Читать онлайн Голос земли. Легендарный бестселлер десятилетия о сокровенных знаниях индейских племен, научных исследованиях и мистической связи человека с природой бесплатно
Robin Wall Kimmerer
Braiding Sweetgrass: Indigenous Wisdom, Scientifi c Knowledge and the Teachings of Plants
© 2013, Text by Robin Wall Kimmerer
All rights reserved.
© Платонова Т.Л., перевод на русский язык, 2022
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2022
Предисловие
Протяни руки, чтобы я могла положить на них охапку свежесобранной священной травы, свободно струящейся, как только что вымытые волосы. На ее золотисто-зеленых глянцевых стеблях, в том месте, где они соприкасаются с землей, есть фиолетовые и белые полоски. Поднеси эту охапку к лицу и вдохни аромат сладкой ванили, который ощущается поверх запаха речной воды и чернозема, и тебе станет понятно ее научное название – Hierochloe odorata, что означает – душистая трава («зубровка душистая»). На языке народа потаватоми она называется «виингаашк» – сладко пахнущие волосы Матери-Земли. Вдохни ее аромат, и ты начнешь припоминать вещи, о которых позабыл, сам того не зная.
Пучок душистой травы, связанный на конце и разделенный на три части, готов к плетению. Чтобы заплести священную траву в гладкую блестящую косу, достойную подношения, необходимо, чтобы она находилась в натянутом состоянии. Любая маленькая девочка с туго заплетенными косичками скажет, что нужно слегка натягивать косу. Конечно, можно сделать это и без посторонней помощи, просто привязав один конец к стулу или держа его зубами и заплетая косичку в направлении от себя. Но гораздо приятней, когда кто-то другой держит ее конец, чтобы каждый осторожно тянул в свою сторону и вы бы стояли голова к голове, болтая и смеясь, наблюдая за руками партнера. Один из вас держит косичку крепко, не двигаясь, а другой перебирает тонкие пучки травы, сплетая их вместе. Соединенные священной травой, в эти мгновения вы становитесь единым целым, когда плетущий косичку так же важен, как и тот, кто ее держит. Ближе к концу коса становится все тоньше и тоньше, пока вы уже не начинаете заплетать отдельные травинки, а затем закрепляете их.
Не подержишь ли ты другой конец пучка травы, пока я буду плести косу?
Пока наши руки соединяет священная трава, почему бы нам не склонить наши головы и не заплести косу в дар этой земле? А потом я подержу ее, когда настанет твой черед плести.
Я бы могла подарить тебе косичку из душистой травы, такую же толстую и блестящую, как коса, свисавшая с плеча моей бабушки. Но она не моя, чтобы я могла отдать ее, и не твоя, чтобы взять. Виингаашк – сама по себе, она не может никому принадлежать. Поэтому вместо нее я предлагаю сплетение из историй, которые помогут восстановить нашу связь с окружающим миром. В этой «косе» три пряди – народная мудрость, научные знания и рассказы ученого из племени анишинабекве, пытающегося объединить их для достижения самой важной цели. Это переплетение науки, верований и легенд – старых и новых, призванных стать средством для восстановления наших разорванных связей с землей, своеобразная фармакопея врачующих историй, которые помогут понять, что возможны иные взаимоотношения, когда люди и земля взаимно исцеляют друг друга.
Сажая священную траву
Сажать священную траву лучше не семенами, а вкапывая корни в почву. Так растение бережно передается из рук в землю и снова в руки на протяжении многих лет и поколений. Его излюбленная среда обитания – согретые солнцем и обильно увлаженные луга. Оно процветает вдоль вспаханных полей.
Пришествие небесной женщины
Зимой, когда зеленая земля отдыхает под покровом снега, наступает время рассказывать истории. Рассказчики начинают с воспоминаний о тех, кто пришел раньше нас и передал нам эти легенды, ведь мы лишь посредники.
Вначале был Небесный мир[1]
Она падала, как семечко клена, вращаясь на осеннем ветру. Столб света струился из отверстия в Небесном мире, освещая ей дорогу туда, где прежде была лишь темнота. Ее падение было долгим. Со страхом, а может быть, с надеждой она крепко сжимала в руке какой-то пучок.
Кружась и падая, она видела внизу лишь темную воду. Но в этой пустоте множество глаз было обращено вверх, к неожиданно возникшему столбу света. Они видели там что-то маленькое, словно пылинка. Когда она, вращаясь по спирали, приблизилась, стало ясно, что это женщина с раскинутыми руками и длинными черными волосами, развевающимися на ветру.
Гуси кивнули друг другу и взмыли над поверхностью воды, поднимая волну гусиной музыки. Она ощутила взмахи их крыльев, когда они подставили их, чтобы прервать ее падение. Вдали от родного дома – единственного известного ей места – она внезапно почувствовала теплые объятия мягких перьев, и у нее перехватило дыхание. Птицы бережно подхватили ее и понесли вниз. Так все началось.
Но долго удерживать женщину над водой Гуси не могли, и они собрали совет, чтобы решить, что делать. Покоясь на их крыльях, женщина видела, как все они собираются: Гагары, Выдры, Лебеди, Бобры, Рыбы всех видов. Среди них плавала Большая Черепаха и подставляла свою спину. Женщина с благодарностью перебралась с гусиных крыльев на ее панцирь.
Все понимали, что для жизни ей нужна земля, и обсуждали, как же ей помочь. Животные, которые умели нырять, слышали об иле на морском дне и согласились отправиться на его поиски.
Первой нырнула Гагара, но там было слишком глубоко, и через некоторое время она появилась на поверхности ни с чем. Один за другим все остальные животные предлагали свою помощь – Выдра, Бобр, Осетр, но глубина, темнота и давление воды были слишком велики даже для самых сильных пловцов. Всплывая, все они хватали ртом воздух, в голове у них звенело, а кто-то вообще не вернулся. Вскоре осталась только маленькая Ондатра – самый слабый ныряльщик. Она тоже вызвалась нырять, хотя остальные и смотрели на нее с сомнением. Молотя по воде своими короткими лапами, Ондатра нырнула и не показывалась очень долго.
Все с тревогой ждали ее возвращения, опасаясь худшего для своего сородича исхода. И наконец вместе с пузырьками воздуха на поверхности воды появилось маленькое бездыханное тело Ондатры. Она отдала свою жизнь, чтобы спасти этого беспомощного человека. Но затем все заметили, что зверек что-то крепко сжимает в лапе. Раскрыв ее, они увидели горстку ила. «Положите ил мне на спину, я сохраню его», – сказала Черепаха.
Небесная женщина наклонилась и размазала ил по панцирю Черепахи. Тронутая столь удивительным отношением животных, она запела благодарственную песню и начала танцевать, взбивая ступнями ил под ногами. По мере ее танца почвы становилось все больше и больше, и комочек ила на спине Черепахи вскоре превратился в земную твердь. Но это было сделано не одними лишь усилиями Небесной женщины, а благодаря магии всех даров животных вкупе с ее глубокой признательностью за них. Все вместе они сформировали то, что мы сегодня знаем как Черепаший остров – наш дом.
Как любой хороший гость, Небесная женщина пришла не с пустыми руками. Она все еще сжимала в кулаке какой-то пучок. Падая из Небесного мира, женщина протянула руку, чтобы ухватиться за Древо Жизни, которое росло там. В ее руке остались веточки с плодами и семенами всех видов растений. Она разбросала их по новой земле и тщательно ухаживала за каждым растением до тех пор, пока мир из коричневого не стал зеленым. Солнечный свет струился из отверстия в Небесном мире, согревая землю и позволяя семенам прорастать. Дикие травы, цветы, деревья и лекарственные растения вскоре разрослись повсюду. И теперь, когда появилось изобилие пищи для животных, многие из них пришли жить к женщине на Черепаший остров.
Наши предания гласят, что виингаашк, или священная трава, была первым растением на Земле. Для моего народа это одна из четырех почитаемых священных трав, а ее аромат навевает сладкие воспоминания о даре Небесной женщины. Вдохните его – и вы начнете вспоминать вещи, о которых позабыли, сами того не зная. Наши старейшины говорят, что обряды – это способ «сохранять память». А потому душистая священная трава – это важное ритуальное растение, почитаемое многими местными коренными народностями. Также из нее плетут красивые корзины, используют ее как снадобье. Растение это имеет как материальную, так и духовную ценность.
Когда вы плетете косичку тому, кого любите, то делаете это с нежностью. Между плетущим и тем, кому заплетают косу, возникает расположение и даже нечто большее – связующая нить. Виингаашк ложится длинными и блестящими прядями, словно только что вымытые женские волосы. Мы говорим, что это струящиеся волосы Матери-Земли. Заплетая священную траву, мы словно плетем волосы Матери-Земли, демонстрируя ей свою любовь и внимание, заботу о ее красоте и благополучии в благодарность за все, что она нам дала. Дети, которые с самого рождения слышат рассказы о Небесной женщине, с младых ногтей осознают ответственность за неразрывную связь между человечеством и породившей его землей.
История путешествия Небесной женщины настолько богатая и яркая, что она представляется мне бездонной чашей небесной синевы, из которой я могу пить снова и снова. В ней хранятся наши верования, наша история, наши взаимоотношения. Когда я заглядываю в эту чашу, передо мной проносится такой вихрь образов, что прошлое и настоящее сливаются воедино. Изображения, возникающие там, говорят не только о том, откуда мы пришли, но и о том, куда нам двигаться дальше.
На стене моей лаборатории висит изображение Небесной женщины работы Брюса Кинга – «Момент полета». Летящая к земле с горстью семян и цветов, она смотрит вниз на мои микроскопы и регистраторы данных. Это может показаться странным соседством, но, на мой взгляд, здесь ей самое место. Будучи писателем, ученым и носителем истории о Небесной женщине, я сажусь у ног моих старших учителей и слушаю их песни.
По понедельникам, средам и пятницам в 9.35 я обычно нахожусь в аудитории университета, рассказывая о ботанике и экологии, пытаясь вкратце объяснить своим студентам, как функционируют сады Небесной женщины, известные под названием «глобальные экосистемы». Одним ничем не примечательным утром на лекции по общей экологии я провела опрос студентов. Среди прочего я попросила их оценить свое понимание негативного взаимодействия людей и окружающей среды. Почти каждый из двухсот студентов уверенно заявил, что человек и природа несовместимы. Это были студенты третьего курса, которые выбрали карьеру в области охраны окружающей среды, поэтому их ответы не сильно удивили. Все они хорошо разбирались в механизме климатических изменений, токсинах, находящихся в земле и воде, и в проблемах, связанных с кризисом среды обитания. В ходе опроса им также было предложено рассказать, какие позитивные взаимосвязи людей и природы они знают. Большая часть студентов ответили, что никаких.
Я была поражена. Как это возможно, что за все двадцать лет они не могут вспомнить никаких полезных взаимосвязей людей и окружающей среды? Возможно, из-за тех негативных примеров, которые они ежедневно видят, – грязные производства, агропромышленные фермы, рост городов за счет сельской местности – они утратили способность замечать что-либо хорошее в отношениях между людьми и природой. По мере того как истощается земля, сужается и их кругозор. Когда мы говорили об этом после занятий, я поняла, что они даже не могут себе представить, как выглядят полезные связи между нашим видом и другими обитателями планеты. Как же можно двигаться в сторону экологического и культурного развития, даже не представляя, где эта дорога, и ничего не зная о душевной щедрости гусей? Нет, эти студенты явно не были взращены на легендах о Небесной женщине.
На одной стороне земли были люди, чьи взаимоотношения с миром природы были сформированы Небесной женщиной – той, что сотворила сад для всеобщего благополучия.
А на другой стороне – была совсем иная женщина с садом и деревом. За то, что она попробовала его плоды, ее изгнали из сада, и врата с лязгом захлопнулись за ней. Этой прародительнице людей было суждено блуждать по пустыне и зарабатывать на хлеб в поте лица своего, вместо того чтобы вкушать сладкие сочные плоды, под тяжестью которых сгибаются ветви деревьев. Чтобы найти себе пропитание, она была вынуждена покорять пустыню, в которую ее выдворили.
Тот же вид, та же земля – и такие разные истории. Подобно легендам о сотворении всего сущего, учения о природе – источник самоидентификации и ориентации в мире. Они говорят нам, кто мы есть. Мы неизбежно формируемся под их влиянием, как бы далеки мы от них ни были. Одна история ведет в широкие объятия живой природы, а другая – в изгнание. Одна женщина – наш предок-садовник, творец прекрасного зеленого мира, который станет домом для ее потомков. Другая была изгнанницей, просто идущей тернистым путем по чуждому ей миру к своему настоящему дому на небесах.
А потом они встретились – потомки Небесной женщины и дети Евы, и земля вокруг нас несет следы этой встречи, отголоски нашей истории. Они говорят о том, что даже ад не знал ярости большей, чем та, которую испытывает отвергнутая женщина. И я могу лишь предполагать, что сказала Еве Небесная женщина: «Сестра, судьба обошлась с тобой несправедливо…»
Легенда о Небесной женщине, известная всем коренным народам, обитающим на территориях, прилегающих к Великим озерам, – немеркнущая звезда в созвездии учений, которые мы называем Первоначальными Заповедями. Это не строгие предписания или правила, они скорее подобно компасу подсказывают направление, но не обеспечивают подробной картой. Создание такой карты – работа всей жизни. Представление о следовании Первоначальным Заповедям у каждого свое, и оно меняется от эпохи к эпохе.
Первые потомки Небесной женщины жили в соответствии со своими представлениями о Первоначальных Заповедях – нравственными предписаниями, касающимися охоты, семейной жизни, обрядов, которые имели большое значение в их мире. Все это может казаться неуместным в современном урбанистическом мире, в котором зелень можно увидеть лишь в рекламе, а не на лугу. Бизоны вымирают, а мир движется дальше. Каждого выловленного лосося уже не вернешь обратно в реку, а мои соседи поднимут тревогу, если я подожгу свой двор, чтобы сделать выгон для лося.
Земля была новой, когда она приняла первых людей. Теперь она состарилась, и кое-кто считает, что мы злоупотребили ее гостеприимством, забыв о Первоначальных Заповедях.
Со времен сотворения мира животные были своеобразной спасательной шлюпкой для людей. Теперь мы должны стать такой для них. Но предания, которые могли бы направлять нас, – если их вообще еще рассказывают, – постепенно стираются из нашей памяти. Какой смысл они могли бы нести сегодня? Как в наше время трактовать легенды о зарождении мира, когда этот мир близится к своему концу? Декорации поменялись, но сюжет все тот же. И пока я прокручиваю его снова и снова, Небесная женщина, похоже, смотрит мне в глаза и спрашивает, что я, в свою очередь, отдам в благодарность за тот дар мира, что преподнесла мне Черепаха?
Будет полезно напомнить, что та первая женщина сама была иммигранткой. Она оказалась вдали от своего дома, Небесного мира, покинув всех, кто знал ее и был ей дорог, и понимая, что никогда уже не сможет вернуться. Начиная с 1492 года большинство проживающих здесь – тоже иммигранты. Возможно, прибыв на остров Эллис, они даже не догадывались о том, что у них под ногами Черепаший остров. Некоторые из моих предков считают себя потомками Небесной женщины, и я принадлежу к их числу, а другие – из более поздней волны иммигрантов: французский торговец пушниной, ирландский плотник, валлийский фермер; все они собрались здесь, на Черепашьем острове, чтобы построить свой дом. Их рассказы о том, как они оказались на этой земле с пустыми карманами, не имея ничего, кроме надежды, перекликаются с легендой о Небесной женщине. Она тоже прибыла сюда, имея лишь горсть семян и скупые наставления «использовать доставшиеся ей дары и помыслы во благо» – те, которым все мы следуем. С открытой душой приняла она дары от других живых существ и достойно их использовала. Затем она поделилась теми дарами, которые принесла из Небесного мира, когда занялась созданием своего дома и разведением растений.
Возможно, легенда о Небесной женщине дошла до наших дней потому, что сами мы постоянно падаем. Наша жизнь – как личная, так и общественная – повторяет ту же траекторию. Не важно, прыгаем ли мы, или нас толкают, или же привычный мир рушится у нас под ногами, мы падаем, улетая в какое-то новое и неожиданное место. Но наперекор всем нашим страхам и падениям дары мира всегда рядом, готовые поймать нас.
Обращаясь к этой легенде, нелишне будет напомнить о том, что, когда Небесная женщина оказалась здесь, она прибыла уже не одна. Она была беременна. Зная, что ее потомки унаследуют этот мир, она все делала для его процветания. Именно благодаря ее заботе об окружающей природе первые иммигранты из ее мира прижились здесь. Они не только брали дары природы, но и отдавали ей сполна. Для всех нас стать коренными жителями того или иного места означает думать о том, какой мир мы оставим своим детям, заботиться о своей земле так, словно наши жизни, как материальные, так и духовные, зависят от нее.
Порой мне приходилось слышать, что легенда о Небесной женщине преподносится как элемент красочного фольклора. Но даже когда ее неверно трактуют, в ней все равно чувствуется изначальная сила и мощь. Большинство моих студентов никогда не слышали эту историю о земле, на которой они родились. Но когда я ее рассказываю, я вижу, как загораются их глаза. Смогут ли они, сможем ли все мы воспринять историю Небесной женщины не как артефакт прошлого, а как наказ на будущее? Сможет ли нация иммигрантов снова последовать ее примеру, чтобы сделать эту землю своим домом?
Взгляните на последствия изгнания из Рая бедной Евы: земля в кровоподтеках и следах насильственного отношения. Разрушается не только сама природа, но, что более важно, и наши связи с ней. Как написал Гари Набхан: «Мы не можем осмысленно приступать к исцелению, к исправлению ошибок без воссоздания истории». Другими словами: наша связь с землей не восстановится, пока мы не узнаем ее истории. Но кто ее расскажет?
В западной традиции существует общепризнанная иерархия живых созданий, на вершине которой, конечно же, находится человек – апофеоз эволюции, венец Творения, а растения – внизу. Но у индейцев люди в этой иерархии часто относятся к категории «младших братьев». Мы считаем, что у людей меньший жизненный опыт, а значит, им нужно многому учиться и следовать примеру учителей – животных, птиц и растений. Их мудрость проявляется в том, как они живут. Они учат нас своим примером. Ведь они прожили на этой земле гораздо дольше, чем мы, и у них было время все узнать. Живя как над землей, так и под ней, они соединяют Небесный мир с земным. Растения умеют добывать пищу и лекарства из света и воды, а потом отдают их.
Мне нравится думать, что, когда Небесная женщина рассыпала свои семена по Черепашьему острову, она обеспечила пищу для тела и ума, эмоций и души – она хотела, чтобы мы учились. Растения способны рассказать нам ее историю, нам нужно только научиться их слушать.
Совет пекана
Горячие волны стелются над луговыми травами; воздух тяжелый, влажный и наполненный звоном цикад. Все лето они ходили босиком, и все равно сухая сентябрьская стерня 1895 года колет им ноги, когда они рысцой бегут по выжженной солнцем прерии, поднимая пятки, как танцоры грасса. В своей выцветшей под солнцем одежде они похожи на молодую поросль ивы. Во время бега под смуглой кожей на их узких грудях выпирают ребра. Они направляются в сторону тенистой рощицы, где под ногами мягкая прохладная трава, и, раскинув ноги, плюхаются в ее высокие заросли. Несколько минут они отдыхают в тени, а потом вскакивают на ноги, ловя кузнечиков для наживки.
Удочки стоят в том же месте, где они их оставили, прислоненные к старому тополю. Они насаживают кузнечиков и закидывают леску. Прохладный речной ил просачивается меж пальцев ног. Но жалкий поток воды, оставленный засухой, едва струится по высохшему руслу. За исключением нескольких комаров, нет никаких жалящих насекомых. Скоро становится ясно, что шансы пообедать рыбой тают так же, как и их животы под выгоревшими джинсами, поддерживаемыми бечевкой. Похоже, что сегодня на ужин им не светит ничего, кроме сухарей с красной подливкой. Опять. Они терпеть не могут возвращаться домой с пустыми руками и разочаровывать маму, но и сухари наполнят желудок.
Земля здесь, вдоль реки Канейдиан, в центре Индианы, представляет собой холмистую саванну с рощицами в низинах. Большая ее часть никогда не была вспахана, да и плуга здесь ни у кого нет. Мальчики идут по течению реки, переходя от рощицы к рощице, назад к дому, что стоит на их участке. Они надеются найти более глубокое место, но тщетно.
Вдруг один из мальчиков наступает в высокой траве на что-то твердое и круглое.
Один, второй, еще и еще – их так много, что трудно идти. Он поднимает с земли твердый зеленый шар и с криком: «Пиганек! Давай отнесем их домой!» – запускает им в своего брата, словно пасуя мячом. Орехи только начинают созревать и падать, усыпая траву. Мальчики мгновенно наполняют ими карманы, а потом еще собирают большую кучу. Пеканы хорошо есть, но трудно нести. Они как теннисные мячи: чем больше их набираешь, тем больше просыпается на землю. Мальчики терпеть не могут возвращаться домой с пустыми руками, и мама бы порадовалась… Но вряд ли можно унести больше горсти этих орехов.
Когда солнце садится, жара немного спадает и вечерняя прохлада опускается в низину, можно бежать домой ужинать. Мама зовет их, и мальчики бегут, переваливаясь на своих тощих ногах и мелькая в сумерках белыми трусами. Издали кажется, что каждый несет большую рогатину, которая лежит на плечах, как ярмо. Они бросают добычу к ее ногам с выражением триумфа на лицах – карманы у двух пар потертых штанов, туго стянутых бечевкой у щиколоток, набиты орехами.
Одним из этих тощих мальчишек был мой дед, который всегда хотел есть и потому собирал еду везде, где найдет. Он жил в хижине в прериях Оклахомы, когда это еще была индейская территория, незадолго до того, как ее не стало. Какой бы непредсказуемой ни была наша жизнь, еще меньшему контролю поддаются истории, которые расскажут о нас после нашего ухода. Дед бы здорово посмеялся, узнав, что его правнуки знают его не как награжденного ветерана Первой мировой войны и не как умелого механика, ремонтировавшего новейшие автомобили, а как босоногого мальчишку из резервации, бегущего домой в одних трусах и штанах, набитых пеканами.
Пекан – плод дерева, известный как кария пекан (Carya illinoensis). Это слово пришло в английский из языка аборигенов, где слово «пиган» означает просто орех, любой орех. Кария, черный грецкий и серый орехи, что растут на наших северных территориях, имеют свои названия. Но эти деревья, как и наши исконные земли, были утрачены моим народом. Наши земли вокруг озера Мичиган однажды понадобились колонистам. И вот под дулами солдатских ружей мы длинными рядами шагаем печально известной Тропой смерти. Они привели нас в новое место, подальше от наших озер и лесов. Затем кто-то пожелал захватить и эту землю, так что наши спальные мешки снова были упакованы – на этот раз их стало меньше. На протяжении жизни одного поколения моих предков переселяли трижды – из Висконсина в Канзас как промежуточный пункт, а затем в Оклахому. Интересно, оглянулись ли они, чтобы в последний раз взглянуть на озера, мерцающие словно мираж? Прикоснулись ли они на прощание к деревьям, уходя туда, где деревьев становилось все меньше, пока не осталась одна лишь трава?
Так много всего было разбросано и оставлено вдоль той тропы: могилы половины моего народа, его язык, знания, имена. Моя прабабушка Ша-Нойт (Летящий Ветер) была переименована в Шарлотту. А те имена, которые солдаты или миссионеры не могли произнести, были запрещены.
Добравшись до Канзаса, они, вероятно, с облегчением обнаружили вдоль рек рощи ореховых деревьев неизвестного им вида, но довольно вкусного и росшего в изобилии. Не зная их названия, они стали называть этот плод просто орехом – пиганом, а на английском слово стало звучать как пекан.
Пирог с пеканом я пеку только на День благодарения, когда орехов много. Мне вообще не особенно нравится этот орех, но таким образом я хочу почтить это дерево. Угощение гостей, собравшихся за большим столом, напоминает о радушии, с которым эти деревья встретили наших предков, одиноких и уставших, оторванных от своего дома.
Хоть мальчики и вернулись домой без рыбы, они принесли такое количество белка, которое могло сравниться со связкой сомов. Орехи – это «рыба леса», богатая белком и особенно жирами – «мясо бедняков». А они были бедны. Сегодня мы едим их для удовольствия, очищенные и поджаренные, но в прежние времена орехи уваривали до состояния каши. Жир всплывал на поверхность, как в курином бульоне, и его снимали, словно пенку, и потом использовали это ореховое масло в качестве питательной еды зимой. Высокая калорийность и насыщенность витаминами – все, что нужно для поддержания жизнедеятельности организма. Ведь орех и создан для того, чтобы обеспечивать зародыш всем необходимым для его развития.
Серый орех, черный грецкий орех, кария, или масличный орех, и пекан – все это представители одного семейства (Juglandaceae). Наш народ всегда брал эти орехи с собой, переезжая на новое место, правда, чаще всего в корзинах, а не в штанах. Сегодня орех пекан встречается вдоль рек в прериях, растет в плодородных низинах, там, где селились люди. Мои соседи, представители племени хауденосауни, говорят, что их предки так любили серый орех, что сегодня эти деревья служат указателями местонахождения старых поселений. И, конечно же, на холме над родником рядом с моим домом есть роща серого ореха, который теперь редко встретишь в лесах. Каждый год я выпалываю сорняки вокруг молодых деревьев и выливаю на них по ведру воды, когда дожди запаздывают. Сохраняю память.
В Оклахоме, у старого семейного дома, растет орех пекан, затеняющий то, что осталось от родных стен. Я представляю себе, как бабушка высыпает орехи на стол, чтобы приготовить их, а один орех закатывается в укромный уголок во дворе. Или, может, она отдала свой долг деревьям, сразу же посадив горсть орехов в своем саду.
Вспоминая эту старую историю в очередной раз, я поражаюсь тому, насколько мудро поступили мальчики, принеся домой как можно больше орехов, ведь ореховые деревья плодоносят не каждый год, а с непредсказуемой периодичностью. Годы изобильного урожая сменяются «голодными периодами» – цикл спадов и подъемов, именуемый семенным возобновлением. В отличие от сочных фруктов и ягод, которые манят вас съесть их сразу, пока они не испортились, орехи защищены твердой, почти каменной скорлупой и зеленой кожицей. Плоды этих деревьев не предназначены для того, чтобы съедать их сразу, обливаясь соком. Это пища зимнего периода, когда организм нуждается в белке и жире, дополнительных калориях для поддержания тепла. Палочка-выручалочка в тяжелые времена, залог выживания. Содержимое орехов настолько ценно, что хранится под двойной защитой – одна оболочка под другой. Так охраняется находящийся внутри зародыш и источник его питания, но это также позволяет запастись орехами впрок, убрав их в надежное место.
Чтобы расколоть орех, нужно немало потрудиться, и белке было бы неразумно сидеть и грызть его на открытом пространстве, где хищные птицы только и ждут возможности воспользоваться ее оплошностью. Орехи нужно прятать в укромном месте, например в норе бурундука или в погребе оклахомской хижины. Что-нибудь из этих запасов наверняка будет утеряно – и тогда родится новое дерево.
Чтобы в результате плодоношения выросли новые леса, нужно, чтобы каждое дерево принесло большой урожай орехов – такой большой, чтобы завалить ими хищных птиц, питающихся семенами. Если бы дерево давало всего горстку орехов в год, то все орехи были бы съедены, и тогда не появилось бы нового поколения пекана. Но, учитывая высокую калорийность орехов, деревья не могут позволить себе ежегодный обильный урожай: для этого им нужно накапливать ресурсы, точно так же, как семья сберегает продукты для особого случая. Плодоносящие деревья годами накапливают сахар, и вместо того, чтобы понемногу его расходовать, они прячут его «в закрома», сохраняя калории в виде крахмала в своих корнях. И лишь когда эти «закрома» переполнились, мой дедушка смог принести домой большой запас орехов.
Этот цикл спадов и подъемов остается предметом дискуссий и площадкой выдвижения новых гипотез для специалистов в области физиологии деревьев и эволюционных биологов. Лесные экологи предполагают, что обильные урожаи – это просто результат поддержания энергетического баланса: плодоношение происходит только тогда, когда деревья могут себе это позволить. И это разумное объяснение, потому что деревья растут и накапливают калории с разной скоростью, в зависимости от среды обитания. Подобно колонистам, которым достались плодородные земли, те счастливчики, которым повезло больше, должны развиваться быстрее и плодоносить чаще, в то время как их растущие в тени соседи вынуждены бороться за выживание и лишь изредка давать обильный урожай, годами ожидая воспроизводства. Однако если бы все обстояло так, тогда каждое дерево плодоносило бы по собственному графику, в зависимости от запасов накопленного в нем крахмала. Но все обстоит иначе. Если одно дерево начинает плодоносить, плодоносят и все остальные – здесь нет индивидуалистов. Не одно дерево в роще, а вся роща, и не одна роща в лесу, а каждая лесная роща – по всему округу и по всему штату. Деревья проявляют себя не как индивидуумы, а как-то коллективно. Как именно они это делают, мы пока не знаем. Но то, что мы наблюдаем, – это сила единства. То, что происходит с одним, происходит и со всеми. Мы можем голодать вместе или вместе пировать. Возможно только общее процветание.
Летом 1895 года все погреба на индейской территории были набиты орехами пекан, как и животы мальчишек и белок. Людьми этот период воспринимался как дар – изобилие пищи, которую можно просто поднять с земли, но только если вы сумеете опередить белок. А если нет, тогда, по крайней мере, этой зимой можно будет часто лакомиться рагу из белки. Ореховые рощи щедро делятся своими дарами снова и снова. Подобная общинная щедрость может показаться несовместимой с процессом эволюции, который диктует потребность индивидуального выживания. Но, пытаясь отделить индивидуальное благополучие от здоровья целостного коллективного организма, мы допускаем грубейшую ошибку. Щедро одаривая своими плодами других, пекан в то же время одаривает и себя. Насыщая людей и белок, деревья обеспечивают собственное выживание. Гены, которые передают механизм семенного возобновления, способствуют эволюции последующих поколений; тех же, кто не имеет такой способности, ждет эволюционный тупик. Их просто съедят. Так и люди, которые понимают природные процессы и, соответственно, запасаются орехами, переживут февральские метели и прочие невзгоды и передадут это умение своим потомкам – не генетиченски, а путем культурной практики.
Ученые, изучающие проблемы леса, объясняют семенное возобновление гипотезой насыщения хищников. По их версии, когда деревья дают плодов больше, чем белки могут съесть, то часть орехов остается нетронутой. В свою очередь, когда беличьи кладовые полны орехов, питающиеся ими беременные самки произведут на свет больше детенышей в каждом выводке, и численность популяции белок резко возрастет. Это означает, что у самок хищных птиц будет больше потомства, да и лисьи норы тоже будут полны. Но следующей осенью счастливые дни закончатся, потому что деревья прекратят плодоносить. И теперь почти нечем будет заполнять беличьи кладовые, белки возвращаются в нору без пищи, поэтому они вынуждены все чаще отправляться на ее поиски, становясь более уязвимыми для возросшей популяции бдительных ястребов и голодных лисиц. Соотношение хищников и жертв теперь не в их пользу, и тогда в результате голодания и участившихся случаев нападения хищников популяция белок резко уменьшается, в лесах становится тихо без их трескотни. Можно вообразить себе, как в такие моменты деревья шепотом переговариваются друг с другом: «Белок осталось совсем мало. Не пора ли начать производить орехи?» И вскоре ландшафт наполняется цветами ореховых деревьев, готовыми снова стать небывалым урожаем плодов. Так, совместными усилиями, деревья выживают и процветают.
Проводимая федеральным правительством политика переселения индейцев привела к тому, что многие местные народности оказались оторванными от своих корней. Они пытались разорвать наши связи с исконными традициями и накопленными знаниями, уводили от могил наших предков, от тех растений, которые сопровождали всю нашу жизнь. Но даже это не уничтожило самобытность моего народа. И тогда правительство задействовало новый инструмент: отделить детей от их семей и культуры, отправляя учиться далеко и надолго и надеясь, что за это время дети забудут, кто они такие.
На всех территориях, где проживали индейцы, сохранились письменные свидетельства того, что агентам из числа местных жителей выплачивали вознаграждение за то, что они собирали детей для отправки в правительственные школы-интернаты. Позднее, создавая видимость предоставляемого выбора, родителям предлагали подписать документы на согласие, что якобы дети были изъяты из семей «на законных основаниях». Родители, которые отказывались подписывать эти бумаги, могли оказаться за решеткой. Некоторые, возможно, надеялись, что это даст их детям шанс на лучшее будущее, чем грязная работа на фермах. Иногда федеральный паек – мука с долгоносиком и прогорклое сало, что выдавались в обмен на буйвола, – задерживали до тех пор, пока документ о передаче детей не будет подписан. Возможно, именно хороший урожай пекана на один сезон отсрочил приход правительственных агентов. Угроза того, что его заберут из дома, конечно же, могла заставить маленького мальчика бежать домой полуголым, с набитыми едой штанами. Быть может, в тот год, когда индейский агент пришел снова, выискивая тощих загорелых детишек, оставшихся без ужина, был неурожай пекана. Быть может, именно в тот год бабушка подписала бумаги.
Дети, родной язык, земля – их лишили всего, украли, пока они пытались выжить. Единственное, чего не удалось лишить наш народ, – это тот смысл, который они вкладывали в понятие «земля».
С точки зрения колониста, земля была собственностью, недвижимостью, капиталом или природными ресурсами. Но для моего народа она значила все: национальную идентичность, связь с предками, дом наших питомцев, нашу аптеку, библиотеку – источник всего, что поддерживало нас. Там, где были наши земли, мы чувствовали перед миром свою ответственность за них. Земля была священна. Она никому не принадлежала. Это был дар, а не товар, и потому ее нельзя было ни купить, ни продать. Вот те понятия о земле, которые сберег мой народ, когда был вынужден покинуть свои исконные родные места. И не важно, была ли это земля предков или новое, вынужденное место жительства, но наличие их общей территории придало людям сил. Им было за что сражаться. Однако федеральное правительство усматривало в этом угрозу.
Поэтому, после тысяч миль вынужденных перемещений и потерь и, наконец, нашего переселения в Канзас, представители федерального правительства снова пришли к моему народу и объявили ему об очередном переезде – на этот раз окончательном, в то место, которое будет принадлежать ему навсегда. Более того, людям предоставили возможность стать гражданами Соединенных Штатов, быть частью великой страны, которая их окружала, оказаться под ее защитой. Наши лидеры – среди них был и дед моего деда – изучали это предложение и советовались, отправляя делегации в Вашингтон для консультаций. Конституция США, несомненно, не обеспечивала защиту исконных территорий коренных народов. Сам факт их переселения говорил об этом предельно ясно. Но Конституция однозначно защищала права на землю тех граждан, которые являлись ее собственниками. Возможно, это и был для нас шанс обрести постоянное место жительства.
Индейским лидерам была предложена «американская мечта» – неприкосновенное право владения личной собственностью, защищенное от капризов изменчивой политики правительства в отношении индейцев. Их больше никогда не прогонят со своей земли, и вдоль пыльной дороги больше не будет индейских могил. Все, что им нужно было сделать, это отказаться от своей приверженности к общинному владению землей и согласиться на частную собственность. С тяжелым сердцем они совещались все лето, пытаясь прийти к какому-то решению и взвешивая все варианты, которых было немного. Одни семьи противостояли другим. Остаться в Канзасе на общинной земле и рисковать потерять все или же отправиться на новые индейские территории в качестве индивидуальных владельцев земли, имея юридические гарантии. Этот исторический совет заседал в то жаркое лето в тенистом месте, которое впоследствии стали называть Рощей пеканов.
Мы всегда знали, что у растений и животных есть свой язык и они тоже собирают свои «советы».
Особенно мой народ почитает деревья, считая их своими учителями. Но, похоже, в то лето никто не слышал, как пеканы советовали: «Держитесь вместе и действуйте как одно целое. Мы, пеканы, знаем, что сила в единстве и что по отдельности нас легче обобрать, как дерево, которое плодоносит не в сезон». Но наставления пеканов не были услышаны и приняты во внимание.
И вот наши семьи в очередной раз погрузили свой скарб на повозки и двинулись на запад, к индейским территориям, к обещанной им земле обетованной, чтобы стать там гражданами потаватоми. Уставшие и грязные, но полные надежд на будущее, оказавшись на новой земле, они в первую же ночь обрели там своего старого друга – рощу пеканов. Они поставили свои повозки в тени ореховых деревьев и начали все сначала. Каждый член племени – даже мой дедушка, который был тогда младенцем на руках, – получил право на владение участком земли, который федеральное правительство посчитало достаточным для того, чтобы прокормить себя, занимаясь фермерством.
Предоставляя гражданство, им гарантировали, что эти участки у них уже не отберут. Ну, если только гражданин сможет заплатить за него налоги. А если фермеру предложат за него бочонок виски и кучу денег, тогда «все по-честному». Нераспределенные участки тут же расхватывали неиндейские поселенцы – в точности так, как белки растаскивают пеканы. В те времена, когда выделялись участки, более двух третей земель, отданных под резервацию, были нами потеряны. Так что буквально через одно поколение после того, как нам «гарантировали» передачу участка в пожизненное владение в обмен за отказ от общинной земли, большая часть этих земель уплыла от нас.
Вся роща пекана демонстрирует согласованность действий, единство целей, чего лишены отдельно растущие деревья. Им каким-то образом удается держаться вместе и благодаря этому выживать. Как у них это получается, до сих пор не ясно. Есть некоторые данные в пользу того, что определенные внешние стимулы могут запускать процесс плодоношения, например дождливая весна или длительный вегетационный период. Эти благоприятные условия помогают всем деревьям накопить дополнительный запас энергии, который можно потратить на производство орехов. Но, учитывая особенности их среды обитания, представляется маловероятным, что причина такой синхронизации кроется лишь во внешнем влиянии.
В прежние времена наши старейшины говорили, что деревья переговариваются между собой. Они держат свой совет и вырабатывают план действий. Но ученые уже давно решили, что растения глухи и немы, изолированы друг от друга и лишены способности общаться. Поэтому вероятность такой коммуникации была сразу отвергнута. Наука претендует на то, чтобы считаться исключительно рациональной, абсолютно нейтральной системой знаний, в которой наблюдение не зависит от наблюдающего. И вот делается вывод, что растения не способны общаться друг с другом, потому что у них нет механизмов, которые используют для этого животные. То есть возможности растений рассматриваются исключительно через призму способностей животных. До недавнего времени никто всерьез не рассматривал возможность того, что растения могут «говорить» друг с другом. Но ведь на протяжении миллиардов лет пыльца благополучно переносилась ветром от самцов к самкам, чтобы получились те самые орехи. И если ветер переносит пыльцу, способствуя процессу оплодотворения, то почему бы не предположить, что точно так же передаются и «послания» деревьев друг другу?
Теперь появились убедительные доказательства того, что наши старейшины были правы: деревья действительно «переговариваются» друг с другом. Они общаются посредством феромонов – гормоноподобных соединений, которые содержат определенную информацию и переносятся ветром. Ученые выявили специфические компоненты, которые выделяет дерево, когда испытывает стресс во время атаки насекомых – непарного шелкопряда, пожирающего его листья, или короеда, который забирается ему под кожу. Дерево посылает сигнал бедствия своим собратьям: «Эй, ребята! Меня здесь атакуют. Так что поднимайте разводной мост и будьте во всеоружии». Растущие с подветренной стороны деревья улавливают сигнал, чувствуя молекулы тревоги, дуновение опасности. Это дает им время для выработки защитных химических соединений. Предупрежден – значит вооружен. Деревья предупреждают друг друга, и вредители изгоняются. От этого выигрывают как отдельные растения, так и вся роща. Получается, что деревья обсуждают свою совместную защиту. А могут ли они так же общаться, чтобы синхронизировать процесс размножения? Существует много того, что мы пока не в состоянии постичь в силу своих ограниченных человеческих возможностей. И механизм общения деревьев между собой все еще далек от нашего понимания.
Результаты некоторых исследований, посвященных плодоношению, позволяют предположить, что механизм синхронизации осуществляется не по воздуху, а под землей. Деревья в лесу часто связаны между собой подземными сетями микоризы – грибницы, которая заселяет корни деревьев. Микоризный симбиоз позволяет грибам добывать в почве полезные микроэлементы и доставлять их дереву в обмен на углеводы.
Микоризы могут образовывать грибные «мостики» между деревьями, так что все деревья в лесу связаны между собой.
По-видимому, эта грибная сеть перераспределяет запасы углеводов между деревьями. Грибы действуют как Робин Гуд – забирают излишки у богатых и отдают их бедным, чтобы все деревья одновременно получили необходимый запас углерода. Они плетут сеть взаимообмена. Деревья могут действовать согласованно, как единый организм, благодаря грибам, которые их объединяют. В единстве – сила, это путь к выживанию. Вот почему все деревья зацветают одновременно. Почва, гриб, дерево, белка, мальчик – все они участники общего процесса, и каждый из них извлекает пользу от подобного взаимодействия.
Как щедро деревья осыпают нас своими плодами, в буквальном смысле отдавая себя, чтобы мы могли жить. Но, отдавая, они получают гарантии собственной выживаемости. Забирая у них, мы приносим им пользу, участвуя в этом непрерывном жизненном цикле как звено в цепи взаимообмена. А жить по правилам Почитаемого урожая пекановой рощи очень просто: нужно брать только то, что дают, использовать это на благо, быть благодарным за полученный дар и отдавать в ответ. Наша благодарность за дар заключается в уходе за деревьями, их защите от вредителей и посадке семян, чтобы новые рощи создавали в прерии тенистые оазисы и кормили белок.
И вот теперь, через два поколения, после всех вынужденных перемещений и выделения участков, после школ-интернатов и создания диаспоры, моя семья возвращается в Оклахому, к тому, что осталось от надела моего деда. С вершины холма все еще видны ореховые рощи вдоль реки. По вечерам мы танцуем на том месте, где собирались члены общины. Мы встречаем восход солнца, совершая свои древние обряды. Запах кукурузного супа и звук барабанов наполняют воздух, когда девять групп потаватоми, разбросанных по всей стране после переселений, раз в году снова сходятся на несколько дней, чтобы вновь почувствовать свою общность. Собрание народов потаватоми воссоединяет нас. Это противоядие от стратегии «разделяй и властвуй», которую применяли, чтобы разобщить людей и оторвать их от родины. Время проведения собрания определяется нашими лидерами. Но, что еще важнее, существует нечто вроде микоризной сети, которая объединяет всех нас. Это те самые невидимые исторические и семейные связующие нити, соединяющие наших предков и наших детей. Как нация, мы начинаем следовать заветам наших старших братьев, пеканов, держась вместе ради общего блага. Мы помним, чему они нас учили: секрет процветания в единстве.
Для моей семьи это очень важный год. Все мы собрались здесь, густо усеяв землю, как семена будущего урожая. Подобно семенам под защитой твердой скорлупы, мы пережили вместе голодные годы и теперь вместе цветем. Я иду прогуляться в рощу пекана, возможно, именно туда, где мой дед набивал свои штаны орехами. Вот бы он удивился, увидев всех нас здесь, танцующих в кругу и вспоминающих пеканы.
Земляничный дар
Однажды я слышала, как Эвон Питер – представитель народа гвичин, отец, муж, активист-эколог и глава Арктик-Виллидж, маленькой деревни на северо-востоке Аляски, – представился просто как «мальчишка, которого вырастила река». Имя – такое же гладкое и скользкое, как речной камень. Имел ли он в виду лишь то, что рос вблизи ее берегов? Или эта река воспитывала его, научила всему, что нужно для жизни? Подпитывала ли она его тело и душу? Или «выросший у реки»? Полагаю, что оба значения имени верны: вряд ли возможно одно без другого.
В каком-то смысле я выращена земляникой, точнее земляничной поляной, а также кленами, болиголовами, белыми соснами, золотарником, астрами, фиалками, мхами и лишайниками северной части штата Нью-Йорк. Но именно лесная земляника под росистыми листьями в почти летнее утро дала мне мое ощущение мира, своего места в нем. За нашим домом тянулись мили старых сенокосных лугов, разделенных каменными стенами давно заброшенных, но еще не заросших лесом ферм. Когда школьный автобус, пыхтя, поднимался на наш пригорок, я кидала свой красный клетчатый портфель, торопливо переодевалась, пока мама не придумала мне какую-то работу по дому, и перепрыгивала через ручей, отправляясь бродить в зарослях золотарника. На наших воображаемых картах были все необходимые нам, детям, метки: насыпь с растущим на ней сумахом, груда камней, река, большая сосна с ветвями столь равномерно расположенными, что по ним, словно по лестнице, можно было забраться на самую верхушку, – и земляничные поляны.
Белые лепестки и желтая сердцевина – словно маленький цветок шиповника. Во время Месяца цветения (waabigwanigiizis), в мае, ими были усеяны акры вьющейся травы. Пробегая мимо в поисках лягушек, мы заглядывали под их трилистники, проверяя, насколько они подросли.
Когда цветок сбрасывал все свои лепестки, на его месте появлялась крошечная зеленая шишечка, и по мере того, как дни становились длиннее и теплее, она набухала до маленькой белой ягоды. Эти ягоды были еще кислыми, но мы все равно съедали их, не в силах ждать, когда они созреют.
Аромат спелой земляники чувствуешь еще до того, как увидишь, ее благоухание смешивается с запахом прогретой солнцем сырой земли. Пахло июнем, был последний день учебы, когда нас всех отпустили на каникулы. Месяц земляники – ode’mini-giizis. Я лежала на животе на своей любимой земляничной полянке и смотрела, как ягоды, скрытые под листьями, наливаются, становятся крупнее и слаще. Каждая крошечная лесная ягодка с ямочками от семян была едва ли крупнее дождевой капли, висевшей под шапочкой-листом. Лежа на траве, я могла выбирать самые красные и спелые ягоды, оставляя розовые на завтра.
Даже сейчас, по прошествии более пятидесяти Земляничных месяцев, находя полянку лесной земляники, я испытываю изумление и чувство благодарности за неожиданный дар, завернутый в красное и зеленое, за ту щедрость и доброту, которых я не достойна. «Это мне? Правда? О, не стоило беспокоиться». Даже спустя пятьдесят лет я задаюсь вопросом, чем отплатить за такую щедрость. А между тем вопрос этот довольно глупый, и ответ на него прост: съесть их.
Но я уверена, что не одна я задавалась подобными вопросами. В нашей истории сотворения мира происхождение земляники играет важную роль.
Прекрасная дочь Небесной женщины, которую она несла в своем чреве, покидая Небесный мир, выросла на прекрасной зеленой земле, любящая и любимая всеми другими живыми существами. Но случилась беда: она умерла, рожая своих близнецов – Флинта и Сэплинга. Убитая горем, Небесная женщина предала земле тело своей любимой дочери. Ее последние дары, наши самые почитаемые священные растения, выросли из ее тела. Земляника появилась из ее сердца.
У народа потаватоми земляника – ode min – ягода сердца. Мы считаем ее королевой всех ягод, первой приносящей плоды.
Именно земляника сформировала мое представление о мире, полном даров, разбросанных прямо под ногами. Этот дар вы получаете, не прикладывая никаких усилий и не прося о нем. И это не награда: вы не можете ее заработать, выпросить или как-то заслужить. И все же он появляется. Все, что от вас требуется, – раскрыть глаза и увидеть. Дары возникают там, где есть смирение и таинство. И как в случае с неожиданными проявлениями доброты, мы не знаем их источника.
Поляны моего детства одаривали нас земляникой, малиной, ежевикой, орехами гикори осенью, букетами полевых цветов, которые я приносила маме, и семейными прогулками воскресным днем. Они были нашими игровыми площадками, убежищем, природным заповедником, кабинетом для занятий по экологии и местом, где мы учились сбивать консервные банки с каменной стены. И все это бесплатно. По крайней мере, так мне казалось.
В то время я воспринимала мир как акт дарения, как «товары и услуги», которые не покупались, а преподносились в дар самой землей. Разумеется, я находилась в блаженном неведении относительно того, с каким трудом мои родители сводили концы с концами на свои крошечные зарплаты, экономя на всем.
В нашей семье подарки, которые мы дарили друг другу, почти всегда были самодельными. Я думала, что подарок – это то, что ты сделал для кого-то сам. Мы самостоятельно изготавливали все наши рождественские подарки – копилки из старых бутылок из-под отбеливателя, подставки под горячее из сломанных бельевых прищепок и куклы из сношенных носков. Моя мама говорит, это потому, что денег на покупку подарков не было. Но для меня это не было проблемой, в этом было что-то особенное.
Мой отец любит землянику, и потому в День отца мама почти всегда пекла для него слоеный торт с земляникой. Она выпекала хрустящие коржи и взбивала густые сливки, а мы, дети, должны были собрать ягоды. Каждый из нас получал по одной или по две старых банки, и всю субботу накануне праздника мы проводили на полянах, целую вечность наполняя их земляникой, так как большая часть ягод оказывалась у нас во рту. Наконец мы возвращались домой и высыпали ягоды на кухонный стол, чтобы перебрать их и избавиться от жучков. Не сомневаюсь, что часть из них мы пропускали, но папа никогда не упоминал о дополнительной порции белка.
На самом деле он считал, что земляничный торт – лучший из всех возможных подарков, или, по крайней мере, убедил нас в этом. Ведь этого не купишь ни за какие деньги! Как дети, выросшие среди земляничных полян, мы и не догадывались, что ягодные дары были от самих полян, а не от нас. Нашим же подарком было время, внимание, забота и пальцы в красных пятнах. Действительно сердечная ягода.
Земные дары или те, что мы преподносим друг другу, формируют особую связь, своего рода обязательства давать, получать и платить взаимностью. Поляна давала нам, мы давали отцу и старались отблагодарить землянику. Когда ягодный сезон заканчивался, растения выпускали тонкие красные побеги, чтобы появились новые кустики. Меня увлекало то, как они перемещались по земле в поисках места, где можно пустить корни, и я расчищала маленькие участки земли там, где побеги касались ее. Конечно же, крошечные маленькие корни вскоре появлялись, и к концу сезона было еще больше растений, готовых зацвести к следующему Месяцу земляники. Никто не учил нас этому: земляника сама показала. И так как она одаривала нас ягодами, между нами возникли взаимоотношения на постоянной основе.
Местные фермеры выращивали много клубники и часто нанимали детей собирать ягоды. Мы с моими братьями и сестрами ездили на велосипедах к дальней ферме Крэндалла собирать ее, чтобы заработать на карманные расходы. Нам платили десять центов за литровую банку. Но миссис Крэндалл была придирчивой надзирательницей. Она стояла у края поля в фартуке с нагрудником и инструктировала нас, как нужно собирать, чтобы не раздавить ни одну ягодку. У нее были и другие правила. «Эти ягоды принадлежат мне, а не вам, – говорила она. – И я не хочу, чтобы вы, дети, их ели». Я понимала разницу: на поляне за домом ягоды были ничьи, а в придорожной палатке этой леди они продавались по шестьдесят центов за литр.
Это был настоящий урок экономики. Нам пришлось бы потратить большую часть своего заработка, если бы мы захотели привезти домой клубнику в велосипедных корзинах. Конечно, те ягоды были в десять раз крупнее лесных, но далеко не такими вкусными. Не думаю, что мы согласились бы положить ту фермерскую клубнику в папин торт. Это было бы неправильно.
Забавно, как меняется природа предмета – скажем, ягоды или пары носков – в зависимости от того, как он вам достался: как подарок или как товар. Шерстяные носки в красно-серую полоску, которые я покупаю в магазине, – теплые и уютные. Наверное, я должна была бы испытывать чувство благодарности по отношению к овцам, которые дали свою шерсть, и к работнику, сидевшему за вязальной машиной. Но у меня нет никаких изначальных обязательств перед этими носками как товаром и предметом собственности. Между мной и продавщицей в магазине не возникает никакой связи, кроме обмена вежливым «спасибо». Я заплатила за них, и наше взаимодействие закончилось ровно в ту минуту, когда я протянула ей деньги. Взаимообмен заканчивается, как только устанавливается паритет. Носки становятся моей собственностью, и мне за это не нужно писать благодарственное письмо супермаркету.
Но что, если те самые носки в красно-серую полоску были связаны моей бабушкой и преподнесены мне в качестве подарка? Это все меняет. Дар создает постоянную связь. Я напишу бабушке письмо и поблагодарю ее. Я буду относиться к ним бережно и, как благодарная внучка, стану надевать их, когда она придет к нам в гости, даже если эти носки мне не нравятся. На ее день рождения я, конечно же, тоже сделаю ей подарок. Как отмечает ученый и писатель Льюис Хайд: «Кардинальное отличие между подарком и товарным обменом состоит в том, что дарение создает между двумя людьми эмоциональную связь».
Лесная земляника подходит под определение дара, а ягода из магазина – нет. Потому что отношения между производителем и потребителем снова все меняет. Как поклонница даров природы, я была бы глубоко оскорблена, увидев лесную землянику в магазине. Я бы захотела выкрасть ее, потому что эти ягоды предназначены не для продажи, а только для дарения. Хайд напоминает нам, что в экономике дарения дар не может быть обращен в чей-то капитал. Я прямо-таки вижу заголовок в новостях: «Женщина арестована за кражу продуктов в магазине. Фронт освобождения земляники берет на себя ответственность».
По этой же причине мы не торгуем священной травой. Ведь она нам подарена и поэтому может быть только передана другим. Мой дорогой друг Уолли Мешигауд (Уолли Медведь), как церемониальный Хранитель огня нашего народа, использует много священной травы. Есть несколько человек, которые помогают ему собирать траву. Но все равно во время крупных собраний она у него иногда заканчивается. На шумных сборищах и ярмарках можно увидеть, как наши люди продают священную траву по десять баксов за косичку. Когда Уолли требуется трава виингаашк для церемонии, он может пойти в один из ларьков, где торгуют лепешками или бусами. Подходя к продавцу, он представляется, объясняет, что ему нужно, как если бы он находился на лугу, и просит разрешения взять священную траву. Он не может заплатить за нее не потому, что у него нет денег, а потому, что она не может быть куплена или продана. В ней заключена вся суть церемонии. Обычно он ждет, что продавцы любезно дадут то, что ему нужно. Но иногда они ему отказывают. Парень в ларьке думает, что старик обирает его. «Эй, ты не можешь ничего взять даром», – говорит он. Но в этом-то и все дело. Дар – это то, что дается бесплатно, не считая того, что это налагает определенные обязательства. Священное растение нельзя продать. Непонятливым торговцам Уолли преподаст урок, но они никогда не получат от него денег.
Священная трава принадлежит Матери-Земле. Наш народ собирает ее надлежащим образом и с почтением – как для личного пользования, так и для нужд своей общины. Они возвращают дар земле и ухаживают за священным растением. Косички из этой душистой травы преподносятся в дар, чтобы выразить уважение, поблагодарить, вылечить и придать сил. Священная трава должна все время быть в движении. Когда Уолли предает ее огню, это символизирует дар, который передавался из рук в руки, с каждым разом все более обогащаясь.
Такова фундаментальная природа даров: их ценность возрастает по мере передачи от одного человека другому.
Поля дарили нам ягоды, а мы преподносили их в качестве дара своему отцу. Чем больше ты делишься чем-то, тем большую значимость приобретает данный предмет. Это сложно понять тем сообществам, которые погрязли в понятиях частной собственности, где все остальные по определению исключены из процесса обмена. Так, к примеру, практика помечать землю столбами, предупреждая нарушение границ частных владений, широко распространена в частнособственнической экономике, но неприемлема там, где земля воспринимается как дар всем людям.
Льюис Хайд превосходно демонстрирует этот диссонанс в своем исследовании «Индейский даритель». Это выражение, которое сегодня используется в негативном ключе, как оскорбление, в адрес того, кто сначала что-то дает, а потом хочет забрать обратно, на самом деле проистекает из удивительного непонимания, существующего между культурой аборигенов, которая функционирует на основе экономики дарения, и колониальной культурой, проповедующей идеи частной собственности. Когда аборигены преподнесли свои дары поселенцам, те поняли, что эти дары ценные и их нужно хранить. Вернуть их обратно означало для них оскорбить того, кто дарит. Но для индейцев ценность даров заключалась во взаимодействии дарителя и получателя, и они бы оскорбились, если бы дары не вернулись к ним в этом взаимообмене. Во многих наших древних учениях даются наставления о том, что какие бы дары мы ни преподносили, они всегда должны возвращаться к нам.
Если мыслить категориями частной собственности, то дар – это нечто бесплатное, потому что мы получаем его безвозмездно, ничего не платя. Но в экономике дарения дары имеют свою ценность. Суть дара в том, что он создает цепочку взаимосвязей. «Валюта» экономики дарения – это, по сути, взаимообмен. Согласно западному мышлению, частная земля – это целый ряд прав, а в экономике дарения собственность – это целый ряд обязательств.
Однажды мне посчастливилось проводить экологические исследования в Андах. Больше всего мне нравился рыночный день в местной деревушке, когда площадь заполнялась торговцами. Яркие прилавки загружались бананами, тележками свежей папайи, пирамидами томатов и ведрами ворсистых корней юкки. Некоторые продавцы расстилали на земле одеяла, раскладывая на них все, что вам может пригодиться, – от шлепанцев до соломенных шляп. Сидя на корточках за своим красным одеялом, женщина в полосатой шали и темно-синем котелке раскладывает целебные корни, так же красиво сморщенные, как и она сама. Яркие цвета, запахи кукурузы, жарящейся на дровяном костре, огни и звуки всех голосов удивительным образом смешиваются в моей памяти. У меня была любимая палатка, ее владелица Эдита ждала меня каждый день. Она любезно объясняла, как готовить неизвестные мне продукты, и вытаскивала из-под прилавка самый сладкий ананас, припасенный специально для меня. Однажды у нее даже была клубника. Я знаю, что заплатила за нее цену гринго, но тот опыт щедрости и доброты, который я получила, стоил каждого песо.
Совсем недавно мне снился тот рынок со всем его колоритом. Я шла мимо рядов, как всегда, с корзиной наперевес и направилась прямиком к Эдите, чтобы купить у нее пучок свежей кинзы. Мы поболтали и посмеялись, а когда я протянула ей монеты, она отмахнулась от них, ласково похлопав меня по руке и попрощавшись. «Подарок», – сказала она. «Muchas gracias, сеньора», – ответила я. Там была моя любимая выпечка панадера – круглые булочки лежали накрытые чистой тканью. Я выбрала несколько, открыла кошелек, но этот продавец тоже отмахнулся от моих денег, словно с моей стороны было невежливо предлагать плату. Я оглянулась в недоумении: знакомый мне рынок, но все же что-то изменилось. И это касалось не только меня: ни один из покупателей не платил. Я плыла вдоль рядов в эйфории. Благодарность была единственной валютой, которая здесь принималась. Все раздаривалось. Это было похоже на сбор земляники на лесной поляне: торговцы были всего лишь посредниками, передающими дары земли.
Я заглянула в свою корзину: два цукини, лук, помидоры, хлеб и пучок кинзы. Она была заполнена наполовину, но казалось, что корзина полна. У меня было все, что мне нужно. Я бросила взгляд на прилавок с сыром, думая купить немного, но, зная, что его отдадут, а не продадут, решила, что обойдусь. Забавно: если бы все продукты на рынке стоили совсем мало, я бы, вероятно, набрала бы столько, сколько бы смогла. Но когда все отдавалось даром, я почему-то вела себя гораздо сдержаннее. Я не хотела брать слишком много. И я задумалась о том, какие бы подарки мне принести этим торговцам завтра.
Тот сон, конечно, уже померк в моей памяти, но чувства – сначала эйфории, а потом смущения и сдержанности – остались. Я часто думала об этом и поняла, что стала свидетельницей процесса перехода рыночной экономики к экономике дарения, от частных благ – к общему богатству. И в этой трансформации взаимотношения становятся такой же потребностью, как еда. Там, на рынке, с прилавков и одеял, из рук в руки переходили тепло и сострадание. Это был всеобщий праздник изобилия. А поскольку у каждого в корзине была еда, здесь царила справедливость.
Я ученый-растениевед и хочу точно донести свою мысль, но я еще и поэт, описывающий мир с помощью метафор. Когда я говорю о даре, что преподносят нам ягоды, я не имею в виду, что Fragaria virginiana (земляника виргинская) всю ночь готовила мне подарок, стараясь порадовать меня тем летним утром. Насколько нам известно, подобного не происходит. Но как ученый, я отдаю себе отчет в том, что знаем мы очень мало. На самом деле растение всю ночь копит маленькие порции сахара и семян, аромата и цвета, потому что это позволяет ему улучшить свою эволюционную приспособленность. Когда ему удается привлечь животное вроде меня, чтобы распространить свои плоды, его гены, ответственные за производство вкуснятины, передаются последующим поколениям чаще, чем гены тех растений, чьи ягоды уступают качественно или количественно. Ягоды, созданные растением, формируют поведение распространителя и имеют адаптивные последствия.
Я имею в виду, что наши взаимоотношения с земляникой меняются в зависимости от нашего выбора. Именно человеческое восприятие позволяет понимать мир как дар. Если мы так смотрим на мир, соответствующие изменения происходят и с ягодами, и с людьми. А отношения, основанные на благодарности и взаимопомощи, способны усилить эволюционную приспособляемость как растения, так и животного. Биологический вид и культура, которые относятся к миру природы с уважением и благодарностью, несомненно, имеют возможность передавать свои гены последующим поколениям чаще, чем те, кто его разрушает. То, что формирует наше поведение, имеет адаптивные последствия.
В своих обширных исследованиях в области экономики дарения Льюис Хайд приходит к выводу, что «предметы… всегда будут в изобилии, если они рассматриваются людьми как дары». Дарственные взаимоотношения с природой – это «процесс взаимообмена, в котором люди являются его частью и зависят от него. Мы склонны воспринимать природу как часть себя, а не как незнакомца или чужака, которого можно эксплуатировать. Обмен дарами – это осознанная связь, ибо она согласуется с естественным процессом взаимного роста и обогащения».
В старые времена, когда жизнь людей была непосредственно связана с землей, легко было воспринимать окружающий мир как дар. Когда наступает осень, небо темнеет от гусиных стай, кричащих: «А вот и мы!» Это напоминает древнюю легенду о сотворении мира, когда Гуси пришли на помощь Небесной женщине. Люди голодны, зима на подходе, и тогда гуси наполняют болота едой. Это дар, и люди принимают его с благодарностью, любовью и уважением.
Но когда вы получаете пищу не в виде небесной стаи, когда не чувствуете, как теплые перья остывают в вашей руке, и не осознаете, что чья-то жизнь была отдана ради продолжения вашей, когда нет благодарности в ответ, тогда эта еда не принесет удовлетворения. Ваша душа останется «голодной», хотя желудок и полон.
Что-то нарушается, когда вы получаете еду на пенопластовой подложке, упакованную в скользкий полиэтилен, – тушу животного, жизнь которого была ограничена тесной клеткой. Это не дар жизни, а кража жизни.
Как в нашем современном мире снова вернуться к тому, чтобы воспринимать землю как дар, чтобы наши взаимоотношения с миром снова стали священными? Я знаю, что все мы не можем снова стать охотниками-собирателями: живой мир не выдержит такого бремени. Но даже в условиях рыночной экономики разве мы не можем воспринимать живой мир как дар?
Мы могли бы начать с того, что послушали бы Уолли. Есть такие, кто попытается продать дары, но, как говорит Уолли, имея в виду священную траву: «Не покупайте ее». Отказ от участия в этом – моральный выбор каждого. Вода – это дар для всех, не предназначенный для покупки и продажи. Не покупайте ее. Когда пища, взятая из земли, истощает почву и отравляет наших сородичей ради получения более высоких урожаев, не покупайте ее.
К примеру, земляника никому не принадлежит. И только меновые отношения, которые мы выбираем, определяют, станем ли мы делиться ею как общим даром или же будем торговать ею как товаром. Очень многое зависит от этого выбора. На протяжении длительного промежутка истории человечества, а кое-где и по сей день, общность природных ресурсов была незыблемым правилом. Но кто-то решил иначе и придумал другое социальное устройство, в котором все является предметом купли-продажи. Рыночная экономика распространилась повсюду со скоростью лесного пожара, и ее результаты оказались несправедливыми: с ростом благосостояния человека мир природы все более опустошается. Это всего лишь факты, о которых мы напомнили сами себе, а ведь мы вольны отнестись к этому иначе, чтобы все исправить.
В нашей ранней истории сохранялись и поддерживались природные экосистемы, от которых мы зависим, это был путь благодарности и восхищения богатством и щедростью мира. Постарайтесь дарить в ответ, гордясь родством с этим миром. Выбор за нами. Если устройство мира – это товарообмен, мы будем становиться все беднее. Но если предпочесть обмен дарами, мы все обогатимся.
В детстве, в ожидании, когда земляника созреет, я обычно съедала кислые белые ягоды – иногда от голода, но в основном от нетерпения. Я осозначала, что лишаю себя в будущем настоящего удовольствия, но все равно срывала ягоды. К счастью, наша способность к самоограничению со временем растет и зреет, как ягоды под листьями. Со временем я научилась быть чуть более терпеливой. Помню, как я лежала на поляне и смотрела на проплывающие облака, перекатываясь на живот каждые несколько минут, чтобы проверить, как растут ягоды. В детстве я думала, что изменения могут происходить быстро. Теперь я стала взрослой и знаю, что преобразования происходят медленно. На Черепашьем острове уже четыре века царит сырьевая экономика, когда съедаются все белые ягоды и все остальное. Но люди устали от кислого привкуса во рту. Мы очень хотим снова жить в мире, состоящем из даров. Я чувствую его приближение, как аромат спелой земляники, разносимой ветром.
Приношение
Раньше наш народ называли людьми на каноэ, пока нас не заставили ходить пешком. Мы жили на берегу озера, пока нас не заставили бросить наши хижины и скарб. Наши люди держались вместе, пока нас не раскидали в разные края. У нашего народа был язык, на котором мы возносили хвалу наступившему дню, пока они не заставили нас забыть его. Но мы не забыли его. Точнее, не совсем забыли.
В детстве большую часть лета по утрам меня будил звук хлопнувшей дверцы надворной постройки – скрип петель и глухой стук. А потом я постепенно просыпалась под смешанные звуки пения виреонов и дроздов, плеск воды на озере и, наконец, шум, с которым отец накачивал бачок походной горелки. К тому времени, когда мы с моим братом и сестрами выбирались из спальных мешков, солнце уже поднималось над восточным берегом, вытягивая туман с озера длинными белыми завитками. Маленький алюминиевый потертый кофейник на четыре чашки, почерневший от копоти костра, уже гремел крышкой.
Каждое лето наша семья отдыхала в горах Адирондак, сплавляясь по рекам на каноэ и ночуя в палатках. И каждый день начинался именно так. Я и сейчас представляю отца в красной клетчатой шерстяной рубашке, стоящего на вершине скалы над озером. Когда он снимает кофейник с плиты, утренняя суматоха прекращается; мы и без напоминаний знаем, что настало время сосредоточиться. Он стоит у края палатки с кофейником в руках, придерживая крышку сложенной прихваткой, и выливает кофе на землю густой коричневой струей.
Солнце отражается в струе, разделяя ее на полоски янтарного, коричневого и желтого цвета, пока она льется на землю, и от нее в морозном утреннем воздухе поднимается пар. Повернувшись лицом к утреннему солнцу, отец льет кофе и произносит в полной тишине: «Это наш дар богам Тахавуса». Струя льется вниз по гладкому граниту, сливаясь с озерной водой, такой же чистой и коричневой, как кофе. Я смотрю, как она стекает, собирая по пути кусочки бледного лишайника, наполняя влагой маленький клочок мха и попадая в расщелину у кромки воды. Мох набухает от жидкости и раскрывает свои листики под лучами солнца. Тогда и только тогда отец наливает кофе себе и маме, которая стоит у плиты и печет блины. Так начинается каждое утро в северных лесах – со слов, которые предшествуют всему остальному.
Уверена, что ни одна другая семья, которую я знала, не начинает свой день подобным образом. Однако я никогда не спрашивала о значении этих слов, и отец никогда ничего мне не объяснял. Они просто были частью нашей жизни у озер. Но их ритм заставлял меня чувствовать себя там как дома, а эта церемония очерчивала круг вокруг нашей семьи. Этим мы как бы заявляли: «Мы здесь». И мне казалось, что земля нас слышит и шепчет: «О, вот те, кто знает, как нужно благодарить».
Тахавус – это алгонкинское название горы Марси, самой высокой вершины гряды Адирондак. Гора Марси получила свое название в честь губернатора, который никогда не бывал на этих диких склонах. Тахавус – «разделитель облаков», в этом названии сокрыта его сущность. У народа потаватоми в ходу имена гражданские и имена истинные. Так вот – истинные имена используются только близкими людьми и в ритуалах. Мой отец был на вершине Тахавуса много раз и знал ее достаточно хорошо, чтобы называть истинным именем, делясь сокровенным знанием об этом месте и людях, которые были здесь раньше. Ведь когда мы называем какое-то место по имени, оно превращается из дикого в обжитое. Я воображала себе, что наше любимое место тоже знало мое настоящее имя, даже когда я сама его не знала.
Иногда отец называл имена богов озера Форкед, Южного пруда или притока Бренди Брук – везде, где мы ставили палатки на ночь. Тогда я узнала, что каждое место одушевленное; оно было домом для других задолго до того, как мы пришли, и останется им после того, как мы уйдем. Называя эти имена и поднося свое приношение, первые глотки свежесваренного кофе, отец незаметно учил нас уважению к иным созданиям и тому, как выразить нашу благодарность за каждое летнее утро.
Я знала, что в давние времена наш народ возносил свою благодарность в утренних песнопениях, молитвах и подношениях священного табака. Но у нашей семьи не было священного табака, и мы не знали песен: их отняли у моего деда на пороге школы-интерната. Но история движется по кругу, и вот мы, следующее поколение, снова здесь, мы вернулись на озера наших предков, заполненные гагарами, и снова возвращаемся к каноэ.
Моя мать соблюдала свой, более прагматичный ритуал: оказывая почтение, она трансформировала намерения в действие. Прежде чем отплыть с любого места нашей стоянки, она заставляла нас, детей, привести его в порядок. Ни одна сгоревшая спичка, ни один клочок бумаги не ускользал от ее внимания. «Оставляйте место своего пребывания в лучшем состоянии, чем оно было до вас», – наставляла она. Так мы и делали. А еще мы должны были оставлять дрова с трутом и растопкой для тех, кто захочет развести здесь огонь после нас, тщательно укрыв все от дождя под листом березовой коры. Мне нравилось представлять себе радость этих людей, тех, кто приплывет сюда на лодке в сумерках и найдет готовую для розжига стопку дров, чтобы разогреть свой ужин. Этот мамин ритуал связывал нас с ними.
Приношение совершалось только под открытым небом, но никогда в городе, где мы жили. По воскресеньям, когда другие дети ходили в церковь, мои родители вели нас на прогулку вдоль реки посмотреть на цапель и ондатр, в лес за весенними цветами или на пикник. И всегда произносились те особые слова. Отправляясь на зимний пикник, мы все утро шли на снегоступах, а потом разводили костер в центре вытоптанного нами круга. На этот раз котелок был полон булькающего томатного супа, и первая его порция предназначалась для снега. «Для богов Тахавуса» – лишь после этой фразы мы обхватывали дымящиеся чашки с супом своими руками в варежках.
Но все же со временем, когда я стала подростком, обряд приношения начал раздражать меня и навевать грусть. Круг, который подарил мне ощущение причастности, неожиданно стал рождать противоречивые чувства. Я вдруг услышала в этих словах, что мы чужие, потому что говорим на языке изгнанников. Это был архаичный обряд. Где-то жили люди, знавшие, как проводить его правильно, они говорили на утраченном языке и произносили истинные имена, включая мое собственное.
Тем не менее каждое утро я наблюдала за тем, как кофе исчезает в рыхлом коричневом черноземе, словно возвращаясь к своим истокам. Как струя кофе, льющаяся по камням, раскрывала листочки мха, так этот ритуал возвращал мне покой, открывал мое сердце и душу навстречу тому, что я знала, но забыла. Произнесенные слова и кофе призывали нас помнить о том, что эти леса и озера – дар. Ритуалы большие и маленькие обладают силой концентрировать внимание на том, как жить в этом мире осознанно, пробудившись ото сна. Видимое стало невидимым, слившись с землей. Быть может, ритуал был архаичным, но даже в своем замешательстве я осознавала, что земля пьет эту жидкость, как будто так и надо. Земля знает, кто ты, даже когда ты сам себя потерял.
История народа движется вперед, как каноэ, захваченное течением реки, прибивая нас все ближе и ближе к тому месту, с которого мы начали свой путь. Когда я выросла, моя семья вновь обрела утраченные племенные связи, наши исторические корни. Мы нашли людей, которые знали наши истинные имена. И когда я в Оклахоме впервые узнала, как возносятся слова благодарности на все четыре стороны света на восходе – приношение священного табака на древнем языке, – я вновь услышала голос моего отца. Язык был другим, но чувства те же.
Наш семейный ритуал проходил обособленно, но он подпитывался той же связью с землей, основанной на уважении и благодарности. Теперь круг, очерченный вокруг нас, стал больше, охватывая целый народ, которому мы снова принадлежим. Но все равно вместе с приношением мы так же произносим: «Мы здесь». И в конце я в очередной раз слышу, как земля тихо бормочет про себя: «О, вот те, кто знает, как нужно благодарить». Сегодня мой отец может произнести свою молитву на родном языке. Но первой была фраза: «Для богов Тахавуса», произнесенная так, что я всегда буду ее слышать.
Присутствуя при настоящих древних ритуалах, я поняла, что наше приношение кофе было не устаревшим обычаем, просто это было нашим собственным обрядом.
Во многом тому, кто я есть и чем занимаюсь, я обязана тому приношению моего отца у озера. И каждый мой день начинается со слов благодарности начинающемуся дню, напоминающих ту самую фразу: «Для богов Тахавуса». Моя деятельность эколога, писателя, матери и связующего звена между научным и традиционным способами познания, каким я являюсь, произрастает из силы этих слов. Они напоминают мне о том, кто мы такие, о наших дарах и нашей ответственности за эти дары. Ритуал – это способ единения с семьей, своим народом, с родной землей.
Наконец-то я поняла смысл приношения богам Тахавуса. Для меня это единственная вещь, которая не была забыта и которая не могла кануть в Лету: знание того, что мы принадлежим этой земле, что мы люди, которые знают, как благодарить. Это знание поднялось из самых глубин кровной памяти, знание, которое земля, озера и духи хранили для нас. Годы спустя, уже имея свой ответ на этот вопрос, я спросила отца: «Как возник этот ритуал? Ты узнал о нем от своего отца, а он – от своего? Неужели он идет еще с тех времен, когда наш народ плавал на каноэ?»
Отец надолго задумался, а потом ответил: «Нет, не думаю. Просто это то, что мы делали. И это казалось нам правильным». Вот и все.
Однако через несколько недель, когда мы снова заговорили, отец сказал: «Я думал о кофе и о том, как мы начали отдавать его земле. Ты знаешь, что это был сваренный кофе. Там нет фильтра, и если он сильно кипит, то гуща пенится и застревает в носике кофейника. Так что первой чашкой, которую ты наливаешь, ты пробиваешь эту пробку, и этот кофе уже испорчен. Думаю, что поначалу мы делали это, чтобы прочистить носик». Это было все равно как узнать, что вода так и не превратилась в вино: все слова о благодарности, вся эта история о памяти народа сводились на нет – просто к способу слить кофейную гущу?
«Но, знаешь, – добавил он, – так было не всегда. Началось все именно с этого, но потом превратилось во что-то иное. Это стало своего рода проявлением уважения, способом выразить свою благодарность. Одним прекрасным летним утром, я надеюсь, и ты испытаешь от этого радость».
В этом, я думаю, и заключена сила ритуала: она объединяет обыденное и священное. Вода превращается в вино, а кофе – в молитву. Материальное и духовное сливаются воедино, как смешивается кофейная гуща с черноземом, как поднимается и соединяется с утренним туманом пар, идущий от чашки кофе.
Что еще ты можешь предложить земле, у которой есть все? Что еще ты можешь дать ей от себя лично? Семейный ритуал – это то, что помогает обрести свой дом.
Астры и золотарник
Девочка на фотографии держит дощечку со своим написанным мелом именем и словами: «Класс 75-го года». У этой девочки смуглое лицо, длинные темные волосы и очень черные проницательные глаза, которые неотрывно смотрят на тебя. Я помню тот день. На мне была новая клетчатая рубашка, подаренная родителями, – наряд, который я считала традиционным для егерей. Когда спустя годы я смотрела на этот снимок, для меня он был загадкой. Я ведь помню, как ликовала, когда поступила в колледж, но на лице девочки на фото нет ни малейшего намека на радость.
Я заранее подготовила все ответы для собеседования. Я хотела произвести хорошее впечатление. Тогда в лесничестве почти не было женщин, и уж точно ни одна из них не была похожа на меня. Преподаватель, проводивший собеседование, взглянул на меня поверх очков и спросил: «Итак, почему вы выбрали профильным предметом ботанику?» Его карандаш замер над листком с моей анкетой.
Что я могла ему ответить? Как я могла объяснить ему, что я родилась ботаником, что в коробках из-под обуви под кроватью я храню семена и засушенные листья, что я всегда остановлю свой велосипед, если замечу неизвестный мне вид, что все мои мечты связаны с растениями и что они просто выбрали меня? И я сказала ему правду. Я гордилась своим хорошо продуманным ответом, его изысканностью, хотя подобная уловка первокурсницы была очевидна и заключалась в стремлении показать, что я уже знала названия некоторых растений и ареал их обитания, глубоко понимала их природу и была явно хорошо подготовлена к учебе в колледже.
Я сказала ему, что выбрала ботанику, потому что хочу узнать, почему астры и золотарник так хорошо смотрятся вместе.
Уверена, что при этом я улыбалась, сидя в своей красной клетчатой рубахе.
Но мужчина не улыбнулся в ответ. Он отложил в сторону карандаш, как будто не было необходимости фиксировать то, что я сказала. «Мисс Уолл, – произнес он, взглянув на меня с разочарованной улыбкой, – должен заметить, что то, о чем вы говорите, не наука. Это совсем не то, чем занимаются ботаники». Но он пообещал помочь мне: «Я записываю вас на курс общей ботаники, чтобы вы узнали, что это такое». Так началась моя учеба.
Мне нравилось воображать, что это были первые цветы, которые я увидела через плечо моей матери, когда розовое одеяльце соскользнуло с моей головы, и их краски заполнили мое сознание. Я слышала, что ранние впечатления могут настроить мозг на определенные стимулы, вследствие чего они обрабатываются быстрее и увереннее, чтобы их можно было использовать снова и снова, потому мы их и помним. Это любовь с первого взгляда. Сквозь замутненный взор новорожденного их яркость сформировала первые «ботанические» синапсы в моем бодрствующем младенческом мозгу, который до тех пор фиксировал только расплывчатую мягкость розовых лиц. Наверное, все взоры были обращены на меня – маленького пухленького спеленутого ребенка, а мой – на астры и золотарник. Я родилась одновременно с этими цветами, и они каждый год возвращались на мой день рождения, вовлекая меня в наш общий праздник.
Люди стекаются к нашим холмам, чтобы насладиться огненной сюитой октября, но они зачастую пропускают возвышенную прелюдию сентябрьских полей. Как будто в дополнение к богатым краскам урожая – персиков, винограда, сладкой кукурузы, тыквы, – поля расцвечиваются полосами золотисто-желтого и пятнами темно-пурпурного. Шедевр!
Представьте себе фонтан, извергающий ярко-желтые гроздья ослепительного фейерверка из хризантем, – так вот это канадский золотарник. Каждый стебель почти метровой высоты – словно гейзер, бьющий струей маленьких сияющих звездочек, нежных и одновременно пышных в своей массе цветков. Там, где почва достаточно влажная, они растут бок о бок со своими идеальными партнерами – новоанглийскими астрами. Это вам не бледные местные многолетники со слабым оттенком лавандового или небесно-голубого цвета. На фоне царственного пурпура этих астр фиолетовый цвет потеряется. Бахрома пурпурных лепестков, напоминающих лепестки ромашек, обрамляет похожий на полуденное солнце диск – золотисто-оранжевый, чуть темнее, чем цвет окружающего золотарника. Каждое из этих растений само по себе совершенство, а когда они вместе, визуальный эффект ошеломляет. Пурпурный и золотой – геральдические цвета короля и королевы луга, королевский кортеж в дополняющих друг друга цветах. Я только хотела понять, почему так происходит.
Почему они держатся рядом, когда могли бы расти по отдельности? Почему именно эта пара? В полях так много розового, белого и голубого. Неужели это великолепное сочетание пурпурного с золотом – всего лишь случайное совпадение? Но еще Эйнштейн утверждал:«Бог не играет в кости со Вселенной». Так в чем же причина? Почему мир так прекрасен? Ведь все могло бы быть иначе: цветы могли бы выглядеть отталкивающе и при этом выполнять свою функцию. Но ведь это не так. Меня заинтересовал этот вопрос.
Однако мой преподаватель сказал: «Это не наука». То есть это не то, что изучает ботаника.
Я хотела знать, почему стебли одних растений легко гнутся при плетении корзин, а другие ломаются, почему самые крупные ягоды растут в тени и почему из них делают лекарства, какие растения съедобны и почему те маленькие розовые орхидеи растут только под соснами.
«Это не наука», – заявил он. И ему, умудренному опытом профессору ботаники, работающему в лаборатории, конечно, виднее. «А если вы хотите изучать красоту, то вам дорога в художественное училище». Он напомнил мне о моих колебаниях в выборе колледжа, когда я никак не могла решить, кем стать – ботаником или поэтом. И поскольку мне объяснили, что я не могу делать одновременно и то и другое, я выбрала растения. Он сказал мне, что наука – это не про красоту и не про то, что связывает растения и людей.
Мне нечего было ему возразить, я допустила ошибку. Я не возмутилась, а лишь немного смутилась. Аргументов у меня не было. Он закончил заполнять мою анкету и отправил сделать фото. Больше я об этом не думала. И только позже я поняла, что со мной повторяется история моего деда, его первого дня в школе, когда ему приказали оставить в прошлом родной язык, культуру, семью. Профессор заставил меня сомневаться в том, что касалось моих знаний и моей культуры, утверждая, что его образ мышления единственно правильный. Вот только меня, в отличие от деда, не стригли.
Расставшись с детством, проведенным в лесу, и попав в университет, я, сама того не сознавая, поменяла мировоззрение, перейдя от постижения естественной истории опытным путем, когда я воспринимала растения как своих учителей и товарищей, с которыми была связаны взаимными обязательствами, к научным методам. Вопросы, которыми задавались ученые, были не «Кто ты такой?», а «Что это такое?». Никто не спрашивал у растений: «Что вы можете нам рассказать?» Основной вопрос был: «Как это работает?» Ботаника, которой меня учили, была редукционистской, механистичной и сугубо объективной. Растения сводились к объектам, переставая быть субъектами. Людям с таким мировоззрением, как у меня, было трудно привыкнуть к подобному научному подходу и методам преподавания. Единственным способом примириться с этим было убедить себя в том, что все те вещи, в которые я всегда верила относительно растений, на самом деле далеки от науки.
Первый курс по прикладной ботанике стал катастрофой. Я едва смогла дотянуть до оценки «С», мне не хватало усердия для запоминания уровня концентрации необходимых для растений питательных веществ. Были моменты, когда я хотела все бросить. Но чем больше я узнавала, тем сильнее меня увлекала сложная структура листа и алхимия фотосинтеза. О взаимодействии астр и золотарника никто не говорил, но я выучила наизусть латинские названия растений, словно это была поэзия, с легкостью заменяя название «золотарник» латинским термином Solidago canadensis. Я была просто зачарована экологией, эволюцией, систематикой, физиологией, почвоведением и грибами. Меня окружали мои добрые учителя – растения. И мне повезло встретить хороших преподавателей, душевных и доброжелательных профессоров, занимающихся наукой по велению сердца, независимо от того, признавались они в этом или нет. Они тоже были моими учителями. А еще я всегда слышала какой-то внутренний зов, заставляющий меня обернуться. И когда я оборачивалась, я не могла понять, что стояло позади меня.
Мне всегда хотелось увидеть взаимосвязи в природе, отыскать те нити, которые объединяют мир, – сплачивать, а не разделять. Но наука строго разделяет наблюдателя и наблюдаемого, и наоборот. Каким образом два растущих рядом красивых цветка нарушают объективность научной классификации?
Я почти не подвергала сомнению главенство научной мысли. С помощью научных методов я наловчилась разделять ощущения и действительность, дробить сложное на мельчайшие компоненты, серьезно относиться к цепочке фактов и логических построений, а также отделять одно от другого, наслаждаясь точностью. Чем больше я этим занималась, тем лучше у меня получалось. По итогам защиты моей дипломной работы для дальнейшего обучения меня включили в одну из лучших в мире программ в области ботаники. Не сомневаюсь, что на данное решение повлияло рекомендательное письмо моего наставника, в котором говорилось: «Для индейской девочки она добилась замечательных результатов».
Затем последовало получение степени магистра, доктора философии и должности преподавателя. Я благодарна за те знания, которыми со мной поделились, и для меня большая честь владеть действенными инструментами науки как способом познания и взаимодействия с миром. Наука познакомила меня с другими сообществами растений, далекими от астр и золотарника. Помню то чувство, которое испытывала, начав работать на факультете: словно я наконец поняла растения. Я преподавала основы ботаники, используя тот же подход, с которым учили меня.
Помню историю, рассказанную моей подругой Холли Янгбер Тиббеттс. Ученый-растениевед, вооруженный своими блокнотами и оборудованием, исследует дождевые леса в поисках новых видов растений. Он нанял проводника из местных жителей, чтобы тот показывал ему дорогу. Зная цель ученого, молодой проводник показывает интересующие его виды. Ботаник оценивающе смотрит на него, удивленный его способностями: «Так-так, молодой человек, вы наверняка знаете названия многих из этих растений». Проводник кивнул и ответил, потупив взор: «Да, я выучил названия всех кустарников, но мне еще предстоит выучить их песни».
Я, будучи преподавателем, также называла растения по именам, игнорируя их песни.
Когда я училась в магистратуре в Висконсине, нам с моим тогдашним мужем посчастливилось получить работу смотрителей в университетском дендрарии. В обмен на предоставленное нам жилье – маленький домик на окраине парковой зоны – мы должны были совершать ночные обходы, проверяя, надежно ли заперты все двери и ворота, прежде чем погрузить цикад в полную темноту. И только однажды свет в садовом ангаре оказался невыключенным, а дверь открытой. Ничего страшного не случилось, но, пока мой муж осматривал все вокруг, я стояла и от нечего делать просматривала доску объявлений. Там была газетная вырезка с фотографией великолепного американского вяза, который был назван чемпионом среди своих сородичей, самым крупным представителем данного вида. У него было имя – вяз Старый Луи.
Мое сердце учащенно забилось, и я поняла, что мой мир скоро изменится, так как я знала имя Старый Луи всю свою жизнь, и теперь передо мной было его лицо, смотрящее на меня с газетной вырезки. Это был наш предок-потаватоми, тот, который прошел весь путь от лесов Висконсина до канзасских прерий вместе с моей бабушкой Ша-Нойт. Он был лидером, тем, кто заботился о людях в тяжелые времена. Дверь ангара из моего детства осталась приоткрытой, в нем горел свет, освещая мне путь домой. Это было началом долгого и медленного возвращения к своему народу, который позвал меня с помощью дерева, что росло на его костях.
Чтобы пойти дорогой науки, мне пришлось сойти с тропы древних знаний туземцев. Но у Вселенной есть способ направлять нас. Вдруг ни с того ни с сего пришло приглашение на собрание местных старейшин, где они делились традиционными знаниями о растениях. Одну женщину из племени навахо, которая ни дня не проучилась на ботаническом факультете, я не забуду никогда. Она говорила часами, и я ловила каждое ее слово. Одно за другим она называла имена растений из ее долины: где обитает каждое из них, когда цветет, каких выбирает соседей и кого считать их родственниками, кто им питается или выстилает свои гнезда, какие из них целебные. Женщина также поделилась легендами, связанными с этими растениями, и мифами об их происхождении: как они получили свои имена и что они хотят до нас донести. Она говорила о красоте.
Ее слова подействовали на меня как нашатырь. Я словно пробудилась, вспомнив то, что знала в детстве, в ту пору, когда еще собирала землянику, и осознала, каким поверхностным было мое представление о мире. Ее знания были гораздо глубже и шире, они были всеохватывающими. Уж она-то могла бы все объяснить про астры и золотарник. Для новоиспеченного доктора наук это было унизительно. Эта встреча стала началом моего возврата к тому, иному способу познания, который я позволила вытеснить науке. Я чувствовала себя оголодавшей изгнанницей, приглашенной на пир, где все блюда пахли травами моей родины.
И вот, завершив круг, я вернулась к тому, с чего начала, – к вопросу о красоте, ко всем тем вопросам, которыми наука не задавалась не потому, что они не имели значения, а потому, что научные методы как способ познания слишком узки для решения этой задачи. Если бы беседовавший со мной преподаватель был настоящим ученым, он бы ответил на мои вопросы, а не отмахнулся от них. Он же вместо этого предложил мне клише: красота – в глазах смотрящего, а поскольку наука разделяет наблюдающего и наблюдаемое, то красота по определению не может быть предметом научного изучения. Мне надо было сказать ему, что мои вопросы выходят за рамки науки.
Что касается того, что красота – в глазах смотрящего, он был прав, особенно в отношении пурпурного и желтого. Восприятие цвета у людей зависит от ряда специальных рецепторных клеток – колбочек и палочек сетчатки глаза. Функция колбочек – поглощение света разных по длине волн и передача информации в зрительную зону коры головного мозга для расшифровки. Видимый цветовой спектр – радуга цветов – достаточно широк, поэтому, чтобы различать цвета, лучше всего не передавать эту функцию одной колбочке, а использовать несколько «специалистов», каждый из которых идеально настроен на поглощение волн определенной длины. Условно можно выделить три вида клеток. Один вид лучше распознает спектр волн красного цвета, другой – голубого, а третий оптимально воспринимает пурпурный и желтый.
Человеческий глаз идеально настроен на то, чтобы различать эти цвета и посылать сигнал в мозг. Это не объясняет, почему я воспринимаю их как красивые, но объясняет, почему данная комбинация приковывает мое внимание. Я спрашивала своих приятелей-художников о магии сочетания пурпурного и золотого, и они отослали меня прямо к цветовому кругу: эти цвета, различные настолько, насколько это вообще возможно, – взаимодополняющие. В палитре они оживляют друг друга, когда находятся рядом, – достаточно всего лишь одного мазка. В трактате 1890 года о восприятии цвета Гете, который был не только поэтом, но и ученым, писал, что «диаметрально противоположные цвета… это те, которые дополняют друг друга». Желтый и пурпурный – идеальное сочетание.
Наши глаза настолько чувствительны к этим длинам волн, что колбочки могут перенасытиться ими, и тогда в работу вступают другие клетки. Мой знакомый гравер продемонстрировал мне, что если долго смотреть на желтый квадрат, а потом перевести взгляд на белый лист бумаги, то в первую секунду ты увидишь фиолетовый квадрат. Данный феномен – цветное остаточное изображение – возникает из-за энергетического взаимодействия пурпурного и желтого пигментов. Астры и золотарник «знали» это задолго до нас.
Если мой наставник был прав, то визуальный эффект, восхищающий подобных мне, не имеет значения для самих цветов. Единственное существо, чье внимание они стремятся привлечь, это пчела, которая может опылить их. Пчелы видят иначе, чем люди, потому что они улавливают дополнительный спектр – ультрафиолетовое излучение. Но, оказывается, астры и золотарник практически одинаково воспринимаются зрительными органами человека и пчелы. И люди, и пчелы находят это сочетание прекрасным. Такой цветовой контраст – своеобразный маяк для пчел, делающий эти цветы наиболее привлекательной целью на лугу. Когда они растут рядом, каждого из них опыляют чаще, чем если бы они росли по отдельности. Эту гипотезу легко проверить: поэтому этот вопрос касается не только искусства и красоты, но и науки.
Почему вместе они так прекрасны? Это явление одновременно и материальное, и духовное. И здесь нам понадобится весь спектр волн, вся глубина восприятия. Когда долго смотришь на мир глазами ученого, то видишь потом остаточный образ традиционного знания. Могут ли наука и традиционные народные познания быть пурпурным и желтым по отношению друг к другу, могут ли они стать астрами и золотарником? Мы начинаем видеть мир во всей его полноте, если используем и то и другое.
Вопрос об астрах и золотарнике, конечно, только символизировал то, что я хотела знать на самом деле: меня интересовала структура взаимоотношений и связей, которую я так жаждала понять. Я хотела разглядеть те невидимые нити, что связывают их.
Мне хотелось постичь, почему мы так любим этот мир, отчего самая обыкновенная полянка способна заставить нас застыть в восхищении.
Когда ботаники выезжают в леса и луга за растениями, мы говорим, что они делают вылазку, а когда на природу отправляются писатели, мы должны подобрать к этому действию какую-то метафору. Нам нужно и то и другое. Ученый и поэт Джеффри Бартон Рассел пишет, что «как более глубокая истина, метафора сродни таинству, потому что все многообразие и богатство реальности нельзя выразить одним лишь конкретным определением».
Ученый и исследователь природы индейского происхождения Грег Кахети писал, что в соответствии с традиционными народными методами познания мы можем постичь природу вещей только посредством всех четырех составляющих нашего существа: ума, тела, эмоций и души. Когда я начала учебу в колледже, я четко осознала, что наука отдает предпочтение только одному, ну или двум способам познания – уму и телу (органам чувств). В начале своего пути, стремясь узнать о растениях все, я не ставила это под сомнение. Но цельную натуру отличает то, что она всегда выйдет на правильный путь.
Было время, когда я балансировала между двумя этими мирами – научным и традиционным. Но потом я научилась летать. Или, по крайней мере, попыталась. Именно пчелы показали мне, как перелетать с цветка на цветок – пить нектар и собирать пыльцу с каждого. Танец перекрестного опыления способен породить новый вид знаний, новый способ существования в этом мире. В конце концов, нет двух миров, есть единственная наша зеленая планета.
Эта сентябрьская пурпурно-золотая пара выживает за счет взаимодействия друг с другом. И их мудрость заключается в том, что красота одного озаряется сиянием другого. Естествознание и искусство, материя и дух, народная мудрость и западная наука – могут ли они быть астрами и золотарником друг для друга? Когда я нахожусь среди этих цветов, их красота побуждает меня к ответным действиям – стать для них тем самым дополняющим цветом, совершить что-то прекрасное.
Постигая грамматику одушевленного
Чтобы стать своим, нужно выучить местный язык.
Я прихожу сюда посидеть и прислушаться, уютно примостившись среди изогнутых корней в мягкой впадине, покрытой сосновыми иголками, прислониться спиной к стволу белой сосны и отключить голос в голове, чтобы послушать голоса природы. «Ш-ш-ш», – шелестит ветер хвоей, вода струится по камням, поползень постукивает, а бурундуки копают землю, падает буковый орешек, комар пищит у меня над ухом, и что-то еще, чего не выразить словами, – бессловесное бытие существ, находясь среди которых мы никогда не бываем одиноки. Если не считать сердцебиения моей матери, это были первые услышанные мной звуки.
Я могла бы слушать их весь день. И всю ночь. А утром неожиданно обнаружить гриб, которого не было здесь прошлой ночью, – кремово-белый, вырастающий из-под сосновой хвои, из темноты к свету, все еще блестящий от влаги. Puhpowee.
Слушая звуки природы, мы слышим разговор на незнакомом нам языке. Думаю, что именно стремление постичь этот язык леса и привел меня в науку, чтобы с годами научиться бегло говорить по-ботанически. Впрочем, язык ботаники не следует путать с языком растений. Да, я действительно выучила другой язык – научный, язык внимательного наблюдателя, с подробнейшим словарем, в котором содержатся названия каждой мельчайшей частицы. Но чтобы назвать и описать, нужно сначала увидеть, и наука оттачивает дар видения. Я уважаю силу языка науки, который стал моим вторым языком. Однако, несмотря на все богатство его словарного запаса и описательную мощь, чего-то в нем все равно не хватает – того, что разрастается вокруг и внутри тебя, когда ты слушаешь окружающий мир. Он далек от этого, он сводит живое существо к его «рабочим частям». Это язык объектов. Язык, на котором говорят ученые, каким бы точным он ни был, базируется на глубокой грамматической ошибке, упущении, серьезной смысловой потере при переводе с языков жителей этих берегов.
Впервые это ощущение охватило меня, когда я наткнулась на слово puhpowee из утраченного языка моего народа. Я увидела его в книге этноботаника Киуэйдиноквей, представительницы народности анишинаабе, в монографии, посвященной традиционному использованию грибов нашим народом. «Puhpowee, — объяснила она, – переводится как сила, мгновенно выталкивающая грибы из земли». Как биолог, я была поражена, что такое слово существует. При всем многообразии терминов западной науки у нее нет слов, чтобы описать это таинство. Со стороны кажется, что у биологов есть термины на все случаи жизни. Но на самом деле терминология, которая используется в научном языке, очерчивает границы наших знаний. А то, что находится за пределами нашего понимания, остается безымянным.
В четырех слогах этого слова, которому в английском языке нет эквивалента, содержится целый процесс пристального наблюдения в сыром утреннем лесу и сформулированная теория. Те, кто придумал это слово, понимали мир бытия, полный невидимых энергий, одушевляющих все вокруг. Я хранила его много лет как талисман и тосковала по людям, давшим название жизненной силе грибов. Я бы хотела говорить на том языке, в котором есть слово puhpowee. Поэтому когда я узнала, что слово, описывающее процесс роста, появления гриба из земли, относится к языку моих предков, оно стало для меня знаковым.
Сложись все иначе, я бы, скорее всего, говорила на языке народа бодевадмимвин, или потаватоми, или анишинаабе. Но, как большинство из трехсот пятидесяти языков американских аборигенов, язык потаватоми находится на грани исчезновения, поэтому я говорю на языке, на котором вы сейчас это читаете. Насильственная ассимиляция сделала свое дело, лишив меня и вас возможности услышать тот язык: в школах-интернатах индейским детям было запрещено разговаривать на родном языке. Это произошло и с моим дедом, которого забрали из семьи, когда он был маленьким девятилетним мальчиком. В результате мы утратили не только язык, но и родовые связи, оказавшись оторванными друг от друга. Сегодня я живу далеко от нашей резервации, так что если бы я даже могла говорить на родном языке, мне бы просто не с кем было разговаривать. Но несколько лет назад, во время ежегодного сбора нашего племени, было организовано языковое занятие, и я проскользнула в палатку, чтобы послушать.
Все были очень взволнованы, потому что впервые каждый свободно говоривший на нашем языке член племени должен был выступать в роли учителя. Когда их по очереди вызывали в центр круга, образованного расставленными стульями, они двигались медленно – со своими тростями, ходунками или даже в инвалидной коляске. Лишь немногие были еще в силах передвигаться без помощи этих приспособлений. Я пересчитала их, пока они рассаживались. Девять. Девять человек, свободно говорящих на родном языке. Во всем мире. Наш язык, создававшийся тысячелетиями, был представлен девятью этими людьми. Слова, с помощью которых наш народ славил Творца, рассказывал старые легенды, пел колыбельные песни, сохранились на сегодняшний день лишь в языке этих девяти старых мужчин и женщин. Каждый из них, в свою очередь, обращался к маленькой группе потенциальных учеников.
Мужчина с длинными седыми косами рассказывал о том, как мать спрятала его, когда индейские агенты пришли забирать детей. Он избежал учебы в школе-интернате, спрятавшись под нависшей над берегом реки кручей, где шум воды заглушал его плач. Всех остальных забрали и «вымыли им рты с мылом» (или сделали еще что похуже) за то, что они разговаривали «на грязном индейском языке». И так как он один из всех остался дома и вырос, называя растения и животных теми именами, которые им дал Создатель, он и сидит сегодня здесь, как уникальный носитель языка. Механизмы ассимиляции работали хорошо.
Глаза его сверкают, когда он говорит нам: «Мы – конец пути. Мы – это все, что осталось. Если вы, молодежь, не будете учить язык, он умрет. И тогда миссионеры и правительство США одержат окончательную победу».
Старенькая бабушка толкает свои ходунки из круга ближе к микрофону. «Это не просто слова, которые будут утрачены, – говорит она. – Язык – сердце нашей культуры, он хранит наш образ мыслей, наш способ видения мира. Он слишком красив, чтобы это можно было выразить по-английски». (Puhpowee.)
Семидесятипятилетний Джим Тандер – самый молодой из выступающих – полный смуглый мужчина, который держался солидно и говорил только на языке потаватоми. Он начал спокойно и торжественно, но по мере того, как он разогревался, его интонации менялись, как переменчивый ветерок в березовой роще, и его руки тоже подключились к рассказу и подкрепили его жестами. Он все больше оживлялся, периодически вставая и держа нас в напряжении. Мы слушали его молча и восхищенно, хотя практически никто не понимал ни единого слова. Затем он сделал паузу, словно достиг кульминации в своем повествовании, и окинул взглядом аудиторию в ожидании нашей реакции. Одна из бабушек, сидевших позади него, хихикнула, прикрыв рот рукой, и его суровое лицо неожиданно расплылось в улыбке, широкой и сладкой, как треснувший арбуз. Он согнулся от смеха, а бабули хохотали до слез, мы же смотрели на них в изумлении. Когда смех утих, он наконец заговорил по-английски: «Что происходит с шуткой, когда никто не может ее услышать? Как одиноки слова, когда их сила иссякает! Куда же они деваются? Они уходят навсегда, пополнив список тех историй, которые никогда уже больше не будут рассказаны».
Так что теперь весь мой дом украшен стикерами с надписями на другом языке, словно я готовлюсь к поездке за границу. Но я никуда не уезжаю, я возвращаюсь домой.
Ni pi je ezhyayen? – вопрошает надпись на маленьком желтом стикере, наклеенном на задней двери. Руки мои заняты, и мотор работает, но я перекидываю сумку на другое бедро и задумываюсь над ответом: odanek nde zhya – «я еду в город». Я делаю это, отправляясь на работу, на занятия, на встречи, в банк, в магазин. Я весь день разговариваю и иногда по вечерам пишу на красивом языке, который мне достался и на котором говорит 70 процентов людей в мире – наиболее практичном и современном, с богатейшим словарным запасом. На английском. Когда я вечером возвращаюсь в свой тихий дом, на двери шкафа меня уже ждет очередной стикер: Gisken I gbiskewagen! И я снимаю пальто.
Готовя ужин, я вынимаю столовые приборы из кухонных шкафчиков со стикерами emkwanen, nagen. Я стала женщиной, разговаривающей на языке потаватоми с домашней утварью. Когда звонит телефон, я бросаю беглый взгляд на стикеры с надписью dopnen giktogan. Но кто бы то ни был – рекламный агент или друзья, – он говорит по-английски.
Примерно раз в неделю мне звонит сестра с Западного побережья, которая говорит: «Bozho. Moktthewenkwe nda», словно ей нужно обозначить себя как говорящую на языке потаватоми. Разговором это можно назвать только с натяжкой. На самом деле мы лишь коверкаем фразы, имитируя разговор. «Как дела?» – «Я в порядке. Ехать в город. Видеть птица. Красный. Жареный хлеб хорошо».
Это напоминает голливудский диалог Тонто с Одиноким рейнджером: «Я пытаться говорить краснокожий речь».
Изредка, когда нам все-таки удается выразить мысль более-менее связно, мы просто произвольно заполняем пробелы испанскими словами, которые помним еще со школы. И получается «испановатоми».
По вторникам и четвергам в 12.15 по оклахомскому времени я подключаюсь к занятиям по языку потаватоми, которые ведутся из штаб-квартиры племени посредством Интернета. Нас обычно десять человек со всей страны. Мы все вместе учимся считать и говорить фразу «передайте соль». Кто-то спрашивает: «Как сказать: “Пожалуйста, передайте соль”?» Наш учитель Джастин Нили, молодой человек, посвятивший себя возрождению языка, объясняет, что есть несколько слов для выражения благодарности, но нет эквивалента слова «пожалуйста». Еда предназначалась для совместного потребления, поэтому никакой дополнительной вежливости не требовалось. Культурной нормой было заложено уважительное отношение спрашивающего. А миссионеры восприняли отсутствие этого слова как проявление грубых манер.
По вечерам, вместо того чтобы проверять тетради или оплачивать счета, я сидела за компьютером, повторяя упражнения на языке потаватоми. Через несколько месяцев я освоила детский словарь и теперь уверенно сопоставляю изображения животных с их индейскими названиями. Это напоминает мне чтение детям книжек с картинками: «Покажи белочку. А где зайчик?» Я все время твержу себе, что у меня нет на это времени и, более того, мне вряд ли пригодятся такие слова, как «лубяной» или «лиса». Если наша племенная диаспора оказалась разбросанной на все четыре стороны, с кем мне разговаривать?
Простые фразы, которые я учу, идеальны для общения с моей собакой. «Сидеть! Есть! Ко мне! Тихо!» Но, поскольку она и на английском плохо выполняет эти команды, у меня нет особого желания учить ее двум языкам. Один восторженный студент как-то раз спросил меня, говорю ли я на своем родном языке. У меня было искушение ответить ему: «О да, дома мы говорим на языке потаватоми – я, моя собака и мои стикеры». Наш учитель просит нас не отчаиваться и благодарит за каждое сказанное на потаватоми слово, даже если всего лишь одно, потому что мы тем самым вдыхаем жизнь в наш язык. «Но мне не с кем разговаривать», – жалуюсь я. «Нам всем не с кем, – успокаивает он меня. – Но однажды это случится».
И я добросовестно учу лексику. Но мне сложно постичь душу нашей культуры посредством перевода таких понятий, как «кровать» или «умывальник». Учить существительные легко. В конце концов, я же запомнила тысячи ботанических латинских названий и научных терминов. Я рассудила, что эти два процесса не могут сильно различаться – всего лишь замена одного другим, запоминание. По крайней мере, на бумаге, когда ты видишь буквы, это правило работает. Но восприятие языка на слух – совсем другая история. В нашем алфавите меньше букв, а потому тонкие нюансы в произношении разных слов поначалу трудно уловить. Благодаря таким красивым сочетаниям согласных звуков, как zh и mb, shwe, kwe и mshk, слова нашего языка звучат как ветер, гуляющий в соснах, или ручей, журчащий меж камней. На все эти звуки наш слух, должно быть, был хорошо настроен в прошлом. И теперь, чтобы заново выучить родной язык, нам нужно снова научиться слышать звуки природы.
А чтобы заговорить на языке, конечно, требуются глаголы. И здесь мое детсадовское умение давать названия разным вещам уже не срабатывает. Английский – это язык, основу которого составляют существительные, и он вполне соответствует культуре, одержимой вещами. Лишь 30% английских слов составляют глаголы, а в языке потаватоми их 70%. Это означает, что 70% слов должны спрягаться, то есть изменяться по временам и падежам. И все это нужно освоить.
В европейских языках существительные часто различаются по родам, но язык потаватоми не делит мир на мужской и женский, существительные и глаголы в нем делятся на одушевленные и неодушевленные. Слышать человека на языке потаватоми – это один глагол, а слышать звук самолета – другой. Местоимения, артикли, множественное число, указательные местоимения, формы глаголов – все эти синтаксические единицы мне никогда не удавалось удерживать в памяти при изучении английского в школе. Но в языке потаватоми все выстроено так, чтобы по-разному говорить о мире живой и неживой природы. Все формы глаголов и множественного числа меняются в зависимости от того, о чем вы говорите – об одушевленном или неодушевленном.
Неудивительно, что осталось всего девять носителей этого языка! Я пытаюсь, но от его сложности у меня начинает болеть голова, и на слух я едва различаю слова, которые обозначают совершенно разные вещи. Один учитель уверяет нас, что это придет с практикой, но другой старейшина соглашается с тем, что эти близкие аналогии присущи лишь данному языку. Как напоминает нам Стюарт Кинг, хранитель знаний и великий учитель, Создатель хотел, чтобы мы смеялись, а потому юмор намеренно встроен в синтаксис. Даже маленькая неточность способна превратить фразу «нам нужно больше дров» во фразу «снимите одежду». На самом деле я узнала, что мистическое слово puhpowee используется не только в отношении грибов, но также и для некоторых органов, которые таинственным образом встают по ночам.
Как-то на Рождество моя сестра подарила мне набор магнитиков на холодильник на языке оджибве, или анишинаабе, близкородственном языку потаватоми. Я разложила их на кухонном столе, ища знакомые слова. Но чем больше я смотрела, тем больше нервничала. Среди сотни или более магнитов нашлось лишь одно знакомое слово – meegwetch – спасибо. И едва проклюнувшееся чувство удовлетворения несколькими месяцами учебы мгновенно улетучилось.
Помню, как листала словарь оджибве, который она прислала, пытаясь расшифровать надписи на магнитах, но написание слов не всегда совпадало, а шрифт был очень мелким. К тому же существует слишком много вариаций одного слова, и я чувствовала, что для меня это чересчур сложно. В голове все перепуталось, и чем больше я старалась, тем сильнее запутывалась. Страницы расплывались перед глазами, и мой взгляд остановился на слове – конечно, глаголе – «быть субботой». Уф-ф-ф! Я отшвырнула книгу. С каких это пор слово «суббота» стало глаголом? Всем известно, что это существительное. Я схватила словарь и пролистнула несколько страниц. Оказалось, что это все глаголы: «быть холмом», «быть красным», «быть длинным песчаным пляжем». А потом мой палец остановился на слове «вийквегамаа» (wiikwegamaa) – «быть бухтой». «Какая нелепость! – пронеслось в голове. – Зачем все так усложнять? Неудивительно, что никто не говорит на этом языке. Громоздкий, его невозможно выучить, и более того – в нем все наоборот. Допустим, слово “бухта” может быть одушевленным и неодушевленным, но в любом случае это существительное, а не глагол». Я уже была готова сдаться. Я выучила несколько слов, выполнила свой долг перед языком, который отняли у моего деда. О! Призраки миссионеров в школах-интернатах, должно быть, в восторге потирали руки, видя мое отчаяние. «Она скоро сдастся», – говорили они.
А потом, клянусь, я почувствовала, как будто что-то щелкнуло в моей голове. Словно электрический разряд прошел по моей руке к пальцу, едва не опалив страницу, на которой было написано это слово. В этот момент я ощутила запах воды в бухте, увидела, как она бьется о берег и с шипением набегает на песок. Бухта – существительное, только если вода мертвая, если это слово определяется в рамках одного значения – как вода, зажатая меж берегов. Но глагол «вийквегамаа» – «быть бухтой» – высвобождает эту воду из плена и позволяет ей жить. Глагол «быть бухтой» содержит в себе удивление тому, что на мгновение живая вода решила затаиться между этими берегами, беседуя с корнями кедров и стайкой птенцов крохалей, вместо того чтобы стать рекой, океаном или водопадом. И на этот случай тоже есть свои глаголы. «Быть холмом», «быть песчаным пляжем», «быть субботой» – это глаголы в мире, где все живое – вода, земля и даже день. Язык – зеркало, отражающее одушевленность мира, жизнь, пульсирующую во всем – в соснах, птичьих стайках и грибах. Этот язык я слышу в лесу, посредством этого языка природа говорит с нами, ну а призраки миссионеров из школ-интернатов понуро свешивают головы, признавая свое поражение.
Это грамматика одушевленности. Представьте, что ваша бабушка стоит в фартуке у плиты и говорит о ней и о супе: «Смотри, она варит суп. У него седые волосы». Мы бы посмеялись над подобной речевой ошибкой и еще почувствовали бы отвращение. В английском языке мы никогда не обращаемся к члену своей семьи, да и к любому человеку, используя местоимение «оно». Это было бы совершеннейшим проявлением неуважения. Местоимение «оно» лишает человека индивидуальности и степени родства, низводя личность до вещи. Но в языке потаватоми и в большинстве других языков коренных народов Америки одни и те же слова используются для описания объектов мира живой природы и членов семьи. Потому что они тоже наша семья.
На кого же распространяется грамматика одушевленности? Конечно, на растения и животных. Но по мере изучения языка я обнаруживаю, что понимание потаватоми того, что такое одушевленное, отличается от списка признаков живых существ, с которым все мы знакомились на уроках биологии. У потаватоми камни одушевленные, как и горы, вода, огонь и прочие явления природы. Все, что пронизано духом творения, – священные травы, наши песни, барабаны и даже сказания – все оно одушевленное. Список неодушевленного гораздо короче. В него входят вещи, сделанные руками человека. О неодушевленном предмете, таком как стол, мы говорим: «Что это?» И отвечаем: Dopwen yewe (это стол). Но о яблоке мы должны спросить: «Кто это существо?» И ответить: Mshimin yawe (это существо – яблоко).
Yawe – это одушевленная форма глагола to be (быть): я есть, ты есть, она/он есть. Когда мы говорим о тех, кто наделен жизнью и духом, мы должны использовать слово yawe. Но вот странное лингвистическое совпадение: имя бога Яхве (Yahweh) из Ветхого Завета и слово yawe из языка аборигенов Нового Света произносятся одинаково. Думаю, это потому, что оба они означают – быть, то есть иметь дыхание жизни внутри себя, являться следствием процесса Творения. В каждом предложении язык потаватоми напоминает нам о нашем родстве со всем одушевленным миром.
Английский язык не имеет такого большого набора средств выражения уважения к одушевленности. В английском – либо человек, либо вещь. Наша грамматика загоняет нас в тупик следующим выбором: либо существо, не являющееся человеком, вещь – оно (it); либо оно относится к определенному роду – он, она (he, she). А где же слова для обозначения существования другого живого существа? Где наше yawe? Мой друг Майкл Нельсон, специалист по этике, который много размышляет о моральном аспекте явлений, рассказал мне о своей знакомой, полевом биологе, которая работает с живыми существами, «отличными от людей». Большинство объектов ее внимания не ходят на двух ногах, а потому ее язык изменился, подстроившись под эти реалии. Бывает, она ползает на четвереньках по тропе, изучая следы лося и бормоча: «Кто-то здесь уже прошел сегодня утром». А порой, вытряхивая из своей шляпы муху-златоглазку, произносит: «У меня кто-то в шляпе». Кто-то, а не что-то!
Когда я отправляюсь в лес со своими студентами, рассказывая им о дарах растений и о том, как правильно называть их по именам, я стараюсь помнить о своем языке, соединяя лексику науки с грамматикой одушевленного. И хотя им все равно предстоит усвоить научные термины и латинские названия, я надеюсь, что мне также удается научить их воспринимать окружающий мир как живущих по соседству друг с другом существ, чтобы они поняли, как писал экотеолог Томас Берри, что «мы должны говорить о Вселенной как о сообществе субъектов, а не совокупности объектов».
Однажды, сидя на берегу бухты – «вийквегамаа» – со своими студентами-экологами, я поделилась с ними этой идеей одушевленного языка. Молодой человек по имени Энди, болтая ногами в прозрачной воде, задал мне важный вопрос. «Погодите-ка, – сказал он, пытаясь осознать это лингвистическое различие, – не означает ли это, что, говоря и думая по-английски, мы присваиваем себе право относиться к природе неуважительно, отказывая всем остальным представителям мира живой природы в праве считаться индивидуумами? А ведь все могло быть иначе, если бы в английском не использовали местоимение “это”!»
Он сказал, что это открытие для него, как пробуждение ото сна, как будто в нем проснулись какие-то смутные воспоминания. Одушевленность мира – это то, о чем нам подсознательно всегда было известно, но язык одушевленности балансирует на грани исчезновения, и это проблема не только аборигенов, но и каждого из нас. Маленькие дети говорят о растениях и животных как о людях, наделяя их индивидуальностью, способностью мыслить и сопереживать, пока мы не объясним им, что это не так. Мы быстро переучиваем их, заставляя забыть обо всем этом. Когда мы говорим детям, что дерево – это не «кто», а «что», мы превращаем этот клен в неодушевленный объект. Тем самым мы воздвигаем между нами барьер и освобождаем себя от моральной ответственности, открывая простор для эксплуатации. Произнося «это», мы превращаем землю в «природные ресурсы». Если клен – «это», значит, мы без угрызений совести можем взять в руки пилу, но если клен – «он», мы дважды подумаем, прежде чем сделать это.
В разговор вступил другой студент, возражая Энди: «Но мы не можем говорить “он” или “она”. Это было бы антропоморфизмом». Эти ребята – хорошо вышколенные биологи, которых недвусмысленно проинструктировали, что нельзя приписывать человеческие свойства объекту исследования, другому виду, это «смертный грех», ведущий к потере объективности. А Карла добавила: «К тому же это неуважение по отношению к животным. Мы не должны проецировать на них свое восприятие. У них есть свои способы познания мира, и они не просто люди в меховой одежде». Энди парировал удар: «Но мы не можем утверждать, что они не являются живыми существами на том лишь основании, что они не люди. Разве не будет проявлением большего неуважения полагать, что мы – единственный вид, представителей которого можно считать индивидуумами? Высокомерие английского языка заключается в том, что единственный способ считаться одушевленным, достойным уважения и сочувствия – это быть человеком».
Один знакомый лингвист объяснял мне, что грамматика – всего лишь способ выстраивания внутриязыковых связей. Но, может, это также отражается и на наших взаимоотношениях друг с другом. Возможно, грамматика одушевленности могла бы привести нас к совершенно иным способам жизни в мире, где все остальные виды – такие же полноправные члены сообщества, где царит демократия видов, а не тирания одного из них, где существует моральная ответственность перед водой и волками, где есть правовая система, признающая статус других видов.
Все дело в местоимениях.
Энди прав. Грамматика одушевленности вполне может стать сдерживающим фактором нашей бездумной эксплуатации ресурсов планеты. Но не только. Я слышала некоторые советы наших старейшин: «Тебе нужно погулять среди лесных людей» или «Иди и проведи некоторое время с ребятами-бобрами». Они напоминают нам о способности других живых существ быть нашими учителями, носителями знаний, проводниками. Представьте себе, что вы живете в богато населенном мире, где есть люди-березы, люди-медведи, люди-горы – существа, которых мы считаем одушевленными и о которых говорим как о персонах, достойных нашего уважения, включения в наш общий мир. Мы, американцы, неохотно учим иностранный язык существ нашего вида, что уж говорить о языке других видов. Но представьте себе, какие бы открылись возможности: доступ к разным способам восприятия мира, когда мы многое увидели бы по-другому, приобщившись к мудрости, которая нас окружает. Нам не нужно было бы постигать все самим, ведь вокруг нас разумные существа, наши учителя. Представьте, насколько менее одинокими мы были бы в этом мире.
Каждое новое выученное слово вызывает во мне чувство благодарности нашим старикам, которые сохранили этот язык живым и передали его поэзию. Я до сих пор сражаюсь с глаголами, говорю совсем чуть-чуть и в основном владею лишь детсадовским набором слов. Но мне нравится, что утром я могу выйти на прогулку по лугу, приветствуя своих соседей по имени. Когда ворона каркает мне с дерева, я могу ответить ей: Mno gizhget andushukwe! Я могу провести рукой по мягкой траве и прошептать: Bozho mishkos. Такая малость, но она делает меня счастливой.
Я не призываю к тому, чтобы все учили язык потаватоми, хопи или семинолов, даже если бы мы могли. Иммигранты прибыли на эти берега со своим наследством – языками, к которым они бережно относились. Но чтобы стать в новом месте своим, если мы хотим выжить здесь вместе с нашими соседями, мы должны освоить грамматику одушевленности, чтобы по-настоящему обрести свой дом.
Вспоминаю слова Билла, Высокого Быка, старого индейца-шайена. Будучи еще совсем молодой, я жаловалась ему, сокрушаясь, что не владею родным языком, чтобы говорить с растениями и любимыми местами. «Они любят слушать древний язык, – говорил он, – это правда. Но тебе не обязательно разговаривать на нем так, – добавил он, указав пальцем на рот. – Если ты будешь говорить с ними здесь, – похлопал он себя по груди, – они услышат тебя».
Ухаживая за священной травой
Луговая священная трава хорошо растет и благоухает, если человек заботится о ней. Прополка и уход за ней и соседними растениями ускоряют ее рост.
Месяц сахарного клена
Когда Нанабожо – согласно верованиям народа анишинаабе, первый человек, полубог и наш учитель – странствовал по миру, он обратил внимание на то, какие народы процветают, какие нет, кто соблюдает Первоначальные Заповеди, а кто нет. Он приходил в отчаяние, когда видел деревни, где сады были не ухожены, рыболовные сети не починены, детей не учили уму-разуму. Вместо заготовленных на зиму дров и хранилищ с зерном он нашел людей, которые лежали под кленами с широко раскрытыми ртами и ловили густой сладкий кленовый сироп, которым с ними щедро делились деревья. Люди стали ленивыми и принимали как должное дары Создателя. Они не проводили ритуалы и не заботились друг о друге. Нанабожо чувствовал свою ответственность, поэтому он пошел к реке и принес много ведер воды. Он вылил воду прямо на клены, чтобы разбавить густой сироп. И с тех пор кленовый сок похож на чуть подслащенную воду. Это напоминание людям о последствиях нерачительного отношения к дарам природы и об ответственности перед ней. Теперь, чтобы получить один галлон кленового сиропа, требуется сорок галлонов сока[2].
Плиньк. В мартовский полдень, в конце зимы, когда солнце с каждым днем набирает силу и градус за градусом смещается к северу, начинает активно идти сок. Плиньк. Во дворе нашего фермерского дома в Фабиусе, штат Нью-Йорк, растут семь кленов – большие деревья, посаженные около двухсот лет назад, чтобы затенить дом. Диаметр самого большого дерева у основания такой же, как у нашего стола для пикника.
Когда мы только переехали сюда, мои дочери выбрали для своих игр чердак старой конюшни, где за почти два столетия накопилось много старых вещей предыдущих владельцев. Однажды я обнаружила, что девочки устроили под деревьями целую «деревеньку» из небольших металлических тентов. «Мы устроили для них кемпинг», – сказали девочки, указывая на своих кукол и игрушечных животных, которые выглядывали из-под тентов. На чердаке было много таких «тентов», точнее крышек, которыми много лет назад накрывали специальные ведра с кленовым соком, чтобы защитить его от дождя и снега. Когда же девочки узнали, для чего эти маленькие «тенты», конечно, они сразу захотели приготовить кленовый сироп. Мы очистили ведра от мышиного помета и подготовили их к весне.
В течение той первой зимы на ферме я изучила процесс приготовления кленового сиропа. У нас были ведра и крышки, но не было деревянных выводных трубок – втулок с желобками внутри, через которые из дерева выходит сок. Поскольку мы живем по соседству со Страной кленового листа, в ближайшем хозяйственном магазине имелось все необходимое для приготовления кленового сиропа: пузырьки в виде кленовых листьев, выпарные установки любых размеров, километры резиновых трубок, гигрометры, котлы, фильтры и банки. К сожалению, ничего из этого я не могла себе позволить. Однако в подсобке продавцы нашли старые модели выводных трубок, которые уже никто не покупал. Я взяла целую коробку по семьдесят пять центов за штуку.
Процесс приготовления сиропа с годами изменился. Остались в прошлом времена, когда приходилось возить ведра и бочки с соком на санях по заснеженным лесам. В наши дни сок по пластиковым трубкам доставляется от деревьев прямо к месту приготовления сиропа. Однако остались еще и те, кто чтит традиции: они собирают сок в металлическое ведро, а для этого нужны выводные трубки. Один конец трубки узкий, как у соломинки для коктейлей, он вставляется в просверленное в дереве отверстие. Другой конец шире и представляет собой желоб длиной около четырех дюймов. Имеется также крючок, на который вешают ведро. Еще я купила большой мусорный бак, чтобы сливать туда сок, и мы были готовы приступить к работе. Я не рассчитывала на такой большой объем, но решила, что лучше быть к этому готовой.
Когда зима длится шесть месяцев, всегда с нетерпением ждешь прихода весны. Но никогда еще мы не ждали ее с таким нетерпением, как после того, как приняли решение делать кленовый сироп. Девочки каждый день спрашивали: «Может, пора начинать?» Но это полностью зависело только от капризов погоды. Для активной выработки деревом сока необходимо сочетание довольно теплых дней и все еще холодных ночей. Под теплыми днями я имею в виду температуру в районе 2—6 °C, тогда ствол оттаивает и внутри него начинают гулять соки. Мы посмотрели на календарь, затем на термометр, и Ларкин спросила: «Как деревья понимают, что время пришло, если у них нет термометра?» Действительно, как может существо без глаз, носа или нервных рецепторов знать, что и когда делать? На дереве еще даже нет листьев, которые могли бы улавливать солнечные лучи. Все его части, за исключением почек, покрыты толстой омертвевшей корой. И все же кратким зимним оттепелям его не одурачить.
Все дело в том, что клены имеют гораздо более изощренную систему определения сроков наступления весны, чем мы. В каждой почке находятся сотни фотосенсоров, которые имеют светопоглощающие пигменты, называемые фитохромами. Их функцией является ежедневное измерение уровня освещенности. Каждая плотно свернутая почка, покрытая красно-коричневыми чешуйками, содержит эмбриональную копию кленовой ветки, и каждая стремится однажды превратиться в полноценную ветку клена – с листьями, шелестящими на ветру и поглощающими солнечный свет. Если почки раскроются слишком рано, их убьют заморозки, а если слишком поздно, они пропустят приход весны. Так что у почек есть свой календарь. И этим маленьким почкам нужна энергия, которую разносят древесные соки, чтобы расти и превращаться в ветви. Как и все младенцы, они все время голодны.
У нас нет таких сложных сенсоров, поэтому мы ориентируемся по другим признакам. Когда вокруг стволов начинает таять снег, я понимаю, что приближается время выхода сока. Темная кора хорошо поглощает тепло солнечных лучей, а затем отдает его, постепенно растапливая снег вокруг дерева. И когда земля под деревом полностью очистится от снега, тогда из сломанной ветки клена вам на голову упадет первая капля сока.
И вот с дрелью в руках мы обходим деревья в поисках подходящего гладкого места для вывода сока, примерно на метровой высоте. И вдруг – о чудо! Мы находим следы старых, уже заросших отверстий для вывода, сделанных теми, чьи ведра для сока мы нашли на чердаке. Мы не знаем ни их имен, ни лиц, но наши пальцы сейчас там же, где были их пальцы, и мы знаем, чем они занимались одним апрельским утром много лет назад. А еще мы знаем, с чем они ели свои лепешки. Наши судьбы связала эта струйка сока, и наши деревья знали их так же, как знают сегодня нас.
Сок начинает капать почти сразу, как только мы устанавливаем выводные трубки. Первые капли со стуком падают на дно ведра. Девочки прикрывают ведра крышками, отчего этот звук становится громче. В такие толстые стволы можно без ущерба для дерева вставлять по шесть трубок, но мы не хотим жадничать и ставим только три. К моменту, когда мы устанавливаем последнюю трубку, звук, доносящийся из первого ведра, меняет тональность – очередная капля падает уже на сантиметровую толщу сока. В течение дня по мере наполнения ведер высота этого звука меняется, подобно звучанию сосудов с разным уровнем воды. Плиньк, плойнк, плонк – жестяные ведра, прикрытые крышками, с каждой каплей издают разные звуки, и весь двор поет. Это такая же неотъемлемая часть звуков весенней музыки, как неумолкающие трели красного кардинала.
Мои девочки наблюдают за этим процессом с восхищением. Каждая капля прозрачна, как вода, но немного гуще. Она наполняется светом и зависает на секунду на конце трубки, достигая максимального размера, прежде чем упасть. Девочки ловят эти капли языком, причмокивая с блаженным видом, а я не могу сдержать слез. Это напоминает мне время, когда я в одиночку выкармливала их. А теперь, когда мои девочки твердо стоят на ногах, их кормит кленовое дерево – так, как кормит Мать-Земля.
Весь день ведра наполняются, и к вечеру они полны до краев. Мы с девочками тащим двадцать одно ведро к большому чану, практически сразу заполнив его. Я не ожидала, что будет так много. Пока я разжигаю огонь, девочки вновь развешивают ведра. Выпаривателем служит мой старый чан для консервирования, поставленный на конфорку печи, которую я растапливаю остатками угля из сарая. Чан с соком закипает долго, и девочки быстро теряют интерес к процессу. Я бегаю от печи к девочкам, поддерживая огонь и энтузиазм. Когда вечером я укладываю их спать, они засыпают с надеждой, что утром их будет ждать сироп.
К ночи начинает слегка подмораживать. Я ставлю шезлонг на утоптанный снег рядом с печкой, чтобы постоянно поддерживать огонь, достаточный для кипения. Пар поднимается к ясному холодному небу, то закрывая, то открывая луну.
Я периодически пробую сок, с каждым часом он становится заметно слаще. Но из четырех галлонов сока, которые помещаются в мой чан, сиропа выйдет столько, что он едва прикроет дно. Поэтому по мере кипения я подливаю сок, надеясь к утру получить хотя бы чашку сиропа. Я подбрасываю дрова, заворачиваюсь в одеяла и погружаюсь в легкую дрему до того момента, когда надо в очередной раз подбросить дрова или подлить сок.
Не знаю, сколько времени я проспала, но проснулась оттого, что мне стало холодно и неудобно в моем шезлонге. Огонь потух, и угли едва тлели, а сок в чане был чуть теплым. Усталая и расстроенная, я пошла спать в дом.
Когда утром я вернулась к чану, сок в нем уже покрылся корочкой льда. Я снова разожгла огонь и вспомнила чей-то рассказ о том, как наши предки готовили кленовый сироп. Ледяная корочка – это вода. Я разбила ее, как стекло, аккуратно вынула осколки и бросила на землю.
Наши предки, жившие на территории Страны кленового листа, умели делать кленовый сироп задолго до того, как у них появились емкости для кипячения. Они собирали сок в берестяные туеса и затем выливали его в деревянные корыта, выдолбленные из липы. Большая площадь поверхности и маленькая глубина таких корыт были идеальны для формирования ледяной корочки. Каждое утро лед снимали, и сок становился все более концентрированным. Такой сок можно было потом уварить гораздо быстрее, расходуя меньше тепловой энергии. Холодные ночи заменяли вязанки дров, что еще раз доказывает наличие природных взаимосвязей: кленовый сок появляется именно тогда, когда этот метод становится возможен.
Деревянные сосуды для уваривания сока ставили на плоские камни, под которыми день и ночь тлели угли. В давние времена люди семьями кочевали по так называемым «сахарным лагерям», где с предыдущего года были заготовлены дрова и необходимое оборудование. Немощных стариков и младенцев везли на санях по талому снегу, чтобы все могли принять участие в этом процессе, ведь для приготовления сиропа нужны были все имеющиеся знания и рабочие руки. Большую часть времени надо было просто помешивать сок, и во время этих длинных пауз собравшиеся с разбросанных по округе поселений люди делились друг с другом своими историями. Но вот, наконец, сироп достигал нужной консистенции, и тогда люди начинали интенсивно работать, взбивая его до получения либо мягких лепешек, либо твердых леденцов, либо гранулированного сахара. Затем женщины складывали все это в берестяные коробы, называемые макаками, плотно закрывали и прошивали еловыми корнями. Учитывая антигрибковые и антисептические свойства бересты как природного консерванта, сахар мог храниться таким образом долгие годы.
Говорят, что наши предки научились получать сахарный сироп, наблюдая за белками. В конце зимы, в самое голодное время, когда запасы орехов уже истощены, белки забираются на верхушки деревьев и начинают обгладывать сладкие ветви сахарных кленов. Если поскрести ветку, из нее начинает сочиться сок, и белки его пьют. Однако настоящее лакомство они получают на следующее утро, когда возвращаются на то же место и начинают лизать сладкие кристаллики, образовавшиеся на коре за ночь. Минусовая температура сублимирует воду в соке, и на поверхности остается сладкая кристаллическая корочка, похожая на леденец, что позволяет белкам пережить голодный период.
Наш народ называет это время Zizibaskwet Giizis — Месяц сахарного клена, а предшествующий – Месяц твердого наста на снегу. Люди, живущие натуральным хозяйством, называют его Месяц голода, так как запасы еды на исходе, а дичь почти не попадается. Но клены помогали людям пережить это время, давая пищу, когда они в ней нуждались более всего. Люди верили, что Мать-Земля найдет способ прокормить их даже в самое голодное зимнее время. Все матери таковы. В свою очередь, люди выражали благодарность через ритуалы, которые проводились в период начала выделения кленами сока.
Клены из года в год выполняют то, что им было предписано в Первоначальных Заповедях, – заботятся о людях. Но в то же время они заботятся и о собственном выживании. Почки, пробуждаясь от зимней спячки, очень голодны. Чтобы побеги размером в один миллиметр стали полноценными листьями, им требуется пища. Почувствовав скорый приход весны, почки посылают гормональный сигнал по стволу дерева к корням – своеобразный звонок из мира света в подземный мир. Гормоны запускают процесс формирования амилазы – фермента, ответственного за расщепление больших молекул крахмала, содержащегося в корнях, и их превращение в мелкие молекулы сахарозы. Когда концентрация сахара в корнях начинает расти, создается осмотический градиент, который позволяет дереву активно впитывать воду из почвы. Растворенный в воде влажной весенней почвы сахар поднимается вверх уже в виде сладкого древесного сока, чтобы напитать почки. А чтобы накормить еще и людей, требуется больше сахара, и дерево использует свое подкорье как водовод. Транспортировка сахара обычно осуществляется в тонком слое флоэмы, под корой. Но весной, до того, как листья начнут вырабатывать свой собственный сахар, потребность в нем настолько велика, что ксилема также задействуется в этом процессе. Ни в какое другое время года сахар не движется внутри дерева по такой схеме – лишь сейчас, на протяжении нескольких весенних недель, когда это совершенно необходимо. Затем, когда почки лопаются, появляются листья и начинают сами вырабатывать сахар, а подкорье возвращается к своей обычной работе в качестве водовода.
Поскольку зрелые листья производят переизбыток сахара, сок начинает течь в противоположном направлении – от листьев обратно к корням через флоэму. Корни, питавшие почки, теперь, в течение всего лета, будут получать питание от листьев. Сахар снова превратится в крахмал и будет храниться в «корневых погребах». Таким образом, в кленовом сиропе, которым мы поливаем свои лепешки холодным зимним утром, заключена энергия летнего солнца, золотым потоком льющаяся в наши тарелки.
Ночь за ночью я следила за огнем, поддерживая кипение в нашем маленьком чане. Целыми днями капли сока – плиньк, плиньк, плиньк – наполняли наши ведра, и мы с девочками после школы сливали его в сборный бак. Деревья давали сок быстрее, чем я успевала его выпаривать, и мы купили еще один бак, чтобы сливать туда излишек. А потом еще один. В конце концов мы вынули из кленов выводные трубки и остановили поток сока, чтобы понапрасну не растрачивать древесный сахар. Я заработала ужасный бронхит вследствие мартовских ночевок на улице в шезлонге и около трех литров сероватого от древесной золы кленового сиропа.
Когда мои дочери вспоминают наши сахарные приключения, они закатывают глаза и со стоном произносят: «Эта была слишком тяжелая работа!» Они помнят, как таскали ветки для костра и обливали соком свои куртки, когда несли тяжелые ведра. Они дразнят меня, говоря, что я была плохой матерью, которая поддерживала связь с землей, используя рабский труд. Они действительно были слишком малы, чтобы заниматься такой работой. Но в то же время они помнят, как чудесно было пить сок прямо из дерева. Сок, но не сироп.
Нанабожо позаботился о том, чтобы выполнять эту работу было не слишком легко. Его учение гласит: земля действительно наделяет нас великими дарами, но и люди должны что-то отдавать взамен.
Клены дают нам свой сок, а мы возвращаем свой долг, участвуя в процессе его получения и превращения в сироп.
Ночь за ночью я проводила у костра. Девочки мирно спали в своих кроватях, а потрескивание костра и бульканье кипящего сока убаюкивали, как колыбельная. Завороженная огнем, я не сразу заметила, что по небу разлился серебряный свет – на востоке взошла кленово-сахарная луна. В ясной морозной ночи свет был таким ярким, что деревья отбрасывали на дом тени, обрамляя крупными черными узорами окна спальни девочек, – то были тени деревьев-близнецов. Эти двое, абсолютно одинаковые в обхвате и по форме, росли напротив входа в дом, у края дороги, их тени обычно обрамляли входную дверь двумя темными колоннами, образуя своеобразный кленовый портик. Они росли в унисон, без ветвей, пока не достигли уровня крыши, и тут их кроны раскрылись, словно зонты. Деревья выросли вместе с этим домом, формируясь под его защитой.
В середине XIX века существовала традиция сажать рядом деревья-близненцы, знаменуя этим свадьбу или начало строительства дома. Эти деревья, растущие в десяти футах друг от друга, напоминают семейную пару, которая стоит на крыльце, взявшись за руки. Тень от них простирается от переднего крыльца к амбару, создавая тенистую дорожку для прогулок этой «семейной пары».
Я думаю, что первые жители этой фермы еще не имели возможности насладиться такой тенью, во всяком случае, не в первые годы. Очевидно, они сажали деревья, чтобы их плодами и тенью пользовались следующие поколения. Скорее всего, эта семейная пара упокоилась на местном придорожном кладбище задолго до того, как тени их деревьев аркой легли на дорогу. И теперь я живу в том тенистом будущем, которое они себе представляли, и пью сок деревьев, посаженных одновременно с их свадебными клятвами. Они не могли вообразить себе меня, живущую здесь много поколений спустя, – и вот я пользуюсь их дарами. И уж тем более они и подумать не могли, что, когда моя дочь Линден будет выходить замуж, она выберет листья сахарных кленов в качестве сувениров для гостей.
Я в долгу перед этими людьми и этими деревьями и чувствую свою ответственность за передачу физической, эмоциональной и духовной связи дальше, кому-то неизвестному, кто будет жить здесь после меня под сенью деревьев-близнецов. У меня нет возможности в полной мере отплатить им, потому что их дар значительно больше, чем я могу дать. Деревья настолько огромные, что я не знаю, как можно за ними ухаживать, хотя иногда старательно разбрасываю вокруг их корней гранулированные удобрения, а в летнюю засуху поливаю их из шланга. Возможно, единственное, что я могу делать, – это любить их. Я понимаю, что должна оставить свои дары – для деревьев, для будущего, для тех неизвестных, кто будет здесь жить после меня. Слышала, что маори делают прекрасные деревянные скульптуры и разносят их по разным уголкам леса, оставляя в качестве даров деревьям. А я вот сажаю нарциссы – сотни цветов солнечными лужайками прямо под кленами – в знак поклонения их красоте и в благодарность за их дары.
И теперь, одновременно с началом брожения сока в деревьях, нарциссы тоже поднимаются из-под земли.
Гамамелис
Глазами моей дочери
Ноябрь – не время для цветения, дни становятся короткими и холодными. Тяжелые тучи наводят тоску, а дождь со снегом под мое ворчание и проклятья загоняет меня домой. Высовываться на улицу совсем не хочется. Поэтому, когда солнце вдруг пробивается, чтобы побаловать теплым деньком, возможно последним перед снегопадом, я выхожу погулять. Так как лес в это время года стоит без листьев и птиц, жужжание пчелы кажется необычайно громким. Заинтригованная, я следую за ней: что заставило ее вылететь наружу в ноябре? Она направляется прямиком к голым ветвям, которые при ближайшем рассмотрении оказываются усыпанными желтыми цветами. Это гамамелис. Цветки состоят из пяти узких длинных лепестков, каждый из которых похож на обрывок полинявшей желтой ткани, зацепившейся за ветку и развевающейся на ветру. Но как же приятно видеть их – это пятно цвета в преддверии долгих серых месяцев! Последнее «ура» накануне зимы! Неожиданно нахлынули воспоминания об одном далеком ноябре.
С тех пор как она ушла, дом опустел. Вырезанные из плотной бумаги Санта-Клаусы, которых она приклеила на высокие окна, выцвели от лучей летнего солнца, а пластиковые пуансеттии на столе были подернуты паутиной. По запаху чувствовалось, что в кладовке похозяйничали мыши, а рождественский окорок в холодильнике покрылся плесенью после отключения электричества. На крыльце, в ожидании ее возвращения, крапивники свили гнездо в коробке из-под ланча. Под провисшей бельевой веревкой, на которой все еще висел серый кардиган, в изобилии цвели астры.
Впервые я встретила Хейзел Барнетт, когда мы с мамой собирали ежевику в Кентукки. Как только мы склонились над кустами, из-за живой изгороди донесся ее высокий голос: «Здрасьте, здрасьте!» Там, у изгороди, стояла самая древняя старушка, какую мне только доводилась видеть. На всякий случай я взяла маму за руку, когда мы пошли с ней поздороваться. Она опиралась на изгородь с растущими вдоль нее розовыми и бордовыми мальвами. Ее седые волосы были убраны в пучок на затылке, а лицо с беззубым ртом обрамляла корона из белых прядок, торчащих во все стороны, как солнечные лучи.
«Я люблю ночью смотреть на огни вашего дома, – сказала она. – Наконец-то у меня настоящие соседи. Я увидела, что вы гуляете, и подошла поздороваться». Мама представилась и объяснила, что мы переехали сюда несколько месяцев назад. «А это что за маленький комочек радости?» – спросила она, перегнувшись через колючую проволоку и слегка ущипнув меня за щеку. Ограда прижала висевший на ее груди халат, полинявший от многократных стирок, с цветочным рисунком, напоминающим розовые и пурпурные мальвы. В сад она вышла в домашних тапочках, чего моя мама никогда бы не позволила. Старушка просунула через ограду свою морщинистую руку, покрытую сетью вен, со скрюченными пальцами и тонким, как проволока, золотым кольцом, свободно болтающимся на ее безымянном пальце. Я никогда не встречала никого по имени Хейзел, но слышала о ведьме Хейзел и была абсолютно уверена в том, что это она и есть, и еще крепче ухватилась за мамину руку.
Думаю, учитывая то, как она общалась с растениями, в свое время ее наверняка считали ведьмой.
Согласитесь, есть что-то жутковатое в том, что дерево зацветает не по сезону, а потом на двадцать футов вокруг разбрасывает в тихом осеннем лесу свои семена – блестящие, черные как ночь жемчужины – со звуком, похожим на шаги эльфа.
Они с моей мамой стали близкими друзьями, обменивались рецептами и секретами садоводства. Днем мама работала профессором в городском колледже, сидела за микроскопом и писала научные статьи. А весенними сумерками она выходила босиком в сад, сажала фасоль и помогала мне наполнять ведерко дождевыми червями, разрубленными ее лопатой. Я думала, что смогу оживить их в «больнице для червяков», которую соорудила под ирисами. И она подбадривала меня, говоря при этом: «Нет такой боли, которую бы нельзя было исцелить любовью».
Часто по вечерам, пока не стемнело, мы пересекали пастбище, чтобы подойти к изгороди, где нас ждала Хейзел. «Мне нравится видеть свет в вашем окне, – говорила она. – Нет ничего лучше добрых соседей». Я стояла и слушала, как они обсуждали, что золу из печки хорошо класть под корни томатов, чтобы отгонять гусениц озимой совки, или как мама хвасталась тем, что я быстро учусь читать. «Господи, да она так быстро всему учится! Не правда ли, моя маленькая пчелка», – отвечала Хейзел. Иногда она приносила мне в кармане передника мятный леденец, завернутый в старый мягкий целлофан.
Наши встречи постепенно переместились от изгороди к крыльцу дома. Когда мама что-то пекла, мы приносили ей тарелку печенья и потягивали лимонад на ее покосившемся крыльце. Мне никогда не нравилось заходить к ней в дом, где царил полнейший бардак. Повсюду был раскидан старый хлам, мешки с мусором, и стоял неистребимый запах табачного дыма. Теперь я знаю, что это был запах нищеты. Хейзел жила в маленьком домике-пенале вместе с сыном Сэмом и дочерью Джени. Джени была, как объясняла ее мать, «простушкой», потому что она была поздним ребенком, последним у ее матери. Добрая и любящая, она всегда хотела задушить в своих глубоких мягких объятиях мою сестру и меня.
Сэм был инвалидом, не мог работать, но получал некоторые ветеранские пособия и пенсию от угольной компании. На эти деньги они и жили, едва сводя концы с концами. Когда Сэм чувствовал себя получше, он отправлялся на рыбалку и приносил нам с реки крупного сома. Он кашлял, как сумасшедший. У него были сияющие голубые глаза и целое море историй, ведь он воевал по другую сторону океана. Однажды он принес нам полное ведро ежевики, которую собрал вдоль железной дороги. Мама попыталась отказаться от столь щедрого дара. «Ну, не говори ерунды, – сказала Хейзел. – Эти ягоды не мои. Господь сотворил все это для нас, чтобы мы могли поделиться».
Моя мать любила трудиться. Ей нравилось возводить стены из камня или расчищать кустарник. Время от времени приходила Хейзел и садилась в шезлонг под дубами, пока мать укладывала камни или колола дрова. Они, бывало, просто болтали о том о сем. Хейзел говорила, как ей нравится хорошо сложенная поленница, особенно когда ей приходилось заниматься стиркой, чтобы подзаработать. Ведь ей требовалась хорошая вязанка дров, чтобы согреть воду в лохани для стирки. Еще она работала поваром в заведении у реки и лишь качала головой, вспоминая то количество тарелок, которые могла унести за раз. А мама рассказывала ей о своих студентах или о поездках, и Хейзел поражала сама возможность полета на самолете.
Хейзел рассказывала о тех временах, когда ее звали принять роды в снежную бурю или приходили к двери ее дома за лечебными травами. Она вспомнила, как однажды одна дама-профессор пришла с диктофоном поговорить с ней и собиралась записать все в книгу, чтобы поведать о старых рецептах. Но больше та профессорша так и не вернулась, и книги Хейзел так и не увидела. Краем уха я слушала, как они собирали орехи гикори под большими деревьями или носили в судке обед своему отцу, который мастерил бочки на винокурне у реки, но моя мать была просто очарована рассказами Хейзел.
Я знаю, что маме нравилось быть ученым, но она всегда говорила, что родилась слишком поздно. Она была уверена, что ее истинное призвание – быть женой фермера и что ей следовало родиться в XIX веке. Она всегда напевала, закатывая банки с помидорами и персиками или замешивая тесто для хлеба, и настаивала, чтобы я тоже приобщалась к этому. Когда я вспоминаю о ее дружбе с Хейзел, я думаю о причинах глубокого уважения, которое они питали друг к другу. Дело в том, что обе женщины крепко стояли на земле обеими ногами и гордились, что способны помогать другим людям, взвалив на себя эту нелегкую ношу.
Разговоры взрослых в основном сливались для меня в неразборчивый гул, но однажды, когда моя мать шла через двор с большой охапкой дров, я увидела, как Хейзел уронила голову на руки и заплакала. «Когда я жила дома, – сказала она, – я тоже могла носить такие тяжести. Я без особых усилий могла нести бушель персиков на одном боку и ребенка на другом. Но теперь все прошло, все ветром унесло».
Хейзел родилась и выросла в округе Джессамин штата Кентукки, совсем близко от наших мест. Но, слушая ее речь, можно было подумать, что она родилась за сотни миль отсюда. Она не умела водить машину, как и Джени с Сэмом, поэтому ее старый дом был для нее так же недосягаем, как земли по другую сторону Великого водораздела.
Она приехала сюда вместе с Сэмом после того, как у него случился сердечный приступ в сочельник. Она любила Рождество – все собираются вместе, готовят праздничный ужин, но в то Рождество она бросила все, заперла дверь и переехала сюда с сыном, чтобы ухаживать за ним. С тех пор она ни разу не была в своем старом доме, но было видно, что ее душа тоскует по родным местам: когда она рассказывала о нем, ее взгляд становился отрешенным.
Моя мать понимала Хейзел, ее тоску по дому. Она была родом из северных краев, родилась под сенью гор Адирондак. За время учебы в магистратуре и из-за своих исследований она сменила много мест жительства, но всегда считала, что обязательно вернется домой. Помню, как однажды осенью она плакала, потому что не могла насладиться видом пламенеющего красного клена. Она была вынуждена переселиться в Кентукки из-за того, что получила здесь хорошую работу и ради карьеры моего отца. Но я знаю, что она скучала по своим близким и родным лесам. Горечь разлуки с родиной была знакома ей не меньше, чем Хейзел.
С годами Хейзел становилась еще печальнее и все чаще вспоминала о былых временах, о том, что она больше никогда не увидит: о том, каким высоким и красивым был ее муж Роули, какими прекрасными были ее сады. Как-то раз мать предложила отвезти ее в те места, но Хейзел лишь покачала головой. «Вы так добры ко мне, но я не могу принять от вас столь щедрого дара. В любом случае, все ушло, – отвечала она, – все ветром унесло». Но однажды осенью, когда стояли теплые дни, наполненные золотистым светом, она позвонила.
«Я знаю, моя милая, что сейчас ты вся в заботах, но если бы ты нашла способ отвезти меня к моему старому дому, я была бы тебе очень благодарна. Мне нужно взглянуть на нашу старую крышу, прежде чем пойдет снег». И тогда мы с мамой забрали ее у дома и повезли по Николасвилл-роуд в сторону реки. Сейчас это четырехполосная дорога с большим мостом через реку Кентукки, таким высоким, что не видно ее течения и мутной воды. У старой винокурни – сейчас она заколочена и пустует – мы свернули с шоссе и поехали по узкой грунтовой дороге, уходящей в сторону от реки. Как только мы повернули, Хейзел, сидевшая на заднем сиденье, заплакала.
«О, моя любимая старая дорога», – запричитала она, и я похлопала ее по руке. Я уже знала, что делать, так как моя мама точно так же плакала, когда мы проезжали мимо дома, где она выросла. Хейзел направила маму в сторону ветхих домишек, нескольких трейлеров с печками и развалившихся амбаров. Мы остановились у поросшей травой низины под густой сенью рощи белой акации. «Вот он, – сказала она, – мой дом, милый дом». Она сказала это так, как будто процитировала строки из книги. Перед нами стояло старое здание школы с высокими узкими окнами, как в часовне, и двумя дверьми, расположенными спереди, – один вход для мальчиков, другой – для девочек. Здание было серебристо-серого цвета с пятнами побелки, расплывшимися по вагонке.
Хейзел не терпелось выйти из машины, и я поспешила достать ее ходунки, пока она не споткнулась в высокой траве. Направившись к амбару и старому курятнику, она повела нас с мамой к боковой двери и поднялась на крыльцо. Пошарив в своей сумке, она нашла ключи, но ее руки так сильно дрожали, что она попросила меня отпереть замок. Потрепанная сетчатая дверь откинулась в сторону, и ключ легко вошел в висячий замок. Я придержала для нее дверь, и она, пригнувшись, вошла внутрь и остановилась. Замерев на месте, она стала осматриваться. Было тихо, как в церкви. Холодный застоявшийся воздух дома поплыл мимо меня, устремляясь наружу, в теплый ноябрьский полдень. Я шагнула вперед, чтобы войти в дом, но меня остановила мамина рука. «Оставь ее», – прочла я в ее взгляде.
Комната, открывшаяся перед нами, напоминала книжную иллюстрацию о былых временах. Вдоль задней стены стояла большая старая дровяная печь, рядом висели чугунные сковороды. Кухонные полотенца были аккуратно развешаны над сухой раковиной, а когда-то белые оконные занавески обрамляли вид на рощу. Высокие – как и подобает зданию старой школы – потолки были украшены гирляндами голубой и серебристой мишуры, которая, словно ожив, мерцала в потоках воздуха из открытой двери. Дверные косяки были оклеены рождественскими открытками, закрепленными пожелтевшим от времени скотчем. Вся кухня была в рождественском убранстве: клеенка с праздничным узором покрывала стол, в центре которого стояли в банках из-под варенья покрытые паутиной пластиковые пуансеттии. Стол был накрыт на шестерых, на тарелках осталась еда, а стулья были отодвинуты – все осталось так, как в тот момент, когда ужин был прерван звонком из больницы.
«Что за вид, – произнесла Хейзел. – Надо здесь прибраться». Внезапно она вдруг стала такой деловитой, как будто только что зашла в свой дом после ужина и обнаружила там непривычный беспорядок. Она отставила ходунки в сторону и начала собирать посуду с длинного кухонного стола и относить ее в раковину. Мама попыталась остановить ее, попросив показать дом и сказав, что прибраться мы можем и в другой раз. Тогда Хейзел отвела нас в маленькую гостиную, где стоял скелет рождественской ели с грудой осыпавшейся хвои на полу. Украшения сиротливо висели на голых ветках – маленький красный барабан и пластмассовые птички с обрубками вместо хвостов, покрытые облупившейся серебристой краской. Это была уютная комната с креслами-качалками и диваном, маленьким столиком на тонких ножках и газовыми лампами. На старинном дубовом буфете сверху стоял китайский кувшин и тазик, расписанный розами. Расшитая вручную крестиком розовыми и голубыми нитями настольная дорожка тянулась во всю длину буфета. «Боже мой! – воскликнула Хейзел, стирая краешком своего домашнего платья толстый слой пыли. – Я должна протереть здесь пыль, прежде чем уйти».
Пока они с мамой рассматривали красивую посуду в буфете, я пошла побродить по дому. Толкнув одну из дверей, я увидела большую неубранную кровать, заваленную одеялами. Рядом с кроватью стояло нечто похожее на стульчак, только большого размера. Запах стоял неприятный, и я быстро ретировалась, не желая, чтобы меня застукали. Другая дверь вела в спальню с кроватью, застеленной красивым лоскутным одеялом, и украшенную гирляндами из мишуры, свешивающейся с зеркала над комодом, на котором стояла керосиновая лампа, покрытая сажей.
Потом мы кружили по участку вокруг дома, и Хейзел, опираясь на мамину руку, показывала деревья, которые она посадила, и давно заросшие цветочные клумбы. За домом, под дубами, рос кустарник, голые серые веточки которого были покрыты пеной из волокнистых желтых цветов. «Смотрите-ка, мой старый лекарь пришел поприветствовать меня, – сказала она и взялась за ветку растения, будто пожимая руку. – Я делала много лекарств из этого старого гамамелиса, и люди приходили ко мне в основном за ним. Осенью я заготавливала его кору, а потом всю зиму это средство спасало людей от боли, ожогов, сыпи – оно было нужно всем. Едва ли найдется такая хворь, с которой бы не справились деревья. Этот гамамелис, – сказала она, – хорош не только для наружного, но и для внутреннего применения. Боже правый, цветы в ноябре!
Господь подарил нам гамамелис, чтобы напомнить о том, что всегда есть что-то хорошее, даже когда кажется, что нет.
Это просто снимает камень с души – вот что он делает».
После той первой поездки Хейзел часто звонила нам по воскресеньям и спрашивала: «Не хотите ли прокатиться?» Мама считала важным, чтобы мы, девочки, ездили вместе с ними. И это требование было не менее важным, чем научиться печь хлеб и выращивать бобы – все то, что тогда казалось мне несущественным, но теперь я придерживаюсь другого мнения. За старым домом мы собирали орехи гикори, морщили носы у покосившегося садового туалета и рыли землю в сарае, ища зарытый клад, пока мама с Хейзел беседовали, сидя на крыльце.
Прямо у двери на гвозде висела старая черная металлическая коробка для ланча, открытая и выстланная чем-то похожим на пергамент. Внутри были остатки птичьего гнезда. Хейзел принесла с собой пакет с крошками от крекера, которые она рассыпала по перилам крыльца.
«Маленький крапивник вьет здесь гнездо каждый год после смерти Роули. Это была его коробка для ланча. А теперь эта птичка выбрала ее для своего дома, она рассчитывает на меня, и я не могу ее подвести». Должно быть, многие люди рассчитывали на Хейзел, когда она была молодой и полной сил. Она вела нас своей дорогой, и мы останавливались почти у каждого дома, за исключением одного. «Это не наши люди», – сказала она и отвернулась. Все остальные, казалось, были вне себя от радости, что снова видят Хейзел. Пока мама и Хейзел навещали соседей, мы с сестрой бегали за цыплятами или гладили охотничьих собак.
Все эти люди заметно отличались от тех, с кем мы общались в школе или на вечеринках в колледже. Одна женщина протянула руку, чтобы постучать по моим зубам. «У тебя очень красивые зубы», – сказала она. Прежде я никогда не думала, что зубы могут заслуживать комплимент, хотя раньше я и не встречала людей, у которых их было бы так мало. Но прежде всего мне запомнилась их доброта. Хейзел знала их с детства. Когда-то она пела с этими женщинами в хоре маленькой белой церквушки, что стояла под соснами, и теперь они весело смеялись, вспоминая танцы у реки, и печально качали головами, рассуждая о судьбах детей, что выросли и уехали из родных мест. Вечером мы возвращались домой с полной корзиной свежих яиц или кусками пирога на всех, и Хейзел просто сияла.
С наступлением зимы наши поездки стали реже, и свет, казалось, погас в глазах Хейзел. Однажды, сидя за нашим кухонным столом, она сказала: «Я знаю, что не имею права просить Господа о чем-то еще, но как бы я хотела провести еще одно Рождество в моем милом старом доме. Что ж, те дни ушли, унесенные ветром». И это была та боль, от которой не могли бы исцелить даже деревья.
В тот год мы не ехали праздновать Рождество на Север, в гости к бабушке с дедушкой, и мама тяжело переживала это. До Рождества оставалось еще несколько недель, но она уже начала хлопотать у плиты, а мы, дети, нанизывали на нитки попкорн и засахаренную клюкву для украшения елки. Она говорила, как ей будет не хватать снега, запаха бальзамина и ее семьи. И тут у нее родилась идея.
Это должно было стать настоящим сюрпризом. Она взяла у Сэма ключ от дома и отправилась в старую школу, чтобы посмотреть, что там можно сделать. Мама связалась по телефону с сельским электрическим кооперативом и договорилась, чтобы дом Хейзел снова подключили – всего лишь на эти несколько дней. Как только дали свет, сразу стало видно, насколько грязно в доме. В нем не было водопровода, так что нам пришлось возить из дома банки с водой, чтобы все перемыть. Работа оказалась слишком трудоемкой, и мама обратилась за помощью к своим студентам из колледжа, которым нужен был коллективный проект. И они его получили: очистка того холодильника могла бы посоперничать с самым сложным экспериментом в области микробиологии.
Мы ездили туда и обратно по дороге Хейзел, и я бегала по домам, разнося написанные от руки приглашения для всех ее старых друзей. Их было не так уж много, поэтому мама пригласила еще ребят из колледжа и своих друзей. К рождественским украшениям, которые уже были в доме, мы добавили свои: бумажные гирлянды, свечи, салфетки. Мой отец срубил елку и поставил ее в гостиной вместе с коробкой лампочек, которые он снял со скелета осыпавшейся старой ели. Мы принесли охапки колючих веточек красного кедра, чтобы украсить столы, и развесили карамельные тросточки на елке. Аромат кедра и мяты наполнил помещение, в котором всего несколько дней назад царил запах плесени и мышей. Мама и ее друзья напекли тарелки разного печенья.
С утра в день вечеринки в доме было тепло, на елке горели огни, и один за другим начали прибывать гости, поднимаясь по ступенькам крыльца. Мы с сестрой взяли на себя роль радушных хозяек, пока мама ездила за почетной гостьей. «Эй, как насчет того, чтобы прокатиться?» – спросила мама, набрасывая на плечи Хейзел ее теплое пальто. «Почему бы нет. А куда мы едем?» – спросила Хейзел. Когда она вошла в свой «дом, милый дом», наполненный светом и гостями, ее лицо, как свечка, лучилось от счастья. Мама приколола на платье Хейзел рождественскую бутоньерку – пластмассовый колокольчик с золотистыми блестками, который она нашла на комоде. В тот день Хейзел передвигалась по дому, как королева. Отец с сестрой сыграли на скрипках в гостиной «Тихий вечер» и «Радость миру», пока я разливала сладкий красный пунш. Больше о той вечеринке я ничего не помню, кроме того, что Хейзел уснула по дороге домой.
Через несколько лет мы уехали из Кентукки, чтобы вернуться на Север. Мама была рада вернуться домой, жить в окружении кленов, а не дубов, но прощаться с Хейзел было тяжело. Она тянула с этим до последнего. Хейзел сделала ей подарок на память – кресло-качалку и маленькую коробочку с парой старинных рождественских украшений. Там лежали целлулоидный красный барабан и серебристая пластмассовая птица без хвостового оперенья. Мама до сих пор каждый год вешает их на елку и рассказывает о той вечеринке, словно это было лучшее Рождество в ее жизни. Мы узнали, что Хейзел умерла через пару лет после нашего отъезда.
«Все ушло, все ветром унесло», – сказала бы она.
Бывает боль, которую не может унять гамамелис, и тогда мы остро нуждаемся в чьем-то участии.
Моя мать и Хейзел Барнетт не были сестрами, но они обе любили растения и многому научились у них: вместе им удалось приготовить бальзам от одиночества, укрепляющий чай от сердечной тоски.
Теперь, когда опадут все красные листья и улетят гуси, я хожу по лесу в поисках гамамелиса. И он никогда меня не подводит, каждый раз напоминая о нашем Рождестве и о том, как их дружба стала лекарством для обеих. Я дорожу целебными свойствами этого волшебного растения с его проблесками цвета, которые словно свет в окне, когда со всех сторон наступает зима.
Материнская работа
Я просто хотела быть хорошей матерью – как Небесная женщина, вот и все. И теперь я стояла в болотных сапогах, полных коричневой жижи. В резиновых сапогах, которые, по идее, должны были защищать от сырости, теперь хлюпала вода. И я. И один головастик. Я почувствовала какое-то трепетание на уровне колена в другом сапоге. Ну вот – теперь их два.
Когда я уехала из Кентукки в северную часть штата Нью-Йорк на поиски жилья, две мои маленькие дочери дали мне четкий список того, каким бы они хотели видеть наше новое место обитания: деревья вокруг дома должны быть достаточно большими, чтобы можно было построить на них домики, каждой по одному; вдоль выложенной камнем дорожки должны расти фиалки, как в любимой книге Ларкина; красный амбар; пруд, в котором можно купаться, и спальня пурпурного цвета. Последнее пожелание несколько утешило меня. Их отец только что смотал удочки, покинув страну и нас. Он сказал, что больше не хочет жить с таким грузом ответственности. Так что теперь вся эта ответственность лежала на мне. И я была рада, что, по крайней мере, смогу покрасить спальню в пурпурный цвет.
Всю зиму я просматривала дом за домом, ни один из которых не соответствовал ни моему бюджету, ни моим требованиям. В перечне стандартных составляющих недвижимости – «три спальни, участок на возвышенности, озеленение» – явно не хватало такой ключевой детали, как деревья, подходящие для строительства на них детских «штабов». Да и признаться, я больше волновалась по поводу получения ипотечного кредита и наличия школы, а также о том, как бы мне в итоге не оказаться в трейлерном парке. Но список пожеланий дочек всплыл в моей памяти, когда агент привез меня к старому фермерскому дому, окруженному старыми сахарными кленами, два из которых были с низкими раскидистыми ветвями, идеальными для домов на деревьях. Это был подходящий вариант. Правда, в доме были провисшие ставни и крыльцо, которое не ремонтировали уже полвека. Но несомненные плюсы заключались в том, что дом стоял на участке площадью в семь акров, включая так называемый пруд с форелью, который в тот момент представлял собой гладкую поверхность льда, окруженную деревьями. Дом был пустым, холодным и негостеприимным. Но когда я открыла двери затхлых комнат, то увидела – о чудо! – угловую спальню цвета весенних фиалок. Это был знак. Вот где мы найдем свое пристанище.
Мы въехали в новый дом той же весной. И уже вскоре мы с девочками соорудили деревянные домики на деревьях – для каждой отдельно. Представьте себе наше удивление, когда под растаявшим снегом мы обнаружили выложенную каменными плитами и заросшую сорняками дорожку, ведущую к входной двери. Мы познакомились с соседями, исследовали близлежащие холмы для пикников, посадили фиалки – словом, пустили там корни. Похоже, я справлялась с ролью хорошей матери, сумев заменить своим детям обоих родителей. Для полного осуществления всех желаний не хватало только пруда, где можно было бы плавать.
В контракте указывалось наличие глубокого, питаемого родниками пруда, и, возможно, сотню лет назад он таким и был. Один из моих соседей, чья семья жила здесь на протяжении нескольких поколений, сказал мне, что это был самый любимый пруд в долине. Летом после сенокоса мальчишки оставляли неподалеку свои телеги и подтягивались к пруду, чтобы искупаться. «Мы сбрасывали одежду и прыгали в воду, – рассказывал он. – Благодаря расположению пруда никто из девочек не мог там увидеть нас, абсолютно голых. А вода в нем была очень холодная! Из-за источника она была ледяная. И было так приятно освежиться в пруду после сенокоса. А потом мы лежали в траве, просто чтобы согреться». Наш пруд расположен на холме за домом. С трех сторон он окружен высокими склонами, а с четвертой стороны полностью скрыт от глаз рощицей диких яблонь. За прудом находится известняковый утес: там более двухсот лет назад был добыт камень для постройти моего дома. Сейчас трудно представить, что кто-то рискнет погрузить в этот пруд хотя бы палец ноги. Мои дочери точно не станут этого делать. Он так зарос тиной, что не понять, где кончаются водоросли и начинается вода.
И утки нам здесь были не помощники. Скорее они были, мягко говоря, главным источником питательных веществ. Но утята так мило смотрелись в фермерском магазине – желтые пушистые комочки с крупными клювами и несоразмерно большими оранжевыми лапами, – ковыляя вразвалочку в ящике с опилками. Была весна, канун Пасхи, и все разумные доводы, почему не стоит брать их домой, испарились при виде восторга девочек. Ну разве хорошая мать не усыновит утят? Разве не для этого у нас пруд?
Мы держали их в картонной коробке в гараже, под лампой для обогрева, внимательно следя, чтобы ни коробка, ни утята не загорелись. Девочки взяли на себя все заботы по уходу за птицами и исправно кормили их и чистили их жилище. Однажды днем я вернулась домой и обнаружила, что утята плавают в кухонной раковине, крякая и резвясь. Они стряхивали воду со спин, а девочки просто сияли от счастья. Состояние раковины должно было подсказать мне, что будет дальше. В последующие несколько недель утята ели и испражнялись с одинаковым энтузиазмом. Но через месяц мы отнесли коробку с шестью лоснящимися белыми утками к пруду и выпустили их.
Они прихорашивались и плескались. Первые несколько дней все шло хорошо, но, видимо из-за отсутствия собственной заботливой матери, которая бы защитила и научила их всему, у утят сказывалась нехватка навыков выживания. С каждым днем становилось меньше на одну утку. Сначала их было пять, затем четыре и, наконец, три; но этим трем уже хватало сил, чтобы отбиться от лис, черепах и болотного ястреба, который регулярно кружил над прудом. Эти три утки чувствовали себя прекрасно, красиво скользя по поверхности пруда. Они выглядели такими безмятежными и создавали прямо-таки пасторальную картинку, но сам пруд стал еще зеленее, чем прежде.
Утки были идеальными питомцами до тех пор, пока не наступила зима и не обнаружились их криминальные наклонности. Несмотря на убежище, которое мы им построили, – плавучий домик на круглой террасе, – несмотря на кукурузу, которой мы осыпали их, как конфетти, им все было мало. Они полюбили собачий корм и тепло нашего заднего крыльца. Я, бывало, выходила январским утром на крыльцо и обнаруживала, что собачья миска пуста, а собака дрожит на земле, в то время как три белоснежные утки сидят в ряд на скамейке и удовлетворенно помахивают хвостами.
Там, где я живу, бывает холодно. По-настоящему холодно. Утиные экскременты замерзали спиралевидными холмиками, напоминая недоделанные глиняные горшки, прочно вмерзшие в крыльцо. Мне потребовался ледоруб, чтобы отколоть их. Я пробовала гонять уток, закрывать дверь крыльца и насыпать дорожку из кукурузных зерен в сторону пруда. И они шли за мной гогочущим строем, но на следующее утро снова возвращались.
Должно быть, зима и ежедневная доза продуктов утиной жизнедеятельности выморозили часть моего мозга, ответственную за сострадание к животным, ибо я начала желать им гибели. К несчастью, мне не хватило духа избавиться от них. Да и кто бы из наших сельских друзей принял сомнительный дар в виде запеченных уток посреди зимы, даже под сливовым соусом? Я втайне подумывала о том, чтобы обрызгать их приманкой для лис или привязать к их лапам кусочки мяса, чтобы привлечь койотов, завывавших у горной гряды. Но я была хорошей матерью. Я кормила их, соскребала лопатой экскременты с крыльца и ждала весны. В один прекрасный день они вернулись к пруду, а через месяц исчезли, оставив на берегу кучки перьев, похожих на снежную поземку.
Утки исчезли, но их наследие осталось. К маю пруд представлял собой густой суп из зеленых водорослей. Парочка канадских гусей заняла их место и воспитывала свой выводок под сенью ив. Как-то раз я подошла к пруду, чтобы посмотреть, не оперились ли птенцы, и услышала встревоженное гоготание. Пушистый коричневый гусенок, вышедший поплавать, запутался в массе водорослей. Он кричал и хлопал крыльями, пытаясь освободиться. Пока я раздумывала над тем, как его спасти, гусенок сделал мощный рывок, выскочил на поверхность и зашагал по подстилке из водорослей и тины.
Для меня это стало последней каплей, переполнившей чашу моего терпения. Как можно пешком разгуливать по пруду? Это не пруд, а ловушка! Должно быть, даже дикие гуси понимали, что пригодным для плавания он может стать только в отдаленной перспективе. Но я ведь эколог, а потому была уверена, что смогу, по крайней мере, улучшить ситуацию. Слово «экология» происходит от греческого oikos – дом. Я могу применить научные методы, чтобы создать хороший дом для гусят и для моих девочек.
Подобно большинству старых фермерских прудов, мой пруд стал жертвой эвтрофикации – естественного процесса старения водоема, насыщения его питательными веществами. Поколения водорослей и кувшинок, опавших листьев и осенних яблок, что падали в воду, откладывались в осадок, покрывая когда-то чистое галечное дно слоем перегноя. Все эти питательные элементы ускоряли рост новых растений, которые, в свою очередь, способствовали росту других растений в этом все более ускоряющемся цикле. Так происходит с большинством прудов – дно постепенно зарастает, превращая водоем в болото, а возможно, со временем – в луг или даже лес.
Пруды стареют, и хотя я тоже состарюсь, мне нравится экологическое представление о старении как о поступательном процессе обогащения питательными веществами, а не об их утрате.
Иногда процесс эвтрофикации усугубляется человеческой деятельностью: в водоемы попадают стоки с обработанных удобрениями полей или сбрасываются мусорные отходы, что способствует росту водорослей в геометрической прогрессии. Мой пруд был защищен от подобных воздействий: его подпитывал холодный источник, протекающий под холмом, а полоса деревьев на склоне холма образовала азотный фильтр стоков, поступающих с близлежащих пастбищ. Поэтому я боролась не с загрязнением, а со временем. Чтобы сделать наш пруд пригодным для плавания, нужно было попытаться повернуть время вспять. Именно это я и собиралась сделать. Мои дочери росли слишком быстро, времени побыть заботливой матерью оставалось совсем мало, а обещанного пруда, в котором можно было бы купаться, все еще не было.
Быть хорошей матерью теперь означало для меня сделать для детей хороший пруд. Высокопродуктивная пищевая цепочка хороша для лягушек и цапель, но не для плавания. Самые подходящие для плавания озера не подвержены эвтрофикации. Они холодные, чистые и олиготрофные – то есть имеющие низкую концентрацию питательных веществ.
Свое каноэ-одиночку я отнесла к пруду – оно должно было служить плавающей платформой для удаления водорослей. Я решила собрать водоросли с поверхности граблями с длинной ручкой, используя каноэ в качестве понтона для мусора, а потом разгрузить его на берегу – и можно наслаждаться плаванием. Однако осуществилась только заключительная часть моего плана – и это вовсе не было приятно. Когда я попыталась собрать водоросли с поверхности, я обнаружила, что они висят в воде, как настоящие зеленые занавески. И если тянуться дальше, стоя на легком каноэ, а потом попытаться поднять на грабли тяжелый слой водорослей, по законам физики падение в воду неминуемо.
Мои усилия очистить поверхность пруда оказались тщетными. Я «лечила» последствия, а не причину «болезни». Прочитав всю доступную литературу о том, как восстановить пруд, я оценила имеющиеся у меня возможности. Чтобы исправить то, что сотворили утки и время, мне нужно было удалить все питательные вещества из пруда, а не просто снять пену с этого бульона. Когда я вошла в пруд в том месте, где было неглубоко, иловый нанос хлюпал между пальцами, но под слоем ила я почувствовала слой галечника, который изначально выстилал ложе пруда. Можно было попробовать вычерпывать ил и выносить его ведрами. Но когда я принесла свою самую широкую лопату для чистки снега и начала собирать ил, то к моменту, когда я поднимала лопату на поверхность, вокруг меня было коричневое пятно грязи, а на лопате оставалась лишь маленькая кучка земли. Я стояла в воде и громко смеялась. Выгребать ил лопатой было все равно что ловить ветер сачком для бабочек.
Тогда я решила в качестве сита использовать старые москитные сетки для окон. Но моя импровизированная сеть оказалась пустой. Это была необычная грязь. Органика в осадочном слое представляет собой крошечные частицы, растворенные питательные вещества, которые выпадают в осадок настолько мелкими крупинками, чтобы их мог проглотить зоопланктон. Я явно была бессильна выловить питательные вещества из воды. К счастью, это не относилось к растениям.
«Коврик» из водорослей представляет собой растворенные в воде фосфор и азот, преобразованные в твердое состояние алхимией фотосинтеза. Я не могла выгрести питательные вещества лопатой, но поскольку они прикрепляются также к растениям, их можно подцепить на вилы и достать из воды, задействовав собственную мышечную силу, а потом загрузить на тачку и вывезти.
Обычно жизненный цикл молекулы фосфора в пруду – менее двух недель с момента, когда она поглощается водорослями из воды, входя в состав живой ткани, а потом съедается либо погибает, разлагаясь, и дальше цикл повторяется, подпитывая следующее растение. Мой план состоял в том, чтобы прервать этот бесконечный цикл, перехватывая питательные вещества и вывозя их до того, как они вновь превратятся в водоросли. Таким образом я собиралась постепенно сократить запасы питательных веществ, циркулирующих в пруду.
Поскольку я ботаник, для начала мне, конечно же, необходимо было знать, что это за водоросли растут в моем пруду. Вероятно, количество видов водорослей в природе не меньше, чем пород деревьев. И я, разумеется, не могла себе позволить начать борьбу с ними, даже не выяснив, с кем имею дело. Вряд ли кто-то примется реставрировать лес, не зная, с какими деревьями он работает. А потому я зачерпнула банку зеленой слизи, плотно завинтила крышку, чтобы не распространять повсюду этот запах, и понесла к своему микроскопу.
Я разделила скользкие зеленые сгустки на крошечные клочки, чтобы их можно было положить под микроскоп. Этот маленький образец содержал тонкие нити кладофоры, блестящие, как атласные ленты. Вокруг них были намотаны полупрозрачные нити спирогиры, в которых хлоропласты закручивались спиралью, как винтовая зеленая лестница. Все зеленое поле находилось в непрерывном движении – с радужными «перекати-поле» вольвокса и пульсирующими эвгленидами, протянувшимися среди нитей кладофоры. Столько жизни в одной-единственной капле воды, которая до этого казалась просто грязью в банке. Вот они – мои помощники в деле восстановления пруда.
Процесс очистки пруда шел медленно: мне приходилось разрываться между собраниями девочек-скаутов, продажей домашней выпечки, походами и своей ненормированной работой. Все мамы стараются выкроить драгоценные часы, которые они могут посвятить себе, уютно устроившись на диване с книжкой или занимаясь шитьем, а я шла к воде: птицы, ветер и тишина – вот то, что мне было нужно. Это было единственное место, где у меня возникало ощущение, что мне под силу со всем этим управиться. В колледже я преподавала экологию, а по субботам, когда дети ходили в гости к друзьям, мне приходилось экологией заниматься.
После фиаско с каноэ я решила, что будет разумнее дотягиваться до водорослей с берега. Грабли захватывали ветки, обмотанные кладофорой, как расческа, на которую намотались длинные зеленые волосы. С каждым взмахом грабель я поднимала со дна очередной пласт, увеличивая быстро растущий холм, который мне следовало оттащить подальше от берега. Если бы я оставила его там гнить, то выделяющиеся в процессе разложения питательные вещества очень скоро вновь вернулись бы в пруд. Я швыряла пучки водорослей на тобогган – красные пластиковые детские санки – и тащила их вверх по крутому склону, чтобы затем погрузить в тачку.
Мне не очень-то хотелось погружаться в грязную жижу, поэтому я осторожно тянулась к водорослям с берега, стоя на краю в старых кроссовках. Я дотянулась до большой кучи водорослей и вытащила их на берег, но дальше, за пределами моей досягаемости, их оставалось еще больше. На смену кроссовкам пришли веллингтоны, расширив сферу моего влияния, пока я не убедилась, что и этого недостаточно. И тогда пришла очередь болотных сапог. Надо сказать, что болотные сапоги дают вам ложное чувство безопасности, и вскоре, зайдя достаточно далеко, я ощутила, как ледяная вода хлынула через край голенища. А когда болотные сапоги заливаются водой, они становятся чертовски тяжелыми, и я увязла в грязи. Но хорошая мать не тонет. В следующий раз я просто надела шорты.
В конце концов я решила расслабиться и получать удовольствие от самого процесса. Помню, какое почувствовала облегчение, первый раз зайдя в воду по пояс: невесомая футболка кружила вокруг меня на поверхности воды, потоки которой при каждом моем движении я ощущала голой кожей. Наконец-то я освободилась от скованности. Мои ноги щекотали пряди спирогиры, а иногда в них утыкались носами любопытные окуни. Теперь я видела расстилавшийся передо мной ковер из водорослей, гораздо более красивых, чем когда они свешивались с грабель. Можно было разглядеть цветущую кладофору, облепившую обломки старых веток, и наблюдать за плавающими между ними жуками-плавунцами.
У меня сложились новые отношения с илом. Вместо того чтобы защищаться, я просто не обращала на него внимание, замечая его только тогда, когда, вернувшись домой, обнаруживала застрявшие в волосах водоросли или заметно коричневеющие потоки стекающей с меня в душе воды. Я научилась распознавать на ощупь галечное дно под слоем ила, засасывающую грязь у рогоза и холодную неподвижность воды там, где дно резко уходило вниз. Ничего этого не произошло бы, если бы я продолжала ходить по краю пруда.
Однажды весенним днем мои грабли поднялись с такой массой водорослей, что их бамбуковая ручка согнулась под такой тяжестью. Я позволила воде стечь, чтобы облегчить груз, а потом отбросила водоросли на берег. Уже собираясь идти за очередной порцией, я вдруг услышала звук, напоминающий шлепанье рыбьего хвоста. Под кучей брошенных на берег водорослей неистово дергался какой-то комок. Я разгребла их, чтобы посмотреть, что там. Оказалось, что это круглый коричневый головастик лягушки-быка размером с мой большой палец. Головастики обычно свободно проходят через ячейки сетей, расставленных в воде, но когда водоросли вытягиваются граблями, они закручиваются вокруг их тел, подобно кошельковому неводу. Я ухватила его, скользкого и холодного, большим и указательным пальцами и бросила обратно в пруд. Он замер на какое-то мгновение, а потом поплыл. В следующий раз я подцепила кучу водорослей с большим гладким листом, усеянным таким количеством головастиков, что это напомнило мне арахисовый торт, усыпанный орехами. Я наклонилась и освободила каждого из них.
Это было проблемой: приходилось все время копаться в водоростях. Можно было бы просто вычерпать их все, разложить по кучкам и на этом закончить работу. Я могла бы работать гораздо быстрее, если бы не столкнулась с этой нравственной дилеммой. Я убеждала себя, что не хочу причинить им вред, я просто пытаюсь улучшить среду обитания, а они лишь сопутствующие потери. Но мои добрые намерения не имели для головастиков никакого значения, если они гибли, трепыхаясь в компостной куче. Я тяжело вздыхала, но знала, что должна это делать. На эту рутинную работу меня сподвиг мой материнский долг: сделать этот пруд пригодным для плавания моих детей. Но при этом едва ли я имела право жертвовать жизнями детей другой матери, у которых, в конце концов, уже был такой пруд.
Теперь я была не только чистильщиком пруда, но и спасателем головастиков. Просто удивительно, что попадалось в сети водорослей: хищные жуки-плавунцы с острыми черными челюстями, мелкая рыбешка, личинки стрекозы. Я засунула палец в эту шевелящуюся массу и почувствовала острую боль, как от укуса пчелы. Отдернув руку, я вытащила крупного речного рака, уцепившегося за мой указательный палец. В моих водорослях оказалась целая пищевая цепочка, и это лишь те живые существа, которых я смогла разглядеть, всего лишь верхушка айсберга. Под микроскопом я увидела паутину водорослей, кишащую беспозвоночными: веслоногие рачки, дафнии, кружащиеся коловратки, а также более мелкие микроорганизмы – нитевидные черви, шарики зеленых водорослей, простейшие с пульсирующими в унисон ресничками. Я знала, что они там, в пруду, но не имела возможности выловить их всех. И тогда я, взяв на себя ответственность, попыталась убедить себя в том, что их гибель послужит благому делу.
Когда чистишь пруд, у тебя появляется масса времени для философствования. Выгребая и перебирая водоросли, я подвергла пересмотру собственные убеждения в том, что жизнь всех существ равноценна – будь то простейшие или иные организмы. В теории это бесспорно, но на практике все гораздо сложнее: духовность и прагматичность сталкиваются лбами. С каждой новой порцией водорослей мне приходилось расставлять приоритеты. Короткие одноклеточные жизни обрывались, потому что мне нужен был чистый пруд. Я крупнее, у меня есть грабли, поэтому я одерживаю победу. И пусть это не то мировоззрение, которое я с готовностью буду отстаивать, но при этом я не потеряла сон и не бросила начатое, а просто сознательно сделала свой выбор. Лучшее, что я могла сделать в этой ситуации, это проявить уважение и не допустить того, чтобы маленькие жизни пропали зря. Я выбирала из водорослей всех крохотных живых тварей, каких только было возможно, остальные же шли в компостную кучу, чтобы начать новый жизненный цикл в качестве почвы.
Поначалу я отвозила тачки, полные свежевыловленных водорослей, но вскоре поняла, что ни к чему таскать лишние сотни фунтов воды, и стала складывать свою мокрую добычу на берегу, наблюдая за тем, как жидкость стекает обратно в пруд. После того как водоросли несколько дней подсыхали на солнце, превращаясь в легкие, как пергамент, листья, их легко было загрузить в тачку. Волокнистые водоросли – такие как спирогира и кладофора – по своему составу эквивалентны высококачественным кормовым травам. Я вывозила питательные вещества, которые были равноценны тюкам хорошего кормового сена. Тачка за тачкой водоросли складывались в огромную компостную кучу, из которой позже получился хороший чернозем. Пруд буквально кормил огород, кладофора перерождалась в урожай моркови. И постепенно я стала замечать, как меняется пруд. Прошло немало дней, прежде чем его поверхность очистилась, но ворсистые зеленые коврики неизменно появлялись снова.
Помимо водорослей я стала замечать другие фильтры, впитывающие излишек питательных веществ из моего пруда. Вдоль всего берега росли ивы, тянувшие свои перистые красные корни к мелководью пруда, чтобы добывать азот и фосфор для подпитки корневой системы и формирования ветвей и листьев. Я шла вдоль берега с секатором и обрезала ивняк, свисающие к воде ветви. Оттаскивая кучи ивовых веток в сторону, я убирала целые хранилища питательных веществ, которые они высосали со дна пруда. Куча хвороста становилась все выше, и вскоре ее приметили кролики, а потом питательные вещества распространились повсюду в виде кроличьего помета. Ивы рьяно сопротивлялись обрезке, пуская вверх длинные прямые побеги, которые вырастали за один сезон высоко над моей головой. Ивняк, росший далеко от воды, я оставила для кроликов и певчих птиц, но тот, что был у берега, я срезала и связывала в пучки, чтобы потом сплести из них корзины. Наиболее крупные ветки стали основой садовых шпалер для бобов и пурпурного вьюнка. А еще вдоль берега я собирала мяту и другие травы. Как и в случае с ивами, чем больше я ее рвала, тем гуще она становилась. Каждое мое действие на шаг приближало пруд к чистоте, каждая чашка мятного чая наносила удар по запасам его питательных веществ.
Обрезание ив, похоже, возымело действие, и я принялась за дело с удвоенной энергией, двигаясь в ритме звука, издаваемого секатором; сник, сник, сник – расчищала я полосы береговой линии, и ветки ивы падали к моим ногам. И вдруг что-то – возможно, какое-то движение, замеченное краем глаза, а возможно, молчаливая мольба – заставило меня остановиться. На последнем оставшемся стебле ивы было красивое маленькое гнездышко, очаровательная чашечка, сплетенная из травинок ситника и нитевидных корней, закрученных вокруг раздвоенной ветки дерева, – чудесный домик. Я заглянула внутрь и увидела там три яйца размером с лимскую фасолинку, лежавшие в кольце из сосновых иголок. Какое сокровище я чуть было не уничтожила в своем порыве «улучшить» окружающую среду. Неподалеку в кустах, тревожно крича, порхала мать – желтая камышевка. Я так торопилась и была так поглощена своим делом, что стала действовать неосмотрительно!
Я совсем забыла о том, что, обустраивая дом для своих детей, я подвергала опасности жилища других матерей, чьи намерения не отличались от моих.
Я в очередной раз осознала, что обустройство среды обитания всегда сопряжено с потерями, какими бы благими ни были намерения. Мы назначили себя судьями, определяя, что такое хорошо, но зачастую наши представления о добре продиктованы нашими узкими интересами, тем, что хотим мы. Я расставила срезанные прутья рядом с гнездом наподобие ограды, той защиты, которую я разрушила, и притаилась за камнем на другой стороне пруда, чтобы посмотреть, вернется ли птица в гнездо. О чем она думала, наблюдая, как я подхожу все ближе и ближе, разоряя ее дом, который она так заботливо выбирала, и угрожая ее семье? В мире действует множество разрушительных сил, неумолимо приближающихся к ее и моим детям. Натиск прогресса, нацеленного на улучшение среды обитания человека, угрожает моему гнезду не меньше, чем гнезду этой птицы. И что же должна предпринять хорошая мать?
Я продолжала убирать водоросли, позволяя илу стечь, и пруд выглядел все лучше. Но неделю спустя я снова обнаружила на его поверхности пенистую зеленую массу. Это напоминает уборку кухни: ты все уберешь, протрешь все столешницы, но не успеешь и глазом моргнуть, как повсюду уже снова появляются пятна арахисового масла и варенья. Жизнь все время подкидывает тебе работы, «заболачивая» твою среду. Но я уже предвижу то время, когда моя кухня будет всегда оставаться чистой. В отсутствие девочек и того беспорядка, который они устраивают, я стану скучать по брошенным мискам с хлопьями, по своей «эвтрофной» кухне. По признакам жизни.
Я тащу свой красный тобогган к другому концу пруда и начинаю работать на мелководье. И сразу же мои грабли пробуксовывают под тяжестью водорослей, которые я медленно тащу на поверхность. У этой пленки из водорослей другой вес и структура, не такие, как у скользких листов кладофоры. Я кладу ее на траву, чтобы получше рассмотреть, и растягиваю пленку пальцами, пока она не становится похожа на зеленый ажурный чулок – тонкая ячеистая сетка, словно рыболовная сеть, висящая в воде. Это Hydrodictyon – гидродикцион сетчатый.
Я растягиваю его между пальцами, и он блестит, почти невесомый, после того как с него стекла вода. Гидродикцион, по структуре напоминающий медовые соты, кажется настоящим геометрическим сюрпризом в мутном месиве пруда. Он лежит на воде – колония крошечных ячеек, слитых воедино.
Под микроскопом можно разглядеть, что ткань «водной сети» состоит из мельчайших шестигранных ячеек – объединившихся вокруг отверстий зеленых клеток. Она быстро разрастается благодаря уникальному способу клонального воспроизводства. Внутри каждой клетки рождаются дочерние клетки, которые, в свою очередь, тоже образуют шестигранники – точные копии материнской сети. Чтобы рассеять свое потомство, материнская клетка должна дробиться, выпуская дочерние клетки в воду. Плавающие новорожденные шестигранники сливаются с другими, завязывая новые контакты и сплетая новую сеть.
Я смотрю на пленку гидродикциона прямо под поверхностью воды и представляю себе, как высвобождаются новые клетки – дочери, отпущенные на волю. Что делает хорошая мать, когда ее материнское время заканчивается? Я стою в воде, мои глаза наполняются влагой, и соленые слезы падают в пресную воду у моих ног. К счастью, мои дочери не являются клонами своей матери, и мне не нужно распадаться, чтобы отпустить их на свободу. Но я задаюсь вопросом, как меняется ткань, когда высвобождающиеся клетки прорывают в ней отверстие. Быстро ли оно зарастет или останется пустое место? И как дочерние клетки создают новые связи? Как сплетается новая ткань?
Гидродикцион сетчатый – безопасное место, питомник для рыб и насекомых, убежище от хищных рыб, надежное укрытие для мелких обитателей пруда. С латинского Hydrodictyon переводится как «водная сеть». Любопытная вещь: рыболовная сеть – для ловли рыбы, москитная – для ловли насекомых, а водная сеть не ловит ничего, не считая того, что может на ней удержаться. Материнство – это как сеть из живых нитей, любовно удерживающая то, что невозможно удержать, что в итоге пройдет сквозь нее. Получается, что, делая пруд пригодным для плавания, я тем самым меняю ход событий, поворачивая время вспять. Я вытерла слезы и с чувством уважения и благодарности за урок вытащила водоросли на берег.
Когда ко мне в гости приехала сестра с семьей, ее дети, выросшие среди сухих калифорнийских холмов, были очарованы водой. Они ловили в пруду лягушек и активно плескались, пока я занималась водорослями. Мой зять крикнул, сидя в тени: «Эй, кто здесь самый большой ребенок?» Не буду отрицать: я никогда не перерастала своей тяги повозиться в грязи. Но разве игра не способ опробовать механизмы функционирования мира? Моя сестра поддерживала мое стремление расчистить пруд, напоминая мне, что это священная игра.
У народа потаватоми считается, что женщины – хранительницы воды. Мы приносим священную воду для ритуалов и действуем от ее имени. «У женщин естественная связь с водой, потому что мы, как и вода, носительницы жизни, – сказала сестра. – Мы вынашиваем наших детей в своих внутренних водоемах, и они появляются на свет вместе с волной воды. Мы ответственны за сохранение воды во всех отношениях». Обязанности хорошей матери включают в том числе и заботу о воде.
Субботним утром и воскресным днем из года в год я шла на пруд делать свою работу. Я пробовала запускать туда карпов и бросать ячменную солому, но каждое новое действие провоцировало новую реакцию. Эта работа никогда не кончалась, менялись только задачи. Думаю, что я просто пыталась обрести баланс, чтобы увидеть поступательное движение к цели. Под балансом я подразумеваю не пассивный отдых после работы, а такую работу, при которой сбалансировано то, что ты даешь и получаешь взамен, что-то забираешь и что-то вкладываешь.
Катались ли мы зимой на коньках, наблюдали ли за квакшами по весне, загорали ли летом или разводили костры по осени – и не важно, можно было купаться или нет, – пруд словно стал еще одной комнатой в нашем доме. По краю пруда я посадила священную траву. Девочки со своими друзьями устраивали костры на прибрежной поляне, ночные девичники в палатке, летние ужины на столе для пикника, а еще подолгу загорали, привставая на локтях, когда мимо пролетала цапля, обдав волной воздуха.
Я, пожалуй, и не сосчитаю часов, проведенных на пруду: они незаметно складывались в годы. Моя собака обычно взбегала на холм вслед за мной, а потом носилась туда-сюда вдоль берега, пока я работала. Пруд становился чище, а собака все слабее, но она всегда шла со мной, чтобы подремать на солнышке или попить воды на берегу. Мы похоронили ее неподалеку. Пруд укреплял мои мускулы, обеспечивал меня корзинами и травами для чая, мой сад снабжал мульчей, а вьюнок пурпурный – шпалерами. Наши с ним жизни переплелись как в материальном, так и в духовном плане. Это был сбалансированный обмен: я работала для пруда, а пруд работал на меня, и вместе мы делали хорошим свой дом.
Как-то раз весенним субботним днем, пока я выгребала из пруда водоросли, в центре города был организован митинг в поддержку очистки озера Онондага, на чьих берегах стоит наш город. Народ онондага считает его священным: эти люди рыбачили и собирались на его берегах на протяжении многих тысячелетий. Именно здесь сформировалась Великая конфедерация хауденосауни (ирокезов).
В настоящее время у озера Онондага сомнительная репутация одного из самых грязных в стране. Но проблема озера не в том, что там слишком много жизни, как в моем пруду, а ровно наоборот. Выгребая очередную тяжелую порцию донных отложений, я чувствую груз ответственности. Но что может изменить человек за одну короткую жизнь? Я провожу бесчисленные часы, улучшая качество воды моего пруда площадью примерно в две тысячи квадратных метров. Я стою здесь, выгребая водоросли, чтобы мои дети могли плавать в чистой воде, но храню молчание по поводу очистки озера Онондага, где никто не может плавать.
Быть хорошей матерью – значит учить своих детей заботиться о мире.
Поэтому я научила своих девочек выращивать сад и обрезать яблони. Ветки яблони нависли над водой, образуя тенистую беседку. Весной с холма доносится аромат ее бело-розовых цветов, а их лепестки дождем сыплются на воду. Уже много лет я наблюдаю за ее сезонными преобразованиями – от пенистого розового цветения до появления мягко набухающих завязей, которые затем превращаются в кислые зеленые шарики незрелого плода и, наконец, в золотистые спелые сентябрьские яблоки. Эта яблоня было хорошей матерью. Многие годы она давала урожай яблок, накапливая в себе энергию мира и передавая ее плодам. Она отправляет своих детей в «свободное плавание» хорошо подготовленными, наполнив их сладостью, которой они поделятся со всем миром. Мои девочки тоже выросли здесь сильными и красивыми, укоренившимися, как ивы, и разлетелись, как их семена, разносимые ветром. И теперь, спустя двенадцать лет, пруд уже настолько чист, что в нем можно плавать, если не обращать внимание на водоросли, щекочущие ноги. Моя старшая дочь уехала учиться в колледж задолго до того, как пруд был очищен. А младшая дочь помогала мне носить ведра с мелкой галькой для засыпки пляжа. Привыкнув к илу и головастикам, я могу уже не заметить зеленый стебелек водорослей, случайно обвивший руку. Зато пляж получился с небольшим уклоном, который позволяет сразу же погрузиться в глубокую прозрачную воду по центру пруда, не поднимая облако брызг. В жаркий день приятно окунуться в ледяную родниковую воду и наблюдать, как разбегаются головастики. Когда я, дрожа, вылезаю из воды, приходится стряхивать прилипшие к влажной коже частички водорослей. А девочки обычно быстро окунаются, чтобы сделать мне приятное, но, по правде говоря, невозможно повернуть время вспять.
Сегодня День труда, последний день летних каникул и последняя возможность насладиться ласковым теплом солнечных лучей. И это последнее лето, которое я провожу дома со своим ребенком. Желтые яблоки шлепаются в воду со свисающих веток. Меня завораживает вид этих вращающихся и танцующих сверкающих шариков на темной поверхности пруда. Ветерок с холма приводит воду в движение. Гуляя по кругу с запада на восток и обратно, ветер закручивает воду так аккуратно, что я бы и не заметила этого, если бы не яблоки, которыми он играет. Они плывут вдоль берега, следуя друг за другом вереницей желтых плотов, быстро уходят из-под яблони и, следуя изгибу, оказываются под вязами. Пока волна уносит одни плоды, в воду падают другие, так что вся поверхность пруда оказывается украшенной плывущими желтыми дугами, похожими на процессию свечей в ночи. Они кружат и кружат по спирали в постоянно расширяющемся водовороте.
Паула Ганн Аллен в своей книге «Бабушки света» пишет о меняющихся ролях женщины, которая проходит через все фазы своей жизни по спирали. Это напоминает смену фаз Луны. Мы начинаем свою жизнь, идя по Пути дочери. Это время учиться, накапливать опыт под родительским кровом. Далее мы движемся к самостоятельности, вступаем в пору познания себя и своего места в мире. А потом начинается Путь матери. Это, по словам Ганн, время, когда «все ее духовные знания и ценности призваны служить ее детям». Жизнь развивается по нарастающей спирали, когда дети начинают свой собственный путь, и тогда умудренные опытом и знаниями матери ставят перед собой новые задачи. Их сильные стороны направлены уже на более широкий круг людей, на интересы и благополучие всего общества, а не только собственных детей. Сеть растягивается все больше и больше. Спираль делает новый виток, и теперь бабушки следуют Путем учителя, становясь образцами для подражания для молодых женщин. И даже в преклонные годы, напоминает нам Аллен, наша материнская работа еще не завершена. Спираль становится все шире и шире, сфера деятельности мудрой женщины выходит за пределы ее собственных интересов, интересов ее семьи и человеческого сообщества, охватывая всю планету, опекая Землю.