас.
Лицо Хьюветта никогда не казалось мне приятным, даже смех у него был такой, что каждый из нас при этом смехе тотчас же прикусывал губы; но все-таки я никогда еще не видел его таким злым, как в эту минуту. Это продолжалось не более одной-двух секунд, и он не промолвил больше ни слова. Потом, медленно закатав рисунок в трубочку, он направился к коридору, широко распахнул дверь и исчез.
Мы все глядели друг на друга. Заговорили мы не сразу. Наконец, Блессли сказал:
– А вы нехорошо поступили, Вальдрон. Вы не должны были отдавать рисунок. Теперь будет ужасная неприятность.
Это было, пожалуй, чересчур жестоко по отношению к Вальдрону.
– Ну, вот еще, – сказал тот с самым жалким видом. – Что же я мог тут сделать? И почему никто из вас не стащил его с доски?
Некоторые засмеялись над его жалким тоном, но многие уже были готовы защищать его.
– Наслушаемся мы теперь о титуле Хьюветта, – сказал Глизон.
– Вопрос в том, кто это сделал? – сказал Уоллес и присвистнул. – Во всяком случае, не я. А тому, кто это сделал, советую приготовиться к порке.
Говоря это, он не смотрел ни на кого из нас, но я заметил, что Моррисон глянул в мою сторону. Что же касается меня, то я старался не смотреть на Роллинзона. Мне хотелось поскорей уйти в нашу комнату, где он мне все расскажет.
Случай к этому представился незамедлительно, так как в это время раздался звонок к завтраку, и этот звонок сразу рассеял наше неожиданное сборище.
– Ну, – беззаботно сказал я, – я иду переодеваться. Пойдем, Роллинзон.
Я побежал по лестнице. Роллинзон и Моррисон пошли за мной. Но Моррисон жил в другом дортуаре[11], так что в нашем номере «7» мы были одни. Я вошел в комнату и начал переодеваться. Роллинзон последовал за мной и присел на кровать.
Я думал, конечно, что он сразу выложит мне всю историю, а так как времени на разговоры у нас было немного, то я и предоставил ему самому начать рассказ. И я был в высшей степени удивлен, что минуты идут, а он не начинает.
Я взглянул на него. В тот же самый миг и он посмотрел на меня. Взгляд его отчетливо говорил: «Ну?»
И я понял, что он и не собирается ничего мне рассказывать.
Это вышло как нельзя более просто, и я чувствовал, что не ошибаюсь. Взгляд его имел какую-то связь с чем-то, что было раньше. Да, он почему-то был связан с той неприятной мыслью, которая промелькнула у меня, когда я впервые увидел рисунок, и которую я быстро отогнал от себя. Теперь она возвратилась и изменила мой взгляд на дело.
«Что-то с ним неладно, – торопливо рассуждал я. – Почему он не хочет говорить?»
Я начинал чувствовать себя очень скверно. Лицо у меня разгорелось, как будто Роллинзон сказал что-то оскорбительное без всякого повода с моей стороны. Мне хотелось скрыть это чувство, и я заговорил:
– Что скажешь? – спросил я самым беззаботным тоном.
Роллинзон, в свою очередь, выглядел несколько сконфуженным.
– Что? – сказал он. – Ничего, кажется.
За этим снова наступило молчание. Время еще было, но он не говорил ни слова, а через несколько минут я оделся и был совсем готов. Даже и теперь еще оставалось время, и я не хотел спешить, но того, что я хотел услышать, я не услышал. Роллинзон заговорил еще раз, – это было, когда мы выходили из спальни.
– Хорошо ли ты поиграл сегодня утром? – как-то принужденно спросил он.
– Да, – сказал я только и всего.
Мы начали спускаться вниз. Я убедился, что он и не думает говорить со мной. У меня возникла мысль, не заговорить ли мне первому и не спросить ли его, что все это значит. Но чувство оскорбленного достоинства и какой-то неловкости остановило меня.
«Нет, – сказал я про себя. – Если он желает, чтобы я знал, он расскажет сам. Если же хочет скрыть это от меня, то пусть. Не мое дело его расспрашивать.
Быть может, он хочет сохранить это в тайне, и я не желаю залезать в его душу».
Таким образом, я ни о чем не спросил его, и мы отправились вниз на завтрак, не сказав больше ни слова.
Глава V
День тайн
Это было очень неприятное утро. Помимо того, что я был оскорблен и сбит с толку поведением Роллинзона, были еще и другие обстоятельства, которые тревожили меня и усиливали мое беспокойное состояние духа.
Мне не пришлось сесть за завтраком рядом с Роллинзоном. Еще вчера мы непременно постарались бы как-нибудь потесниться, занять одно место вдвоем, но сегодня было совсем не то, что вчера. Я занял первое попавшееся место, Роллинзон поспешил сесть на следующий свободный стул рядом с Вальдроном. Но все-таки в то время я еще не подозревал, что мы с ним теперь долго-долго больше не будем сидеть рядом.
Завтрак прошел довольно спокойно, только к его концу ко мне подошел Моррисон. Вокруг шел шумный говор.
– Послушайте, Браун, – начал он. – Как вы теперь думаете быть?
– С чем? – удивленно спросил я.
– Да вот с этой историей, конечно.
Вначале я никак не мог его понять.
– Мне кажется, что это обещает массу неприятностей, – продолжал он шепотом. – Ведь это не то, что с кем-нибудь из других учителей, сами знаете. Будьте уверены, что Хьюветт поднимет больше шума, чем если бы это был сам Крокфорд. Положим, что это был очень обидный щелчок для него. Вы дали ему настоящую пощечину, Браун.
Теперь я понял, к чему он клонит.
– Откуда вы взяли, что это сделал я?
– Откуда? Да вы же сами сказали. Вы говорили об этом Филдингу.
Я припомнил свой разговор с Филдингом и согласился, что именно такое впечатление должно было сложиться у всякого, кто слышал нас. Вместе с тем я вспомнил еще одну вещь. Если я заявлю, что я решительно ничего не знаю об этом деле, то все сразу обратят внимание на настоящего виновника, то есть на Роллинзона. А ведь, несмотря на то, что произошло, и несмотря на его необъяснимое молчание, Роллинзон был моим другом.
– Вот что, – сказал я, – не говорите больше никому ни слова об этом, дружище, постарайтесь только припомнить, что именно сказал Филдинг и что отвечал ему я, и вы увидите, что все это было одно пустое зубоскальство. Действительно, я не говорил ему, что я этого не делал, но вместе с тем я вовсе не сказал и того, что это сделал я.
Моррисон задумался.
– Ну, болтать-то я об этом не буду, – сказал он, подмигнув. – Боюсь только, что все мы сегодня же узнаем, чья это шутка. Конечно, вам нет надобности выдавать себя.
С этими словами он вернулся на свое место, предоставив мне разбираться в смысле того, что он сказал. Насколько я знал Крокфорда, я предвидел, что он сочтет своей обязанностью быть строгим к виновному. Роллинзон, наверное, сознается, – я был уверен, что он сознается на первом допросе. Тут я постарался представить себе, что его ожидает. Его накажут, заставят извиниться при всех и, наконец, сделают ему выговор. Ну что ж, во всяком случае, он от этого не умрет. И, придя к этому выводу, я взглянул на него, – он сидел довольно далеко от меня, по другую сторону стола. Вид у него был очень серьезный, он как бы раздумывал, что будет дальше.
Нашим первым уроком в это утро был французский язык в комнате шестого класса. Я все еще ждал, что Роллинзон захочет поговорить со мной, и нам представился отличный случай для этого, так как за книгами нужно было идти в нашу комнату. Он пришел туда следом за мной, а я старался промедлить как можно дольше, лишь бы он заговорил. И он действительно заговорил, но не об этом.
– Я только что получил письмо от дяди Марка, – сказал он. – Это по поводу нашей премии.
Я вспомнил, что Роллинзон писал своему дяде.
– А! Что же он пишет?
Роллинзон вынул из кармана письмо.
– Это так на него похоже, – сказал он. – Я так и ожидал чего-нибудь в этом роде. Прочти.
Я развернул письмо и бегло пробежал его. Впоследствии мне пришлось пожалеть о том, что я не прочел его с бо́льшим вниманием. Это был обычный лист бумаги со штемпелем торгового дома, наверху было напечатано крупными буквами: «Судовладелец и судовой маклер». Само послание было очень кратким. Вот оно:
«Мой милый друг, – гласило оно, – ты получи сперва свою премию».
Вот и все, да еще две заглавные буквы в виде подписи. Я не мог удержаться от смеха, возвращая ему письмо.
– Честное слово, – сказал я, – он большой чудак!
– Да уж! – спокойно ответил Роллинзон и взял у меня письмо.
Снова у него был удобный случай для разговора, и снова он не воспользовался им. Он сказал еще что-то насчет дяди, но все это было неважно. По правде сказать, мне в то время и слушать не хотелось про эту премию, так что я не обратил особого внимания на его слова. И мы отправились в комнату шестого класса, а я, как и раньше, ничего не узнал от Роллинзона.
Весь урок французского прошел в каком-то беспокойном тоскливом ожидании.
Если где-нибудь завязывалась болтовня, – а на уроках профессора Семюра всегда много болтали, – речь тут же заходила о рисунке и о том, что теперь будет, и я чувствовал себя в довольно странном положении. После урока меня забросали вопросами, но я постарался не говорить ничего определенного. Я все еще надеялся, что Роллинзон выскажется. Но поскольку я отказывался прямо сказать «да» или «нет», то вполне естественно, что почти все стали думать, будто я не говорю «да» только потому, что боюсь себя выдать.
В числе других был и Вальдрон. Он подошел ко мне с более приятельским выражением лица, чем остальные. Он и виду не показал, что помнит, как я недавно уколол его. Мне тут же вспомнилось, что ведь это он чуть было не выручил всех нас из затруднительного положения, сорвав рисунок с доски.
– Что все это значит, Браун? – начал он. – Эта история с рисунком. Все говорят, что это твой.
– Ну, а ты-то что об этом думаешь? – небрежно спросил я.
Он взглянул на меня с некоторым замешательством.
– Я вовсе не хочу так думать, – сказал он. – Это была бы уж очень скверная история для тебя. Но говорят, что ты сам сказал Филдингу.
– Ах, – прервал его я, – какого только вздора не скажешь Филдингу…
– Так это не ты сделал? – живо воскликнул он.
Разговор происходил во время десятиминутного перерыва между уроками французского языка и математики. Этими десятью минутами мы пользовались обычно, чтобы погулять по двору или наскоро сыграть партию в крикет тут же во дворе. Когда ко мне подошел Вальдрон, я стоял и наблюдал за играющими.
Вопрос был задан напрямик, но я не хотел давать на него положительного ответа.
– Послушай, – сказал я, – ты, кажется, не сыщик. И потом, вместо того чтобы задавать столько вопросов, ты бы сам немножко подумал. У нас в Берроу двести пятьдесят учеников, и каждый из них мог это сделать. Не так ли?
– О, нет, не согласен. По-моему, это могли сделать только двое.
– Неужели?
– Верно. Браун Примус и Роллинзон.
Я расхохотался.
– Будет тебе, – отмахнулся я.
Вальдрон тоже расхохотался.
– Следовательно, – продолжал он, – если это сделано одним из двух и Филдинг болтает вздор, ясно, что это дело рук Роллинзона. Что и требовалось доказать!
Мы замолчали, но Вальдрон все-таки не успокоился. Мне пришло в голову, что нет особых оснований скрывать от него то, что скоро будет известно всей школе. Он и так уже вмешался в эту историю на свою голову. Кроме того, я был в долгу перед ним еще за прошлый раз.
– Так это сделал Роллинзон! – снова начал он. – Ужасная история.
– Стой, Вальдрон! Я вовсе не говорил тебе, что это Роллинзон.
Он немного смутился.
– Ты заходишь дальше, чем надо, – сказал я. – Все это только предположение, понимаешь? Я не говорил, что это Роллинзон. Он ни слова не сказал мне об этом, так что я ничего не знаю.
Вальдрон призадумался. Нужно сказать, что Вальдрон умел очень ловко выпытывать суть дела. Так было и в этот раз.
– Так ты только предполагаешь, что это сделал Роллинзон, но сам он ничего не говорил тебе? Не так ли?
– Это вернее.
Заложив руки в карманы, он глядел вниз, на камешки, которые подбрасывал ногой.
– Только странно, почему он ни слова не сказал тебе об этом? – спросил он.
Он попал на больное место.
– Странно? – воскликнул я. – Почему же странно? Он не обязан все мне говорить.
Но было ясно, что мой аргумент был для Вальдрона так же малоубедителен, как и для меня самого. Говорить же нам больше не пришлось, так как в эту минуту нас позвали. Мы пошли вместе.
– Конечно, – сказал я, – ты не должен никому говорить об этом. Расспросов и так будет немало, не стоит только болтать раньше времени. Ты понимаешь, о чем я говорю?
– Да, – медленно произнес он. – Понимаю. На меня ты можешь положиться.
Я подумал, что на него действительно можно положиться, так как он всегда был очень сдержанным и умел хранить тайны. Но через несколько минут я уже сам дивился на себя, как это я был так доверчив с ним. Это походило на наши прежние отношения – до появления Роллинзона.
В этот день утром дознания не было, хотя все понимали, что назревает гроза. Она чувствовалась не только в воздухе, но и в манерах мистера Хьюветта, когда он появился в час своего урока. Все хорошо знавшие его были рады, что непричастны к этому делу и что поэтому оно их не касается.
Вся школа ждала публичного расследования, а между тем допрос начался совсем иным образом. Нас больше всего беспокоила мысль о Хьюветте – мы забыли, что дело было в других, лучших руках. Для меня это выяснилось, когда после обеда ко мне пришел маленький Остен и сказал, что Плэйн желает меня видеть.
Плэйн был один. По своему обыкновению, он приступил к делу сразу и без обиняков.
– Послушайте, Браун, – начал он, – я хотел поговорить с вами об этой истории с рисунком. Это преглупая и пренеприятная история, и наш директор не хочет поднимать из-за нее много шума. Лучше всего как можно скорее покончить с ней. Вот я и послал за вами. Я не ошибся?
– Не знаю, – ответил я. – Чего же, собственно, вы от меня хотите?
Плэйн пожал плечами. Потом он прямо спросил:
– Это вы сделали?
Я так же прямо ответил:
– Нет.
– Как? А ваш разговор с Филдингом? – с удивлением воскликнул он.
– Он ничего не значит. Когда он спросил меня об этом, я еще даже не понимал, о чем идет речь. Все, что я говорил ему, было сказано для смеха.
Такой ответ был вполне достаточным для всякого, кто знал Филдинга так близко, как Плэйн. Он сразу пошел дальше:
– Однако известно ли вам что-нибудь об этом деле?
Я предчувствовал, что он задаст этот вопрос, и заранее обдумал, как мне на него ответить. С одной стороны, я, конечно, знал, чей это рисунок, но вместе с тем я как бы и не знал ничего. Единственное, что я мог сделать, это уклониться от ответа и предоставить Роллинзону самому отвечать за себя.
– Послушайте, – сказал я, – это вопрос не совсем удобный.
Плэйн молча посмотрел на меня. Он спросил меня машинально, не подумав. Теперь же он должен был согласиться, что по отношению ко мне такой вопрос был далеко не простым. Он должен был принять в соображение, что после меня подозрение падало на Роллинзона, который был моим другом, и что если виноват Роллинзон, то весьма вероятно, что я кое-что знаю об этом, а следовательно, было бы неуместно меня выспрашивать. А в нашей школе не было никого, кто так строго придерживался бы честного и добросовестного отношения ко всякому делу, как Плэйн.
– Вы правы, – сказал он. – Вопрос этот лишний, оставим его. По главному пункту вы мне ответили, этого достаточно. Теперь хотите ли вы сами позвать ко мне Роллинзона или мне лучше послать за ним кого-нибудь еще?
Я подумал и сказал, что сам позову его.
Это был самый удобный случай для Роллинзона довериться мне. Впоследствии я понял, что если у человека была причина, которая помешала ему воспользоваться двумя-тремя удобными случаями, то та же причина заставит его отказаться и от четвертого.
– Плэйн хочет тебя видеть, – сказал я, когда разыскал Роллинзона. – Я обещал ему позвать тебя.
– Хочет меня видеть? Хорошо, сейчас пойду, – ответил он.
Неужели он ничего больше мне не скажет? Я сам заметил перемену в своем голосе, когда сказал ему:
– Это все по поводу рисунка.
Он как-то странно посмотрел на меня. Потом утвердительно кивнул головой:
– Да? Хорошо, – сказал он и вышел, не проронив больше ни слова.
Я не видел его до начала урока геометрии – это было приблизительно через час. Он не подошел ко мне после своего разговора с Плэйном. Как и раньше утром, несколько товарищей подходили ко мне с расспросами о том, что я думаю делать в случае дознания со стороны начальства, но все они не смогли удовлетворить свое любопытство. Я же был до такой степени оскорблен поведением Роллинзона, что окончательно решил не спрашивать у него ни слова, ни единственного слова. Он должен сам заговорить. Он видит, что я делаю для него, и теперь его очередь действовать. Я же буду ждать, хотя бы до самого судного дня.
Так томительно тянулось время после завтрака, расспросы товарищей раздражали меня, а в воздухе носилась гроза. Я чувствовал, что что-нибудь наверняка выяснится еще до вечера. Теперь, когда Роллинзон сознался, – а он, конечно же, сознался в разговоре с Плэйном, – директор не станет терять времени, чтобы уладить дело, и устроит публичное извинение. Директор будет рад покончить с этим, и можно было уверенно предположить, что ничем иным Хьюветт не удовлетворится.
Таким образом, я был вполне подготовлен к приглашению в большой зал, которое действительно было разослано по всем классам и предлагало всем собраться к четырем часам. Когда мы вошли, директор был уже в зале, на своей кафедре. На этот раз не было ни шума, ни рукоплесканий, в зале царило пренеприятное молчание. Классы проходили к своим скамьям с таким видом, как будто бы у всех были запечатаны рты. И все тихо садились по местам.
Когда мы тоже сели, я увидел Роллинзона рядом с собой, как и всегда. Но только теперь мы даже не взглянули друг на друга.
Директор не стал тратить время на предисловие. По самой манере, с которой он приступил к делу, всякий мог догадаться, что ему хотелось как можно скорее покончить с этим.
– Сегодня утром, – начал он, – на доске в большом коридоре был найден лист бумаги с рисунком, весьма оскорбительным для одного из ваших учителей. Я говорю про то, что некоторые из вас уже видели.
Он взял листок, подержал его несколько секунд так, чтобы все видели, и положил на стол. Затем он продолжал, и то, что он сказал дальше, сильно изуми ло меня.
– Я уже пытался дознаться, кто это сделал, но без всякого результата. Теперь мне приходится делать допрос всей школе. Хорошо зная своих воспитанников, я уверен, что этот допрос не будет напрасным. Я прошу встать того, кто сделал этот рисунок.
Все мы хорошо знали, что директор должен произнести эти слова. Несмотря на это, они прозвучали для всех очень неожиданно. Наступила полная тишина. Директор подождал с полминуты, – в ответ не было ни звука.
– Я повторю свой вопрос несколько иначе, – сказал он, и снова взглянул на лежавший перед ним листок. – Пусть встанет тот из вас, кто нарисовал этот рисунок, или тот, кто приколол его к доске.
Снова наступило молчание. Это время показалось мне крайне тяжелым, но я знал, что для того, кто сидел рядом со мной, оно было еще тяжелее. Секунды шли, а он не двигался. Я не смог удержаться, поэтому повернулся и взглянул на него.
Не особенно приятно смотреть на лицо любимого друга и видеть на нем то, что я увидел на лице Роллинзона. Взглянув, я тотчас же раскаялся, что сделал это, и поскорее отвернулся. Теперь я был уверен, что директор не добьется желаемого ответа, даже если бы он собирался ждать еще целую неделю. Лицо Роллинзона застыло, как мрамор.
Но директор не стал ждать так долго. Он выдержал еще несколько секунд, в течение которых молчание как будто все более сгущалось, а потом сказал:
– Мне будет очень жаль, если вы заставите меня предпринимать иные меры! Я прошу встать мальчика… или мальчиков…
Снова минутное ожидание, и снова никакого ответа. Потом мы услышали слова: «Вы можете идти», и молчанию наступил конец. Все классы тотчас же направились к дверям.
Несмотря на то, что я не вполне отдавал себе в этом отчет, я почувствовал, что Роллинзон сделал нечто такое, на что были способны лишь очень немногие из обитателей Берроу. Он отказался сознаться, хотя тут была затронута его честь.
Глава VI
Наказаны
В течение нескольких часов вся эта история из пустяка разрослась в очень серьезное дело. В первую минуту вывешенный на доске листок бумаги казался простой шуткой с небольшим оттенком мести, почти тем же казался он и тогда, когда на сцену выступил Хьюветт. Но когда всю школу созвали для допроса, дело было уже значительно серьезнее, а когда допрос закончился, оно превратилось в вопрос высшей степени важности.
Все знали, конечно, что остановиться на этом оно не могло. Очевидно, директор сделает следующий шаг, и всех очень волновал вопрос, что именно он предпримет. Общее мнение склонялось к тому, что он будет призывать к себе поочередно всех учеников пятого и шестого классов и допрашивать их наедине. Большинству мальчиков очень хотелось, чтобы так и было, только двое из нас, кажется, не желали этого.
Вам, наверное, легко себе представить, как чувствовал себя я. Мне казалось, что за эти часы все вокруг меня пошло вверх дном. Мне никогда и в голову не приходило, что Роллинзон может быть таким, да и теперь я с трудом верил этому. Прежде всего надо было узнать, что он сказал Плэйну, – только таким способом и можно было хоть как-то разобраться в этом деле.
Плэйн принял меня не особенно разговорчиво, было видно, что ему уже очень надоела эта история.
– Я послал к вам Роллинзона, – начал я. – Нельзя ли мне узнать, что он сказал вам?
– У меня нет оснований скрывать это от вас, – ответил Плэйн. – Он просто отказался говорить об этом. Но почему вы сами не спросили его?
При этом он пристально посмотрел на меня.
– Мне не хотелось его спрашивать, – сказал я. – Так что, он не сознался?
– Нет. Потому-то директор и созвал всю школу. Лучше было бы ему сознаться, то есть я хочу сказать, виновному лучше было бы сознаться. Неизвестно, чем теперь кончится дело. А вы сами ничего не можете сказать по этому поводу?
– Нет, – тихо ответил я.
Несколько минут прошло в молчании.
– Идите пить чай, а потом приходите на крикет, – сказал Плэйн, очевидно утомленный этим разговором, и я ушел.
Ни за чаем, ни после чая я не говорил с Роллинзоном. Отношения между нами становились все хуже и хуже. Его честь была поставлена на карту, и он все-таки отказался сознаться. Несомненно, тут кроется какая-то причина, что-нибудь такое, что сразу объяснит дело, когда он заговорит. Но пока он не хочет говорить, он не должен рассчитывать на то, что я буду относиться к нему по-прежнему. И я ждал, что будет. Он тоже молчал и, казалось, избегал малейшего повода к разговору.
После чая мы отправились на крикет. Переодеваясь у себя в спальне, я слышал, как Плэйн нетерпеливо стучал в двери, недовольный тем, что все так медлят, когда же я сбежал вниз – вслед за Роллинзоном, – Плэйн куда-то исчез. Оказалось, за ним только что прислал директор. Подождав его несколько минут, мы начали играть без него.
Помню, что игра в тот вечер не представляла большого интереса, и мы скоро ее закончили. Помню также, что я бросал мяч Веббу, а Эндрюс стоял рядом со мной. Вебб спокойно возвратил мне мяч, и я поймал его почти у себя под ногами. В эту самую минуту я увидел, что кто-то из товарищей бежит к нам от ворот школы.
Но это не был Плэйн, которого мы все время ждали. Это был Комлей, а так как Комлей никогда не играл в крикет, то было очень странно, почему он бежал сюда. Я что-то сказал по этому поводу, Эндрюс тоже обернулся и стал смотреть на него. Тут, считая себя уже достаточно близко, Комлей что-то прокричал нам.
– Что он сказал? – спросил Эндрюс.
– Не понял, – ответил я.
Комлей снова что-то крикнул и бросился бежать вприпрыжку. На этот раз мы расслышали:
– Конец крикету! – кричал он.
Никто не ответил ему, так как никто не понял, что он хочет сказать. Мы дождались, пока он подойдет ближе. Он, не переводя духа от нетерпения, повторил:
– Конец крикету! – и добавил что-то, чего мы не могли разобрать.
– Что за вздор ты мелешь? – сердито спросил Эндрюс. – Говори толком!
– Это вовсе не вздор, – возразил Комлей. – Я говорю, что конец крикету, и так оно и есть. Пятому и шестому классам запрещено выходить из школы!
– Что такое? – воскликнули мы все сразу.
– Ученикам пятого и шестого классов запрещено выходить из школы. В главном коридоре вывешено объявление.
Новость эта поразила нас как удар грома, так что мы даже не сразу поверили ей. Кроме того, было не особенно приятно узнать ее от Комлея. Я уже говорил раньше, что он был суетливый малый и нисколько не беспокоился о том, какую он приносит весть, хорошую или плохую, – ему важно было принести новость.
– Это все точно, – продолжал он. – Его вывесили сразу же, как вы ушли. Можете собирать ваши палки и идти домой.
Теперь мы начинали понимать, в чем дело. Как разъяренный тигр, Эндрюс набросился на Комлея.
– Ты, кажется, очень рад этому! – воскликнул он. – Тебе-то что?
– Рад? Нет, мне очень… Мне ужасно жаль, – пробормотал Комлей. – Я думал только, что надо же сказать вам, вот и все.
– Молчи лучше! – закричал на него Эндрюс. – А то уж будешь ты у меня помнить…
Затем он обратился к нам:
– Что ж, – спокойно произнес он, – давайте собирать палки.
Кое-кто выразил желание доиграть до конца, но остальные их не поддержали. Все были слишком взволнованы, чтобы в эту минуту беспокоиться о таких пустяках. Собрав палки и мячи в сумку и поручив Виллису отнести их в беседку, мы отправились назад в школу.
Мы все отлично поняли, чем вызван запрет, но никто не говорил об этом. Может быть, оттого, что тут были мы с Роллинзоном, и это не позволяло товарищам открыто высказывать свои мнения. А может быть, оттого, что они еще не успели составить твердого мнения об этом, – только во время нашего грустного возвращения в школу разговоров было мало.
По мере приближения к школе наше настроение становилось все грустнее и грустнее. Оказалось, что и другие, кроме Комлея, отправились к нам с известием о вывешенном директором объявлении. Комлей только опередил их всех, теперь же мы постепенно встречали их по дороге и от каждого слышали одно и то же:
– Знаете, господа, конец вашему крикету. Пятый и шестой классы наказаны!
И с каждой встречей лица окружавших меня товарищей становились все мрачнее и мрачнее, а я (вероятно, и Роллинзон точно так же) чувствовал себя все более и более неловко.
Мы направились прямо в коридор, к доске. Около нее стояло несколько малышей, которые при нашем появлении рассыпались в стороны. На том же самом месте, где утром висел зло счастный рисунок, мы увидели теперь другой лист бумаги со следующими словами:
Тут не могло быть никаких сомнений, а между тем мы все стояли молчаливой толпой и смотрели – так же точно, как утром смотрели на другой листок на этой же доске. И все отлично понимали, что последнее было результатом первого. Так вот зачем директор потребовал Плэйна и почему Плэйн не смог присоединиться к нашей игре.
Первым заговорил Хэнкок. Он обычно говорит первым, и почти всегда его замечания всех раздражают.
– Ну, – сказал он, – это довольно скверно.
«Довольно скверно» было слишком слабое выражение.
– А не отправиться ли нам к директору? – спросил Вебб. – Давайте выберем депутатов.
– Я предлагаю созвать общую сходку! – воскликнул еще кто-то. – Желал бы я знать, кто согласится на такое положение вещей?
Это было прекрасно, но все чувствовали, что как бы то ни было, а придется смириться, – мы хорошо знали Крокфорда: не такой это был человек, чтобы сегодня отдавать приказание, а назавтра без должного основания отменять его.
– Во всяком случае, – сказал Гибсон, – крикет можно считать закрытым на все лето.
– И купание тоже, – отозвался Эндрюс.
– И все остальное также, – добавил Дин.
Действительно, так и следовало считать. Все наши забавы на воздухе прекращались, оба старших класса должны были сидеть в школе, причем без всяких рассуждений. Некоторых это просто выводило из себя.
Предстояло еще объяснение с шестиклассниками, для которых эта история была особенно болезненна. Эндрюс и Грин, резко отвернувшись от доски, ушли в ком нату Плэйна. Филдинг, Вебб и еще несколько человек последовали за ними, группа у доски разбилась. Я пере оделся, прошел прямо в свою классную комнату и уселся за книги.
Через несколько минут ко мне присоединился Роллинзон. Я не взглянул на него, когда он вошел. Он молча сел на свое место по другую сторону стола. Однако, открыв перед собой книгу и взяв в руку перо, он и не думал приниматься за перевод. Мне пришло в голову, что он хочет что-то сказать мне. Наконец-то!
Я поднял на него глаза и увидел, что он глядит на меня. Когда наши взоры встретились, он сказал:
– Чересчур жестоко они решили, не правда ли?
– Что? – коротко спросил я.
Мне показалось, что он слишком хладнокровно говорит об этом.
– Я говорю о запрещении директора. Вернее всего, это выдумка Хьюветта.
– Вероятно, так, – ответил я все тем же тоном.
Почувствовал ли он мою холодность или, может быть, просто раздумал говорить со мной дальше, но только он вернулся к своему делу и старательно занялся переводом. Приблизительно через полчаса после этого к нам вошли Плэйн и Филдинг. Они пришли вместе, и я сразу догадался, что шестиклассники переговорили между собой и что Плэйн с Филдингом принесли результат этих переговоров. Плэйн был вежлив, насколько это было возможно в данных обстоятельствах, но было видно, что он очень расстроен.
– Мы только на минутку, – сказал он, войдя в комнату. – Нам нужно сказать вам несколько слов, господа, по поводу истории с рисунком.
– Отлично, – ответил я, не глядя на Роллинзона. – Мы к вашим услугам.
Тут Плэйн пристально посмотрел на меня.
– Вы помните, что говорили мне сегодня утром, Браун, – сказал он. – Я хотел бы узнать, не можете ли вы что-нибудь добавить к сказанному, ведь вы видите, что пятый и шестой классы наказаны чересчур жестоко.
Это была манера Плэйна – прямо и ясно, без всяких лишних слов. Я немного рассердился сначала, но тут же согласился, что он не мог действовать иначе. Только это ему и оставалось.
– Нет, – спокойно ответил я. – Мне нечего больше добавить.
Этого было достаточно для Плэйна, и он обратился к Роллинзону.
– Роллинзон, – сказал Плэйн точно таким же тоном, – сегодня утром вы мне сообщили, что ничего не можете сказать об этом рисунке. Не скажете ли вы что-нибудь теперь – когда из-за этого приходится страдать нам всем?
Я понимал, что Роллинзону представляется последний удобный случай. В то же время я не мог рассчитывать, что он захочет сознаться Плэйну – ведь он отказался сознаться директору и даже мне не обмолвился ни словом. И я нисколько не удивился его ответу:
– Нет, мне нечего вам сказать.
Они глядели прямо в глаза друг другу. Роллинзон, немного покраснев, смотрел грустно, Плэйн – еще более пронизывающим взором, чем вначале. А когда Плэйн так смотрел в глаза, то бывало нелегко выдержать его взгляд.
– Это ваше последнее слово? – спросил он.
– Да, – твердо ответил Роллинзон.
Тогда Плэйн обратился к нам обоим вместе, хотя я чувствовал, что он больше имеет в виду Роллинзона.