Читать онлайн Поветрие бесплатно

Поветрие

Пролог

Грохнула за спиной тяжелая чугунная дверца. Лязгнул засов. Тьма воцарилась кругом густая, словно черный кисель. Пока еще свет проникал в эту бездну хоть краешком, Максим успел рассмотреть, что ступени в паре саженей внизу обрываются, а далее идет прямой коридор с ответвлениями направо и налево.

Куда идти?

Припомнил, что государь Иван Васильевич сказал: иди все прямо, мимо не пройдешь. Правда это или нет? Может быть, он просто поиздевался над узником напоследок? Дескать, куда ни иди, все равно, один конец.

Так или иначе, выбор был небогатый. Максим осторожно, чтобы не оступиться в кромешной тьме, стал спускаться по ступеням, пока не достиг каменного пола в самом низу.

И только здесь он почувствовал, чем здесь пахнет. Нет, не только тем, чем полагается пахнуть в погребе: сыростью, мышами, ржавчиной. Был здесь еще и другой запах, который спутать ни с чем было невозможно. Запах, от которого захотелось сразу же броситься обратно вверх по ступеням и забарабанить кулаками в железную дверцу. Пусть впустят назад, пусть там даже казнят. Что угодно, только не это!

Потом, конечно, взял себя в руки. Нет нужды туда бежать – никто не откроет. Если хочешь еще пожить, нужно первым делом изгнать пробирающий до костей ужас и придумать, что делать. Если бы только не проклятая тьма, если бы хоть самый тусклый огонек! Хоть в мышиный глаз!

Максим весь обратился в слух, стараясь даже не дышать. Где-то впереди и чуть правее раздался плеск, словно кто-то невидимый наступил в лужу босой ногой. А вслед за этим он почувствовал, как смертное зловоние усилилось. Тот, кто его источал, был уже совсем близко. Должно быть, шагах в двадцати, едва ли больше.

И ведь нет при себе ни бердыша, ни сабли, ни пистоля! Будь при нем хоть что-то из оружия, он не так бы себя повел, не стоял бы, как истукан, обезумев от страха. Да все отобрали сторожа слободские, и теперь его, безоружного, кинули сюда, яко римские цари кидали праведников на арену для звериной травли. Вот только тех праведников иной раз звери не трогали, а ему – Максим знал – никакой пощады не будет. То, что обреталось в этом подвале – не лев и не барс. У тех есть предел лютости, и они сыты бывают. То же, что приближалось сейчас к нему в кромешной тьме, было обречено испытывать голод неутолимый вечно.

– Господи Боже, – произнес бывший инок про себя. – Вот он, час мой последний.

Сразу же вспомнилось все: и как отец катал его – несмышленого тогда мальчонку – на лодке по озеру, на берегу которого стояла усадьба. И как горела та усадьба ярким пламенем, а вокруг метались силуэты в черных кафтанах. И как в монастырском уединении читал при лучине вместо Священного писания книгу о рыцарских подвигах. И, конечно, Максиму вспомнился тот день, когда он встретил в монастыре Меченого, и когда в жизнь его вошел весь этот ужас.

Глава первая, в коей рыцарь желает убить врага совсем не по-рыцарски

Отслужили вечерню. После нее, как водится, потянулась длинная очередь, чтобы подойти к отцу-игумену под благословение. Инок Родион тоже пристроился в конце, следом за толстым Никишкой, чувствуя, как голова по-всегдашнему неприятно гудит от долгой, утомительной службы. Он знал, что грех это – тяготиться служением Божиим – но ничего не мог с собой поделать.

Шел он к благословению, а сам уже томился: скорее бы прийти в келью, засветить лучину, сотворить побыстрее молитву, да и приступать сызнова к чтению.

В чтении этом заключалась нынче вся его отрада. В прежние счастливые времена отец его, Роман Заболотский, был у государя в большом доверии, и отправил тот его в посольство в англицкую землю, к великой королеве Елисавете. Из поездки той привез он Родиону – тогда еще семилетнему, да и не Родиону еще, а Максиму – оловянного рыцаря в доспехах, а также книгу англицкого дворянина Фомы Малория «Смерть Артурова», коию по приезду стал переводить на русский язык.

Одна эта книга – точнее, тетрадь толстая с черновыми отцовскими записями – у инока на память об отце и осталась. Сама-то книга сгорела вместе со всей усадьбой – да и на что бы она ему сдалась, коли он англицкого языка не разумеет? Рыцарь оловянный тоже, должно быть, при пожаре растаял.

Одним словом, это было последнее, что напоминало ему, что когда-то у него была семья. Скажи он такое отцу-игумену, тот, должно быть разгневался: он всегда говорил, дескать, ваша семья ныне – это Христос и братия. Инок воздавал братии честь, а Христу – и подавно, но про себя всегда помнил, что его семья – это род Заболотских, да и сам он никакой не Родион, а Максим. А коль скоро так, то и мы далее будем звать его Максимом.

В общем, шел он сейчас читать двадцать раз уже прочитанную от корки до корки книгу, потому что больше никакой радости в его жизни не осталось.

Путь его пролегал мимо дощатого коровника, где терся боками и мычал основной капитал монастырский. Завтра Максиму предстояло его чистить.

Подумал об этом Максим и поморщился. Вот бы как-нибудь от этого избавиться? Как человека книжного, его иногда звали грамоты келаревы переписывать, но в бедном монастыре такой работы было мало, навоз вилами кидать куда как чаще требовалось.

Монастырь стоял среди леса, от дорог в стороне. Еще недавно был это просто скит в лесу, а теперь вот, частокол отстроили и монахов живет три десятка – уже считается монастырь, и даже грамота имеется от митрополита.

Однако же ни стены настоящей, ни церкви каменной здесь не было. Все кельи – рубленые из бревен, церковь – тоже. Жили бедно, трудились много. По духовной от дворянина Сыромятова принадлежало к монастырю село Гремиха, да еще несколько деревень. Вот только разорили Гремиху дотла еще в опричнину, так что крестьяне тамошние едва концы с концами сводили, а в деревнях и вовсе жили ныне только звери лесные.

Но монахи этим не особенно тяготились: был у них и пчельник, и скотина, даже две лошади, в разное время по духовным грамотам полученные. Так что монахи за послушание и землю пахали, и за скотиной ходили, и в лес на охоту.

Возле коровника встретился Максиму Сорока, послушник, единственный в монастыре Максимов ровесник: рыжий, веснушчатый, востроносый. Так-то он был не Сорока, а в миру – Ероха Кузьмин, в монашестве же – Никодим. А Сорокой его отец-келарь в шутку прозвал за то, что везде летает, все про всех знает и трещит без умолку. Да так уж к нему и прилепилось.

– Ты эта… слыхал про отца Серафима-то? – затарахтел Сорока по-обычному. – Я к его келье сегодня сбегал.

– И что он? – спросил Максим без особенного интереса.

– Плох он, – отвечал Сорока. – Я в келью-то не заглядывал, но Никишка сказывал, отец-игумен его связать повелел. А то далеко ли до беды. Рычит, словно медведь, орет, и все такое непотребное – страсть!

Серафима Максиму было жалко. Он был могучий мужик, из поморских рыбаков. Спокойный, кряжистый, рукастый. Говорил мало, но увесисто, словно пудовые гири ронял. Зачем в монастырь ушел – никогда не сказывал, но между собой в братии шептались, что что-то там у него такое вышло в его поморском краю: не то он кого убил, не то у него кого убили. Места там совсем дикие. По сравнению с ними, даже здешние дремучие тверские леса – все равно что Москва. Так что случается там всякое, а потом – поди сыщи.

– Что ж он такого орал? – спросил Максим.

– Ой, страх и сказать! – зашептал Сорока. – Он там царя последними словами ругает, и отца-игумена! Говорит, царь их край разорил, жену Серафимову страшной смертью убил, и теперь за то, будто бы, Бог царю несчастья посылает.

Сорока заозирался по сторонам и сам себе рот рукой прикрыл: сообразил, что сморозил лишнее. За такие речи людям на площади руки и ноги рубят. Здесь, правда, донести некому, а все же, жуть берет, и Максима тоже немного взяла. Что это вдруг Серафим такое говорить начал? На него совсем непохоже.

– А еще он кричал, – продолжил шептать Сорока. – Что отец-игумен, и мы здесь все – кислые постники и ханжи, сидим взаперти, и до горя людского нам дела нет, ну и много еще такого. Чего это он, а?

– Мало ли, чего люди в болезни говорят, – пожал Максим плечами.

Болезнь у Серафима была какая-то мудреная. Третьего дня назад ездил он дрова рубить, да вернулся без дров и без топора, говорил невнятицу какую-то: вроде как, напал на него в лесу кто-то, а кто – так объяснить и не смог. Не то разбойники, не то что – еле ворочал языком, не разберешь. А на руке и на боку при этом – следы от зубов.

Не успел прийти, как охватил его жар страшный и бред, так что свели его в келью, а потом уж он метаться начал, да в бреду ругать всех, на чем свет стоит.

Должно, бешеный зверь укусил Серафима. Коли так, то помрет он: от бешенства не излечиваются, это Максиму дядя рассказывал, тот во всяких болезнях был знаток, точно заправский знахарь. Об этом Максим и сказал Сороке.

– А по-моему, вовсе это и не бешенство, – ответил на это Сорока – у него на все было свое мнение. – А просто-напросто напал на Серафима в лесу оборотень, что лик свой человеческий на звериный меняет. И теперь, стало быть, и Серафим таким же станет, будет волком оборачиваться и людей жрать.

– Оборотней не бывает, – заявил на это Максим, но без всякой уверенности.

– Почем ты знаешь! – взвился Сорока. Он терпеть не мог, когда ему не верят, хоть и болтал чепуху с утра до ночи. – У нас в деревне лесорубы сколько раз оборотней видели. Один раз словили даже, да он веревку перегрыз и утек. А то еще один раз поймали лешего!

– Тьфу, что ты про такое к ночи! – буркнул Максим, толкнув слегка Сороку в плечо. Болтовня эта ему надоела – и так за Серафима переживал. Да к тому же, дошли они уже до дверей его кельи, и Максиму не терпелось приняться за чтение сызнова.

 Но тут Максима словно громом поразило. У ворот монастыря стоял человек, лицо которого он узнал бы из тысячи. Та же черная бородища, тот же шрам через щеку, от которого казалось, что человек этот чему-то ехидно ухмыляется. Только морщин на лице стало больше – но это и неудивительно. С тех пор, как Максим видел его в прошлый раз, прошло уже лет десять. Сам Максим был в ту пору малым ребенком, а нынче ему уже семнадцать – ну, и человек со шрамом тоже не помолодел. Но это был он, сомнений быть не могло. Про себя Максим называл его Меченым, так как имени его не знал. Когда-то отряд всадников в черных кафтанах под предводительством Меченого сжег дотла усадьбу Максимова отца. Сколько раз он видел это перечеркнутое шрамом лицо во сне, сколько раз мечтал взмахнуть саблей и срубить ему голову.

Одет Меченый был в дорогой кафтан – черный с серебряным шитьем, на ногах были мягкие алые сапожки с изогнутыми кверху носами. Должно быть, пошел в гору с тех пор, как погубил всю семью Максима. Он стоял и о чем-то расспрашивал согбенного седого сторожа Маркела. Слов было не разобрать, но говорил Меченый с повелительной интонацией, словно имел на это право.

Первым порывом Максима было кинуться, схватить, что попало, обрушить на убийцу, но он удержался. Никакого оружия при нем не было, да и быть не могло – это ведь монастырь, а не стрелецкая слобода. Пришелец же имел на боку ножны с саблей, и, вне всякого сомнения. умел обращаться с нею получше Максима.

Дрожа от волнения и злости, Ярец торопливо попрощался с Сорокой и вошел в свою келью, где засветил лучину не с первого раза – сильно дрожали руки. Что было ему делать?

Рыцарь короля Артура, несомненно, вызвал бы убийцу на поединок, поверг его наземь и, отвергнув мольбы о пощаде, срубил бы ему голову. Но Ярец отлично понимал, что он-то не рыцарь, и станет ли еще Меченый с ним биться? А если и станет, то у Ярца ведь нет ни оружия, ни пансыря, и биться ему, иноку, не подобает – отец-игумен ни за что не даст на это благословения.

Нужно было что-то придумать. Может быть, проследить за Меченым? Да чего за ним следить – раз уж приехал он среди ночи, значит, Маркел проводил его в гостевую келью, где для редких костей монастыря были приготовлены подушки, перина и умывальник. Пойти туда ночью, пока он будет спать? Вломиться, и пока он не опомнился, жахнуть топором? А что потом? А потом – пропадай душа, что уж. Все одно, жизнь в монастыре ему опостылела.

Теперь нужно было только дождаться ночи, когда Меченый будет уж видеть десятый сон. Дрожащими от волнения руками Максим открыл неоструганный сундучок без замка – запирать вещи на замок в монастыре не полагалось, и на дверях кельи замка, конечно, тоже не было. В сундучке этом помещалось ныне всего Максимово имущество: запасная свитка, сапоги, Псалтырь, Часослов, Евангелие, да под ними схороненная – тетрадь с переводом Малория.

Книги такие, недуховного содержания, в монастыре, конечно, были под запретом, и ежели бы кто Максима за чтением такой книги застал, то получил бы он великую епитимью, бил бы поклоны дня три без всякого отдыха прямо на улице – хоть в дождь, хоть в метель. А книга бы, конечно, в печку отправилась. Потому читал он ее тайно, положив поверх Часослова.

Читая книгу эту, вспоминал он о том, что мог бы и он скакать по полям на коне, носить доспехи и поражать врагов мечом булатным или копием. Да вот, не сложилось. Как угодил он тринадцати лет в монастырь, так, верно, и суждено бы ему было здесь состариться, если б Меченого не встретил. А так хоть умрет, как воину подобает: понесет кару за жизнь вражескую.

Раскрыл он сейчас книгу Малориеву на том месте, где Бомейн Прекраснорукий отправляется вызволять леди Линессу из плена Красного рыцаря. Самое это его любимое место было во всей книге. Потому что Бомейн долго жил при дворе короля простым кухонным мужиком, и никто не знал, что он на самом деле рыцарь, пока он подвиг не совершил. В этой истории Максим видел отражение его собственной судьбы: вот он также живет в иноческом чине, а сам – сын боярский, считай, тот же рыцарь. Он все ждал, когда же дождется своего подвига, и вот, видать, дождался, хотя и не совсем такого, о каком мечталось.

Но сейчас чтение, конечно, не шло на ум, глаза скользили по буквам, которые не складывались в слова. Неужели же все вот так и закончится для него? А может быть, убить Меченого да податься в бега? И в лесу ведь люди живут.

Но не успел Максим хорошенько это обдумать, как послышались под окошком кельи торопливые шаги, а тут и дверь скрипнула, так что едва он успел книгу захлопнуть, как на пороге возник отец-игумен.

Был тот весь седой, тощий, сутулый, но было в его манере держаться что-то эдакое, величественное, словно он один что-то такое на свете знает, чего не знают другие. Когда Максим читал в книге про чародея Мерлина, то представлял его похожим на отца-игумена.

Сейчас, однако, этой величественности, как не бывало: глаза у игумена бегали, руки перебирали четки быстро-быстро.

– Благослови, отче, – проговорил Максим робко, подставив ладонь, хоть игумен его и так благословлял – часу еще не прошло. Тот, однако, перекрестил машинально, не глядя на него.

– Почто с огнем сидишь? – спросил настоятель рассеянно, кивнув на лучину.

– Вот… Часослов читаю, – сказал Максим, показав книгу, про себя думая: «Только б внутрь не заглянул, а то, пожалуй, запрет на ночь в церкви, велит класть поклоны, и до Меченого не доберешься».

– Дня тебе, что ли, мало, Часослов читать, – пожал плечами игумен. – А потом у заутрени носом клюешь, того гляди, сомлеешь на молитве, свалишься, грех выйдет.

Максим на это ничего не отвечал – на поучение отвечать не полагалось. В иное время отец-игумен непременно завел бы тут с Максимом обстоятельную беседу о том, что всякому делу – свой час. И что расписание сих часов недаром отцами Церкви утверждено: когда Богу молиться, когда послушания исполнять, когда трапезничать, когда спать ложиться.

Но сейчас игумену, верно, было не до поучений. Только сейчас, когда он поближе подошел, заметил Максим, что тот бледен сверх обычного, и губа нижняя у него словно подрагивает слегка. Сердце Максима стукнуло: не связано ли это с гостем со шрамом? Не скажет ли сейчас игумен что-нибудь насчет него?

– Впрочем, я не за тем пришел, – сказал игумен. – Ты мельницу знаешь, что за Гремихой, в лесу?

Максим кивнул и взглянул на игумена вопросительно. Мельницу ту он знал, осенью возил туда с Серафимом рожь, что в Гремихе собрана. Вот только для чего она нынче игумену понадобилась? Не рожь же молоть, ночью-то? Да и не время сейчас, июль на дворе.

– Возьми в конюшне Сивку, скачи туда, – сказал игумен. – Скажи мельничихе, что Серафим плох совсем. Пусть пришлет человека… хм… она знает, какого.

– Знахаря, что ли? – переспросил Максим. Известно, что мельники, которые на отшибе живут, многие заодно и знахарствуют, а то и вовсе ведовством пробавляются. Сорока как-то рассказывал, что гремихинская мельничиха по ночам летает по небу на мельничном колесе – голая и простоволосая.

– Ну, да, навроде знахаря, – произнес игумен. – Давай, иди ступай, время дорого. И помни: скажи ей, чтоб поскорее человека этого привела. Упаси Господи промедлить – кажется, дело плохо совсем.

Но Максим помедлил. Он понял, что спросить надо сейчас – или никогда.

– Я на дворе видел человека со шрамом, кто это? – спросил он отца-игумена, стараясь никак не выдать голосом, насколько это для него важный вопрос.

– Что тебе за дело? – удивился игумен. – Человек этот от боярина приехал, по надобности.

Монастырям здешним покровительствовал боярин Иван Петрович Шуйский, имевший в этих местах вотчины. Когда в монастыре говорили «боярин», обычно имели в виду его.

– А надолго он? – спросил Максим.

– Да дня два, должно быть, пробудет, – ответил игумен. – Все, хватит лясы точить. Собирайся скорее, до мельницы путь неблизкий.

«Значит, когда я вернусь, он все еще тут будет», – смекнул Максим, и эта мысль его успокоила. Он не мог бы сейчас ответить, что именно собирается он делать, когда вернется и застанет здесь Меченого. Может быть, случай зарубить его спящим уже и не представится. Но про себя он решил, что не простит себя ни за что, если хотя бы не выяснит, как того зовут и кому он служит. Просто на будущее. Жизнь впереди долгая.

Максим поклонился, сложил книгу в сундук аккуратнее и бегом бросился в конюшню, где жевал овес старенький Сивка – конь, которого еще лет десять назад оставил в монастыре дворянин Хвощов, отправляясь в поход на Литву. Оставил в залог, так как отец-игумен ему денег ссудил на пансырь железный, да в походе том он, вероятно, и сгинул вместе с сыновьями, так как за конем так никто и не явился, отчего и остался он навсегда монастырским.

Максим Сивку потрепал по гриве, стал седлать, достал седло – тоже еще хвощовское, все уж насквозь протертое – приладил, приготовился уж выезжать. Коня он любил, да и конь его, кажется жаловал. Из всех насельников монастыря Максим был единственный, кто в прошлой жизни на лошадях езживал. Батюшка его, еще малого совсем, учил управляться с лошадью – готовил к воинскому поприщу.

– Погоди, – раздался вдруг у него за спиной запыхавшийся голос.

Максим обернулся – в дверях конюшни стоял игумен – запыхавшийся, бледнее прежнего.

– Вот что, возьми-ка ты вот это, на всякий случай, – с этими словами протянул он Максиму топор серафимов.

– Для чего это? – спросил Максим, приняв топор у игумена и взглянув на него с удивлением – словно забыл, как с топором обращаться.

– Дело сейчас ночное… – начал игумен, отводя глаза. – Всяко там, бывает, таится в нощи. Оно, конечно, Господь милостив, а все-таки… Вдруг разбойники или что.

Хотел, было, Максим сказать, что тракт проезжий отсюда далеко и про разбойников в здешних лесах не слыхано, да не стал. Игумену перечить не положено, да и к чему это делать на ровном-то месте? Привесил топор к поясу, вскочил в седло. Отец-игумен его перекрестил, а затем придержал коня и напоследок еще зашептал:

– Ты ей это, скажи, мельничихе-то… коли начнет запираться: не досуг-де мне идти, или еще чего, что я на нее управу найду. Она всякие, там, отвары варит, к ней со всего уезда за этим ездят, я это отлично знаю, и могу отписать, куда надо. Так и скажи. Пусть поторапливается.

Максим на игумена взглянул удивленно. Он знал, что отец-игумен человек мягкий, на злобу нескорый. Наказаниями и епитимьями в монастыре ведали келарь и пономарь, а игумен в это дело мешаться не любил. Коли кто провинился, он обычно говорил келарю: накажите его, но по-божески. С чужими же он и подавно собачиться не любил, от чего бывали нередко монастырю убытки. Вот, к примеру, о прошлом годе нанял он мужиков частокол починить, пообещал муки три мешка, да по курице каждому. А они, как починили, стали приставать, чтоб еще по три копейки на брата выдал: дескать, работы вышло больше, чем рядились. Казна в монастыре тощая, в ней каждая копейка на счету, а игумен сперва увещевать их взялся, да в итоге плюнул и выдал деньги, чтоб только по злу не расстаться с работниками.

Чтобы он кому судом и карой грозил – такого про него Максим никогда не слыхал. А теперь, стало быть, вот что.

Открыл заспанный сторож Маркел ворота, и вылетел Максим рысью на тропу, что вела к Гремихе. Ночь была лунная, теплая, ни ветерка, ни колыхания. На небе выступили звезды, дорога была пуста совершенно. Стук копыт отдавался далеко, теряясь эхом в лесу.

И на секунду помнилось Максиму, что вовсе не инок он, а рыцарь, что не свитка на нем монашеская с клобуком, а шлем и латы железные, что по бедру его хлопает на топор простецкий, а булатная сабля в дорогих ножнах, и несется он ночным делом не звать в монастырь знахаря, а вызволять из башни благородную девицу, заточенную в нее злокозненным чародеем.

Часто на него такие мечтания находили, но сейчас ему вдруг стало от них неприятно, так что он даже сплюнул.

– Тьфу ты, чего попусту мечтать! – сказал про себя Максим с горечью. – Шестнадцать лет, а все словно ребенок малый! За отца отомстить, и то не умел!

И поехал дальше, уже понурясь, но хода не сбавляя. Знать бы ему в ту минуту, что все дальнейшее, что с ним случится, будет и диковиннее, и страшнее всего, что в книге Малория описано.

Глава вторая, в коей несвятые пророчествуют, а неживые – ходят

Миновал Максим тихую, давно уж погрузившуюся в сон Гремиху, проехал бывшую деревню Волчиху, от которой от которой одни обгорелые срубы остались, травой да кустами проросшие. За ней еще хутор был – тоже давно брошенный. А там уже, далеко за полночь, блеснула впереди в лунном свете река, а вскоре показалась и черная кособокая мельница.

Максим привязал у крыльца коня, спешился, постучал. Поначалу никто не откликнулся, и он даже успел подумать: а что если и вовсе нет на мельне никого живого? От этой мысли он даже поежился: на дворе глухая ночь, кругом до самой Гремихи никакого людского жилья.

Однако же минуту спустя за дверью послышалось сперва шарканье и скрип половиц, затем тяжелое дыхание.

– Фу-фу, русским духом пахнет! – проговорил из-за двери скрипучий голос. Максим даже вздрогнул, до того вышло похоже на то, как он представлял себе взаправдашнюю Бабу Ягу.

Мгновение спустя растворилась дверь – но лишь на узкую щелочку. В щелочке показалось пухлое, круглое бабье лицо с прилипшими ко лбу черными волосами с проседью.

– Тебе чего, добрый молодец? – произнес тот же голос.

– Я из Введеньева монастыря, – сказал Максим. – Меня отец-игумен прислал, говорит, человек у тебя есть, чтобы больному монаху помочь.

– Это что ж за человек такой? – проговорила мельничиха, взглянув на Максима удивленно. – По знахарскому делу я сама, грешная, кое-чего разумею. Вот только чем монах-то болен? Если животом скорбен, так это у меня тут как раз такой настой заготовлен, как рукой снимет и колотье, и запор нутряной…

– Не запор у него, – ответил Максим. – Укусил его кто-то в лесу, третьего дня. А теперь он лежит в жару и ругает весь свет неподобными словами. Вот отец-игумен и попросил, чтобы ты послала со мной своего человека, кто он там ни есть.

– Свят-свят-свят, – мельничиха мелко закрестилась и отшатнулась от двери, словно Максим на нее топором замахнулся. – Ты, голубь, заходи внутрь-то. Нечего о таких вещах на дворе толковать среди ночи.

Максиму и самому уже надоело на пороге торчать. Зашел он внутрь – это была жилая изба, к мельнице пристроенная. В дальнем углу горела крохотная лампада возле совершенно почерневшей от чада иконы, а под ней лежали сложенные в беспорядке друг на друга мешки – должно быть, с мукой. К потолку тут и там привешены были пучки трав и низки сушеных грибов, еще больше травы было разложено на столе, где стояло также две ступки с пестами и маленький закопчённый котел. От всего этого в избе стоял пряный запах не то лесной поляны, не то сеновала.

У окна засвечена была лучина. Возле нее на лавке сидел угрюмый парень с нестрижеными русыми волосами, примерно Максимов ровесник или чуть постарше. Что-то мастерил с охотничьим луком – кажется, тетиву перевивал. На Максима он и не посмотрел даже – только один раз быстро взглянул исподлобья, и снова за тетиву принялся. Сынок, должно быть, хозяйский. Чего, только, он, среди ночи тут сидит? Может, с самого утра на охоту собрался? Ну, да и бог с ним.

– Когда, говоришь, монаха-то этого укусили? – спросила мельничиха, протяжно зевнув и перекрестив рот. – И как звать тебя?

– Звать меня Максимом, – ответил он. – А тебя как величать?

– Василисой, – ответила мельничиха. – Вишь, по молодости была прекрасная, а теперь давно уж стала премудрая.

– А монах этот третий день уже в жару, – продолжил Максим.

– Плохо дело, – покачала головой мельничиха. – Два дня да без лечения… Ему у вас в монастыре укус-то не прижигали? Обори-траву в рану не сыпали?

Максим пожал плечами.

– Откуда мне знать? Должно быть, нет.

– Ох, худо дело, ох, худо… – снова раскудахталась баба. Сын ее в это время глядел на ночного гостя исподлобья, но ни слова не говорил.

– Ну, раз худо, так пошли за своим человеком поскорее, – сказал на это Максим.

– Кого ж я пошлю? – удивилась мельничиха. – Не Стешу же, одну, в глухую ночь-то. А сама и подавно не пойду. Страсть такая.

– Ну, тогда я сам пойду, – сказал Максим, подтянув пояс. – Ты мне только скажи, куда ехать-то. У меня конь, я живо домчу.

– Как же я тебе скажу, голубь? – мельничиха уставилась на Максим а так, словно он жуткую глупость сморозил. – К тому человеку ходить никому нельзя кроме тех, кто дорогу знает. Ежели я тебе скажу, где его сыскать, мне ж потом головы не сносить. Нет уж, чернец, поезжай-ка ты назад, в свою обитель, а я как солнышко забрезжит, быстро к тебе человека пошлю – ясным соколом прилетит.

– Мне без того человека являться не велено, – ответил Максим мрачно. Он уж понял, что по-хорошему с мельничихой не сладит.

– Ну, тогда посиди здесь у меня, выпей, вон, кваску, а то – поспи: чай, всю ночь скакал?

– Да что это за человек такой, что к нему запросто прийти нельзя? – воскликнул Максим. – Не леший же, в самом деле?

– Тьфу-тьфу-тьфу! – заплевала мельничиха во все стороны. – Ты в своем уме, ночью в лесу такие вещи говорить?!

Она несколько раз размашисто перекрестилась на закопченный образ в углу.

– Человек он, такой же, как мы, грешные, но ходу к нему всякому проезжему нет, а есть только тем людям, что у него в доверии состоит, вот навроде меня, – сказала она, отогнав нечистого. – Но ночным делом я к нему не пойду, хоть ты мне рубль серебром дай! Тем более, ты сам говоришь, что в лесу этакое…

Максим подивился: ничего такого он, кажется, не говорил. Стало окончательно ясно, что добром от нее ничего не добьешься.

– Ты баба эти разговоры брось, – сказал Максим. – Отец-игумен тебя возле монастыря терпит, хоть и знает, что ты не всегда божескими делами пробавляешься. А мог бы и епископу в город отписать, живо бы к тебе стрельцы нагрянули.

– А ты меня стрельцами не стращай! – баба выпятила грудь. – Ты вообще что за воевода, стрельцами он тут мне грозить будет!

– Я не стращаю, – ответил он. – А просто нужно добро помнить. Отец-игумен меня просил, чтоб как можно скорее привели твоего человека – это значит, дело вправду не терпит.

– Да уж ясное дело, что не терпит, – вздохнула мельничиха, подуспокоившись. – Но и ты-то чего от меня хочешь: чтобы я, старая, среди ночи туда пошла?

– Да Господь с тобой! – воскликнул Максим. – Чего тебе самой по ночам ходить, когда у тебя, вон, сын, здоровый лоб, сидит?

Он кивнул в сторону парня, который уж приладил свою тетиву и теперь следил за их перепалкой внимательными серыми глазами.

Когда Максим сказал про сына, мельничиха сперва воззрилась на инока, как на безумного, потом перевела взгляд на сидящего на лавке парня, а затем вдруг ни с того, ни с сего расхохоталась, так что чуть на пол не шлепнулась. А парень, переглянувшись с ней, тоже рассмеялся, и хоть смех его был низковатый, с хрипотцой, но до Максима тут же дошло, что никакой это не парень, а девка, коротко остриженная, в портки и зипун наряженная.

Тут же он почувствовал, как краснеет.

– Извини, голубь, – сказала Василиса, отсмеявшись. – Сынок у меня один только был, да я его, крохотного еще, схоронила. А ныне у меня только дочка Стеша, вот, прошу любить и жаловать.

Максим странной девице коротко поклонился.

– Могу я, конечно, ее послать, но только если дашь своего коня, – сказала мельничиха, раздумчиво. – На коне еще – туда-сюда. Не догонит никто, глядишь.

– Как же я коня дам? – ответил Максим. – Конь монастырский. Сядет на него твоя дочь – ищи ее потом да свищи, а что я келарю скажу?

– Тьфу ты! – сплюнула мельничиха раздраженно. – Тут такое творится, а он думает только о том, чтоб клячу не увели! Ну, сиди тогда тут, стереги ее до утра!

– Ты меня, матушка, с ним отпусти, – сказала вдруг девица. – На одном коне как-нибудь доедем. Мне с ним худа не будет, я знаю.

И как-то так она по-особенному сказала слово «знаю», словно в нем заключалось нечто тайное, только промеж ней и матерью известное. Мать в ответ на нее тоже посмотрела по-иному, чем прежде.

– Ну, коли знаешь… – протянула она с сомнением. – Тогда поезжай, конечно. А все-таки, ночным делом… Ну, да ладно…

– Только ты, инок, ее береги, – сказала напоследок Василиса, когда они уж на двор вышли. – Одна она у меня, больше никого не осталось.

– Ох, матушка, – Стеша поморщилась. – Я чуть не каждый день в лес хожу, и без коня, и без него, вот, а ничего со мной не делается.

Помог ей Максим взобраться на конскую спину, затем сам сел позади, стараясь к девице не прикасаться – иноку это ни к чему. Волосы Стеши пахли полынью и еще какой-то травой, незнакомой и пряной. Максим со смущением подумал, что сидеть к ней так близко ему очень нравится, но старался эту мысль от себя гнать. Он и так-то не много девок видал, живучи сперва в усадьбе дяди, домоседа и отшельника, а затем – в монастыре. А уж чтобы девки ходили в портках, обтягивающих крепкие бедра – этакого стыда он и вовсе не видывал. А Стеша, кажется, этим не смущалась нисколечко.

– Как же ты можешь знать, – сказал ей Максим, когда они потихоньку выехали со двора мельничихи, – что со мной тебе худого не будет?

– Да уж я знаю, – ответила Стеша коротко. – Я в лес завсегда одна хожу. Там поневоле научишься чувствовать, где лихо притаилось, а где его нет.

– И что ж, во мне нет его?

– В тебе-то? – Стеша усмехнулась. – Нисколечко.

– Ну, положим, что так… Но вдруг что помимо моей воли в лесу случится?

– Коли и случится… все равно, я жива останусь. Мне это явлено было, – ответила она непонятно. – Долго говорить, ты не поймешь. Но матушка знает, что коли мне что явлено, то, значит, так и будет.

– Видение тебе, что ли, было? – переспросил Максим. Отец-игумен всегда говорил, что видения пророческие Господь посылает только святым подвижникам, которые пред тем много Ему порадели. Стеша на святую подвижницу совсем не походила, да и много бы порадеть не успела при всем желании – уж больно молода. Таким видения известно, кто посылает. Точно не Господь.

– Неа, не видение, а… – Стеша на миг призадумалась, – просто знаю, и все. Находит на меня иногда: трясет меня так, что иной раз головой об пол бьюсь и себя не помню. И в ту пору я всякое я вижу такое, над чем в грядущем люди плакать будут.

– Что же ты видишь? – спросил Максим. От такого разговора холодок у него прошел по спине. Правду она говорит или только смеется над ним?

– Недоброе, – негромко ответила Стеша чуть в сторону, слегка сжавшись, словно ей это причиняло боль. Дальше Максим у расспрашивать расхотелось, и поехали они молча.

Рысили они первое время вдоль реки, затем свернули на тропу, уходившую в лес, и с нее еще раза три сворачивали там, где Стеша указывала, ориентируясь по одной ей понятным приметам. Максим к тому времени понял, что обратной дороги он сам не сыщет – заплутает в лесу или выедет где-нибудь в другом уезде, проскитавшись пару дней.

– Далеко ли до человека этого вашего? – спросил Стешу Максим, у которого уж глаза слипались от усталости – а еще ж назад ехать!

– Нет, теперь уж немного осталось, – сказала она. – До свету уже выедем назад, если, конечно, застанем его. А то он ведь на одном месте не сидит: то здесь, то там.

Вдруг Сивка, и до того уже с полчаса неспокойно озиравшийся, и вовсе встал, как вкопанный – и ни вперед, ни назад. Стоит, башкой вертит, на седока озирается, ржет жалобно.

– Плохо дело, – сказала Стеша, заозиравшись по сторонам еще более озабоченно, чем Сивка. – Поворачивай назад, после уж из дома поедем, утром.

– Ты в своем уме?! – воскликнул Максим, но Стеша зашипела и закрыла ему рот рукой.

– Взбесилась ты?! – спросил он, оторвав от губ ее пахнущую полынью руку. – Сама говоришь, нам чуть-чуть проехать осталось. Нельзя медлить, поехали вперед.

Он тронул поводья Сивки, но конь не сдвинулся с места, а, помявшись на месте немного, сделал пару шагов назад.

– Вон, даже лошадь, скотина бессловесная, и та лучше тебя понимает, – горячо зашептала Стеша. – Назад надо скорей.

Максим в ответ на это только стегнул коня поводьями посильнее. Очень не хотелось поворачивать, когда цель уже – вот она. А ну, как из-за этого Серафим помрет? Как он после этакого в глаза смотреть будет отцу-игумену и братии? Да и своя-то совесть заест. Ну, что тут может быть в лесу? Ну, волк. Известно: волков бояться – в лес не ходить.

Конь, нехотя, все же двинулся шагом по тропинке вперед, однако дойдя до зарослей орешника, вдруг заржал и прянул в сторону. Кусты тут же заколыхались – кто-то там, в самом деле, был. Максим ухватился за топор, Стеша вскрикнула и соскочила с седла на землю.

Тут из кустов выскочил некто темный, с растопыренными руками. Человек, должно быть, но почти нагой – только на бедрах остатки дерюжных порток. Прыгнул, зарычал по-звериному – да как вцепится Сивке в шею!

Максим на мгновение оторопел, Сивка взревел и забился, но человек вцепился крепко, словно паук в муху – не выпустил шею. Конь захрипел, завалился набок. Максиму на руку брызнуло чем-то теплым – он в темноте не сразу понял, что это кровь. Видать, ночной тать зубами впился коню в горло! Дух от него был противный и странный, пахло гнилым мясом, грибами, немытым телом и отчего-то сильнее всего – чесноком, словно человек этот съел его целую корзину.

Чудом уберег Максим ногу, чтоб ее телом коня не раздавило, соскочил с седла, а Сивка уже в агонии бьется, хрипит тихо, человек же – точно ли человек?! – вцепился ему в горло, чавкает, ногтями плоть дерет.

Ужас сковал Максима, а тут нападавший оторвался от уже только мелко дрожащего конского тела и поднял на Максима глаза. Был он бородатый, с всклокоченными редкими волосами, и лицо у него было темное совсем, словно налившееся стоячей синей кровью – или это только казалось ночным делом?

А вот глаза у мужика были белесые, неподвижные, совсем неживые. Тут-то Максим и понял, что никакой это не мужик, а упырь могильный, про каких в страшных сказках сказывают. Максим таких много слышал, пока в миру жил, да никогда не верил, что такая страсть на самом деле по свету ходит.

Зарычал упырь, на Максима взглянувши, кинулся вперед. Максим от ужаса вскрикнул и рубанул его с размаха топором в темя. Раздался стук, словно в колоду топором ударили, и вошел топор лихо, на полтопорища.

Любой человек от такого удара тут же упал бы бездыханным, вот только перед Максимом был не человек, в чем он теперь убедился окончательно. Тварь сперва в самом деле повалилась на землю, но тут же с нее поднялась и вновь повернула залитую кровью харю к Максиму, ощерила зубы. А топор так и торчал из ее полуразрубленной головы.

Максим попятился, скользя руками в лошадиной крови, пропитавшей землю. Теперь оружия у него вовсе не было: да и на что оружие против того, кто с топором в голове ходит, как ни в чем не бывало? «Бежать!» – промелькнуло у Максима в голове. – «И на дерево залезть – авось, он там не достанет!»

Но тут раздался короткий свист, и тело упыря дернулось – это впилась в него длинная стрела, отбросив его на землю. Тот сперва засучил руками-ногами, словно муха, проткнутая иглой, затем вскочил и бросился на Стешу, которая как раз накладывала на тетиву вторую стрелу, но выпустить ее явно не успевала. Еще миг, и мертвец впился бы ей в руку окровавленным зубами, но Максим ухватил его за босую холодную ногу и дернул на себя изо всех сил, отчего упырь упал ничком и заскреб рыхлую землю костлявыми пальцами.

Максим тут же прыгнул ему на спину, рванул топор на себя, тот зашатался, остался в руке. Не помня себя, Максим принялся рубить им куда попало: то в землю, то в голову, то в шею, пока из всего этого не вышло месиво и крошево.

– Эй, все, перестань! – услышал он взволнованный голос Стеши, почувствовав, как она тормошит его за плечо. – Уходить надо! Бросай это!

Не сразу, но он поднялся с земли, стараясь не смотреть на то, во что превратилось тело напавшего. Восстать оно более не пыталось, лежало на земле безжизненной тряпкой. Максим почувствовал, как ноги стали ватными, а голова кружится и гудит, словно над ней звонит трехпудовый колокол, и что сам-то он весь в крови, точно в бойне на полу извалялся.

– Идем, быстрее! – Стеша схватила его за окровавленную руку и потащила куда-то в сторону от тропинки, через кусты и валежник. Максим следовал за ней, словно медведь за скоморохом: идти – идет, а куда – не ведает.

– Господи, только бы других не было! – шептала Стеша, потом принялась молиться. Максиму же – вот странно! – даже и молитва на ум не шла, совсем голова была пустая, как котел. Все казалось, что вот-вот он проснется в своей келье и пойдет к заутрене, не может же так быть, чтобы это все было взаправду.

Максиму часто страшные сны снились. Чаще всего снился тот день, когда усадьба отцовская горела, подожженная с нескольких концов опричниками. Как кричал он, семилетний, до хрипоты в горле, бился в руках у дяди, Матвея Семеныча, хотел бежать в дом. Как подъехал потом к дяде начальный над опричниками – тот самый Меченый – в черном кафтане, в собольем колпаке. Ухмыльнулся, спросил, чей мальчишка. Дядя тогда и ответил: мой это сынок, мой. А Максим хотел тогда крикнуть: что ты врешь-то? Не твой я вовсе сын, а батюшки, Романа Семеныча Заболотского. Но не крикнул, закашлялся от дыма. И слава богу, что не крикнул – не сносить бы ему тогда головы.

Много раз он потом видел во сне ту ухмылку, и как человек в черном колпаке тянет к нему руки. И всякий раз после этого просыпался. Теперь же сон еще страшнее, а вот проснуться – никак не выходит.

Сперва они со Стешей бежали вверх по какому-то склону, затем у Максима сбилось дыхание, он шагом пошел, хоть Стеша, видимо более привычная бегать, тянула его за руку вперед. Всякий раз, когда в кустах слышался шорох, Максим хватался за топор и всматривался в темноту. Один раз показалось ему, что в орешнике зашевелился кто-то крупный: зверь ли или иной кто?

Казалось, отвратительный запах гниющей плоти и чеснока преследует его и исходит отовсюду разом, что за каждым кустом притаился ужас с белыми глазами. От этого хотелось вертеть головой во все стороны сразу, хотелось иметь глаза на затылке, чтобы пока смотришь влево, никто справа не подкрался.

Стеша постоянно вертела головой, чутко прислушиваясь и не выпуская из рук лука. Удивительно, но выглядела она куда спокойнее Максима: не испуганная дева в темном лесу, а сосредоточенная охотница.

– Ты раньше таких видала? – спросил Максим шепотом.

– Доводилось, – ответила Стеша. – Да не так близко.

– Кто это был-то?

– А не видно, что ль? – спросила она, взглянув на Максима, как на несмышленыша. – Сказала бы, да накликать не хочу. Пойдем, а то далече еще.

Так они шли по лесу, чутко оглядываясь, до тех пор, пока не начало светать. Когда же среди листьев засверкали первые солнечные лучи, Стеша сняла с лука тетиву и пошла вперед уже быстрее и не так сторожко.

– Теперь они уж не вылезут, – пояснила она. – До ночи.

– Да кто это? Что это? – снова спросил Максим. – Разве бывает такое на свете?

– Как видишь, бывает, – мрачно ответила Стеша. – Неужто ты в монастыре своем про такое не слыхивал?

Максим только головой помотал.

– Поветрие это упырное, – сказала Стеша. – Сызнова началось. Я еще девчонкой маленькой была, когда оно в прошлый-то раз было. Но мать говорила, тогда мертвые восставали и вот так же на людей кидались. Но с тех пор здесь их почти не было – всех тогда истребили. А вот в других местах, сказывают, еще остались, да вот теперь, видать, и до нас добрались.

– Мертвые восстанут только во второе пришествие Спасителя, – настоятельно произнес Максим. – Ангел вострубит, и они поднимутся, а дотоле это невозможно.

– Ну, значит, уже вострубил, – пожала плечами Стеша. – В Москве где-нибудь. А мы, в здешней-то глуши, и не слыхали.

Глава третья, в коей сталь борется со злобой, а побеждает огонь

Солнце уже высоко стояло в небе, когда они вышли на круглую полянку в лесу, посередь которой стояла крохотная, почерневшая избушка. В такой в пору и в самом деле было жить лесной ведьме, только что курьих ног не было. Но тот, кто в избушке сидел, съесть пришлецов не грозился и в баньке попариться не приглашал.

– Стой на месте! – крикнул из избы хриплый, слегка надтреснутый голос. – Вы кто такие, и чего явились?! Сейчас враз из пищали садану!

– Это я, батюшка Варлаам! – крикнула Стеша в ответ. – Мы к Федору Лукичу пришли. В монастыре беда, во Введеньевском!

– Да монастырь пусть хоть сквозь землю провалится! – послышался из избушки уже другой голос, низкий, раскатистый. – А на кой черт ты сюда чужого привела, можешь сказать?!

– Да вот прилип, как к Маланье Филипп! – ответила она. – Говорит, дело у него, срочно-рассрочное! А его матушка знает, он чернец настоящий!

– Сейчас глянем, что за чернец! – произнес второй собеседник тоном, не обещавшим ничего хорошего. Затем скрипнула покосившаяся дверь, и на пороге хижины появился ее жилец.

Был он ростом не особенно высок, но издали видать – крепкий, что твой дуб. Волоса русые, и борода – тоже. Одет он был в короткий простой серый кафтан, кое-где залатанный и обдерганный, на ногах – видавшие виды сапоги. В руках у незнакомца был тяжелый бердыш, а пояс на нем был с золотой пряжкой, украшенной крупным жемчугом и с красным камнем посередь. Это при таком-то заношенном платье!

Одним словом, на знахаря этот человек был совсем непохож. А похож он более всего был на лесного разбойника, так что Максим теперь терялся в догадках, для какой-такой цели он отцу-игумену понадобился.

– Ну, чего приперся, кутья, говори? – спросил он, подойдя к Максиму ближе и осмотрев его с головы до ног. – То-то ты красавец, как я погляжу!

– Отец-игумен меня послал к тебе, – ответил тот, не обращая внимания на грубость. – Просил поскорее тебя привести, потому что Серафиму нашему совсем плохо, укусил его кто-то в лесу третьего дня… да нет, уже более.

– Езжай назад, подох уже твой Серафим, – сказал лесной обитатель, – Надо было раньше за мной посылать, да и то…

Он сплюнул себе под ноги и покачал головой.

За его спиной тем временем вышел из избушки еще один человек – постарше годами, с заметным брюхом, полуседой бородой и курчавыми волосами, с задорной улыбкой на лице, словно он только что хорошенько откушал, пропустил следом водочки и очень этому рад. По черной рясе можно было предположить в нем попа, вот только мешала этому пищаль за спиной: где это видано, чтоб попы из пищалей стреляли?

– Как же так? – растерянно произнес Максим. – Ты и не посмотришь его?

– Чего мне на него не смотреть? – знахарь-разбойник бросил на Максима насмешливый взгляд. – Чай, он не баба, глядеть на него? Да я и баб предпочитаю живых.

– А все-таки, съездить надо, – сказал подошедший странный поп, поправив ремень пищали на плече. – А ну, как они там с этим Серафимом не справятся? Это ж беда будет. И игумена тамошнего я знаю – он хоть и прижимистый, но за доброе дело и наградит по-доброму. У вас там, вроде, и пчельник есть, а, чернец?

– Есть, – ответил Максим.

– Ну, вот, сотов возьмем, наварим пьяного меда на зиму… – глаза попа приятно закатились в предвкушении, а губы аппетитно причмокнули. – Поедем, Лукич, а?

– Вы как через лес дошли? – спросил его товарищ, не ответив на попов вопрос. – Неужто пешком?

– На лошади его сперва, – ответила Стеша. – Да только лошадь в лесу загрызли… сам знаешь, кто. Вон, видишь, каков он, весь в крови изгваздался?

– Чего? – глаза лесного отшельника округлились. – Прямо здесь, в лесу? Чего ж ты молчала!

С этими словами схватил он безо всяких церемоний Стешу за руку, закатал рубашку, стал ее руку разглядывать, а после – другую.

– Не кусал тебя? – спросил он. – Точно?

– Точно! – ответила она, отдернув руку и отступив на пару шагов, словно боясь, что грубиян станет ее дальше раздевать.

– А тебя? – обратился он уже к Максиму. Тот в ответ помотал головой.

– Ты только не юли! – сказал он. – Ежели что… пока еще успеть можно, враз костер разведем, прижжем.

– Да не кусал меня никто! – сказал Максим. – А что будет, ежели укусит?

– Таким же станешь, – ответил обитатель избушки. – Будешь тоже по лесам бегать и горло людям драть.

И тут до Максима дошло, что именно это и случилось с Серафимом. Он представил Серафима с белыми глазами, с посиневшим лицом, с жутко раззявленным ртом, бросающегося на стены кельи. При этой мысли дрожь объяла Максима. Должно быть, выражение его лица в эту минуту хозяина здешнего позабавило.

– Ладно, не хнычь, кутья прокисшая! – с этими словами он хлопнул Максима по плечу. – Сейчас отец Варлаам заложит телегу, съездим, проверим, что там у вас там, в монастыре, делается. Авось, ничего страшного и не случилось. Что вы, кстати, с тем, в лесу, сделали?

– Он того мертвяка топором зарубил, – сказала Стеша, умолчав о своей роли в победе над чудищем.

– Вот это дело! – лесной обитатель сызнова хлопнул Максима по плечу. – Меня Федором крестили, а люди прозвали Фрязиным. А тебя как?

Представился и Максим.

– Ну, давай, Максим, не будем мешкать. Надо нам до ночи поспеть, а то как бы чего не вышло.

***

Поспеть, однако, не поспели. В дороге у телеги – старой и ужасно скрипучей – подломилась ось, и Федор с отцом Варлаамом часа два прилаживали вместо нее срубленную Максимом молодую березку, поминая матерным словом некого Мину, из которого кузнец, как из дерьма пуля, а плотник – и того хуже.

– Я одного не понял, это что, болезнь такая, вроде оспы? – спросил Максим Фрязина, пока он обстругивал березку топором. Про оспу он много знал – про нее ему дядя рассказывал.

– Вроде того, – буркнул Фрязин. – Поветрие это упырное, нет от него покоя даже мертвым. Кого такая моровая тварь укусит, тот сперва болеет дня три, а затем сам в нее превращается. Но это ежели его насмерть не загрызли.

– А если насмерть? – спросил Максим после небольшого молчания.

– Тогда он сразу восстает, уже этаким, – Фрязин сплюнул на землю.

– Никогда про такое не слыхал, – Максим почувствовал, как ежится под свиткой.

– Ты много про что не слыхивал, кутья, – ответил Федор, отмеряя, не надо ли отрубить от оси еще немного.

– Чуден свет, – поддержал его возившийся тут же отец Варлаам. – И несть числа чудесам его же.

– Несть числа тому дерьму, что на свете случается, – мрачно прибавил Федор. – Ладно, Варлаам, давай ось прилаживать, а то, мать его так, из-за этого деятеля новгородского как бы до ночи не провозились.

Тут Максим решил людям не мешать и отошел чуть в сторону, к Стеше, которая в это время выкапывала скребком чуть в стороне от тропы какие-то корешки из-под земли, рассматривала их и иные укладывала в холщовую сумку, а иные бросала.

– Слушай, а ты это правду говорила, насчет видений-то? – спросил он. Весь этот день, начиная с приезда на мельню, казался ему сейчас каким-то нелепым сном, так что он, хоть и чувствовал себя глупо, никак не мог перестать расспрашивать людей о происходящем.

– Правду, – ответила Стеша совершенно спокойно, убрала скребок в сумку, отряхнула перемазанные в земле руки. – Чаще всего видится мне то, что всей Руси горе принесет. Вижу, как на Руси брат на брата пойдет, города запылают, поля опустеют. Но иногда и про себя тоже вижу: и что несчастлива буду всю жизнь, и как матушка умрет, и как я сама.

– Это, должно быть, страшно, знать, когда умрешь? – спросил Максим, глядя на Стешу с некоторым даже ужасом. Он, впрочем, не очень-то ей поверил. «Это у нее падучая болезнь,» – решил он про себя. Дядя Максимов, большой разных болезней знаток, лучше всякого знахаря, Максиму про эту болезнь рассказывал. При ней, бывает, люди нередко в припадке воображают то, чего нет.

– Вовсе нет, – ответила она, как ни в чем не бывало. – Наоборот, когда знаешь, как умрешь, то ничего на свете не боишься. Кому суждено сгореть – тот ведь не утонет, стало быть, и бояться ему в воде нечего.

– Может быть, ты и как я умру знаешь? – спросил он. Это уж из озорства просто.

– Может, и знаю, – запросто ответила Стеша. – Сказать?

Максима вдруг словно морозом обдало, хотя на дворе был жаркий день.

– Нет, не надо, – буркнул он, и отошел обратно к телеге.

Наконец, тронулись снова, но чем дальше ехали, тем с большей опаской поглядывал Фрязин на небо, делаясь все мрачнее.

До монастырских ворот добрались, когда уж совсем стемнело. Едва выехали из леса, Фрязин сделал правившему телегой Варлааму знак, и тот остановил телегу на опушке, привязал клячу. Фрязин же взял наизготовку бердыш, кивнул Максиму: дескать, идем, проводишь.

Ворота монастыря, как обычно, были на ночь заперты. Делалось это больше для того, чтоб не разбежалась скотина, чем для обережения от лихих людей: их здесь, почитай, и не водилось.

– Отец Маркел, отворяй! – крикнул Максим от ворот. Старый Маркел, бывший стрелец, служил в монастыре сторожем и привратником. Сон к нему вовсе не шел: говорил он как-то, что как уснет, сразу снится ему жена его с детишками, что в Твери на пожаре сгорели. Оттого спать он не любит – просыпаться от этого больно нерадостно.

Никто не отозвался. Максим крикнул вдругорядь, погромче. Снова тишина. Наконец, послышался за воротами какой-то шорох, словно кто-то ходил по траве у самых ворот.

– Ну, отворяй Маркел! – проговорил Максим уже негромко – он знал, что старик за воротами не спит и слышит его хорошо. – Это свои, Максим это! Привел я человека, за которым меня отец-игумен посылал.

Тишина. Только шорох, словно Маркел за воротами зачем-то трется о частокол. Максим подошел поближе, хотел заглянуть в щель между створками, но тут со стороны двора раздалось хриплое рычание, словно там был сторожевой пес, почуявший чужого. А затем створки дернулись, как будто кто-то хотел их высадить с той стороны, но не догадался снять засов. Максим отпрянул от ворот: он почувствовал тот же чесночный запах, что исходил он лесного упыря.

– Нечисто тут, – сказал он Фрязину.

– Без тебя вижу, кутья, – ответил тот, перехватив получше бердыш. – Другие ворота здесь есть?

Максим помотал головой.

– А на этих засов какой? Деревянный?

Максим теперь кивнул.

– Тогда будем прямо тут заходить. Давай, посторонись.

С этими словами он подошел к воротам, размахнулся и рубанул между створок бердышом. Раздался треск, створки ворот закачались, и тут же из них выскочил сторож Маркел в разодранной на клочья свитке и с черным лицом, словно его долго кулаками по лицу лупили.

С ревом бросился он на Фрязина, но тот долго раздумывать не стал – рубанул бердышом в грудь, так что едва не располосовал старца на две половины. Тот еще дернулся и затих на земле, уставив в ночное небо белые глаза снулой рыбины.

И снова Максим себя поймал на том, что не верит в то, что все это наяву происходит. И отец, и дядя ему внушали, что никаких упырей и прочей нечисти на свете не бывает, что являются они только в видениях, и только тем, кто Бога гневит: пьет неумеренно водку, блудит, скоморшничает, душой кривит. Но это… неужто это все взаправду?! Да еще в обители Господней?

– Чего встал, кутья? – вернул Максима к действительности окрик Фрязина. – Пойдем, посмотрим, что у вас там стряслось.

Но одного взгляда за ворота было достаточно, чтоб понять: не стряслось ничего хорошего. Двор перед воротами был весь усеян какими-то обломками, щепками, и среди них Максим с ужасом разглядел оторванное человеческое ухо и скрюченный почерневший палец. Запах стоял тошнотворный, воняло бойней и все тем же чесноком, и где-то в отдалении слышался шорох и урчание.

– Они что, все погибли? – шепотом спросил он у Фрязина.

– Нет, мать твою, на небо вознеслись, к ангелам! – раздраженно прошипел тот, вертя головой по сторонам. – Гляди лучше в оба. А то сейчас твои товарищи повылезут.

И в самом деле, словно привлеченный их говором, из-за ближайшей кельи возник толстый Никишка, тот, что Серафима вязал и сторожил. Был он раньше малым добродушным, ленивым, любил сладко поспать и вкусно поесть. Теперь же добротой от него не пахло, а пахло все тем же гнилым чесночным духом, а лицо отливало зеленью, рот же был распахнут, зубы оскалены. Монах выставил вперед руки, клацнул зубами и бросился с ревом на Максима. Казалось, все, что осталось в нем от прежнего Никишки, это голод.

Максим отпрянул назад, сжав рукоять топора. Ему было противно от одной мысли, чтоб бить топором добродушного Никишку, даже несмотря на то, во что тот превратился. Но Фрязину было проще: размахнувшись бердышом, он ударил Никишку под ребра, глубоко вонзив оружие в плоть. Тот взвыл. Загребая руками, словно насаженный на рогатину медведь, покачнулся, но на землю не рухнул. Фрязин рванул бердыш, но тот, похоже, глубоко увяз в тучном теле Никишки. Монах схватился мощными руками за древко бердыша, стал рвать на себя, отчаянно взревел.

Тут за спиной у Максима что-то оглушительно грохнуло, и все вокруг наполнилось кислым пороховым дымом. Никишка дернулся, покосился набок, в груди зазияла дыра. Максим на секунду оглянулся и увидел в дыму фигуру отца Варлаама в рясе, что, кряхтя, снимал с сошки дымящую пищаль, снимая с пояса пороховницу. Фрязин тем временем упер Никишке в грудь сапог и, ухнув, вырвал из его груди лезвие бердыша.

И вовремя. Со всех сторон уже раздавался топот ног и приглушенное хриплое рычание.

– Делай ноги, кутья! – рявкнул Фрязин и рванул в сторону ворот, Максим со всех ног бросился за ним.

– Э-эх, Господа Бога в душу мать! – раздался задорный крик стоявшего в воротах отца Варлаама, и над головой Максима пролетело что-то круглое, что он сперва принял за засвеченную лампаду. Затем за спиной громыхнуло, куда сильнее, чем от выстрела, так что он едва не споткнулся, сделал несколько шагов, прогнувшись вперед. В ушах стоял комариный писк, все прочие звуки исчезли, земля перед глазами заколыхалась, но на ногах Максим устоял, выбежал в ворота, и только за ними оглянулся.

На затянутом дымом пятачке перед церковными дверями лежали, разметанные в разные стороны, тела монахов в свитках. В одном месте валялась оторванная нога. Однако две темные фигуры все еще стояли на ногах. В одной из них Максим с ужасом узнал отца-игумена, другой же был Мелентий – долговязый шепелявый пономарь монастырский, что при жизни все ходил и бормотал что-то себе под нос.

Лицо почтенного старца, измазанное пороховой копотью, перекосила кошмарная гримаса, зубы были ощерены, борода вся багровая он засохшей на ней крови. Он бросился на Максима с такой прытью, с какой и при жизни никогда не хаживал, вытянув вперед скрюченные пальцы.

Максим на секунду растерялся. Ну, как бить почтенного старца топором? Рука же не поднимается. Но игумен бежал со всех ног, хрипя и яростно тараща на Максима безжизненные белые глаза, а за его спиной видно было, что еще кто-то выбежал из-за угла, вытянув вперед длинные худые руки.

Тут Максим размахнулся и саданул игумена в лоб обухом. Того отбросило на траву, но он тут же встал.

– Шею, дурак! Шею ему руби! – выкрикнул Фрязин, на которого уже, кроме Мелентия, наседали еще двое монахов.

Максим поднял топор и обрушил его на игуменскую шею, отрубив кусок плоти. Старец завыл и крепко стиснул его руку почерневшими пальцами. Клацнул зубами, кинулся, чтобы укусить. Максим рубанул снова, в шее что-то хрустнуло, и игумен тут же обмяк, словно тряпичная кукла.

Но не успел Максим перевести дух, как его сбили с ног и повалили наземь, а топор отлетел куда-то в сторону. Он лягнул напавшего ногой, попал в грудь, повернулся и увидел Серафима в свитке, залитой кровью еще сильнее, чем его собственная, с лицом перекошенным чудовищной злобой.

От природы крепкий, Серафим придавил Максима к земле, насел сверху, ручищами своими отвел его руки и уже почти впился жуткими зубами в шею, как вдруг кто-то с яростным криком подбежал и ударил его башмаком в бок. Это была Стеша, с разметавшимися волосами, в перепачканном кровью и порохом зипуне. Вслед за ней подоспел, переваливавшийся колобком отец Варлаам, огрел Серафима прикладом по голове. Тот вскинулся, взревел, прыгнул на попа, но тот проявил неожиданную прыть, отскочил снова, огрел его опять пищалью.

Тут уж и Максим не стал времени терять: поднял с земли топор, размахнулся что есть силы, саданул им Серафиму между лопаток, да тот сразу и рухнул плашмя и затих.

Огляделся после этого Максим – никого из мертвяков ходячих больше не было, все монахи лежали на земле. Чуть поодаль Фрязин, взяв наизготовку залитый кровью бердыш, тоже озирался по сторонам.

– Ну, что, все, кончились, что ли? – спросил Онн, утерев со лба пороховую гарь и сплюнув.

Словно в ответ на это из дальней кельи раздался отчаянный крик:

– Помогите! Есть кто живой?!

Максим бросился туда, крик раздавался из кельи Сороки. Заглянул в окно: Сорока сидел, прижавшись спиной к двери, бледный, как сама смерть, трясущийся. Выпученные глаза смотрели на Максима с ужасом.

– Это ты?! – проговорил он, стуча зубами. – Ты жив? Ты мне не кажешься?

– Не кажусь, выходи, – сказал Максим. – Все уж кончилось, все хорошо.

Но Сорока выходить не спешил. Так и сидел, словно боялся пошевелиться.

– А кто это с тобой? – спросил он, расслышав, как Фрязин с Варлаамом о чем-то заспорили.

– Добрые люди, – ответил Максим. Он старался говорить с Сорокой, как с перепуганным ребенком. Страшно было даже представить, что тот перенес за пару дней в монастыре. – Ты давно тут сидишь?

– Я… второй день, – ответил он. – Это в прошлую ночь началось, вскоре, как ты уехал. Сперва крик, все бегут, не поймешь ничего. Это до меня потом дошло: Серафим тогда из кельи вырвался. Набросился сперва на Никишку, потом на игумена. Потом они сами обезумели, стали других кусать. За мной Маркел погнался, я еле отбился от него, засел здесь в келье. Целую ночь они ревели, бесновались, в окно лезть пытались – то-то я страху натерпелся!

А потом утро настало – они кто где был, так на землю и повалились замертво. Я думал, умерли. Стал могилу рыть, но одному несподручно – решил тебя дождаться или мужиков из Гремихи. А как только стало смеркаться, гляжу: у отца-игумена рука шевелится! Шмяк, шмяк он рукой по земле! Потом и Никишка заворочался – ревет, утробой гудит! Тогда я сюда опять спрятался, так и сижу, а они здесь бродят: коров всех задрали, лошадь растерзали на куски. Пытались в окно залезть, да оно, вишь, узкое. Так отец-игумен в него голову просунул, глядит на меня, зубами щелкает! Как я от страха не помер – не знаю!

– Пойдем, – сказал ему Максим. – Все позади.

Сорока открыл дверь и вышел на дрожащих, подгибающихся ногах. Тут как раз подошел Фрязин, поигрывая грязным, окровавленным бердышом.

– Ну-ка, парень, покажи руки, – сказал он.

Сорока вытянул руки к нему, и тут только Максим заметил, что на левом запястье виднеется посиневший неровный кружок – след от зубов с засохшей кровью.

Фрязин нахмурился.

– Давно тебя укусили? – спросил он. – Вчера или сегодня?

– Вчера еще, – ответил Сорока. – Это меня в первую минуту, как все началось, Никишка хватанул. А я ведь даже и не понял еще, что они забесновались все. Думал шутит он. Кричу: отстань, черт! А он как вопьется сильнее, до кровищи. Насилу я руку у него вырвал.

– И ты, конечно, рану прижечь не догадался? – спросил Фрязин.

– Нет, а надо? По-моему, она и так пройдет, уже почитай и не болит совсем, так, гноится немножко. Это, должно быть, оттого, что я, сидючи в келье, все молился Николаю Угоднику. Отец-игумен всегда говорил, что молитва – недугующих исцеление, а Николай Угодник – тот всех скорбей утешитель. Я-то ему молился, чтоб он бесов из братии изгнал, но это, верно, не в его власти, а вот рану мою…

Но договорить Сорока не успел, потому что Фрязин сделал короткий, почти незаметный замах и обрушил на него бердыш, разрубив от плеча почти до самого живота, едва не располовинив. Сорока повалился на траву, руки и ноги его затрепетали и мгновение спустя он испустил дух, заливая все вокруг волнами крови.

– Ну, раз помолился, то и ладно, – произнес Фрязин, как ни в чем не бывало.

Максим с криком «ты что, Ирод?!» бросился на Фрязина с топором, но тот легко отбил удар и ткнул древком бердыша Максима в живот, так что тот сложился пополам и плюхнулся на траву, хватая ртом воздух.

– Ты… за что… его?.. – прохрипел он.

– Ни за что, – сказал Фрязин совершенно спокойным голосом. – Ему уж было не помочь. Пускай сам не мучается и другим беды не наделает.

Максим сидел на траве, не в силах подняться. Перед глазами плыли цветные пятна, рукой он влез в какую-то лужу и тут же отдернул ее, поняв, что это кровь Сороки. Ему подумалось, вдруг, что Фрязин теперь, чего доброго, и самого его убьет. С такого станется.

– Что же теперь делать? – растерянно спросил Максим, когда вновь обрел способность говорить и оглядел следы побоища вокруг.

– Известно, что, – ответил Фрязин, шумно сморкнувшись. – Спалить это место надо. А то, чего доброго, восстанут они снова или заразится кто. Оно, конечно, они здесь все уже порубленные, но береженого, известно, и бог бережет. Да и вообще, порченую обитель так оставлять нельзя. Люди говорят, в опоганенных монастырях всякая нечисть заводится, может, даже похуже этой. Только сперва… заведи-ка сюда телегу, отец Варлаам…

Поп сделал, что сказано, и они с Фрязиным, стали, как ни в чем не бывало, грузить на нее все ценное, что попадалось под руку: мешки с мукой, бочонки кваса, плотницкие инструменты. Фрязин снял с пояса мертвого келаря ключи и вскрыл кладовую, стал выносить из нее и кидать в кучу одежды. Стеша зашла за ним, вынесла несколько штук тканей.

– Вы чего, это же монастырское добро, – сказал Максим глядя на то, как отец Варлаам деловито выгребает остатки сотов из разоренного и разломанного пчельника. – Грех большой его брать.

– Это теперь ничье добро, – спокойно ответил Фрязин, разглядывая вынесенную из игуменовой кельи узорную кипарисовую шкатулку, в которой позвякивало серебро. – Мы сегодня не возьмем – завтра другие возьмут. Эх, жаль, коров эти твари всех перерезали, нам бы, ох, как пригодились коровки. И лошади – на лошадей прям смотреть больно.

– Что и говорить! – подтвердил отец Варлаам, обсасывая запачканные в меду нечистые пальцы. – Лошадь – первая статья в хозяйстве.

С этими словами он потрепал по гриве запряженную в телегу саврасую клячу.

– Ну, все, – сказал Фрязин, проверив, хорошо ли уложено добро на возу, – сейчас запалим тут все и – с богом!

– Стойте! – у Максима вдруг внутри все похолодело. Он вспомнил, что оставил в келье «Смерть Артурову».

Бросился туда бегом, открыл сундук, положил книгу в кожаную сумочку, найденную в келье отца-игумена. Подумал секунду, не взять ли другие книги, божественные. В итоге решил забрать. Не уверен он был, что еще хоть раз в жизни откроет Псалтырь, но жечь Божескую мудрость – последнее дело. Кое-как вынес всю стопку, водрузил на воз. Туда же положил образ со стены. Другие образа он в кельях и в церкви поснимали и положил за монастырскими воротами. Ему не увезти – так пусть хоть не сгорят, может, подберет кто. Стеша, наблюдавшая за ним, подошла к стопке, вынула небольшую ладанку, спрятала в карман.

– Ну, теперь запаливай, отец Варлаам, кутья наша всю святость из обители вынес.

Поп-стрелец, словно только того и ждал, зашел в одну из келий, снял за стены лампаду, перекрестился, запалил солому, заблаговременно сложенную возле частокола, и через считанные минуты вся обитель уже жарко пылала, чадя черным дымом. Пылала и церковь со сложенными в ней телами монахов, почерневшими и страшными.

Максим смотрел на огненное зарево, раскрыв рот и беззвучно шепча молитву.

– Ну что, кутья? – усмехнулся Фрязин, хлопнув его по плечу. – Доведем тебя, так и быть, до Ржева, а там, глядишь, прокормишься Христа ради. Авось, прибьешься еще к какой обители.

– Да какая я тебе кутья?! – вскричал вдруг Максим неожиданно для себя самого. Он весь дрожал, сжав кулаки. Все ужасы этого долгого дня словно сорвали какую-то цепь у него внутри. – Я Максим Заболотский, потомок князей на Смоленске, Рюриковой крови! Мой отец либерею государеву ведал, с посольством к королеве в Лондон ездил! А твой кто был отец?!

– То-то ты, братец, в заштатной обители, в глухом лесу полбу щами закусывал, – усмехнулся отец Варлаам. – Сразу видать княжьего сы…

– Погоди, Варлаам, – оборвал его Фрязин. – Как ты сказал, Заболотский?

– Да, Заболотский. – ответил Максим твердо. – Романа Заболотского сын.

– Слушай, Варлаам, а может, возьмем с собой княжича? – сказал Фрязин с неожиданной мягкостью. – Бегает он, гляди, неплохо, пищальному бою ты его обучишь, а на бердышах биться – это Мина поучит его. Авось, выйдет из него толк. Как считаешь?

– Ты знаешь, я завсегда не против, чтоб нового человека к себе взять, – ответил Варлаам, забираясь на телегу и покряхтывая. – Это ты вечно нудишь, что много лишних ртов у нас в обители. А мне каждый лишний человек только в радость, потому что для Бога – никто не лишний.

– Ну, значит, решено, пойдешь с нами, князь. Если, конечно, твоя княжеская милость, против сего не возражает.

Максим снова сжал кулаки. Очень ему хотелось послать эту компанию разбойников и святотатцев куда подальше. Да только куда он тогда пойдет? В самом деле, в другую обитель попросится? И там снова будет зевать на литургии и по ночам украдкой читать «Смерть Артурову»? Вместо того, чтобы самому стать рыцарем из этой книги?

Оно, конечно, эти разбойники очень мало похожи на рыцарей Круглого стола, а то, как они резво обнесли монастырь, не сильно смахивает на благородный подвиг. Но с другой стороны: они, все-таки, сюда пришли сражаться с чудовищами и многих повергли. А что не спасли никакого – так это не их вина, что спасать было некого. Кроме Сороки, конечно, но тут уж Бог Фрязину судья – может быть, и в самом деле, нельзя было Сороку спасти.

Да и в конце концов, тут ведь не королевство Английское. Может быть, только такие рыцари на Руси и возможны, которые по лесам прячутся и тащат все, что плохо лежит?

– Пойду, – буркнул он, встав рядом с засмотревшейся на пожарище Стешей. – А куда? Вы вообще-то что за люди?

– Мы люди известно какие, – ответил с усмешкой Варлаам. – Твой-то игумен знал, к кому тебя посылать. Мы – упокойщики. Те, кто с поветрием смертным борется, с мертвецами беспокойными.

– Почему ж вы в лесу живете? – спросил Максим. – Дело-то хорошее, богоугодное.

– Богу, может, и угодное, – Варлаам снова усмехнулся. – Да неугодное тем, кто пониже да поближе. Поветрие, вишь ты, еще восемь лет назад полностью побеждено, а на самом деле, никогда его и не было.

– Как-так, не было? – спросил Максим, глядя на Варлаама и не зная, шутка ли это и надо ли смеяться.

– А вот так! – ответил Варлаам. – Видать, совсем ты, отрок, в монастыре своем жизни не знаешь, коли такие вопросы задаешь. Десяток лет назад бушевало поветрие так, что целые волости порой от него вымирали, превращаясь в упырей, а царь против него отряжал воевод со стрельцами. Когда же пошло оно на убыль, царь издал указ, в котором говорилось, что никакого поветрия вовсе не было, а кто станет о нем лживые слухи распространять, того надлежит повесить безо всякой пощады. И изо всех книг его надлежит вымарать, и из летописей, и из указов.

Люди-то тогда только вздохнули: не было, так не было. Какая разница, что там было о прошлом годе? Главное, чтоб оно снова не завелось. Вот только до конца оно, конечно, не исчезло. Где-нибудь один мертвец в лесу схоронился, под корягу заполз, а год-другой спустя возьми да и набреди на него какой охотник. Вот и снова пошло-поехало!

Да только теперь уж государь такими делами себя не беспокоит и войск не отправляет. Да и откуда ему лишние войска брать, когда поляки уж на русской земле, Великие Луки воюют? Так что теперь каждый сам себе спаситель. А кто сам спастись не может, тот за нами посылает или за другими такими, как мы. Понял-нет?

– Кажется, понял, – ответил Максим раздумчиво. – Одного только в толк не возьму: для чего государю говорить, что поветрия не было, коли оно было?

– Э, брат! – отец Варлаам сделал пальцами в воздухе некий жест, давая понять, что это все материя очень сложная. – Видишь ли…

– Да какая, черт, разница? – буркнул Фрязин. – Не было, значит, не было. Может, когда-нибудь и впрямь не будет. А наше дело не указы царские перетолковывать, а мертвецов покоить, да про себя не забывать. Что ж, княжич, пойдешь с нами?

Максим только кивнул. Выбора особенного у него, кажется, не было. Он поплелся к повозке, уселся на нее и оглянулся в последний раз на полыхающий монастырь. И только тут пришло ему в голову, что Меченого-то ни среди восставших мертвецов, ни среди валявшихся на монастырском дворе не было.

Глава четвертая, в коей рассказывается о граде Венеции

Ехали они целую ночь и все утро, но не той же самой дорогой, что давеча, а выехали сперва на широкий тракт, что шел вдоль Волги, чуть в стороне. Здесь в утренний час их покинула Стеша: положила ладонь Максиму на плечо, сказала лишь «Ну, я к матушке», кивнула приподнявшему свой колпак Фрязину, спрыгнула с телеги и исчезла в подлеске.

Вскоре после этого телега с тракта своротила. Варлаам медленно, осторожно – не дай бог снова ось сломать! – повел ее по лесной тропе. Говорили в дороге мало: Фрязин хмурился, Максим все никак не мог отойти от ночных событий. Стоило ему закрыть глаза, как перед ними словно наяву выступали то оскаленные зубы отца-игумена, то бледное лицо Сороки с глазами навыкате.

Наконец, устроили привал на тропинке возле ручья. Отец Варлаам разжег костер, достал кое-какую снедь – из монастырских, конечно, запасов – и стал варить в котелке кашу с сушеными грибами, постоянно помешивая пробуя, и прибавляя крохотную щепотку каких-то трав то из одного мешочка, то из другого. Ароматный дым поплыл над поляной, и Максим, ничего не евший со вчерашнего, почувствовал как закрутило в животе. И тут же его едва не вывернуло – стоило вспомнить растерзанную скотину на монастырском дворе и раззявленный рот отца-игумена с капающей слюной.

Наконец, Варлаам, кажется, остался вкусом похлебки доволен: подул на ложку, причмокнул, прикрыл глаза.

– Ты, инок, поешь! – сказал он Максиму и сунул ему ложку в руку. Тот попробовал, и тут же в нос ударила смесь пряных трав, а крупа едва не растаяла на языке. Невольно он потянулся за новой ложкой каши, но получил несильный шлепок по руками от Фрязина.

– Куда, кутья, поперед старших! – буркнул он, впрочем, добродушно, и сам зачерпнул из котелка ложку с горкой. Стали есть молча, только изредка похваливая.

– Сдается мне, врешь ты все, кутья, – начал вдруг Фрязин безо всякого вступления. – Никакой ты не Заболотский. А если и Заболотский, то точно не сын Романа Семеныча. Его вся семья убита была в опричнину, я слышал.

– Меня дядя спас, Матвей Семенович, – ответил Максим неохотно. – Я у него гостил, отец к нему то и дело кого-нибудь из нас погостить отправлял, потому что, дескать, дядя человек одинокий, не с кем ему и словом перемолвиться. Вот я неделю у него пожил, а потом повез меня дядя назад – а там опричные нашу усадьбу жгут. Ну, и увез он меня обратно, назвал своим сыном, жил я у него.

– Где ж он сейчас? – спросил отец Варлаам.

– Тоже в монастыре, под Зубцовом, – ответил Максим. – У него какая-то тяжба была с опричным из-за деревни, и до того он боялся, что на него опричный нашепчет и отправит в застенок, что отдал ту деревню в монастырь, и сам туда же спасаться ушел. Ну, и мне тоже тогда деваться стало некуда.

– Не своей волей, стало быть, ты в монахи-то пошел, – прокомментировал отец Варлаам, а затем достал из внутреннего кармана рясы объемную флягу, приложился к ней, крякнул, вытер губы рукавом.

– Ну, мог не пойти, – Максим пожал плечами. – Тогда пошел бы по миру, другого имения у дяди не было, а отцовское-то все отнято, да и никто б мне его не отдал – я ж ничем не докажу, что я его сын.

– А ты знаешь, кстати, где отец твой служил? – спросил Фрязин.

– В Посольском приказе, – ответил Максим. – Он с посольством в Англию ездил.

– Ну, потом, да, кажется, в Посольском… – проговорил Фрязин.

– А ты что же, отца моего знал? – спросил Максим, впившись во Фрязина глазами. Ему очень хотелось узнать, каков он был, отец. Сам он уж плохо его помнил, а дядя мало рассказывал. Помнил он, что отец был дородным, с густой русой бородой, с зычным голосом. Говорил обстоятельно, и по целым дням что-то писал в светлице, которую он называл заграничным словом «кабинет». Должно быть, переводил «Смерть Артурову». Много труда у него, кажется, на это ушло, и весь бы этот труд погиб, если бы не дал он почитать черновик брату Матвею. Он-то, Матвей Семенович, и отдал эту книгу Максиму, когда тому исполнилось уж двенадцать, и он выучился грамоте.

– Да не знал почти, – ответил Фрязин, отводя глаза. – Я-то тогда был… вот, вроде тебя, молодой совсем. На побегушках был, в приказе-то. Да и не в самом приказе, а около. Потом приказ-то разогнал Иван Васильевич. Многие тогда погибли, а отца твоего, я слышал, по посольской части взяли. Только это я о нем и знаю, я же после этого в опричнину попал.

Максим разочарованно вздохнул, покивал. Это ему и самому было известно.

– А почему тебя Фрязином зовут? – спросил Максим.

– О, он у нас всамделишный Фрязин, из венецейской земли к нам прибыл! – засмеялся Варлаам. – Расскажи ему, Лукич, а?

Максим поглядел на Фрязина с удивлением. Про Венецию, что стоит на воде, вся застроена дворцами и изукрашена статуями, а среди них плавают золоченые ладьи, Максиму рассказывал отец, хоть сам он там и не был, а только слышал от других царских посланников. На жителя такого города – как Максим их себе представлял – Фрязин был совершенно непохож.

– Это уж после случилось, когда я уж в опричных войсках послужил, – начал Фрязин неохотно свой рассказ. – Ну, попал я на службу в степь. А тут как раз хан Девлет-Гирей на Москву пошел. Татар тогда пришло – видимо-невидимо! Где только они все обитают? Мы и не ведали, что их так много.

Перли они в ту пору прямо на Москву, не сворачивая, а я сотней командовал, в степи сторожил. Ну, что им моя сотня? Прожевали и выплюнули. А меня так и вовсе, как на зло, первой же пулей в голову ранило, жив-то остался, да с коня свалился и в плен угодил.

Привезли меня в Крым, посадили там в сарай с другими мужиками. А потом и продали турецкому паше – на галере гребцом служить. Почитай, целый год я там веслом отмахал, к лавке прикованный. Уже думал, точно помру там, никогда больше земли родной не увижу.

Да только однажды плывем мы, гребем, как обычно, вдруг вижу: надсмотрщики наши забегали, солдаты оружие похватали. Барабанщик застучал, надсмотрщик заорал, все трясутся. Ну, я смекнул: должно быть, сражение.

Так и есть: часу не прошло, как раздался гром, треск, все со скамей посыпались, вода хлещет, все бегут, орут, сабли звенят. Это в нашу галеру венецейский галеас врезался. Ну, венецейцы те всех турок перебили, и заходит ихний командир на нашу палубу. Важный такой: портки бархатные, кафтан куницей оторочен, башмаки на ногах с золотыми пряжками, на башке шлем с чеканным львом крылатым. Осмотрел нас, подходит к одному, к другому и у всех что-то спрашивает на своем языке. Только и слышно: «Кристо? Кристо?».

Я сперва не понял, а потом сообразил: это он спрашивает, которые здесь в Христа веруют. А на нашей галере христиан-то почти не было. Которых вместе со мной купили, почти все уже померли, а остальные все или турки, или еще какие нехристи, были даже какие-то, ликом черные, как черти.

– А с песьими головами не было ли? – спросил отец Варлаам. Эта история, слышанная им, должно быть, далеко не впервые, кажется, доставляла ему удовольствие.

– Нет, этаких не было, врать не буду, – сказал Фрязин. – Одним словом, встал я тогда с лавки, перекрестился. Ну, командир тут меня по плечу хлопнул, крикнул что-то своим – те с меня цепи и сбили. Это у них обычай такой – кто в Христа верует, тех в рабстве держать нельзя.

Так оказался я в Венеции. Денег, естественно, ни гроша. Говорить по-тамошнему не умею. Пока плыли – несколько слов только ихних выучил: «здорово», «спаси тебя Бог», «дай пожрать» да «пошел на хер», вот и вся моя наука.

– Allea iacta est! – вставил отец Варлаам, наставительно подняв вверх палец, должно быть, чтобы показать, что и он чему-то учен.

– Да-да, вот это самое, – кивнул Фрязин. – Ну, а пока назад плыли, уже почти у венецейских берегов, напала на нас другая галера, опять турецкая. Завязался опять бой, ну и я думаю: неужто ж опять в рабство, веслом ворочать до самой смерти? Схватил саблю от убитого турка, да и бросился в самую гущу. Скольких зарубил – уж не помню, но точно не одного. В итоге командиру нашему еще одна галера досталась, а меня он после схватки обнял и говорит, дескать, гляжу, ты в драке лют, аки вепрь, оставайся в моем отряде, дам тебе плату, какую у меня опытные воины имеют, и сверх того добавлю на обмундировку.

Точнее сказать, я-то половины сказанного им не понял. Вразумил только, что он службу предлагает – ну, я и согласился. А куда мне еще? До того-то я хотел на Русь пешком идти, питаясь по дороге Христа ради. А тут думаю: а ну как никакой Руси теперь и нет вовсе? Тогда ведь Девлет-Гирей ее дотла разорил, до самой Москвы. А после, сказывают, собирался и самую Москву взять, и сам стать на Москве царем. Это уж я много после узнал, что не вышло это у него, разбил его князь Воротынский.

– И его за то наградил государь великой милостью, – встрял снова отец Варлаам, – сварил живого в кипятке.

– Ну, это их дела, государские, – махнул рукой Фрязин, поморщившись. – Может, было за что. Главное, что Русь-то никуда не делась, да я про это не знал ничего. Потому остался в отряде синьора Альбини – это так моего венецейского командира звали – и стал за него воевать.

Сперва, конечно, был простой ратник. Со временем он уж мне настоящие дела стал доверять – однажды я даже целый город взял. Маленький, правда, городишко в Ломбардийской земле. Но целиком был мой – я там был навроде воеводы. Кого хотел мог казнить, кого хотел – помиловать. Отличное было время.

Фрязин мечтательно вздохнул, подняв глаза к ночному небу.

– И что же, хорошо там, во Фряжской земле? – спросил Максим.

– Хорошо, – сказал Фрязин. – Тепло там, а в полях чего только ни растет, так что у нас и слов для некоторого нет. А уж винных ягод они растят – у нас, должно быть, и репы столько не родится.

– Прямо, словно Земля Обетованная, молоком и медом текущая, – причмокнул отец Варлаам, а затем взял с телеги кусок медовой соты и стал сосать, пачкая сладким пальцы.

– А что же ты тогда назад вернулся? – спросил Ярец. Ему стало диковинно. С таким удовольствием рассказывал Фрязин о своем венецейском житье, а вот, сидит же теперь среди леса в Тверской глуши.

– Да черт меня дернул! – Фрязин скривился. – Не смог усидеть. А все Епифан Соковнин, что послом ездил к венецейскому дожу, и как раз через наш городок проезжал. Как он узнал, что я русский, сразу прибежал ко мне и стал плакаться, что на Руси и то неладно, и это нехорошо. И главное, тарахтит без умолку, слова глотает, глаза горят.

Это я потом понял, он оттого тарахтел, что больше ему выговориться не с кем было. И то сказать: со своими о таком страшно говорить, а чужие не поймут. И что казни царь сызнова затеял, и что Москва после Гиреева нашествия так и не отстроилась, и что полякам Бог за грехи наши одоление послал, так что они сперва наших из Ливонии выбили, а затем и нашу исконную землю воевать принялись. Всякого он, короче, мне порассказал, но сильнее всего меня за живое задело то, что поветрие снова появилось. Целую ночь я после этого разговора не спал, а наутро сел на коня да поскакал к синьору Альбини. Сказала ему, дескать, отпусти меня со службы, хочу в родную землю отправиться.

Он, конечно, мне попенял, что бросаю всю компанию не вовремя. Тогда в самом деле назревала война с генуэзцами, каждый воин был на счету. Но отпустил, спасибо ему. Был уж у меня в то время и конь, и пансырь, и пистоль, и деньги. Приехал я на Русь, в Смоленск, да там и встретил Мину Макарова, старого моего знакомого, бывшего купца. Он-то и устроил, где мне обосноваться, подсказал село давно заброшенное, в стороне от дорог. А по дороге туда мы вот этого встретили, – Фрязин указал на Варлаама, – пьяницу бездомовного. С тех пор живем в Воскресенском тем, чем промыслим. Нашли верных людей, которые нам сообщают, где поветрие снова открылось. Едем туда, унимаем мертвых с Божьей помощью, а люди добрые нас награждают, чем могут. Так и живем.

– Что же, вы одни на всю Русь с этой напастью боретесь? – спросил Максим.

– Да нет, не одни, – ответил Фрязин, отчего-то сразу помрачнев лицом. – Есть еще люди, вроде нас. Которые сами по себе, а какие и еще от особого приказа остались. Того самого, в котором твой батюшка состоял, до того, как в посольские люди податься.

– А что это был за приказ-то? – спросил Максим.

– А ты не знаешь? – Фрязин уставился на него с удивлением.

Максим помотал головой.

– Мне дядя вечно говорил, что после, после, а сам так и не сказал, – ответил он. – Он человек такой… запуганный.

– Битой собаке – известно, только палку покажи, – вставил отец Варлаам и тут же поправился. – Это я не дядю твоего так величаю, не подумай.

– Короче, приказу этому имя – Чародейный, – проговорил Фрязин, невольно понизив голос. – И занимались они там – сам понимаешь чем. Я-то так… на побегушках у них был. Туда сходи, тому грамотку передай. Настоящих-то их дел не видал. Но сейчас бы они очень пригодились, когда поветрие сызнова пришло.

– А теперь отчего этого приказа нет? – спросил Максим.

– Теперь… – Фрязин покачал головой, поскреб бороду пальцами. – Теперь на Руси много чего нет, что прежде было. Лет пятнадцать тому назад разогнал государь этот приказ, как зачинщиков смуты, и даже поминать о нем запретил. Теперь, говорят, те из его дьяков, кто выжил, тайно на Руси живут по лесам и с поветрием борются.

– Так ты один из них? – спросил Ярец.

Фрязин в ответ покачал головой.

– Нет, – сказал он. – Я – сам по себе.

И после этого он как-то сразу замолчал, принявшись с мрачным видом уплетать Варлаамову кашу. Отец Варлаам пытался снова его расшевелить и сподвигнуть на то, чтобы он что-то интересное поведал о своем фряжском житье, но тот уж отвечал односложно или только головой мотал, так что скоро все, наевшись до отвала грибного варева, улеглись спать.

***

Так ехали они почти неделю то проезжими трактами, то узкими лесными тропами. Последними – чаще. Города и крупные селенья объезжали стороной. Отец Варлаам объяснил, что это чтобы там никто не позарился на скарб с повозки. А то ведь враз обвинят в разбое и святотатстве, повесят на воротах, а добро приберут себе.

Один раз не свезло им, нарвались на отряд из троих конных, которым пришлось отдать по мешку овса, да главному Фрязин еще что-то серебром приплатил. После отец Варлаам пояснил, что те не стали проезжих совсем уж грабить, потому что смекнули: те идут с оружием, и может выйти худо. Место глухое, земля сырая – в таких местах лучше с оружными путниками расходиться полюбовно.

Так что проезжали только маленькие деревеньки и хутора, большей частью или погорелые, или заброшенные. Те же, где кто-то все же жил, при появлении чужих тоже словно вымирали. Не выбегали посмотреть на проезжих даже ребятишки – видно было, как матери сгоняют их в избы, и те разве что в окна выглянут, да и то с опаской.

– Жизнь на Руси стала какая-то мышья, – сказал отец Варлаам, проезжая одной из таких деревенек. – Прячутся все при свете Божьем по углам, чтобы ни кот не закогтил, ни хозяин кочергой не запустил. А чуть стемнеет – вылезают осторожно и норовят что-нибудь стянуть, пока кот спит.

– А вы разве не так же живете? – спросил Максим.

– И мы так же! – рассмеялся поп, хлопнув Максима по плечу. – Я разве что говорю? Как все, так и мы.

Наконец, спустя несколько дней дороги, приехали в большое село. Точнее, большое оно было когда-то: дворов набралось несколько десятков, а посредине даже церквушка деревянная, а рядом с ней – кузня. Вот только почти все дворы стояли пустыми и заросли травой и кустарником, так что иных домов почти не было видно.

Только в ближних к церкви дворах теплилась жизнь: у плетня бородатый мужик точил с громким скрежетом косу, низкорослая крепкая баба несла коромысло с ведрами, а из кузни слышалось лязганье молота.

– Ну, вот, слава те Господи, добрались, – сказал Варлаам, перекрестившись на показавшийся впереди деревянный крест. – Вот, смотри, княжич, здесь мы и живем.

– Что же это за село такое? – спросил Максим. – Чье оно?

Выглядело это совсем непохоже на разбойничье логово, которое его воображение рисовало, пока ехали сюда.

– Известно, чье, – ответил Варлаам. – Кто смел, того и село. Зовется оно Воскресенское. Раньше-то оно было боярина Сукина, а теперь уже лет десять, как по всем писцовым книгам значится, как в запустении находящееся. Сукин его, должно быть, и до сих пор числит своим, только никаких прибытков с него не имеет, так как по его мнению здесь с последнего поветрия никто не живет. Ну, а мы так… тихонечко. Мы уж люди такие, что о нас ни в каких книгах не пишут. Государевы люди сюда тоже не заезжают, потому что глушь дикая. Зато кому надо, те сюда знают дорогу. Если где в окрестных уездах случится снова поветрие, непременно найдется кто-то, кто нас известит.

– Эй, Мина! – крикнул Фрязин, когда повозка встала возле самой кузни. – Хватит по железке молотить, принимай гостей!

Едва он крикнул, как стук и впрямь затих, а миг спустя выскочил из дверей здоровенный мужичина, повыше Фрязина на целую голову, хотя и тот был ростом немал. Обхватил он Фрязина в объятья медвежьим, сдавил так, что как только у того кости не захрустели!

– О, Фрязин! – воскликнул он. – А я чай, пропал ты уже, заели тебя мертвяки!

– Меня заесть не так-то просто! – усмехнулся Фрязин. – Подавишься и зубы выплюнешь! Вот, Мина, принимай себе ученика.

– По кузнечному делу, что ли? – спросил богатырь, разглядывая Максима с сомнением во взоре. Кажется, для кузнечного дела он Максима нашел негодящим.

– Нет, по воинскому, – сказал Фрязин. – Ты бердышом машешь получше моего – вот и его тоже выучи.

– Это можно, – кивнул Мина, протягивая Максиму здоровенную лапищу. – А где ты взял-то сего молодца?

– Инок он, – ответил Фрязина. – А до того, говорит, из князей был. Так что ты с ним повежливей. А то обидится его княжеская милость – не сносить тебе тогда головы.

– То-то я гляжу, грозен! – Мина раскатисто хохотнул. – Ну, давай, княжич, распоясывайся. С завтрашнего дня начну тебя учить.

После этого появилась жена Мины Домна Пантелеевна: высокая, крупная, круглолицая, в цветном платке с жемчужной заколкой, перекрестила Фрязина, позвала всех к столу.

Отобедали они, а после Домна Пантелеевна, которая была в селе кем-то вроде ключницы, отвела Максима в одну из пустующих изб на окраине, где ему предстояло теперь жить.

Избушка была в одно окно, покосившаяся и скрипучая. Побольше Максимовой монастырской кельи, но зато грязнее и трухлявее. Он решил, что первым делом ее всю вычистит и хоть чем-нибудь да украсит. Но это уж потом – когда выспится.

Глава пятая, в коей рыцарь постигает науку, и она ему пригождается

И в самом деле, с завтрашнего дня началось учение. Мина был учителем совершенно немилосердным: с утра он заставлял Максима бегать вокруг села, и если тот останавливался передохнуть раньше положенного, подбегал к нему сам и отвешивал пинка пониже спины.

Объяснял он эту науку так, что мертвяки двигаются быстро, но не сверх быстроты человеческой, и тот, кто хорошо и долго выучится бегать, всегда сможет от них оторваться и жизнь себе спасти. Когда же бегать Максим приучился быстрее самого Мины, то тот стал водить его на специально обустроенную им за околицей площадку, где наставлены были на разной высоте необтесанные бревна, брусья, дощатые стенки. Все это Максим должен был быстро преодолевать.

В то время, когда Мине было недосуг за ним следить, он доверял это дело Домне Пантелеевне, а чаще – своему сыну, десятилетнему Кузьке. Тот был быстроногий и неуемный, сам норовил на всякое препятствие залезть, хотя многие ему были явно не по росту, а пару раз было, что Максим ловил его падающим с бревна, так что он едва голову себе не расшиб. Но и свою работу надсмотрщика Кузька исполнял на совесть: подгонял Максима, если тот останавливался передохнуть дольше положенного, обещал батюшке нажаловаться, хотя больше в шутку – он был не из кляузников, а с Максимом быстро поладил.

Затем, пообедав чем бог послал, принимались за бой на бердышах. Точнее, вместо бердыша Мина выдал Максиму длинную палку с приделанным наверху подобием топорища, чрезвычайно тяжелым. Стоило помахать таким несколько минут, как руки наливались чугунной тяжестью и болели потом там, что, казалось, не заснешь. Впрочем, Максим, утомленный таким учением, все равно, спал, как убитый.

Не сразу до Максима дошло, что топорище то – свинцовое, а не железное, а когда он об этом спросил об этом Мину, тот подтвердил: так и есть. Мине когда-то, много лет назад, иноземный алебардщик рассказывал, что они так тренируются: дескать, потом настоящая алебарда – что твоя пушинка.

Мина, кстати, махал таким же свинцовым бердышом, но у него он летал, словно заговоренный. Даже Фрязин, кажется, эдак не умел.

– Где ты так драться выучился? – спросил его как-то Максим, с трудом поднимаясь с земли и отряхивая пыль с порток. – Ты в стрельцах раньше был? Или, может, в опричнине?

Мина в ответ хохотнул свои раскатистым басом.

– Нет, княжич, ни то, ни другое. Я купцом был в прежней жизни. В Колу ездил за мехами, в Пермь, и даже за Пермь, к диким охотникам. А в этом деле нельзя без того, чтоб драться уметь. Места дикие, ни судей там нет, ни приставов. Если с кем чего не поделил – то нож тебе судья, а пристав – медведь. Так что ты не гляди, что купец – человек мирный. Матерого купца против стрельца выпусти – точно одолеет он стрельца. А вот сто стрельцов, должно быть, сотню купцов одолеют, потому что они строевому делу обучены и командам, а купцы – сами по себе. Впрочем, сто купцов со стрельцами и драться не будут, просто купят их с потрохами, вот и вся недолга.

– И что же, большие ты деньги имел?

– Большие, – ответил Мина и вздохнул.

«Так что же ты теперь здесь?» – хотел, было, спросить Максим, но не стал: как-то еще Мина отнесется к таким расспросам? Ясно же, что не от хорошей жизни он в лесу живет, как медведь в берлоге. Вон, Фрязин тоже большие деньги имел в своей Венеции, да и сам он, Максим, живал в усадьбе боярской. Впрочем, Мина его вопрос, кажется, угадал.

– В Новгороде я взрос, – сказал он. – Ты ведь, чай, знаешь, как оно с Новгородом вышло?

Максим знал, ему в свое время дядя рассказывал. Осерчал государь за что-то на Новгород, выехал вместе со всем опричным войском, по дороге что ни встретили, все разграбили, а сам город – пожгли и чуть не всех жителей побили, а кто выжил, тех расселили по другим сторонам, а сам город населили новыми, отовсюду свезенным.

Это-то Максим Мине и ответил, а тот только головой покачал.

– Так, да не так, – ответил он. – За несколько месяцев до того, как пошел царь на Новгород, открылось в окрестных землях поветрие. Мертвая хворь, вот такая же. А вскоре началось поветрие уже и в самом городе. Мертвые по улицам бегали, кусали живых, жрали прямо на мостовых.

Все тогда по дворам попрятались, ночью нос высунуть боялись. По утрам ходили специальные люди по городу – все найденные мертвые тела жгли. Но поветрие, все равно, не унималось. Мертвяки – они ведь не простые. Как утро наступает, они с первыми лучами норовят запрятаться куда-нибудь: в погреб ли, под телегу ли, в колодец. А ночью сызнова вылезают, если хоть одного пропустить.

Одним словом, когда царские войска к Новгороду подошли, был он уж до такой степени истерзан и напуган, что никто и не подумал сопротивляться. Открыли ворота, а царские опричники и говорят: у вас здесь хворь, надо ее каленым железом выжечь. И стали жечь…

– Что же ты хочешь сказать? – спросил Максим. – Не хочешь ли ты сказать, что эта хворь была на Новгород нарочно напущена?

При одной мысли о том, что такое злодейство вообще возможно, Максим почувствовал, как по спине пробежал холодок. Было это даже пострашнее тех чар, что напускали иной раз злые волшебники из Малориевой книги.

– Всякое тогда говорили, – ответил Мина. Но чувствовалось, что он почти что не сомневается: так все и было.

– И ты там был в то время?

– Был, – Мина кивнул. – Как раз груз соболей привез хороший, думал Домне подарок богатый справить – мы в ту пору меньше года как поженились, и она на сносях была, Кузьку носила. Брат у меня младший тоже в ту пору жениться надумал, я ему хотел помочь свадьбу справить. Он ведь дочку самого тысяцкого я тогда сватал. Да только тысяцкому тому голову срубили, брат тоже сгинул, а невеста его… невеста его упырицей стала. Бегала, сказывают, вдоль Волхова в обрывках шелкового летника, вся посиневшая. А красивая девица была, глаза такие…

Он на миг задумался, глядя куда-то в небо.

– Как же ты-то уцелел? – спросил Максим.

– А вот в том-то и штука. Мне тогда чудом удалось из города выбраться, да схоронился я с Домной у одного крестьянина в сарае. Пять собольих шкурок дал ему за то, чтоб не выдавал. Там же она и родила Кузьку-то. Сам я и роды принимал.

А крестьянин, едва показался разъезд опричный, сразу их во двор зазвал и на сарай указал, где мы прятались. И вот заходит, значит, в сарай опричник – а это Фрязин был. Только Фрязиным его еще тогда никто не звал, а звался он тогда Федором Озерцевым. И говорит он:

– Кто здесь есть, выходи добром.

Вышел я тогда и говорю:

– Бери меня, руби мне голову, только пожалей жену и ребенка малого.

А он, Федор-то, сперва что-то подумал про себя, а потом велел мне и жене показать руки и ноги, что на них укусов мертвецких нет. А как увидел, что взаправду нет, то велел отсюда уходить по добру, по здорову, и на глаза ему более не попадаться.

Очень он тогда рисковал: его ведь товарищи могли на него же донести, что он беглого отпустил. А все-таки, вот, отпустил же. Не захотел ребенка без отца оставить. Так-то.

Мина помолчал немного, а потом прибавил:

– А крестьянина я того потом топором зарубил. Потому что ничего нет поганей того, что он сделал.

По средам Мина Максима после обеда не трогал, а вместо этого отправлялся Максим с отцом Варлаамом либо на охоту, либо просто пострелять из пищали по дощатым целям, которые тот выстроил в ряд на окраине села.

Тот был учителем куда как более милосердным, большею частью рассказывавшим разные истории и прибаутки, и любившим, в то же время, послушать, когда Максим пересказывал ему «Смерть Артурову». Но и про ученье тоже не забывал: выдавал Максиму пороха, которого в селе хранился огромный запас, наставлял, как стрелять следует.

– Ты не ерепенься! – говорил он Максиму после очередного промаха. – Не тараканься! Успокойся сперва, а потом стреляй. Тогда и руки дрожать не будут, и завсегда во всякую цель попадешь. Пищаль-то пристреляна – на загляденье просто!

Как бы желая показать, что пищаль и впрямь пристреляна, отец Варлаам брал ее, ставил на сошки, тщательно наводил, прикладывал фитиль, пищаль оглушительно рявкала, наполняя поляну горьким дымом, и через пару мгновений можно было уже различить, что он уложил пулю почти в самый центр мишени.

– Видишь, каково? – говорил он Максиму, приосанившись. – А знаешь, отчего? Оттого, что я ни о чем не беспокоюсь. Чего понапрасну сердце себе волновать? Что Богу угодно, то и будет, а чего не угодно – того не будет.

Но Максиму эту науку постичь никак не удавалось. Все он волновался: попадет или нет? Покажет или не покажет себя искусным стрелком? Заслужит или нет от Варлаама похвалу? Оттого руки его слегка подрагивали, да и плечо иной раз дергалось сильнее нужного, и пуля сызнова уходила куда-то в кусты.

После этого Максим с горечью думал, что легко отцу Варлааму, одинокому старому обжоре, ни о чем не волноваться. Что ему, в самом деле? Жизнь свою прожил, а теперь нет у него ни печали, не воздыхания. Впрочем, должно быть, он и всю жизнь таким был: ел, пил, балагурил, ни о чем не задумывался.

– Что же, ты никогда ничего не боялся? – спросил он как-то Варлаама.

– Отчего ж? – ответил тот. – Раньше много боялся. Боялся, что жена разлюбит. Боялся, что приход отберут. За детей тоже боялся, что с ними что случится. Еще боялся, что по миру пойду, есть будет не на что. Ну, а теперь чего мне бояться?

Призадумался над этим Максим. Если этак рассудить, то ему, одинокому сироте, выходит, тоже бояться особенно нечего? Однако же, отчего-то у него, все равно, так, как у Варлаама не выходило. Как станет стрелять – так обязательно о чем-нибудь да переживает.

 ***

Иной раз Максиму учение давалось очень тяжело. До того тяжело, что думал он бросить все, послать к чертям собачьим и Фрязина, и Мину с его мучительской наукой и отправиться самому по белу свету или пристать к какой-нибудь обители. И то сказать: он грамотный, может книжником сделаться. Почетное дело: сиди себе в тихой келье, шелести бумагой, пиши летопись или своди келарю его цифирь. Куда как лучше, чем свинцовой чушкой махать, тем более, когда тебя к настоящему делу не подпускают.

Время от времени Фрязин уезжал из Воскресенского, когда призывал его кто-нибудь по делу. Как говорил мина, раньше так часто их не тревожили, а в это лето – словно с цепи сорвались упыри. Всякий раз Максим просил Фрязина взять его с собой.

– Нет, не возьму тебя пока, – отвечал тот неизменно, а однажды прибавил, что не хочет, чтобы Максим примеру прочих последовал.

Максим тогда стал его расспрашивать, про каких это еще прочих он говорил, но тот ничего не отвечал, только мрачнел челом и отмахивался.

После только Максим выпытал у Мины, что, оказывается, до Максима и в самом деле Фрязин трижды брал себе ученика, и все трое погибли. Двоих растерзали мертвецы, а один угодил в стрелецкую облаву, когда ловили разбойников под Кашином, да так, видно, и сгинул, потому что вестей от него не было.

От этакой истории стало Максиму не по себе. Решил он, что, похоже, надо или и впрямь бежать отсюда, или приниматься за учение хорошенько – от этого будет жизнь зависеть.

Впрочем, когда начались первые осенние дожди, учения стало поменьше, потому что начался главный промысел, которым живо было Воскресенское. На полянах, которыми изобиловали здешние леса, да по опушкам начали вылезать из-под земли белые крепкие грузди какого-то особого сорта, которого нигде в округе больше не было, и который, как уверял отец Варлаам, будучи правильно засолен, превращался в истинную амброзию, такую, что и на царский стол подать не стыдно. За этими-то груздями все население Воскресенского отправлялось в лес на целый день, распределив между собой все окрестные поляны. Приносили большими корзинами, чистили, укладывали в бочки, а затем над ними принимался священнодействовать отец Варлаам, помолившись предварительно и приняв для ясности ума пару чарок рябиновой настойки. Рецепта засолки никто, кроме него, в точности не знал, но выходило и впрямь изумительно, Максим пробовал. Бочки потом ждали весны, чтобы потом спустить их на струге по реке в город Зубцов и там продать либо обменять все потребное в хозяйстве. Ну, а одну-другую бочку сами, конечно, съедали за зиму. Как же, у ручья да не напиться?

Когда началась зима, пошло другое учение. По вечерам Фрязин приходил к Максиму в его избу и рассказывал, что нужно ему знать для упокойного ремесла. Иногда расспрашивал его о том, что в прошлые разы говорено. Иногда просто разговаривали по душам, но на такие разговоры Фрязин был не тороват, больше норовил свернуть на дело.

К примеру, как-то раз зашел разговор о том, почему люди, когда приходит упырное поветрие, не стрельцам и дворянам в ноги падают, а ищут по лесам упокойщиков.

– Потому что у этого дела свои тонкости есть, которые простому воину неведомы, – отвечал Фрязин рассевшись на лавке и потянувшись. – Многие, скажем, как увидят упыря, сразу норовят бить его в голову, как били бы человека, чтоб наповал свалить. Это большая ошибка, и немало таких, кому уж она стоила жизни.

Максим при этом тут же вспомнил, как и сам он, когда они со Стешей наскакали в лесу на упыря, именно так и сделал – рубанул его топором в голову. А тот потом стоял с топором в башке и на Максима скалился.

– Почему так? – спросил Максим.

– Бог его знает, – ответил Фрязин. – Я ж тебе не колдун и не знахарь какой, чтобы такое ведать. Отец Варлаам говорит, дело тут в том, что душа у человека помещается в голове: как в нее ударишь хорошенько, так враз душа вон. А упыри – те, ведь, уже померли, души у них нет уже, только злоба. И помещается эта злоба не в голове, а в хребте. Вот как хребет им перерубишь – шею ли или ниже, все равно – так они тут же и затихают: ну, ты сам видал. Туда-то и надо метить. Потому и бердыш – лучшее против них оружие. Потому что им, ежели умеючи, легко прорубить до хребта. Саблей не всякий так сможет, да и сама сабля нужна правильная. Из пищали же в упыря стрелять вовсе плохая затея, если ты не такой умелый стрелок, как батюшка Варлаам. Одной пулей перебить хребет нелегко.

Еще узнал Максим, что боятся упыри огня и дыма, но не сильно. В костер не сунутся, и большим костром можно их остановить, но ежели будут они за костром чувствовать живых – не уйдут.

А живых они чувствуют, видимо, по запаху и по звуку, а вот видят ли очами – этого Фрязин доподлинно не знал, но подозревал, что не видят. Однако эта слепота их менее грозными противниками не делала.

Еще одной слабостью мертвых было то, что их чрезвычайно привлекал крик, особенно если крикнуть по-особенному: как Фрязин говорил, прокричать зайцем. Звук получался неприятный, какой-то по-бабьи писклявый. Если его издать достаточно громко, упырь побежит к тебе, даже бросив жертву.

Как Фрязин как-то со вздохом сказал, звук такой подчас сами по себе издают от страха столкнувшиеся с упырями ребятишки, и издают на свою беду, потому что после этого упырь уж их не отпустит.

Он также сетовал, что если б был у него отряд хотя бы человек в десять, он мог бы распределить между ними роли, как их распределяют охотники. Одного определить в загонщики, другого – в приманщики, третьего – в засидку посадить. Тогда бы можно было быстро и почти без опаски целые леса очищать, и, может быть, вовсе извести на Руси упырей лет за десять. Но набрать такой отряд Фрязин не мог, кому попало в этаком деле не доверишься, приходилось обходиться, как есть.

Продолжить чтение