Читать онлайн Инсун Эшли Бэрри бесплатно
Многие назовут это плохой привычкой или зависимостью, но для меня воровство – это смысл жизни. Сегодня улов обещает быть богатым. Первой жертвой стал старик Пиф, живущий у причала. Рыбаки всегда становятся приятной наживой – сорок страниц чистых перитак. Разве не чудо?
Холеный домик Ларри не порадовал. В богатой обстановке со множеством необычайных трофеев всего пара заветных страниц. Ларри мне никогда не нравился.
А теперь, крадучись, стараясь не задеть скрипящие половицы и разбросанные игрушки, нужно найти книгу тётушки Энн. И кто держит инсун на одной полке со старенькой хрестоматией и затасканной поварской книгой? Похоже, самый ценный трактат жизни Энн ценит не больше, чем саму жизнь. Неудивительно, ведь в ней ничего и не происходило. Все время Энн посвятила заботе о маме, муже и детях. И теперь эта некогда молодая женщина располагает настоящим сокровищем для меня: десятком белых перитак.
Одно удовольствие их вырывать. Целым скопом, кучей, раз! Ах, какой приятный звук, как замечательно ощущать столько бумажек в руке разом. Разве не чудо? А потом ещё и ещё. Надеюсь, на моем лице не было слишком уж кровожадной улыбки, но удовольствие от процесса необычайное.
Вот и все. Инсун изрядно прохудился, стал тоненьким словно у школьника. А я спешу сбежать из душного маленького домишки в прохладную темную ночь.
Да, возможно, я худший Робин Гуд – ворую у бедных и продаю богатым, но будем честны, прежде чем мне удалось украсть перитаки у этих людей, они сами украли у себя время. Слабое оправдание. Но другого у меня нет.
Это мой шанс сбежать наконец из этого душного города.
Я бегу вниз по улице. Нужно поспеть до рассвета – продать все награбленное.
Если узнают, что меня не было в аббатстве – мало не покажется, а ещё хуже если притащу перитаки в храм. Нет. Никак нельзя, все выследят, разыщут, проверят. Обязательно нужно обогнать первые лучи сонного солнца, кровь из носа – сбыть контрабанду и с чистыми руками на работу.
Лично я перитаки обычно передаю Фрэнки. Мы раньше в храме батрачили вместе, только в разных отделах. Фрэнки из этих, головой ударенных, взбалмошных и вспыльчивых. В их отделе большая текучка кадров. Не удивительно.
Ну, в общем, Фрэнки по долгу службы тоже про инсуны знает. Использует белые листы для каких-то своих экспериментов.
– Что, сна ни в одном глазу?
Фрэнки опять полуночничает, дурачится, по мастерской носится:
– А, Эшли, приятно тебя видеть! Давно мы на глаза друг другу не попадались!
И мы смеёмся.
А у меня от улыбки Фрэнки чистый восторг. Хочется глядеть бесконечно. Запомнить каждую складку в уголках глаз, каждую ресничку. Хочется на обратной стороне век иметь портрет этого античного точечного лица. Чтобы закрыть глаза и любоваться бесконечно. Хочется без конца глядеть как фарфоровые руки Фрэнки работают, сжимают долото, как мягкой волной изгибаются, и как на свету венки на запястьях синеют под прозрачной кожей. Хочется обнять. Прильнуть к большой теплой груди. Затискать до одурения.
Или поцеловать. А то и покусать. А иной раз, пройди только Фрэнки мимо меня, хочется схватить эту дурную голову и втянуть запах волос. Как наркоман затягивается дурью.
И почему влюбленность делает из людей маньяков?
– Сегодня перитак не видать, – скрывая бахвальство, я ковыряю сапогом камни мастерской. А Фрэнки волнуется, верит – волчком вскакивает с места, расстроенно топает.
– Как так?! Совсем ничего? Мне бы хоть одним глазком!
– Больше не на что глаз положить? – я издеваюсь. Но Фрэнки так мило волнуется, так отчаянно хватает и тянет меня за рукав… Приходится сдаться, – ну, у меня есть всего сто двенадцать.
– Сто!
Лицо Фрэнки надо видеть. Столько счастья, лучезарного победного удовольствия, столько энергии, что ненароком тоже поддаешься веселью.
– Глазам не верю, – и улыбается, и сжимает мои плечи горячими ладонями, и ждёт чего-то. Взгляд чуть бегает, не знает куда смотреть, направлен мне в район шеи. А я улыбаюсь неловко, киваю, будто Фрэн может видеть мою реакцию.
– Э, ну, в чужом бревне глаз не видишь… Какая глупость! Зачем я это говорю? Стыдобища. Даже такие приятные чувства как радость или влюбленность – только всё портят. Только мешают. Раздражают.
– Пошли, поговорим с глазу на глаз, – Фрэнки, поджимает губы, старается тянуть улыбку и уводит меня в подвал. Вниз, в комнату без дверей и окон, где ни спертый воздух, ни брюзжащие мухи не смогут растрещать лишнего.
Места мало. А то, что есть – завалено хламом.
И как Фрэнки ловко маневрирует между бестолковыми каменюками – просто изумительно.
– Держи! – из кучи мусора на ощупь найдено такое же непримечательное барахло. По виду, словно открытка, но плотная, крепкая, жёсткая. По сгибу только прохудилась сильно.
Мое сердце оступилось. На мгновение перепутало надрывную ноту в мелодичном бое. Запунлось.
Это рванье, старье, безделица – чья-то бывшая книга жизни. Ее обложка.
Ещё ни разу мне не доводилось видеть абсолютно пустой инсун. Чувство сродни отупению. Как в холодную воду упасть. Или как получить в спину удар куском сырого мяса.
Это не страх. Не отчаяние. Не боль. Это все разом, и ничто одновременно.
Я помню, как такой же ужас захватил меня в детстве от вида падающего мешка. Мама сказала со стройки цемент уронил кто-то. А мне причудливо привиделись у того руки или ноги.
И стремительный полет показался натянутой тетивой, и глухой стук удара ее будто оборвал. И только мгновение после падения было этим чувством, поднимающим волосы на затылке. Изумление, испуг, паника. Кошмар. Две дощечки инсуна. Первая – эпиграф, начало, рождение, вторая…
– Вложи пару листов, – послышался приказ от Фрэнки. И мне оставалось лишь сглотнуть тревожные впечатления и подчиниться.
Действие незамысловатое и простое. А камни на полу будто напряглись.
Мои ладони чуть вспотели. Глупость, но казалось, будто глубоко под землёй кто-то мог судорожно дернуться или вдохнуть. Уже нет. Да и на обложке имя было тщательно затерто.
– Напиши, м… Пожалуй "голем" теперь не подходит. Пиши: водитель трамвая! – а внутри мне было велено расписать каждый шаг, движение, приказ для безымянного водителя.
"Встать в пять утра по Гринвичу, – никак не позже, иначе поймают. – Прийти в трамвайное депо номер пять, – отменное место. Хрен сыщешь такое, где трудились бы халатнее. – Проверить работоспособность третьего канатного трамвая, идущего по пути: Сэметри бульвар – улица Обстэтрикс".
А дальше нудные детали: что за кнопки нажимать и когда. На каком перекрестке повернуть. Куда направляться… Как вдруг тело Фрэнки застыло, рука лишь взметнулась, призывая меня схорониться. В тревожную тишину стало сыпаться далёкое тиканье часов.
Раз-два. Тик-так. Как стук сердца.
Миг.
И с площади донеслись дребезжащие удары колокола. И вторя им, с грохотом, со скрежетом поднялись могучие камни.
Пять утра.
Ох! Я опаздываю в храм!
Не говоря ни слова, мне пришлось сбежать. Рвануть с места и понестись, что есть мочи в аббатство памяти.
Сразу же мои щеки стали горячими, стыдливыми. Подумать неловко, какая реакция может быть у Фрэнки. Поймет? Обидится? Решит, что мной завладел испуг?
Я так и вижу: одинокая фигура радуется своему творению, смеётся, оборачивается ко мне. И никого не находит…
***
Этот город как густой мед – тягучий, плотный и приторно-сладкий. И попробуй из него выбраться, всплыть на поверхность, вдохнуть свежей свободы – только глубже на дно уйдешь.
И все мы тут как мухи в янтаре. Застыли в бесконечной поруке работа-дом без малейшей возможности сбежать.
Моя мечта – свалить отсюда. На то есть три способа: словить грант на обучение или получить печать на выезд, имея недвижимость в другом городе или дослужиться до высшего отдела аббатства.
Первый отпадает – ведь я не умнее хлебной крошки.
О втором я раньше ни сном ни духом. Вот и остаётся отчаянный шаг – служба в аббатстве. Игра в долгую. Если будешь хорош, тебя, может, и направят в столицу. А может и нет. Может завтра уже добьешься успеха, а может лет в восемьдесят. Если раньше не помрёшь.
Но так случилось: если уж поступил на службу в аббатство, будь добр из него носа не казать. Неправильно это, знать все и про всех и разгуливать спокойно по городу.
Многие любят храм тайн, выглядит тот внушительно. Белый гигант, спящий на вате облаков: величавый, основательный и вместе с тем призрачно туманный и далекий. Эта зефирная конструкция из башен, шпилей и пик манит к себе, чарует, но стоит оказаться внутри… Да, сверху вид открывается на удивление скудный и пугающе пустой. Чем выше ты поднимаешься, тем более одиноким себя чувствуешь. Эх, обидно.
Мама говорит, мы раньше здесь жили вместе, втроем, всей семьёй. На первых этажах есть и общие кухни, и столовые, и коммунальные комнатушки. Папа поутру, шел в душ на пятый этаж, брился, мылся, и прямо из ванных комнат шел на работу. А мама со мной куковала. От скуки маялась. Говорила, что весь брак с отцом – одни сплошные перитаки.
Не помню этого. Ни аббатства не помню. Ни квартиру. Ни отца.
А как тот умер, нас на свободу выпустили, в городе дозволили жить. Все равно же мы к тайнам, к верхним этажам, доступа не имели.
Наверное, от того мне и удается беспрепятственно аббатство покидать и возвращаться, когда вздумается. Главное не через служебный ход втиснуться, а по главному широкому и торжественному пройти.
Вовремя. Я внутри. Коридоры как из сна полузабытого, всюду неестественно огромные пространства. И от каждого моего шага эхо бьётся о стены. Непонятно, как что-то настолько величественное и массивное может быть абсолютно безвкусным.
Кажется, храм нарочно сделали таким бестолково-огромным, чтобы мне дыхание отказывало на каждом пролете ступеней.
В свой отдел пришлось войти в мыле, с горящим лицом и ужасной отдышкой.
– Чего опять опаздываешь? – Шейми смерила меня взглядом и, не нуждаясь в оправданиях, снова вернулась к спору с коллегой, – и что это по-твоему?
Мэды и Фиры вечно перебрасываются отчётами. На плохие эмоции лимит: превысил – пеняй на себя.
– Разочарование! – ревел от ярости коротышка, он тряс бумажки в жилистых руках, и рьяно пытался всунуть их в фиолетовую папку Шейми. Он цедил сквозь зубы, – мы боимся, когда разочарованы! А страх по вашей части, господа!
– Ты пытаешься свалить на меня свою работу? Это гнев чистой воды…
– Гнев?!
– Ой, уйди…
Шейми обернулась на меня.
Нужно сделать вид, что работаю. На столе завал – пора разобрать. Папки, бумажки, листочки. Отчёты, приказы, требования. Срочно! Важно! Исполнить!
А информатир не унимается, выгрызает новую ведомость, а в ней отчаяние. Огромное, безумное, страшное.
– Тетушка Энн, – я декларирую вслух первые строки и они тухнут и тают у меня во рту. Больше ничего мне не удаётся прочесть – тревога бьёт по глазам. Всего пару часов назад я ворую у тётушки Энн перитаки, а сейчас – она переполнена небывалой скорбью. Можно ли списать на совпадение?
Шейми цокает шпильками к моему столы, выхватывает ведомость и тут же закатывает глаза:
– Премии нам с тобой не видать.
– Что там?
– Похоже, задели слова сыновей, мол они не просили себя рожать. Подумать только, да? Все ее усилия, старания были не нужны, бесполезны, – Шейми говорила это и глядела на меня в упор, – похоже, годы ее жизни теперь выцветут в белые листы. В перитаки. В бесцельно потраченные мгновения. Ах, сколько ценных перитак…
Что за странные интонации? Это намеки? Зря. Никаких инсинуаций в мою сторону, юная леди.
– Разбери завал, – Шейми бросила листок на кучу таких же бумажек. Вроде как пристыдила меня за беспорядок, – авось найдешь письмо, которое принесли вчера. На конверте имя твое, а адрес…
И тянет так многозначительно. Любительница драмы, нарочно ведь интригует. Наслаждается моим волнением. Вот ведь…
Письмо нашлось под кипой с ночными кошмарами.
– Прислали на твой старый адрес, – Шейми не унимала странного тона в голосе. Стоит просто привыкнуть, что каждая ее фраза звучит будто обвинение или шантаж. Шейми с придурью, но именно таких на службу и берут. И она снова тянула с придыханием, – разве кто-то не знает, что теперь ты живёшь в аббатстве тайн?
В моей жизни есть только один человек, кому я не никогда не решусь сообщить о новой работе. Мама. С ней даже праздно болтать о храме нельзя. Разволнуется.
– Иди за свой стол, не подглядывай, – моя просьба была как приказ, а Шейми только их и воспринимала, развернулась, показательно обидевшись, и прогарцевала на свое место.
Мама всегда писала от руки – никогда не пользовалась информатирами. Не любила. Ворчала вечно, спорила, ругалась на них, будто те ответить могли.
И аббатство мама не терпела. И отстраненно как-то о хранителях отзывалась, холодно. Губы жевала, непременно сжимала ладони, раздувала ноздри.
Инсун свой прятала на замок в шкатулке. Сам инсун не видела. Но каждый раз в тишине и темноте открывала резным причудливым ключиком замок, глядела в пустоту шкатулки и вздыхала.
Хоть убей, ума не приложу, зачем она инсун прятала. Может, не желала, чтобы хоть один человек на свете знал о ее жизни: ни бывший, ни действующий хранитель.
"Все они идиоты", – любила говорить мама. По-началу ласковое "идиоты" распространялось на обитателей аббатства, но шли годы, и теперь каждый лавочник пару раз за месяц идиот, а ещё чаще соседи. Иногда достается случайным прохожим. Меня величали заветным словом лишь однажды, когда мы с учителем в школе подрались. Мы тогда не пришли к консенсусу, как задачку правильно решить. И получили одно на двоих беззлобное с придыханием "идиоты".
Если мама узнает, куда я лезу, где теперь работаю… Так и вижу: бестолковый взгляд, надеющийся, что это шутка, взметнувшийся брови, беспокойные пальцы, что юбку будут гладить без единой складки, и голос, что чуть дрожит: "ну, ладно", скажет. А ещё хуже – мама кивнет с разочарованным мычанием. Мысленно, в голове, меня ко всем идиотам припишет.