Читать онлайн Запретная любовь бесплатно

Запретная любовь

1

Они настолько привыкли к cлучайным встречам с лодкой из красного дерева, похожим на столкновения, что сегодня, возвращаясь из Календера, опять, казалось, не заметили, что та прошла так близко, что чуть не задела их. Лодка из красного дерева не сумела пробудить ни малейших признаков тревоги в шикарном, элегантном капитане белой лодки, который сидел немного боком, чтобы можно было смотреть по обе стороны. Пейкер даже не повернула головы; Бихтер повернулась спиной к берегу, её серьёзное, тревожное лицо под белой вуалью осталось совершенно равнодушным, а взгляд был устремлён на паром, выпускавший дым на берег азиатской части города; и только их мать обратила полный глубокой неопределённости взгляд подведённых сурьмой глаз из-под выкрашенных в светлый цвет волос и не осталась абсолютно равнодушной к лодке из красного дерева, её укоризненный взгляд таил в себе благодарность.

Как только расстояние между ними немного увеличилось, равнодушная, серьёзная поза трёх женщин вдруг изменилась. Сначала сорокапятилетняя мать, возраст которой ещё не сумел уничтожить мечту о молодости, привыкшая относить на свой счёт улыбки на променадах, сказала:

– Этот Аднан Бей… Уже стало традицией, что мы встретимся каждый раз. Сегодня его не было в Календере, верно, Бихтер?

Бихтер оставила без ответа слова матери, которые под видом жалобы не могли в достаточной степени скрыть тайное удовлетворение. Пейкер сказала, не давая прямого ответа:

– Сегодня и детей с ним не было; какие красивые дети, верно, мама? Особенно сын! Этот взгляд раскосых глаз…

Бихтер, не наклоняясь, спросила кончиками губ:

– Мама, Вы были знакомы с их матерью? Девочка, должно быть, пошла в мать…

Фирдевс Ханым посмотрела на Бихтер тусклым взглядом, будто не поняла её вопроса, затем повернула голову, поискала уже пропавшую из вида лодку, снова посмотрела на Бихтер и, следуя ходу мыслей у себя в голове, сказала:

– Какой у него странный взгляд. Настойчивый взгляд! Когда бы я не посмотрела…

Фирдевс Ханым остановилась, не закончив фразу. Наверное, она собиралась сказать: «Он смотрит на меня», но с достоинством матери, которое не могло совсем угаснуть, увидела необходимость соблюдения небольшой предосторожности по отношению к дочерям и сказала: «Он смотрит сюда».

Осторожность матери в выборе выражения не смогла уклониться от внимательных взглядов Бихтер и Пейкер, которые улыбнулись, понимающе переглянулись, а Пейкер не постеснялась чётко объяснить значение этой улыбки и сказала:

– Да, он не сводит глаз с Бихтер.

Чтобы увидеть воздействие этой фразы, дочери посмотрели на мать; та посмотрела вдаль, чтобы не отвечать.

Фирдевс Ханым уже тридцать лет – с пятнадцати до сорока пяти – играла самую большую роль в особой известности команды Мелих Бея и являлась одним из самых известных символов всех променадов. Эта женщина не смогла стереть своё имя из календаря прогулочной жизни города, и, казалось, пока не сможет этого сделать, с каждым годом всё больше цеплялась за молодость, красила волосы в светлый цвет, чтобы скрыть седину, обильно покрывала лицо пудрой, чтобы скрыть недостаток свежести и настолько обманывала себя в этой иллюзии, что забывала о возрасте Пейкер и Бихтер – одной двадцать пять, другой двадцать два – и считала их детьми, которые не сумеют понять все эти улыбки и наблюдения.

Бесконечные насмешки и война матери и двух дочерей повторялись почти каждый день, хотя и не были до конца ясны; толковое слово Пейкер, безжалостная улыбка Бихтер как будто ударяли по измотанной, постаревшей сорокапятилетней матери, которая всё ещё хотела оставаться молодой.

Когда коварное слово или безжалостная улыбка с ужасным насмешливым свистом кричали ей о возрасте, она с болезненным выражением на губах рассеянно смотрела на Бихтер и Пейкер, с лёгкой дрожью отводила глаза от этой реальности и опять возвращалась к обманчивому удовольствию иллюзии молодости.

Уже четыре месяца ей не давала покоя тревожная мысль: через некоторое время Пейкер сделает её бабушкой. После того, как она узнала об этом, статус бабушки начал ужасно мучать её. «Невозможно!» – говорила она себе, словно желая избавиться от этой мысли.

Бабушка!

Женщины в команде Мелих Бея даже матерями становились с трудом, поэтому стать бабушкой для неё было подобно падению, стыду. Она уже сейчас думала, как с этим бороться и хотела изобрести что-то от статуса бабушки после того, как нашла восстанавливающие средства для седых волос и стареющего лица. Найти то, что позволит ей скрыть упоение от удовольствия иллюзией молодости: ребёнок будет называть мать старшей сестрой, а её – матерью.

Неужели судьба приготовила для неё унижение стать таким странным исключением из правил в команде Мелих Бея? Это событие пугало, подобно грязному пятну до конца жизни, и открыто превращало её во врага Пейкер, как существа, которое сделает из неё бабушку.

После фразы Пейкер все в лодке замолчали. Казалось, про Аднан Бея совсем забыли.

***

Команда Мелих Бея! Определение значения этой команды в жизни Стамбула не может опираться на жёсткие правила. Полвека назад подозрительно и неопределёно было сущестование семьи, которая не имела достаточно благородного происхождения, чтобы утверждать о принадлежности к высшему обществу. Может быть, те, кто много занимается родословными, могут встретить среди членов семьи имена, известные в хронике высшего общества, хоть это и сложно. Настоящая история жизни команды начинается с Мелих Бея, давшего ей своё имя. Название «команда Мелих Бея» является символом духовной истории семьи, выражающим её значение.

Кто такой Мелих Бей?

Не стоит утруждаться однозначным ответом на этот вопрос. После смерти Мелих Бей не оставил о себе ни одного прочного воспоминания: только особняк на берегу азиатской части и группу женщин, проникших почти во все уголки Стамбула и известных сегодня как «команда Мелих Бея»…

За полвека особняк Мелих Бея пережил ряд перемен. Кто знает, кому он принадлежит сегодня? Но, проходя мимо, сердца тех, кто знает особую жизнь Босфора, тайно указывают туда и непределённо, но с большим значением, говорят:

– Особняк Мелих Бея!

Звуки веселья, разливавшиеся когда-то из окон особняка, до сих пор таятся в мелодии волн, омывающих камни набережной, и кажется, что по ночам воды Босфора, когда-то собиравшие здесь потоки радости, по-прежнему сверкают остатками былого блеска. Поэтому, проходя мимо, даже те, кто не знал о том периоде жизни особняка, ощущали его значение, чувствовали сильные желания, присущие неведомым приключениям той поры, и говорили про себя:

– Да, это особняк Мелих Бея!

Для города этот особняк был теплицей, которая выращивала отборный сорт цветов и отправляла эти изысканные образцы в аристократическую жизнь Стамбула. За полвека они разлетелись по разным уголкам этого большого города. Однако семейный титул навечно связывал отправленные цветы в один общий букет. Он, как непотопляемый кусок доски, продолжал держать семью на плаву в реке перемен, которая несла её в потоке волн.

У команды Мелих Бея была странная особенность делать всех похожими на себя: с какой бы семьёй они не связалась, эта семья неизбежно становилась частью команды Мелих Бея.

Соединяясь с другой семьёй, девушка из команды Мелих Бея – вероятно, по особому позволению судьбы все девушки ушли из команды потому, что обязанность оберегать отличия этой семьи передали женщинам – сохраняет особенность делать всех похожими на себя, чтобы её духовная идентичность не исчезла в недрах новой семьи. Фирдевс Ханым – один из самых отборных цветов этой теплицы, своего рода чудо в истории семьи – принесла семейный титул в маленький изящный особняк в европейской части города, когда пришла туда невестой в возрасте всего восемнадцати лет (светло-жёлтный особняк на берегу, куда сегодня направлялась белая лодка после поездки в Календер). С того дня имя мужа было стёрто и о нём говорили:

– Муж Фирдевс Ханым!

Подобно многим девушкам-родственницам, Фирдевс Ханым думала, что нужно не засидеться в девках. Она решила во что бы то ни стало найти мужа – кошелёк, который будет оплачивать расходы на платья и экипажи – по рассуждению своего разума, который легкомысленно не придавал значения ничему на свете, кроме красивой одежды и, по возможности, развлечений. Постепенно набиравшее силу чувство отдаления от семьи, оставляло только променад для знакомств девушкам на выданье… Однажды на реке Гёксу было упомянуто (неведомо как) про замужество Фирдевс Ханым. Этот слух разлетелся с поверхности усиливавшей любовь реки с лёгкой, понимающей улыбкой; потом появилось удивление, вся Гёксу как будто содрогалась, ошеломлённая и растерянная:

– Так рано…

Ей было всего восемнадцать лет и река ещё не успела вдохнуть богатый запах этого цветка, который оставит себе как утешительную реликвию… На следующей неделе (за это время в вопросе брака как будто не произошло значительных изменений) Фирдевс Ханым снова была на реке Гёксу, показала своё присутствие взглядом, собравшим приветствия неделю назад, река глубоко вздохнула и лодки, искавшие здесь любовь, сдались и устремились за лодкой Фирдевс Ханым, которая на сей раз приехала поприветствовать Гёксу не как пораждавшая возможность замужества опасность, полная поэзии и молодости, а чтобы доказать свою верность привычным прогулкам после замужества.

Намерение Фирдевс Ханым выйти замуж (подобно рыбацкому крючку, на конце которого болтается тяжёлый кусок свинца) рисовало на поверхности Гёксу круги, которые становились всё шире. Все хотели остаться за пределами этих кругов, лёгким, робким прикоснованием сорвать немного наживки с крючка и убежать. Они предпочли остаться в положении зрителя, ожидая охоту на доверчивую жертву.

Интерес исчез после того, как стало ясно, кто жертва, было даже позабыто о существовании бедной жертвы. Теперь остался рыбак, у которого сломан крючок, то есть Фирдевс Ханым, которая ждала не чтобы охотиться самой, а чтобы охотились на неё.

На самом деле, Фирдевс Ханым была обманута в браке. Брак не принёс ей ничего из того, что она ожидала, или принёс настолько мало, что она вдруг стала врагом человека, разбившего её мечты. Брак не дал ей даже утешения получить удовлетворение чистого юношеского желания. Действительно, в браке она не почувствовала никакого юношеского любовного влечения. Но она почувствовала горькое сожаление, когда не увидела в своих руках ничего в ответ на то, что принесла в жертву все свои любовные желания. «Почему это стало возможным?» – спросила она у себя и, увидев лица, которыми пренебрегла лишь потому, что с ними был невозможен богатый брак, завершила фразу ещё одним вопросом: «Да, почему тогда не один из них?»

Фирдевс Ханым была полностью свободна. Можно было даже сказать, что эта женщина поменяла обязанности в отношениях и взяла себе звание мужа. За неделю она включила мужа в команду Мелих Бея.

Однажды на виду у мужа в лодку Фирдевс Ханым бросили букет (внутри был наполовину спрятанный розовый конверт). Вечером муж впервые спросил про букет и письмо, желая из ревности затеять ссору. Фирдевс Ханым выпрямилась, пресекая взглядом любые попытки затеять ссору, и сказала:

– Да! Букет и письмо! Если хочешь, можешь прочесть. Я его ещё не разорвала. Но после? Что будет? Я не из тех, кто мешает людям бросать цветы и писать письма. По-моему, если есть что-то, что можно сделать – это не отвечать.

Потом она наклонилась к мужу и пригрозила пальцем:

– Кроме того, мой Вам совет, не выдумывайте вопрос ревности, так Вы, возможно, вынудите меня написать ответ.

Через два года родилась Пейкер, ещё через три – Бихтер. Эти два события для Фирдевс Ханым были подобны двум важным ударам. Теперь она каждый день воевала с мужчиной, дважды сделавшим её матерью; она относилась к нему и детям как к врагам, которые стремились разлучить её с молодостью.

Фраза «Неужели моя жизнь уйдёт на воспитание детей для тебя?» была кнутом, которым она хлестала по лицу мужа в самое неожиданное время. Он подставлял лицо ударам кнута и, улыбаясь, ждал результата этой страшной борьбы. К неприязни к этому мужчине, которого она видела таким ничтожным и трусливым, добавилась ещё и ненависть. Их жизнь на годы превратилась в ад.

Однажды Фирдевс Ханым вернулась из Стамбула, поднялась в свою комнату и сразу застыла, увидев странное зрелище: ящики комода были сломаны и выдвинуты, тут и там были разбросаны нижнее бельё, ленточки, носовые платки. Среди этих вещей она вдруг увидела скомканные, разорванные, разбросанные клочки бумаги и всё поняла.

Спустя годы, её муж, наконец, внезапно почувствовал, что у него в крови взыграли права мужа, пришёл сюда и сломал шкатулку тайн личной жизни этой женщины.

Не теряя ни минуты, с гневным негодованием она выскочила из комнаты; перед ней предстала Пейкер (старшая дочь, которой тогда было всего восемь лет):

– Мама! – сказала дочь. – Отец упал в обморок, лежит больной.

Она оттолкнула ребёнка и побежала в комнату мужа. Ей хотелось всё сломать, порвать с этим мужчиной, обрушить ему на голову все секреты своей жизни. Однако, войдя в комнату, она застыла рядом с лежавшим на диване телом, повернувшимся от этого удара молнии. Он посмотрел на жену взглядом, полным упрёка за запятнанную жизнь… Она впервые не ответила мужу. Она стояла растерянная, не в силах отвести взгляд, её губы дрожали; она увидела в глазах мужа две беззвучно скатившиеся слезы.

Через неделю она стала вдовой. После этого она вдруг почувствовала по отношению к мужу жалость и даже любовь. Она считала себя отчасти виновной в его смерти. Однако это не удержало её от того, чтобы месяц спустя появиться на променадах. На этот раз в её глазах, полных мечтаний, снова ожила и засияла цель, к которой она стремилась десять лет назад: найти кошелёк, но такой, из которого можно было бы черпать горстями без счёта.

Годы проходят с беспощадной скоростью и перед полными мечтаний глазами Фирдевс Ханым сияние сверкающего в золотых лучах кошелька всегда гасло в безмолвной руке судьбы.

Её огорчила фраза Пейкер об Аднан Бее: «Да, он не сводит глаз с Бихтер». Значит, Бихтер лишит её и этого?

Бихтер вслед за Пейкер… Эти две девушки были в её глазах соперницами, врагами, которые лишат её надежды и убьют.

Замужество Пейкер стало для неё ужасным ударом. Как только возник этот вопрос, она воспротивилась идее брака и особенно непростительной виной считала брак по любви, как того хотела Пейкер. Она потратила какое-то время, пытаясь не одобрить этот брак, потом согласилась отступить из последних сил перед угрозой побега Пейкер. Увидев дома зятя, который официально обращался к ней «уважаемая матушка», ей стало больно от того, что она стареет. Постепенно время покрыло эту боль тонким слоем пепла. Однако теперь опасность стать бабушкой развеяла этот пепел.

Бихтер быстро спрыгнула на пристань и протянула руку Пейкер. Беременная Пейкер получала удовольствие от такой, пусть небольшой, заботы о себе и, хотя беременность ещё не стала ощутимым бременем, считала украшением обессиленную позу, которая заставляла чувствовать необходимость помочь ей во время прогулок. Две сестры остановились на пристани в ожидании матери. Та, напротив, не хотела ощущать потребность в помощи. С неожиданной для себя лёгкостью она встала и спрыгнула с лодки на пристань.

Тогда в полный рост показалась редкостная элегантность этих трёх женщин.

Умение одеваться… Помимо развлечений главной особенностью команды Мелих Бея было умение одеваться, недостижимая элегантность, которая по необъяснимой причине никогда не могла быть полностью скопирована, хотя ей подражали все, у кого был вкус.

Никто не мог точно определить, как далеко в развлечениях могли зайти члены этой семьи, особенно наиболее известные нынче Фирдевс Ханым и её дочери. Особая слава поместила их на верхние ступени жизни стамбульского общества и признавалась всеми без особого исследования причин. Их знали завсегдатаи Гёксу, Кягытхане, Календера, Бендлера; за их лодкой больше всего следили в лунном свете на Босфоре; под окнами их особняка чаще всего останавливались в ожидании разоблачения тайн, внимательно следили за звуками фортепиано и изящными тенями за шторами; взгляды публики следовали за их экипажем на берегу Бюйюкдере; где бы они не появились, их сразу замечали, в воздух променада взлетал шёпот «Команда Мелих Бея!», всем становилось интересно и полный тайн смысл словно разлетался от вибраций этого шёпота. Что это? Никто не знает признаков, которые могут дать ясное определение. Есть слухи, с которыми соглашаются из-за привычки людей не утруждаться разбирательствами и с лёгкостью верить в то, что свидетельствует против других. Слухи будут приняты, даже если будет доказано, что это неправда и тогда придётся отказаться от удовольствия верить в них.

Чем меньше внимания на слухи они обращали, тем сильнее становились слухи. В их взгляды и прогулки вкладывали смысл. Однако, они тоже, как будто, были довольны этими слухами. «Если обращать внимание на людей, не надо ничего делать. По-моему, человек должен жить для себя, а не для людей!» – пожав плечами, сказала Фирдевс Ханым, выражая философию семьи.

Однако, что бы ни говорили, они уже полвека были символом элегантности всех променадов. Эта особенность, которая передавалась членам семьи по наследству, постоянно поддерживала их звание лучше всего одетых женщин Стамбула. Они открыли секреты умения одеваться благодаря естественной потребности образа жизни, потребности в элегантности, которая постепенно возникла у всех членов семьи и обнаружили особую гениальность в этом умении, оцениваемом не по особому закону, а только по меркам вкуса. Их изящный и изысканный вкус во всём от самых тайных деталей одежды до вуалей для лица, цвета перчаток и отделки носовых платков, своей простотой низвёл до положения безвкусицы украшения, ради которых больше всего старались и на которые больше всего обращали вниание. С их появлением невозможно было не заметить красоту, но причины появления такого результата ускользали от внимательного взгляда. Перчатки пепельного цвета с чёрной отделкой, купленные в «Пигмалионе», ботиночки из козьей кожи из «Золотого Льва», чаршафы из чёрного лионского сатина, похожие на обычные… Однако эти мелочи, как у всех, создавали настолько целостный образ, что изящная аура окружала их ареолом избранности, поднимала над обыденностью и ставила в положение исключительных товаров другого мира. Их умение одеваться, а не одежду, невозможно было скопировать. Они прикрепляли вуали так, что это отличало их от других. Например, однажды кто-то из них забывал застегнуть одну из перчаток: из-за отогнутого края перчатки по милой небрежности было заметно белое запястье, унизанное тонкими серебряными нитями или изящными браслетами с жемчугом и мелкими кусочками рубинов, расположенных между золотыми цепочками, которое невозможно было забыть, увидев на секунду. Складки чаршафа, ниспадавшие с плеч и бёдер, сразу объявляли о них всем, кто их видел и знал.

Они черпали идеи из того, что видели; сравнивали случайно увиденные в разных местах образы, добавляли к одному детали из другого и полученный образ превосходил все остальные. Мать и две дочери часами обсуждали, спорили и, наконец, заканчивали заседания с радостью, с триумфом изобретателя, придумавшего новый инструмент.

Иногда им нужно было увидеть. Они отправлялись в Бейоглу посмотреть на новые поступления тканией и платья, в которых ходят от Тунеля до Таксима, подобно художнику, который ожидал вдохновения от сельской местности для идей, внезапно пришедших ему в голову. Они заходили в магазин под прелогом покупки какой-нибудь мелочи и часами обменивались идеями рядом с грудами тканей. Они отодвигали не понравившиеся ткани тыльной стороной ладони или отказывали движением глаз, вынося мгновенный вердикт с помощью никогда не подводившего их чувства вкуса, потом одним-двумя умелыми движениями раскладывали на прилавке отрезы, достойные внимания, и долго наблюдали за полученным результатом. Их окончательное решение, уместность которого не вызывала возражений, всегда выслушивалось магазином с почтительностью ученика. Их идеи принимались как вердикт вкуса в одежде и часто сами владельцы магазинов, не ленясь, часами раскладывали перед ними ткани не столько ради того, чтобы продать, сколько ради удовольствия узнать их мнение. Их встречали не как покупателя, а как важного эксперта, который выберёт что-то среди тысячи вещей; тому, что они купили или что им понравилось, придавали особое значение. Сказать покупателю: «Вам не понравилось? Вчера эта ткань очень понравилась кое-кому из команды Мелих Бея!» – было надёжным советом, мгновенно повышавшим ценность ткани.

Самый большой фокус залючался в том, насколько дешёво удавалось создать эту элегантность.

Финансовые ресурсы семьи сделали это основным законом, который невозможно изменить. Эффектная одежда для прогулок рассматривалась ими как необходимость. Эта простая и ограниченная основа была для них бесконечным полигоном. Сегодня в Календере прошла демонстрация нового наряда и впервые было показано, что можно надеть для прогулки в лодке. Это была пелерина, опускавшаяся с плеч немного ниже локтей, дополненная белым и фиолетовым тюлем, прикреплённым ленточками тех же цветов. На голове была очень узкая, длинная вуаль из тонкого японского шёлка с белыми краями, обработанными как старые вышивки, которая обвивала шею, а белые длинные шёлковые кисточки на концах немного скрывали чрезмерное великолепие пелерины, которое хотели утаить от осуждающих взглядов. Юбка из фиолетовой тафты, которую можно было принять за дополнение к пелерине, была не более чем юбкой, которую можно носить дома. Мать не была похожа на своих дочерей. Она начала отделяться от них, поскольку ей не нравилась их манера одеваться. В их одежде появлялись заментное отличие. Конечно, мать хотела показать крайности, в которых она обвиняла дочерей, причиной этого отличия, появившегося из-за разницы в возрасте. Но очень тайное и искреннее чувство подсказало, что она будет смешной, если продолжит одеваться как дочери. Поэтому сегодня она отомстила за то, что не может повторить их пелерины и придумала кое-что другое: надела коричневую, доволько открытую накидку без рукавов, которая спускалась тонкими складками по фигуре до талии, а потом ниспадала вниз волнами, и расположила сзади башлык с элегантной шёлковой кисточкой на конце, чтобы выделить свою накидку среди остальных.

Этот башлык вызвал череду шуток Пейкер и Бихтер. Они тонко подшучивали над бесконечной молодостью матери, когда та одевалась как образец для них. Когда мать стала одеваться по-другому, причина для шуток изменилась. Едва у матери появилась идея с башлыком, они на полном серьёзе спросили: «Для чего он, мама? Вы не возьмёте накидку, а наденете башлык?» Она ответила в защиту идеи: «Нет, он просто будет сзади. Подумай, Пейкер! Очень свободный башлык, края которого обшиты кружевом того же цвета… Знаешь, такой эффектный, похожий по виду на башлык для детей!» Их не удовлетворило это объяснение и они продолжили, добавляя насмешку в поначалу серьёзный вопрос:

– Да, но для чего нужен башлык к накидке, если его не надевать?

– А почему не нужен? Если ночью будет сыро, прекрасно можно надеть.

– В таком случае зачем для дневной накидки нужен башлык, который можно надеть ночью? Кстати, ночью башлык вообще не видно…

Диалог продолжался так до тех пор, пока не стал причиной обиды, продлившейся шесть часов, и слёз матери, как и любой разговор с ней. Мать чувствовала, что право наряжаться постепенно переходило к дочерям, которые должны быть её лучшими подругами, и выходила из таких сражений, рыдая, как беспомощный ребёнок. Нервы, когда-то делавшие её одной из самых вспыльчивых и горячих женщин, давали слабину и заставляли плакать в самых неожиданных случаях. Взрослеющие и хорошеющие дочери были для неё воплощением возражения, живой насмешкой, а отношения этих трёх женщин, никогда не ограниченные лишь чувствами, связывавшими детей с матерью, не выходили за рамки соперничества.

Сегодня она шла впереди, пытаясь новой накидкой подчеркнуть молодость тела, уже начавшего полнеть, а позади улыбались две сестры, указывая взглядами на башлык.

Пейкер шла, опираясь на тонко сложенный белый зонтик, как на трость, словно устала нести себя из-за слабости, добавленной беременностью, а Бихтер в юбке с очень тонкой талией, облегавшей фигуру и сзади переходившей в волны с двух сторон, и пелерине, струившейся с её широких (по сравнению с узкой талией) плеч до чёрного кожаного ремня, остававшегося на два пальца выше уровня талии и соединявшего белую пикейную рубашку с юбкой, держала зонтик и перчатку, снятую с правой руки, и легко, будто не касаясь земли, шла в жёлтых ботинках на низком каблуке. Хотя сёстры шли с одной скоростью, казалось, что одна отдыхает, а другая бежит.

Они свернули за угол набережной. Пароход дал сигнал и приближался к причалу впереди, вдали над голым берегом Пашабахче дрожали бледной травянистой тьмой вечерние тени, залив готовился ко сну, ожидая этот последний пароход. Они всегда сходили с лодки немного раньше и вот так шли до дома.

Вдруг Бихтер указала зонтиком на маленький светло-жёлтый особняк и сказала Пейкер:

– Посмотрите, это же Ваш муж?

Пейкер остановилась и посмотрела:

– Да, должно быть, он сегодня не выходил.

Две женщины и молодой мужчина, стоявший на лоджии, издали улыбнулись друг другу.

Когда они подошли ближе, Нихат Бей, облокотившись на решётку лоджии, широко улыбался, словно приглашая их поскорее зайти в дом. Бихтер сказала Пейкер: «Вашему мужу есть что сказать, смотрите, как он улыбается!»

Умирая от любопытства, сёстры остановились перед лоджией, прежде чем зайти в дом. Они смотрели на него с вопрошающим безмолвием, а он стоял и улыбался, не желая проронить ни слова. Пейкер нетерпеливо сказала:

– Мне надоело; почему Вы так улыбаетесь? Что такое? Прошу, скажите…

Он пожал плечами, и, не меняя позы, сказал: «Ничего!», а потом добавил:

– Заходите и я расскажу. Важная новость!

Тогда две сестры быстро зашли в дом. Фирдевс Ханым зашла чуть медленнее. Нихат Бей встречал их, спускаясь с лестницы без головного убора, в большом белом льняном пиджаке и мягких белых льняных туфлях. Бихтер сбросила накидку и пыталась расстегнуть застёжку пелерины, Пейкер снимала перчатки, Фирдевс Ханым села на стул с затаённым «Ох!», Нихат Бей сказал: «Важная новость!» – повторив фразу, сказанную на лоджии, и, пока три женщины смотрели на него вопрошающими взглядами, сообщил эту новость, словно божественное чудо:

– Бихтер становится невестой!

Все застыли от изумления. Бихтер, которая продолжала расстёгивать застёжку пелерины, первой нарушила паузу, длившуюся всего пять секунд, и со смехом сказала зятю:

– Вы издеваетесь.

Пейкер с матерью ждали продолжения. Нихат Бей вытянул руку как оратор, уверенный в важности и влиянии, которые новость окажет на присутствующих, и серьёзно сказал:

– Всего десять минут назад Бихтер поступило предложение о замужестве. И я официально объявляю об этом всем Вам, особенно Бихтер.

Новость была сообщена настолько чётко и серьёзно, что пока Бихтер с безразличием сбрасывала перчатки и накидку, Пейкер и Фирдевс Ханым разом спросили:

– Кто?

– Аднан Бей!

Бихтер повернула голову, это имя вдруг сотрясло её ударом молнии. Фирдевс Ханым с полуоткрытым ртом была похожа на скульптуру изумления и хотела понять, не шутка ли это.

У неё на губах вертелся вопрос: «Он просит руки Бихтер? Вы уверены?» и она задала бы его, если бы ей не помешал многозначительный взгляд Пейкер.

Вдруг у неё в голове один за другим появились вопросы Аднан Бею: «Ему не стыдно? Человеку ведь за пятьдесят! Чтобы делать предложение ещё ребёнку! Разве не нужно, по крайней мере, следить, чтобы разница в возрасте не была чрезмерной?»

Обобщая все эти вопросы и не решаясь взглянуть ни на кого из присутствовавших, Фирдевс Ханым снисходительно сказала:

– Аднан Бей, которого мы совсем недавно видели… – Потом она вдруг встала и сказала твёрдым голосом, давая понять, что шуток достаточно:

– Я думала, Вы о чём-то серьёзном сообщите, – прошла вперёд и начала подниматься по лестнице, ступеньки которой скрипели под тяжестью её тела.

Пейкер с улыбкой сказала:

– Маме это совсем не понравилось. Бихтер вслед за мной! Ещё один повод для ссор…

Бихтер улыбнулась. Её лицо покраснело. Она с вопросительной улыбкой посмотрела на мужа сестры. Этот взгляд хотел сказать: «Действительно! Правда ли то, о чём Вы сообщили? Если так, то не обращайте внимания на маму, Вы же знаете, что это из-за меня….» Пейкер, будучи сестрой, легко поняла значение этого взгляда и прямо спросила:

– Вы говорите правду, господин? Посмотрите, Бихтер сейчас сгорит от любопытства. Почему Вас заботит моя мать?

Бихтер возразила:

– Зачем мне сгорать от любопытства? Вы говорите странные вещи!

Нихат Бей рассказал сёстрам, что произошло.

Два часа назад, когда он собирался одеться и уйти, у особняка пришвартовалась лодка Аднан Бея, который вошёл со словами: «Сегодня я помешаю Вашей прогулке!» – и прямо в маленькой комнате, после небольшого путанного вступления, сказал: «Я обращаюсь к Вам по вопросу, который может показаться странным». Потом он сделал предложение госпоже Бихтер, поскольку это был единственный способ и попросил помощи, чтобы обратиться к уважаемой матушке.

Пока Нихат Бей продолжал рассказ, улыбка Бихтер сменилась обеспокоенным выражением лица, а Пейкер покраснела. Когда история закончилась, Пейкер вдруг возразила:

– Но дети, Бихтер, что, станет мачехой?

Бихтер ожидала зависти, скрытой за этой заботой, поэтому замолчала, потупив взор. Нихат Бей ответил:

– Ах, дети! Аднан Бей упомянул и о них. Младший мальчик с этого года будет жить при школе. Девочке сейчас двенадцать лет, через несколько лет она, конечно же, выйдет замуж. И тогда?

Нихат Бей посмотрел на Бихтер взглядом, который как будто хотел пронзить душу свояченницы и увидеть, что там, и закончил:

– Тогда этот огромный великолепный особняк останется Бихтер.

Лицо Бихтер покраснело ещё сильнее. Пейкер стояла, выронив оружие возражений. Какое-то небольшое чувство в её сердце, что-то не очень понятное, указывало, что этот брак – плохая идея. Бихтер забрала перчатки, накидку, пелерину и, не сказав ни слова, ушла, решив оставить без ответа последние слова зятя.

Что-то заставило её уклониться от продолжения обсуждения этой темы с сестрой и сообщило, что вопрос замужества объединит Пейкер с матерью. Она поднялась в свою маленькую комнату, чтобы свободно подумать и принять решение о победе или поражении прежде, чем она станет мишенью для возражений. Она закрыла дверь, бросила вещи на кровать, подбежала к окну и толкнула рукой ставни. Якуп, слуга, уже полил сад и выливал остатки воды из последнего ведра под жимолость, которая поднималась до окна Бихтер. Ароматы цветов, смешанные с запахом земли только что политого сада, охладили воздух в комнате, наполненный приятным ароматом одеколона с запахом белой сирени. Теперь в комнату проник сгущающийся тёмный свет, окутавший зелень сада, словно сюда попали отблески готового погаснуть слабо горящего зелёного фонаря. Бихтер села у окна, на подлокотник дивана и сказала про себя, будто ожидая от гармонии звучания этого слова решения важного вопроса, который вдруг встал перед ней:

– Аднан! Аднан Бей!

Новость оказала на Бихтер магическое влияние. Последняя фраза зятя звенела в её ушах пьянящей мелодией, притуплявшей чувства. Быть единственной хозяйкой большого дома!

Она не хотела думать об этом, боясь, что в противном случае всё исчезнет как несбыточная мечта. Но горячий, дурманящий голос тайно напевал одно слово, которое сразу осуществит все её мечты:

– Аднан! Аднан Бей!

Это имя означало красивого, несмотря на свои пятьдесят лет, мужа, шикарного, элегантного, принадлежавшего к самому изысканному обществу, кандидата на множество возможностей для повышения, борода которого (издалека непонятно, седая, или тёмно-русая) была разделена на две стороны, красиво одетого, всегда хорошо жившего, который при каждой возможности смотрел на неё просящим взглядом после того, как его пальцы в тонких перчатках кончиком белого, изящного, льняного носового платка быстро протирали очки в золотой оправе.

Возраст и наличие двух детей не оставляли возможности отдалить это имя от желаний роскоши и богатства двадцатидвухлетней девушки. Аднан Бей был одним из тех мужчин, возраст которых не имел особого значения. Дети? Они, наоборот, нравились Бихтер. Она даже нашла странность, когда думала в ту минуту: «Они будут говорить мне «мама», верно? Такая молодая мама! В двадцать два года быть матерью юной девушки! В таком случае я родила бы её в десять лет! А мальчик! Да, моя сестра права, он так смотрит раскосыми глазами…»

Она даже подумала об одежде, в которую их оденет, а потом улыбнулась своей поспешности.

В этом браке её не пугали ни дети, ни пятидесятилетний возраст Аднан Бея. Это были такие детали, на которые сразу же можно было закрыть глаза из-за элегантного внешнего вида. Если бы Аднан Бей был мужчиной, похожим на остальных, если бы дети не были теми красивыми, хорошо одетыми детьми, которых всегда видели рядом с отцом, она бы пожала плечами, как только возник этот вопрос, рассмеялась в лицо зятю и убежала. Но выйти замуж за Аднан Бея означало попасть в один из самых больших особняков на Босфоре, в окнах которого виднелись люстры, тяжёлые шторы, стулья из резного ореха, крупные светильники, столики с позолотой, а в лодочном домике которого находились белый ялик и лодка из красного дерева, накрытые чистыми белыми чехлами. Особняк во всём великолепии возвышался перед взором Бихтер, а на него сыпались ткани, кружева, драгоценности, жемчуга; на неё обрушился дождь из всех безумно любимых, желанных, но недоступных вещей, и это производило впечатление.

Бихтер очень хорошо знала, что весёлая жизнь матери была веской причиной, мешавшей браку, который откроет для неё блестящую и действительно аристократичную жизнь. К дочерям Фирдевс Ханым, этим последним цветам сияния угасающей памяти о команде Мелих Бея, мог посвататься лишь кто-то, похожий на Нихат Бея, их зятя.

Когда она подумала о зяте, презрительная улыбка появилась у неё на губах. «Дурак! Приехал в Стамбул с расчётом на французский язык, который выучил в прибрежной пивной в Салониках…» Бихтер знала, что зять стал мужем Пейкер не только под влиянием мимолётной страсти, но и чтобы используя семейные отношения, влиться в аристократическую жизнь Стамбула.

“Дурак!» – сказала она громким голосом, придавая силу этому слову.

И вот, наконец, такой муж! Зарплата в несколько сотен курушей, небольшая помощь от друзей, родственников и неизвестно откуда; потом ребёнок, а после? Бихтер потёрла руки и сказала: «А после ничего!»

Вдруг ей пришло в голову., что зять поддержит этот брак, несмотря на то, что Пейкер была против. Этот брак мог оказаться для него полезным, он мог рассчитывать на выгоду от влияния и положения Аднан Бея. Она верила, что зять был достаточно корыстным, чтобы заглушить любые эмоции.

Решив, что зять может быть её союзником в этом вопросе, она подумала о старшей сестре. «Бедная Пейкер! Она стала такой странной, когда услышала имя Аднан Бея. Ещё одна из тех, кто захочет помешать… На сей раз у мамы есть хороший помощник, но…»

Бихтер не сочла нужным закончить предложение, встала и снова посмотрела из окна на маленький сад. Теперь, когда она смотрела сверху на сад, который старательно поддерживали в порядке, в её взгляде было пренебрежение, падающее с высоты мечтаний вниз.

В этом уголке, в этом бедном доме она в один миг увидела двадцать два года своей жизни, однообразно тянувшиеся часы и дни. Развлечения, прогулки, платья, которые до того времени шились и носились с радостью, самые лучшие воспоминания двадцати двух лет жизни вдруг упали в её глазах и превратились в бесполезные пустяки.

Потом она подумала о себе. Она увидела свои лицо, фигуру, волосы, изящное, утончённое тело, которое восхищало взоры тех, кто видел его, проходя мимо, и улыбнулась, прищурив глаза. Она сосчитала про себя детали, которые очень хорошо сочетались с этой красотой.

Несмотря на небрежность и равнодушие Фирдевс Ханым – женщины, у которой никогда не было материнских чувств, благодаря хорошей семейной осведомлённости Бихтер знала всего понемногу: турецкий, чтобы листать журналы и читать рассказы; французский, чтобы использовать в магазинах Бейоглу; греческий, выученный у девушек-служанок, привозимых из Тарабьи; играла на фортепиано вальсы, кадрили, романсы; научилась очень хорошо аккомпанировать себе на лютне во время весьма достойного исполнения песен.

Этих достоинств было достаточно, чтобы её запросы оказались выше, чем уровень Нихат Бея, однако преграду создавали стиль жизни матери и известность всей семьи. В её сердце была глубокая неприязнь к семье, которая мешала надеяться на осуществление желания. О! Теперь у неё найдётся отличная причина отомстить им!

Она уже всё решила. Никакя сила не сможет заставить её изменить это решение.

Она походила по комнате, улыбнулась, проходя мимо зеркала, будто поприветствовала и поздравила жену Аднан Бея, а не бедную Бихтер, столкнувшуюся с опасностью остаться без мужа.

Она снова подошла к окну. Пробравшийся сквозь ставни плющ словно улыбался ей.

Она оторвала от него тонкий росток, задумавшись, поднесла его кончик к жемчужным маленьким белым зубам; закусила его, рассеянно прищурила глаза в темноне, окутавшей комнату, посмотрела на цветы и траву в саду. Сад теперь изменился, стал разноцветной выставкой её желаний.

Сейчас она видела не сад, а сваленные кучи тканей и рассыпанные сверху драгоценности.

Здесь разбилась радуга, разлились потоки зелёного, синего, жёлтого и красного шёлка и казалось, что лучи из изумрудов, рубинов, бриллиантов, бирюзы льются на этот фонтан цвета.

Всё, что она безумно любила, но не могла купить, покорилось самому маленькому желанию её воли и ждало, звало её цветными глазами.

Ах! Эта бедная жизнь, которая заставляла искать элегантность в скромности и учила притворному отвращению, чтобы скрыть боль и тайное разочарование… Она уже устала от этой жизни, устала закрывать глаза, чтобы не видеть этого.

Отправляясь за покупками, они отодвигали дорогие драгоценности и ткани твёрдым движением руки, считая их грубыми. Да, отодвигали, но в сердце Бихтер что-то обрывалось. И вот теперь, она вспоминала, как подолгу стояла с мамой и сестрой перед витринами магазинов, когда видела перед собой все эти потоки красоты. Почти каждый раз они останавливались то тут, то там, не показывая друг другу смущения, и, ничего не говоря, любовались витринами.

Бихтер надевала на шею ожерелье, следом на руку бриллиантовый браслет, намечала в волосах место для крохотной, как горошина в клюве у воробья, жемчужины, в пятиминутном душевном забытьи наряжалась так в своём вооражении, потом, уходя отсюда, хотела сорвать и выбросить звенящие серебряные браслеты и тонкую золотую цепочку с руки.

Когда она думала о том, что всё это может осуществиться, бедность жизни проявлялась яснее, словно эта мечта отдаляла её от правды жизни и точнее показывала детали унижения. Она смотрела на эту правду глазами, привыкшими к великолепию мечты.

Вокруг неё были раздражающие бедная одежда и обстановка. Стулья, на которые бросили что-то вышитое для маскировки изъянов, потрескавшийся старый ореховый шкаф, железная кровать со стёршейся позолотой, уныло свисавшие с окон шторы – все эти вещи, хорошо показать которые уже было не под силу её искусному гению, выглядели как брошенные реликвии далёкого мира бедности; потом вдруг рядом с этим миром бедности открылись залитые светом коридоры и комнаты сверкающего позолотой особняка.

Она заполнит их вещами, которые ей нравились, но были недоступны. Она соберёт одну за другой запомнившиеся ей статуи, вазы, картины, горшки, много разных вещей; заполнит стены и комнаты с неутолимым желанием изобилия. Значит, выйти замуж за Аднан Бея означало возможность сделать всё это. О! Она поклялась, что ни мать, ни сестра, никто в мире не сможет помешать осуществлению её мечты…

***

В дверь постучали. Голос Катины сообщил:

– Кушать подано!

Выходя из комнаты, Бихтер заметила радостную улыбку на молодом оживлённом лице Катины:

– Чему улыбаешься?

Катина сказала:

– О! Разве я не поняла? Знали бы Вы, молодая госпожа, как я рада!

Потом она прищурила свои маленькие блестящие чёрные глаза и сказала Бихтер:

– Меня с собой возьмёте?

Бихтер не ответила. Слова девушки, обрадованной этим событием, придали ей сил. Эти простодушные слова были твёрдым доказательством влияния, которое окажет этот брак.

Во избежание разговоров об Аднан Бее, Фирдевс Ханым за столом говорила обо всём и особенно хотела вовлечь в разговор насупившуюся, не отрывавшую взгляда от тарелки Бихтер, чтобы заключить перемирие, которое предотвратит открытую ссору с ней. Она упомянула о нарядах, которые видела в Календере, о чалых лошадях повозки, ехавшей в Еникёй, о господине, размахивавшем тростью и свистевшем в такт музыке, из бокового кармана пиджака которого торчал красный шёлковый носовой платок. Бихтер понимала цель болтовни матери и в первый раз почувствовала, что ей придётся вести с ней важную, настоящую войну.

Вдруг она подняла голову и переглянулась с зятем. Между ними была отчуждённость и невольная стеснительность, мешавшая искренним отношениям, которые сделали бы из них брата и сестру, держала Бихтер вдали от мужа сестры. В этом отдалении было что-то похожее на физическую ненависть. Когда их взгляды встречались, она чувствовала необходимость с лёгкой скукой отвести взгляд, который не отводила под настойчивыми взглядами незнакомцев на променадах. Когда их взгляды встретились сегодня вечером, Бихтер не отвела взгляд; она настойчиво посмотрела на зятя, заключая с ним союз. В его глазах она увидела покорность, послушную капитуляцию. Так, взглядами, они подписали союз.

Воспользовавшись короткой паузой в разговоре, Нихат Бей спросил у Фирдевс Ханым:

– Вы не придали значения вопросу Аднан Бея?

Словно не услышав, Фирдевс Ханым сначала сказала:

– Катина! Подай-ка графин!

Потом посмотрела на зятя и добавила:

– Это не то, чему нужно придавать значение… Возраст не подходящий, да ещё дети…

Пока Фирдевс Ханым говорила, Пейкер постоянно смотрела на мужа гневным взглядом, удерживавшим его от продолжения. Ужин закончился в полной тишине.

У Фирдевс Ханым было правило: в жаркие вечера после ужина она выходила на лоджию, ложилась в кресло и слушала плеск моря.

Нихат Бей листал газеты, Пейкер, избегая нежелательных направлений разговора, предпочла замолчать, расположилась в кресле под лампой с жёлтым абажуром и думала с полузакрытыми глазами. Бихтер немного походила, затем под каким-то предлогом ушла в свою комнату, потом снова пришла. Сегодня вечером она не могла усидеть на месте.

Не откладывая на более подходящее время, нужно было сразу сделать то, что пришло ей в голову. Свежий, бодрящий воздух проникал внутрь из открытой двери лоджии, раздувая тюлевые занавески. Когда занавески раздвигались, в неясной белой дымке она видела фигуру матери, расположившуюся в кресле, и отводила взгляд от лоджии, чтобы не сразу пойти туда. Она хотела полистать старые книги на столе и посмотреть картинки. Но видела их как в тумане и раз за разом голос у неё в голове говорил: «Почему не сейчас, а потом? Если сегодня вечером этот вопрос не будет решён, ты не сможешь заснуть до утра». Нарастающий страх предстоящего разговора с матерью уже стал причиной лёгкого сердцебиения. Она очень хорошо знала, что сегодня вечером будут сказаны серьёзные вещи, о которых они избегали говорить до сих пор. Вдруг она упрекнула себя за то, что так боится и, пока Пейкер дремала с закрытыми глазами, прошла перед стеной из газеты рядом с лицом зятя; лёгкими шагами она дошла до лоджии в другом конце зала, просунула голову между тюлевыми занавесками и сказала: «Я иду составить Вам компанию, мама!»

Лёгкий ветерок ласкал море перед ними, пытался прерывистыми, унылыми движениями удлинить до берега тени кораблей и лодок, чёрными глыбами болтавшихся в тёмных водах бухты.

Бихтер села рядом с матерью на небольшой складной стул. В её позе была настырность, свойственная ребёнку, не отходящему ни на шаг от матери. Она медленно положила руку на колено матери и прислонила к ней свою голову с чёрной копной волос. В эту тёмную ночь её глаза некоторое время смотрели на небо, окунувшись в несколько тусклых, обиженно скользивших огней, заставлявших сиротливо дрожать её влажные ресницы.

В какой-то момент её взгляд привлёк встревоженный полёт ночной птицы. Мать не сказала ни слова, как будто заснула и не подозревала о её присутствии. В какой-то момент Бихтер подняла голову и потянулась, желая увидеть в темноте глаза матери.

Мать и дочь посмотрели друг на друга в тусклом свете, который мучительно пробивался на лоджию из зала сквозь тюлевую занавеску. Бихтер с улыбкой сказала медленным, мягким голосом, похожим на затерявшийся в волосах ветер:

– Мама, почему Вы не придали значения вопросу Аднан Бея?

Фирдевс Ханым, несомненно, ожидала такого рода вопроса и, не вставая, ответила таким же тихим голосом:

– Думаю, я уже рассказала о причинах.

Бихтер с улыбкой пожала плечами:

– Да, но причины, о которых Вы сказали, такие незначительные, что я не знаю, достаточно ли их, чтобы Вы не дали согласие на этот брак?

Фирдевс Ханым медленно выпрямилась, теперь им было сложно говорить, обе будто хотели сдержать душевное волнение, которое начало появляться в их голосах. Бихтер подняла голову. Она убрала руку с колена матери.

– Я вижу, Бихтер, что ты очень хочешь выйти замуж!

Бихтер ответила голосом, который пытался отсрочить предстоящую борьбу:

– Да, у меня уже не осталось надежды, что может представиться лучшй момент. Вы хорошо помните, что другая Ваша дочь едва сумела найти Нихат Бея. Я не знаю, чтобы кто-то обращался к Вам насчёт меня.

– Ты меня удивляешь, Бихтер! – сказала Фирдевс Ханым. – Если бы ты сообщила мне, что так торопишься стать невестой…

Несмотря на решимость закончить разговор спокойно, Бихтер вдруг была побеждена своей природой, всегда готовой блеснуть. Резким голосом она сказала:

– О! Нет ничего удивительного, мама! Если двадцатидвухлетняя девушка впервые видит перед собой стоящее предложение выйти замуж и, в конце концов, считает нужным высказать своё мнение, она не торопится. Признайтесь, что Ваши причины отказать Аднан Бею можно принять для другой девушки, но девушка, которая не по своей вине потеряла надежду найти мужа…

Голос Бихтер всё больше дрожал от обиды. Шум большого грузового судна, рассекавшего спокойные воды Босфора и направлявшегося в Чёрное море, заглушил последние слова Бихтер.

Фирдевс Ханым выпрямилась. Мать и дочь сидели в темноте как два врага, желавшие задушить один другого, лицом к лицу, тяжело дыша, пристально глядя друг на друга.

Фирдевс Ханым спросила:

– С каких пор дочери начали свободно говорить с матерями о замужестве?

Бихтер, девушка, которая пришла пять минут назад с кошачьей мягкостью, пряча коготки под ватными лапками, теперь вытащила оружие и быстро ответила:

– С тех пор, как матери начали по непонятным причинам мешать дочерям выйти замуж…

– Бихтер! Ты не умеешь выбирать слова для разговора с матерью. Я думала, что лучше тебя воспитала.

Теперь не осталось силы, которая бы отсрочила превращение борьбы в открытую войну. Их голоса становились громче и, наконец, разразилась буря. Может быть, их могли слышать Нихат Бей и Пейкер, находившиеся в холле. Бихтер приблизилась и ответила, дыша в лицо матери:

– Будет правильным относить это не к недостаткам воспитания, а к тому, что Вы не смогли дать дочерям почувствовать любовь и уважение. Я должна с сожалением отметить, что впервые вынуждена сказать вещи, которые, может быть, никогда не забудутся. Но это Ваша вина… Прежде чем осуждать дочь, приглашаю Вас подумать о себе. Знаете ли Вы точно, почему отвергли Аднан Бея? Из-за возраста и детей, скажете Вы. Нихат Бею тоже было пятьдесят лет? У него тоже были дети? Тем не менее, тогда Вы сделали Пейкер то, что сегодня хотели сделать мне. В конце концов, Вы потерпели поражение, и в этот раз снова потерпите поражение. Однако это поражение для Вас больнее, потому что…

Фирдевс Ханым спросила, задыхаясь от гнева:

– Почему?

Бихтер наслаждалась страданиями противника и, поворачивая нож в нанесённой ему ране, с дикой жестокостью сказала:

– Почему… Вы хотите услышать, верно? Потому что я знаю, что если бы Аднан Бей сделал предложение кое-кому в этом доме…

Фирдевс Ханым мгновенно разозлилась, не в силах больше сдерживаться. Тыльной стороной ладони она ударила по губам Бихтер, желая помешать ей продолжить. Бихтер, как безумная, двумя руками нервно схватила руки матери и свистящим голосом сквозь зубы сказала:

– Да, если бы он сделал ей предложение, она бы с безумной радостью побежала…

Фирдевс Ханым облокотилась на кресло; слабость, снова появившаяся после протеста из последних сил пять секунд назад, детская слабость, уже некоторое время побеждавшая в каждом разговоре, помешала ей ответить. У неё на глазах навернулись слёзы и эта женщина, чьё наказание за все изъяны жизни вырвалось из уст дочери сегодня вечером, долго плакала в свете тусклых, обиженных огней неба, будто проливая печальные слёзы в темноту ночи.

Бихтер застыла, увидев её плачущей в результате борьбы, которая началась неохотно, с надеждой закончить всё двумя поцелуями, но закончилась слезами; она не могла повернуть голову, наблюдая за светом красного фонаря, извивавшегося, как змея.

Она была уверена, что вышла победителем в этом вопросе и слёзы матери служили доказательством победы. Однако теперь они вызывали и у неё желание заплакать. Бихтер испугалась, что не сможет сдержаться, если скажет хоть слово; прикусив губу, она слушала глубокие вздохи матери среди лёгкого плеска волн. Два тела, не сумевшие скрепить сердца узами уважения и любви, связывающими мать с ребёнком, мать и дочь, похожие на врагов, сидели в глубокой, тяжёлой, холодной тишине, как будто распространявшейся из лежавшего между ними траурного гроба.

В их отношениях что-то разладилось на всю жизнь, но вопрос о замужестве был решён.

***

Бихтер вошла в свою комнату с радостью победы. Теперь она торопилась остаться наедине с мечтой, в осуществлении которой была уверена. Желая сорвать одежду, она быстро разделась, дошла до окна в рубашке, соскользнувшей с плеч, закрыла ставни, опустила раму, зажгла лампу, задула свечу, села на край кровати и сняла чулки; потом легла на кровать и задёрнула полог, чтобы оказаться далеко от всего, наедине с мечтой.

Дрожащий свет лампы словно боролся с потаёнными тенями комнаты. На пол падали увеличенные в размере тени бутылок на столе. Бихтер лежала в постели, отгородив реальность от мечты стеной из тюля, в тишине комнаты начинало витать её сонное дыхание. Как белый голубок, ожидавший на краю гнезда, чтобы попросить немного солнца, из-под полога кровати свисала маленькая, белая, пухлая ножка; раскачиваясь, будто кокетливо приглашая, она звала мечты на ложе желаний и говорила: «Да! Идите сюда! Великолепные особняки, белые ялики, лодки из красного дерева, повозки, ткани, драгоценности, все эти красивые вещи, все эти позолоченные желания… Все идите сюда…»

2

Аднан Бей вышел из светло-жёлтого особняка и с большим облегчением запрыгнул в лодку из красного дерева. Наконец, после долгих колебаний, утомлявших его несколько месяцев, было сделано предложение и тяжесть, давившая на сердце подобно большому камню, исчезла. Однако оказавшись в лодке, он, наряду с облегчением, ощутил учащённое сердцебиение. Сегодня, вопреки обыкновению, Нихаль и Бюлент не сопровождали отца. На пустующих местах дрогнула тень двух невинных, растерянных лиц; два голоса, два робких, дрожащих детских голоса спросили:

– Отец! Откуда Вы едете? Что Вы сделали?

Да, что он сделал? Он тоже задавал себе этот вопрос, глядя на холмы противоположного берега, зелень которых улыбалась в последних вечерних лучах. Вмиг снова проснулись сомнения, длившиеся несколько месяцев, пока он не решился сделать предложение. Он мысленно описал историю борьбы, все детали сражения, краткое содержание его этапов. Ему нужно было оправдаться перед собственной совестью. Его бедная совесть, задыхавшаяся под тяжестью причин и доводов, подготовленных для достижения желанной цели, в ответ на небольшое возражение снова услышала грохот атаки тысяч причин и доводов, заглушавший её голос.

Сколько так могло продолжаться? Четыре года назад он посвятил жизнь детям, стал для них матерью, чтобы по возможности не дать маленьким душам почувствовать её исчезновение в доме. Но он больше не видел разумной причины продолжать это самопожертвование. Бюлент пойдёт в школу, а Нихаль через несколько лет станет невестой. Связь с детьми постепенно ослабеет и, наконец, между ними разверзнется пропасть, которая образуется между отцами и детьми, оставляя тем больше пустоты, чем искреннее была между ними связь. Он останется один в пустоте, его брошенное сердце не сможет согреться теплом улыбок детей, иногда в утешение навещавших его, снежинки одиночества толстым саваном покроют его бесполезное самопожертвование.

Разве его прошлая жизнь не состояла из самопожертвования? Чтобы найти оружие против сомнений, он отказался от любовных и поэтических воспоминаний о женитьбе, выдёргивал и срывал цветы с могилы бедной умершей любви, чтобы украсить колыбель второй любви, созданную в мечтах.

Он вёл сравнительно безгрешную жизнь до тридцати лет и женитьба была самым большим любовным событием в его жизни. Шестнадцать лет брака представали в памяти как длинный, голый и беплодный участок земли, лишённый даже жалких ромашек. Эти годы оставили лишь воспоминания о бесконечных болезнях жены. Он боролся с болезнями, много лет занимался спасением матери своих детей; наконец, ожидаемый результат свёл на нет все труды и оставил детей без матери. Потраченные тогда усилия теперь кричали в воспоминаниях, ожидая награды. Долг, исполненный в те дни, теперь стал правом. Однако было невозможно полностью заглушить лёгкое сердцебиение, он не мог решить, как заставить Нихаль и Бюлента принять эти доводы. Он хотел, чтобы причины, которые оправдали его перед собственной совестью, заставили детей простить его.

Вдруг он отвёл взгляд от холмов. Лодка приближалась к Календеру. Он подумал, что может встретить их, встретить Бихтер. Немного повернув руль, он подошёл поближе. Вдали он заметил белую лодку, ещё раз повернул руль и провёл ещё одну пограничную линию. Две лодки оказались на таком расстоянии, чтобы не столкнуться.

Аднан Бей сказал про себя: «Через десять минут они узнают». Он был уверен, что Бихтер согласится. Он ясно прочёл это в глазах молодой девушки, даже заметил в её взгляде что-то похожее на жалобу из-за задержки с предложением.

Он будто напевал про себя: «Да, через десять минут…» Вдруг он вспомнил о Нихаль и Бюленте. Дома у него тоже были дела. Сегодня он хотел подготовить детей, спешил заставить умолкнуть сердцебиение, которое мешало полноте его блаженства.

Сердцебиение участилось, когда лодка из красного дерева рассекала воду и быстро двигалась, будто у неё не было других дел. Он пока не нашёл лёгкого пути, не смог выбрать ни один из придуманных способов. Он думал о Шакире Ханым (женщине, которая была невольницей его жены, а после рождения Нихаль стала служанкой и жила в доме как член семьи) но иногда говорил: «Нет, лучше использовать как посредника гувернантку». Когда лодка подошла к пирсу и к ней подбежал маленький темнокожий Бешир, поджидавший у ворот, Аднан Бей спросил:

– Дети не приехали?

Он почувствовал облегчение, когда понял, что не приехали. Сейчас ему хотелось и увидеть их, и отложить этот момент. Он отправил детей с гувернанткой в Бебек Бахчеси, чтобы остаться одному.

Аднан Бей разделся, надел домашние брюки из тонкой саржи и белую сатиновую рубашку, потом поискал чёрный пиджак из шерсти альпака; нервным движением руки он открыл дверцу шкафа с зеркалом, затем посмотрел на вешалку, стоявшую в углу команты. Он не мог найти пиджак. Тогда Аднан Бей нажал на кнопку звонка и отругал пришедшую Несрин: «Всё в беспорядке! О моих делах не заботятся, вот уже битый час ищу чёрный пиджак.»

Рукав чёрного пиджака свисал с края стула, на который Аднан Бей бросил снятую одежду. Несрин прошла вперёд и вытащила из-под неё пиджак.

«Видите? Вы оставили его на стуле, у Вас нет привычки класть что-то на место…» – сказала она. Каждый раз, когда были видны недостатки в работе прислуги, Аднан Бей привык говорить, что когда в доме нет хозяйки, сколько ни старайся, невозможно рассказать прислуге о своих проблемах. Когда Несрин выходила из комнаты, он спросил:

– Дети не приехали?

Аднан Бей спустился вниз, некоторое время смотрел из окна холла на море и его терпение было на исходе. Потом он пошёл в кабинет; ему хотелось чем-то заняться. Его главным увлечением была резьба по дереву. Свободное время он тратил на вырезание рельефных изображений на ножах для бумаги, чернильницах, спичечных коробках. Уже несколько дней он работал над небольшой тарелкой с профилем Нихаль посередине. Аднан Бей захотел взять тарелку в руки и поработать, но не смог. Он снова нажал на кнопку звонка и в комнату снова вошла Несрин:

– Нихаль и Бюлент не приехали?

Несрин с улыбкой ответила:

– Не приехали, господин, но вот-вот приедут.

Когда девушка вышла, Аднан Бей почувствовал страх. Да, они приедут. И тогда? Что он будет делать?

Он больше всего думал о Нихаль. Кроме доводов, придуманных, чтобы избавиться от сомнений, был страх, который никак нельзя было заглушить, возникший в результате раздумий о влиянии на неё этого события. Аднан Бей был уверен, что нежная, тонкая, похожая на водный цветок девочка не сможет остаться равнодушной, когда другое тело, другая любовь станет преградой между ней и отцом. Он понимал, что когда она ребёнком осталась без матери, ей не было больно, затем она подросла и раз за разом ощущала боль, когда думала об этом и это оставляло на её лице усиливавшуюся печаль сиротского смирения. Когда она улыбалась отцу, её взгляд будто скрывал в глубине слёзы скорби о матери, узнать и полюбить которую не нашлось времени и даже лицо которой было невозможно вспомнить. Теперь вторая мать отчасти заберёт у неё отца. О! Какую горестную рану может нанести второе расставание этому бедному сердцу! Когда он думал об этом, его сердце обливалось кровью. Но он решил, что это неизбежно и нужно позволить этому случиться.

Аднан Бей думал в полумраке комнаты с длинными коричневыми шторами, облокотившись на кожаную оттоманку рядом с рабочим столом и вытянув ноги, и у него перед глазами по кусочкам пронеслась жизнь с Нихаль. Сначала он увидел капризы ребёнка после потери матери, бесконечные слёзы из-за тысяч выдуманных невозможных причин. В то время никто, кроме отца, не мог заставить её замолчать. У неё также была нервная болезнь, нерегулярные припадки которой длились часами и изнуряли крохотное чахлое тело. Он подумал о мучительных ночах, проведённых рядом с маленькой кроватью в период траура и во время нервных припадков. Однажды ночью он услышал, как во сне дочь сказала страшным голосом: «Папа! Папа!», встал с кровати, подошёл к ней и спросил: «Чего ты хочешь, дочка?» Она увидела рядом отца, успокоилась, улыбнулась и впервые после смерти матери спросила: «Она придёт завтра?» Дочь говорила о матери, не называя имени и не объясняя, о ком идёт речь. «Нет, дочка!» Она уже привыкла довольствоваться этим ответом, но той ночью разговор, вероятно, начавшийся с виденного во сне, продолжился: «Она далеко ушла? Тяжело ли оттуда прийти, папа?» Он не ответил и утвердительно кивнул головой на оба вопроса. Со свойственным детям упрямством она непременно хотела услышать ответ: «Раз так, можем мы туда пойти? Видите, она не приходит, совсем, совсем, даже на денёк не приходит.» Увидев умолкнувшего отца, она вдруг высунула маленькие, худые руки из-под одеяла, подвинула его голову, прислонила губы к уху и в дрожащем, слабом свете лампы, будто сообщая что-то тайное, сказала тихим голосом, похожим на дыхание птицы: «Или она умерла?» Правда впервые слетела с её уст. Потом она протянула маленький пальчик и добавила, вытирая стыдливую слезу с глаз отца: «Папа, не умирайте, Вы же не умрёте?»

Он успокоил дочь, заставил лечь и накрыл одеялом, но несколько часов не отходил от кровати, тихо ожидая, пока та заснёт. Ночью ребёнок постоянно вздыхал.

По ночам он какое-то время не отходил от неё, ложился вместе с ней. Даже теперь Нихаль и Бюлент спали в соседней комнате со всегда открытой дверью. Дальше была комната их гувернантки (старой мадемуазель Де Куртон). Одиночество так крепко связало отца и дочь, что они могли получать удовольствие, только находясь рядом. Они всегда гуляли вместе, почти все ночные часы проводили вместе. Гувернантка была другом скорее для Бюлента, чем для Нихаль. Ночью Нихаль ждала, пока Бюлент уснёт, потом выходила вместе с мадемуазель Де Куртон; она  получала странное удовольствие от нахождения с отцом, словно такие моменты заполнят счастьем пустоту в её сердце среди невосполнимой пустоты жизни.

Всюду в комнате Аднан Бей видел подробности жизни с дочерью и смотрел на безмолвных свидетелей проведённого с ней времени. Вот высокий, широкий книжный шкаф из резного ореха со стеклянными дверцами, заполненный серьёзными, большими книгами; дальше, сбоку, стену занимала богатая коллекция каллиграфии, собранная из любопытства, беспорядочная, но развешанная с хорошим вкусом и ласкавшая взгляд, когда он был в унынии. На другой стене были реликвии его последнего увлечения: резные деревянные маленькие клетки, рамы для картин, коробки для салфеток, веера, перевязанные ленточками, и в центре голова старика, сделанная из большого куска корня… Сегодня все эти предметы будто смотрели на него странным взглядом.

Он долго смотрел на резьбу на стене. Эти мелочи были результатом времени, проведённого там, под лампой с зелёным абажуром, рядом с Нихаль.

Аднан Бей протянул руку и взял со стола незаконченный портрет Нихаль. Он ещё не был готов; не были видны ни волны волос, как шёлковая рамка обрамлявших лицо, ни болезненная вялость худенького личика. Но под нечёткими линиями он ясно видел больное лицо, вызывавшее желание заплакать.

Ах! Печальное лицо Нихаль, дрожавшее хрупким изяществом розы, которая быстро увянет, белизна которого будто жаловалась на жизнь, а нестойкий розовый оттенок давал обманчивое ощущение радости! Улыбавшиеся глаза, которые во время болезни пытались обмануть вас лживыми улыбками, пытались ввести окружающих в заблуждение лживым счастьем, а в глубине плакала больная душа! Он всё это видел. Он вспоминал болезни дочери, её нервные припадки, начинавшиеся с затылка, неделями длившиеся головные боли. Вдруг ему показалось, что на него смотрит плачущее, грустное лицо Нихаль. Он хотел, чтобы сегодняшний день был стёрт из его жизни за минуту. Да, сегодняшний день должен быть стёрт, день должен был пройти в борьбе, как и все другие, он не должен был проиграть. Сделанное предложение казалось чем-то не поддающимся возмещению. Ему не приходило в голову изменить то, что было сделано или отступить. Позади плачущего больного лица было другое лицо, полное поэзии и молодости, с чёрными волосами, длинными бровями и большими томными глазами, улыбавшееся ему безумной улыбкой.

***

Несрин показалась из-за двери и сообщила:

– Приехали, господин!

Позади послышался голос Нихаль:

– Отец! Вы приехали раньше нас?

В комнату вбежала Нихаль, стройная фигура которой в голубом платье без пояса была слишком высокой для её возраста, а меланхоличное лицо напоминало узкую мордочку козлёнка; она взяла отца за руки, приподнялась на мысочках ботиночек и подставила лоб к губам отца.

– Вы от нас избавляетесь и убегаете, верно? – сказала Нихаль. – Ну, куда Вы ходили? Почему не захотели сказать нам, что собирались выходить? Нам рассказал Бешир. О! Мой маленький Бешир мне обо всём рассказывает.

Отец слушал с улыбкой, а она сопровождала каждое слово каким-то движением, и с непоседливостью, свойственной детям, то трогала что-то на столе, то касалась руками подола платья:

– Мы тоже хорошо провели время! Если бы Вы знали, сегодня странность мадемуазель была на высоте. Она рассказывала Бюленту историю одного попрошайки, которого знала в детстве. Так странно! Так странно! Старик проглотил большой кусок хлеба…

Когда Нихаль рассказывала, она сложила вместе тонкие, худые руки, через которые, казалось, было видно солнце, поднесла их ко рту и словно проглотила огромный кусок хлеба бесцветными губами маленького рта:

– Вот так! Вы должны увидеть, когда показывает мадемуазель… Вы же знаете Бюлента! Все в саду смотрели на нас, когда он заливисто смеялся. Скажем мадемуазель, папа, пусть она за столом и для Вас покажет.

Она сидела на коленях на ковре, прислонившись к коленям отца, и в подробностях рассказывала о прогулке в Бебек Бахчеси, перескакивая мыслями туда-сюда, как порхающая бабочка. Потом вдруг спросила с серьёзным лицом:

– Куда Вы ездили? Расскажите, куда Вы ездили в тайне от нас?

Он ответил, не задумываясь:

– Никуда! – Как только лживый ответ вырвался из его уст, он покраснел от стыда, который невозможно скрыть, и решил исправиться:

– В Календер!

Она сразу обнаружила этот обман благодаря странной способности, присущей детям с нервными болезнями:

– Нет, отец! Вы краснеете, значит хотите что-то скрыть от нас.

Она встала, наклонила голову с притворной обидой, надула губы и косо посмотрела на отца.

В ту самую минуту без подготовки, пока не появилась настороженность, он почувствовал насущную потребность всё рассказать, чтобы очистить совесть перед существом, сошедшим с небес, перед невинным ребёнком, бросить правду, лежавшую камнем на сердце, перед этой худенькой девочкой. Он протянул руку, взял Нихаль за запястье и прижал к себе этого худого ребёнка, похожего на тонкую нежную ветвь, не допускавшую возможности, что из неё может получиться женское тело; запустил пальцы в её волосы, похожие на облако светлого шёлка над маленькой головой. Нихаль, мгновение назад весело щебетавшая, теперь ждала с тревогой на лице, как птица, которая почувствовала дыхание опасности, пролетевшее в тишине над её гнездом. Тогда Аднан Бей не смог сдержаться и спросил:

– Нихаль! Ты же меня любишь? Очень, очень, очень любишь.

С присущей детям хитростью она не захотела отвечать, не поняв смысла вопроса. Отец продолжил:

– Нихаль, я думаю кое о чём для тебя.

Его сердце сжималось, когда он говорил эту ложь:

– Пообещай мне, поклянись, что не будешь возражать и согласишься. Потому что любишь меня, да, потому что любишь меня…

Он не мог закончить фразу и обнаружил в своём голосе что-то, пронизывавшее тело холодной дрожью. Аднан Бей трусливо замолчал, подобно преступнику, не осмеливавшемуся признаться в убийстве. Нихаль медленно убрала руку и на шаг отошла от отца. Она, бледная и безмолвная, посмотрела на него с робким вопросом, застывшим на устах. Но не задала этот вопрос. Почему? Неизвестно. Ничего не предполагая, не пытаясь найти смысл в словах отца, она вдруг почувствовала, что мужчина, которого она любила больше всего на свете, отец хочет сказать ужасную ложь, которая тотчас сломает ей жизнь, а не как обычно обмануть в мелочах.

В комнате было темно, но они видели друг друга среди сумрака. Между ними словно дул холодный ветер. Отец и дочь молча смотрели друг на друга. Разговор, который необходимо было продолжить, вдруг оборвался. Нужно было прервать эту тишину. Аднан Бей упрекал себя. Зачем он решил сказать сегодня, когда ещё ничего не сделано и даже не получен ответ?

Вдруг они услышали похожий на колокольчик смех Бюлента, бежавшего по холлу. Кто-то гнался за ним. Бюлент убегал, его смех и топот маленьких ножек то доносились до места, где произошла эта беззвучная катастрофа, то исчезали в дальних углах холла. Чтобы что-то сказать, Аднан Бей произнёс:

– Наверное, Бехлюль снова гонится за Бюлентом…

Нихаль сказала:

– Попрошу, чтобы перестал. Ребёнок и так устал, сегодня мы всё время ходили пешком.

Нихаль искала повод, чтобы сбежать.Аднан Бей полагал, что разговор нельзя было оборвать и останавливаться опасно и решил обязательно рассказать об этом кому-нибудь другому, если не расскажет Нихаль.

– Нихаль! – произнёс он. – Скажешь мадемуазель? Я хочу её видеть.

Нихаль вышла, исчезнув в темноте, как белая тень. Шум в холле продолжался; Бюленту от смеха уже не хватало дыхания, чтобы убегать от Бехлюля, гнавшегося за ним и он спрятался в угол, за креслами, где взволнованно ждал и наблюдал за выпадами преследователя. Когда происходил выпад, он с криком принимался снова носиться по холлу.

Нихаль вышла из комнаты и серьёзным голосом крикнула Бюленту:

– Бюлент! Хватит уже, снова вспотеешь. Виноват тот, кто тебя дразнит!

Это был открытый выпад в сторону Бехлюля. Нихаль не смотрела на него. Дома они, брат и сестра, были врагами. Нихаль три дня не разговаривала с ним после ужасной ссоры из-за его слов про шляпку мадемуазель Де Куртон.

Увидев её, Бехлюль остановился, смочил языком, высынутым из-за зубов, тонкие светлые усы, и искоса посмотрел с усмешкой. Когда Нихаль схватила Бюлента за руку и повела наверх, Бехлюль почесал кончик носа и крикнул вслед:

– Моё почтение мадемуазель Де Куртон.

Потом добавил, растягивая слоги:

– И симпатичным цветам на её красивой шляпке…

Нихаль не ответила. Такой насмешки всегда хватало для многочасового скандала, но на этот раз она ограничилась тем, что приятно скривила губы и выразила этим то, что хотела. Они с Бюлентом, которого она держала за запястье, бегом поднималась по лестнице. Бюлент чувствовал неудержимый прилив свежих сил, дёргался в руке сестры и прыгал по ступенькам. Когда пришли наверх, он освободил запястье и начал радостно бегать в холле, как жеребёнок, вдруг оказавшийся свободным. Несрин зажигала свечи в люстре и встала на стул, чтобы дотянуться до них. «Ах, мой генерал, если ты толкнёшь меня, я упаду» – сказала она. Бюлент не ответил. Увидев Бешира, который тихо поднялся наверх за ними, он подбежал к нему, маленькими руками дотянулся до пояса и обнял изящного худого четырнадцатилетнего эфиопа, юность которого усиливала изящество невинности. Он просил, умоляя раскосыми глазами, которые так нравились Пейкер, и ожидал согласия Бешира, томное, тонкое лицо которого вызывало желание поцеловать его: «Давай снова поиграем, помнишь, как мы бегали в прошлый раз! Ну же, Беширчик, ну же!» Он просил, забравшись на него и пытаясь подняться выше, чтобы задушить поцелуями лицо, которое уже немного желало согласиться. Взгляд Бешира был прикован к плафонам люстры, которые зажгла Несрин, он смотрел на Нихаль, вспоминавшую, для чего она поднялась наверх; ждал от неё приказа, небольшого сигнала.

Покорный взгляд на Нихаль, счастливый тем, что ему позволяли дышать, получать приказы и участвовать в её жизни бросал душу этого бедного существа к ногам молодой девушки.

Вдруг Нихаль вспомнила и сказала себе: «Мадемуазель!» Несрин закончила работу наверху и теперь со свечой в руке опаздывала спускаться вниз; она сказала Бюленту, который принёс Беширу освободившийся стул: «Но, мой генерал, мне нужен этот стул, я ещё буду зажигать люстру в холле внизу», и выглядывала, чтобы главным образом посмотреть на игру. Нихаль прошла мимо. Из двери холла она вышла в коридор к спальням, и постучала в дверь третьей комнаты.

Каждый раз, переодев детей после прогулки, мадемуазель Де Куртон закрывалась у себя в комнате и оставалась там несколько часов, чтобы помыться и переодеться. В это время личная комната старой девы была закрыта для детей и всех остальных.

Нихаль крикнула: «Мадемуазель! Вы сходите к отцу? Он хочет Вас видеть.» Она убежала, не услышав ответа и снова пошла в холл.

В холле началась игра. Зрителей стало даже больше. Несрин со свечой в руке по-прежнему ждала, когда освободится стул. Джемиле, десятилетняя дочь Шакире Ханым, наблюдала за игрой, страстно желая поучаствовать, Шайесте, ставшая главной служанкой после замужества Шакире Ханым, пришла наверх, чтобы позвать Несрин и смотрела за игрой, время от времени задавая вопрос: «Что стоишь, девчонка? Внизу ни зги не видно, что скажет господин?»

Нихаль присела. Бешир сначала немного заколебался и сделал перерыв в игре, но снова принялся тянуть стул, на котором сидел Бюлент, когда увидел, что она не возражает.

Время от времени мадемуазель Де Куртон привозила детей в Бейоглу и водила по магазинам, чтобы исполнить их желание что-то купить. Во время таких путешествий Бюлента больше всего сводили с ума поездки в фаэтоне. Для него было праздником изредка вырваться из особняка, где они жили круглый год, и прокатиться в фаэтоне.

Сейчас они с Беширом совершали прогулку в фаэтоне по Бейоглу, останавливались возле кресел, заглядывали в магазины и покупали разные мелочи:

– Возница! – говорил он, – теперь в Бон Марше! Ах! Приехали? Да, приехали! Меч в витрине! Скажите, сколько стоит меч? Пять лир? Нет, дорого! Двенадцать курушей…Только хорошо заверните! Готово? Какой длинный! Не влезет в фаэтон.

Неизвестно насколько большим в воображении стал меч, если Бюлент не мог найти места для свёртка, который словно держал в руке. Наконец, он запихнул его в фаэтон и снова уверенно приказал вознице:

– Теперь к кондитеру, к Леброну! В кондитерскую Леброна, возница!

Фаэтон двигался. Джемиле, наконец, не выдержала и включилась в игру, толкая стул сзади; Несрин сказала: «Ах, мой генерал! Ты отвлёк меня от дела!», отказалась от стула и спустилась вниз. Шайесте крикнула издали:

– Бешир, много не бегай! Уронишь ребёнка.

Нихаль сидела неподвижно, безмолвно, с задумчивым вгзглядом и по инерции слушала болтовню Бюлента. Он говорил кондитеру:

– Нет, нет, Вы не поняли! Не та, а другая корзинка, не видите? У неё наверху мешок, а между ленточками птичка. Я отвезу её старшему брату. Поняли, да? Бехлюль Бею… Он всё время привозит мне шоколад. Конфеты положили? Положите также десять абрикосов! Хорошо! Хоть бы не помялись!

С большой осторожностью он будто взял корзинку из рук кондитера и сказал: «Пусть лежит здесь, у меня на коленях!» – а потом снова приказал вознице:

– Мост! К мосту! Мы всё купили. Быстрее, не успеем на пароход, бегом, бегом… Что мы скажем отцу, если опоздаем?

Шайесте снова крикнула издали Беширу:

– Сейчас ты ударишься о тумбочку. Тоже мне! Слушаешь, что сказал ребёнок.

Бюлент теперь подражал мадемуазель Де Куртон и говорил по-французски, как она, держась за голову двумя руками:

– О! Будет казаться, что нас уносит вихрем.

Потом он крикнул по-турецки вознице, но на турецком языке мадемуазель Де Куртон:

– Вёзуниса, стои! Стои!

Бюлент так хорошо подражал манерам, тону и беспокойству старой гувернантки, что на тонких губах Нихаль показалась улыбка. Вдруг она услышала рядом голос мадемуазель Де Куртон:

– Нихаль! Это Вы стучали в мою дверь?

Вздрогнув, будто очнулась от глубокого сна, Нихаль встала и секунду не могла ответить; потом вспомнила, сразу почувствовала сердцем приближение неизвестного несчастья и сообщила:

– Я сказала Вам спуститься к отцу, он хочет Вас видеть.

Она стояла, словно хотела ещё что-то добавить. Потом не сумела найти, что можно добавить, отвела взгляд от мадемуазель Де Куртон и села.

Когда старая дева спускалась вниз, она опять наблюдала за Бюлентом. Бюлент забыл, что приказал вознице ехать к мосту. Теперь они ехали от Таксима. «А! Остановимся здесь,» – сказал он. «Погуляем немного в саду.»

Нихаль не сводила глаз с фаэтона Бюлента, однако уже не слышала, что говорил брат. В её крошечном уме будто разорвалось чёрное облако и всё заволокло тьмой.

***

Вечером за столом все, кроме Бехлюля, молчали. Усталый Бюлент хмурился, ему захотелось спать раньше обычного. Наверное, Бехлюль рассказывал странную историю… Он смеялся, когда рассказывал, его смех передался даже Беширу, стоявшему позади Нихаль.

Нихаль не смотрела на него. что-то привлекло её взгляд; она увидела, что улыбавшийся, чтобы казалось, что он слушает Бехлюля, отец смотрел на неё странным, словно выражавшим жалость, взглядом. Это взгляд разозлил её, она отвела глаза, но постоянно чувствовала тяжёлый взгляд отца.

«Дочка! Сегодня вечером ты опять не ешь мяса?»

Этот вопрос каждый раз повторялся за столом. Она через силу ела мясо. Для Аднан Бея это всегда было проблемой. Она, давясь, ответила: «Я ем, папа!» Кусок у неё во рту становился больше, она не могла его проглотить. Нихаль подняла глаза и посмотрела на сидевшую напротив мадемуазель Де Куртон. Старая дева смотрела на неё задумчивым и печальным, будто скорбным, взглядом. Вдруг она почувствовала глубокое сожаление под жалостливыми взглядами отца и старой девы, смотревших на неё словно со слезами. Два взгляда казались ей результатом встречи отца с гувернанткой, как если бы она увидела явное доказательство несчастья, которое пока не смогла обнаружить. Она всё ещё не могла проглотить кусок. Вдруг что-то застряло у неё в горле, она закрылась и заплакала навзрыд, не сумев вовремя сдержать хлынувшие слёзы.

***

На следующий день утром она вошла в кабинет отца и сказала: «Отец! Будете сегодня работать над моим портретом?» Потом подбежала, не дождавшись ответа на вопрос, который был поводом, чтобы войти, обняла руками шею отца, положила голову ему на плечо и сказала: «Отец! Вы всё равно будете меня любить так, как сейчас любите, да?»

Отец прошептал, целуя светлые мягкие волосы, касашиеся его губ:

– Конечно!

Нихаль замерла на секунду, словно пыталась найти силы сказать, потом, не поднимая голову с отцовского плеча, точки опоры, которую словно боялась потерять и не хотела отпускать, сказала: «Если так, пусть приходит!»

3

Насколько нарядными и эффектными были головные уборы мадемуазель Де Куртон, что делало их предметом насмешек Бехлюля, настолько, наоборот, простой и краткой была история её жизни. Её отец, потерявший последние крохи состояния на бегах на ипподроме Лонгшамп в Париже, уничтожил пулей свои мозги, которых могло хватить лишь на птичью голову. Мадемуазель Де Куртон, опоздавшая выйти замуж, должна была выбрать один из двух путей: или пойти на панель в Париже и запятнать благородную историю семьи, или до конца жизни найти приют у родственников в провинции как бедная, но благородная девушка. Она предпочла второе. Чтобы не оставаться в положении полностью полагающегося на чью-то помощь существа, а зарабатывать хлеб, который ела за столом, она взяла на себя обучение и образование детей в доме. Это изменило направление жизни мадемуазель Де Куртон. Однажды из-за небольшой обиды и возникшей вследствие этого возможности бедная благородная девушка из одного из уголков Франции приехала в качестве гувернантки в известную греческую семью в Бейоглу. Она прожила в Стамбуле много лет, не зная в других мест, кроме переулков и моря от Бейоглу до Шишли, от Моста до Бюйюкдере; особняк Аднан Бея был вторым и, наверное, последним местом её работы гувернанткой.

Нихаль было всего четыре года. Аднан Бею нужна была гувернантка. В числе первых пришли группы девушек, утверждавших, что они только что приехали из Франции, не признававшихся, что бывали только в одном, хорошо, если в двух местах, с плохо выученным в монашеском приюте или в швейной мастерской французским, который они пытались скрыть за фальшивым произношением. Аднан Бею не удалось встретить такую, которая смогла бы покорить его привередливую натуру. Два года проводились постоянные замены с тех, кого считали необходимым мягко отослать на второй же день, на тех, присутствие которых, наконец, можно было выдержать пару месяцев. Аднан Бей так испугался гувернанток, одна из которых заявила, что немка, а на следующий день оказалась софийской еврейкой, другая по приезду казалась вдовой итальянца, а спустя неделю не помнила, что солгала и проговорилась, что никогда не была замужем, что начал думать о другом решении для дочери.

Случай – при поиске гувернантки в Стамбуле можно верить только в случай – нашёл для Аднан Бея то, что он не мог найти: мадемуазель Де Куртон.

Мадемуазель Де Куртон стремилась попасть в Стамбуле в турецкий дом, пожить турецкой жизнью в турецкой стране… Когда она оказалась в особняке Аднан Бея, её сердце радостно забилось, словно она попала в дом своей мечты. Потом биение сердца превратилось в удивление. Она представляла себе большой холл, вымощенный мрамором; купол, поставленный на колонны из камня; диваны, отделанные кое-где перламутром и покрытые восточными коврами; женщин с голыми руками, окрашенными хной ногами, глаза которых подведены сурьмой, а на голове чадра, с утра до вечера спавших на диванах под аккомпанемент темнокожих женщин с дарбуками или не выпускавших из рук трубки, погружённые в рубины и изумруды гранёных кальянов сбоку маленькой серебряной жаровни, источавшей янтарный запах; она не допускала возможности, что турецкий дом может отличаться от легенд и мифов Востока, оставшихся в воспоминаниях западных писателей и художников. Оказавшись в роскошной, маленькой комнате для гостей особняка, она вопросительно посмотрела на проводника: «Вы уверены, что привели меня в турецкий дом?»

Старая дева никак не могла поверить, что обманулась в мечтах. Несмотря на долгие годы жизни в турецком высшем обществе, она хотела верить, что существовала предполагаемая ею восточная жизнь.

Не найдя того, что искала, мадемуазель Де Куртон в первый же день захотела вернуться обратно. И вернулась бы, если бы сразу не почувствовала в сердце смешанную с глубоким состраданием любовь к Нихаль, которая пришла с бледным, вялым, болезненным лицом, усталая и унылая из-за гувернанток, часто менявшихся в течение двух лет, и с трогательной покорностью протянула ей тонкие пальцы крошечной руки. В её сердце было большое желание любить. Постаревшая чистота бедного сердца, не знавшего матери, не полюбившего отца, не сумевшего почувствовать привязанности к кому-либо, бившегося без любви, всегда искала то, чему можно отдать себя; она дружила с детьми, прислугой, котом и попугаем в доме, где жила, и отдавала им спрятанные сокровища своего сердца. Но однажды она внезапно обнаружила пустоту в любимых вещах, с горечью увидела, что фонтан любви, текущий из её сердца, лился в бесплодную песчаную пустыню и стала врагом детям, слугам, кошкам, попугаю, которые пять минут назад были её друзьями.

Не выпуская руку Нихаль, она сказала: «Малышка, давайте я посмотрю на Ваши глазки!» Когда Нихаль подняла длинные светлые ресницы, кончики которых были загнуты вверх, что придавало взгляду выражение странной усталости, и посмотрела на неё с улыбкой, сиявшей весенней чистотой в голубых глазах, мадемуазель Де Куртон повернулась к проводнику и внезапно решила: «Да, я остаюсь!»

На следующий день она подружилась со всеми домочадцами. Не понимая языка, она сразу же полюбила Шакире Ханым, Шайесте и Несрин только за манеру с улыбкой говорить ей «Мадемуазель!»; подняла и подбросила вверх Джемиле, которая тогда ещё ходила вразвалку; погладила подбородок с маленькой ямочкой посередине постоянно улыбавшегося лица Бешира и сказала: «О! Маленькая чёрная жемчужина!» Она была очень довольна воспитанием и элегантностью Аднан Бея; показала ему свою предаанность, особенности за столом. Она не почувствовала явной любви к Бехлюлю, но и холодности тоже не почувствовала. Больше всех домочадцев, даже больше, чем Нихаль, она полюбила хозяйку дома.

Мать Нихаль была больна и беременна Бюлентом. Мадемуазель Де Куртон познакомилась с ней в самую последнюю очередь. Спустя два дня Аднан Бей лично отвёл её в комнату больной. Врачи не разрешали больной ходить и гулять; молодая женщина была заключёна в широком кресле у окна своей комнаты. Как только она увидела тонкое, худое лицо больной в обрамлении светлых волос, казавшееся ещё бледнее в белом платье, в сердце старой девы сразу проснулось сострадание. Больная почувствовала доверие, которое не смогли вызвать увиденные за два года лица гувернанток, к чистой жизни пятидесятилетней старой девы, которая держалась весело и спокойно, и с грустной улыбкой сказала с помощью мужа: «Надеюсь, Нихаль не очень будет беспокоить Вас. Она выросла избалованной, но в её характере есть покорность, которая с избытком заставляет простить избалованность. Я уже долгое времени не могу ею заниматься. Даже не знаю почему, может быть, из страха, что она останется без меня, я хочу как можно меньше видеть её и думать о ней. Это значит, что Нихаль оставляется Вам как сирота. Вы будете для неё больше матерью, чем учителем.»

Эти слова были сказаны дрожащим голосом под влиянием матери, которая больше боялась оставить своего ребёнка одного, чем умереть. Когда мадемуазель Де Куртон слушала Аднан Бея, то пыталась также понять душевное состояние больной и не сводила глаз с её лица, с которого слетали волны просящей улыбки. Последняя фраза тронула самую чувствительную, самую трепетную струну в её душе: Мама! Идея стать матерью Нихаль была самой большой болью среди всех лишений в жизни, находившихся глубоко внутри… Слёзы всевозможных лишений могут утихнуть в сердце бедных женщин, отказавшихся от женской судьбы, но лишь боль остаться лишённой материнства – это незаживающая рана, на которую постоянно капают капли яда. Считается, что природа поместила в глубине женской души колыбель, которая не терпит пустоты. В душе у старой девы тоже были пустая колыбель и похожие на плач колыбельные матери, желавшей хотя бы убаюкать пустоту. Она подумала, что последние слова больной заполнили пустовавшую колыбель и любовь, смешанная с благодарностью, привязала её к больной.

У мадемуазель Де Куртон были чувства, которыми она не могла пожертвовать из-за своего благородного происхождения. Когда она пришла в дом Аднан Бея, они повлияли на формулирование нескольких условий. Она не будет вмешиваться в уход за ребёнком, будет проверять одежду, но не будет вмешиваться в купание. У неё будет комната, будет сделано то-то и то-то… Условия были определены и считались такими же важными, как официальный договор. Вечером после встречи с больной мадемуазель Де Куртон попросила у Несрин горячей воды, чтобы перед сном помыть ноги ребёнку. Когда Несрин мыла ноги и смешила Нихаль, которая больше всего боялась щекотки на ногах, в какой-то момент мадемуазель Де Куртон забыла про своё благородное происхождение, села рядом с Несрин, закатала, чтобы не намочить, рукава, окунула руки в таз, взяла одну из маленьких белых ножек и, лаская и щекоча её, рассмешила Нихаль, словно преподав Несрин урок. Идея стать матерью для Нихаль отменила все условия.

Каждый день около полудня, после уроков, она брала ребёнка, шла в комнату больной и сидела, улыбаясь, пока Нихаль, не в силах усидеть на месте ни минуты, переворачивала всё вокруг вверх дном. Две женщины лишь выражением глаз изливали друг другу то, что было у них на сердце. Они слушали души друг друга в тишине и подружились, без слов понимая то, что хотели сказать.

После рождения Бюлента у больной начали проявляться признаки ухудшения и мадемуазель Де Куртон вместе со всеми поняла, что дети обречены остаться без матери. Больная протянула два года, словно постепенно умирая, как нежный саженец, который медленно засыхал в витрине. Наконец, Нихаль и мадемуазель Де Куртон отправили на остров Бюйюкада к старой тёте Аднан Бея. За пятнадцать дней, проведённых там, ребёнок ни разу не спросил о матери и не тосковал по дому. Только в день возвращения она вдруг поняла правду по заплаканным глазам встречавших и закричала:

– Мама! Я хочу увидеть маму!

Увидев вокруг несчастных домочадцев, отворачивавших лица, не в силах ответить, ребёнок бросился на землю и заплакал, корчась в нервных конвульсиях с воплем «Мама! Мама!», обречённым, к сожалению, остаться без ответа.

Тогда перед старой девой была поставлена возвышенная и священная по своей важности задача: заставить осиротевшего ребёнка забыть, что он остался без матери…

***

Некоторые подмеченные в Нихаль особенности пробуждали небольшой страх в её сердце. У ребёнка были странные, не поддающиеся анализу противоречия. Жалость к ней всегда преобладала в любви отца и домочадцев и чувство, что любят из жалости, делало ещё тоньше и чувствительнее больные, наследственно слабые нервы ребёнка. Это создавало вокруг неё атмосферу покорности и словно распространяло ядовитое дыхание, которое не погубит, но заставит постоянно увядать этот нежный цветок. Поэтому в Нихаль было сиротское страдание, вызванное плачущим выражением глаз окружающих. Может быть, это не привлекало бы столько внимания, если бы не причина. Противоречия делали яснее и определённее тонкость, вытекавшую из покорности. Были моменты, когда Нихаль вела себя настолько избалованно, что казалось, будто она вдруг стала другим ребёнком. Особенно с отцом она иногда становилась избалованным маленьким ребёнком, залезала к нему за колени и хотела поцеловать его губы под усами в месте, где жёсткие волоски не могли поцарапать, словно её не удовлетворяла любовь в такой степени и хотелось быть любимой ещё больше. Нихаль, казалось, постоянно пыталась убежать от непрерывно мучавших её грусти, тайных, глубоких сердечных огорчений, нельзя было ожидать, что она будет оставаться на месте дольше пяти минут, забавляться чем-то больше пяти минут,

Это особенно беспокоило мадемуазель Де Куртон. Она не могла заставить Нихаль полчаса аккуратно заниматься правописанием или играть на фортепиано; уроки постоянно прерывались и состояли из обрывков. Неведомым образом Нихаль усваивала такие постоянно прерывавшиеся уроки.

Если Нихаль не успокаивали истерика и пролитые слёзы, раздражительность продолжалась несколько дней. После слёз, конвульсий и топания ногами её лицо успокаивалось от усталости, будто она много спала, словно приступ утомил и заставил отдохнуть. Слёзы, проливаемые через неопределённые промежутки времени по неожиданным причинам, были следствием излишней хрупкости души и обязательно требовали выхода. Затем начинался период безумной радости; широкие холлы и большой сад особняка тонули в шуме бесконечных прогулок с Бюлентом, Джемиле и Беширом.

Мадемуазель Де Куртон боялась, как бы худое, тонкое тело Нихаль не сломалось среди этих крайностей, как тонкая, нежная, непрочная ветка, случайно попавшая в точку соприкосновения разных ветров.

Они подолгу обменивались мнениями с Аднан Беем, обдумывали разные способы, как можно уравновесить темперамент ребёнка, смягчив, насколько возможно, эти крайности! Но нервная суета постоянно бунтовала против задуманных мер.

Трудности наблюдались особенно в руководстве отношениями с Бюлентом. Нихаль хлопала в ладоши и с радостью принимала известие о том, что из живота матери извлекут младенца, но после его рождения внезапно произошло изменение. Она придумывала всевозможные капризы, чтобы не уходить от матери, привычно приходя к ней один-два раза в день, не оставлять другим возможность заниматься новорождённым, забираться в кровать матери и всё время целовать Бюлента. Пока ребёнок неделю оставался в комнате матери, казалось, что Нихаль сошла с ума от ревности. Когда ребёнка пришлось забрать от больной и поместить в один из уголков особняка, к Шакире Ханым, стало ясно, что Нихаль забыла про Бюлента. Ребёнка приносили матери редко и тайком, Бюлента редко видели в особняке.

Позже ребёнка забрали от Шакире Ханым и спросили у Нихаль, можно ли передать его мадемуазель Де Куртон. Ей сказали: «Мы отдадим тебе Бюлента, будешь его воспитывать, укладывать спать, одевать, теперь он будет твоим.» Казалось, что Нихаль попалась на эту уловку. Она с безумной радостью согласилась с тем, что ей отдадут Бюлента и что Бюлент принадлежит Нихаль, только Нихаль и никому другому.

В ревности Нихаль не было коварства, которое почти у всех детей смешано с ревностью; она не кусала тайком ребёнка за палец и не щипала его тихонько за руку. В её ревности было что-то иное. Она оберегала Бюлента ото всех, а не всех от него и хотела быть к нему ближе всех, поместив себя между ним и другими.

В доме установился обычай (всё началось с шутки, постепенно стало правилом и приобрело силу обычая): когда что-то происходило с Бюлентом, обращались к Нихаль, через неё делали предостережения Бюленту и даже грозили ему.

Потеряв мать, Нихаль по неразличимому велению сердца ещё больше сблизилась с Бюлентом.

Природное чувство как будто побуждало маленькую девочку стать для младшего брата матерью, но такой матерью, которая ревновала бы ребёнка ко всем и у которой разрывалось бы сердце, когда до него дотрагивалась чужая рука.

Как-то Аднан Бей подкидывал Бюлента на коленях. Нихаль не смотрела в ту сторону, чтобы не видеть их. Отец не смог удержаться и поцеловал крошечные пухлые щёчки звонко смеявшегося Бюлента, Нихаль повернула голову, не удержавшись, подошла и прижалась к ним, так ей хотелось опустить занавес над поцелуем. Когда отец остановился и посмотрел на неё, она вдруг покраснела, но призналась и сказала: «Ох! Хватит уже, отец… Мне нехорошо!» В этих словах отразилась чувствительная душа Нихаль. С тех пор Аднан Бей воздерживался от проявлений любви к Бюленту, когда Нихаль была рядом. Но она уже выработала правило и когда неведомо как понимала, что кто-то хочет приласкать Бюлента и боялась, что он сделает это, не получив её разрешения, то говорила что-то вроде: «Вы совсем не любите Бюлента!»

Если в мире существовал кто-то, ушедший от волнений, избавившийся от множества ограничений, не ведавший о том, что происходило вокруг, это был Бюлент. Его интересовало только одно: смеяться… Нихаль смешила его больше всех на свете, выпускала на волю его задорный смех. Особенно когда брат и сестра были одни, без чужих.

Спальни располагались на верхнем этаже особняка и смотрели на сад. Из большого холла к ним вёл широкий коридор. В первой комнате спал Аднан Бей; в третьей была мадемуазель Де Куртон, а дети находились в комнате между ними. Здесь они были одни, но в то же время рядом с отцом с одной стороны и старой девой с другой. Двери между комнатами лишь занавешивали на ночь. В четвёртой, последней, комнате по коридору для детей был устроен класс. Комната, отведённая под класс, была постоянной проблемой для мадемуазель Де Куртон. Она клялась, что во мире не могло быть ещё одного места, настолько обречённого на беспорядок, как эта комната, которая была площадкой для ураганов, а не занятий Бюлента. Аднан Бей, который доходил до крайностей, когда дело касалось порядка и мог поднять страшный шум из-за того, что в доме переставили стул для курения, не заходил в эту комнату и утверждал, что чувствовал нервозность, если входил туда.

Здесь Бюленту разрешили делать всё, что он хотел в обмен на обещание не трогать ни одно другое место в особняке. И Бюлент пользовался этим разрашением как возможностью отомстить за необходимость не оставлять следы разрушений ни в одном другом месте особняка. В классе были маленькие столы для письма, на краях которых он вырезал собственные узоры с помощью нескольких утаённых отцовских инструментов для резьбы. Из экземпляров «Фигаро», регулярно приходивших к мадемуазель Де Куртон, были сделаны кораблики, кульки, корзинки, которые были развешаны на стенах, на колышках окон, на краю чёрной доски. Из старых книг, обложек для нот старшей сестры были вырезаны картинки и прикреплены на окна и на моря карты Европы на стене за дверью. Там был вырезанный зонтик, устремившийся в сторону океана, который словно отправился в путешествие в Америку, подхваченный ветром. Сломанные игрушки, порванные книги, которые каждый день собирали утром и вечером, одним лишь усилием Бюлента расползались по комнате, словно ожившие своенравные котята, не оставляя крошечного места, чтобы встать или сесть. Теперь у Бюлента появилось новое увлечение: он рисовал на стенах простым карандашом. Из его воображения появлялись то корабль, то верблюд, постепенно заполняя всё пространство стены. На стене, куда он мог дотянуться, места больше не осталось, поэтому уже два дня он думал о другой идее. Нихаль пока не разрешила, но у неё была такая привычка. Она сначала не разрешала, потом видела, что Бюлент послушался и больше не считала нужным возражать… О! Как было бы хорошо! Бехлюль принёс ему коробку красок. В ней были все цвета и можно было бы раскрасить рисунки. Он собирался сделать верблюда красным: «Сестра, верблюд бывает красным, да?» Нихаль ещё не смягчилась. «Ты с ума сошёл?» – говорила она и пока не сообщала о цвете верблюда.

В этой комнате проходила почти вся их жизнь. Проснувшись утром, они умывались, одевались, спускались с мадемуазель Де Куртон в столовую, пили кофе с молоком, в хорошую погоду примерно час гуляли в саду, Бюлент бегал с Беширом, Нихаль и мадемуазель сидели под большим каштаном, потом старая дева смотрела на маленькие часы, которые всегда висели у неё на шее, объявляла: «Время вышло!», – и они шли в дом и поднимались в свою комнату.

Начинались уроки. Нихаль переводила небольшие отрывки «нравственных обязанностей», чтобы отец вечером их поправил, превращала в прозу «Эсфирь» Расина, писала письма по повседневным впоросам. Пока мадемуазель Де Куртон была занята с ней, Бюлент не мог вытащить ручку из чернильницы на другом конце письменного стола, чтобы заполнить постоянно отстававшую тетрадь глаголов. Иногда взгляд мадемуазель Де Куртон касался Бюлента и она резким голосом кричала: «Бюлент!» Наконец Бюлент, уставший от глагола, который он старательно записывал вплоть до формы повелительного наклонения во втором лице единственного числа, размещал между повелительным и сослагательным наклонением либо дворец из восьми-десяти кривых линий, либо цветочный горшок с чем-то, не похожим ни на один цветок.

Перерывы из-за Бюлента были чем-то вроде трофеев для Нихаль. Она ждала удобного случая, чтобы перевести дыхание после работы над восемью строками, начать долгий разговор, отталкиваясь от слова, встреченного на уроке или подбежать к окну и посмотреть на сад, пока мадемуазель Де Куртон вставала и убирала дворцы и цветочные горшки из тетради Бюлента. Наконец, урок Нихаль заканчивался и после десятиминутного перерыва начинался урок Бюлента.

Было решено, что когда мадемуазель Де Куртон занята с Бюлентом, Нихаль будет играть на фортепиано, шить или вышивать. Ей было разрешено в любое время переходить от фортепиано к шитью и от шитья к пяльцам, поскольку она не могла в течение получаса заниматься чем-то одним. Старая дева не смогла найти другого решения для этого мотылька.

Мадемуазель Де Куртон уже настолько привыкла, что Нихаль училась всему, ни на что не обращая внимания, ни на чём не состедоточиваясь, что не удивлялась, но не могла удержаться от изумления её успехами в игре на фортепиано. Нихаль, будто нечаянно, вдруг делала то, что может быть достигнуто длительными упражнениями для пальцев. Как скучную игру она прошла все этюды Черни. Теперь она учила «Ступень к Парнасу» Клементи, бросавшую в дрожь даже мадемуазель Де Куртон. Она с лёгкостью исполняла итальянскую музыку из опер Чимароза, Доницетти, Меркаданте, Россини, ноты которых приносил Аднан Бей, под удивлённые недоверчивые взгляды мадемуазель Де Куртон. Тогда старая дева сказала Аднан Бею: «Знаете, этого и за шесть лет нельзя было бы добиться. Но здесь нет ни моей, ни её заслуги. В пальцы девочки, должно быть, вселился дух Рубинштейна…»

Идея, что художественный гений Рубинштейна вселился в пальцы Нихаль объясняла эту загадку музыки, как будто поясняя непонятную реальность для мадемуазель Де Куртон. Ей больше не нужно было искать другую причину.

Наконец, уроки заканчивались. Среди принесённых отцом нот была опера «Тангейзер» Вагнера, которую мадемуазель Де Куртон строго запретила и не разрешала исполнять. Нихаль же каждый день брала запретные ноты и хотела сыграть их на фортепиано в момент, когда Бюлент слишком разозлит гувернантку. Тогда мадемуазель Де Куртон забывала про Бюлента и подбегала к фортепиано: «Но, дитя моё, я вам тысячу раз говорила, что человеку нужны пальцы немца, чтобы сыграть это. Вы сломаете пальцы, а кроме того испортите идею, природу музыки. Представьте: буря сносит трубы, срывает черепицу, вырывает с корнем деревья, катит камни, представьте себе этот шум, сделайте из него музыку и это мосьё Вагнер!»

Она питала непримиримую враждебность к Вагнеру. Когда речь шла о мосьё Вагнере, казалось, что в венах благородной дочери Франции вскипала кровь и принижала гений немца.

Уроки больше не могли продолжаться, старая дева до обеда удалилась в свою комнату, и дети были вольны идти, куда хотели.

Нихаль шла к отцу. Аднан Бей находился внизу в кабинете, то и дело смотрел на часы и с нетерпением ждал утренних визитов дочери.

Ох! Какими радостными и счастливыми были часы, проведённые вместе! Она была привязана к отцу и эту страсть никогда нельзя было удовлетворить. Это была неутолимая потребность в любви, с каждой секундой крепнувшая у неё в душе. Рядом с отцом она становилась более избалованной, чем обычно, говорливой птичкой, озорным мотыльком. У неё был нескончаемый запас слов: она задавала один за другим вопросы отцу по поводу того, что было на уроках, что видела и слышала. Он без устали, с удовольствием, иногда улыбаясь какой-нибудь дьявольской и насмешливой идее Нихаль, вносившей немного задора в эти разговоры, становился ребёнком и между ними появлялось равенство в возрасте.

После обеда Аднан Бей уезжал в Стамбул. Если у детей не было долгой прогулки с мадемуазель Де Куртон, они бродили по особняку до возвращения Аднан Бея. Кухня Шакире Ханым была тем местом, где Нихаль особенно любила проводить время.

Эта кухня была устроена как игрушка на женской половине дома. Иногда Аднан Бею надоедали блюда повара, который долгие годы не нарушал привычного порядка, и он просил Шакире Ханым приготовить фаршированные мидии, татарский пирог или курицу по-черкесски. Это держали в секрете от Хаджи Неджипа, который несколько дней хмурился бы и не показывался на глаза Аднан Бею, если бы случайно узнал об этом.

Однажды он увидел ракушки от мидий и собрался уйти, говоря, что будет стыдно, если за сорок лет работы поваром он не сделал столько же фаршированных мидий, сколько Шакире Ханым.

У него и Шакире Ханым были постоянные разногласия. Когда он выдавал Шакире Ханым продукты из кладовой, обязательно возникали ссоры и Хаджи Неджип то и дело говорил: «Или сделайте кладовую снаружи, или вся кухня должна быть внутри».

Иногда эти ссоры становились настолько сильными, что муж Шакире Ханым, управляющий Сулейман Эфенди, считал необходимым выступить посредником для установления мира. Когда были такие ссоры, два человека в доме бывали довольны: Бюлент и Бешир… Они даже помогали немного распалить обе стороны.

Когда Шакире Ханым просили что-то приготовить, Нихаль умоляла:

– Тётушка! Подожди меня, ладно? Вместе приготовим.

Тогда Нихаль, Джемиле, Несрин и Шайесте, которая иногда приходила, чтобы отругать Несрин, но не спешила уходить, вертелись возле Шакире Ханым и превращали крошечную кухню в вавилонское столпотворение.

Это была солнечная комната с белым мраморным полом и увитыми плющом окнами в сад на втором этаже особняка, всегда очень чистая и вызывавшая чувство аппетита. Ккстрюли и сковороды, купленные в «Базар Алеманд», элегантные и изящные предметы, которые могли считаться вещами из гостиной, сияли чистотой в лучах солнца, проникавших сквозь зелень плюща. Нихаль проводила здесь, на этой симпатичной кухне, время среди людей, связь с которыми чувствовала всей душой, с фальшивыми ссорами, толкотнёй, смехом и чувствовала счастье, согревавшее её сердце.

Вечером она с нетерпением ждала возвращения отца и кричала с лестницы:

– Отец! Сегодня я кое-что для Вас приготовила… Спросите Шакире Ханым, они совсем не помогали.

В хорошую погода они с отцом выходили на вечерние прогулки. Мадемуазель Де Куртон проводила это время в саду особняка с романами Александра Дюма.

Не позволять молодым девушкам читать романы было для мадемуазель Де Куртон самым необходимым правилом воспитания, которое она очень строго применяла в отношении Нихаль.

Но у неё самой была сильная страсть к романам и особенно к Александру Дюма. Она посвящала романам всё время, которое могла освободить от любозательных вопросов Нихаль. Когда эта привычка вышла из-под контроля, что-то от Дюма и ему подобных оказало влияние на её жизнь и чувства. Романы словно одели на глаза старой девы очки, менявшие цвета. Она всегда видела жизнь, в которой получила долю лишь на обочине, через эти очки, обращалась к тому, что помнила из романов, чтобы понять встретившиеся ей лица, составить суждение о небольших событиях жизни, и делала выводы на основании сходства между ними. События жизни, которые не были похожи на страницу одного из романов, сразу опускались до уровня лжи, которой не нужно было придавать значения.

***

Когда вечером Нихаль сообщила, что Аднан Бей хотел видеть её, старая дева отнеслась с подозрением к первой за шесть лет просьбе о встрече. Она сразу подумала о том, в каком из романов можно найти пример. Она всё ещё думала, когда Аднан Бей запутанными речами о том, что его жизнь не может продолжаться в таких условиях, пытался привлечь старую деву на свою сторону. Наконец, идея женитьбы блеснула молнией перед среди мрака облаков этой речи и мадемуазель Де Куртон остановлась изумлённая, ошеломлённая, с полуоткрытым ртом. Ни в одном из романов она не смогла найти пример для этого случая, поэтому не поверила и, не в силах сдержаться, несмотря на груз официальных отношений с Аднан Беем, сказала: «Вы шутите!»

Осознав, что это страшная правда, старая дева не выдержала и вскочила на ноги со словами: «Но Нихаль! Это её убьёт, Вы понимаете?» Аднан Бей опустил глаза и не ответил, но она поняла, что ужасный крик о такой возможности не мог найти отклика у отца, сходившего с ума от головных болей у Нихаль. Наконец Аднан Бей сказал:

– Нет. Вы заблуждаетесь. Вы не сумели внимательно изучить Нихаль, надо только принять некоторые меры предосторожности. Поэтому я обращаюсь к Вам…

Ей было поручено важное задание. Она попыталась не согласиться, даже сказала, что сбежит из дома, чтобы не выполнять это задание. Потом вдруг подумала, что именно в это время Нихаль будет нуждаться в ней. Требовалось сердце, которое бы смягчило столкновение страшной реальности с хрупким телом, и это могло быть только её сердце.

Мадемуазель Де Куртон шаталась, когда выходила из комнаты Аднан Бея. Она сбежала от Нихаль до ужина, а когда смотрела на неё за столом, постоянно хотела плакать.

Она получила чёткое указание в тот же вечер непременно оповестить Нихаль. Когда Бюлент уснул, они тихо поговорили и это успокоило мадемуазель Де Куртон. Она сказала себе: «Возможно, её отец прав».

Она лишь сказала, что в дом придёт женщина, эта женщина будет сидеть за столом вместе со всеми, у неё будет своя комната и что эта женщина будет очень любить Нихаль. Та выслушала всё с полным хладнокровием, не проявила ни малейшего признака удивления, словно ничего нового не услышала. Её интересовали лишь некоторые детали: Где будет комната? Эта женщина красивее Нихаль? Что скажет отец? В какой комнате будет спать? Будет ли она заниматься Бюлентом? Бешир останется в распоряжении Нихаль, верно? Отец… – Она задала этот вопрос в самом конце – Будет ли отец любить Нихаль как прежде?

Получив ответ на этот вопрос, Нихаль смотрела на Бюлента, который спал, улыбаясь, конечно, поездке в фаэтоне, за ещё не задёрнутой москитной сеткой, и думала, думала, думала. Наконец мадемуазель Де Куртон сказала:

– Отец ждёт твоего разрешения и если ты позволишь, она придёт. Дитя моё, ты скажешь отцу завтра утром, не так ли?

Нихаль лишь слегка кивнув головой, сказав беззвучное «Да!», затем, оставшись одна, наклонилась над кроватью Бюлента и поцеловала лицо, счастливо улыбавшееся во сне, словно хотела надёжно закрепить эту счастливую улыбку, а потом в первый раз закрыла дверь между их и отцовской комнатой, словно поняла необходимость возведения стены.

***

– Бехлюль Бей!

– Нихаль Ханым!

– Почему Вы отвечаете, не глядя на меня?

Бехлюль забрался на стул и пытался втиснуть фотографию в угол картины, висевшей на стене. Не поворачивая головы, он ответил Нихаль:

– Разве мы не сердиты друг на друга?

Нихаль сказала со свойственным незлобливым детям стремлением к примирению:

– А! Совсем забыла. Правда, мы были сердиты вчера вечером, верно? Я уйду, если хочешь.

Бехлюль спрыгнул со стула:

– В раме нет зазоров. Если надавить сильнее, стекло разобьётся.

Он смотрел на стены, размахивая фотографией.

– Куда её поместить? Нихаль, можно тебе кое-что сказать? Знаешь, почему ты не можешь сердиться на меня? Потому что не сможешь найти возможность для ссоры, если будешь сердита. Нужно помириться, чтобы снова поссориться.

Нихаль с улыбкой подвинула стул, с которого слез Бехлюль, и села:

– Тут ты ошибаешься. Ты сегодня поедешь в Стамбул, верно? У меня к тебе столько поручений. Вот и хороший повод помириться…

Бехлюль сразу отказал:

– Невозможно, Нихаль, попроси другого. Эти мелочи меня утомляют. К тому же сегодня…

Махнув рукой, он хотел объяснить, как у него много дел. Потом что-то пришло ему в голову:

– Покажи-ка кошелёк, Нихаль, сколько у тебя денег?

– Неуважительный вопрос…

– Как хочешь! Я бесплатно ни за что не берусь. Если у тебя дстаточно денег, чтобы мне одолжить, другое дело.

Нихаль вытащила из кармана кошелёк, открыла его, вытряхнула содержимое на юбку и сказала:

– Если бы ты знал, сколько мне всего нужно… Шёлк, раз; Бюлент разделил ножницы пополам и сделал себе кинжал на пояс, ножницы, два; Бешир давно просит малиновую феску с голубой кисточкой, нужно купить, три…

Бехлюль повернулся и отошёл:

– Я передумал. Вещи для Бешира попросите у другого. Где искать красную феску с голубой кисточкой? Нужно пойти в торговые ряды. К тому же у тебя нет денег, чтобы одолжить мне.

Он опять вернулся к Нихаль:

– Ты выйдешь отсюда, пойдёшь к отцу, покажешь деньги, понимаешь?

Нихаль собрала деньги, положила в кошелёк и сказала:

– Я передумала, – Идея пойти и попросить у отца денег мгновенно изменила Нихаль. Она задумчиво посмотрела на ожидавшего Бехлюля, затем сказала:

– Ты, конечно, знаешь важную новость. От тебя невозможно скрыть…

Они вдруг опять начали говорить как враги. С детства между братом и сестрой постоянно существовала готовая разгореться искра ссоры.

Бехлюль спросил:

– Кто?

Нихаль ответила, поджав губы:

– Он!

– Сказать про отца «он» не совместимо с манерами. Вместо того, чтобы повзрослеть, ты, Нихаль, с каждым днём становишься всё более избалованным ребёнком. Я говорю потому, что в доме нет никого, кто скажет тебе об этом. Мадемуазель Де Куртон находит время только на то, чтобы следить за цветами на шляпке и кружевами на платьях… Почему она как будто плакала за столом вчера вечером?

Нихаль была бледна. Она неподвижно сидела на стуле и слушала Бехлюля. Словно задыхаясь, она, конечно, заглушила слова, которые хотели сорваться с её уст, и сказала:

– Как видишь, сегодня у меня совсем нет желания с тобой ссориться.

Потом опустила руки и добавила:

– У меня нет сил.

В её голосе было такое горькое мучение, что Бехлюль сразу понял, что начавшаяся ссора будет не такой, как в детстве. Они застыли, глядя друг на друга. Потом Бехлюль сказал спокойным голосом:

– Нихаль! Я полагаю, что ты поступаешь плохо в этом вопросе. Если ты увидишь её, то сразу полюбишь. В дальнейшем тебе предстоит стать женщиной. Есть особые правила приличия, которым ты не сожешь научиться ни у мадемуазель Де Куртон, ни у Шакире Ханым. Кроме того порядок в доме… Согласись, что сейчас дом больше похож на что-то другое. Если сюда придёт такая женщина…

Нихаль становилась всё бледнее. Выйдя утром от отца, она пришла сюда с надеждой найти в Бехлюле союзника, подумала, что он, по крайней мере, будет вместе с ней в этом деле. Она сидела всё также неподвижно. Бехлюль продолжал:

– Да, если придёт такая женщина, дом сразу изменится; посмотришь, что будет со слугами, живущими сегодня, как захочется; вдобавок Бюлент, вдобавок ты, понимаешь, Нихаль? Стильная, изящная, молодая, красивая мать для тебя…

Бехлюль не успел закончить фразу, как Нихаль вскочила с места, протянула руки и устало крикнула:

– Ох! Хватит, хватит, Бехлюль, мне становится плохо!

Бехлюль замолчал и сразу осознал ошибку. Он, как обычно, хотел закончить разговор шуткой, но не смог. Нихаль смотрела, пытаясь что-то сказать, потом передумала и медленно ушла.

Бехлюль был из тех молодых людей, которые в двадцать лет полностью изучили жизнь; когда они выходили из школы в жизнь, то даже не чувствовали сердцебиение артиста, первый раз выходящего на сцену; жизнь была для них как комедия, секреты которой они полностью узнали в школе. Они так хорошо её изучили и глубоко поняли, что избавились от малейшего страха, когда вышли на сцену. Бехлюль уже год как вступил в жизнь, которую не мог назвать иначе, как большой сценой для комедии. Его единственным удивлением было, что он не мог найти ничего, что не было предварительно изучено и открыто.

Его отец уехал служить чиновником в одну из провинций, а Бехлюль был оставлен в интернате Галатасарая. Один раз в неделю он ночевал в особняке Аднан Бея. Отец был так далеко, что он решил использовать время каникул, чтобы продолжить и завершить изучение стамбульской жизни, начатое в школе, вместо того, чтобы тратить его на долгое путешествие в ненужное место.

Он не был мечтателем, видел жизнь во всей материальности и заурядности. В школе он не витал в приятных мечтах, положив голову на учебник геометрии и окунувшись в край неба, который был виден из окна. Он учился, чтобы учиться и не быть незнающим. Он не строил воздушных замков на будущее, не сочинял юношеских стихов. Жизнь была для него развлечением. Он считал, что у тех, кто мог больше развлекаться, есть больше прав жить.

Развлекаться… Значение этого слова для Бехлюля изменилось. Его на самом деле ничего не развлекало. Он бегал по развлекательным заведениям, искал всё, над чем можно посмеяться, может быть, смеялся больше всех, но было ли ему весело? Казалось, что да, для него развлекаться означало казаться весёлым. За смехом и весельем скрывалась скука, которая постоянно влекла его из одного злачного места в другое. Он проводил вечер в Тепебашы, слушая оперетту, а на следующий день его видели бродившим за чёрным чаршафом в виноградниках Бакыркёя. В воскресенье он возил в Маслак одну из певиц «Конкордии» в фаэтоне, а в пятницу слушал саз на берегу ручья. Не было в Стамбуле развлекательного заведения, в котором бы не был замечен Бехлюль. В Рамадан он продолжал гулять по вечерам по Диреклерарасы, зимой его окружал весёлый шум на балах в «Одеоне». Ещё в школе он обзавёлся разными друзьями. Дружба, начавшаяся в межнациональной школьной среде, после окончания школы укрепилась и обеспечила ему лица для приветствий и руки для пожатий во всех сферах жизни страны.

Он был знаком с таким множеством людей, распределял любовь между настолько разными людьми, что не мог найти времени, чтобы крепче подружиться с одним из них. Впрочем, для него было важно не ходить по Бейоглу в одиночку, найти кого-то, кто бы выслушал, если он пойдет в кафе «Люксембург», не оставаться одному в фаэтоне, если поедет в Кагытхане. Он считал людей созданными для таких услуг и потребностей, и не было случая, чтобы он не встретил кого-то, кто мог бы сопровождать его.

Все любили его, искали с ним встречи. Его смех дарил радость тем, кто рядом, затмевая самые глубокие печали. Его остроты рассыпались, подобно цветам, там, где он проходил. Они путешествовали по стране, их собирали. Если случалось какое-то событие или было слышно что-то новое, за ним следовало изящное слово, приятная шутка Бехлюля.

Ему всегда было что рассказать. Прочитанная страница из книги, случайно увиденный в газете анекдот становились основой для творчества Бехлюля. Его слушали и непременно смеялись.

Все, кто слушал его и смеялся, были в его глазах дураками, а сам он развлекался. Он считал окружавших лишь инструментами, которые мог использовать для собственного удовольствия, когда было нужно.

Он хотел, чтобы все ему подражали. Это напоминало мерку одежды определённого класса молодёжи. К его мнению обращались как к образцу вкуса по поводу мелочей. У Бехлюля всегда была новинка для подражания, когда речь шла о запахах, галстуках, тростях, перчатках и всех бесполезных, но в той же мере важных вещах.

Каков был моральный облик этого мужчины?

Этот вопрос Бехлюлю было некогда и незачем себе задавать. Он верил в некоторые вещи. Он считал деньги великой силой. Он думал, что красивая одежда – это главное условие для того, чтобы стать хорошим человеком. Он не сомневался в том, что его долг перед людьми заключался в том, чтобы развлекаться вместе с ними, его долг перед страной в том, чтобы использовать променады, его долг перед собой в том, чтобы не притеснять этого успешного парня.

Его ничего в жизни не удивляло, кроме наивности тех, кто не мог согласиться с этой нравственной философией. Лишь ради этого он сохранил в речи слово «удивление». Новое изобретение Эдисона, например, он считал чем-то ожидаемым, похожим на произведение искусства, которое за время показа в цирке надоедает всем. У него была привычка к новинкам и он проходил, пожимая плечами, среди тех, кто опоздал и удивлялся, разинув рот. То, что для всех считалось странным в повседневных событиях, для Бехлюля было банальной старой историей.

Когда друзья рассказывали об изумившем их происшествии, он отваричавался и выносил вердикт: «Не может быть ничего более обыденного». Даже когда Аднан Бей сказал ему: «Ты знаешь, Бехлюль? Я беру дочь Фирдевс Ханым, у тебя будет стильная тётя…» – Бехлюль не выказал даже малейшего признака удивления и сказал: «Я ожидал этого».

Когда ушла Нихаль, Бехлюль захотел забыть о плохих последствиях собственной ошибки, снова взял в руки фотографию, посмотрел по сторонам и, наконец, решил разместить её в японском веере. Он сказал себе, когда прикреплял фотографию: «Этот брак не плох, но кажется нехорошим для Нихаль. Бедный ребёнок!» С детства они задирали и даже злили друг друга, но их дружба, похожая на кровные узы, не могла исчезнуть, несмотря на всевозможные обиды и ссоры.

Их отношения были постоянным конфликтом. Бехлюль по праву восьмилетней разнице в возрасте получил звание «старшего брата», всё детство упрекал Нихаль, был против стиля её воспитания, говорил, что из этой девочки не выйдет ничего, кроме избалованного ребёнка, и получал странное удовольствие, мучая её. Это сводило Нихаль с ума. Острым словом или жёстким поведением она не оставляла без ответа ни одно из возражений Бехлюля и начиналась ссора. Бехлюль старался выйти победителем, осыпая вспыльчивую Нихаль насмешками, на которые она не могла ответить. Им всегда нужно было решить какой-то вопрос, уладить какую-то ссору.

Такие отношения делали из них двух воинов, ожидавших, что им в голову придёт умная и тонкая идея, как одержать победу в бесплодной битве. Они искали друг друга; прижимались друг к другу после каждой ссоры; они начинали с улыбки, забыв о ссоре; вдруг слово, взгляд, пустяк становились причиной и они ссорились, при этом Бехлюль не терял звания человека, которого словно забавляло сердить ребёнка, а Нихаль ещё больше злилась из-за притворного нападения.

Сегодня у Нихаль не было сил возражать. После её ухода Бехлюль почувствовал что-то вроде жалости в глубине сердца и не смог подавить нежелательный возглас этого чувства. Он, наконец, прикрепил фотографию к японскому вееру, отошёл назад, посмотрел и его философия, которая не желала ничему придавать значения, ответила на зов сердца:

– Она привыкнет через неделю, верно?

Он смотрел на фотографию, но не видел её, стоял и думал над этим вопросом. В какой-то момент ему в голову пришли слова дяди и он сказал себе:

– Да. Стильная тётя, стильный брак, стильная мать и стильная сестра! Очень стильно! Мы становимся командой Мелих Бея.

Он взмахнул рукой, желая объяснить какую-то мысль фотографиям, заполнявшим стены его комнаты, внезапно окрылённый желанием танцевать сделал два поворота вальса, устремился на диван и крикнул:

– Ура!

4

Был жаркий августовский день. Пятнадцать дней назад мадемуазель Де Куртон объявила перерыв на каникулы. По утрам они долго сидели в саду, иногда к ним даже присоединялись Аднан Бей и Бехлюль. Сегодня утром в беседке было важное дело. Бехлюль, наконец, привёз Беширу красную феску с голубой кисточкой, но она была мала из-за кучерявых волос на большой голове Бешира, которые отросли длиннее обычного. Они решили коротко подстричь волосы машинкой. Два дня Бешир прятал машинку и скрывался от Бюлента, который не желал оставлять эту обязанность кому-то другому. Бюленту так хотелось сделать это, что Нихаль, наконец, решила вмешаться и сказала:

– Почему ты боишься, Бешир? Он тебя не порежет.

Слова Нихаль мгновенно успокоили все страхи Бешира. Он встал на колени и протянул голову Бюленту. Но Бюлент из-за смеха ничего не мог сделать… Смеясь от щекотки, Бешир вжал голову в плечи с мольбой «Маленький господин, прошу!», а Бюлент, пальцы которого ослабли от смеха, согнулся от смеха. Чтобы не слушать Бехлюля, пересказывавшего в грязных подробностях позорное событие, ставшее темой последних парижских газет, мадемуазель Де Куртон с тенью улыбки на губах смотрела на Бешира и произносила про себя слова, которые словно выражали бунт её чистых чувств: «О! Французы переживают плохие времена, мадемуазель! Заверяю, что Вы поступили правильно, покинув Францию. Тем, у кого в жилах течёт хоть немного благородной крови, невозможно оставаться равнодушным к этим непристойностям.» Это было одно из главных развлечений Бехлюля: он рассказывал благородной старой деве о прочитанных им откровенных рассказах и просмотренных фривольных комедиях, добавляя идеи, касавшиеся морали, и наслаждался её мучениями и тем, как краснело её бледное лицо. На диване в беседке Нихаль пыталась показать Джемиле новый вид рукоделия, которому только что научилась. Такой была природа Нихаль: если у неё не хватало терпения научиться чему-то, она училась, пытаясь обучить Джемиле. В одном из последних номеров женских журналов мадемуазель Де Куртон нашла плетение из тонких разноцветных ленточек, закреплённых бусинками, величиной с горошину. Из него будет сделано покрывало для стула для курения. Нихаль и пыталась сделать сама, и обучала Джемиле и говорила:

– Мы добавили жёлтую и красную, надо продеть бусинку, затем добавим синюю и зелёную.

Потом она обратилась к мадемуазель Де Куртон:

– Верно, мадемузаель? Синяя и зелёная после жёлтой и красной? Ох! Не красиво получается, мне уже начало надоедать, закончу ряд и передам Джемиле.

Мадемуазель Де Куртон подошла к ним посмотреть на сочетание цветов, но главным образом, чтобы скрыться от Бехлюля, который подбежал и отнял машинку у Бюлента, криво подстригшего волосы Беширу и теперь ленившегося доделать. Джемиле хотела заняться рукоделием, подвинулась и слушала советы, которые старая гувернантка давала Нихаль.

Над садом витала дымка, не успевшая рассеяться после жаркой августовской ночи; тяжёлый аромат жимолости, жёлтых роз, жасмина из беседки и гвоздик и левкоев из сада плавал в этой дымке, не в силах вздохнуть, как будто ошеломлённый. Рыжий кот Фындык, который сегодня утром вышел с Нихаль на прогулку в сад, робко вытянул вперёд лапу и трогал упавшие на землю волосы Бешира, желая понять, что это за чёрные кудряшки, у решётки беседки непрерывно кружила жужжащая пчела, потерявшая голову от цветочных ароматов, а в углу сада прыгала туда-сюда пара воробьёв, боявшаяся бабочек.

Над садом словно расправила крылья глубокая счастливая тишина, которая в спокойной атмосфере будто усыпляла этот уголок жизни.

В особняке словно позабыли о большом событии. Никто об этом не говорил. Даже головная боль Шакире Ханым, начавшаяся после того дня, утихла, исчез платок, повязанный вокруг головы. Однажды было упомянуто, что произойдут изменения в спальнях наверху и получено одобрение Нихаль на объединение классной комнаты со спальней и освобождение четвёртой комнаты. Нихаль лишь кивнула головой в знак согласия. Потом и об этом позабыли, и ни она, ни окружающие больше ничего об этом не говорили. Нихаль словно была в сладком сне. Она ни о чём не думала в надежде, что больше ничего не случится. Она прижималась к отцу сильнее, чем обычно, хотела оставить его для себя больше, чем обычно.

Наконец, в особняке поднялось большое волнение, а к пристани подошла баржа. Было шумно, из баржи что-то выгружали. Нихаль подбежала к окну и увидела спальный гарнитур!

Это был красивый гарнитур из клёна. Нихаль вдруг поняла. Причина перестановок в комнатах стала ясна только с прибытием спального гарнитура. Не желая увидеть ещё больше, она убежала в сад.

Два дня гарнитур стоял в холле наверху. Аднан Бей ждал, что Нихаль что-нибудь спросит, но Нихаль два дня проходила мимо беспорядка в холле, словно не замечая.

Сегодня, когда мадемуазель Де Куртон говорила:

– Нет, нет, синяя и зелёная совсем не подходят, надо найти что-то другое, – Нихаль вдруг спросила:

– Мадемуазель! Почему не освободили комнаты?

Старая дева подняла голову. Вопрос был настолько неожиданным, что она не смогла сразу ответить.

– Что, если сегодня освободим?

Мадемуазель Де Куртон с небольшим сомнением ответила:

– Хорошо, но потом придут рабочие, поменяют шторы, комнату…

Она не закончила фразу. «Комнату покрасят,» – собиралась сказать она.

– … Там много работы. Вместо того, чтобы оставаться среди шума… Кстати, мы в этом году не были на острове, верно, Нихаль? Поехать бы к твоей тёте, погостить у неё недельку-другую…

Идея принадлежала мадемуазель Де Куртон. Она то и дело её предлагала и хотела увезти Нихаль перед приездом новой матери, как увезла перед смертью её собственной. Нихаль кривила губы в знак неодобрения. Она боялась, что если уедет, произойдёт то, что отнимет у неё отца. Однажды она без колебаний согласилась:

– Вместе с Бюлентом и Беширом, да? Если так, поедем сегодня, прямо сейчас. Только подождём, пока освободят комнату для занятий, а потом… Потом пусть делают, что хотят.

Бюлент, познавший успех и опять начавший проявлять тягу к парикмахерскому делу, забыл о Бешире, как только узнал, что они освободят комнаты и поедут на остров. Он размахивал новой красной феской Бешира, держа её за голубую кисточку, и кричал:

– Переселение! Переселение! Мы едем на остров, будем кататься на осликах!

Потом подбежал к старшей сестре, обнял её и попросил:

– Мы же будем кататься на осликах, сестра? Я больше не упаду. Тогда я был маленьким, а теперь вырос.

Он стоял, не сутулясь, и старался казаться большим. Все побежали. Вихрем своей радости Бюлент привёл их в особняк.

Аднан Бею сообщили: «Комната освобождается, дети едут на остров, к тёте». Когда мадемуазель Де Куртон говорила об этом Аднан Бею, их взляды словно обменивались мыслями на другом языке. Аднан Бей медленно, беззвучно притянул к себе Нихаль, смотревшую ему в лицо, наверное, собирался поцеловать в знак благодарности. Но не поцеловал, в Нихаль было что-то, избегавшего поцелуя за то, что комната освободится и будет пустой после их отъезда на остров.

Бюлент сходил с ума от мысли об отъезде. Шайесте, Несрин и Бешир, начавшие с холодной и обязательной покорности слуг, не смогли не заразиться радостью ребёнка. Когда фортепиано передвигали в холл, Бюлент продел шнур от клеёнчатой занавески через кольцо в фортепиано, схватился за него, как буксировщик, и довольно громким голосом кричал: «Посторонись, пусть все отойдут, уберите старые ботинки мадемуазель, всех задавим…» Несрин сказала, не в силах удержаться от смеха: «Ах, мой генерал, не смеши, дай закончить работу», запыхавшаяся Шайесте, пользуясь случаем, бранила Несрин и с упрёком сказала: «Сумасшедшая девчонка! Что смешного? Нашла время смеяться…»

Бюлент работал, не покладая рук. Когда Шайесте переносила стул, а Несрин ящики письменного стола, он уцепился за край шторы, которую тащил Бешир, и бежал с криками: «Дорогу носильщикам, чтобы вас не задели».

Нихаль сразу стало скучно среди криков Бюлента и она сказала мадемуазель Де Куртон:

– Уедем! Уедем отсюда!

Ей хотелось уехать из этого дома, сбежать от того, кто её предал.

***

Они находились на острове уже пятнадцать дней. Здесь всё будто позабылось, но по усилившейся больше, чем когда-либо, непоседливости Нихаль мадемуазель Де Куртон понимала, что у неё кошки скребли на душе и ребёнок чего-то ждал, не желая об этом говорить.

Сегодня утром они снова не сумели противостоять настойчивости Бюлента и отправились на прогулку на осликах. Они собирались объехать весь остров по дороге, опоясывавшей его большим кольцом. Нихаль и мадемуазель Де Куртон, ненавидевшая кататься на осликах, были в запряжённом лошадью двухколёсном фаэтоне, принадлежавшем тёте. Чтобы догнать фаэтон, Бюлент и Бешир пытались немного ускорить осликов окриками. Над красной феской на голове Бешира стояло белое облако пыли. Выбившиеся из-под фески влажные от пота, тонкие каштановые волосы Бюлента прилипли ко лбу и вискам, его пухлые щёки горели.

Мадемуазель и Нихаль ехали медленно, чтобы всадники не слишком отставали, и могли слышать позади голоса Бюлента, Бешира и звук крохотных шагов их осликов. Иногда Бешир оставал и кричал тонким и мягким голосом, присущим эфиопам, потерявшим мужественность:

– Мой господин, ты быстро едешь, упадёшь, подожди меня!

Тогда Бюлент кричал старшей сестре:

– Остановитесь, подождите немного, я не могу управиться.

Мадемуазель Де Куртон выхватила вожжи из рук Нихаль, съехала на обочину, чтобы освободить дорогу для редких прохожих, и остановила фаэтон. Они стояли и ждали всадников на ослах, которые потерпели небольшую аварию. Наверное, у Бюлента упал хлыст и Бешир слез с ослика и искал его.

На острове обещал быть жаркий день, в воздухе, в расплывчатой синеве горизонта витала плотная дымка. Вдали будто содрогался в мареве Стамбул с его минаретами, куполами мечетей и множеством зелёных деревьев на холмах.

С утра они перекинулись парой слов. Нихаль повернула голову и смотрела на ослика Бешира, который сейчас медленно шёл вперёд без седока. Вдруг она впервые за пятнацдать дней спросила мадемуазель Де Куртон:

– Когда мы уедем?

– Когда захотите, дитя моё!

Нихаль посмотрела в лицо старой деве, поначалу не сумев сдержать удивлённого восклицания:

– Ой!

Потом немного подождала и добавила:

– Значит мы уже можем уехать. Всё закончилось?

Жизнь Нихаль проходила в узком кругу, она знала о жизни лишь со слов отца, гувернантки, книг и нянь, у неё не было сведующих друзей и не могла знать больше обычных двенадцатилетних детей. Её знания о жизни ограничивались запутанными выводами из небольших рассуждений о том, что она нечаянно услышала или случайно увидела, проезжая по улице в фаэтоне.

Как только она узнала, что в дом придёт женщина, то почувствовала, не думая о ней, эмоциональное, раздражительное огорчение. Её рассуждения никак не повлияли на этот вопрос. Это чувство привильнее всего можно было истолковать как ревность. Она всех ревновала к этой женщине: отца, Бюлента, Бешира, домочадцев, дом, вещи, даже саму себя. Попав в окружение любимых ею вещей, эта женщина украдёт, заберёт их, Нихаль не очень хорошо могла решить как, не могла ясно думать, но душа чувствовала, что после прихода этой женщины уже не сможет любить тех, кого любила.

После таких слов домочадцы избегали её, чтобы не говорить лишнего; когда она входила в комнату Шакире Ханым, Шайесте, стоявшая на коленях и что-то рассказывавшая, внезапно замолкала, Несрин говорила «Ох!», то и дело глубоко вздыхая, и всё это имело какое-то значение. Значит, должно было произойти что-то, чего она до конца не могла понять, и даже сверкавшие на круглом лице Джемиле глаза указывали, что маленькая девочка знала больше, чем Нихаль.

Поначалу она, несмотря на настояния мадемуазель Де Куртон, из непреодолимого любопытства отказывалась ехать на остров. Ей хотелось остаться, присутствовать в качестве аккуратного историка-исследователя, свидетеля, который постоянно наблюдает за всеми подброностями события. Она желала лишь увидеть и понять, ни у кого ни о чём не спрашивая, не говоря ни слова об этом событии. Узнав, что в комнате будет перестановка и туда поставят красивый гарнитур из клёна, она не сумела дольше оставаться и захотела сбежать, потерпев поражение в первом же сражении.

Пятнадцать дней она думала о том, что слышала предсмертные муки уважаемого больного, будто умирающего вдали, но боялась, что приблизит наступление конца трагедии, если произнесёт хоть слово. Она пожалела, что согласилась приехать на остров. Она должна была остаться. Страх в сердце заставлял её думать, что когда они вернутся, особняк и отец будут потеряны и всё унесёт ветром. Но если бы она осталась, ветер не подул бы и ничего не смог бы сделать.

Кроме того, она тайно злилась на отца. Каждый раз, когда они приезжали на остров, он то и дело приезжал, иногда они по нескольку дней оставались вместе. В этот раз он ни разу, ни разу не навестил их, даже никого не прислал поинтересоваться. В последние дни она ни разу не упомянула мадемузалеь Де Куртон об отце.

***

Аднан Бей хотел насколько возможно отложить возвращение детей, но Бихтер каждый день упоминала о них и говорила:

– Привезли бы уже их! Если бы Вы знали, как мне хочется их увидеть!

На самом деле Бихтер тоже боялась первой встречи с детьми. Она верила, что отношения с ними сложатся на основании впечатления от первой встречи.

Сегодня Аднан Бей поцеловал волосы Бихтер и уходил, чтобы впервые после женитьбы поехать в Стамбул. Молодая женщина сказала умоляющим голосом:

– Сегодня отправите известие, верно?

Вдруг они услышали внизу шум и весёлый смех. Аднан Бей остановился и сказал:

– Вот и они! Смех Бюлента… Вы будете слышать его смех каждый день с утра до вечера.

Бюлент взбежал по лестнице и избавился от Шайесте и Несрин, следовавших за ним. Он бросился к отцу, обнял крохотными руками, но губы могли достать только до жилета отца. Переполняемый пятнадцатидневным желанием, он поцеловал белую в мелкий тёмно-синий цветочек ткань, потом вдруг остановился, взглянул на улыбавшуюся женщину, стоявшую напротив, и пристально посмотрел на отца.

Он ждал ответа, приказа, как нужно поступить с этой женщиной. Аднан Бей сказал только:

– Твоя мама, Бюлент, ты разве и её не поцелуешь?

Бюлент поклонился, подошёл с улыбкой и, может быть, немного детским желанием прижаться к стильной, молодой, красивой женщине, положил руки в протянутые руки Бихтер и поцеловал её красивые губы, подставленные для поцелуя.

Нихаль и мадемуазель Де Куртон всё ещё поднимались на последнюю ступеньку лестницы в холл. Чтобы набраться сил, Аднан Бей начал с гувернантки:

– Бонжур, мадемуазель! Наверное, вам надоела старая тётя… Нихаль, ты не скажешь мне «бонжур»?

Нихаль смотрела на Бюлента, который стоял рядом с Бихтер и, улыбаясь, отвечал на её вопрос. В её сердце что-то оборвалось, она отвела взгляд, подошла к отцу и протянула маленькую тонкую руку. Аднан Бей взял её руку, сжал, словно просил у дочери прощения, и потянул. Отец и дочь коротко поцеловались, потом Нихаль с неожиданным чувством, взявшимся неведемо откуда, снова протянула остроконечное лицо к отцу и хотела поцеловать в место без щетины под подбородком, куда всегда целовала.

Бихтер шла к ней. Аднан Бей указал на мадемуазель Де Куртон и представил:

– Мадемуазель Де Куртон.

Молодая женщина и старая дева поздоровались. Бихтер прошла дальше и с милой улыбкой, сразу согревшей первоначальную холодность отношений приятной атмосферой любви, положила руку на плечо Нихаль, другой рукой взяла её за руку и притянула худое тело ребёнка.

Приятный запах фиалок, исходивший от неё, окружил Нихаль пьянящим свежим ароматом весны и голова ребёнка прислонилась к груди Бихтер. Значит молодая красивая женщина с улыбкой на лице, тело которой источало свежий весенний аромат, подобно букету фиалок, была тем, чего она боялась и что мучило её бедную чистую душу в кошмарах приближавшейся ужасной катастрофы? Этот аромат словно растворял и впитывал в себя душу Нихаль. Не убирая голову, она взглянула на Бихтер, которая тоже улыбалась. В её душе, капитулировавшей перед улыбкой, теперь словно распускались розы. Тогда Бихтер сказала, слегка растягивая слоги, словно напевая песню:

– Вы же меня полюбите? Меня будет невозможно не любить. Я так буду вас любить, так любить, что, наконец, вы тоже меня полюбите.

В ответ Нихаль вытянула губы трубочкой, а Бихтер наклонила голову. Два тела, которым следовало быть врагами, поцеловались с любовью, возникшей за минуту, и стали друзьями. Да, они сразу же стали друзьями. Нихаль будто очнулась от страшного сна. Когда они поднимались наверх, чтобы переодеться, она прижалась к мадемуазель Де Куртон и сказала:

– Это же так здорово, да мадемуазель? Ой! Я-то думала…

В руке Бюлента был венок из сосновых веток, с большой аккуратностью привённый с острова, который тот собирался повесить над книжным шкафом. Он побежал вперед гувернантки и старшей сестры. Бюлент направлялся в класс и хотел прежде всего закончить это важное дело. Он толкнул дверь рукой и вдруг воскликнул от удивления:

– А!

Они совсем забыли, что комнаты поменяли. Влекомые неудержимым любопытством, они пошли вслед за Бюлентом. Тот неподвижно стоял посреди комнаты, не в силах поверить, что когда-то здесь были покрытые карандашными рисунками кораблей стены класса, который невозможно было привести в порядок и словно раздумывал, куда в этой элегантной спальне требовалось повесить венок из сосновых веток у него в руке.

В комнату медленно вошли гувернантка и Нихаль. Мадемуазель Де Куртон сказала:

– Идём в нашу комнату, сюда не нужно было заходить, – но тоже стояла на месте, желая посмотреть. Нихаль оглянулась по сторонам и сначала увидела окна. Между приподнятыми в нескольких местах боковыми шторами из голубого атласа, настолько светлого, словно он спрятался под белым облаком, струился белый тюль, образуя маленькие скопления на одном из блёклых ковров, созданных в последнее время в Куле под влиянием западного вкуса. В свете, лившемся через раскрытые ставни, шторы были похожи на пенистый белый водопад, падавший с голубой скалы. Стены тоже были выкрашены в светло-голубой цвет; потолок был натянут атласом того же цвета с тонкими жёлтыми карнизами по краям, в центре висел светильник, изготовленный из различных видов цветных стёкол по образцу плафонов из старых молелен; в углу, вместо фортепиано Нихаль, стояла кровать с москитной сеткой из атласа и тюля, струившейся из большого жёлтого кольца на потолке; напротив, между двумя окнами, находился туалетный гарнитур; сбоку распологались шкаф с зеркалом, створки которого забыли закрыть, длинная тахта, высокий торшер с абажуром опять же светло-голубого цвета, маленький круглый столик на ножке, крошечный подсвечник и несколько книг, напротив шкафа с зеркалом висел портрет отца, нарисованный углём…

Это увидела Нихаль… Бюлент, будучи смелее остальных, прошёл вперёд, наклонился к тысяче разных мелочей на туалетном столике, с опаской, что покажется чья-то голова, посмотрел на шкаф с зеркалом и вслух удивлялся всему, что видел.

Мадемуазель Де Куртон хотела увести Нихаль. Но вдруг ей в голову пришла идея и она прошла вперёд. Ей хотелось пройти через дверь между комнатами, а не через коридор. Нихаль рукой отодвинула тюлевую занавеску, освободила дорогу и сказала:

– Смотрите, мадемуазель! Ваша комната исчезла.

Мадемуазель Де Куртон немного неуверенно ответила:

– Да, дитя моё, разве вам не сказали? Я иду в первую комнату, в бывшую комнату господина. Но мы теряем здесь время. Вы ещё будете переодеваться.

Нихаль была очень бледна. Она ничего не ответила. Бюлент накинул на спину лёгкий креповый палантин с белыми ленточками, забытый на тахте, согнул шею, прищурил раскосые глаза и взволнованно бродил по комнате. Мадемуазель Де Куртон, наконец, стала серьёзной. Она сдернула палантин со спины Бюлента и сказала:

– Маленький проказник. Вам тысячу раз говорят, что стыдно трогать чужие вещи.

Бюлент с улыбкой ответил:

– Да, вы правы, мадемуазель! Даже в книге для чтения есть такие слова, верно?

Нихаль пошла вперёд. Она повернула ручку двери, ведущей в её комнату, но дверь не открылась. Не сказав ни слова, Нихаль вернулась. Гувернантка потянула Бюлента за руку и они все вместе вышли в коридор. Нихаль толкнула дверь в свою комнату и зашла. На этот раз она не смогла сдержать лёгкого крика удивления. Бюлент вихрем бросился за ней.

– Что это? – сказал он. – Ах, сестра! Это наша комната? Какая красота! Какое убранство! Сделали новые москитные сетки над кроватями? В книжном шкафу заменили стекло и покрасили… Смотрите, что-то произошло на письменном столе… Они убрали всю мою резьбу. А шторы… Ой! Теперь у нас тоже шторы из шёлка и тюля.

Вдруг взгляд Бюлента привлекла записка крупным почерком, прикреплённая булавкой к свежевыкрашенной стене.

– Мадемуазель, что это?

Нихаль улыбалась на пороге совершенно изменившейся комнаты, тень беспокойства, которая минуту назад показалась у неё на губах, исчезла, она смотрела на белую с голубыми ленточками москитную сетку, спускавшуюся с купола её железной кровати. Она прочитала надпись, на которую показал Бюлент: «Запрещается рисовать на стенах корабли и головы людей».

Бюлент сказал:

– Дело рук старшего брата! Сестра, значит я смогу рисовать верблюдов, да?

Мадемуазель Де Куртон сказала:

– Отныне Бюленту не будут давать простой карандаш. Теперь нужно содержать комнату в чистоте. Мы также выбросим все ненужные игрушки. Отныне дома Бюлент будет очень аккуратным маленьким мужчиной. Вы же не забудете сегодня вечером поблагодарить господина за эту красивую комнату, Нихаль?

Продолжить чтение