Читать онлайн Баку-Воронеж – не догонишь. О великом городе и о друзьях, в нём живших бесплатно
© Марк Берколайко, 2023
ISBN 978-5-0062-0732-5
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Предисловие
Когда мои молодые ученики, друзья и партнеры преподнесли мне в день рождения сертификат на издание «сборника о Баку», я решил посвятить его им: Рите, Сереже, Елене, Юре, Маше и Артему.
Но 31 октября произошло очень печальное для меня событие, и я не могу теперь не написать:
Памяти неоднократно встречающегося на этих страницах моего школьного друга Александра Грича (Гуревича) – замечательного поэта, переводчика, сценариста и продюсера; удивительно мудрого и светлого человека.
Вот что от моего имени зачитали ему на церемонии прощания в Лос-Анджелесе:
Конечно, всегда помнил, что ты – Александр Гуревич, прочно занявший в нашем классном журнале одиннадцатую строчку… Еще завидовал: как же, во многих карточных играх одиннадцать – это туз.
Разумеется, давно знаю, что ты – Александр Грич, замечательный поэт и переводчик, и многие твои стихи вошли в мою – и многих! – личную антологию шедевров.
Отточенность каждой строчки – и нет в них ни исповедальности напоказ, ни темперамента всуе, – но как же ты умел какой-то секундой «откровенности до донышка», каким-то мигом последней прямоты переворачивать мне сердце!.. о, как же ты умел!
Как ты придумал для меня такие переводы монологов Просперо из шекспировской «Бури», что мой роман о Барде тут же сделался цельным и завершенным?!
Только что перечитал финал «Шакспер, Shakespeare, Шекспир» – и вновь спрашиваю: «Как же ты сумел?»
А ведь рискнул задать тебе этот вопрос однажды, и ты ответил просто: «Да ладно тебе, старый! Переводы как переводы…»
Может быть, из-за этой твоей простоты – то ли детской, то ли мудрой – ты, Александр Грич, так и остался для меня Сашкой из моего 1-го «А», из моего 5-го «А»… 10-го?
Сашкой, с которым мы в Нальчике устроили слежку за несчастным доцентом из Москвы, единодушно назначив его «американским шпионом»; Сашкой, с которым ссорились и мирились, с которым ухлестывали за одними и теми же девочками, с которым в юности восхищались Верхарном, а в старости – Чичибабиным…
С которым написали друг другу эссе к 75-летию – спасибо Солмаз Ибрагимовой, опубликовавшей их в журнале «Литературный Азербайджан» – и которому я сказал недели три назад: «Сашка, я уже начал копить фразочки для текста к твоему 80-летию. А как насчет твоего – мне? Имеешь привычку готовить сани летом?»
И ты ответил: «Пусть только придет срок – будут готовы…», и простились мы, как полагается некогда крепким мужикам, а ныне – старикам, балансирующим на краю…
А сегодня давай простимся так: я прокричу тебе вслед: «Старый, ты только будь!» и начну слушать тишину, надеясь, что она донесет до меня твое ответное: «Аналогично-о-о-о!»
И знаю, Сашка, Александр Грич: ты – будешь!
Долго.
Всегда.
Баку-Воронеж – не догонишь
Не властны мы в самих себе
И, в молодые наши леты,
Даем поспешные обеты,
Смешные, может быть, всевидящей судьбе.
Евгений Баратынский
Стереотип воспоминаний о городе, в котором вырос, хорошо известен: родной дом – родной двор – родная улица – опять же родные детский сад, школа и институт – первая любовь – первая разлука… и все это потрескивает от чувств; потрескивает однообразно и утомительно, как кастаньеты у долго выплясывающей испанки.
Много подобного содержится в моей повести «Седер на Искровской», теперь же, отдавая воспоминаниям более скромную дань, пишу не ради них, а для того, чтобы выразить свое восхищение той великой и уникальной общностью, которую называю бакинским народом; для того, чтобы еще раз восхититься Баку, где совсем недавно провел свой семьдесят третий день рождения.
А до этого не видел тридцать семь лет – такой вот мистический перевертыш чисел: 73 – 37!
…Проспал, потрясенный впечатлениями, шесть часов кряду.
Вышел на балкон и увидел, что рассвело едва ли наполовину.
До первых поздравительных звонков и эсэмэсок было еще долго, жена крепко спала, так что я, семидесятитрехлетний «новорожденный», оказался один на один с миром, в котором царила тишина.
От бухты дул ветер, та самая благословенная «моряна», которая и в самые жаркие, душные ночи дарила пару часов «провидческого» полусна – это я вспомнил тяжкую неделю подготовки к экзамену по теоретической физике, когда крыша дома (она же и потолок квартиры, поскольку чердаков и мансардных этажей в Крепости не бывало) раскалялась за день так, что был явственно слышен запах плавящегося кира. Огромные формулы можно было впихнуть в голову, только если сидел под вентилятором, завернувшись в мокрую простыню; понять же хоть что-то из накануне «впихнутого» удавалось только постфактум, в рассветные часы, в полусне, навеянном «моряной». И вот, наверное, по аналогии, в голове моей стало что-то такое проясняться и укладываться, и я негромко, чтобы никого не будить, заговорил, обращаясь к едва видневшемуся в молочной дымке острову Нарген.
Заговорил, будто бы отвечая строгому экзаменатору:
– Прости меня, Баку. Прости мои тогдашние глупость и высокомерие, с которыми я считал тебя не устремленным в будущее, не могущим вырваться из обрекающего на архаику нефтегазовой триады «добыча-транспортировка-переработка».
Прости, я не понял, что это не ярмо твое, а корона – ведь оказалось, что даже двадцать миллионов тонн недоразведанной отцом кобыстанской нефти, даже эта капля в море, в сравнении с ежегодно добываемыми в России пятьюстами пятьюдесятью миллионами тонн, помогает тебе становиться еще краше, еще чувственнее, еще величественнее.
Я недооценил тебя, прости!
I. Воронеж
Из Баку я уехал осенью 1967 года, после окончания университета. В моем красном дипломе стояло «математик, учитель математики», но быть учителем меня не привлекало – мечтал решать сложные и интересные задачи. Волны счастья от выстуканного одним пальцем на машинке «Теорема доказана» (моя! мною доказана!) уже не укачивали – понял, что результаты, которые получил в дипломной работе, которыми гордился еще в июле, примитивны.
Однако способен ли создавать что-либо, чему можно было бы радоваться не только через два месяца, но и через два года, – не знал.
И все равно мечтал, и даже определилась область математики, – нелинейный функциональный анализ, – в которой тянуло работать, однако в Баку, именно в этой области, не было того, что называется школой.
Не той, конечно, школой, в которой геометрия зиждется на воззрениях Евклида, – нет, речь о том не учрежденном формально, но более чем реальном, что даже по ночам заставляет думать над рассказанным на семинарах Красносельского, Крейна, Владимира Ивановича Соболева; где задачи, над которыми бьешься (а ты непрестанно над чем-нибудь бьешься) развивают классические исследования Никольского, Сергея Львовича Соболева, Канторовича, Бесова, Лизоркина…
В Баку – увы! – такой школы не было, а в Воронеже была, и имена легендарных ее основателей: Марка Александровича Красносельского, Селима Григорьевича Крейна и Владимира Ивановича Соболева мною с глубочайшим почтением уже названы. Еще назову Якова Брониславовича Рутицкого, заведующего кафедрой высшей математики ВИСИ (Воронежского инженерно-строительного института), аспирантом которого в 1968-м я стал, а до того год преподавал в пединституте Курска.
И вот оттуда-то, выхлопотав три свободных дня, направился в Воронеж, знакомиться.
Железная дорога от Курска до Воронежа однопутная и одолевалась поездом «Воронеж-Киев» за восемь часов. На перрон курского вокзала из купейного вагона вышло человек двадцать с чемоданами и сумками, а вошел в него, с неплотно набитым портфелем, только я. Из этого следовало, что можно будет завалиться на верхнюю полку любого свободного купе и заняться тем, чем стоит заниматься в столь медленном поезде: изредка любоваться пейзажами, совсем изредка пить чай, а в остальное время спать. Но пассажир предполагает, а проводник располагает – и уверенной в своем праве располагать воронежанкой (или воронежкой?) я был определен «на постой» к молодой женщине с дочкой лет восьми-девяти. Женщина, по моему разумению, должна была бы запротестовать, но нет, смолчала – и даже, как мне показалось, заинтересованно смолчала. Каюсь, отнес это на счет бросившегося ей в глаза моего обаяния, однако вскоре стало ясно, что с интуицией завзятой болтушки она разглядела во мне нечто большее, нежели зачатки мужской привлекательности – а именно готовность слушать.
Инна! Не знаю, живы ли вы – как-то так случилось, что за пятьдесят лет ни разу вас не увидел…
Инна! Откуда вы так хорошо были осведомлены о секретных КБХА и ОКБ моторостроения? о полусекретном механическом заводе? о таинственном и постоянно расширяющемся комплексе «почтовых ящиков» микроэлектроники на левом берегу?
Инна! Я понимаю, в России всё тайна и ничто не секрет, но как вы не боялись выкладывать столько «необщедоступного» мне, совершенно незнакомому человеку? За восемь часов пути вы дважды насильно меня накормили, задали шесть вопросов: кто такой? зачем еду в Воронеж? как три года буду жить вдали от семьи? знаю ли Юлия Гусмана? Муслима Магомаева? Полада Бюльбюль оглы? – без особого интереса выслушали ответные десять фраз, а все остальное время говорили, говорили, говорили…
Потом, уже выходя из купе, наказали очень серенькому мужу и его еще более серенькому водителю нести чемоданы предельно аккуратно, поскольку в них много стекла, взяли за руку молчавшую (!) всю дорогу дочь и ушли, бросив мне «До свидания!», равнодушное, как поклон уставшей примы едва заполненному залу.
И исчезли из моей жизни навсегда, сыграв в ней фантастически значимую роль!
Ибо, глядя вам вслед, я твердо решил не возвращаться в Баку после аспирантуры!
А друзья, еще когда заканчивал университет, узнав о моих планах учиться в аспирантуре в Воронеже, спрашивали: «Ладно, то, что уезжаешь, еще понять можно – ради математики. Но почему не в Москву, не в Ленинград, не в Новосибирск, в конце концов? Почему по принципу: „Баку-Воронеж – не догонишь!“?» И получалось, что убегаю из родного города в какое-то неприметное место, где тоже стану неприметным. Это как-то царапало, не скрою… Может, поэтому в первых двух моих романах действие происходит во вроде бы вымышленном Недогонеже.
Но как после рассказов Инны было не принять решение остаться в Воронеже навсегда?! Ведь, кроме сообщества замечательных математиков, он вместил в себя самолето-, ракето- и двигателестроение, предприятия радиоэлектронной промышленности и микроэлектроники, производство синтетического каучука, шин, тяжелых прессов и экскаваторов, которые в голове моей, разбухшей от голоса Инны, легко трансформировались в установки для легендарных «Катюш».
И из этого изобилия науки и индустрии – обратно в мой славный Баку, в котором жилось так ласково… но в котором, кроме нефтедобычи и нефтепереработки, кроме лишенного ауры дальних плаваний Каспийского пароходства и нескольких небольших заводов, ничего больше не было, во всяком случае, ничего сравнимого с воронежским великолепием – точно не было?! Ах, Инна, вы подвели меня к двери в манящую инаковость – и я принялся в нее биться, радуясь приоткрыванию еще на сантиметр, еще на чуть-чуть… и бьюсь до сих пор, уже твердо зная, что никакой инаковости за нею нет.
Легко получил место в гостинице «Воронеж» (она располагалась тогда в здании с часами на площади Ленина) – просто подошел к стойке регистрации, сказал: «У меня забронировано» и подал паспорт с вложенной в него двадцатипятирублевкой. Метод этот, усвоенный из рассказов бакинцев о поездках в Москву, оказался действенным, однако хватило бы и десятки, поскольку я оказался пятым в номере с двумя армянами, одним дагестанцем и снабженцем из Житомира, и все они, люди опытные, категорически заявили, что двадцать пять – это поощрение разврата. Затем состоялось вечерне-ночное застолье, в котором я поучаствовал бутылкой азербайджанского коньяка, долго-долго хранимой мною в Курске, а опустошенной в первые же часы пребывания в Воронеже. Так же дружно были распиты старка и водка «Московская» – взносы остальных участников. Полтора литра на четверых крепких мужиков и тогдашнего меня – худого математика мужеска пола – явный недобор относительно нормативов тех времен (пол-литра на брата), однако и это количество алкоголя обеспечило непоказное воцарение дружбы народов.
Правда, снабженец, щирый украинец, успел уведомить, что после войны в Житомире опять развелось много евреев, на что дагестанец возразил: «Среди евреев тоже много хороших людей есть!» – и тема была исчерпана.
Правда, армяне успели заявить, что азербайджанский коньяк – это армянский, завозимый в Азербайджан бочками и разливаемый там в бутылки: «Только этикетки, и то плохо азербайджанцы делают!» И в том поклялись мамами – однако тут уже я не выдержал и заспорил. Пояснил (моя мать, в отличие от их матерей, работала экономистом в «Азсовхозтресте», которому подчинялась вся тогдашняя винодельческая промышленность Азербайджана), что виноградники и предприятия, обеспечивающие эриваньский и одесский заводы Шустовых коньячным спиртом, находились и находятся именно в моей родной республике; что рецептуры азербайджанского, дагестанского и грузинского коньяков были в 30-е годы разработаны, а не куплены у французов, – в отличие от тех, что задолго до революции были приобретены у них для производства армянского. «Так что Черчилль любил, по сути дела, не армянский коньяк, а французский, приготовленный из азербайджанского виноматериала!» – хотелось мне добавить, но удержался. И правильно сделал, упоминание о Черчилле было бы уже чрезмерным – и без этого прозвучавшая в русском Воронеже фамилия замечательных русских промышленников произвела сильное впечатление. В номере повеяло наконец присутствием «старшего брата», и вопросы межнациональных отношений более не поднимались.
Воцарилось единодушие, особенно полное в том впечатлении, которое на моих сотрапезников произвел Воронеж: «Большой город… говорят, в войну весь был разрушен… пьяных немного – не то, что в Рязани… Ярославле… Новгороде… люди бедно живут, но не злые, только хмурые какие-то… а девушки красивые…», так что наутро, отправившись от площади Ленина пешком по улице Кирова, а потом 20-летия Октября до строительного института, «строяка», я внимательно разглядывал дома и оценивал встречных.
Улицы были явно не окраинные, однако даже многоэтажные дома на них рождали ощущение чеховской скуки. Их нельзя было назвать разностильными… скорее, одинаково лишенными каких бы то ни было признаков стиля… словно бы за процессом проектирования надзирал кто-то, бубнивший угрожающе: «Вы у меня навсегда забудете, что архитектура – это застывшая музыка!». И вот все волшебное многообразие мелодий и ритмов свелось к барабанной дроби, и дома оказались такими, чтобы с первого дня выглядеть именно построенными, а не возведенными.
Не по-январски слякотно и серо было в тот мой первый день в Воронеже. Да, это штамп – утверждать, будто при знакомстве с городом сияние солнца или нахмуренность неба определяют последующую жизнь в нем, однако уверенность в том, что осесть мне в Воронеже надолго, ужилась в то утро с другой уверенностью: веселья в этом бытовании будет немного.
Нет-нет, моя жизнь в Воронеже не была безрадостной: здесь выросли мои дети, а сейчас подрастают двое из троих внуко-внучек, и в одном только этом – море радости…
Море…
А стол, за которым я в Баку делал уроки, занимался математикой и получал первые, пусть совсем еще слабенькие, результаты, расположен был у окна, и так хорошо была видна бухта – вся, с островом Нарген, и безлунными, беззвездными зимними ночами свет его маяка упирался в беспросветную темь горизонта…
Первый год аспирантуры начался с потрясения, едва не приведшего меня на грань нервного срыва: уровень лучших студентов третьего-четвертого курсов матфака оказался неизмеримо выше моего. Их доклады на посещаемых мною семинарах, их рассуждения, которыми они обменивались буквально на бегу, были не просто мне не понятны – было непонятно, станут ли они когда-нибудь понятнее. Бросился в библиотеку, просиживал в читальном зале, листал монографии и паниковал, что не только трех лет аспирантуры, но и всей жизни будет мало, чтобы прочитать хотя бы одну от корки до корки.
И тут Яков Брониславович, почувствовав мое состояние, сказал: «Хватит метаться. Займитесь-ка лучше вот чем…» – и сформулировал нечто сложное, но хотя бы доступное пониманию.
И в самой постановке задачи (великое искусство научного руководителя – ставить перед учеником именно такие задачи!) мне словно бы послышалось: «Либо сделаешь, либо сдохнешь!» Готов ли я был ко второму из «либо» – до сих пор не знаю. Тогда, однако, знал точно: ничтожеством, размазанным по вечно побитому асфальту воронежских улиц, я не буду. Убегать оттуда, где трудно, – обратно в Баку, или по-грибоедовски: «в деревню, к тетке, в глушь, в Саратов», или «искать по свету, где оскорбленному есть чувству (самоуважения) уголок» – не для меня. Убегать от угроз вообще не для меня – спасибо родному городу, воспитал, расскажу позже, как именно.
Оставалось – сделать.
Недели, в течение которых доказывал первую свою серьезную теорему, запомнились мерной ходьбой в аспирантской клетушке.
Четыре шага между узенькими общежитскими кроватями с продавленными металлическими сетками, комковатыми матрасами и желтоватым от стирки в хозяйственном мыле бельем.
Два шага вдоль стоящих друг против друга тумбочек и мимо висящих над ними книжных полок. На моей – стопка общих тетрадей и несколько книг; на полке Алика, тоже бакинца, «добивающего» уже второй год в аспирантуре на кафедре технологии строительства и пропадающего на полигоне, где проводятся испытания пневмоопалубок, – ничего научного и даже околонаучного.
Но зато на ней любовница соседа, парикмахер Аня, держит запасной комплект инструментов – и это не случайно: два раза в неделю дама приходит к Алику на ночь, а я отправляюсь в какую-нибудь другую аспирантскую комнату (где-то свободная кровать непременно найдется). Однако Аня стесняется, если я начинаю собирать постельные манатки и зубную щетку сразу после ее «Добрый вечер, как жизнь?», поэтому мы сначала по-семейному, втроем, пьем чай. Алик нетерпеливо ерзает на стуле (подчеркивая тем самым огненный темперамент бакинца), а Аня внимательно разглядывает мою прическу (начал лысеть рано, однако тогда на голове моей еще была вполне полноценная шевелюра); потом говорит: «Дай-ка с боков тебе подправлю» или «Что-то чубчик уж больно закучерявился», а на мое «Аня, ведь еще неделю назад все было в порядке!» следует решительное: «Не спорь!»
Я и не спорю, чувствую, что никакая другая женщина не станет так истово сражаться за порядок на моей голове, не покушаясь на постоянный беспорядок внутри нее.
Не спорю, ибо комплект Аниных инструментов, лежащий на полке Алика, Алику не предназначен, ибо он, со всем его огненным темпераментом, раз в месяц плетется к ней в парикмахерскую… а вот мне предназначен!
Не спорю, ибо в ее прикосновениях есть, как мне чудится, и сожаление по поводу того, что скоро уйду я, а не он (бакинец у бакинца женщину да не уведет!); и обещание, что когда-нибудь… может быть…
Однако вернемся к тому, как вышагивалось доказательство теоремы – по угловой комнате, вытянутой подобно тощему служаке-сержанту, который даже спит так, будто получил команду «Смирно!».
Так вот: после двух шагов вдоль тумбочек и полок нужно сделать еще два – мимо расшатанных, доживающих последние годы конторских письменных столов; изредка присаживаюсь за один из них, чтобы подсчитать параметры звеньев ломаной. Да, я затеял построение хитрющей ломаной и хилыми всплесками шестого чувства угадывал, что поддастся, поддастся мне моя желанная… и не когда-нибудь, как Аня, а скоро…
Потом еще пять шагов вдоль стола – одного на двоих, за которым едим и два раза в неделю чаевничаем с Аней; и вдоль шифоньера – тоже одного на двоих.
Все, дошел до входной двери, теперь разворот – и обратно.
…Однако в один из декабрьских, уже предновогодних, дней, когда вечерние сумерки надвинулись с самого утра, сделав город за замызганным окном еще бесприютнее, мне вдруг стало ясно, что «чертовой дюжины» шагов туда и «чертовой дюжины» обратно для завершения доказательства не хватает, что необходим простор. Дождался Алика, надел теплую фуфайку, самый толстый свитер, пиджак – и пальто налезло поверх всего этого с усилиями, сравнимыми с теми, как если бы натягивал противогаз на голову слона, – и сообщил уже горящему в предвкушении «верного свидания» соседу:
– Чувствую себя плохо, спать лягу здесь, так что у вас с Аней есть часа три, не больше.
Погода соответствовала календарю, но хорошо хоть, скользко не было и широкому шагу ничто не мешало. За временем не следил, только отмечал краешком сознания, что сначала было холодно, потом от быстрого движения стал под всеми своими одеждами противно влажным, потом – когда до полной и окончательной победы оставалось получить одно коротенькое неравенство, – замерз так, как может только замерзать еще не привыкший к северу южанин… однако не сдавался.
За витриной ЦУМа была выставлена елка, богато, по меркам тех времен, украшенная, но гирлянда на ней не сияла и не излучала, а мигала со сбивчивой частотой предсмертных вдохов… и – клянусь вам! – в голове моей одновременно с очередной вспышкой лампочек вспыхнули все необходимые для получения неравенства выкладки!
Зачем-то дошагал до гостиницы «Луч», втридорога купил бутылку водки в тамошнем заштатном ресторане и устремился в общагу, мечтая, как разопьем бутылку «на троих», как, глядя в лукавые Анины глаза, поделюсь обретенной уверенностью в том, что вовсе даже не ничтожество, во всяком случае, не беспросветное ничтожество, коль скоро доказал-таки теорему… однако в комнате никого не было, и я долго ждал хотя бы Алика, чтобы выпить хотя бы «на двоих». Он, однако, объявился только утром и рассказал, как Аня за меня волновалась, с каким трудом удалось уговорить ее поехать в гостиницу «Луч», какую взятку пришлось дать, чтобы снять на ночь номер и каких усилий, – что совсем уже дико, – ему стоило продемонстрировать обычную свою вулканическую мощь.
Мне кажется снобизмом суждение Чехова о том, что жизнь любого человека – это всего лишь сюжет для небольшого рассказа. Да жизнь любого человека буквально напичкана сюжетами для рассказов! И повестей! И романов! Лишь обилие этих сюжетов и есть смысл нашего существования!
Аню я увидел снова лишь через четыре года, потому что в общежитие она больше не приходила.
Да и я из него съехал, сняв после Нового года комнату в одном из частных домов, и вот где замерзал по-настоящему! Вот где испытал первый свой «полет» – во сне, конечно, наяву так не летают!
…Февраль в 1969-м случился запредельно морозным, а круглая печь, единственная на весь дом, в комнату мою выходила узенькой полоской, и температура у письменного стола, как бы старательно ни топили хозяева, выше пятнадцати градусов не поднималась.
А я уже два месяца безуспешно придумывал пример, подтверждающий существенность условий «вышаганной» теоремы; время поджимало, подходил срок сдачи в университетский сборник статьи – первой! полноценной!..
Незачем говорить, что голова моя, полусонная от неотступного холода, думать отказывалась, что опять казался себе абсолютным ничтожеством, – потому и «уходил» от этой безнадеги единственно доступным способом: подремывая под двумя ватными одеялами. Да еще и под накинутым сверху пальто.
Главное, есть не хотелось; примерно так же, уверен, чувствует себя, – вернее, себя не чувствует – впавший в спячку медведь, только вот того чуда, что случилось со мною, с ним бы точно не произошло.
…Был удивительно солнечный полдень особенно морозного дня и, приоткрыв глаза, я с удивлением обнаружил на стене иней. Он показался мне вполне подходящей «доской», а потому, вытащив из-под одеяла руку, я вдруг несколькими формулами, подтекающими прямо под пальцем, «набросал» конструкцию примера.
Да, именно так, придумал его в три минуты потрясающего по ясности ви́дения, после чего провалился, – но уже не в дремоту, а в сон, и в этом сне я летал под грозовыми тучами и держал в руках чудесный пример. А вокруг грохотал гром и гремели овации; все живое и неживое поздравляло меня с тем, что я, – карла ничтожный, – сумел-таки влететь в Чертоги и выкрасть у Высшего Разума кусочек Тайного Знания.
Спал до самого вечера, а разбудила меня, вернувшись с работы, жена, незадолго до того перебравшаяся ко мне в Воронеж.
Пристыдила, что весь день провалялся голодный, поздравила с обретением примера и сообщила, что на улице за считанные часы потеплело.
И мы понеслись в ресторан.
В «Маяк», как сейчас помню. Обедать и ужинать одновременно.
…Вот так! А вы, Антон Павлович, говорите, будто всего только один сюжет, да и то для небольшого рассказа!
За пятьдесят лет, не покидая Воронеж, я, кроме математики, состоялся еще в пяти, как минимум, профессиях: автора коротких рассказов, кавээновских и эстрадных миниатюр; драматурга; топ-менеджера (был генеральным директором консалтинговой компании, руководил крупным аграрным проектом); политтехнолога; экономиста и специалиста по биржевым стратегиям. А еще с 2005 года занимаюсь прозой, семь романов и две повести изданы, а кое-что и переиздано.
Чем-то из перечисленного увлекался, во что-то был и остаюсь влюблен, что-то делал ради денег.
Но «летал» – увы! – нечасто. В основном тогда, когда получал интересные и неожиданные результаты; о некоторых из них не могу сейчас рассказать даже самому себе, поскольку перестал их понимать – ведь математику пришлось оставить в 1996-м. Но вот об одном не забуду даже в последний час жизни, и только в окончательно отлетающем моем сознании исчезнет воспоминание о том, как полученные мною общие результаты выявили новые и неожиданные свойства досконально, казалось бы, изученных «пространств Соболева».
Когда рассказал об этом Селиму Григорьевичу Крейну, он отозвался словом, любимым им со времен его одесского детства: «Шикарно!»
Когда рассказал на семинаре в Математическом институте Академии наук, «классики жанра» сказали: «Сенсация!»
Однако самая высокая оценка, хотя и несколько косвенная, была получена в новосибирском Академгородке, на защите докторской диссертации. Дело в том, что двое из членов Совета были чуть ли не сооснователями немало в свое время навонявшего общества «Память» и при малейшем подозрении о наличии у соискателей капли еврейской крови голосовали против. В моем же случае даже и подозревать не надо было – все, для них интересное, значилось в анкете, которую сразу после начала защиты зачитал ученый секретарь.
В Институте математики Сибирского отделения Академии наук, основанном в начале 60-х тем самым Сергеем Львовичем Соболевым, многие мне симпатизировали и о двух неизбежных при голосовании «черных шарах» предупредили. Ревнители чистоты советской математики среди членов Совета обнаружились легко: в начале моего доклада они смотрели не на исписанную формулами доску, а в окно, но когда заговорил о новых явлениях в «изъезженной», казалось бы, вдоль и поперек теории пространств Соболева, то не выдержали, головы повернули…
При объявлении результатов тайного голосования по залу прошел гул: двенадцать «за», два бюллетеня оказались недействительными, – то есть одобрить присуждение мне, еврею, степени доктора физико-математических наук «памятникам» не позволили убеждения, однако проголосовать против не позволила научная совесть!
Спасибо Воронежу: во всем, что затевал здесь за пятьдесят лет, был успех, более или менее явный.
Но трижды спасибо Баку: не подари он мне такое детство, такую юность и таких друзей; не выполощи он меня и не отстирай от пятен мелочного тщеславия, не приучи бить, но не добивать, выигрывать, но не возноситься, проигрывать, но не сдаваться; не научи работать, – не было бы в моей жизни никаких успехов. Ни в Воронеже, ни в любом другом городе мира!
II. Баку
«А ты кто по национальности?» – типично бакинский вопрос, который задавался в расчете на развернутый ответ. И даже если можно было пояснить одним словом – например, «азербайджанец», то непременно прибавлялось, что мать из Баку, а отец из Шамхора или из Гянджи; если «русский» или «еврей», то как и когда в Баку оказались родители. Дети смешанных браков называли национальность по отцу – и не потому даже, что именно так себя осознавали, а постольку, поскольку фамилия-то отцовская! Это при том, что мать почиталась, и в смеси самых разноязычных ругательств обычное для России «…твою мать!» считалось смертельным оскорблением, после которого – драка или даже поножовщина.
А уж если поклялся матерью и хлебом, то это священнее, чем Аллахом, или Христом Богом, или Всевышним.
Но вопрос этот задавался не для различения по признаку «свой – не свой», а, скорее, во избежание ненужных осложнений: разговаривает, скажем, еврей с азербайджанцем и неодобрительно отзывается, например, об украинцах – и вдруг слышит: «Ты мою родню зачем обижаешь?» Выясняется, что у собеседника, чья принадлежность к народу азери сомнения не вызывает, мать или даже бабушка откуда-то «с Винницы», и нужно долго и искренне извиняться, чтобы уйти от ненужного конфликта.
А заговорил я об ответах на «бакинский» вопрос еще и потому, что, когда количество смешанных браков в Советском Союзе пошло на убыль, в Баку ничего подобного не случилось. Сам я и мой кузен, тоже Марк, женились на русских, да и многие мои друзья не принимали во внимание «чистоту крови» – поэтому теперь, когда в России все чаще слышится, как важно во имя нации, скреп, традиций и черт его знает, чего еще сохранять в семьях моноэтничность (а теперь еще и единоверие), хочется ответить: «А вы посмотрите на наших, „не сохранявших моноэтничность“, детей. Они хуже, глупее или ленивее ваших?»
У меня дочь и два сына, все от русских матерей. Старший сын считает себя евреем, а женат на женщине из народа телугу (Индостан); младший – русским и женат на русской, но, когда мои парни сидят рядом, никто не верит, что у них – разные матери, настолько оба похожи на меня. А вот во внешности их детей не усматривается ничего еврейского, и никто из них ни на кого другого ничуть не похож. Во всяком случае, пока.
Но я знаю, что все они, каждый по-своему, замечательно хороши, и благодарю судьбу за то, что истоки этого знания – из Баку.
Да, с Баку, как фальшивая позолота, слетало то идеологически выверенное, трибунно-газетно-тивишное, что именовалось «дружбой народов», а взамен оставалось подлинное дружелюбие этих самых народов по отношению друг к другу. Это не было единством обездоленных и угнетенных, это не было спаянностью в настойчиво пропагандируемой борьбе за что-то привлекательное или против чего-то враждебного. Вряд ли бакинский народ остро ощущал свою всечеловечность, так что глобалистами нас не назовешь; вряд ли бакинский народ остро ощущал свою «советскость», так что и в первых рядах строителей коммунизма мы тоже не шли. Однако всегда следует помнить, что в годы войны воевали свыше шестисот тысяч жителей Азербайджана1, а не вернулось назад более двухсот, и очень-очень значительную часть этих сотен тысяч составляли бакинцы – это ли не верность общей судьбе?
Я намеренно не подсчитываю, какую долю среди воевавших составляли азербайджанцы, какую русские и так далее – это соответствовало этнической структуре населения, и никаких выяснений, какой народ сколько крови пролил, в Баку не случалось; лживое, обращенное к евреям: «Ташкент защищали!», я услышал очень далеко от дома.
Дал в морду, а в Баку избил бы.
Здесь же скажу, что даже в подлые времена «дела врачей», когда быть антисемитом значило проявлять личную преданность товарищу Сталину, никаких признаков враждебного к евреям отношения в Азербайджане не было. Да и не могло быть там, где во время сбора денег на строительство ашкеназской синагоги большу́ю сумму внесли миллионеры-нефтепромышленники Гаджи Тагиев и Муса Нагиев. Казалось бы, какое им, азербайджанцам, дело до евреев, да еще и не «местных», горских евреев, живущих бок о бок с ними издавна, а пришлых, «понаехавших», «перекати поля», тщетно ищущего на территории огромной империи место, где не унижают?
Да вот ведь было, оказывается, им дело – и потому, думаю, было, что разбогатели они, Гаджи-ага и Муса-ага, на нефти – дивной, сложно-составной, ароматной бакинской нефти, которую оскорбляют, называя «черным золотом», то есть, сравнивая с никчемно-блестящим металлом, функциональным разве что в микросхемах.
И которую воистину возносят до небес, именуя Черной Кровью Земли – да, именно с заглавной буквы! Как Бога!
Бога, которого, – считали правоверные мусульмане Нагиев и Тагиев, – все равно, как называть, Которому все равно, как молиться – лишь бы молились чему-то Неизмеримо Высокому, даже если оно, это Высокое, проявляется невысоким, всего лишь метровым, вечным пламенем на гребне горы Янардаг, у которой издревле падали ниц паломники-огнепоклонники.
Воевали призванные в Азербайджане мужественно – и вечная слава им за это!
Однако, будем честны и максимально тактичны, они внесли весомый, но не решающий вклад в Победу, а вот добытая и переработанная в Баку нефть – решающий!
Это признавали и советские военачальники, начиная с Г. К. Жукова; об этом писал выдающийся министр нефтяной промышленности СССР, Председатель Госплана СССР Н. К. Байбаков. С дотошностью экономиста и инженера Николай Константинович указывал, что советская боевая машина на 75—80% приводилась в движение благодаря труду бакинцев, а я – с дотошностью математика – попытался выяснить: «А на остальные 20 – 25% благодаря чьему труду?»
Кроме Баку, нефть в годы войны добывалась еще на промыслах Моздока и Грозного, появившихся усилиями бакинских инженеров и буровых мастеров; еще в так называемом «втором Баку» – нефтеносных районах Поволжья, – а туда в 1941 году был переброшен многотысячный трудовой десант из Азербайджана, например, в полном составе трест «Азнефтеразведка», переименованный в «Башнефтеразведка». Совсем немного нефти и нефтепродуктов давали республики Средней Азии, но и там трудилось немало бакинцев, так что, глубокочтимый Николай Константинович, Царствие вам небесное, не на 75—80, а на все 90%!
Как это было? Двенадцатичасовой рабочий день без выходных и отпусков, а ночью, выполняя требования светомаскировки, трудились почти вслепую, пользуясь маломощными карманными фонариками, – и ни одной крупной аварии!
Как это было? Когда немцы, захватив Северный Кавказ, перерезали все железнодорожные пути на север, а под Сталинградом заблокировали движение по Волге, от Баку до Красноводска, по бурному осенне-зимнему Каспию, пошли буксиры, таща за собою длинные караваны снятых с колесных тележек и прикованных одна к другой цистерн, заполненных бензином, керосином, мазутом и сырой нефтью лишь наполовину, а потому плавучих.
Как это было? Когда на бакинском рейде потерпел крушение доставивший арахис пароход из Ирана, Мир Джафар Багиров, талантливый и грозный руководитель Азербайджана, велел поднимать со дна мешки, вылавливать зерна – и бесплатно раздавать бакинцам. Отмывали, как могли, отжимали масло, мололи, жарили лепешки – многих это спасло тогда от дистрофии и голодной смерти.
Процитирую Толбухина, маршала Советского Союза: «Красная Армия в долгу перед азербайджанским народом и отважными бакинскими нефтяниками за многие победы…»
Да, в долгу, и не только Красная Армия, а все мы. А еще и вся Европа!
В долгу, который не надо возвращать, но о котором следует помнить.
Академик Иван Губкин, исходив весь Апшерон и изучив его недра, по каким-то своим, ведомым только гениям, ассоциациям и аналогиям «разглядел» нефтеносные пласты «второго Баку», а еще предположил, что Западная Сибирь покоится на невиданных по размерам «подушках» из нефти и газа. Предвидение о татарских, башкирских, куйбышевских (самарских), пермских залежах подтвердилось блистательно и сразу, а с Западной Сибирью было много сложнее – все развивалось по пословице «Близок локоть, ан не укусишь»: неоднократно осуществляемое разведочное бурение то выявляло признаки нефти, то не выявляло, а самой нефти не было.
Однако всевидящая судьба, о которой писал Евгений Баратынский, – его мудрую строфу я использовал в качестве эпиграфа, – действительно все видела и не спеша, без ненужной суеты готовилась преподнести стране неслыханной щедрости подарок. Такой щедрости, что Советский Союз, словно бы оглушенный и ослепленный свалившейся на него милостью, через тридцать лет после марта 1961 года скончался от болезни, которая называется «Кому много дано, с того много и спросится – и не приведи Господь спросу этому не соответствовать»; такой щедрости, которой до сих пор живет Россия, но – слава Богу! – диагноз мы вроде бы усвоили и, по крайней мере, говорим – много и красноречиво – о том, что данному нам за не наши заслуги надо бы соответствовать, ой, надо бы!
Однако все по порядку: 28 июля 1931 года в одном из сел Шамхорского района Азербайджана родился мальчик, названный Фарманом – первый из четырех детей семьи Салмановых. В 37-м его отца арестовали, мать и дети выжили благодаря односельчанам, деду Сулейману и бабушке Фирузе. А фундамент будущего нефтегазового могущества страны был Судьбою заложен задолго до того: в 1888 году юный бунтарь Сулейман был приговорен к двадцатилетней ссылке в Сибирь за конфликт с имамом гянджинской мечети и старшим муллой губернии. Отправившись добровольцем на русско-японскую войну, он воевал так храбро, что был награжден и досрочно освобожден; женился на русской сибирячке Ольге Иосифовне, принявшей ислам и нареченной в нем именем Фируза – и вернулся в родное село.
Внук Фарман впитывал рассказы деда о Сибири и Дальнем Востоке и учился русскому языку у бабушки, а Судьба тем временем не дремала: министр нефтяной промышленности СССР, уроженец Баку Николай Байбаков, выпускник Азербайджанского нефтяного института, по своим депутатским делам приехал в Шамхор.
Во второй уже раз я вспоминаю эту легендарную – без каких-либо преувеличений – личность и хочу рассказать историю, наверняка не всем читателям известную.
Когда в августе 1942 года немцы вплотную подступили к нефтепромыслам Северного Кавказа, Гитлер на одном из совещаний сказал, что без кавказской нефти войну не выиграет. Сталин, об этом знавший, приказал Байбакову срочно вылететь на Кавказ… и сформулировал задание в любимой своей манере: «Если вы оставите противнику хоть тонну нефти, мы вас расстреляем, но, если вы уничтожите промыслы, а немец не придет, мы вас тоже расстреляем». Байбаков, которого вождь еще в конце тридцатых учил, что главное для молодого наркома – это «бичьи» нервы плюс оптимизм, решился возразить: «Вы не оставляете мне выбора, товарищ Сталин». «Выбор здесь», – ответил Верховный Главнокомандующий и постучал пальцем у виска. Этот ответ Сталина трактуют как призыв напрячь ум, но рискну предположить, что был в нем еще один смысл: пуля в висок из собственного пистолета – до того, как в затылок выстрелят из энкавэдэшного.
…Штаб Южного фронта уже бежал в Туапсе, а бригады, руководимые Байбаковым, еще бетонировали скважины моздокских промыслов, взрывали станки-качалки и нефтепроводы. В Москву сбежавшие доложили, что нарком погиб, а он и его подчиненные чудом успели уйти к партизанам, и спустя два дня Николай Константинович добрался через горы до Туапсе.
Под Грозным же не была законсервирована ни одна скважина, а когда немцы разбомбили промыслы и нефтеперегонные заводы, то пожары невиданной силы были потушены и все разрушенное восстановлено – за считанные дни.
Полгода фашистские дивизии оккупировали Северный Кавказ, но им не досталась не только ни одна тонна, но и ни одна капля нефти!
Много написано и снято про фронт, хотя и здесь еще зияют провалы: до сей поры, например, мало кто и мало что знают о сверхчеловеческом подвиге подольских курсантов, спасших в октябре 41-го Москву, а значит, страну, а значит, всю Европу, – но о недоступном теперешнему нашему пониманию напряжении сил в тылу вообще говорится ничтожно мало!
Итак, Байбакова в Шамхоре повели осматривать школу, в которой учился восьмиклассник Фарман Салманов, говорящий по-русски почти так же свободно, как и по-азербайджански – он-то и давал министру пояснения. Прощаясь, тот спросил, кем хочет стать паренек после окончания школы, на что получил ответ: «Нефтяником!». «Это хорошо, – похвалил Байбаков, – нефть – будущее нашей страны», и в 1948 году Фарман, проработав до того два года коллектором Ширванской комплексной геологической экспедиции, поступил на геологоразведочный факультет, – чувствуете, как неустанно трудилась Судьба? – Азербайджанского нефтяного института, который к тому времени уже назывался Азербайджанским индустриальным. В 1954-м, перед окончанием института, он написал письмо Байбакову с просьбой направить его на работу в Сибирь. Министр собрату своему по alma mater не отказал, и Фарман Салманов два года, работая начальником нефтегазоразведочных экспедиций, искал нефть в Кемеровской и Новосибирской областях.
На этом работа Судьбы не завершилась, а в дело вступили еще и огромный талант молодого геолога и унаследованное от деда Сулеймана бунтарство! Фарман Салманов счел дальнейший поиск нефти и газа в Кузбассе бесперспективным, начальство в Новосибирске слушать его не хотело, и тогда он в августе 1957 года самовольно (!), тайком (!) перевел свою геологическую партию в Сургут. Это было неслыханным по дерзости поступком, который вполне могли счесть проступком или даже преступлением, а на поддержку Байбакова рассчитывать не приходилось: Николай Константинович хоть и был уже в то время Председателем Госплана СССР, но, резко возражая против поспешного и оказавшегося провальным перехода на территориальную систему управления экономикой (полюбившиеся Хрущеву совнархозы), вскоре попал, точнее, сам «залез» в опалу и был сослан в провинцию.
То, что сделал Салманов, было настолько вопиющим, головы летели за настолько меньшее, что начальство струсило – будь оно за это благословенно! – и, избегая огласки, задним числом подписало приказ о переводе партии в Сургут.
Почти четыре года Фарман Курбан оглы, Фарман Курбанович Салманов и поверившие в него работники партии, зимой замерзая на пятидесятиградусных морозах, летом увязая в болотистых топях, измученные комарами, мошкой и жизнью во времянках, искали нефть.
Никем не сменяемые, финансируемые по минимуму – искали.
Упорно и безуспешно!
Но 21 марта 1961 года, словно бы в честь любимого азербайджанцами праздника Новруз байрам, ударил первый фонтан. Всем оппонентам была отправлена телеграмма: «Уважаемый товарищ, в Мегионе на скважине №1 с глубины 2180 метров получен фонтан нефти. Ясно? С уважением, Фарман Салманов». Оппоненты ответили, что это случайность, что недели через две-три фонтан иссякнет, так как по-настоящему большой нефти в Западной Сибири нет и быть не может; мол, Губкин сболтнул, а упрямые дураки поверили.
Судьба поусмехалась, испытывая Салманова и его людей еще два с половиной года, а в октябре 1963-го фонтан забил из скважины в районе Усть-Балыка. Начальство было извещено о том, что скважина «лупит по всем правилам», а на имя Хрущева ушла телеграмма: «Я нашел нефть. Вот так, Салманов».
Теперь это уже стало ясно всем: Губкин не «сболтнул», а предвидел; Салманов поверил – и нефть нашел. Большую нефть… а этот упрямец утверждал, что огромную… утверждал, что еще и газ есть, только не огромный, а гигантский!
Кстати, насчет Кузбасса он тоже оказался прав.
Тем временем Байбакова вернули в Москву, а с 1965-го, когда Хрущев уже был отстранен от власти, он в течение двадцати лет был Председателем Госплана СССР (с Горбачевым, естественно, не сработался). Алексей Николаевич Косыгин доверял ему безоговорочно, и в Западную Сибирь пошли большие ресурсы.
Окупившиеся тысячекратно!
Связка великих фамилий «Циолковский-Королев-Гагарин» почитается абсолютно заслуженно, но разве меньшего почитания заслужила другая, «Губкин-Байбаков-Салманов»?
Спросим себя: если на вопрос: «Кто такой Губкин?» в Москве правильно ответят хотя бы таксисты: «Академик, улица такая есть: академика Губкина… а, да, еще „керосинка“ есть – университет нефти и газа его имени», то сколько жителей Воронежа или Тамбова пожмут плечами: «Кто ж его знает!»?
Про Байбакова не вспомнят и в Москве, а единственный его бюст установлен в школе Сабунчинского района Баку – в ней он учился.
Салманову повезло чуть больше: памятники и бюсты ему, человеку, при самом непосредственном, деятельном и эффективном участии которого в Западной Сибири открыто более 130 (!!!) месторождений нефти и газа, установлены в Москве, Баку, Сургуте, Салехарде, Ханты-Мансийске; а авиакомпания «ЮТэйр» присвоила его имя двум бортам.
Мы всё мечтаем слезь с «нефтяной иглы» и говорим об этом так, будто бы стесняемся нашего газа и нашей нефти, как попавшие из грязи в князи стесняются неотесанного отца (О великий наш язык! Недаром слово «газ» в тебе – мужского рода!) и нескладной матери (А «нефть» – женского!). Мы едим то, что они, такие «невысокотехнологичные», присылают нам из своих «зачуханных деревенек»; мы ворчим, что еда не вполне соответствует нынешним представлениям о здоровом питании… и все это так: и деревеньки далеки от парадиза, и еда не вполне соответствует, да ведь только ею и живы!
И потому не вредно было бы говорить каждодневное спасибо за благо, посланное нам не нашими трудами, а прошлыми героическими усилиями десятков тысяч безымянных и троих великих: Губкина, Байбакова, Салманова.
Говорят, вот-вот поднатужимся и слезем с этой чертовой иглы, и прорвемся в цифровую эпоху, в постиндустриальную экономику – ой, не верю, разучились прорываться! Разве что проползем, да и то чудом, на которое только и стоит рассчитывать.
А пока… Пока не стану повторять, что нефть и газ – наше национальное достояние, скажу поэтичнее и задушевнее – гораздо поэтичнее и гораздо задушевнее: без них, без нефти и газа Сибири, России давно бы уже не было!
И хочу подчеркнуть еще вот что: Азербайджан, присоединенный к Российской империи силой оружия, был лоялен Советскому Союзу дольше и в гораздо большей степени, нежели, скажем, Грузия и Украина с их пылко когда-то звучавшими клятвами в вечной любви и верности; нежели Армения, обретшая хоть какое-то подобие государственности только благодаря России и самоотверженности русского дворянства, того же Грибоедова в конце концов… так вот, нежели Армения, фактически объявившая о своей независимости еще летом 1990 года, за год до губительного путча, и на территории которой референдум весны 1991 года о сохранении СССР даже не проводился.
Может быть, все же стоит «подпустить» светлой печали воспоминаний о детстве и юности в родном городе? Разбавить повествование пейзажными зарисовками, описаниями шашлычных и чайхан, кебабных и хашных?
А то ведь складывается у меня даже и не «Песнь о Баку», но «Песнь о нефти и газе».
Господи, как же правильно, что именно так складывается!
Как хорошо, что убежден: только уникальные залежи нефти и газа смогли создать на рубеже 19 и 20-го веков тех, кто в душе моей объединены не в бакинцев даже, а в уникальный Бакинский Народ; только уникальный Бакинский Народ мог создать Великий и Уникальный Баку – точнее, они непрерывно создавали и создают друг друга!
Шамаханская царица возникла в сказке Пушкина «Золотой петушок» не случайно: про Шемаху, центр губернии, знал весь образованный Петербург, а вот о Баку, находящемся на оконечности Апшеронского полуострова, у острого выступа, похожего на опущенный в Каспий клюв чайки, – очень немногие. Настолько немногие, что, когда граф Воронцов 14 июля 1848 года в своей докладной на высочайшее имя сообщил о том, какой мощный фонтан бьет в поселке Биби-Эйбат близ Баку из пробуренной двумя годами раньше горным инженером Семеновым нефтяной скважины (Первой в мире! Вторая, в Пенсильвании, появилась лишь через тринадцать лет!), никакой реакции не последовало, что, конечно, свидетельствует о «высоком даре» предвидения Николая Первого – тогдашнего носителя высочайшего имени, – а также его окружения.
Александр Второй был гораздо прозорливее отца: в 1859 году, после того, как Шемаха сильно пострадала от землетрясения, центр губернии был перенесен в Баку, а в 1868 году было дано высочайшее разрешение на бурение нефтяных скважин (до того нефть накапливалась в вырытых колодцах). А далее – почти вскачь: в 1871 году скважину глубиной шестьдесят четыре метра с большим дебитом пробурили (механическим способом) в поселке Балаханы, в 1872 году была отменена откупная система предоставления участков и они стали продаваться с публичных торгов; нефтяной промысел объявлялся свободным, керосин облагался акцизом в сорок копеек с пуда, первые торги состоялись 31 декабря, в самый канун 1873 года, и казна, вместо запланированного полумиллиона, получила три!
В Баку наступила эпоха нефтяного бума!
Баку стал местом рождения передовых технологий!
В Баку потек азербайджанский, русский и армянский капитал; в Баку хлынул капитал из-за рубежа – шведский, французский, английский!
И самое главное, чему научил Баку: острая и умело организованная конкуренция капиталов выливалась не в «разборки и наезды», а в конкуренцию подходов к ведению бизнеса, в конкуренцию технологий, умов и умений, в конкуренцию репутаций и уровней общественной значимости наконец!
Известна замечательная фраза великого писателя Николая Лескова: «У русского царя есть много разного народа», – так вот в азербайджанском Баку «разного народа» было едва ли не больше, чем у русского царя. Причем сама нефть требовала этого разнообразия и – одновременно – спаянности столь разных и непохожих.
Достаточно вспомнить Людвига и Роберта Нобелей: сейчас в Баку есть музей с экспозицией, освещающей их деятельность, и удостоены они этой чести не потому, что были любимы и чтимы более, нежели, скажем, уже упомянутые мною Тагиев и Нагиев. Нет, напротив, Нобелей в Баку, скорее, недолюбливали за нескрываемое высокомерие и нежелание «вариться» в его жизни, однако, не любя – не завидовали; это одна из лучших черт зарождавшегося тогда Бакинского Народа: не завидовать чужим успехам, а стараться их превзойти.
И главным для становления Баку как Великого Города в деятельности братьев Нобель было то, с каким размахом удовлетворялась порожденная их безумной инвестиционной активностью потребность в кадрах: в геологах, химиках, технологах, инженерах-строителях, проектировщиках, промысловых инженерах, буровых мастерах, юристах, бухгалтерах – в самых лучших кадрах!
А потому да здравствует то, что сейчас зовется вложениями в человеческий капитал! Они, черт возьми, окупаются – мир увидел, что как только инженеры «Товарищества братьев Нобель» догадались для сжигания в котлах танкеров и торговых пароходов использовать мазут, цены на него выросли в несколько раз, а на уголь, дрова и торф в несколько раз упали.