Читать онлайн Адольфус Типс и её невероятная история бесплатно

Адольфус Типс и её невероятная история

Michael Morpurgo

THE AMAZING STORY OF ADOLPHUS TIPS

Text © Michael Morpurgo 2005

Illustrations © Michael Foreman 2005

The author and illustrator assert the moral right to be identified as the author and illustrator of this work.

Иллюстрации в тексте Майкла Формана

© А. Олефир, перевод, 2018

© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2018

Издательство АЗБУКА®

* * *

Рис.0 Адольфус Типс и её невероятная история

Хотя эвакуация Саут-Хэмс и учения перед Днём «Д» – высадкой в Нормандии – происходили на самом деле, эта повесть является художественным вымыслом. Любые упоминания реальных людей, живых или мёртвых, географических названий и исторических событий служат исключительно для придания вымыслу должной культурной и исторической атмосферы. Все прочие имена, персонажи, места и события созданы воображением автора, и любое сходство с реальными людьми, живыми или мёртвыми, абсолютно случайно.

Посвящается Энн и Джиму Симпсон, которые привезли нас в Слэптон, а также их семье, особенно Атланте, Гарриет и Эффи

Некоторые подробности этой истории почерпнуты из книги Грейс Брэдбир «Исказился лик земли» (The Land Changed its Face), выпущенной издательством «Харбор Букс» в 1984 году.

Рис.1 Адольфус Типс и её невероятная история

Первый раз я прочитал бабушкино письмо больше десяти лет назад, когда мне было двенадцать, – такое письмо, что уж никак не забудешь. Помню, я перечитывал его снова и снова, чтобы убедиться, что всё правильно понял. Вскоре и все домашние тоже прочли это письмо.

– Н-да, я сражён наповал, – сказал мой отец.

– Безумие какое-то, – заявила мама.

Бабушка позвонила тем же вечером:

– Був? Это ты, дорогой? Это бабушка.

Бабушка и начала звать меня Був. Скорее всего, это было самое первое слово, которое она от меня услышала. По-настоящему меня зовут Майкл, но так она меня никогда не называла.

– Так ты прочитал? – продолжала она.

– Да, бабушка. Это правда – вот это всё?

– Конечно же да, – ответила она с далёким смешком, который отозвался эхом. – Если тебе угодно, считай, что всё из-за кошки, Був. Но помни одно, дорогой мой: только дохлая рыба плывёт по течению, а я пока что совсем не дохлая рыба.

Итак, всё правда. Она действительно взяла и сделала это. Мне хотелось вопить и улюлюкать, скакать, как мячик, от радости. Но все остальные как будто ещё не оправились от шока. Целый день приходили тётушки и дядюшки, кузены с кузинами, охали и ахали, качали головой и перешёптывались:

– Да как же она могла?

– И в её-то возрасте!

– Дедушка всего несколько месяцев как умер.

– Едва похоронить успели.

И, по правде говоря, дедушка действительно всего несколько месяцев как умер: точнее, пять месяцев и две недели.

Во время похоронной службы лил ужасный ливень, да так громко, что иногда и орган заглушал. Помню, какой-то младенец расплакался и его пришлось вынести из церкви. Я сидел рядом с бабушкой на передней скамье, возле гроба. Бабушкины пальцы дрожали, и когда я искоса взглянул на неё, она улыбнулась и сжала моё плечо: мол, всё в порядке. Но я знал, что ничего не в порядке, и потому держал её за руку. Потом мы вместе шли за гробом по проходу между рядами, крепко ухватившись друг за друга.

Дальше мы стояли под её зонтиком у могилы и смотрели, как опускают гроб; слова викария уносило ветром, мы даже не успевали их расслышать. Помню, я изо всех сил старался почувствовать горе, но у меня не получалось, и не потому, что я не любил дедушку. Я его любил. Но он был болен рассеянным склерозом десять лет или больше, то есть почти всю мою жизнь, и я его толком даже не знал. Когда я был маленьким, он сидел у моей кровати и читал мне всякие истории. Позже уже я читал ему; иногда он только и мог, что улыбаться. В конце, когда дедушке стало совсем плохо, бабушке приходилось делать за него почти всё. Даже переводить то, что он пытался мне сказать, потому что я уже больше не мог этого понять. В последние несколько каникул, проведённых в Слэптоне, я по глазам видел, как ему плохо. Дедушку раздражало собственное состояние и бесило то, что я вижу его таким. И когда я услышал, что он умер, мне, конечно, стало жалко бабушку: они ведь были женаты больше сорока лет. Но где-то в глубине души я радовался, что всё закончилось – и для неё, и для него.

После похорон мы вместе пошли по переулку в паб, на поминки, и бабушка всё так же сжимала мою руку. Я понимал, что не стоит сейчас ничего говорить. Бабушка погрузилась в какие-то свои мысли, и беспокоить её не надо было.

Мы проходили под мостом, паб уже виднелся впереди, когда бабушка наконец заговорила.

– Теперь он свободен от всего, Був, – сказала она, – и от инвалидного кресла тоже. Господи, как он ненавидел это кресло! Теперь он снова будет счастлив. Как жалко, Був, что ты не знал его раньше. Если бы ты знал его так же, как я. Он был здоровенный, дюжий такой парень и при этом мягкий, и спокойный, и всегда добрый. Он старался быть добрым до самого конца. Поначалу мы с ним всё время смеялись – ох, как мы хохотали! В этом-то, наверное, главная беда: он просто перестал смеяться, давным-давно, ещё в начале болезни. Вот почему я всегда любила, когда ты приезжал к нам, Був. Ты напоминал мне о том, каким он был в юности. Ты всегда смеялся, прямо как он в былые дни, и мне становилось намного лучше. И дедушке тоже, уж поверь мне.

Это было совсем не похоже на бабушку. Обычно, когда мы были с ней вдвоём, рассказывал я. Бабушка никогда много не говорила, только слушала. Я поверял ей всю свою жизнь. Не знаю почему, но мне всегда с ней говорилось легко – гораздо легче, чем с кем-либо из домашних. Дома все всё время были чем-то заняты. Я едва раскрывал рот, и мне тут же начинало казаться, будто я кого-то от чего-то отрываю. А бабушкино внимание целиком принадлежало мне, я это знал. С бабушкой я ощущал себя немножечко центром вселенной.

Сколько себя помню, я приезжал на каникулы в Слэптон чаще всего один. В бабушкином одноэтажном коттедже я больше чувствовал себя как дома, чем где бы то ни было, потому что мы часто переезжали – по мне, так слишком часто. Только привыкнешь, обживёшься, заведёшь новых друзей – и на тебе: снова надо сниматься с места и куда-то ехать. Лето в Слэптоне с бабушкой – это было что-то устойчивое, надёжное, повторялось из года в год, и я любил его за эту неизменность, а особенно за Харли.

Рис.2 Адольфус Типс и её невероятная история

Бабушка иногда втихомолку вывозила меня кататься на любимом дедушкином мотоцикле, его гордости и радости – старом «харлей-дэвидсоне». Мы звали его Харли. До дедушкиной болезни они катались на Харли, когда только получалось, то есть не очень часто. Однажды бабушка сказала, что это были самые счастливые их годы. А потом дедушка стал слишком болен, чтобы возить её на Харли, и потому она возила меня. Мы, конечно же, подробно рассказывали дедушке о своих поездках, и ему нравилось слушать, где мы побывали, на каком поле останавливались перекусить и как быстро гнали мотоцикл. Я точно оживлял всё это для него, и он радовался. Но моей семье мы никогда об этом не рассказывали. Бабушка говорила, что это должен быть наш секрет: если кто-нибудь дома узнает, что она возит меня на Харли, меня больше никогда в жизни к ней не отпустят. И она была права. По-моему, папа, её родной сын, и мама расходились с бабушкой практически во всём. Они всегда считали её упёртой, эксцентричной и даже безответственной. Наверняка они бы решили, что поездки на Харли вместе с ней для меня слишком опасны. Но ничего подобного. Я никогда не ощущал опасности, как бы мы ни мчались. Чем быстрее, тем лучше. Когда мы возвращались, едва дыша от восторга, с занемевшими от ветра лицами, бабушка всегда говорила одно и то же: «Грандиозно! Правда же? Просто грандиозно!»

Если мы не катались на Харли, то долго гуляли по берегу и запускали воздушных змеев, а на обратном пути наблюдали за водяными курочками, лысухами и цаплями в Слэптонских лугах. Как-то раз мы видели выпь. «Правда же грандиозно?» – шепнула бабушка мне на ухо. «Грандиозно» было её любимым словечком, она им описывала всё, что ей нравилось: мотоциклы и птиц, а ещё лаванду. В доме всегда пахло лавандой. Бабушка обожала лавандовый цвет и запах. Мыло у неё тоже было лавандовое, и в каждом шкафу и сундуке лежала подушечка, набитая лавандой, – будто бы моль отпугивать.

А лучше всего, даже лучше, чем вцепляться в бабушку и мчаться по глухим переулкам на Харли, были самые ветреные дни, когда мы вдвоём, вопя и топоча, носились по галечному пляжу Слэптон Сэндс, держась друг за друга, чтобы не унесло. Мы не могли уходить надолго из-за дедушки. Он не возражал, когда его оставляли одного на какое-то время, но только если по телевизору шла какая-нибудь спортивная передача. Так что мы обычно уезжали кататься на Харли или уходили гулять, когда передавали крикетный матч или регби. Больше всего дедушка любил регби. Он и сам в молодости неплохо в него играл – очень хорошо, с гордостью утверждала бабушка. Порой он даже играл за Девон, когда удавалось оторваться от дел на ферме.

Бабушка немного рассказывала о той хлопотливой жизни, которую они вели до моего рождения, возила меня на ферму и всё показывала. Я знал, что они доили стадо из шестидесяти рыже-палевых коров южнодевонской породы и что дедушка работал, пока были силы. В конце концов, когда болезнь победила и он больше не мог подниматься и спускаться по лестнице, им пришлось продать ферму и скот и переехать в коттедж в деревне Слэптон. Однако бабушке больше хотелось говорить обо мне, спрашивать обо мне, ей и вправду было интересно. Может, потому, что я её единственный внук. А ещё она никогда меня не судила. И я рассказывал ей всё без утайки о своей жизни дома, о друзьях и переживаниях. Бабушка никогда не давала советов – она просто слушала.

Помню, однажды бабушка сказала, что всякий раз, как я приезжаю к ним, она словно молодеет.

– Чем старше я становлюсь, тем больше хочется быть молодой, – призналась она. – Вот почему я люблю кататься на Харли. И я собираюсь оставаться молодой до последнего – что бы ни случилось.

Я хорошо понял, что она имела в виду под «что бы ни случилось». Последние пару лет перед дедушкиной смертью с каждым моим приездом бабушка выглядела всё более седой и усталой. Я часто слышал, как папа уговаривал её отправить дедушку в дом престарелых, потому что нельзя же больше ухаживать за ним в одиночку. Только уговоры эти частенько напоминали обвинения или угрозы, и мне хотелось, чтобы папа замолчал. В любом случае бабушка ничего не желала слушать. Она всё же завела сиделку, которая каждый день приходила мыть дедушку, но все остальные дела так и оставались на бабушке, и её силы истощались. Теперь я всё чаще гулял по берегу в одиночестве. Кататься на Харли мы больше вообще не могли. Дедушку теперь не оставить было даже на десять минут, иначе он начинал нервничать, а бабушка – беспокоиться за него. Но после того как дедушку укладывали в постель, мы или играли в «Эрудит», причём иногда она мне поддавалась, или допоздна разговаривали – точнее, я рассказывал, а она слушала. Можно считать, я много лет вёл репортаж о своей жизни: с момента, как научился говорить, и всё дальнейшее детство.

Но теперь, после дедушкиных похорон, когда мы вместе брели к пабу, а все шли позади, настала её очередь говорить. И она говорила о себе – без умолку, быстро и возбуждённо, как никогда прежде. А слушателем внезапно оказался я.

На поминках в пабе собралась целая толпа, и, конечно же, каждый хотел что-нибудь сказать бабушке, поэтому в тот день нам больше не удалось пообщаться – по крайней мере, с глазу на глаз. Я исполнял роль официанта, разнося чай, кофе и тарелки с пирогами и пирожными. Когда мы в тот вечер уезжали домой, бабушка обняла меня особенно крепко, а потом погладила по щеке, как делала всегда перед сном, прежде чем выключить свет. Она не плакала, почти совсем.

– Не волнуйся за меня, милый мой Був, – прошептала она. – Бывают времена, когда лучше побыть одному. Я буду кататься на Харли – уж с ним-то мне станет легче. Со мной всё будет хорошо. – И мы уехали, оставив её наедине с тишиной опустевшего дома.

Через несколько недель бабушка приехала к нам на Рождество, но держалась очень отстранённо, словно заблудилась где-то в глубинах себя и была одновременно здесь и не здесь. Я решил, что она всё ещё горюет, а это ведь такое дело, личное. В общем, я к ней не приставал, и мы мало разговаривали. Всё же, как ни странно, бабушка не выглядела особенно печальной – скорее, умиротворённой, очень тихой и спокойной. По её лицу блуждала мечтательная улыбка, будто для счастья ей достаточно было просто быть здесь, с нами, но только без особой нужды ни во что полностью не включаться. Я нередко заставал её сидящей и глядящей в пространство и думал, что она, возможно, вспоминает какое-нибудь Рождество: из проведённых с дедушкой или из своего детства на ферме.

В сам день Рождества после обеда бабушка сказала, что хочет прогуляться, и мы пошли в парк вдвоём. Мы сидели и наблюдали за утками на пруду, и вдруг она заговорила:

– Я уезжаю, Був. На Новый год, ненадолго.

– А куда? – спросил я.

– Скажу, когда туда приеду, – ответила она. – Обещаю. Напишу тебе письмо.

Больше мне из бабушки ничего вытянуть не удалось. Через пару дней мы отвезли её на вокзал и помахали ей в окошко. А потом – ничего: ни письма, ни открытки, ни звонка. Прошла неделя. Две недели. Никто, кроме меня, вроде бы о ней не беспокоился. Мы все знали, что бабушка уехала в путешествие; из этого она тайны не делала, однако никому не сообщила, куда едет. Но она обещала мне написать, а сама не писала. Бабушка никогда не нарушала своих обещаний, никогда. Я был уверен: что-то случилось.

Как-то раз субботним утром я забирал почту с коврика у входной двери, и там было письмо для меня. Конверт оказался весьма увесистым. Я сразу же узнал бабушкин почерк. Вскоре все принялись читать свои письма, но бабушкино мне хотелось открыть так, чтобы никто не видел. Я убежал наверх, в свою комнату, сел на кровать и распечатал конверт. Из него я извлёк нечто, больше похожее на рукописную книгу, чем на письмо, – листов тридцать или сорок, заполненных мелким почерком. На верхней странице бабушка приклеила скотчем чёрно-белую (на самом деле скорее буро-белую) фотографию маленькой девочки, очень похожей на меня: она смотрела в камеру, улыбаясь во весь рот и держа на руках большую чёрно-белую кошку. Там же красовалось заглавие: «Адольфус Типс и её невероятная история», а под ним бабушкина подпись: Лили Трегенца. К рукописи большой разноцветной скрепкой было пришпилено вот такое письмо.

Мой милый Був!

Это единственный способ, который мне удалось придумать, чтобы как следует объяснить тебе, почему я сделала то, что сделала. Кое-что я тебе уже рассказывала, но теперь я хочу, чтобы ты узнал всю историю целиком. Некоторые – пожалуй, даже многие – могут подумать, будто я сошла с ума, ну и пусть себе думают. Но ты-то не станешь считать меня сумасшедшей, особенно когда прочитаешь это. Я знаю, ты всё поймёшь. Вот почему мне очень хотелось бы, чтобы первым это письмо прочёл ты. Потом можешь показать всем остальным. Я скоро позвоню – когда ты придёшь в себя после моего сюрприза.

Когда мне было примерно столько же лет, сколько тебе, – кстати, на обложке мы с Типс, – я вела дневник. Я была единственным ребёнком и поэтому разговаривала сама с собой в дневнике. Он был моей компанией, почти другом. Итак, то, что ты будешь читать, – это история моей жизни: как всё происходило, начиная с осени 1943 года, во времена Второй мировой войны, когда я росла на семейной ферме. Скажу честно, мне пришлось довольно многое подправить. Некоторые кусочки я убрала, потому что они были слишком личными, или скучными, или длинными. Я иногда исписывала по многу страниц, просто разговаривая сама с собой, болтая всякую ерунду.

Сюрприз будет в самом конце. Так что не жульничай, Був, не заглядывай в конец. Пусть он удивит тебя – как до сих пор удивляет меня.

Очень тебя люблю!

Бабушка

P. S. Харли, наверное, страшно тоскливо одному в гараже. Поедем кататься, как только я вернусь и ты выберешься ко мне в гости. Обещаю.

Адольфус Типс

и её невероятная история

Лили Трегенца

Рис.3 Адольфус Типс и её невероятная история

Пятница, 10 сентября 1943 г.

Я уже целую неделю опять хожу в школу. Когда мисс Макаллистер ушла от нас в конце прошлого триместра, я от счастья просто прыгала скакунчиком (мне нравится это слово), и все мы прыгали. Она была ведьма, точно говорю, настоящая ведьма. Я-то думала, теперь всё будет типи-топ (это слово мне тоже нравится), просто здоровско, и так ждала школы без неё. И кого же мы получили взамен? Миссис Панталонфелд, то есть Блумфелд. Снаружи она вся такая улыбчивая, а внутри ещё хужее мисс Макаллистер. Я знаю, что «хужее» говорить не положено, но это звучит хужее, чем «хуже», и поэтому напишу так. Так вот. Мы зовём её Панталонфелд – конечно же, из-за фамилии, а ещё потому, что она как-то раз пришла в класс, а из-за пояса юбки у неё торчали панталоны, тёмно-синие, как форма у моряков.

Сегодня Панталонфелд оставила меня после уроков только за то, что у меня опять были грязные руки. «Лили Трегенца, пожалуй, я ещё не встречала таких неаккуратных девочек». Она даже сказать это нормально не может. У неё получается «агурадный» вместо «аккуратный» и не обычное «я», а какое-то «йа-а-а». По-английски говорить не умеет, а ещё учительница, и нас будет учить. Я сказала, что это нечестно, и она ещё раз оставила меня после уроков. Меня бесит её акцент! Она, может, вообще немка из Германии. Может, даже шпионка! Она похожа на шпионку. Я её ненавижу, вот прямо ненавижу. А кроме того, у неё есть любимчики – городские, которых эвакуировали. Это потому, что Панталонфелд приехала сюда из Лондона, как и они. Она сама нам так сказала.

В этом триместре в моём классе ещё трое городских, все из Лондона, как и предыдущие. Теперь их так много, что на площадке даже играть негде – уже почти столько же, сколько нас. И они всё время дерутся. Большинство вроде бы нормальные, только говорят по-смешному, я половину не могу разобрать. А ещё они общаются только со своими, а на нас иногда смотрят так, будто у нас корь, или свинка, или что-нибудь такое. Как будто считают нас всех тупыми деревенщинами, а мы вовсе не такие.

Один из наших новичков – его звать Барри Тёрнер – живёт в доме миссис Морвенны, возле магазина. У него волосы рыжие везде-превезде, даже брови рыжие. И он ковыряется в носу, так противно. В правописании у него ошибок гораздо больше моего, но его Панталонфелд никогда не оставляет после уроков. И я знаю почему – потому что папу Барри, он в авиации служил, убили в Дюнкерке. Мой папа в армии, и он жив. И только из-за того, что он не умер, меня оставляют после уроков. Разве это честно? Барри сказал Мейзи, которая теперь сидит рядом со мной в классе, и мы с ней иногда лучшие подруги, что она может поцеловать его, если хочет. А он в нашей школе всего неделю. Вот мартышка нахальная! Мейзи говорит, она позволила ему себя поцеловать, потому что он ещё маленький – ему всего десять – и потому что ей стало его жалко из-за папы и хотелось проверить, хорошо ли городские это умеют. Она сказала, было немножко липко и мокро, но неплохо. Я этими поцелуйчиками не занимаюсь. Не понимаю, что тут хорошего, раз это липко и мокро.

У Типс уже в любой день могут родиться котята, пузо у неё – как набитый мешок. В прошлый раз она родила у меня на кровати. Типс самая лучшая (и самая большущая) кошка в целом мире, и я её люблю больше всего и всех на свете. Но она всё время приносит котят, и это она зря, потому что мы не можем их оставлять. Никто не хочет их брать, потому что у всех уже есть свои кошки и у них тоже котята.

Рис.4 Адольфус Типс и её невероятная история

И вот из-за Типс и её котят у меня вышла ссора с папой, самая ужасная ссора в моей жизни, когда он в последний раз приезжал в отпуск из армии. Он сделал это, пока я была в школе, и мне даже не сказал. Как только котята родились, он просто взял их всех и утопил. Когда я узнала, то наговорила ему страшных гадостей: что я с ним никогда больше не буду разговаривать и что надеюсь, немцы его убьют. Я вела себя кошмарно и с ним даже не помирилась. Я написала письмо, что очень сожалею обо всём этом, но папа не ответил, а лучше бы ответил. Он, наверное, теперь меня ненавидит, и я не могу его винить. Если с ним что-нибудь случится, я этого не перенесу, особенно после того, что я наговорила.

Мама всё время мне твердит, чтобы я не давала языку думать за себя, а я не очень-то понимаю, что́ она имеет в виду. Она вот только что зашла пожелать мне спокойной ночи и задула мою лампу.

Говорит, я слишком много времени провожу за своим дневником. Она думает, я не умею писать в темноте, но я умею. Может, утром мои записи будут выглядеть чуточку криво, но мне всё равно.

Воскресенье, 12 сентября 1943 г.

Мы сегодня видели в Слэптоне американских солдат; я их вообще в первый раз видела. Все зовут их «янки», уж не знаю почему. Дедушке они не нравятся, а мне нравятся. По-моему, форма у них красивей, чем у наших солдат, а сами они выглядят как-то побольше. Янки всё улыбались и махали нам, особенно маме, но только потому, что она красотка, уж это точно. Когда они стали свистеть, мама вся покраснела, но ей было приятно. Они говорят не «здравствуйте», а «здрасть», один даже сказал «здорово». И он дал мне карамельку, только назвал её «леденец». Я сейчас её сосу, пока пишу. Она вкусная, но не такая вкусная, как лимонные конфетки с шипучкой или мятная карамель с полосками и тянучкой в серединке. Мятные я больше всего люблю, но теперь мне их дают только две в неделю – из-за карточек. Мама говорит: нам сильно повезло, что мы живём на ферме и можем сами выращивать овощи, делать масло и сливки из своего молока и есть своих кур. И когда я жалуюсь на нормы по сладостям, а я жалуюсь, она всякий раз читает мне маленькую лекцию про то, какие мы везучие. Барри говорит, в Лондоне у них на всё были карточки, так что, может, мама и права. Может, нам и вправду повезло. Но я всё равно не понимаю, как то, что мне дают меньше мятных карамелек, поможет нам победить в войне.

Рис.5 Адольфус Типс и её невероятная история

Четверг, 16 сентября 1943 г.

Сегодня мама получила письмо от папы. Всякий раз, как приходит письмо, она одновременно страшно радуется и огорчается. Она говорит: папа сейчас в Африке с Восьмой армией, он там следит, чтобы грузовики и танки работали, а мой папа здорово разбирается в моторах. Днём очень жарко, пишет он, зато ночью так холодно, что можно пальцы на ногах отморозить. Мама дала мне прочитать письмо, когда сама его прочитала. Папа ничего не написал про Типс и котят и про нашу с ним ссору. Может, он забыл про всё это. Надеюсь, что так.

Мне не хочется это писать, но я же должна записывать, что чувствую на самом деле. А то зачем вообще писать дневник? Если честно, я совсем не так скучаю по папе, как следует и как, по-моему, скучает мама. Вот когда я читаю его письма, то страшно по нему скучаю, а потом вообще про него забываю, пока кто-нибудь о нём не заговорит или, к примеру, мне на глаза не попадётся фотография. Может, это потому, что я до сих пор зла на папу из-за котят. Но я на него не только из-за котят злюсь. На самом деле ему не обязательно было уходить сражаться на войну – он мог остаться с нами и помогать дедушке и маме на ферме. Другим фермерам разрешили остаться. И папа мог, но не стал. Он пытался мне это объяснить, перед тем как уйти в армию. Говорил, что ему кажется неправильным оставаться дома, когда столько мужчин такого же возраста, как он, идут на войну. Я ему сказала, что лучше бы он подумал о дедушке, и о маме, и обо мне тоже, но он не стал слушать. Теперь им приходится делать всю работу самим: и доить, и разбрасывать навоз, и всё сено заготавливать, и ягнят принимать. Только папа умел чинить свой фордсоновский трактор и молотилку, а теперь его нет. Я чуть-чуть помогаю, но пользы от меня не так уж много. Мне всего двенадцать (уже почти), и я почти что всё время в школе. Ему надо было остаться здесь, с нами, вот как я считаю. С меня уже хватит его отсутствия. И войны этой тоже с меня хватит. Нам больше нельзя ходить на пляж и запускать воздушных змеев. Везде колючая проволока, чтобы мы туда не лазили, и везде под ней закопаны мины. Везде понаставили ужасных знаков, чтобы нас отпугнуть. Но это не помогло старой вонючей одноглазой овчарке фермера Джеффри, которая задирала ногу везде, где проходила (как-то раз даже над моей ногой). Вчера она пролезла под колючей проволокой на пляж и взорвалась, вот бедняга.

Эта идея пришла мне в школе (наверное, потому, что Панталонфелд читала нам истории про короля Артура). Я думаю, надо одеть Черчилля и Гитлера в доспехи, посадить на коней, дать каждому копьё и пусть они сами между собой разберутся. Кого собьют, тот проиграл, и война закончится, и все мы сможем снова нормально жить. Черчилль, конечно же, победит, потому что Гитлер с виду слабак слабаком, даже на лошади не сумеет усидеть, не то что копьё удержать. Так что мы победим. И больше никаких карточек. Карамели – сколько захочется. Папа сможет вернуться домой, и всё станет как раньше. Всё будет типи-топ.

Рис.6 Адольфус Типс и её невероятная история

Пятница, 17 сентября 1943 г.

Сегодня утром я видела лиса, он бежал через южное поле, а в зубах держал курицу. Когда я на него закричала, он остановился и секунду на меня смотрел, как будто говорил не лезть в его дела. А потом просто потрусил прочь, наглый до невозможности, вообще ничего не боялся. Мама говорит, это не наша курица, – но ведь чья-то же? Кто-то должен рассказать этому лису о продуктовых карточках, вот что я думаю.

По моему окну ползают толпы косиножек и бабочка. Сейчас я их всех выпущу…

На улице всё ещё светло. Люблю светлые вечера. А бабочка была «красный адмирал». Красивая. Прямо грандиозная.

Мама с дедушкой спорят внизу, я их слышу. Дедушка снова ругается на американских солдат, зовёт их «янки чёртовы». Говорит, их сотни, они повсюду, и расхаживают, как у себя дома: сигары курят, жвачку жуют. Прямо какое-то вторжение, говорит он. Мама отвечает тише, поэтому слова трудно расслышать.

Теперь они перестали спорить и включили радио, уж не знаю зачем. Новости с войны всегда плохие, и от них мама с дедушкой только огорчаются. Оно вообще почти никогда не выключается, это радио.

Понедельник, 20 сентября 1943 г.

Два больших сюрприза. Один хороший, один плохой. Сегодня нас всех отослали из школы по домам – это был хороший сюрприз. Всё из-за этого мистера Адольфа чёртова Гитлера, как его зовёт дедушка. Мы сидели и занимались арифметикой с Панталонфелд – делением в столбик, которое я никак не могу понять, хотя стараюсь изо всех сил, – и вдруг услышали над головой рёв и гул самолёта. Он делался всё громче и громче, так что в классе даже окна задребезжали. Потом раздался громкий-прегромкий взрыв, и вся школа затряслась. Мы все попадали на пол и заползли под парты, как на учениях по воздушной тревоге, только сейчас было гораздо волнительней, потому что по-настоящему. К тому времени, как Панталонфелд вывела нас из школы на площадку, немецкий бомбардировщик был уже далеко над морем. Барри изобразил, что стреляет в него из зенитки и сбивает. Почти все мальчишки тоже стали тыкать в небо пальцами и издавать дурацкие пулемётные звуки: «та-да-да-да-да».

Рис.7 Адольфус Типс и её невероятная история

Панталонфелд отправила нас по домам просто на всякий случай: вдруг ещё бомбардировщики прилетят. Но мы не пошли по домам, а пошли искать, куда упала бомба. И мы её нашли. На пшеничном поле мистера Берри, прямо за деревней, оказалась огроменная дыра. Туда уже пришёл дядя Джордж в своей униформе – он в отряде местной самообороны – и указывал всем, что делать. Наверное, следить, чтобы никто не свалился в яму. Никто не пострадал, кроме бедняги-голубя, который, похоже, объедался пшеницей, когда упала бомба. Его перья разлетелись повсюду. Потом один из городских на́чал хвастаться, что до́ма, в Лондоне, видал дырки и побольше. Крепыш Нед Симмонс сказал, куда этому лондонцу идти, и что он о нём думает, и обо всех напыщенных городских заодно, ну и понеслось, как обычно: мы против них. И я ушла.

Я уже шла домой и вдруг увидела, как по дороге едет этот джип, прямо ко мне. В нём сидел один солдат в американской каске. Он затормозил со скрежетом и сказал: «Эй, привет!» Солдат был чернокожий. Я ещё никогда в жизни не видела чёрных людей, только на картинках в книжках, и поэтому не знала, что ответить. Я изо всех сил старалась не таращиться на него, но ничего не могла с собой поделать. Ему пришлось дважды переспросить, по той ли дороге он едет в Торпойнт, и только тогда я наконец смогла кивнуть. «Знаешь что? У тебя такие же косички, как у моей самой младшей сестрёнки, – сказал он, а потом ещё добавил: – Пока!» И уехал, разбрызгивая лужи. Я немножко огорчилась, что в этот раз мне не досталось конфеты.

Когда я добралась до дома, то получила второй сюрприз, плохой. Я рассказала про бомбу и про то, что дядя Джордж и отряд самообороны уже были там, а ещё про чёрного солдата, которого встретила на дороге. Маме с дедушкой словно не было до всего этого дела. Мне это показалось странным. И странно, что никто из них как будто не хотел со мной разговаривать и даже на меня смотреть. Мы все пили чай на кухне, когда вошла Типс. Она потёрлась о мою ногу, а потом принялась бродить туда-сюда и мяукать: под столом, под шкафом, под буфетом. Но она мяукала не как всегда, когда хочет еды или ласки или когда приносит мышь. Типс звала кого-то, и когда я взяла её на руки, то нащупала кое-что новое. Её пузо всё так же висело мешком, но определённо изменилось. Она больше не была толстой и круглой. Я сразу же поняла, что они натворили.

– Нам нужно было это сделать, Лили, – сказала мама. – Лучше сразу, пока она не успела сильно к ним привязаться. Иногда ради добра приходится поступать жестоко.

Я завопила на них: «Убийцы! Убийцы!» Потом унесла Типс к себе в комнату. Я и сейчас тут с ней. С тех самых пор я всё плачу, и погромче, чтобы они услышали, чтобы им стало так же плохо, как мне.

Типс лежит у меня на коленях и умывается, будто ничего не случилось. Она даже мурлычет. Может, она ещё не поняла. А может, поняла и уже нас простила. Сейчас она перестала вылизываться. Она смотрит на меня, как будто всё-всё понимает. Сомневаюсь, что она нас простила. И вряд ли когда-нибудь простит. С чего бы?

Вторник, 5 октября 1943 г.

День моего рождения. Я родилась в этот день двенадцать лет назад, в десять часов утра. Я уже давно говорила, что мне двенадцать, и вот теперь это и правда так. Всё, чего я хочу теперь, – чтобы мне исполнилось тринадцать. И даже тринадцать недостаточно взросло. Мне очень-очень хочется стать намного старше, чем сейчас, но не такой старой, как дедушка, – не так, чтобы я ходила согнувшись, а мои руки загрубели и все покрылись морщинами и венами. И чтобы у меня из носа вечно текло, а из ушей росли волосы, тоже не надо. Но я очень хочу, чтобы мои года побыстрее добежали где-то до семнадцати – тогда школа, и Панталонфелд, и деление в столбик закончатся насовсем и никто не сможет забрать у меня котят и утопить их. Будет так здорово, когда мне станет семнадцать, потому что к тому времени война точно кончится. Дедушка говорит, мы уже побеждаем и до конца осталось совсем недолго. Тогда я смогу поехать в Лондон на поезде – я ещё никогда не бывала в поезде, – и увидеть все магазины, и покататься на этих больших красных автобусах и на метро. Барри Тёрнер мне всё об этом рассказал. Он говорит, там на улицах есть фонари, повсюду миллионы людей, и кино, и танцзалы. Его папа работал в кинотеатре до войны, до того как погиб. Барри как-то раз мне сказал – это было самое первое, что он вообще рассказал мне про своего папу.

Рис.8 Адольфус Типс и её невероятная история

Ой, а я ведь так до сих пор и не получила письма от моего папы. Наверное, он всё ещё зол на меня из-за того, что я сказала. Я бы очень-очень хотела этого не говорить. Он мне приснился позавчера. Я обычно вообще не помню снов, но этот запомнила, хоть и всего кусочек. Папа вернулся домой и доил коров, но только в военной форме и в каске. Это был кошмар, потому что когда я зашла в доильню, то заговорила с ним, а он даже головы не поднял. Я закричала, но он всё равно не смотрел на меня. Как будто кого-то из нас там не было, но мы были, оба были там.

Понедельник, 1 ноября 1943 г.

  • Щипок, пинок – новый месяц на порог.
  • Шлёп и хлесть – больно бойкий кто-то здесь.
  • Фонарь под глаз – больно хитрый ты у нас, —

Барри повторял это каждый раз, как меня видел. Это уже здорово бесило. В конце концов я наорала на него, и он расстроился. Знаю, что не стоило этого делать, Барри ведь просто шутил и подружиться хотел. Он не разревелся, но почти.

Но сегодня мне ещё больше стыдно из-за кое-чего другого, гораздо худшего. С тех пор как у нас появилась Панталонфелд, я над ней издевалась, – все мы, но я больше всех. У меня здорово получается доводить людей, если мне этого хочется. Когда она пришла к нам в первый раз, то не понравилась мне и я ей надерзила, а она рассердилась и наказала меня. Я снова ей надерзила, и Панталонфелд меня снова наказала, и так всё и продолжалось, ну а потом я уже вообще никак не могла с ней поладить. Я всё время считала её врединой, с самого начала, а теперь случилось вот это.

Сегодня к нам в школу пришёл викарий из церкви и сказал, что утром нас будет учить он, поскольку миссис Блумфелд не очень хорошо себя чувствует. Она не то чтобы больна, но у неё горе, пояснил он. Она горюет оттого, что узнала новости: её муж, который служил в торговом флоте, пропал без вести где-то в Атлантике. В его корабль попала торпеда. Несколько выживших подобрали, но мужа миссис Блумфелд среди них не было. Викарий сказал нам, что, когда она вернётся в школу, нам лучше бы вести себя помягче и подобрее, чтобы не огорчать её ещё больше. Потом он велел нам закрыть глаза, сложить руки и помолиться за неё. Я заодно помолилась и за себя, потому что не хочу, чтобы Бог отвернулся от меня за все те гадости, которые я говорила и думала о ней. И за папу я тоже молилась: пусть Бог не заставит его погибнуть в пустыне только потому, что я дурно себя вела с миссис Блумфелд, и пусть папа знает: когда я говорила, что хочу, чтобы он умер, из-за котят, которых он утопил, я на самом деле этого не хотела. Я никогда в жизни так старательно не молилась. Обычно, когда мне положено молиться, мои мысли всегда где-то блуждают, но сегодня было не так.

После обеда миссис Блумфелд пришла в шко-лу. Она не накрасила губы и казалась совсем бледной и замёрзшей. И ещё её немножко трясло. Мы оставили ей на столе письмо и все-все его подписали, что нам очень жаль её мужа. Миссис Блумфелд выглядела слишком спокойной, как будто вся оцепенела. Она не плакала и ничего такого не делала, пока не прочитала наше письмо. Тогда она попыталась улыбнуться нам сквозь слёзы и сказала, что мы очень заботливы и внимательны, хотя это не так: ведь насчёт письма-то викарий придумал, – но ей мы рассказывать не стали. Мы весь день говорили шёпотом и вели себя очень-очень хорошо и тихо. Мне её теперь ужасно жалко, потому что она совсем одна. Я больше не буду звать её Панталонфелд. И вряд ли кто-нибудь будет.

Понедельник, 8 ноября 1943 г.

С тех пор как погиб муж миссис Блумфелд, я стала сильно беспокоиться за папу. Раньше нет, а теперь всё время. Мне кажется, что он лежит мёртвый в песках Африки. Я пытаюсь не думать об этом, но картинка, как он там лежит, постоянно перед глазами стоит. И я знаю, что это глупо, ведь от него наконец-то пришло письмо, только вчера, и с ним всё в порядке. (Папины письма идут целую вечность. Это отправлено два месяца назад.) Он ничего не сказал про то, как я на него наругалась. На самом деле он даже просит передать привет Типс. Папа пишет, в пустыне так жарко, что на капоте его джипа можно яичницу пожарить. Говорит, уже который день страшно скучает по старой доброй девонской мороси и грязи. Как можно скучать по грязи? Нас тут всех тошнит от грязи. Дождь идёт целыми днями, мерзкий дождь: то моросит, то льёт. Сегодня ещё ветер был с моря, и я насквозь промокла, пока добралась из школы до дома.

Дедушка пришёл позже. Он немного выпил, но он всегда немного выпивает, когда ходит на рынок, – чисто чтобы не простудиться, как он говорит. Он уселся перед плитой и положил ноги в нижнюю духовку. Мама сердится, когда он так делает, но он всё равно это делает. И носки у него дырявые, всегда-превсегда.

«Повсюду в городе полно янки со жвачкой, целые сотни, – сказал он. – Словно мухи на коровьей мине, чёрт их дери». Мне нравится, когда дедушка так говорит. Мама его чуть не испепелила взглядом, но он и бровью не повёл. Только подмигнул мне и ухмыльнулся и стал рассказывать дальше. Говорит, наверняка что-то готовится: везде, куда ни глянь, склады горючего, палаток понаставили, танки и грузовики стоят. Помяни моё слово, говорит, какое-то большое дело затевают.

Продолжить чтение