Читать онлайн Лестница в небеса. Исповедь советского пацана бесплатно

Лестница в небеса. Исповедь советского пацана

Глава 1

Я решил исповедаться. Сколь можно честно. О себе и времени. Пока не забыл. Пока голову не промыли пропагандисты. А они уже начали свою работу. Одни на ходу придумывают «прекрасное прошлое», другие клеймят это прошлое с яростной неумеренностью умалишенных. И те и другие готовы вновь повести нас в бой за светлое завтра.

А я хочу вспомнить, как пишут нынче на мороженном – «как было»! На самом деле. Потому что я люблю свое прошлое и ненавижу его. И не нахожу в этом ничего предосудительного. Разве может быть предосудительной жизнь? И очень хочу оставить в памяти поколения хотя бы свои честные воспоминания. Пригодятся, ей-Богу, в трудную минуту.

Мне скажут – чем докажешь, что не врешь? Отвечаю – судите сами. Я могу что-то спутать с цифрами и именами, все остальное – предел моей честности и искренности.

Бывает, человек врет, врет всю жизнь и вдруг ему хочется сказать правду. Это про меня. Всю жизнь я притворялся крутым и сильным, умным и расчетливым, талантливым и продвинутым; пугал близких мрачной физиономией, жестокими поступками; карабкался вверх по карьерной лестнице, отпихивая ногами конкурентов; руководил, выступал, заседал в президиумах, получал награды, умничал в телевизоре с одним лишь желанием – чтоб увидели друзья и знакомые: «Смотрите, это же я! я! я! Видите?!» А сам хотел лежать в мягкой траве жарким июльским днем, среди зеленых берез, смотреть в чистое, синее небо, слушать как жужжит пчела над ухом, и чтоб ни одной падлы не было рядом! Или еще хорошо нежиться в теплой постели в позе беспомощного зародыша и хрюкать от удовольствия, когда ласковые женские руки гладят по спинке. На хрена, скажите, эта крутость? Одно беспокойство. И вот ведь купился. Как там в фильме «Дело пестрых»? «Обвели тебя, Мишка, как последнего фраера!» Ладно…

Для меня всегда было тайной, как человек умудряется заморочить себя ерундой, пустяками до полного нервного истощения и при этом считает, что живет полноценной жизнью. Нет, правда. Только представить себе на минуточку. Вселенная! Биллионы биллионов километров во все стороны и конца края нет! Непостижимо огромные раскаленные шары миллионы лет все куда-то падают и падают, удаляясь друг от друга, быть может, навсегда. В этой бесконечной черной бездне, наполненной вечным молчанием и холодом, где-то затаилась голубенькая песчинка, на которой примостились самые удивительные существа во Вселенной – люди. По мне, так каждый человек от рождения должен сидеть, глядя в небо и открыв рот от изумления. «Мама миа! Кто я?! Откуда взялся в этой мертвой и непостижимо огромной пустоте? Зачем?» Задав этот вопрос, вполне уместно упасть на колени и содрогаясь от рыданий возопить – кто Ты, Всемогущий, который явил меня в этот мир?! Откройся! Я слишком мал, чтоб отгадать эту тайну! Мне страшно! Смилуйся! Зачем эти невероятные пространства вокруг, если мне хватает несколько метров моего жилища, зачем эти огромные раскаленные шары, если мне хватает тепла моей печки? Зачем я столь жалок и беззащитен, если обладаю даром чувствовать и мыслить?!

Вместо этого человек страдает от того, что у его друга в машине на десять лошадиных сил больше, чем в его собственном авто или его утром обругал начальник за опоздание на работу. Нет, вдумайтесь! Диаметр Вселенной 20 миллиардов световых лет, а Егор Тютькин опоздал на автобус, и теперь страдает – руководитель назвал его лошаком! Ожидал ли Бог таких результатов своего титанического труда? Знал, конечно. И все-таки создал человека. Это внушает надежду, хотя вопросы остаются.

Открою тайну – я считаю себя уникальным человеком. Не таким как все. Сколько себя помню – всегда так считал. Например, я считал, что все вокруг умрут, а я нет. Повзрослею, состарюсь, а потом произойдет нечто – придет ко мне ангел и скажет: «Ну, вот и все, Мишутка, испытания закончились, собирайся домой. Хватит. Бери меня за руку и полетели!» – «А, как же другие? Они же умирают? Страдают?» – «Это видимость одна. Тебе для устрашения. Чтоб не наглел».

Еще я всегда верил, что должен сделать что-нибудь исключительное. Такова моя миссия. У меня есть Дар. Меня невозможно увлечь до беспамятства большой зарплатой, жирной звездочкой на погонах, супермощностью мотора в автомобиле или итальянскими ботинками из дорогого магазина. Я всегда помню, что диаметр Вселенной 20 миллиардов световых лет. То есть мир создан не просто с избытком, тут чувствуется неслучайный размах. Кто-то явно внушает: «Ребята, итальянские ботинки – это, конечно, хорошо, но маловато для полного счастья. Посмотрите ночью на небо. Посмотрите, как пробуждается утром омытый росой цветок. Почувствуйте разницу, оглоеды. Для вас ведь старался!»

Может быть, именно этот непонятный мне самому до конца дар и заставил меня взяться за эту исповедь. Если ботинки для вас важнее звездного неба – можете не читать. Если вы хоть раз смотрели на Луну ночью, открыв рот от изумления и задавали себе самый простой и самый непостижимый вопрос «Кто я такой? И не сон ли вся моя жизнь, а проснувшись, я пойму, где я и кто я? И зачем я?» – тогда, возможно, вам будет интересно знать, что понял человек 62 лет отроду, переживший разные исторические эпохи, переселившийся кувырком из одной страны в другую, с душой, неоднократно изнасилованной умниками всех мастей, знавший и яркие взлеты и унизительные падения, отчаянье и благодать, и уверовавший, наконец, что рожден был не зря, жил и страдал не напрасно, и на свободу из земного заключения должен выйти с чистой совестью. Потому что там, за колючей оградой земного бытия, ясно будет, обнимут ли тебя с радостью или не подадут руки.

Для меня самого нет повести увлекательнее на свете, чем повесть о скитаниях души человеческой. Особенно, если эта повесть написана честным, искренним и бесстрашным языком. Я давно убедился, что любая, самая простая и даже убогая история жизни, интересней и, конечно, поучительней, чем самый крутой американский блокбастер.

И конечно хочется честно рассказать о свой стране и времени. Русский человек ленив умом, его легко объегорить сказками, увлечь в очередной блудняк примитивными мечтами и обещаниями. «Люди, будьте бдительны!» – как взывал казненный нацистами во время войны известный публицист. Или, говоря языком современным, не будьте лохами! Впереди – новые лохотроны!

НУ И ПОСЛЕДНЕЕ. Нынче много говорят о нейронных сетях, об искусственном интеллекте. Что, мол, робот лучше человека играет в шахматы, решает математические задачи. Скоро научится рисовать картины, писать романы и сценарии, сочинять великолепную музыку. Ну, хорошо, верю, что, если напихать в память машины все, что человек сотворил за тысячу лет, она сможет скомпилировать чудесное художественное произведение – роман, или симфонию, или нарисовать «Гибель Помпеи», или выдать глубокомысленный философский трактат.

А как насчет исповеди? Исповеди искреннего человеческого сердца? Компиляция тут не поможет. Изящный слог тоже. Машина может красиво соврать, виртуозно запутать, но искренней сердечной исповеди не получится. Потому как сердца нет. Есть проводки, микрочипы и схемы. А я хочу заглянуть в глубь души настоящего человека. Такого же счастливого мученика земного бытия, как и я сам. Рожденного женщиной. Прошедшего свой драматический земной путь. Родного мне по крови, по судьбе. Возможно, и загробной. Ау, машина? Слабо? А я попробую.

Глава 2

Мне крупно повезло. Я родился в СССР в 1961 году, а это значит, что мои детство, отрочество и юность пришлись на самые лучшие годы в истории человечества! Я не шучу. Лучшие от сотворения мира. В Европе еще процветала подлинная демократия и комфорт на прочном фундаменте христианского мировоззрения. Англосаксы перед тем, как испустить дух, сотворили гениальную музыку, в которой выразилась вся их могучая и мятущаяся натура, чующая надвигающуюся гибель мира. В СССР наконец-то вспомнили, «что все для человека и во имя человека» и, что самое удачное, кому-то пришло в голову, что «дети – наше будущее!». Детей в СССР полюбили как-то даже преувеличенно горячо. Надо было, наконец, объяснить самим себе, что полвека страданий, лишений, мучений были не зря, что вот и пришло то самое светлое будущее, ради которого продырявлено пулями столько затылков; что бедолаги в лагерях голодали и надрывались на лесоповале не напрасно, и даже догадывались, что придет тот светлый час, когда все объяснится и оправдается, и все простят друг друга, и споют, обнявшись, со слезами счастья, «Интернационал»!

Пришло долгожданное время! Кумачевые флаги реяли по всей необъятной стране! Мордатые колхозники меняли телеги на удобные кресла «Жигулей». Откормленные девочки и мальчики в белых рубашках и красных галстуках сыто рыгали в школьных столовых, звонко пели речевки в школьных рекреациях и мечтали, что «на пыльных тропинках далеких планет» останутся следы их сандалий. Родители, раскладывая воскресным утром дымящиеся сосиски по тарелкам, любили с гордостью вспоминать, как после войны набивали желудки блинами из червивой муки с лебедой пополам, и рады были промерзшей картофелине больше, чем теперь пирожному, и со вздохом умильно повторяли, что «теперь-то жить и жить»!

Из раннего детства я помню ощущение полного благополучия и безопасности. Утром солнце заливало нежными лучами мою кровать, мне выпало счастье жить в какой-то удивительной, самой большой стране на Земле и при этом в будущем взрослые обещали мне еще больше счастья и изобилия! Хотя и одного фантика, свернутого четырехугольником (для игры) из-под конфеты «Мишка на севере» в кармашке хватало, чтобы целый день быть самым счастливым человеком на планете! А если случалось выпросить у мамы оловянных солдатиков, чтоб похвастаться во дворе?.. Тут и коммунизм никакой не нужен.

Нет, без шуток, жили действительно неплохо. Смеялись гораздо чаще, чем сегодня, песни пели по любому поводу. В домино мужики резались во дворе до полной темноты. О смерти говорили шепотом, чтоб дети не слышали. В праздники квартиры наполнялись гостями. Иногда родственниками, иногда друзьями из соседней деревни, которым посчастливилось сбежать из колхоза в Ленинград в 50-е годы. Гуляли с размахом. Напоказ. Столы ломились от каких-то неведомых в повседневности, волшебных блюд: помидоров в томатном соусе, щедро посыпанных солью, тонко наструганной копченой колбасы, красной горбуши в масле, которая подавалась прямо в открытых консервных банках; в банках подавались и золотистые, пахучие шпроты, а иногда центр стола украшала баночка красной икры – ее даже есть было страшно, так, пробовали по чуть-чуть, причмокивали, пожимали плечами, смеялись. Для затравки на стол ставили бутылку водки или вина, но вскоре появлялся графинчик с коричневой жидкостью, которая вызывала у гостей веселый переполох. Нюхали, взбалтывали, спрашивали рецепт и не болит ли после голова. Мелкота любила залезать во время застолья под стол и там хватать взрослых за коленки. За это нам совали под стол какую-нибудь вкусняшку…

Потом батя брал гармонь, молодо и лихо откидывал назад голову и женщины пускались в пляс под «скобарьскую» – много лет спустя я узнал ее мотив в знаменитом хите «Дип Перпл». Плясали так, что однажды вылетела половица из пола. Плясал весь дом. И песни орали из всех окон. Тверские, псковские, смоленские радовались жизни, радовались, что вовремя свалили из колхозов и совхозов и не пропали на чужбине, обросли жирком и теперь могут себе позволить и выпить, как люди, и закусить.

Вечером все вываливали во двор и шумной, пьяной толпой, с воздушными шарам, песнями и матами стекались к Володарскому мосту – там давали салют, и огромная масса людей кричала «ура!» с таким энтузиазмом, что их должны были услышать пролетарии всех стран мира.

Еды стало вдоволь. Остатки хлеба выбрасывали в ведра, которые стояли на лестничных площадках и которые выгребали по утрам дворничихи. Старики ругались, говорили, что это грех, но кто их слушал, стариков-то? Темные, отсталые люди, пережитки капитализма, слаще морковки в детстве ничего не ели, соль и сахар на год вперед запасали.

Насытив желудки, люди, как и полагается, занялись накопительством. Напрасно чудаки в телевизоре высмеивали мещанство; напрасно комиссары в «пыльных шлемах» из мосфильмовских кладовых яростно звали в последний и решительный бой… Укрывшийся в семейном окопчике от большевистской шрапнели обыватель потихоньку высовывался наружу и принюхивался, куда дует ветер. Инстинкт более древний, более глубокий, чем пролетарский интернационализм, звал обывателя в путь… по магазинам.

Начался потребительский бум. Последняя предсмертная судорога незаконнорожденного дитя Маркса – общества развитого социализма. Никогда (!) – а я прожил годы самого лютого, пещерного капитализма, – никогда на моей памяти не было такого отвратительного, страстного, жадного поклонения вещам, как в 70-е годы, когда КПСС объявила на весь мир, что битва с «частнособственническими инстинктами» успешно завершена и в Советском Союзе народился (выродился?) новый тип человека – человек советский.

Как же он выглядел, успешный советский человек, человек будущего, о котором мечтал Ленин и его соратники и ради которого было истреблено целое поколения «сорняков»? Среднего роста, с брюшком, в огромной шапке из собачьего меха, в рыжей дубленке нараспашку, в югославских джинсах и польских полусапожках, с прищуренными плутоватыми глазами, в которых настороженный интерес мгновенно сменялся либо страхом, либо наглостью. Он всегда был настороже, как мелкий лесной хищник, всегда в поиске пищи, которую находил или на работе, или на стороне. Он был хамоват, но трусоват, ум его был направлен только к выгоде и накопительству, остальные интеллектуальные навыки со временем отсыхали и отпадали за ненадобностью. Он уже давно открыл для себя, что все врут, что все воруют, все подличают и предают, все развратничают и жрут в три горла, и что правду ищут только юродивые и карьеристы.

Вступить в партию для такого человека было столь же просто, как и вступить в преступную группировку: разница только в выгоде, которую сулил выбор.

Меня укоризненно спросят – а как же люди честные и благородные, сильные и талантливые, которые покоряют космос и возводят города, учат и лечат? Разве их мало было в 70-е годы? Позвольте, но ведь я говорю о «новом человеке», о «биологическом виде», который кто-то остроумно окрестил «гомо советикус» – и это действительно новый вид человека, полученный путем активной, принудительной и долгой селекции.

Гомо советикус – это человек вне морали. Гомо-советикус состоит изо рта, желудка, жопы и половых органов. Голова ему нужна только для того, чтобы эффективно снабжать эти органы необходимой энергией. А также для того, чтобы эффективно отнимать или воровать у слабых и глупых все, что пригодится в хозяйстве. Гомо советикус живуч и опасен, как борщевик Сосновского. С ним безуспешно борется грозный ОБХСС. Но милиция только срубает верхушки и оставляет жирные корни. Они быстро прорастают и становятся еще гуще. Коммунизм гомо советикусу не страшен. Коммунистический начетчик для него совершенно безвреден – оба исповедуют одинаковый взгляд на жизнь, как на способ существования белковых тел. Собственно, это две бациллы из одного инкубатора. Только коммунист способен к отвлеченному мышлению, а значит может получать удовольствие от интеллектуального онанизма. А гомо советикус занимается онанизмом по старинке, руками и с заграничным порножурналом. Для гомо советикуса отвратительно все, что нельзя лизнуть, разжевать, проглотить, пощупать, оттрахать, посмотреть или послушать. Мысль для гомо-советикуса опасна, поскольку ее трудно приручить, она может взбрыкнуть когда угодно и внести сумятицу, поэтому лучше не думать. Зачем? Пусть лошади думают: как любили повторять, у них голова большая.

Был и еще один распространенный тип человека, которого можно условно назвать «человеком простым».

О, простота! С благословения партии ее воспевали советские поэты, писатели и режиссеры: «Будь проще!» В 60-е простой человек даже вызывал симпатию: вчерашний крестьянин, которому хватало ума понимать, что он чужой в городской культуре, был скромен. Но в 70-е стал нагл и самодоволен. Отличительная черта простого человека – глубокое недоверие и неприязнь к интеллигентам. За то, что слишком много думают, за то, что умничают, за то, что моют руки после туалета, а за столом пользуются ножом и вилкой, «выкают», все время читают, а сами розетку не могут починить и в армии не служили.

Простой человек любил заламывать кепку на затылок и ходил в пальто нараспашку. Рубаха на нем была расстегнута до пупа. Таким образом он показывал, что ему сам черт не брат, и что он знает, что надо делать с женщиной, если случится остаться с ней наедине. Подруги и жены у «простых» говорили громкими голосами, жирно красили красной помадой губы и мечтали вылезти из «Жигулей» в сетчатых чулках перед парадной, на глазах замолчавших соседей.

Впрочем, не о них речь. Потому что советский прогресс в бездну толкали не они, а растущая армия дельцов, проныр и других «мелкобуржуазных элементов».

Сколько же было таких людей в семидесятые? Никто их не считал. Но влияние их на повседневную жизнь даже в семьях простых, честных и скромных было огромно. Именно они постепенно овладевали умами масс, выдавливая на историческую обочину «передовое учение Маркса». Именно они по-новому, исподволь обустраивали общество, меняя указатели и авторитеты. Престиж летчиков потеснили бармены в пивнушках, официант стал гламурной фигурой, а таксист – лихим ковбоем на дорогах. О коммунизме еще скучно бубнили преподаватели в институтах, на зданиях еще висели гигантские кумачевые транспаранты: «Наша цель – коммунизм!», но здравомыслящий обыватель знал твердо, что главная цель жизни – «Жигули», дача и отдельная квартира, для начала же сойдут американские джинсы и «Панасоник». По-настоящему противились этому жестокому материалистическому прессингу только высоколобые, бородатые очкарики, да их худосочные подружки. Они упрямо ходили в театры и библиотеки, на выставки и концерты, вели диспуты, на которых доказывали, что «счастье – это когда тебя понимаю», несли прочую пургу, пели песни Окуджавы под гитару; они ненавидели мещан и с энтузиазмом высмеивали мещанство. Мещане не обижались, посмеивались и продолжали копить и потреблять.

Кто был прав? Кто не прав? Кто победил в 91-м? Разве не смешно сейчас говорить об этом всерьез? Что мы вообще знаем о человеке?

Кто сможет внятно ответить, например, как люди разных возрастов, профессий, национальности, образования, ума и достатка загораются одним желанием, перебороть которое они не в силах, а именно – натянуть на себя в один прекрасный день тесные синие штаны из американской брезентовой ткани и выйти на улицу с настроением победителя? Откуда приходит массовая мода, которая охватывает большую часть человечества в считанные недели, а потом уходит, как нагонная волна, в пучину забвения? Как вчерашние комсомольцы из приличных семей становились лидерами жестоких преступных группировок?..

И все-таки 70-е мне особенно дороги. Я дитя 70-х. Почему-то так вышло, что об этом времени честно отписались только русские писатели-деревенщики. Но они любили и писали о деревне. Город пугал их. В нем, особенно на окраинах, нарождался странный мир, одинаково чуждый и городу и селу. Мир хрущевских пятиэтажек и брежневских девятиэтажек. О нем не написаны книги. Он не изучен философами. Этот мир жил по своим понятиям и не пускал чужаков. В нем, на унавоженной советской властью почве, расцветала могучим сорняком пугающая и подлинная реальность. Росло и мужало поколение, которое в 91-м проводило в могилу пинком под зад целую страну. Рядом существовал другой, параллельный мир, который старательно придумывали за небольшую зарплату специально обученные люди. Именно его и оставила нам в наследство советская культура. Кинематограф 70-х медленно издыхал под бременем «производственной тематики», выдавливая из советского человека по капле остатки уважения к тяжелому труду. На экране очень хорошие ребята, которым хотелось набить морду, совершали на экране очень хорошие поступки, от которых хотелось хулиганить. Они говорили правильные слова, которые рождали чудовищный нигилизм, и глумились над правдой с таким чудовищным пафосом, что вгоняли в краску даже бывалых инструкторов райкомов комсомола.

Как уживались этих два мира? Да как-то уживались. Коммунисты на своих собраниях обещали всех победить, Брежнева награждали очередной звездой Героя, а мужики после получки трескали водку и мечтали о рыбалке.

Какой-то умник назвал эти годы застойными. Это значит, надо полагать, что не было войны. Не было революции. Не было потрясений. Словом, были редкие годы благополучия, которые выпадают человеку после больших испытаний, когда он еще не готов к новым глупым экспериментам и довольствуется тем, что есть.

Увы, выясняется, что благополучие не красит человека, а иногда просто скотинит. Наверное, с этим надо просто смириться, иначе снова потянет на подвиги, снова захочется перевоспитать человека в существо высшего порядка, превратив его в бесправного раба, страну в концлагерь, а жизнь в ад.

Постараюсь рассказать об этом времени с предельной искренностью.

Глава 3. Китыч

Я родился в Ленинграде, а вырос на Народной улице. Жители улицы Народной всегда жили наособицу. Так и говорили, собираясь в центр: «Поехал в город». Так говорили они в 50-е годы, запирая родную избу, быть может, навсегда, так говорили и в 80-е, когда уже метро было под боком, в паспорте стояла печать с ленинградской пропиской, а в серванте на видном месте красовалась бутылка с ликером «Ванна Таллин». Больше половины мужиков с Народной работали на заводах и фабриках проспекта Обуховской обороны. Каждое утро, матерясь и пихаясь, вчерашние псковские и тверские крестьяне с хмурыми лицами втискивались в трамваи, которые отвозили их к местам трудовой славы. Все были коренасты, грубоваты, мрачноваты и немногословны. Все недолюбливали милиционеров и продавщиц галантерейных магазинов. Некоторые были коммунистами – у этих в лицах сквозила некоторая значительность. Они были как бы и свои и уже не совсем. Имели сообщение с высшими силами и обладали тайными знаниями.

Вечером они же выгружались из трамваев шумной ватагой и растекались по парадным и пивным ларькам, которые становились на Народной улице центрами общественного мнения. У ларька мужик обретал свое естество перед тем, как идти на «казнь» к суровой крикливой супруге. Здесь его уважали товарищи, здесь он мог врать и хвастаться сколько душе угодно, здесь, как на Запорожской Сечи, любили не за должности, а за мужскую доблесть и щедрость. Здесь, правда, можно было потерять и кошелек с зарплатой, а иногда и зубы в придачу.

Для детей Народная была рай. Во-первых, сразу за последним домом улицы начинались садовые участки, на которых летом созревала сладкая клубника, а за ними рос самый настоящий лес. Во-вторых, в каждом дворе была своя ребячья республика. Дело в том, что Народную в начале 60-х заселяли главным образом молодыми семьями с маленькими детьми. Спустя несколько лет малютки подросли, и Народная вмиг превратилась в сплошной детский мир, так что властям срочно пришлось строить новую восьмилетнюю школу. Блажен ребенок, которому выпала удача расти на нашей улице в эту пору! Это была настоящая детская вольница, которую не слишком сильно опекало государство и родители. Вышел во двор и – ты уже ничей! Зарабатывай свое место под солнцем, как умеешь. Дворы были просторны, пустыри огромны, подвалы манили, с крыш видать было далеко! Зимой возле дома добровольцы с ведрами заливали горячей водой из подвала каток и начинались хоккейные баталии. В оттепель ребятня, иногда с помощью взрослых, строила огромные снежные крепости с подземными ходами. Сражались, крепость на крепость, до полного окоченения пальцев рук и ног.

Разумеется, начались неизбежные междоусобицы. Каждый двор обзаводился своим вожаком. Каждый вожак хотел славы. Слава добывалась только в бою. Бились двор на двор, класс на класс, парадная на парадную. Победителей воспевали дворовые «скальды». Синяк под глазом был дороже ордена, глубокая царапина ценилась, как медаль.

К этому времени я уже обзавелся близким другом и поступил в первый класс 268-й школы. Друга звали Колей Никитиным, мы были одногодками, жили в одном доме, в одной парадной и даже на одном пятом этаже. В школе фамилию Коли обломали очень быстро – сначала он сделался Никитой, потом Никой, потом Китом, и, наконец, Китычем. Был у нас такой умелец-языковед по кличке Волчонок – маленький, шустрый, заводной и едкий. Он, как правило, и раздавал клички. Так Коля Никитин отныне и до сих пор остался Китычем, или Китом, в последние годы – Коляном, несмотря на свои 62 года. Свои имена среди пацанов уже в первом классе не сохранил никто. В основном сокращали фамилии: Неволайнен стал Нивой, Епифановский – Пифом, Петровы мгновенно превращались в Петриков, Голомолзин в Голягу, но иногда «кликухи» буквально падали с неба – так я стал Микки.

Китыч был толстым и насмешки сносил с терпением. Терпение сделалось главной чертой его характера, со временем превратив Кита в фаталиста. Я догадываюсь зачем Бог снарядил нас в дорогу вместе. Без меня Кит уснул бы на первом же привале, без него я заблудился бы в лесу и сломал себе шею. Я учил Китыча всю жизнь, как надо жить. Кит не возражал, но жил как хотел. Если перед нами возникала очередная жизненная дилемма – «надо» или «хочу» – я выбирал «надо», а Кит «хочу». Хотел же он от жизни всегда немного: поспать вдоволь, поиграть в «ножички», весело поболтать и посмеяться с друзьями, покупаться и позагорать, почитать интересную книгу, сходить за грибами; повзрослев – выпить портвейна, лучше всего Агдама, на скамейке, вечерком, под зеленым кустом черемухи, покурить болгарских сигарет, поболтать с повзрослевшими друзьями, сыграть в карты или домино и лечь спать с отрадной мыслью, что завтра не надо идти на работу.

Покорять Северный полюс он не хотел никогда. Узнать, что же находится за нашим лесом, не стремился. Он не хотел совершить подвиг, прославиться, разбогатеть. Просто не понимал, зачем это было нужно, чем приводил меня в детстве прямо в исступление. В коммунизм он верил вяло, по необходимости, пионерский галстук под подушкой не прятал, как я, «Тимур и его команда» так и не прочитал до конца. Однако я всегда знал, что, если случиться мне драться жестоко, то я хотел бы, чтоб за спиной у меня был Кит, и если придется идти в тяжелый поход, то лучшего напарника мне не найти. Как-то много лет спустя после детства, сплавляясь с Китом по реке на резиновой лодке (страсть к походам привил мне школьный учитель физики на всю жизнь, но об этом чуть позже), я заметил любопытную деталь, которая мне многое разъяснила. Мы ели вечерами на привале после долгих переходов вкусную рисовую похлебку с мясными консервами. Так вот я заметил, что Кит, выловив ложкой в котелке большой кусок мяса, сбрасывал его обратно в котел. А я в таких случаях отправлял ложку в рот без всяких мук совести.

Восемь лет подряд, ровно без двадцати минут девять утра, он заходил за мной с портфелем и мешком для обуви, и мы брели с ним в школу, чтобы со звонком ввалиться в класс. По дороге мы сочиняли бесконечную сагу о фантастических приключениях, в которых участвовали драконы, динозавры, тигры, медведи, и, разумеется, мы сами. Сага эта, помнится, продолжалась почти до восьмого класса. В 90-е я часто вспоминал про нее, когда глядел американское кино.

Восемь лет мы отсидели с ним за одной партой. Восемь лет я бессовестно списывал у него домашние задания и контрольные. Не раз он решал за меня задачки по алгебре и геометрии. И при этом я был на выпуске из восьмого класса в любимчиках у учительниц, а Кит так и остался букой.

В армии экипаж танкиста Никитина стал первым по итогам учений по всему Дальневосточному округу. В третьем классе его с трудом уломали участвовать в шахматном турнире, и он стал бронзовым призером Ленинграда среди младших школьников. Лишь бы отвязались. Медаль свою он скоро потерял и не горевал об этом. Что еще добавить?

Теперь Кит нищий. Семью не завел. Каждый рубль обязательно пропивает. На жизнь не жалуется. На вопрос: «Как поживаешь?», отвечает: «Хорошо живу, никто не завидует». Рад, когда его не учат, как жить. Мечтает сходить в лес за грибами, да колени болят.

Давайте поставим рядом с ним Дэвида Рокфеллера и спросим обоих на пороге вечности: какую жизнь выбираешь? И увидят оба, как жили, и ответят… Что? Ей-Богу, не знаю…

Глава 3. Евреи

Я не представляю, что чувствует сейчас мальчик из вполне благополучной семьи, если в школе за одной партой с ним сидит мальчик из семьи по-настоящему богатой. Что чувствует девочка, за которой к порогу школы приезжает отцовский «Фольксваген», а за подружкой «Бентли» с шофером.

Слава Богу, мы в 70-е были по-настоящему равны. Рабочий высшего разряда нес голову прямо и смотрел в глаза инженеру с некоторым даже вызовом, на который инженеру нечем было ответить. Учителя и врачи смиренно признавали, что работают не за деньги, а за идею, а партийные чиновники все видом давали понять, что они вообще не от мира сего и готовы умереть, как только истощаться их силы в борьбе за светлое будущее.

Мой отец, рабочий фабрики Ногина, зарабатывал больше трехсот рублей в месяц. Правда работать приходилось в три смены и в наушниках, чтобы не потерять слух от адского грохота ткацких станков. Помимо прочего батя мог запросто починить приемник, стиральную машину, розетку и пылесос. Я не припомню, чтоб мы вызывали когда-нибудь даже мастера по починке телевизора. Около двухсот рублей зарабатывала мама, работник торговли, и я не знал тревоги за будущий день. Фрукты, рыба, мясо были на столе ежедневно.

Ощущение безопасности тогда было всеобщим. Особенно у детей. Мы чувствовали, что нас любят, что нас опекают, что нам готовят блестящее поприще и принимали это как данность.

Школьная форма у всех была одинаковая, одинаковыми были и куртки, и пальто, одинаковыми были дома и квартиры, холодильники и магнитофоны. Завидовать было трудно. Любили и дружили мы бескорыстно, исключительно по велению сердца и ума.

Бедность в СССР 70-х была под запретом. Бедный человек обличал и укорял систему. Богатство презиралось. У нас во дворе была лишь одна богатая семья – евреев Гитлиных: у них была машина «Москвич-412». Когда она медленно въезжала во двор, ребятня смолкала. Мишка Гитлин выходил из машины. Черные шортики на лямках, клетчатая рубашка, белые носочки – тот самый классический паинька-мальчик, которого ненавидят все дворовые пацаны во всем мире. Сид Сойер и Мальчиш-Плохиш в одном лице. А задавался-то он как! То заглянет в боковое зеркало машины, то стукнет ножкой в оранжевых сандалиях по колесу. А нас как будто и нет! Нас он не видит. Мы в эту минуту напоминаем свору осипших от тявканья дворовых щенков, которые внезапно увидели девочку с пушистым домашним котенком в руках и ждут, когда котенка опустят на землю, чтоб накинуться стаей. Неторопливо вылезал с водительского сиденья отец Мишки, худой, горбоносый, в очках. Не спеша протирал лобовое стекло тряпкой, придирчиво рассматривал красные бока своей красавицы, подрыгивая затекшими ногами. Он тоже не видел никого вокруг. Это была минута честного еврейского торжества.

Сашка Пончик, самый старший из нас и самый упитанный, пинал разбитым ботинком землю и громко сопел.

– Подумаешь, – говорил он самому себе вполголоса, – у моего бати грузовик в тыщу раз мощней.

– А у моего брата, – возмущенно пищал какой-нибудь шкет, – мотоцикл «Урал», он мощнее трактора!

– Евреи, – произносит кто-то страшное слово.

Так евреи вошли в мою жизнь. Мы дружили с Мишкой Гитлиным, он часто бывал у меня в гостях, но в наших отношения всегда присутствовала какая-то постыдная тайна. Мишка не умел дружить, как пацан. Он дружил, как девчонка. Смотрел на меня то с нежностью и преданностью, то стеснялся вдруг чего-то, а то вдруг становился агрессивным и жестоким. Однажды на своем дне рождения он публично высмеял меня за столом за скромный подарок – это была какая-то детская игра в картонной коробке. Я был унижен и оскорблен. Старшая сестра Мишки Катерина сделала ему резкое, злое замечание. Неловкость была невыносимая. Я сгорал от стыда. На следующий день, после школы, повиснув на качелях, Мишка вдруг признался трагическим голосом, что он – еврей!

– Ну и что! – воскликнул я, словно Мишка признался, что заразился опасными глистами. – Ты для меня все равно друг!

– Нет! – покачал головой Мишка.

– Почему?!

– Нам нельзя. Так папа говорил. Мы другие. Нас не любят. Мы скоро уедем. Так надо.

Повисла пауза.

– Папа говорит, что на работе его обзывают евреем.

– Я никогда не назову тебя евреем! – горячо воскликнул я – Ты мой друг! Да? Да!

Мишка благодарно поднял на меня влажные глаза.

Неделю спустя мы с ним подрались на лестничной площадке. Уже и не помню из-за чего. Мишка больно ударил меня в живот кулаком.

– Еще хочешь?! – крикнул он.

Лицо его было искажено злостью.

Я заплакал. От боли, от обиды. Побежал вниз, но вдруг остановился и крикнул срывающимся голосом.

– Ты! Ты – еврей, понял? Вот ты кто. Еврей! Еврей! Еврей!

Скоро Гитлины действительно эмигрировали в Израиль. Об этом на лестнице говорили вполголоса. Уехал отец, мать и сын с дочерью. Бабушка категорически отказались уезжать: «Здесь наша Родина, здесь и умрем!»

Гитлиных осуждали в нашем дворе, но как-то без энтузиазма, скорее, жалели – мол, бежать из СССР можно только от большого горя, что тут еще скажешь?

Еврейский вопрос на Народной вообще носил, скорее, комический, чем трагический характер. Главный хулиган в нашем дворе – Борька Иноземцев – был еврей. У него мама работала в райкоме партии Невского района, папа был начальником цеха на Кировском заводе. Уже в первом классе Борька курил сигареты «Прима» и плевался дальше всех, во втором залез в сумочку классной руководительницы и всю добычу оставил в кондитерском отделе нашего магазина. Два дня весь двор объедался «Стартом», «Белочкой» и орехами в шоколаде. Борька купался в лучах славы. На третий день из окон его квартиры доносились истошные вопли вперемешку с матом. В этот же день он сбежал. Искали его сутки, нашли в какой-то хибаре возле свалки. Мать поседела в один день, отец притих. Борька вошел в народный эпос. Как некогда его предки-большевики, свой путь в жизни Борька избрал сразу, бесповоротно и следовал ему с несгибаемым мужеством. Методы Остапа Бендера ему претили. Только кража! На худой конец грабеж. В 14 лет он получил первый срок. Вернулся ненадолго и пропал теперь уже на десять лет. В перестроечные годы он стал известным бандитом и ушел в лагеря по нашумевшему делу. Рассказывали, что в начале нулевых его видели на Народной. Он стоял возле своей парадной, смотрел по сторонам и – плакал. Я ничуть не удивляюсь этому. О Народной плакали многие мои знакомые, выжившие в 90-е годы – и бандиты, и бизнесмены, и поэты.

Главный пьяница моего призывного возраста тоже был еврей – Андрюха Гердт, чуть отставал от него Борька Драгинский. Были среди нас и Гогиашвилли, и Наили, и Девлеткильдеевы, и Вольманы – все простые советские пацаны, и все-таки еврейский вопрос стоял наособицу.

Как-то листали мы с пацанами оставленный на учительском столе по забывчивости классный журнал и наткнулись на страницу, где напротив каждой фамилии учеников 4-го «б» стояла прописью национальность. Тут были и грузины, и татары, и армянин… а напротив Беркович Катя и Анна (они всегда ходили вместе, темненькие, тихие, в платьицах ниже колен) стоял прочерк. Увидев прочерк, все сказали вслух и про себя: «Хмм, понятно». Некоторые хихикнули, а вообще-то всем было неловко. Словно мы подсмотрели в чьей-то медицинской карте дурную болезнь. Я искренне сострадал сестрам и при случае старался ободрить добрым словом или улыбкой. Они словно понимали, что я делаю это исключительно потому, что сочувствую, что они родились еврейками и были мне благодарны. Я до сих пор считаю, что этот чертов журнал был настоящим учебником антисемитизма.

Каким-то непонятным образом в нашей Богом забытой 268-й школе, из окон которой в иные дни можно было увидеть стадо лосей из ближайшего леса, учителей-евреев было не меньше половины. Отличались они не столько внешностью, сколько упрямой верой в свое высокое призвание учителя. Некоторые учили нас почти с религиозным остервенением.

Впрочем, об учителях можно и подробнее.

Глава 4. Учителя

Прежде всего хочу попросить прощения перед всеми учителями 268-й школы. От лица (хоть и не уполномочен) всех ее учеников.

Учить нас было трудно.

…Он вошел в класс немножко косолапой походкой, продавливая скрипучие половицы тяжелым телом, высокомерно выпятив мощную грудь, и поглядывая на всех свысока выпуклыми серыми глазами.

– Меня зовут Илья Семенович, – сказал он торжественно – Я ваш новый учитель пения.

Волчонок сразу дал ему кличку – «Грузчик».

Был Илья Семенович, он же Грузчик, лыс, могуч, степенен и обладал громоподобным баритоном. На первом же уроке в нашем классе он объявил, что пение станет отныне для всей школы профилирующим предметом, что музыка – это начало всех начал, что мы все еще запоем у него соловьями, и что мы еще будем вымаливать у него хорошую оценку в конце четверти. Нечто подобное пели у нас все новые учителя пения, поэтому мы с Китычем даже не расстроились.

Предыдущая учительница продержалась меньше полгода. Изводили ее зло, и она платила нам той же монетой. Это была сухая, высокая крашенная блондинка с лицом смертельно уставшей надзирательницы концлагеря Саласпилс. Когда-то строгие складки возле ее тонких губ сделались со временем жестокими, крючковатый нос заострился и зеленые глаза горели недобрым огнем даже в минуты полного покоя. Впрочем, такие минуты выпадали редко. Видно было, как ее начинало плющить, как только мы рассаживались по местам. Тридцать дебилов смотрели на нее невинно-глупыми глазами, как зеваки в зоопарке и ждали чего-то забавного. Надо было чем-то эти тридцать дебилов развлекать, а хотелось – по ее лицу было видно – надавать им нотами по башке.

Эльвира (не помню отчества) отчаянно ударяла тонкими, сильными пальцами по клавишам и прокуренным голосом затягивала песню. Класс нестройно подхватывал. В унылом хоре отчетливо и грубо пробивался жлобский бас Матильды, который вклинивался в музыкальный ряд, как булыжник, катящийся по жестяной крыше. Человеку с музыкальным слухом вытерпеть это было трудно. Эльвира страдала. Мы с Китычем предпочитали морской бой.

Вскоре эта мука закончилась. Эльвира ушла, как поговаривали, со скандалом. Ставку сделали на мужской характер.

Начал Грузчик действительно бурно. Двойки ставил, как гвозди забивал – на раз, с азартом и задором. Отличница-зубрила Светка Муратова, которая каждого учителя проедала преданными глазами до дырок, первой вызвалась спеть «Нас утро встречает прохладой». Начала она с не той ноты, сбилась, закашлялась, начала опять и как-то сразу класс наполнился глумливой тишиной, в которой Светка дико выводила свои рулады, исполненные смертельной тоски и ужаса. Грузчик мрачно смотрел на Светку и она, наконец, подавилась на полуслове. Тогда запел Грузчик. И запел так, что в коридоре было слышно. Он всегда пел одну и ту же мелодию, когда выводил двойку в журнале и в дневнике – увертюру к опере «Кармен». Дневник он вернул пунцовой Светке царственным жестом.

Двойки посыпались, как яблоки осенью. «Кармен» стала самой популярной мелодией на четвертом этаже нашей школы, где находился кабинет пения.

– Ну-с, козлятушки-ребятушки, – победно спрашивал Грузчик, сложив руки за спиной – кто мне ответит, кто написал «Лебединое озеро?»

Тишина. Слышно только, как в задних рядах спорят Пиф с Матильдой: «Сам ты песня! Это опера, дурак!»

Светка Муратова ерзает, знает ответ, но боится руку поднять.

– Отвечать будет… Надворный!

Матильда поднимается тяжело, вздыхает.

– Эту оперу написал… – он мучительно вслушивается в подсказку – Иосиф Кобзон!

«Кармен»! Класс гогочет.

В учениках проснулся задор и упрямство. Теперь весь класс ревел во весь голос увертюру к опере «Кармен», когда Грузчик выводил в дневнике очередную двойку. Нашли мы и новый способ мщения. Отныне, когда нас заставляли петь хором, мы лишь молча разевали рты. В полной тишине Грузчик дирижировал нами минуту-две, потом бессильно опускал руки и начинал отстреливать нерадивцев по одному. Втыкаясь взглядом в жертву, он подходил к ней вплотную и слышал жалкий писк. Рядом тоже вроде пели, но стоило ему отойти к роялю – класс безмолвствовал, исправно разевая рты. Даже Муратова молчала, как рыба, может быть, впервые в жизни поднявшись на высоту протеста.

– Громче! Громче! – надрывался Грузчик… в тишине.

Сломать такого сильного человека было не просто.

– Даже не сомневайтесь, – говорил Грузчик в минуты отчаянного вдохновения, – старые времена, когда к урокам пения относились наплевательски, уже не вернуться. Пение – такой же базовый предмет, как литература, как химия и физика. Без музыкального образования человек не может считать себя культурным человеком, понимаете вы это или нет, троглодиты?!

Возможно, именно в РОНО, уговаривая взяться за это гиблое дело, учителю пения и наплели все эти небылицы про великую роль музыки в воспитании подрастающего поколения; наверняка обещали чудаку всяческую поддержку. Но только она быстро иссякла. Дважды к нам наведывалась на урок завуч школы. Говорила не о высокой роли искусства, а о том, что нерадивцев скоро станут жестоко наказывать и что пионеры должны своим пением подавать пример всем. Двойки, пусть и второго разряда, пятнали школу. Где-то наверху серьезно заругались. Директор школы, седая дама аскетической наружности, из тех, которые, пожав однажды руку Ленину, не моют ее до конца дней своих, наконец окоротила Грузчика, да так сильно, что он слег на больничный. Школа ликовала. Очередная попытка внедрить высокую культуру в массы пушечным ядром провалилась. Грузчик как-то сразу сник, потускнел. Отныне петь мы перестали. Вместо этого Илья Семенович водрузил на рояль старый проигрыватель и в начале урока ставил пластинку с классической музыкой. Знаменитый оркестр играл Рахманинова и Вивальди, а класс занимались всякой ерундой. Мы с Китычем резались в крестики-нолики.

Потом проигрыватель исчез, учитель пения садился за рояль и наигрывал грустные мелодии Шопена. Просто так. Чтоб убить время. Мы не мешали ему, терпеливо ждали звонка. Ходили слухи, что Грузчик доработает у нас до конца года, а потом уйдет, но уйти пришлось раньше.

Дело в том, что рояль в кабинете стоял в углу, далеко от двери. Это было очень удобно, потому что каждый, кто шел по своим делам коридором мимо кабинета пения разбегался и бил ногой в стену. Музыка стихала, разъяренный Грузчик выскакивал в коридор, но слышал лишь топот убегающих ног по лестнице.

– С-скоты, Боже мой, какие скоты – бормотал он, возвращаясь к роялю.

Класс злорадно хихикал. Грузик, спасаясь от безумных мыслей, продолжал играть. Снаружи подкрадывались шаги, и стена вздрагивала и осыпалась штукатуркой от нового, мощного удара. Если Грузчик упрямо, назло врагу, продолжал музицировать, удары один за другим продолжали сотрясать стену. Били и били, пока учитель, с ревом раненого и разъяренного тигра, не выскакивал вон. Однажды он даже бросился за обидчиком в погоню: мы слышали тяжелый топот его ног в коридоре и на лестнице, проклятья, но где было ему угнаться за пацанами. Наконец стена провалилась. Ее заделали фанерой, но ненадолго. Фанера проломилась после первого же удара ногой. Дыра так и осталась. Нет худа без добра: теперь, когда видно стало насквозь, бить стали осторожней и реже

Грузчик исчез, не попрощавшись. Мы ликовали. Но сейчас я вспоминаю бедолагу с искренней болью. Какую муку вынес человек! За что? Страшно представить себе, каким измученным он возвращался к себе домой вечерами. Класть голову на плаху каждый день за сто двадцать рублей в месяц… Врагу не пожелаешь. Что могла сказать ему в утешении жена? Что он подавал в молодости надежды? Ну, подавал. Легче стало? Наоборот – хуже.

Еще одним мучеником Просвещения был, несомненно, учитель ритмики по кличке Пидорас. Маленький, сухенький, изящный, ходил он пружинистой походкой, выворачивая ступни в белых ботинках, как настоящий танцор, и вызывал отвращение у всех мальчишек класса. Вообще в 268-й школе чувствовалась какая-то солидарная, пролетарская неприязнь ко всему изящному, утонченному и высокому. Если наши родители еще имели к высокой культуре уважение вчерашнего крестьянина, который смиренно признает, что мордой не вышел понимать «городские забавы», то нам просто не нравилась слишком умная физиономия интеллигенции и особенно той ее части, которая отвечала за изящные искусства. В почете были воины и космонавты, боксеры и футболисты, шоферы и хулиганы. Танцевать полонез Огинского? Как этот старый, напомаженный пидорас в белом трико, извиваясь жопой? Извините. Ненависть и презрение были взаимными. Ритмик выработал в себе терпение мученика, который вынужден просвещать варваров с далеких окраин империи и не ждал от нас ничего хорошего. Самых отпетых, вроде меня и Китыча, он еще в начале урока ставил в штрафной круг, где мы должны были, надо полагать, сгорать от стыда и унижения. Вместо этого мы с Китычем, очутившись за спиной учителя, строили рожи и кривлялись как могли, потешая класс.

Девчонки танцы любили, хотя и стеснялись в этом признаться. Надо было видеть, как краснели от удовольствия их щеки, как блестели глаза, когда кавалеры подавали им испачканные чернилами руки. Как бы галантно, как бы изящно – пусть! На многое можно закрыть глаза и многое додумать, когда только тень прекрасного прикасается к тебе в школьной столовой, пахнущей хлоркой.

Ритмик исчез так же бесславно, как и учитель пения, после того как его побили в школьном дворе хулиганы. Вызывали милицию. Опрашивали свидетелей. Побили бедолагу серьезно. Думаю, о нашей школе ритмик сохранил самые стойкие, волнующие воспоминания…

Об уроках рисования почти ничего не помню. Вела их тихая женщина преклонных лет. Она грустно заглядывала в наши работы и говорила.

– Неплохо, неплохо. Продолжай.

Неважно, что было нарисовано – натюрморт, который она водружала на столе, или танк с огромной звездой, или веселая рожица.

По крайней мере, ей хватало ума не вешать нам лапши на уши, что ее предмет станет в школе главным.

«Физру» за предмет вообще не считали. Как школьники, так и учителя. Спортом в разных секциях тогда занимались почти все мальчишки и наш физрук особо не докучал нам. Просто выбрасывал в зал из своей каптерки оранжевый мяч, и мы резались в баскетбол все 45 минут. Правда, зимой приходилось тащить с собой в школу лыжи, палки и теплые штаны. Рядом был лес с хорошей лыжней.

Главные предметы вели главные учителя. Хорошо помню учительницу по литературе и русскому языку. Звали ее Любовь Павловна. Седая, сухонькая дама в почтенных годах, всегда в одном и том же синем вязаном костюме, с медным сухим лицом, в котором отражалась вся ее многострадальная неудавшаяся жизнь. Была она одинока, работу свою не любила, как, впрочем, и детей, которых называла «деградантами». Так и говорила будничным тоном:

– Встаньте деграданты!

Или:

– Для подонков еще раз повторяю…

Самое замечательное, что мы не обижались. Никому и в голову не приходилось жаловаться. Деграданты – так деграданты. Взрослым виднее. Тем более, что были среди нас и такие, что вполне заслуживали это название.

У Любови Павловны был свой оригинальный педагогический метод по литературе: мы конспектировали учебник. Метод был хорош тем, что не оставлял ученику никаких шансов развлечься. На ее уроках всегда было тихо, только перья поскрипывали, да страницы шуршали. Даже законченный лентяй всегда был при деле и при этом в голове его худо-бедно что-то откладывалось. Про Чацкого или про Пушкина. Но метод имел и свои изъяны. Все литературные персонажи, все сочинители, которых мы проходили под предводительством Любови Павловны, оставляли в душах в лучшем случае стойкую неприязнь, в худшем – ненависть на всю жизнь. Я сам до сих пор (!) так и не оправился от отвращения к Чацкому и вообще к «Горю от ума». Потребовались годы излечения, чтоб я перестал воспринимать Пушкина, как главного революционера своего времени, ненавидевшего царский режим.

На несколько лет Чацкий стал главным дураком комиксов, которые мы с Китычем рисовали в тетрадках вплоть до восьмого, выпускного класса. Пушкин в комиксах был главным бесстыдником, вытворяющим дикие непотребства. Хороший итог. Любовь Павловна может гордится.

Сочинения на дом мы с Китычем также привычно переписывали из учебника. Иногда, творчески подправив одно-два вводных предложения, чтоб запутать следы явного плагиата, иногда, если спешили во двор – один в один. Думаю, с теми же чувствами уныния и отвращения, с которыми были написаны сочинения, читала их и учительница.

«Тройбан» был нам обеспечен, «чего же боле?», как говаривал наш бесстыдник Пушкин.

Полной противоположностью унылой Любови Павловны была училка по географии. Кира Адамовна влетала в класс, как укротительница в клетку с тигрятами. Это была симпатичная крепкая баба с пышными бедрами, открытой грудью и звонким, повелительным голосом. Она никогда не унывала, казалось, работа забавляла ее. И мы забавляли ее, как смешные, но кусачие зверушки, которых надо было держать в узде. В руках ее всегда была указка, которую она то и дело пускала в дело. Нет, правда: она ею била, и весьма сильно, по спинам нерадивых и провинившихся, а иногда хлестала и по рукам. Била с азартом и удовольствием. Один раз Серега Иванов, получив по загривку, с ревом выскочил из класса.

– Дура! – крикнул он с порога.

Это сошло ему с рук, как, впрочем, и ей.

Повторяю, жаловаться на учителей просто не приходило нам в голову. Они составляли незыблемые устои мироздания. Кому придет в голову жаловаться на луну? Светит, но не греет, ну и что?

Англичанки, появившиеся в пятом классе, обладали особым шармом и статусом полу-иностранок, они имели ключик к волшебному миру, где обитали все наши любимые группы. В пятом классе английский любили все. Было невероятно интересно узнать, что стол – это тэйбл, ручка – пенсл, и, куда смешнее, кусочек мела – писовчок! Разумеется, «писовчок» надолго становился самым ходовым иностранным словом.

Пожалуй, наибольшей популярностью пользовались уроки физики и истории.

Физик, Михаил Евгеньевич Шендерович (фамилию он на первом же уроке жирно вывел мелом на доске и после этого обернулся к классу с таким видом, словно только что сделал что-то нехорошее, но необходимое), был бородатым, всклокоченным, горбоносым и носил огромные, в пластмассовой оправе, очки с толстыми линзами – типичный шестидесятник из мира альпинистов, бардов и поэтов. Когда-то он закончил «корабелку», но потом понял, что душа его лежит к учительству и поступил в педагогический институт. Не знаю, какой из него вышел бы инженер, но учитель он был от Бога.

Физикой он увлек всех сразу и на весь год. Я никогда не думал, что о скучных и серьезных вещах можно рассказывать так, словно это была интересная история с интригующим началом и неожиданным концом. Открытые от удивления рты часто не закрывались весь урок. Мертвая тишина сменялась восторженным гулом или смехом. У Михаила Евгеньевича была любимая забава – в конце урока он устраивал пятиминутку: «вопрос-ответ». Каждый ученик мог задать любой вопрос на тему «как устроен мир». Чем каверзнее был вопрос, тем лучше. Спрашивали и про температуру на Солнце, и про ядерную бомбу, и сколько звезд во Вселенной и почему замерзает вода… Я старался изо всех сил и однажды был удостоен награды.

– Миша, на этот вопрос я не могу ответить. Тайна смерти человека не предмет физики. Скорее химии, биологии… И учтите, ребята, в познании всегда существует предел: мы можем долго отвечать на вопрос «почему», но рано или поздно уткнемся в ответ – «не знаю». И так будет всегда. Мир в конечном итоге – непознаваем. Это…

И совсем тихо он добавил слово, которого явно опасался.

– Тайна…

Это слово – «тайна», для меня прозвучало тогда столь же волнующе, как спустя годы – Бог. Первый раз кто-то признал, что существует Тайна, которую не смог вскрыть даже всесильный Ленин, что не все объясняется в мире унылыми, безжизненными словами, от которых хочется захлопнуть учебник и открыть страницы какого-нибудь фантастического романа!

Редкий урок у нас обходился без демонстрации какого-нибудь опыта, и всякий раз создавалось впечатление, что физику результат интереснее, чем нам. Он суетился, раскладывая на столе пасьянс из приборов (помню даже туалетную бумагу!), азартно потирал руки, приговаривая: «Сейчас, сейчас посмотрим!», замирал на старте эксперимента и ликовал, когда опыт приводил к нужному результату. До сих пор не могу понять, разыгрывал ли физик спектакль или правда был немножечко «блаженный» – не важно. Важно, что за процессом наблюдали тридцать открытых глаз и ртов, а в головах этих тридцати нарождались новые нейронные связи, которые спасают человека от слабоумия и лени.

Я с первого же урока буквально влюбился и в предмет, и в учителя, да так, что и моя мама, слушая мои постоянные восторги, в него влюбилась. Даже Китыч со своей классовой враждебностью к учителям, к физику был благосклонен. Чтоб заслужить похвалу Михаила Евгеньевича, я готовился по учебнику к теме урока заранее, тянул руку по всякому поводу, съедая учителя влюбленными глазами. Любовь к физике я пронес до десятого класса. Теперь я прекрасно понимаю, какую фору перед всеми может получить в жизни мальчик или девочка, имея такого отца (и мать, как потом я убедился, познакомившись с семьей поближе). Это к вопросу, почему в высших учебных заведениях так много евреев.

Помимо физики Михал Евгеньевич обожал туризм и быстро сколотил в школе команду единомышленников. В нее вошел и я, и Китыч. После шестого класса в летние каникулы наш туристский отряд штурмовал Карпатские горы и объедал черешню в парках Закарпатья; у меня где-то до сих пор валяется книжица, которая удостоверяет, что в 1975 году я стал альпинистом какого-то низшего разряда.

Историю вела наша классная руководительница Валентина Сергеевна. Предмет любили все, пока мы изучали древний мир. Это было время бесконечных войн в школьных коридорах и рекреациях. Спартанцы бились с афинянами, македонская фаланга сокрушала легионы римлян, варвары метелили всех подряд. Мы с Китычем всегда были на стороне самых грубых, сильных и жестоких народов, презирали афинян с горячей искренностью, которую оценил бы и сам царь Леонид, в разговорах беспрестанно клялись то Зевсом, то Юпитером, то Одином, то всеми богами сразу и часто возвращались домой в разорванных рубашках и синяками по всему телу. После выхода на экраны фильма «300 спартанцев» со всех пищевых баков на лестничных площадках исчезли алюминиевые крышки – из них получались великолепные спартанские щиты, в мечи годилась любая палка. Великим несокрушимым Римом мы гордились так, словно это была наша прародина.

А что наша Родина?

Увы, интерес к ней блеснул ненадолго с приходом викингов на Северную Русь. Дальше началась история, которую каждый порядочный человек должен стыдится и которая закончилась только в 1917 году. Кому интересно играть в вечных терпил и лохов? Спасибо министерству образования, постарались.

Подводя итог, что могу сказать? Спасибо всем учителям! Не обижайтесь! Ведь мы были друг друга достойны, не так ли?

Глава 5. Параллельные миры

Следует признать, на Народной улице властвовал культ грубой силы. Всех известных хулиганов каждый пацан знал в лицо. Я до сих пор (!) помню их имена: Наиль, Воробей, Рыга, Сморода, Дима… Наиль был старше нас лет на пять и походил на обезьяну: вечно сутулый, с длинными руками, с грубым вытянутым, серым и уже старым, морщинистым лицом, на котором я никогда не видел улыбки. Говорил он мало, отрывисто и всегда по делу: «Дай спичку, дай стакан, заткнись, а в рыло?» Единственное удовольствие он получал, когда вызывал сильный испуг. Учителя ненавидели его и не могли дождаться, когда он покинет школу.

Курил он, кажется, с пеленок. Крепленое вино пил уже в четвертом классе стаканами. Как хищник в джунглях, ходил днем вокруг школы, высматривая добычу – в основном это были второклассники и дети постарше. Первоклассников домой сопровождали бабушки, да и денег с собой у них не было. Настигнув добычу, Наиль вперивал в нее свой знаменитый взгляд рассерженной гремучей змеи. Чаще всего взгляда было достаточно, чтоб добыча, хлюпая носом, расставалась с накопленной мелочью. «А ну-ка попрыгай», – негромко приказывал Наиль, и мальчик старательно прыгал. Горе было тому, у кого в потайном кармашке зазвенело. Сашку Назарова, у которого ключ звякнул, Наиль так стукнул в лицо, что Сашка выронил портфель, мешок с обувью, и как зомби, без звука, деревянными шагами направился через кусты в неизвестном направлении. Насилу отыскали вечером.

Друзей у Наиля не было, в товарищах ходил некий Рыга – уродливое существо без возраста, без ума и жалости, которому отдавали деньги без лишних слов, лишь не видеть этих мутных глаз, эту страшную прыщавую рожу неандертальца, Бог весть каким способом выскочившего в наш мир.

Сморода был повеселее, плутоватее. Он предлагал второклашкам сыграть в орлянку или в очко старой колодой, которую всегда носил с собой. Отказать было нельзя, выиграть невозможно. Да и опасно. Проигрывать надо было тоже уметь: весело, с задором! Сморода терпеть не мог, когда мальчик расставался с кровными с несчастным видом. Тогда он хмурился и тыкал несчастному в лицо грязным пальцем.

– Ты, сявка, знаешь, что такое карточный долг? Сестру продай, а долг отдай! Понял? Запомни, деньги – мусор!

Воробей и был воробей. Мелкий, шустрый, суетливый и наглый. Он залезал в чужой карман, как в свой, тут же пересчитывал на ладони выручку, опять залезал, пока мальчик стоял, подняв руки, но зато потом, с хорошего навара, мог и сигаретой угостить и анекдот рассказать.

Страшнее всех был Дима. Ходили слухи, что у Димы отец был известным бандитом и не вылезал из тюрем. Это был красивый мальчик с неприятно-надменным и всегда мрачным лицом. Он был жесток. Малолетки его интересовали мало. Вместе со старшими дружками Дима грабил взрослых мужиков, когда они пьяненькие возвращались с получки вечером домой. Когда он появлялся в обед возле школы, все вымирало вокруг. Мальчики жались в раздевалке, выглядывали в окна с опаской, смельчаки выскакивали вон и перебежками мчались к дому.

Стать другом этих «героев» мечтал каждый мальчишка. Пусть не другом. Пусть он на глазах у всех хотя бы пожмет руку, хлопнет кулаком по плечу, скажет: «Привет!» Это был ярлык, который охранял от всяческих посягательств на ближайшее время и вызывал зависть врагов.

Знали ли взрослые о существовании этого ужасного параллельного мира, обещая нам взахлеб на каждой праздничной линейке скорую победу коммунизма? Конечно, знали! Но что они могли поделать, если пьяные гопники избили как-то вечером учителя физкультуры во внутреннем дворе школы? За то, что он вздумал сделать им замечание. Хромой с войны учитель труда, Рабинович Лев Давыдович, товарищ физрука, бегал потом по школьным коридорам с криком, что не боится поганую нечисть, которую «мы не добили в 45-м». А толку? Гопота продолжала осаждать цитадель просвещения, как голодные волки овчарню.

Оставалось только ждать коммунизма.

О коммунизме в конце шестидесятых на Народной еще говорили всерьез, но уже не верили в него. Так бывает. На самом верху, полагаю, тоже поняли, что это «блудняк», но сообщить вниз не смели. «Пилите, Шура, пилите!» Народ безмолвствовал, потому что после всех ужасов, пережитых недавно, жизнь налаживалась и – слава Богу! С Марксом, с Лениным, с Брежневым, с чертом в ступе – лишь бы не было войны, лишь бы перестали морочить голову мировой революцией, лишь бы перестали звать в вечный бой!

Тем более, что жизнь и правда налаживалась, народ богател на глазах.

Первый холодильник в доме на зависть всему двору, телевизор с большим экраном, пылесос, электробритва! Пусть не коммунизм, но уже и не стиральная доска в ванной! Сливочное масло не надо летом подсаливать и хранить в холодной воде! Да, задницу еще подтирали газетной бумагой, но зато самые продвинутые уже носили плащи болонья и нейлоновые бадлоны, курили сигареты с фильтром и по субботам пили кофе с коньяком мелкими глоточками. В каждой уважающей себя семье находилось место для фикуса или герани. Фарфоровые слоники, несмотря на занудные насмешки записных борцов с пошлостью, победоносно заселяли стеклянные полки сервантов, по соседству гордо красовались хрустальные фужеры и салатницы вперемешку с микроскопическими бегемотиками, оленями и лисами, расписными чашками фарфорового завода имени Ломоносова и гранеными стопками. Страна обрастала молодым жирком.

В конце 60-х годов произошло еще одно событие, которое советские теоретики марксизма как-то проморгали – был побежден клоп! Не кулак, конечно, которого искоренили в 30-х, но тоже паразит еще тот: мучил пролетариат и сосал из него кровь! В середине 60-х вся наша лестница воняла дустом или еще какой-нибудь ядовитой дрянью. Иногда целые матрасы выбрасывались на помойку. Жильцы сдирали обои, вспарывали перины, переворачивали деревянные кровати и поливали отвратительных тварей смертельной химией: «Чтоб вы сдохли, гады!» «Гады» в панике переползали из квартиры в квартиру, но и там их настигала суровая рука возмездия. Наконец с кровососами было покончено. Покончено было и с гнидами, которых привозили из деревень городские мальчики и девочки после летних каникул. В ваннах появились душистые мыльца вместо страшных вонючих кусков, которые, как говорили (брр!), изготовлялись из собачьего жира на мыловаренном заводике. Проезжая мимо него на трамвае по проспекту Обуховской Обороны, я всегда затыкал нос.

Словом, страна умывалась и даже училась делать макияж. Самые бдительные и зоркие марксисты находили в этом опасность, но не могли точно, по-научному, как они умели в других случаях, сформулировать свои опасения, а ведь глядели верно! Опасность подкрадывалась именно отсюда – сначала душистые мыльца, понимаешь, потом джаз, ну а дальше все знают…

Глава 6. Тимуровцы

Как утверждал Марк Твен, приходит пора, когда каждый мальчик хочет найти клад. Я добавлю: настоящий советский мальчик мечтал создать и возглавить собственный отряд. Я создал и возглавил в третьем классе. тимуровский. Мама подарила мне на день рождения книжку «Тимур и его команда» – там про все было написано, ничего придумывать не пришлось. Будущие члены уже давно были готовы к подвигам и лишь ждали вожака. Нас было пятеро, и все мы готовы были стать заговорщиками против остального мира. Все жили в одном дворе, все учились в одном классе, все имели уже некоторую дворовую репутацию и клички: Микки – это я. Бобрик – это Вовка Бокарев, мой лучший друг и заместитель, кудрявый синеглазый херувимчик, любимчик учителей и родителей, к тому же отличник. Хомка – это Китыч, про него мне нечего добавить. Матильда – Коля Надворный, двоечник и балбес, каких свет не видел. Ну, и Серега Иванов, рыжий бестия, готовый к любым проделкам – кличка Тимка. Мы уже давно сбились в стаю, но занимались ерундой – резались в футбол, сражались в городки, играли в индейцев, разоряли помойки… Серьезного дела требовала душа. Тогда у меня и родилась идея создать тимуровский отряд. Чтоб все тайно, но чтоб все о нас заговорили. Чтоб боялись и восхищались. Чтоб Родина потом гордилась

Первый съезд будущей организации прошел в подвале нашей пятиэтажки. Под тусклым светом, льющимся из подвального оконца, под утробно-замогильные звуки канализационных труб, мы сочинили первый устав и задачи: помогать пенсионерам, собирать мусор во дворах и защищать зеленые насаждения от хулиганов. Хулиганов во дворе хватало.

– Будем бить? – предложил Кит, который на все смотрел с крестьянской, трезвой простотой.

– Почему сразу бить? Сначала воспитывать. – объяснял я.

– Ага – сказал Китыч и потупился.

– Можно вызвать их на совет отряда, – неуверенно предложил Бобрик.

– А можно пожаловаться родителям! – радостно сообщил глупый Матильда. – А они их ремнем! Раз! Раз!

– А они нам потом под глаз: раз! раз! – передразнил Тимка.

– Разберемся, – поспешно закрыл я вопрос. – Это все детали.

Мы смутно представляли себе свою деятельность. Да это было и не важно. Важно то, что мы сидели в подвале впятером и клялись, что никому не выдадим тайну. Тайна была страшная и выдать ее было трудно, потому что… она была тайной для нас самих. Ну и что? Зато как сжимались наши сердца, когда мы говорили: клянусь! Как упоительно было сознавать, что ты принадлежишь тайному братству! Что ты не такой как все, а гораздо интересней!

И еще мне очень хотелось совершить подвиг. Зачем? Ну, чтоб похвалила классная руководительница. А может быть, даже Танька Соловьева, краснея, сунет на переменке записочку со словами: «Я тебя люблю». Ходили слухи, что такую получил Бобрик от Людки Петровой за просто так. Потому что красавчик. И наплевать Людке было, что Вовка у меня был лишь в адъютантах, что я командир. Да хоть маршал Советского Союза! Бобрика все девчонки любили. Особенно, когда он надевал белый бадлон вместо рубашки. К тому же он был добрый и всегда улыбался девчонкам, как будто они были ему ровня, а я на девчонок смотрел высокомерно и всегда был с ними мрачный и загадочный. Ну и кому на фиг нужна была моя мрачность? Я завидовал Вовке, ревновал, доказывал ему с жаром, что девчонки – дуры, ябеды и коварные обманщицы. Вовка, как и положено баловню судьбы, добродушно соглашался, чтоб меня не злить, но стоило Людке подойти к нему на перемене, как он распускал улыбку до ушей, а она краснела и щебетала, как… курица.

Вовку любили и учителя. Особенно классная руководительница. Она даже улыбалась всегда, когда вызывала его к доске. А меня она недолюбливала и побаивалась. В первом классе я засунул на уроке труда ножницы себе в рот. Валентина Александровна раскричалась: «Я же просила! Я же предупреждала!» Откуда ей было знать, что я сделал это, чтоб привлечь к себе ее внимание? Класс нервно хихикал, я краснел, а классная решила, что я хулиган.

Но по-настоящему я напугал ее, когда после уроков, в пустом классе встал перед ней по стойке смирно и признался, что являюсь командиром тимуровского отряда. «Какого еще отряда? – читалось в широко раскрытых, испуганных глазах молоденькой учительницы. – Кто разрешил? Зачем?!»

– Мы будем помогать бабушкам и деревьям, – торопливо перечислял я, словно оправдываясь, что влип в неприятную историю. – Мы уже начали строить скворечник и купили на свои деньги грабли.

Валентина Александровна стояла у дверей с сумками в руках. Она торопилась.

– Вот! – я протянул ей книгу Гайдара «Тимур и его команда». – Мы хотим как они. Организация! Мы будем помогать. Защищать. Бороться! У нас есть клятва и устав.

Услышав страшные слова: организация, устав, клятва, классная нахмурилась, и поставила сумки на пол.

– Кто вас надоумил? – спросила она растерянно.

– Гайдар! – с гордостью отрапортовал я. – Я эту книгу наизусть знаю!

Что могла сказать мне эта вчерашняя девочка из крестьянской семьи, которая бледнела и скукоживалась при виде директора школы?

– Почему не посоветовались? Ты же октябренок. У нас есть пионерская организация. Мы собираем металлолом, макулатуру. И это правильно. Хорошие дела надо делать. Но только вместе! И клятву мы даем один раз в жизни. Когда вступаем в пионеры!

– Но мы же хотим, как тимуровцы!

– Это хорошо. Только зачем же спешить? Зачем сами? Скоро вы станете пионерами, а пионер – всем детям пример! А так получается, что вы вроде бы против пионеров…. Сами по себе. Так нельзя, Миша. Надо было посоветоваться со взрослыми.

Горько было это слушать.

К счастью, Валентина Александровна спешила куда-то. Подхватив сумки, она побежала к выходу, а я стоял со странным чувством стыда и обиды.

Несколько раз я пытался возобновить разговор, но учительница была явно не готова к интимному сближению на зыбкой идеологической почве. Она каменела лицом, всегда куда-то спешила, оглядывалась, терзала в руках платочек, хмурилась, говорила торопливо: «Потом, потом!» – и пряталась в учительской.

Когда выбирали командиров октябрятских звездочек, меня грубо прокатили. Я был безусловный лидер. Девочки и мальчики проголосовали – «за», но Валентина Александровна была против. Я стоял красный от стыда перед классом, а учительница, расхаживая перед доской, решительно и беспощадно забивала гвозди в гроб моей репутации. В ход пошло все: и мои грязные ногти, и опоздания на уроки, и тройки по русскому языку и драки в рекреациях. Впору было исключать, а не выбирать. Выбрали Муратову. Я был потрясен. Пожалуй, это был первый смачный плевок реальности в мою чистую душу. Китыч переживал за меня больше всех.

– Муратова дура! – утешал он меня, когда мы возвращались домой – и ябеда.

– Почему она меня не любит, Кит?

– Кто, Муратова? Да она никого не любит. И задается много.

– Я про нашу Валентину… Стараешься, стараешься…

– Да черт с ней, – простодушно отвечал мой верный друг.

Прокатили меня спустя два года и на должность председателя пионерского отряда. И опять под прямым, грубым нажимом взрослых. За что? Я всерьез задумывался над этим и многие годы спустя. Пожалуй, в классе, а может быть и в школе, я был самым искренним и преданным пионером. Душа моя жаждала веры в самые высокие идеалы. Я зачитывался книжками про пионеров-героев Великой Отечественной – Леонида Голикова, Зину Портнову, Валентина Котика… Я готовил себя к подвигу. Больше всего я боялся не выдержать пыток. Поэтому, однажды на кухне раскалил до красна столовый нож и на глазах потрясенного Китыча прижал его к ладони. Боль была адской. Китыч едва увернулся от ножа, а я бросился в ванну и сунул ладонь под струю холодной воды. Болезненный рубец побаливал и не проходил месяц. Однажды я взбунтовался против самого Борьки Иноземцева, который во дворе стал глумиться над Матильдой: сунул ему под нос ботинок и приказал Матильде зашнуровывать. Помню, что крикнул, как на эшафоте, когда Борька занес на меня руку: «Бей гад! Господ еще в 17-м отменили!» Борька растерялся. Он смотрел на меня, как на взбесившегося Мальчиша-Кибальчиша и не знал, что делать. Я готов был погибнуть за правое дело, и Борька это понял. Он слегка стукнул меня кулаком в грудь: «Молоток, что не зассал. Как эти…»

Теперь я понимаю, что взрослые меня недолюбливали как раз за то, что я верил слишком всерьез, слишком пылко, слишком искренне! Учительница побаивались меня, я со своей страстностью и честностью мог стать проблемой, или, в крайнем случае, укором. Наверное, я был пережитком, родимым пятном, только не капитализма, а, скорее, раннего социализма. Революционный энтузиазм в семидесятые годы уже догорал, главным образом на окраинах страны, где в девственной чистоте провинциальных нравов сохранись еще адепты марксовой «церкви». Время подвигов уходило в прошлое. Новое поколение коммунистов подвигам предпочитали лозунги, а зову сердца – инструкции райкома. Торжествовал принцип: «Не надо как лучше, надо как положено!» Правдоискательство становилось юродством, принципиальность – психической болезнью, вызывающей жалость и насмешки. Самодеятельный тимуровский отряд в классе нужен был нашей классной руководительнице, как чирей на жопе. В отчеты его не воткнешь, а если и воткнешь – так пожалеешь.

Вечная память мученикам Правды, терпилам Идеи, которым выпало испытание родиться в пошлом болоте застойных времен! Чем мужественнее и крепче они были, тем злее и беспощаднее ломала их жизнь через колено. Именно в эти, безусловно тучные по сравнению с недавним прошлым, годы в стране началось безудержное пьянство. И остановить его было невозможно. В пьянстве душа сбрасывала оковы.

Но это уже совсем другая история.

Сразу скажу, что из затеи с тимуровским отрядом ничего толком не вышло. Да, весной мы сколотили ящик, который должен был стать скворечником, но забыли пробить в нем отверстие для птиц. Пробовали расковырять дыру, но только измучились. Тем не менее мы повесили ящик на какую-то березу – не пропадать же добру! Один раз я помог какой-то бабульке перейти Народную улицу. Торжественно отчитался об этом на совете отряда. Мой поступок был даже задокументирован и попал в архив (даже не знаю, откуда взялось это бюрократическое рвение). Еще, в марте, я один убирал газоны от мусора и сухой травы, а потом мы с Китычем выкопали деревце в соседнем дворе и посадили в нашем. Деревце засохло. Все это было скучно и не похоже на подвиг.

Куда интереснее было выслеживать шпионов! Их было вокруг тьма! Некоторое представление о том, как они выглядят, каковы их повадки и намерения, давал телевизор и книжки. Выслеживали, как правило, вечерами. Выбрав подходящего мужчину представительной наружности, желательно в плаще болонье и фетровой шляпе, мы гурьбой крались за ним, прячась в кустах и неслышно переговариваясь короткими фразами: «Товарищ капитан, он остановился» – «Вижу! Продолжать слежку!» – «Берем его по моему сигналу! Как только он передаст сверток!» – «Приготовились! Оружие к бою!» Если прохожий заходил в телефонную будку, мы посылали разведчика подслушать разговор. Разведчик подкрадывался к будке чуть ли не по-пластунски и притворялся, что не подслушивает, а просто присел рядом полюбоваться окрестностями, и для правдоподобия даже напевал песенку. А на самом деле он запоминал важный разговор.

– Ну? – спрашивал я разведчика, когда он возвращался через детскую площадку, пригибаясь, и оглядываясь во все стороны, как и положено разведчику.

– Товарищ майор! – звание росло по мере азарта. – Он спрашивал какого-то папашу!

– Папашу? – фильму «Дело пестрых» троекратное мальчишеское ура!

– Да, так и сказал, передайте папаше, что чемоданчик у меня, в надежном месте. Встречаемся, как и договорились, у черта! Пароль тот же: «В Париже идет дождь».

– Во сколько встреча? Не сказал?

– Кажется… сказал. В шесть.

– А когда?

– Сегодня.

– Сегодня я не могу. Тренировка. Может завтра?

– А завтра я не могу. Можно и сегодня, после тренировки. Они долго будут встречаться.

«У черта» – это понятно, это в подвале нашего дома. «Папаша» – ясный пень – кличка. А что в чемоданчике?? Взрывчатка? Бомба? Секретные документы? А может быть, яд? Ведь обдристалось на прошлой неделе полшколы, отведав ленивых голубцов в столовой, а виновных не нашли!

Подвал свой мы любили, изучили его до последней трубы, но никогда не называли его подвалом. Только «У черта» – для конспирации. Шпионы любили назначать тут свои тайные встречи. Удобно! Никто не видит и не слышит. Темно, страшно… Шпионы любят такие местечки. А мы караулили шпионов, спрятавшись за трубами под квартирами с сомнительной репутацией. С пластмассовыми пистолетами и настоящими столовыми ножами. Засада – дело скучное. Минут через десять Кит доставал карты, и мы играли в подкидного дурака при свете фонарика или пускали по кругу сигарету, которую Тимка тырил у старшего брата.

Папаша надолго стал нашей культовой фигурой. Не могу не вспомнить в связи с этим и знаменитую операцию «Какашка». Уже не помню, кому именно пришло в голову, что шпиону нужно подложить какашку под дверь. Чтоб жизнь медом не казалась. Шпиона нашли быстро, проследили, где он проживает, а вот с какашкой начались проблемы.

Искали долго. Как всегда, когда не надо – они на каждом шагу, а когда да зарезу нужно – ни одной. Пришлось ждать, когда Надька Силантьева выйдет вечером выгулять свою овчарку Найду. Найда долго бегала вокруг кустов, нюхала, чихала, отскакивал прочь, наконец примостилась, сгорбившись. Мы с Матильдой, Китом и Тимкой окружили ее, вперив глаза в собачью задницу. Надька была шокирована.

– Ну чего уставились, как дураки. Не стыдно?

Откуда было знать дуре, что мы выполняем государственное задание.

Найда вскочила и радостно бросилась нам на грудь. Надька уволокла ее за поводок, бормоча ругательства. Матильда осторожно завернул какашку в тетрадный лист и с вытянутой рукой пошел к парадной. Мы поднялись на третий этаж и тут произошел конфуз – распахнулась дверь и на лестничную площадку вышла тетка в домашнем халате. Матильда сунул сверток в карман.

– Вы чего тут делаете? – грозно спросила тетка.

– Ничего! – проблеял Матильда.

– А что прячешь в кармане?

Матильда постучал по карманам куртки.

– Ничего, тетенька, не прячу. Мы это… Костика ищем, одноклассника.

– Нет тут никакого Костика! А ну пошли отсюда! От вас воняет как от помойки!

Мы кубарем выкатились вон, ломанулись на пустырь и там рухнули на землю, сотрясаясь от смеха. Да что там, от рыданий! Я чуть не задохнулся, Китыч икал весь вечер. Матильда выворачивал карман чуть ли не со слезами: «Мамка убьет! Что я скажу?!» Тимка нашел какую-то ветошь – терли по очереди. Потом налили в карман воды из лужи…

Такое не забывается.

Однажды мы устроили засаду на матерого американского разведчика Джона, который должен был получить от предателя коробку с цианистым калием. Кажется, он должен был вылить яд в Неву, чтоб произошло массовое отравление. На кону стояли миллионы человеческих жизней! Не шутка! У меня за ремнем был туристический топорик, неприятно упиравшийся в яички, остальные держали в руках огромные, кухонные тесаки, которые то и дело описывали в полумраке угрожающие параболы. Решено было живым Джона не брать. Цианистый калий и самим мог пригодиться. Я должен был нанести решающий удар топором по голове, а безжизненное тело мы собирались засунуть под трубы. Предатель тем временем, полагаю, должен был стоять, подняв руки. Мы так размечтались и раскудахтались, что не услышали скрип двери и шаги. Нас выследил водопроводчик дядя Петя. Он делал обход и наткнулся на скрючившегося за горячей трубой дозорного: Китыча, у которого в руках была тяжелая старомодная вилка чуть ли не XIX века. Встреча была обоюдно неожиданной. Дядя Петя выронил свой чемоданчик с инструментами, а Китыч, размахивая вилкой, бросился во тьму с душераздирающим криком. Слышно было, как он пару раз приложился башкой об трубы, тогда подвал оглашался стонами и матерной руганью. Дядя Петя тоже заругался и зашагал следом, что и спасло нас, полумертвых от ужаса, от позора и наказания.

Вечером, собравшись во дворе на скамейке, мы осмотрели шишки на голове Китыча и заслушали его доклад. Он был краток. Дядя Петя его не догнал. Да и не дядя Петя это был, а связник! А в чемоданчике у него и был цианистый калий. Эта простая дедукция потрясла нас всех.

– Как же я сразу не догадался, – пробормотал я.

– А я сразу понял! – похвастался Матильда. – выхватил нож, а он испугался и убежал! Микки, когда нам пистолеты выдадут? Ты обещал.

– В центре сказали, скоро.

– Жаль он меня не догнал, – возбудился Кит. – Я бы ему вилкой глаз – на!! Получи гад! За кровь и слезы наших… матерей! Мне матка таких… навесила за вилку. И рубаху я порвал.

– Что рубаха, Кит! – вдохновенно отвечал я. – Рубаху зашьем! Ты город спас! Цианистый калий – это знаешь… Помнишь, как Гитлер травился? Раз и готово! Не переживай, я тебя к награде представлю.

– Герой Советского Союза? – подсказал Тимка.

– Мне лучше Орден Красной Звезды, – попросил Кит – Он красивый. У батьки в коробке есть, вместе с медалями, от деда остался.

Назавтра я и впрямь приколол Орден Красной Звезды, временно изъятый из коробки, Киту на рубаху прямо во дворе, и мы все отдали при этом пионерский салют. Весь вечер героя обступали восхищенные дворовые пацаны, щупали, дергали орден, спрашивали за что получил.

– За дело, – скромно отвечал герой.

В ту пору у многих дома хранились награды отцов и дедов в заветных коробках, и, соблазнившись славой, некоторые бросились по домам за наградами. Начался парад героев. Каждый выпячивал грудь с медалями, каждый вспоминал Сталинград и Берлин…

«Безобразие», – скажет кто-то. А мне кажется, что деды, увидев эту картину, обрадовались бы. Потому что это тоже был парад Победителей, четверть века спустя после Победы….

Признайтесь, многие из вас были способны на такие восхитительные детские глупости? А у меня было! Бе-бе-бе!

Надо признаться, что с самого начала наш отряд стало кренить куда-то не туда. Внешне все было пристойно. Как и вся страна, мы рапортовали на своих сходках о каких-то мифических успехах, еще больше любили порассуждать о высоких помыслах, но по-настоящему возгорались только, когда возникало какое-нибудь сомнительное дельце.

Начать хотя бы с того, что мы отлили себе из свинца кастеты и свинчатки. Идея пришла, когда мы собрались на моей кухне после уроков, чтоб сочинить клятву верности и подписаться под ней кровью. Клятва была образцово-каноническая. Тут было и про страшную кару, если кто-то предаст, а именно: «Да будет проклят и он, и его сыновья, и внуки до седьмого колена», и про презрение товарищей, которые никогда не подадут «ему» руки…

– И плюнут ему в лицо! – вошел в раж Тимка.

– Записал, – пробормотал я, склонившись над листком и высунув язык от усердия.

– И плюнут ему на могилу! – с жаром подхватил Матильда.

– На какую могилу? Мы же еще маленькие? Еще неизвестно, кто на чью плюнет.

– А мы убьем предателя, вот и все. Смерть предателям! – не унимался Матильда. – Нельзя прощать!

– Хорошо, записал. И на могилу… плюнуть… Да вот что еще: беспрекословное подчинение старшим по званию. А то развели анархию. Пишу?

– Пиши, – вздохнули подчиненные.

Теперь требовалась кровь. Я долго искал иголку, а когда нашел, Тимка вдруг всполошился, заявив, что она отравлена микробами. Пришлось зажигать газ и калить иголку на огне. Она устрашающе покраснела, и мы сунули ее под воду из крана.

– А вода грязная! – не унимался Тимка. Мы внимательно посмотрели на него.

– Ладно, это я так. Зараза к заразе не пристает, как говорит мой брат.

Колол командир, то есть я. Все выдергивали руку и шипели, как змеи. Зашипел и я, когда, зажмурившись, ткнул себе в подушечку пальца иголку. После кровавой процедуры мы даже как-то зауважали себя. Все-таки недаром именно кровью скрепляется каждый тайный союз. Китыч так и этак разглядывал уколотый палец, любовался им, хвастался.

– Из меня больше всех вытекло! Смотрите, какая дырка!

Эта клятва до сих пор (!) хранится у меня в дневниках, и следы крови на листке, выдранном из блокнота, видны отчетливо. Они и теперь сохранили темно-красный цвет. Видимо, сам кровавый ритуал тогда и подтолкнул наши мысли в соответствующем направлении. Без оружия было никак.

«Плевательные» трубки, которые больно стреляли горохом, серьезным оружием назвать было трудно. Настоящих пистолетов у нас пока не было, хотя в планах значилось выезд в пригороды по местам боевой славы – там можно было откопать не только пистолет, но и целую гаубицу…

Ножи вспарывали карманы и проваливались в ботинки в неподходящий момент. Кастеты! Это было заманчиво. Китыч сказал, что кастетом можно убить человека, если как следует потренироваться. Это вдохновляло. Нужен был свинец, но мы нашли его на удивление легко, на следующий же день: на свалке, которая разделяла (и до сих пор разделяет!) улицу Народную и лес. Литейную мастерскую оборудовали опять же на моей кухне. Китыч изготовил из хлебного мякиша формочки и вот она – первая плавка! Хлебушек не подвел. Серебряная тяжелая, горячая жидкость наполнила лепнину. Мы заворожено молчали, глядя, как на наших глазах выковывается новое чудо-оружие.

– А с шипами? – благоговейно вымолвил Тимка.

– Можно и с шипами – отозвался Китыч. – Только это сложнее. Ничего. На первое время и так сойдет. Тут главное удар поставить. Если по темечку со всей силы ударить, то и без шипов – копыта откинет.

«Копыта откинет» – это, конечно, враг. Бабульки-бабульками, а какой же тимуровец без Мишки Квакина? Врагов явных не было, и мы их назначали. Во дворе бесцельно болтались десятки бездельников нашего возраста, было из кого выбирать. В плохиши мы назначили Сашку Пончика, Андрюху Рыжего и Серегу Сергеева. Сашка Пончик был веселый, пухлый (оттого и Пончик) крепыш, карликового роста, но невероятной силы. Он не раз доводил меня до слез своими анекдотами, сочинял небылицы на ходу и часто сам в них верил. Про Андрюху Гердта я уже упоминал. Наперекор своему младшему брату, который был зубрилой и гордостью мамы, Андрюха Рыжий маму расстраивал, кажется, еще в утробе, а когда появился на свет – сделался сплошной ходячей проблемой. Он умел только разрушать и портить. Любой порядок, любое благообразие вызывало в нем протест, и он не успокаивался до тех пор, пока не вносил в раздражающую его гармонию диссонанс и разложение. В нем был талант хулигана. Возможно, в 17-м году из него получился бы не плохой комиссар революции, но в сытые, спокойные застойные годы он был обречен вести бессмысленное, вредное для всех существование. Сергеев был среди этой троицы самым безобидным; он до самой армии фанатично тащился от индейцев и носил в пшеничных кудрях голубиные перья, называя их ястребиными. Все трое были старше нас на целых три класса и уже курили. Вообще-то этого уже было достаточно, чтоб отлить кастеты и наточить ножи, но водился за ним грешок более тяжкий – они фарцевали.

В ту пору фарцовка процветала в центре Ленинграда, но Народная и тут отличилась: за приличные деньги у «спекулей» достать можно было все – джинсы, духи, пластинки, сигареты… У малышни в основном спрос был на жевательную резинку. Самой популярной жвачкой были финские мятные подушечки. Они шли по рублю за упаковку. Я сам покупал у Пончика несколько раз и жевал каждую подушечку по несколько дней, делясь на несколько минут только с Китычем, жевал до полного исчезновения аромата, а иногда и до полного разложения консистенции. Все-таки это было лучше, чем тискать зубами пробки от одеколона, которые нужно было сначала варить в ковшике три часа, чтоб размягчить и отбить невыносимый запах парфюма. Сашка Титов умудрялись жевать даже смолу, которой было в избытке на асфальтном заводике, неподалеку от свалки. До сих пор не понимаю, что необыкновенного и желанного мы находили в жвачке.

Учителя объявили ей бойкот! Как-то все младшие классы выстроили на линейке. Директор школы торжественно объявила нам страшную новость. Оказывается, проклятые буржуины выдумали новую пакость, чтобы извести советских мальчиков и девочек. В бессильной злобе они начали изготавливать специальные жвачки, начиненные смертельным ядом! И раздавали их бесплатно у нас в Ленинграде, на Невском проспекте, фарцовщикам. Уже несколько мальчиков погибли. Некоторых успели спасти. Каждый честный пионер должен рассказать взрослым, лучше всего своей классной руководительнице, про тех, кто торгует жвачкой и Родиной.

Вот это было сильно! Жевать не перестали, но удовольствия сильно поубавилось. Как-то раз, купив у Пончика за рубль на двоих пачку финских мятных подушечек, мы с Китычем измучили себя сомнениями.

– А вдруг? Вдруг именно эта отравлена?! – нагнетал я.

Китыч брал подушечку, мял ее пальцами, разглядывал, принюхивался.

– Не… Не она.

– С чего взял?

– Ты знаешь, чем пахнет цианистый калий? Помнишь, в книгах? Горьким миндалем. А эта – понюхай! И была бы дырочка от шприца. Видишь – нету!

– Ну давай тогда…

– А-а-а! Сам давай!

Наконец решили – пополам. На счет раз-два-три сунули половинки в рот и стали жевать, пристально глядя друг другу в глаза. Минута, пять минут… смерть не наступала.

– Ты как?

– Нормально. Сердце только стучит в глотке, а ты?

– И я нормально. Давай еще по одной?

Проклятые буржуины! Ну, зачем были им ломать наш кайф?! Одно слово – капиталисты!

Но для меня главным было – вот он, подвиг Павлика Морозова! Да, Пончик мне друг, часто угощал меня конфетами, анекдоты рассказывал – обхохочешься, но я в первую очередь пионер и тимуровец. И пусть враги отомстят мне, пусть я погибну, но спасу жизни невинных! Умирать, конечно, не хотелось, но как хотелось увидеть заплаканную Валентину Александровну, когда вечером дома она находит в стопке ученических тетрадок мою мятую, с кляксами тетрадь с последним домашним заданием и машинально правит мои милые ошибки… и вдруг натыкается на строки: «Я так люблю жизнь! Но прожить ее надо так, чтобы…» – ну и так далее. За такое многое можно отдать.

На собрании отряда я объявил, что завтра мы должны вломить всю шайку Пончика учителям. Ребята были потрясены.

– Могут побить! – наконец нерешительно вымолвил Китыч.

– Ну и что?! – с жаром возразил я.

Эту глупость тимуровцы оставили без внимания. Бобрик нахмурился.

– А кто будет говорить?

– Я!

Матильда обрадовался.

– Правильно! Ты – главный! Ты командир!

Матильда попал в отряд случайно, последним призывом. В третьем классе классная поручила нам с Китом взять его на буксир. Матильда учился плохо абсолютно по всем предметам, включая физкультуру. Мы должны были помогать ему после школы делать домашние задания. Очень скоро мы поняли, что легче собаку научить мяукать, чем Матильду правилам грамматики, нашли у него в буфете старую колоду карт и чудесно проводили втроем время за игрой в дурака. Если честно, Матильда гораздо более походил на роль Квакина, чем тот же Сергеев, но… ведь свой же сукин сын, как говаривал старина Рейган про диктатора Самосу.

…Разоблачение осиного гнезда вредителей советского строя случилось на следующий день. Помню гробовую тишину в физкультурном зале, где выстроились младшие классы. Я – в белой пионерской рубашке. Рядом директор школы и классная руководительница. Срывающимся от жгучего волнения голосом я рассказываю о том, как Пончик, Гердт и Сергеев продают за деньги жвачку во дворе, которую выклянчивают у иностранцев на Невском проспекте, а деньги потом тратят на сигареты!

Пончик, Гердт и Сергеев стоят тут же, перед всеми, и не верят своим глазам и не верят своим ушам. Одноклассники открыли рот. Директор покрылась красными пятнами. Триумф выглядел как-то странно. Еще вчера мне казалось, что учителя вынесут меня из зала на руках под аплодисменты всей школы; сегодня я увидел, что причинил всем массу неудобств. Меньше всего это разоблачение нужно было именно директору. Заслуженная пенсионерка была уверена, что надежно держит в ежовых рукавицах всю школу, и вдруг – позор! Идеологическая диверсия! Скандал! Проверки и разборки! РОНО и райком, а то и выше! Как допустили? Как могли?! Куда смотрели! И все из-за этого поганца в белой рубахе, начитавшегося книжек, который теперь стоит, как памятник Павлику Морозову на пьедестале и ждет оваций!

Всю троицу исключили из школы на две недели. Невероятно, но именно это, кажется, и спасло меня от возмездия. Пончик ликовал. Две недели отдыха от ненавистной школы были достойной наградой. К тому же авторитет троицы среди падшей части улицы Народной вознесся на недосягаемую высоту. Пострадали от власти как-никак. И даже получили срок. Пончик даже угостил меня бесплатно финской резинкой и все допытывался, зачем я все это устроил? В самом деле – зачем?

Много лет спустя я читал про доносы, которые мои соотечественники в сталинское время писали друг на друга без всякого принуждения и часто даже без всякой выгоды. Это было что-то вроде жертвоприношения ненасытному в своей жестокости языческому божеству, знак верности и покорности его воле; это было сладострастное переживание раба, который любит своего насильника тем крепче, чем сильнее тот причиняет ему боль и ужас

Конечно, мой донос был публичен и требовал отваги и честности. Конечно, его можно легко назвать смелым поступком, и все же, и все же… Я хорошо помню, как в минуту, когда физкультурный зал наполнился звенящей тишиной и все взоры были прикованы к трем нарушителям, острое чувство, похожее на похоть, овладело мной. Сильное чувство. Нехорошее.

Никакой выгоды акт гражданского мужества не принес ни мне, ни моему отряду. Мы по-прежнему были изгоями, учителя по-прежнему нас побаивались и всячески отчуждали от серьезных дел.

В четвертом классе сменилась классная руководительница, новая, тоже Валентина, только Сергеевна, была умнее, образованнее и строже, к тому же коммунистка до мозга костей. К сожалению (а может быть и к счастью) тимуровский отряд к этому времени сдулся. Точнее окончательно выродилась сама его первоначальная идея. Бедные бабушки уже не торкали нашу совесть от слова совсем. Скорее мы воевали с ними за дворовые скамейки. Помогать ветеранам было скучно. Мы нашли всего лишь одного. Он хмуро открыл нам дверь, мы отдали, как и полагается, салют, спросили надо ли чего.

– А что можете? – спросил мужик недоверчиво.

– Можем сгонять в магазин, – из-за спины вякнул Матильда.

– За бутылкой что ль? – удивился мужик. – Это я и сам как-нибудь управлюсь. Двигайте отсюда, пацаны

На экраны вышел сериал «Семнадцать мгновений весны» и мгновенно наложил отпечаток на эстетику не только отечественного кинематографа, но и ребячьих игр. Тимуровский отряд мы переименовали. Теперь каждый из нас был членом ЛНЗП – «Ленинградский народный зеленый патруль». На каждого была составлена характеристика. Начиналась она так: «Истинный ленинградец. Характер нордический. К врагам природы беспощаден». Заканчивалась: «Не женат. Связей, порочащих его, нет. Детей нет». И подпись. Опять кровью.

Природе на Народной ничего не угрожало, но мы ее защищали. Опять же от Пончика и его команды. Они соорудили в зарослях пузыреплодника свой штаб, где играли в карты, курили и ругались матом. Мы решили, что пузыреплоднику грозит опасность и как-то поздним вечером разорили это разбойничье гнездо.

– Вы чего хотите? – искренне удивлялся Гердт – чего докопались? Вам что, места мало?

Чего мы хотели? Опять же, вопрос сложный. Отряд под новым названием тоже деградировал. Показательно, Тимка, отлученный за нарушение дисциплины и за предательство из отряда на два месяца, упрашивал меня принять его обратно такими словами: «Микки, ну примите меня в свою банду!» От полной деградации наш отряд спасал лес. Просто так ходить в него было стыдно – как всегда, нужна была идея. Спасать лес от Пончика?

– Выроем яму на тропинке и сверху положим ветки и мох. – предложил на совете отряда Тимка. – Волчья яма называется. Я читал в книжке.

– Вылезет, – неуверенно возражал Бобрик, – он же не волк. У него руки есть.

– А если кол врыть? Как на кол грохнется жопой – и руки не понадобятся! – защищал свой проект Тимка.

– У меня мамка в лес ходит, – тихо промолвил Макака – я, конечно, могу ее предупредить…

– Оставим дозорного. Будем меняться!

Но Тимку уже слушали только из вежливости. Яма, кол… Пончик, извивающийся от боли с колом в заднице – это было уж слишком. Даже если Пончик и не любил природу.

И тут меня осенило.

– Могилы!

Сгорбленные плечи распрямились. Я вскочил.

– Не поняли? Мы будем искать в лесу забытые могилы героев Великой Отечественной войны! Чтоб торжественно перезахоронить! У нас тут знаете какие бои шли? И танки! И артиллерия! Трупов полно!

Ребятам идея понравилась. Как всегда, только Китыч с его природной крестьянской трезвостью спросил: а как мы будем искать?

– Как, как! – воскликнул я с досады. – Не знаешь как?

– Не знаю, – чистосердечно признался Китыч.

– Увидишь!

В ближайшее воскресенье и приступили.

Дело было осенью, и мы забрались к черту на рога, дошли аж до «козлиного болота» – так назывались мягкие, зеленые мхи, которые были просто усеяны мелкими, круглыми какашками. Козлиными – решили мы, когда увидели в первый раз. Так и появилось название. Мхи пружинили под ногами, иногда чавкали. Тут всегда и всем становилось немножко грустно и немножко невмоготу. И птицы тут не пели, разве что вороны. Мелкие корявые сосенки украшали унылый пейзаж.

На меня снизошло вдохновение, выработанное годами командирской работы.

– Видите глубокую канаву? Спускаемся и смотрим. Земля с годами обсыпается. Вдруг выглянет кисть руки, или сапог, – тимуровцы вздрогнули и переглянулись. – Или череп. Там и будем копать.

– Чем? – спросил Китыч, ум которого оставался трезвым.

– Чем, чем! – воскликнул я с отчаяньем. – Экскаватором! Ты найди сначала! Думаешь, тут черепа, как грибы растут?!

– Здесь линия обороны была. Вот тут наши стояли, а за канавой немцы, – вмешался Тимка. – Наши из пулеметов та-та-та!

– А как мы наших от немцев отличим? – неожиданно спросил Бобрик.

Вообще вопросы пошли конкретные, как и во всяком реальном деле.

Неожиданно блеснул умом Матильда.

– Рядом с головой каска должна быть. Наша со звездой, а фашистская со свастикой.

– Наших сразу узнаем, – уверенно сказал Тимка. – По выражению лица. И автоматы у наших другие.

Черный ворон громко хрюкнул в сером небе, сообщая картине должный градус суровой, поэтической грусти: «Черный ворон, что ж ты вьешься…»

– Вперед! – скомандовал я.

Глубокая канава скрыла нас с головой. На дне плескалась черная торфяная жижа, по бокам торчали корни, которые лезли в лицо. Черепов было не видно. Китыч подергал за корни, копнул руками торф и песок – тщетно. Тимка пнул ногой корягу. Матильда тихо, словно себе, проговорил, что «тут могут быть и снаряды», и мы испуганно поджались, пытаясь выглянуть наружу. Бобрик первый вылез наружу, сказав, что «сверху видней». Китыч с радостью согласился. Он вскарабкался наверх и скоро я услышал его вопль:

– Нашел!!

Мы как птицы взлетели на бруствер. Сияющий Китыч держал в руках огромный боровик.

– Отставить развлечение! – крикнул я, сгорая от зависти. – Мы не затем сюда пришли! Забыл?

– Я случайно, – сказал Китыч, прижимая гриб к груди, как ребенка, которого проклятый фашист хочет отнять. – Это же белый! Пригодится. Вдруг заблудимся?

Ребята молчали, но их сочувствие было явно на стороне Китыча.

– Ладно, черт с тобой, – махнул я рукой, – идем вдоль канавы и смотрим… Если попадется гриб – берем. Только учти, в нем может быть трупный яд.

– Да ладно? – недоверчиво протянул Китыч, – Времени-то сколько прошло. Уже все сгнило.

– А яд остался, – мстительно отвечал я, невольно любуясь белым красавцем, который уже пошел по рукам с ахами и охами.

– Да и хрен с ним, – буркнул Кит фразу, которая тысячу раз спасала его в жизни от разных глупостей. – Батька говорит – зараза к заразе не пристает.

– Смотрим! Смотрим! – прикрикнул я.

Некоторое время мы еще добросовестно бросали взгляды на дно канавы, но потом сначала Матильда нашел подберезовик, а потом и Тимка красный, и тут дисциплина рухнула окончательно, потому что низы не хотели повиноваться, а верхи, то есть я, не только не могли, но и категорически не хотели повелевать. Собирали крепкие осенние боровики в куртки, завязав их узлом. То и дело кто-нибудь вопил на весь лес: «Нашел!» Остальные ревниво поворачивали головы. Наступала минута тишины. Надеялись, что гриб окажется червивым. «Чистый!» – звучал торжествующий приговор. «Ты шляпку-то посмотри?» – с надеждой спрашивал Китыч. «Не! Шляпка тоже чистая!». С удвоенным рвением мы рассыпались под деревьями. Сентябрьский холодный воздух, остро пахнувший увядающими осиновыми листьями и прогорклой торфяной сыростью, опьянял. В голове крутилась незамысловатая мелодия с глупыми словами: «Ля-ля-ля! Ля-ля-ля! Словно глупая свинья!» Встречался вдруг осыпавшийся и почерневший кустик черники на кочке с двумя-тремя сморщенными ягодами. Все собирались вокруг и благоговейно вкушали водянистые безвкусные ягоды, рассказывая друг другу, какие они сладкие и душистые. Потом Тимка обнаружил рябину и мы, как стая грачей, облепили бедное дерево, ободрав его дотла. День прояснился и березовые листочки, рассыпанные по земле, ярко заиграли желтизной. Счастливые, раскрасневшиеся, с блестящими глазами, мы повалились, наконец, под старой березой пересчитать добычу. Больше всех набрал Матильда. Он любовно поглаживал желтопузый моховик, снимая с его влажной кожи мелкие иголочки и желтые листики, и что-то напевал себе под нос. Про трупный яд не вспоминал никто. Ну, ляпнул командир лишнее, ну и что? Сам командир, то есть я, испытывал некое томление совести от того, что священному долгу мы легко предпочли праздное, хотя и приятное занятие. Чтоб хоть как-то облегчить душу, я сказал, упав на спину и глядя в прояснившееся голубое небо:

– Ладно. В следующий раз все тщательней проверим. Возьмем лопатки…

– И корзины надо взять, – с энтузиазмом откликнулся Китыч.

– А корзины-то тебе зачем?

– А как же. Куда ты будешь складывать… черепа, кости? В руках понесешь? И термос надо захватить. И пожрать.

– Далековато забрались, – недовольно произнес кто-то. – В следующий раз поближе будем искать. Тут бои везде были.

Мы замолчали. Я пытался представить себе, как под этой самой березой лежу с винтовкой лет тридцать назад, а сверху в атаку заходит с ревом вражеский самолет. Страшно!

– Матильда, – строго сказал я, выпрямившись. – Ты почему в сочинении написал, что хочешь стать шофером?

– А что? – спросил Матильда все еще не отрывая взгляд от своих сокровищ.

– Ну как что? Ты – тимуровец! Вот я буду шпионов ловить. Буду работать в КГБ. Бобрик капитаном станет, дальнего плаванья. Китыч танкистом. Тимка космонавтом. А ты – шофером.

– Так у меня одни тройки в четверти. Сам же знаешь… Куда мне в космонавты.

– Ну, в пожарники можно, – Тимка пришел на помощь. – У меня старший брат на одни двойки учился, а потом пожарником стал. На Севере сейчас работает. В тюрьме. Три года осталось…

– Ладно, – согласился Матильда, – буду пожарником. Давайте костер жечь?

– А спички где?

– Зачем спички. Есть способ, – оживился Тимка, – собираем мох, потом кладем его на голову Матильде и – бац по голове поленом! У него искры из глаз посыплются, а тут мы с Китычем будем их раздувать…

Шутка была старая, но развеселила всех ужасно, в том числе и Матильду.

Вернулись домой уже в сумерки. Поздно вечером, на кухне, я записал в учетную тетрадь отряда, в графе «Планы»: «Поиск останков бойцов советской армии». И в графе «Выполнено/не выполнено» жирно вывел: «Выполнено». Чуть выше в графе «Планы» значилось: «Научить Матильду арифметике», а в графе «Выполнено/не выполнено»: «Тупой, как дерево». Тетрадка была худенькая, все подвиги отряда умещались на одной страничке, из них только один заслуживал уважения: «Помогли ветерану войны. Принесли из магазина пачку папирос». Этот подвиг я помнил хорошо. Всклокоченный дядька из второй парадной, высунулся из окна первого этажа и попросил нас с Тимкой сбегать в магазин за папиросами. Сам он не мог по причине сильного похмелья. В отделе мне не хотели продавать папиросы, пришлось на пару с Тимкой придумывать историю с отцом, который приболел и попросил меня сбегать в магазин. Пачка «Беломора» жгла руки. На скамейке под кустами мы аккуратно взломали ее и вытащили одну папиросу. Тут нас и нашел Пончик, который «курить, пить и говорить начал одновременно». У него были собственные сигареты, и мы задымили по очереди с ожесточенными лицами отпетых хулиганов, пока Пончик не закричал: «Да вы же не в затяг! Так не считается!». Ну, я и попробовал «в затяг».

– Надо было притвориться! – выговаривал мне через полчаса Тимка, поддерживая за локоть – Ты как в кусты упал – Пончик и сдристнул, гад. А ты блевал, как мой батя в Новый год. На всю улицу слышно было!

Хмурый «ветеран» потряс пачкой у уха, ухмыльнулся.

– Отщипнули? Ни-ни-ни! Я не в обиде! Спасибо, хлопцы! Это, значит, вас в школе теперь так вот учат? Ну-ну!

Поиски останков солдат пришлось отложить. Пошли дожди, а когда они закончились, сошли и грибы.

Но лес был хорош в любое время года!

Зимой наш он наполнялся взрослыми лыжниками и детьми. Прокладывалась лыжня аж до ближайшей деревеньки Новосергеевки, которая стояла в верховьях речки Оккервиль. До деревеньки добирались только самые выносливые на хороших лыжах: молодые мужики в роскошных свитерах и брюках, заправленных в шерстяные гетры или носки. Они попеременно взмахивали деревянными лыжами, громко шлепали ими о лыжню, мощно толкались бамбуковыми палками и с криком: «Посторонись!» – исчезали вдали в облаке снежной пыли, оставляя на обочинах недовольных дохляков, стариков и женщин. Я любил лыжи, хотя и не знал еще, что крепко свяжу с ними свою дальнейшую жизнь. Зимний лес очаровывал меня, особенно в сумерках, а если на небе была луна и высыпали звезды, то душа наполнялась каким-то тихим, смиренным восторгом и благодарностью Тому, Кто это все создал. В такие минуты легко было поверить и в добрых эльфов, и в Бабу Ягу, и в Деда Мороза и в коммунизм. Мой верный друг Китыч сопровождал меня в зимних прогулках. Разумеется, и для этих прогулок была продумана надежная идеологическая база: я, наверное, на всю жизнь был изувечен должностью командира тимуровского отряда, ничего не делал просто так! На этот раз мы изучали следы зверей нашего леса и заносили их рисунки в специальную тетрадь. Зачем? Черт его знает… Наверное, чтоб потом защищать от браконьеров. В тетрадке уже были (откуда?!) следы зайца, куницы, лисы, белки и кабана, потом появилась росомаха и косуля; не хватало волка и однажды мы отправились в лес с однозначным намерением добыть его следы.

Этот день я запомнил на всю жизнь. Особый день. В такие дни в детской душе рождается поэт или мыслитель. А если не рождается – беда! Бракованный вышел человек. Близким в тягость и себе в горе.

Ходили мы по заснеженным полям и перелескам долго. Устали. Уже давно перестали переговариваться и только пыхтели на весь лес сопливыми носами. Забрели в дебри.

Незаметно догорало лимонное зарево на западном небосклоне, темно-синее небо расчертили серебряные дорожки самолетов, крупные звезды замерцали, когда мы присели отдохнуть на толстое поваленное дерево, соскоблив с него ножом ледяную корку и постелив еловые ветки. Мороз усилился, воздух был неподвижен и пах хвоей.

– И все-таки мне кажется, что это был волк, – сказал я. – Окуда здесь взяться собаке? И скакал он в глубь леса, а не в город.

– Маленькие больно…

– Молодой. И глупый. Увидел, что не туда попал и – деру.

Китыч промолчал. У него в кармане был блокнот и карандаш. Он и срисовывал следы, которые мы потом дома пытались идентифицировать.

– Здесь зайцев полно. А где зайцы – там и волки.

– Не так: где елки – там и волки.

– Волки теперь на людей не нападают, – сказал я с притворой уверенностью.

– Да? – вежливо отозвался Китыч.

– Да. А ты думаешь, нападают? Чего молчишь? Кит?!

– Не нападают… Они старых едят и больных этих, лосей… И детенышей, – добавил он тихо.

Вечно он… со своей правдой.

Мы вглядывались в темно-фиолетовую муть, которая вкрадчиво подступала со всех сторон, и вдруг увидели, как из-за деревьев всплывает огромное оранжевое светило.

– Что это? – робко спросил Китыч.

Я молчал, открыв рот. Ленинград, Валентина Сергеевна, школьные линейки, пионерские клятвы, уроки, оценки, отодвинулись куда-то далеко и мгновенно обесценились. Вечность осязаемо, зримо смотрела нам в глаза жутким застывшим взглядом, и в этом взгляде не было сочувствия, не было жалости, но было только холодное равнодушие.

– Микки, – дрогнувшим голосом спросил мой верный товарищ – А бабушка говорит, что Бог есть. А вдруг есть?

В другое время и в другом месте я бы всыпал ему как следует за такие слова, но теперь молчал, раздавленный царственным величием звездной бездны. Больше того, я почувствовал, что слова друга уместны. О чем еще можно было говорить в такую минуту?

– Я на всякий случай прошу Его, чтоб бабушка не умирала. Мы с ней в одной кровати спим, знаешь, как страшно? Проснешься, а рядом она… мертвая.

+

Далекий позывной классной руководительницы Валентины Сергеевны откликнулся в моей душе:

– Мы все умрем. Это нормально.

Едва сказав это, я понял, что сморозил глупость. Ничего себе «нормально»! Самые обычные слова, имеющие смысл в школе, здесь, один на один с звездным небом, превращались в какую-то чепуху.

– Нормально, – пробормотал Китыч, – ничего себе нормально. Я не хочу умирать. Зачем тогда родился? Страшно-то как.

– Страшно! – согласился я, и Валентина Сергеевна больше в разговор не встревала.

– А знаешь что? Я думаю, что мы не умрем!

– Как это?

– Да так. Не умрем и все. Состаримся, а врачи придут и скажут: «Ну, давайте укольчик сделаем и вы опять в детей превратитесь».

– А что, есть такой укольчик?

– Будет! – убежденно сказал Китыч. – Придумают! Кому хочется умирать? Нам еще на Луну надо слетать, на Венеру, а там знаешь как здорово? Читал Герберта Уэллса?

– Там же воздуха нет.

– Будет! – убежденно сказал Кит – Научимся добывать. Из руды. И в воде его до фига.

– Ракету надо делать. Самим. На карбиде. Помнишь, как хомяка запускали в космос?

– Помню, – неохотно и после паузы откликнулся Китыч. – Мне потом так попало… Я родичей целый год упрашивал купить: или рыбок или хомяка. Папка хомяка купил. Такой умный был, как человек! Тимкой звали. Все понимал. Когда в ракету его запихивали, он меня за палец укусил. До крови.

– Карбида много положили. Так бывает. Ты что думаешь, Белка и Стрелка тоже не рисковали? Ради науки. А как иначе? Ведь нам потом самим лететь!

– Только я без скафандра не полечу!

– Ясное дело! Я и сам не полечу без скафандра. И еда нужна. В тюбиках. А на Луне чего-нибудь найдем. Грибы какие-нибудь съедобные, фрукты… Главное долететь.

Мы задумались. Я вспомнил мученика науки рыжего хомячка Тимку, который жил у Китыча в трехлитровой банке. Мы тогда запустили свой новый секретный, космический проект – ракету на карбидном топливе. Откуда мы брали этот карбид, уже не помню. Кажется, на соседней стройке. Соединяясь с водой карбид выделял вонючую энергию вместе с газом. Примитивные ракеты представляли из себя простые жестяные банки, которые загружались этим топливом и взлетали в небо с оглушительным хлопком. Наша новая ракета была устроена сложнее: в ней был отсек для экипажа в виде такой же банки, но закрытой колпаком, чтоб экипаж не сбежал. Экипаж, то есть Тимку, мы загружали в капсулу с большим трудом. Тимка явно не горел желанием совершать великий подвиг и даже покусал Китыча, но в конце концов смирился и мы запустили двигатель. Космодром находился сразу за помойкой, там, где местные пацаны любили жечь костры из деревянных ящиков, которые они тырили на задворках продовольственных магазинов. Провожающих собралось тьма. Несмотря на секретность, уже многие знали про наши планы и выстроились полукольцом вокруг ракетной площадки. Честь главного конструктора выпала мне. Раздался оглушительный взрыв, и ракета из-под банки говяжий тушенки взмыла в небеса под восхищенные крики провожающих. Вернулась она скоро. Космонавт сдох от перегрузки. Его тушку мы похоронили на Алее Славы тут же у костра. Китыч даже всплакнул. Вечером он всплакнул уже сильно, когда отец учил его ремнем уму-разуму.

Следующая ракета была предназначена уже для нас. В космос должен был полететь сначала я и Бобрик. К сожалению, на стройке закончился карбид, и мы взяли паузу, а потом пришли новые дела и новые проекты и космическая программа забуксовала… Так бывает.

…Ночь между тем наступала. Черные деревья распрямились и раскинули корявые руки. Выпуклости снега заискрились серебряной крошкой, между ними темнели пролежни мрака. В тишине временами раздавалось кряхтение старого дерева и звонким скрипучим треском отвечало ему молодое. С неба доносился едва слышимый гул реактивного самолета, который уже должно быть летел над Балтийским морем.

Луна поднималась над землею, перекрашиваясь из оранжевого в серебряный цвет и наполняя лес своим волшебным морозным дыханием.

– Кто здесь? – спрашивал лес безмолвно. – Зачем пришли?

– Мне страшно – дрогнувшим голосом произнес Китыч.

– Эх, ты! – сказал я не очень уверенно. – Чего бояться? Наслушался бабкиных сказок про Бабу Ягу. И леших нет.

– А третли? Забыл? Камни, которые оживают ночью и охотятся за одинокими путниками? Пончик рассказывал, что сам видел.

– Где?!

– Где-то тут, в кустах. Они с Рыжим за грибами ходили прошлой осенью. Ходят, ходят, а грибов нет! И вдруг, Пончик рассказывал, они поняли, что ходят по кругу. Они туда! Сюда! А вырваться из круга не могут. И вдруг темно сделалось! Пончик смотрит – стоит! Огромный такой, каменный, черный, и глаза горят. Пончик с Андрюхой Рыжим побежали и слышат – сзади кусты так и ломятся. Они как припустили! На второй космической скорости! На следующий день они с Андрюхой Рыжим пришли, и видят – следы! Знаешь, как лопатой ямки роют. Глубокие! Даже водой уже наполнились.

– Врет он все, твой Пончик. Слушай, сам посуди: третли ведь из камней превращаются в чудовищ?

– Ну?

– А где ты у нас в лесу видел большие камни? Сплошные мхи, да болотины.

Китыч задумался.

– А у Заячьей Горки?! Забыл? Там валун метра три шириной. Весь мхом порос, забыл?

Я вспомнил это местечко. Валун действительно был. Зеленый от мха.

– Ты думаешь, они и зимой оживают?

– А что им…

– Может они как медведи зимой в спячку впадают. Чего им тут делать зимой? Никого нет.

Китыч промолчал.

– И я вот что еще подумал, Кит. А нафига каменюке еда? Он же камень! Лежи себе под снегом. Смотри на звезды. Ни холодно, ни жарко. Чего ходить-то?

– Скучно небось. Попробуй ты вот так лечь, хотя бы на два дня. Во-первых замерзнешь, а во-вторых, надоест на звезды-то смотреть. А если пасмурно? А так хоть какое-то развлечение.

– Да уж… развлечение… Они что же, глотают человеков? У них рот есть?

– Ну, а как же! И рот, и глаза. Они же видят. Но Пончик вроде говорил, что они не едят человека, а просто разрывают его напополам.

– А потом?

– Что?

– Выбрасывают?

– Откуда я знаю? Может быть, прячут.

Мы замолчали, представляя как третль зарывает половинки человека в снег.

– Уж лучше леший, – вымолвил, наконец, Китыч, передернув плечами.

– Хрен редьки не слаще.

– Не скажи. Бабка рассказывала: они только голову морочат, пугают человека. Чтоб он заблудился и замерз. Но не нападают. Силенок, наверное, маловато. А выглядят они знаешь как?

– Откуда?

– Вот, корягу возьми. Или лучше старый пень, и глаза ему нарисуй – вот и будет леший.

– Топором ему по башке! Слушай, а если третль встретится с лешим? Кто победит?

– Конечно третль. Он же из камня. Он просто разорвет лешего, как картонку. Ты что? Третль… это серьезный… фрукт.

Луна внимательно рассматривала лес, поднимаясь выше и выше. Мы с Китычем сидели, посеребренные ее светом, как два нахохлившихся воробья и я подумал о том, что нас издалека видно.

– Ты как думаешь, Кит, третли хорошо видят? Или они по запаху ищут добычу?

– У Пончика спроси, – недовольно ответил Кит. – Откуда я знаю?

– Слушай, Кит, мы же пионеры! Нас он не тронет. Ученые доказали… Валентина Сергеевна говорила…

В этот момент в чаще отчетливо хрустнула ветка. Мы вздрогнули, схватившись за руки и задрожав.

– Слышал?

– Ветка хрустнула.

– А чего она… хрустнула? Кит? А вон там – видишь?

– Где?

– Вон, вон там! Это что? Темное такое! У елки!

Вновь треснула ветка и отчетливо послышался тяжелый шаг и какое-то глухое кряхтение.

– Глаза! Смотри – глаза! – вскричал Кит, указывая рукой в ночной мрак.

– Где глаза?!

– Вон! Красные! Видишь?! Он!!

– Вижу! Идет! К нам!

– Бежим!

Мы не бежали, мы летели по твердой лыжне, как бесплотные духи, наперегонки, повизгивая и хныкая от ужаса, задыхаясь, пока поредевший лес не накрыло мутно-оранжевое зарево города и стали отчетливо слышны трамвайные трели и гудение автобусов. Тогда только мы упали на колени в снег и оглянулись назад. Никого! Над лесом нависало черное звездное небо, серебряная луна сквозила сквозь макушки деревьев.

– Ты его видел? – отдышавшись, наконец вымолвил я.

– Видел, конечно. Только смутно, как в тумане! Метра три ростом, квадратный, а глаза такие тускло-красные и смотрит, смотрит… Видать, только проснулся, не очухался еще, а то бы мы не убежали. А ты что, не видел?

– Видел, но так… чуть-чуть. А когда мы побежали – слышу сзади такой топот тяжелый: тук, тук! А потом дерево как треснет! И такое, знаешь, ворчание. Низко так: у-у-у=у… Как будто недоволен. Ну, думаю – догонит. Как нажал!

– Да ты что? А я топота не слышал. Вообще не помню, как бежали… Смотри, а блокнот не уронил! С волчьими следами.

– Со следами… Слушай, а ведь надо бы и его следы зарисовать?

– Обалдел? Да я лучше сдохну тут, под кустом!

Все-таки бес противоречия существует. И он очень силен!

Во мне проснулся командир тимуровского отряда. Гайдар позвал к подвигу. Валентина Сергеевна верила – я смогу!

Я нахмурился, поправил шапку, шагнул раз, шагнул два… Лес приблизился чуть-чуть, но сразу сделалось как будто тише, тьма надвинулась и в ней почувствовалось неуловимое перемещение каких-то недобрых сил, которые боялись света и которых пугал город с его огнями, шумом и машинами. Из мрака за мной следил чей-то взгляд, он ждал, он звал – ближе, еще ближе…

– Микки!!! – раздался сзади отчаянный крик друга. – Вернись! С ума сошел! Ты все равно ничего не разглядишь в темноте! Завтра днем сходим и зарисуем! Я не пойду сейчас все равно!

Я и сам бы не пошел, но Кит, как всегда, спас мою репутацию – я словно бы нехотя возвратился.

– Как будто тянет туда что-то, представляешь?

– Тянет! – передразнил Кит. – Так затянет, что не выберешься! Это же он зовет тебя! Он!! Черт! Как же я сразу не понял! Посмотри на луну!

– Ну и что? Луна…

– Полнолуние! Ты что, не знал? Бабушка говорила, что в полнолуние вся нечисть в лесу оживает. Особенно оборотни.

– Да ты что?

– Вот тебе и что! Как же я забыл! То-то чувствовал – что-то не то, что-то не то в лесу! Погляди, какая поганка!

Луна уже поднялась над лесом и покрывала все вокруг своим бесстрастным серебряным сиянием.

– Два-три дня лучше вообще не рыпаться! – строго внушал Кит. – Все равно ничего не выйдет. Бабушка рассказывала, что оборотни еще страшнее леших. Лешие пугают, а оборотни кровь пьют.

– Тьфу ты! Пошли отсюда.

– Пошли! – с радостью согласился Китыч.

До самого дома мы вспоминали пережитый ужас и, как полагается скальдам, создавали новую главу народного эпоса: наш третль обретал зримые черты. Он был трехметрового роста, серого цвета, бегал не быстро и неловко, и издавал неприятные звуки и говорил глухо, как из-под земли, на непонятном языке. Кит предположил даже, что на норвежском, поскольку третли родом из Норвегии, а к нам попали вместе с викингами тыщу лет назад.

Во дворе мы нашли Пончика, который изнывал от одиночества. Он угостил нас жевательной резинкой и похвастался пачкой «Ротманса», которая бесстыже пахла заграницей. Мы рассказали Пончику про третля и он ничуть не удивился. Сам Пончик видел-перевидел всякого и мог с ходу сочинить такое, что сказочник Андерсен отдыхает. Он только спросил, на двух лапах или на четырех передвигался третль. Тут мы с Китычем стали путаться в показаниях, но Пончик и здесь проявил мудрость:

– Да, ладно. Главное живы остались. Видать, еще не проснулся. В полночь ни за что бы не убежали. Он оленя может догнать, если голоден

– А чего ему в Норвегии не сидится?

– Зачем… Там людей мало осталось. Кушать-то хочется….

Пончик распечатал заграничную пачку с золотым тиснением, достал волшебную сигарету и с наслаждением закурил.

– Витька Яковлев по пятерке толкает, а есть еще ментоловые. Эти вообще полный кайф.

Здесь, во дворе, третль и вовсе сделался плюшевой игрушкой. Мы с Китычем затянулись по разу и даже не закашлялись, как после нашего «Беломора». Дым был волшебный, мягкий, заграничный – от него веяло ароматом дорогих кафе и баров, которые мы видели в кино. Сразу хотелось развалиться в кресле, закинув нога за ногу, и заговорить в нос, с акцентом.

На следующий день мы занесли в тетрадь отряда рисунок новых следов из нашего леса, под которыми осторожно написали, что они похожи на волчьи. Про каменного гостя я рассказал бойцам отряда трезво, как полагается советскому ученому – видели в темноте черную фигуру, похожа на гориллу с красными глазами. Все поверили легко, и я бы даже сказал легкомысленно – Матильда ковырял в носу, а Темка с Бобриком пихались и хихикали. А ведь речь шла, на минуточку, об открытии мирового значения! Постановили голосованием, что факт нужно проверить. Как? Это не обсуждали, а я и не настаивал.

Время подвигов подходило к концу. Отряд в полном составе собирался все реже, особенно после того, как Бобрик стал заниматься плаваньем в бассейне «Спартак» у Троицкого Поля. Тимка все чаще проявлял малодушие и откровенно не подчинялся моим приказам. Матильда медленно и неуклонно скатывался в гопоту.

Под конец отряд, то есть его остатки, окончательно разложился, измельчал и занимался всякой ерундой. Идея выдохлась. Мир со своими соблазнами поглотил нас. Одно время на Народной была популярна такая забава. Называлась она у нас во дворе «Стучалка». Нужна была леска, на ее конце закреплялся кусочек смолы. К леске, сантиметрах в двадцати от кусочка смолы, крепился короткий поводок с гайкой на конце. Поздним вечером, когда двор погружался во тьму, кто-нибудь посмелее и повыше подкрадывался к окну на первом этаже и, растопив смолу горящей спичкой, приклеивал комочек к стеклу. Зрители ждали в кустах. Затем начинался концерт. Заводила натягивал леску и резко отпускал ее – гайка громко стукала по стеклу. Еще раз, и еще раз, и еще! Окно распахивалось, хозяин (хозяйка) высовывались наружу. Никого! Но только затворялась окно – стук возобновлялся! Это уже не шутки! Свет в комнате то вспыхивал, то гас; фигуры хозяев мелькали в темноте, прилипали к окну, выглядывали осторожно из-за занавески, высматривая злоумышленника – тщетно! Леску в темноте разглядеть было невозможно, гайка свисала ниже подоконника. Можно себе представить чувства жильцов! Мужики, высунувшись наполовину в открытое окно, матерились, вертели башкой, ждали, когда застучит. Не стучало. Стоять у открытого окна было холодно. Но стоило его прикрыть… Мы просто угорали. Смеялись так, что на карачках расползались по газону в разные стороны. Матильда однажды даже описался.

Несколько раз хозяин выскакивал во двор и бегал под окнами, бормоча проклятья. В таких случаях леску сильно дергали и сворачивали ее в клубок. Можно было, конечно, догадаться, что стайка мальчишек на скамейке причастна к хулиганству, но доказать…. «Что вы, дяденька, мы просто сидим, чирикаем, никого не видели…»

Эта игра была нашим собственным изобретением, и мы гордились ею. Были шалости и попроще. На углу дома привязывалась на уровне ног веревка, к которой крепилась дубина. Прохожий, сворачивая, упирался ногами в веревку, и дубина падала ему на плечо. Один раз пожилой дядька вовремя заметил веревку, и, склонившись, дернул ее на всякий случай. Дубина огрела его по затылку. Мы наблюдали за этим из кустов. Я чуть не умер от смеха. Правда.

Наконец, кошелек. К нему привязывалась нитка, и он просто валялся на асфальте. Сергеев даже специально нарисовал трешку, чтоб торчала из кошелька для правдоподобия. Прохожие нагибались – кошелек уползал. Смешно было и прохожим и нам. Правда, однажды бабулька так увлеклась, что пошла за кошельком, не разгибаясь, пока не наткнулась на нас в кустах.

Короче, дело Мишки Квакина оказалось живучим и побеждало!

Вспоминая детство, отрочество, юность, хочу еще и еще раз признаться в любви к своему лесу. Лес спасал меня неоднократно! Без леса Народная была бы заурядной новостройкой 60-х годов.

Лес присутствовал в жизни нашей улицы так же естественно и ежедневно, как бывает где-нибудь в деревне. У нас на кухне, рядом с плитой, каждую осень стояло ведро с солеными сыроежками и груздями. На чердаке, издавая восхитительный резкий запах, томились в холщевых мешках сушеные подберезовики и белые. Черничное варенье хранилось в запечатанных трехлитровых банках. Все из нашего леса. Картошку, капусту, морковь, несмотря на дешевизну, приносили с колхозных полей. Сходить в лес для жителя нашего двора было столь же естественно, как сходить в кино жителю центра.

Где он заканчивался – никто не знал. Каждый пацан любил соврать, что забрался как-то раз с папой (дядей, старшим братом) в невероятную глушь, где сосны были до неба, а грибы какой-то фантастической величины. Поговаривали, что он упирался в самый Ледовитый океан.

После войны здешние места были полями, изрезанными окопами и траншеями; повсюду остались блиндажи и доты; немало было и безымянных могил. Потом началось великое сталинское озеленение страны и поля покрыли хвойные посадки. По краям сами собой выросли березовые рощицы и осиновые перелески. К 70-м годам молодой лес раскинулся на многие сотни гектаров от Народной улицы до Ладоги. Весной, там, где на заболоченной почве росли непроходимые кусты черемухи, ракиты, вербы, ивняка, собирались несметные тучи мелких пташек и вся округа буквально раскалывалась и захлебывалась от вычурных трелей, пиликанья, чмоканья, уханья, свиста, чириканья этой армии голодных и влюбленных, ликующих посланцев Господа Бога, прославляющих Его, кто как мог. «Мы живы! – радостно пищали они. – Нам очень хорошо! Спасибо тебе, Отец! Наши черемухи просто великолепны, мошки и червячки очень вкусные, а в чистом, синем небе так приятно летать!». А деревья трепетали и млели в нежных прикосновениях солнечного света, наполняя все вокруг своим волшебным ароматом.

За Народной, там, где сейчас находится Мурманский путепровод, в 70-е годы располагалась деревушка Сосновка. Ее ошметки по обеим сторонам шоссе сохранились: древние деревянные избы закрылись высокими заборами и даже подают признаки жизни струйками дыма из печных труб.

В моем детстве деревушку надвое разделяла бетонка. За ней начиналась тропинка, которая пряталась в заболоченный кустарник. Позже, влюбившись в повесть «Собака Баскервилей», мы с Китом назовем это местечко Гримпенской трясиной. В мае тут наступал тихий ужас. Тропинка через каждые пятьдесят метров ныряла в глубокую лужу. Сапоги не спасали, и пацаны снимали их в особо глубоких местах. В этих лужах, помимо пиявок и лягух, водились тысячи мелких рыбок, которых ребятня называла «кобздой». Казалось, эти мелкие, пронырливые существа состояли из одной головы и шипа на спине, который, впиваясь, причинял жгучую боль. Кит уверял, что «кобзду» не едят даже прожорливые чайки. Миллионы лягушек вокруг наполняли воздух тяжкими сладострастными стенаниями и мелкие канавы вспучивались от склизкой лягушачьей икры. Чуть позже из нее вылуплялись полчища головастиков, которых мы ловили в стеклянные банки и ставили их дома на подоконники, чтоб наблюдать, как они превращаются в лягушек.

Где-то через километр лужи исчезали, лесная тропинка укреплялась. По обеим ее сторонам, расталкивая друг друга, разворачивались вверх и вширь сныть и крапива, лопухи и папоротники. В зеленом полумраке кустов из травы высовывались ослепительно-желтые головки купавы, сообщая всем лесным жителям, что весна подходит к концу и пора заканчивать размножаться. Деревья мужали. Встречались толстые березы двадцати метров росту; сквозь частокол белых и серых стволов можно было увидеть могучие пагоды темно-зеленых елей, украшенных светло-салатными кисточками. Подлесок редел. Мягкий, изумрудный мох сменял буйные травы. На нем, словно причудливая инкрустация, лежали черные сосновые шишки. Город смолкал за спиной. Смолкали и ребячьи речи. Невольно приходили думы про злых волков и медведей. Однажды мы с Китычем встретили даже молодую красивую ведьму. Она гуляла с овчаркой и ей не понравилось, как дерзко мы на нее посмотрели. Через пять минут мы сидели с Китом на дереве, поджимая ноги – это когда овчарка пыталась до них допрыгнуть, а ведьма умирала от хохота.

– Называется, дай бабам власть, – сказал Китыч, когда ведьма ушла, а мы спустились на землю. – Так батя мой говорит.

Я про себя тогда подумал: можно и дать. Только без собаки.

Милый, родной мой лес. Его пощадил генеральный план развития города, он теперь вырос вполне и местами даже одряхлел. Я много повидал на своем веку видов – от полярного круга до экватора, от Ирландского моря до Японии и Калифорнии, но мой родной лес всегда оставался для меня самым красивым, самым заветным местом на земле.

Глава 7. Девчонки

Бесстыжие и нахальные девчонки сопровождали меня всю жизнь. Еще в детском садике я воевал с черноглазой и черноволосой бестией по имени Алла из-за ночного горшка – до слез, до драки. Горшок был как горшок, а вот однако же… Нянечки разнимали нас, родители вечером стыдили, поставив лицом к лицу, уговаривали не ссориться – тщетно. Нас заклинило. Горшки, насколько я помню, стояли в отдельном помещении, их было не меньше дюжины, но мы с Аллой умудрялись находить свой единственный и за обладание им бились насмерть. Похоже, это была моя первая любовь. Такая же бестолковая и горячая, как и все остальные. С девчонками у меня всегда было непросто.

Какие-то они были… дуры. Нет, правда. Ты с ними, как с равными, по-хорошему, по-честному, а они возьмут, да наябедничают учительнице, или родителям, да еще с удовольствием! Вот это уже совсем не укладывалось в голове. Один раз мы даже чуть было не приняли в отряд двух девчонок из нашего класса. Они умело делали вид, что им нравится романтика подвалов и крыш, что они умеют хранить тайну и мечтают, как и мы, совершить подвиг… И вдруг обнаружилось, что они просто влюблены в Бобрика и ради него терпят всю эту дурацкую повинность! Прокололись предательницы чисто девчачьим образом – оставили в секретном шпионском тайнике записку. А в ней – телячьи нежности про какие-то там необыкновенные глаза и прочая мура, стыдно пересказывать. Представляю, что подумал бы шпион Джон, если б первый обнаружил записку! Что в КГБ решили над ним поиздеваться?! Вообще-то тайник обычно проверял Бобрик, но случайно Матильда первый засунул руку в норку, прокопанную в песке, тут все и вылезло… Бобрика я отчитал перед всем отрядом за моральную распущенность, за потерю бдительности, а девчонок мы с позором выгнали, только они тут же наплели взрослым, что мы бандиты и дураки, и бегаем по подвалам с ножами и бомбами, и хотим взорвать дом. После этого, на собрании отряда, мы приняли Постановление, что девочки являются низшей расой и не подлежат мобилизации в наши ряды.

Девчонки не особенно и жаждали быть мобилизованными. Они жили в своем мире и нам туда вход был запрещен.

Как-то раз я обнаружил дневник своей старшей сестры, которая училась в пятом классе.

…Толстая клеенчатая тетрадь с наклеенной переводной картинкой какой-то птицы, была неумело и наспех запрятана между учебников. Переводные картинки (кажется, в основном из ГДР) тогда были в моде; ими украшен был каждый второй портфель в школе. Больше всего было Гойко Митичей, но это у пацанов, у девчонок – смешные мультяшные рожицы, красавицы, цветочки… Сразу видно было, что дневник выполнен в некоем каноне. Засохшие цветы между страницами, рисунки прекрасных женских профилей под копирку, простодушно-сентиментальные стихи неизвестных авторов про несчастную любовь, которые кочевали из одной тетрадки в другую; мудрые изречения, вроде: «Мы в ответе за тех, кого приучили»; выспренные исповеди безымянного сердца; тексты популярных дворовых песен – это был целый девчачий мир той поры, скрытый от школы и родителей, своеобразный интернет, который передавался из рук в руки. Там устанавливались некие эстетические и моральные нормы девчачьего мировоззрения, там хранились тайны, которые открывались по первому зову, там девичье сердце могло найти долгожданное понимание и отраду. Ничего подобного у пацанов не было. И слава Богу!

Я полистал тетрадь без всяких угрызений совести и отбросил ее с отвращением. Чуждый мир!

Тут надо оговориться, что сексуальное воспитание на Народной улице в те времена могло покалечить даже самую здоровую нравственно и психически натуру! Начнем с того, что в моей семье тема была под полным запретом. Как-то я спросил отца, который покойно лежал на диване с газетой, что такое любовь. Надо было его видеть.

– Зачем тебе? – спросил он испуганно.

– Так… все говорят.

Отец сел, беспомощно огляделся, отыскивая ногами тапочки на полу, сложил газету. Он был в полном смятении. Интересно, что я предвидел нечто подобное и поэтому догадался не спрашивать его про то, откуда берутся дети. Слово любовь мы все слышали по сто раз на дню.

– Ну вот, предположим, есть у вас в классе девочка…

– Ну, есть…

– Ну, не знаю, как объяснить! – отец откинул газету и вскочил. – Когда вырастишь – сам поймешь!

– Пап, я хотел только…

– Нельзя. Потом, потом! Ты уроки уже выучил? Да? Что-то я не видел.

В школе господствовала официальная концепция, что дети появляются ниоткуда и непонятно как. Вообще, сам интерес к этой теме считался признаком опасной психической болезни. Особо любопытные могли получить клеймо неполноценных. И доказывай потом, что ты мечтаешь стать космонавтом!

Другое дело во дворе. Благодаря нашему незаменимому просветителю темных сторон бытия – Пончику, мы уже в первом классе рассматривали на скамейке цветные шведские порно-журналы. Откуда их брал Пончик, до сих пор не могу понять. Столпившись в круг, сопя и тихо переругиваясь, мы рассматривали очередную шведскую вагину широко раскрытыми глазами и в наших мозгах и душах медленно и неуклонно происходила некая химическая реакция преждевременного взросления с неизбежными в дальнейшими осложнениями. Дивный детский мир стремительно становился падшим. Это когда ты смотришь на строгую небожительницу Валентину Сергеевну, которая взволнованно рассказывает о подвигах мальчишек-партизан в годы Великой Отечественной войны, а сам представляешь, что она вытворяет ночью в постели с мужем. Бр-р-р…

После этих просмотров мы уже не верили в Деда Мороза и Снегурочку; вообще меньше стали верить миру взрослых.

Пацаны постарше придумали забаву. Голую блондинку во весь лист на шикарной мелованной шведской бумаге они приклеили к фонарному столбу и, спрятавшись в кустах, наблюдали, как будут реагировать прохожие. Усталые после работы мужики, как правило, смотрели себе под ноги. Женщины останавливались, вздрагивали и торопливо удалялись, бормоча что-то под нос. Одна старуха содрала плакат и разразилась бранью.

– Охальники проклятые! Чтоб вы сдохли!

Мы угорали.

Как-то в воскресенье вечером я заметил, как из парадной, словно из парной, выскакивает раскрасневшаяся мелюзга, и рассыпается по ближайшим кустам.

– Хочешь посмотреть? – спросил Сергеев, оценивая меня строгим взглядом. – Только молчок! Не вздумай ляпнуть кому-нибудь!

Мы зашли. За дверью стояла Любка Петухова. Сергеев кивнул на меня головой.

– Покажи!

Любка задрала платье, стянула трусы и присела, раздвинув ноги. Я вывалился из парадной, давясь от хохота – настолько нелепой, смешной показалась мне ее пися. Сергеев был недоволен.

– Ну что ржешь, как дурак? Чего смешного?

– Смешная… как царапина.

– Какая на хрен царапина? Кончай ржать. И помалкивай.

– Я же обещал.

– Маленький еще. Ничего не понимаешь.

Пончик на бис рассказывал нам, как происходит процесс рождения. Это было что-то совсем невероятное. Я не верил. Никто не верил – привыкли, что Пончик врет по всякому поводу. Это выводило его из себя.

– Да я правду говорю!

– А как же он выходит наружу?

– Живот разрезают. Специальные доктора.

– Живот? Ножом?! Они же умрут!

– Их усыпляют сначала! Понял? Дают снотворное, а потом – чик ножом, и ребенок вываливается.

– Да ну тебя!

Но совсем уже невероятно выглядела история, как сделать так, чтоб ребенок появился в животе. Это было какое-то глумление над человеком. Девчонки затыкали уши. Мальчишки сидели красные, как раки и боялись смотреть друг другу в глаза.

Однажды, кажется, уже в первом классе, Пончик пригласил меня к себе домой. На кровати сидела голая Любка. Она была насуплена.

– Сейчас я вас научу – сказал Пончик строго. – Любка, ложись на спину и раздвигай ноги. Да не бойся, дура!

– Да?! А если у меня ребенок заведется?!

– Не заведется! Мы же понарошку! Как в кино. Я же тебе все рассказал!

– А ты, – Пончик как заправский режиссер готовил сцену, – раздевайся и ложись на нее. Вот так.

Лежать было неудобно. Любка была костлявая и дышала мне в лицо смесью лука и жареных котлет.

– Ну чего застыли? Микки, двигайся, двигайся! Любка, шире раздвинь ноги!

Будущий командир тимуровского отряда, октябренок Мишка, пыхтел, подпрыгивая голой попой.

Любка вдруг заревела, застучала кулачками мне по спине. Мы вскочили, стали одеваться.

– Чего ревешь, дура? – Пончик был недоволен.

– А чего он… мне больно! Я маме пожалуюсь!

– Маме пожалуюсь! – передразнил Пончик. – Да она тебя в унитазе утопит! Дура.

– А что я скажу, если ребенок появиться?! – взвизгнула Любка.

– Утопим его в пруду, как котенка, – равнодушно буркнул Пончик.

– Как… котенка? – в Любке заговорили материнские чувства. – Ты что? Он же маленький.

Пончик страдальчески возвел очи к небу

– С тобой говорить… бесполезно. Баба она и есть баба. Ну, а ты как, Микки? Понравилось?

– Ничего, – соврал я.

– Поначалу всем страшно. А потом привыкните.

«Ну, уж нет! Сам привыкай! – думал я, застегивая в коридоре пуговицы. – Дуракам закон не писан».

Мы с Любкой выскочили во двор и разбежались в разные стороны. Минут через тридцать я обнаружил ее на скамейке. Она грызла семечки и болтала ногами. Я присел рядом.

– Слышь, Любка, ты это…

– Чего тебе?

– Не вздумай болтать.

– Вот нарочно расскажу!

– Ты что?! Нельзя! Это же… преступление!

– Раньше надо было думать! Если будет ребенок – я молчать не стану, понятно?

И, вздохнув, добавила мрачно, перестав болтать ногами.

– Мама правильно говорит, все мужики кобели проклятые…

Любка, Любка… Она переехала со двора в третьем классе, кажется… Что с ней стало? Можно только гадать…

Телевизор, советская мораль, русская классическая литература дополняли сексуальное воспитание до полного, фантастического уродства. Долгий поцелуй на экране выворачивал моего папу наизнанку, он скрываться на кухне и курил там свои вонючие папиросы «Север» по 14 копеек за пачку. В грандиозном и патриотическом фильме «Освобождение» простой солдат, взяв в плен власовца, называет его проституткой: я до сих пор помню, как вспыхивали мои уши от стыда, помню, что минут десять после этого мы с родителями не могли смотреть друг на друга. Мне остается только догадываться, какие трещины и рубцы появлялись в моей душе, когда ее погружали то в грязную лужу дворовой правды, то пытались отдраить наждаком советской педагогики и морали.

Анекдоты той поры поражают меня до сих пор своим беспредельным цинизмом. В дикой похабщине обнаруживался бунт не против ханжества, но против самого целомудрия. Стыд во дворе считался позором. Люди словно мстили кому-то за чудовищный обман в учебниках, в книгах, на партсобраниях и демонстрациях. Мстили, как макаки: задрав штаны и вихляя жопами.

Задолго до детских садистских стишков про «дедушку», который «гранату нашел и быстро к райкому пошел» и про «старушку, чью обугленную тушку нашли колхозники в кустах», мы распевали: «Напрасно старушка ждет сына домой, у сына сегодня получка, лежит он в канаве напротив пивной, а рядом наблевана кучка». Или из фильма «Весна на Заречной улице», помните? «По этой улице подростком гонял прохожих я ножом!» Кто сочинял – не знаю, но пели с восторгом, заливаясь щенячьим смехом…

Прошли годы, я поумнел, полюбил хорошую русскую литературу, мечтал о возвышенной любви, но подлый бес, нагадивший в душе еще в детстве, всегда был рядом. Он сломал во мне что-то важное, и уродливый рубец остался на всю жизнь. В самые светлые романтические минуты юности его глумливая харя вдруг появлялась из-за левого плеча и блудливо мигала глазами: «Чуйства! А ты посмотри, что у нее под юбкой, дуралей!» Этого же требовала и улица. То, что было под юбкой, категорически не вязалось с тем, что было в сердце, в наставлениях учителей и умных книжках. Однако выходило победителем. Я страдал. Я страдал, когда общался с отличницей Надькой в десятом классе. Она ведь не догадывалась, что я на самом деле от нее хотел. А если бы узнала – сдала бы меня в психушку. Не знала о моих мыслях и учительница географии, которая сидела на стуле во время урока, распахнув ноги. Люди и не подозревали, что среди них ходит урод. И хочется этому уроду такое, что и выговорить-то стыдно. Больно было смотреть в кино на нормальных парней, которые легко и беззаботно влюблялись в девчонок без всякой задней мысли о постыдных гадостях, которые им придется делать в постели после ЗАГСа. Потому что и не гадости это вовсе, когда такая большая любовь, и все у них, нормальных, выходит само собой: прилично, под одеялом, безболезненно и нежно. Так что наутро не стыдно и людям в глаза смотреть.

А ненормальным остается таиться и делать вид, что они такие как все. Просто сильно занятые учебой. Или спортом. Много времени прошло прежде, чем мне удалось преодолеть эту болезнь. Спасибо мудрым и чутким, терпеливым женщинам, которые учили меня по слогам азбуке нормальной, человеческой любви.

Но хватит о сексе! Как будто других тем нет!

В детском мире все было отлично! Ел я все подряд и в большом количестве. Сильный организм переваривал любую, даже отравленную пестицидами пищу и исторгал ее вон, прибавляя каждый год по добрых пяти-семи сантиметров росту; душа ликовала и нетерпеливо, как щенок, повизгивала от предвкушения какого-то необыкновенного приключения впереди.

Нам был обещан коммунизм – чего же более? Мороженое «сахарные трубочки» за 15 копеек было самым сладким на свете, а советские хоккеисты и штангисты самыми сильными в мире! Мы были везде на планете и нас боялись и уважали. Богатых не было, бедняков тоже. Завидовали сильным, умным и красивым. За границей жили неудачники, которые ждали, когда мы сбросим с их плеч иго капиталистического рабства. Мы уже освободили Африку, помогали Южной Америке и странам Азии. Красота!

При этом я жил в 12-метровой комнате вместе с бабушкой и старшей сестрой, а напротив в 16-метровой комнате жили родители. Когда мама во втором классе купила хлебницу и водрузила ее на холодильник, я в полном восторге вскричал: «Мама, мы все богатеем и богатеем!»

Правда была в том, что я и в самом деле чувствовал себя (а может быть и был!) самым богатым мальчиком на свете.

Глава 8. Мистика

Вообще, мистика, волшебство, чудеса в детстве присутствуют столь же естественно, как ветрянка и насморк. Взрослые смотрят на это снисходительно, насмешливо, а зря. Ребенок видит гораздо больше, чем может объяснить, а взрослые объясняют гораздо больше, чем видят и понимают. Очень хорошо помню кошмар, который преследовал меня целый месяц, когда мне было еще лет пять-шесть.

Спал я тогда в кровати с бабушкой. Весной, кажется, в апреле, я вдруг стал просыпаться очень рано, еще в сумерках, и начинал смотреть на черный, деревянный карниз, на котором висели занавески. Вдруг – не внезапно, но именно вдруг – на карнизе появлялись крупные, серые птицы с курицу величиной. Они сидели, нахохлившись, и только безмолвно поворачивали головы с клювами, словно оглядываясь. На карнизе их помещалось с десяток. Меня наполнял такой ужас, что я, как парализованный лежал неподвижно, и смотрел на них, не отрываясь. Зачем-то я был им нужен. Что-то они хотели до меня довести. Они звали меня. Куда? Продолжалось это не менее часа. Всходило солнце и курицы медленно (!) растворялись в воздухе, чтобы в следующую ночь прийти опять.

Я плакал, когда рассказывал это бабушке, я закатывал истерики, когда родители не верили и смеялись. «Так не бывает!» – чудесный ответ взрослых на все, что они не способны понять! «Так не бывает» преследует ребенка до тех пор, пока он сам не научиться себе не верить. Откуда взялись эти курицы? Почему они вызывали во мне парализующий ужас?

Через месяц они исчезли. И больше не появлялись.

Китыч сталкивался с чертовщиной чаще, иногда лоб в лоб. Например, ему приходилось видеть серого уродливого человека, который появлялся в комнате тоже утром, в сумерках, когда вся семья спала. Появившись из темного угла, он садился на кровать родителей и молчал. Описать его было трудно. Кит рассказывал, что роста он был с полметра, грязно-серый, словно резиновый, с крупной головой, на которой невозможно было разглядеть ни глаз, ни губ, ни носа, с длинными руками и короткими толстыми ножками. Какая-то недоделанная или бракованная кукла. «Он», – называл его Китыч. «Он» приходил всегда утром и ничего не предвещал, ничего не показывал. Но приходил именно к Китычу и ужас вызывал смертельный. Когда наступал рассвет, «Он» начинал дрожать и корчиться, как восковая фигурка в огне, а потом растворялся в воздухе. Однажды Китыч проснулся и увидел, что «Он» стоит совсем рядом и тянет к нему руки. «Господи, помилуй!» – возопил пионер Китыч, как столетиями вопили его предки в минуту ужаса. Проснулся и замычал отец, забормотала что-то матушка и призрак исчез. Потом «Он» пропал. Кит успел позабыть про него.

И вот, лет через двадцать пять, «Он» объявился вновь. Это было тяжкое запойное время конца перестройки. Китыч к этому времени уже жил в Веселом поселке, с мамой. Отца уже несколько лет не было в живых. Китычу не удалось стать космонавтом, как он мечтал в школьных сочинениях, он отслужил в армии танкистом, стал шофером. Пил страшно, как и вся страна. Я был холост, по-прежнему честолюбив и романтичен, работал в университете и приходил к нему пешком вечерами с Народной в гости чуть ли не каждый вечер. Такой был ритуал: мы пили крепкий чай на кухне, обсуждали партию и правительство, и я возвращался домой – пешком. Ради здоровья.

Однажды, отмахав свои привычные шесть километров, я обнаружил Китыча в прискорбном упадке по случаю глубокого запоя. Он лежал в своей комнате на кровати в позе павшего воина с неизвестной картины Верещагина и пялился на трюмо в углу комнаты. На трюмо стояла фигурка. Это была резиновая кукла серого цвета. Но до чего же нелепая! Формы напоминали человека, но ни глаз, ни у шей, ни носа не было – разве едва различимые выпуклости обозначали эти органы. Длинные руки, как у обезьяны, свисали, короткие ноги заканчивались плоскими ступнями. Вся она вызывало отвращение, даже гадливость.

– Откуда у тебя это? – спросил я, поставив куклу на место и инстинктивно вытирая ладони о штаны. – Вот урод!

– Нашел перед парадной. Лежала в луже. – ответил Китыч – Дай, думаю, возьму. Как думаешь – это что?

– Даже не знаю. На пупса не похож, на обезьяну тоже. Брак какой-то заводской? Выбрось!

– Пусть стоит.

– Жуткий же!

– Как раз под мое настроение. Я такой же жуткий. Чем меня напугаешь? Сдохнуть хочется. А завтра на работу. Опять врача проходить…

На следующий день я пришел к нему, как и обычно, в районе семи. Киту было еще плохо, он по-прежнему лежал на своей кровати, но уже не в столь пафосно-трагической позе, как накануне.

– А знаешь, что со мной было? – спросил он после того, как мы выпили на кухне по стакану крепкого индийского чая под бормотание радио. – Ночью приходил «Он».

– Он? Кто он? Глюки что ли?

– Просыпаюсь ночью, поворачиваюсь, смотрю – сидит! Около трюмо, на стуле.

– Чертик зеленый?

– Нет. Серый. Невысокий. Где-то под полметра или чуть выше. Голый. А разобрать ничего не могу: вроде как человек, карлик, но глаз не видно, и ушей, и носа. В комнате темно, трудно рассмотреть. Ну, думаю, писец, приплыли, белая горячка! Страшно так стало. Молчу. Он тоже молчит. Только смотрю – шевелится, вроде как спускается со стула. У меня пот холодный – всю простынь промочил. И тут мать встала в соседней комнате, свет включила. Он и пропал.

– Белочка! Однозначно. Говорил я тебе, завязывай…

– Да не в этом дело! Понятно, с перепою все это, но… как тебе сказать: так явственно, так реально я еще не видел. Что это, как думаешь?

Что я мог сказать? Галлюцинации? Ну и что, полегчало?

Нет худа без добра – напуганный Кит, к тому же накаченный моими страстными проповедями, не пил месяца два или три. В парке его зауважали, даже посадили на новенький зеленый «Ераз». Он поправился, пристрастился к мороженому и пирожным, которыми бесплатно затаривался на своей торговой точке и которые мы уминали теперь вместе вечером за чашкой чая.

Но пришел черный день и Китыч громко, с прогулами и драками, с разборками и вытрезвителем, покатился вниз, как камень, сминая все свои честно заработанные успехи и репутацию, как солому. Через месяц после великого Падения я застал Китыча в состоянии близком к отчаянному.

– Микки, спасай. Ночью не заснуть, а засну – просыпаюсь от удушья, весь мокрый. Мотор стучит как бешеный. Покуришь – вроде легче. А заснешь – опять! И знаешь, как будто давит что-то на грудную клетку. Я уже у матери валидол просил, а ведь таблетки с роду не пил. Принципиально! Ну, думаю, только бы не инфаркт! Водку совсем перестал пить, только винцо. Легонькое – портвейн. А сегодня ночью проснулся опять от удушья. Открыл глаза – а на груди сидит «Он»! Ну, тот самый, про которого я тебе рассказывал. И душит за горло. Маленький, вонючий, лица нет, ерзает у меня на груди, пыхтит, а силенок горло сжать видать не хватает. Веса в нем килограмм двадцать, я думаю… А жить-то хочется! Силы собрал и отпихиваю его. А в голове только – помилуй, Господи! И тут вспомнил, как бабушка учила в детстве: Коля, говорила, как случится беда – кричи: «Никола Угодник, помоги!» Потому что твой покровитель и защитник Никола Угодник. Ну, тут я и взмолился, честно признаюсь: «Николай Угодник, погибаю! Помоги мне!» Слышу – ослабла хватка… Я ворочаюсь, мычу, плачу слезами, на пол упал, вскочил – никого нет! Сердце где-то в глотке, вот-вот разорвется к чертовой матери! До утра сидел на кухне, курил. Засыпать теперь боюсь. Что делать, Мишка?

– Что делать? – решительно сказал я. – Убери своего урода с зеркала. Я тебе уже давно говорил – убери! Почему не убрал?

– Не знаю, – покачал головой Китыч, призадумавшись, – дай, думаю, постоит.

– Ты совсем дурак?! Постоит. Он-то постоит, а ты ляжешь. На Южном кладбище. Нашел с чем шутки шутить. Сдохнуть хочешь? И ведь не поленился же нагнуться! В грязь, в лужу! Сокровище нашел!

– Кстати, ты прав, – стал припоминать Китыч. – Темно было, дождь… Как я разглядел-то его? И зачем нагнулся? А как взял его в руку – так он к ладони и прилип. Утром проснулся с бодуна, а он стоит чистенький перед зеркалом. Думал, может к удаче?

– Забирай его! И пошли.

Кит взял тряпку, осторожно завернул куклу и сунул ее в карман.

– Погоди, дай посмотреть.

Кит развернул тряпку. Нет, ни заводского клейма, ни другого слова или знака – резина пористая, старая. Внезапно свет в комнате погас, лампа моргнула и опять загорелась тусклым светом, потрескивая.

– Понятно! – крикнул я. – Бежим!

Мы выскочили на улицу, под дождь.

– Не здесь! – остановил его я, когда Кит достал сверток. – Хочешь, чтобы он к тебе вернулся? Подальше отойдем.

Мы свернули за дом, остановились у помойки.

– Перекрестились! – скомандовал я, и мы неумело взмахнули руками. – Бросай!

Китыч как-то странно, словно прощение просил, посмотрел на куклу и швырнул ее в мусорный бак.

– Вот. Все. Может, сжечь надо было?

– Пусть хоть так, – сказал я, перекрестившись еще раз. Кит, глянув на меня, тоже перекрестился, поежился.

На следующий день он сам позвонил мне по телефону.

– Майкл, ты представляешь, что было?

– Опять вернулся?!

– Нет, то есть да. То есть вернулся, но не он. Представляешь, просыпаюсь утром, смотрю в кресле, напротив, сидит беленький такой седенький старичок. Смотрим друг на друга и молчим, а мне не страшно, только любопытно. А старичок ласково так смотрит, смотрит, смотрит… И вдруг мне пальцем так ласково погрозил, ничего не сказал и исчез. А?! Как тебе?

– Мне кажется хороший знак, Кит.

– Я знаешь, что подумал? Не Никола ли это? Мой покровитель, о котором бабка говорила? Как он выглядит, не в курсе? Помню, что беленький такой, седенький. А? Как думаешь?

– Думаю, тебе в церковь надо сходить. Ты крещеный?

– А то! Бабка крестила. Это ты у нас нехристь.

– Вот и дуй в церковь, есть наверняка и церковь Николая Угодника. Отблагодарить надо.

– Надо. Слушай, мне сейчас так хорошо! Давно уже такого не было.

Китыч, Китыч! В церковь он так и не сходил, все откладывал, откладывал, да и забыл. Пить не бросил. Но жуткий посланник тьмы – «Он» – больше не приходил. Больше того, даже в запойные дни прекратились жуткие видения. Хотя физические муки его по-прежнему терзали страшные.

А я, действительно, Кит прав, был нехристь. Мою старшую сестру крестили в деревне, разумеется бабушка – низкий поклон всем дремучим бабушкам России, с которыми не смогла совладать огромная и безжалостная армия обученных псов атеизма. Я родился в самом безбожном 1961 году, когда первый человек, взлетев на триста километров над Землею, смотрел-смотрел в иллюминатор, но так и не увидел Бога, о чем и рассказал землянам после приземления: «В космос летал, а Бога не видал!» – любили весело повторять пропагандисты, которые находили неизъяснимую сладость в том, что они нашли самый лучший способ существования белковых тел в стране победившего социализма.

Гагарин маму обаял. Мама верила ученым и благоговела перед ними. Я остался некрещеным. Весь пыл, вся неиссякаемая энергия моего горячего детского сердечка искали правды, справедливости и смысла. Моя вера взрослым, которые обманывали и себя и других, была беззаветна. Я был как тот доверчивый, прыгающий щенок, которому хозяева суют под нос несъедобную перченую дрянь и он, отфыркиваясь, чихая, кашляя, продолжает радостно скакать возле стола, потому что любит своих хозяев и верит, что вкусная косточка рано или поздно все равно упадет сверху. Так и я, подавившись очередной похабщиной, несправедливостью, жестокостью, отрыгивал отраву и оставался самым счастливым мальчиком на свете, потому что у меня был лес, были самые сильные и красивые родители на свете, был свой собственный тимуровский отряд и даже два адъютанта.

Поскольку речь зашла о мистике, расскажу еще вот что. Мы привыкли к тому, что мистика в нашей жизни подобна страшному клоуну с рогами и хвостом, которого хлебом не корми – дай только кого-нибудь напугать поздним вечером. Но мистика случается в нашей жизни постоянно. Она смущает наше сердце, и мы выпихиваем ее вон, чтоб не мешала трезво и бодро шагать по жизни до самой могилы. Расскажу еще два эпизода из своей жизни. Я всегда любил музыку. У меня был великолепный музыкальный слух, благодаря которому меня брали вне конкурса в городскую музыкальную школу (на семейном совете я заявил, что это случится только через мой труп!), у меня был великолепный голос в детстве, который позволял мне быть солистом хора мальчиков Невского района. По воскресеньям нас наряжали в черные смокинги с блестящими отворотами, белые рубашки, на шею прикрепляли шелковые бабочки и мы пели на сцене ДК «Пролетарский завод» пионерские песни, песни про Родину и что-то еще заумное из классики хорового пения. Кроме этого, я слушал по телевизору советскую эстраду и был поклонником Муслима Магомаева и Рафаэля, а по праздникам слушал, как отец, подвыпивши, наяривал на баяне псковскую плясовую и народные частушки. То есть музыкальный опыт у меня был запредельно традиционным и консервативным и вполне меня устраивал. И вот как-то раз Пончик, (опять все тот же Пончик, чтоб его!) классе в четвертом пригласил меня к себе в гости, поскольку родители купили ему магнитофон. Похваставшись всласть и наврав с три короба про невероятные способности своей техники, он вдруг предложил.

– Хочешь, поставлю тебе кое-что? Супергруппа! «Дюпапл»! Английская. Андрюха переписал вчера у кореша, а ему брат привез альбом – оттуда. – Пончик показал пальцем в потолок, но я понял откуда. Конечно же из благословенной Англии!

Пончик поставил бабину, нажал на кнопку, прислушался к шуршанию ленты и вдруг тишину прорезали звуки, похожие… да ни на что не похожие! Совсем! Ничего подобного даже отдаленно я не слышал! Все мои волосики на спине и на голове зашевелились от возбуждения. Кровь прилила к лицу.

– Стой! – крикнул я, когда увидел, что Пончик собирается перемотать

– Погоди, тут еще круче! «Ролинг Стоунс».

– Не надо круче! Оставь!

В батарею забарабанили. Пончик сделал тише. Он был доволен.

Откуда в пионере советской страны, воспитанном в пуританском отечественном духе, эта мгновенная любовь к музыке, которая выросла, как буйный сорняк, совсем на другой почве, далеко-далеко, за горами и долами, за морями и за железным занавесом, и еще только начала сокрушать вековые твердыни музыкальной культуры стран полнощных? Вот вопрос, ответить на который в жанре критического материализма совсем не просто. Заразился не только я. Мгновенно заразились миллионы моих сверстников. Старшеклассники не заразились, как будто умчались в будущее на других конях. Родители эту музыку ненавидели. Помню, как в мою комнату ворвался отец, когда я включил громко папловскую «Звезду автострады». Он был в натуральном бешенстве. В истерике. Ему невозможно было поверить, что подобную музыку можно было вообще слушать. «Выключи немедленно, слышишь?!» – орал он. Так же орали тысячи отцов в это время. Значит дело не в общей генетической памяти. Мне приходилось слышать, что рок-музыка вышла из народной традиции. Безусловно, не надо быть музыкальным гуру, чтоб уловить некую родственную связь между «скобарьской плясовой» и зажигательным рок-н-роллом, но хард-рок, если и вырос из прошлого, то из какого-то древнего языческого ритуала перед кровавым боем. И уж, конечно, трудно поверить, что новая музыкальная культура стала продуктом эволюции. Во-первых, она обрушилась на мир мгновенно и катастрофически, как цунами, во-вторых, нетрудно было разглядеть, что это была падшая демоническая культура, вернувшаяся из прошлого накануне заключительного Акта человеческой истории. Кто-то за кулисами явно наигрывал мелодию сатанинской мессы. Пришло время, когда миллионы ушей открылись, и миллионы сердец вздрогнули от предвкушения.

Как бы то ни было, «Дип Перпл», «Лед Зеппелин», «Юрай Хип», «Пинк Флойд» стали моими кумирами, спихнув с музыкальной полки мелкотравчатую шантрапу из премьер-лиги советской эстрады.

Могу дополнить свои размышления о мистике еще одним примером. В третьем классе я прочитал «Трех мушкетеров» и полюбил… англичан.

Странно, не так ли? Англичане в романе явно не блистали. Зато доблестные мушкетеры выглядели, как настоящие павлины. Их вражда с патриотом Франции Ришелье не укладывалась в моей детской голове. Четверо беспутных негодяев бессовестно жертвовали интересами собственной страны ради интересов весьма беспутной особы, неумеренно жрали, хвастались, пили, дрались на дуэли вместо того, чтоб воевать за свое Отечество – одним словом французы вызывали презрение. Об англичанах, повторяю, в полном соответствии с французской традицией – ничего хорошего, и вот поди ж ты… Торкнуло. Да так, что к университету я был законченным «англопатом» (по меткому выражению моей приятельницы – от слова патология). Это не вынуждало меня к подражательству, я не играл в джентльмена, не носил маску чопорности и снобизма, напротив, часто получал тумаки и шишки за свою простоту и открытость; я был равнодушен к английскому языку, я не заболел всеми этими зелеными лужайками и файф-о-клоками, но! Стоило в мире произойти серьезному событию, в котором затрагивались интересы Великобритании, как мое сердце тут же, без всякого понукания, становилось на сторону англичан. В Советском Союзе не было столь яростного патриота британского флота, как я, когда началась англо-аргентинская война за Фолкленды; я был самым преданным болельщиком английской сборной по футболу на чемпионатах мира, которому выпала несчастная судьба видеть все ее поражения, я становился невыносимо упрямым и агрессивным, если в споре кто-то пытался унизить Англию или англичан. Красная лампочка внимания и тревоги в моей голове загоралась сразу при одном лишь упоминании этой страны. Китыч буквально бесился от всего этого и, напившись, орал: «Будь прокляты англичане – враги Ирландии!» Университетские друзья, снисходительно принимавшие мои чудачества, тем не менее закипали и всерьез злились, когда я доставал их своим англоцентризмом.

– Дурак твой Черчилль и Англии твоей не было бы уже в 41-м году, если бы не мы. Гитлер одном пальцем раздавил бы ее, если бы захотел.

– Почему же не захотел?!

– Дурак был.

Сразу скажу – выгоды я от своей «англопатии» не имел никакой. Более того, часто вынужден был скрывать свою болезненную и необъяснимую самому себе страсть. Иногда склонен был согласиться наедине с собой, что это род психического заболевания. Но не об этом сейчас речь. Откуда это?? Мои предки жили в Псковской области по крайней мере последние полтораста лет. Загадка.

Еще, и на этом закончу.

В 90-е годы мне довелось быть народным заседателем сначала в районном, а потом и в городском суде. Опыт был новый, волнующий. Трудно было поверить, сидя ступенькой выше прокурора и защитника, по правую руку от судьи, что я, грешный сын улицы Народной, могу запросто накатить подсудимому год-полтора тюремного срока просто потому, что он мне не понравился. Конечно, не каждому, и конечно в пределах конкретной статьи, и, конечно, это были всего лишь фантазии, и все-таки… И тут мне снится сон. Редкой силы. Надо признаться, сны вообще редко посещают меня, а если и посещают, то абсолютно абсурдного содержания. И вот сижу я во сне за решеткой в зале суда за драку. И судья выносит мне приговор – семь лет исправительной колонии строгого режима. За что?! Я защищался! Вся жизнь насмарку! Помню вагон с решетками, раздирающий душу девичий смех на станциях, хмурый конвойный с раскосыми глазами, который что-то передавал уркам, Котлас, Печоры, мамин свитерок, которому не долго оставалось висеть на моих плечах… Странный сон. Тяжкий.

Года два спустя я заседал уже в суде городском. Разница была помимо прочего и в том, что за городским судом было закреплено право выносить смертные приговоры. Судья достался мне со стажем, повидавший виды, тертый и битый, научившейся ничему не удивляться и ничему на слово не верить. Он помнил еще времена, когда судья присутствовал при исполнении смертного приговор. Эту практику ввели в лихие бериевские времена, когда судья приговаривал одного, а казнили другого. Якобы случайно, из-за разгильдяйства. Поэтому тот, кто выносил приговор, имел возможность посмотреть в глаза своему подопечному за несколько минут перед тем, как пуля пробьет ему череп. Правда, подопечный в эти минуты не узнал бы и родную мать. Кажется, суровую эту практику отменили лишь в 61-м году. Мой судья был добрый человек, несчастный в семейной жизни. Женщин он недолюбливал, мужчин жалел, считая, что они гибнут из-за женщин. За три с лишним десятка лет за ним числился не один десяток приговоров, которые заканчивались словами: «К высшей мере наказания». При этом он был страстный грибник и рыболов. Как это совмещается в человеке – не знаю. Но многолетняя грусть в его серых, потухших глазах и благородно-неторопливая, рассудительная речь располагали к нему всякого. Он никогда не опускался до пафоса, говоря о своей работе (а я пытал его на эту тему часто), еще меньше был склонен к самоуничижению. Скорее напоминал того понурого ослика, который ходит по кругу, вращая колесо

В делах наших участвовал прокурор, бывший военный летчик, мужчина плотный, добродушный и веселый. Цель своей службы он видел так же ясно, как когда-то ясно видел цели для нанесения ракетно-бомбового удара своего штурмовика. Каждый день, после утреннего заседания, когда начинался перерыв, судья и прокурор посылали меня за водкой в магазин, что находился рядом с городским цирком. Я брал всегда две бутылки водки. Мы выпивали их из чайных чашек в комнате судьи, предварительно выпроводив второго заседателя: учительницу русской литературы, которая задалась целью отыскать среди нашего контингента второго Раскольников и вообще была молчаливым укором для нашей дружной троицы. Беседы были мирные. Меня интересовало, как летчик в полной темноте, в Сибири, мог найти нужный аэродром и правда ли, что смертные приговоры теперь, в век научно-технического прогресса исполняет специальная машина-автомат. Судья и прокурор чаще говорили про грибы и рыбалку и про каких-то отрицательных персонажей из своей епархии. Если на вторую половину дня заседаний больше не было или мы их не отменяли сами из-за скверного самочувствия, то меня посылали за добавкой. Тогда поздним вечером меня можно было видеть в коридорах суда в состоянии сильного опьянения – это я искал туалет. А если не находил его вовремя (сказал ведь, что буду правдив во что бы то ни стало!) то справлял нужду прямо в коридоре.

Судья полюбил меня за мой добродушный и веселый нрав и часто предлагал мне вынести приговор самостоятельно. Тетка-заседатель на заключительном этапе процесса отключалась от ответственности полностью, уходя в астральный мир Федора Михайловича Достоевского. Я всегда выбирал нижний предел дозволенного. Судья задумчиво смотрел на меня минуту-другую, словно проворачивая в голове тонны различных юридических комбинаций, и наконец разрешался приговором: «Добро! Будь по-твоему!»

За несколько месяцев я не припомню, чтоб в клетке перед судейским помостом сидел изверг рода человеческого. В основном это были понурые, смертельно усталые мужики, которые по второму или третьему разу зарабатывали себе на старость пять или десять лет адского существования. По их виду трудно было понять, имеют ли они хоть малейшее понятие о другой жизни, ради которой можно было бы и постараться не грешить. Приговор они выслушивали молча, молча и уходили с конвоем, оставляя в зале запах пота, табака и полной бессмысленности непутевой своей жизни.

К счастью, до «вышки» дело так и не дошло.

И вот как-то ночью мне приснился сон. Жуткий. Будто стою я перед судом в наручниках и слышу свой приговор: «Смертная казнь»! Ужас в том, что сон был сильнее яви! Такой безысходной тоски, такого отчаянья я не переживал в жизни ни до, ни после! Я рыдал в автозаке, я рыдал в камере смертников, я замирал в ужасе всякий раз, когда ночью с лязгом отворялась дверь камеры и входил надзиратель. Но сильнее всего была гнетущая сердце обреченность: помилования не будет. А что будет? Когда в камеру ночью вошли трое и прокурор зачитал отказ на мое прошение о помиловании… я проснулся. И понял, что в суд больше не пойду.

Петр Александрович принял мои объяснения достойно:

– Трудно стало, – на дворе был конец 1991 года. – Лет двадцать назад я шел на службу с гордо поднятой головой. А сейчас боишься признаться случайному попутчику, кем работаешь. Старики уходят, а молодые… новой породы люди. Я их сам побаиваюсь.

Помянем добрым словом судью. К несчастью, вскоре он погиб. Рассказывали, что однажды, в пятницу, он забрал с собой дело, чтобы поработать в субботу дома (жил он за городом). Перед этим они хорошо посидели с прокурором (пятница!). Неподалеку от станции, в лесочке, бандиты напали на старика, избили его, и забрали портфель с документами. Очнувшись в больнице, судья выслушал и свой собственный, последний приговор – уволен со скандалом! Вынести всего этого он не мог и сердце его остановилось.

Глава 9. Хулиганы

Я отвечаю за свои слова, что в благословенные 70-е годы нарядный чистенький мальчик двенадцати – четырнадцати лет вряд ли смог бы пройти по Народной улице от Володарского моста и до «кольца», и не получить при этом по зубам. Просто так. Чтоб не выпендривался.

Хулиганство захлестнуло окраины.

Самыми беззащитными оказались мальчики-подростки из благополучных семей с возвышенно-гуманитарными наклонностями. Они не курили, они не любили спорт, они добросовестно делали домашние задания и невинно дружили с девчонками. Их били везде. Понарошку и всерьез. На переменках пихали; в ходу были и жестокие шутки. Например, к мальчику-тихоне подходили двое обормотов и спрашивали, знает ли он свое будущее. «Нет», – отвечал тихоня. Тогда один из обормотов брал его за руку и начинал водить пальцем по линиям судьбы на ладони. «Тебя ждет дальняя дорога. В четверг будь осторожен на дорогах. В пятницу тебя ждет удача. Ой, погоди! Что это?! А сейчас тебя ждет стра-ашный поджопник!» И в этот момент подельник с размаху изо всей силы отвешивал несчастному такой пендель, что он летел на пол с криком. Громовой хохот собирал тучи народу.

Другая шутка была еще злей. Простофилю ставили спиной к стене. «Шутник» обхватывал затылок несчастного ладонями и сильно тянул на себя. Это называлось проверкой силы шейных мышц. «Ого, – говорил шутник, – да ты силен!» И отпускал хватку. Раздавался отвратительный звук, похожий на тот, когда сталкиваются два биллиардных шара. У бедняги вместе с искрами из глаз брызгали слезы. Бывало, когда шутка заканчивалась врачебным кабинетом.

Ну что тут скажешь – козлы!

Но мучили «хорошистов» не только в школе.

После уроков хулиганы встречали их во дворе и вытряхивали из карманов все подчистую. Об этом знали учителя, об этом знали родители. Для милиции это был пустяк. Что оставалось «хорошистам»? Некоторые запасались рублишком, другие просто старались не болтаться по дворам.

Нельзя сказать, что советская власть не видела происходящего и опустила руки.

В стране развернулось настоящее соревнование за созревающие души. Государственная машина заработала на полных оборотах. По телевизору, по радио, каждый день с утра и до вечера хорошие мужчины и женщины убежденно и талантливо взывали к рабочей совести и долгу. Седые агитаторы заманивали подростков в мир знаний с виртуозным мастерством, которому позавидовал бы и опытный сутенер. Из каждого утюга доносилась классическая музыка. На высоких сталинских домах висели плакаты, которые назойливо напоминали, что счастье в труде, а коммунизм уж не за горами. Хорошие книжки, между прочим, читали даже отпетые хулиганы…

Казалось бы, перед таким натиском морали неокрепшим душам не устоять. Рано или поздно подрастающее поколение просто обязано было подхватить знамя и утешить стариков новыми стахановскими подвигами и образцовым поведением. «Пионер – всем пример!» Прочитав главу из «Войны и Мира», советский школьник Вася должен был прослушать Девятую симфонию Бетховена и успеть перед сном навестить приболевшего одноклассника, который на досуге пытается разгадать теорему Ферма. Но!

Вечерами, особенно по субботам и воскресеньям, из дворов раздавалось треньканье расстроенных гитар и дикие завывания луженых глоток. Пели про кичманы, про нары, про зону, тундру и вертухаев. Про суку-судьбу. Про Зойку, которая дала кому-то четыре раза, а кому-то ни разу. Про «девушку в красном», которую упрашивали: «Дайте несчастным». Пели такую похабщину, что мамаши с треском закрывали окна и звонили в милицию.

Магнитофоны изрыгали вопли на английском языке. Я сам плотно подсел на «Дип Перпл» и «Лед Зеппелин», советские ВИА вызывали во мне рвотный рефлекс.

Сейчас многие спрашивают себя – почему? Почему коммунисты не воздвигли тогда свой волшебный град на холме, хотя уже были вбиты мощные сваи? Почему проиграли? Вопреки уверенности, вопреки жертвам и усилиям, вопреки Учению, которое всесильно, потому что верно?

Не хватило энтузиазма? Не хватило грамотных пропагандистов из общества «Знание»? Не хватило карательных органов? Решимости вести непримиримый бой?

Были и пропагандисты, были и карательные органы… Была и бесконечная война. С этим словом мы вставали с этим словом и ложились. Война холодная и горячая, классовая и незримая, идеологическая и революционная, черт бы ее побрал! Воевали, как дышали. Как завещал Троцкий – постоянно.

Проклятый Запад был главным пугалом. Его непременно нужно было победить! Без этой победы кремлевским стариканом тошно было жить на свете. «Вот, обгоним Америку по молоку и мясу, – заливали они, – тогда и заживем!» По мне, так и черт с ней, с Америкой, я бы и без нее прожил.

Нельзя! Война!

Спрошу и я себя, спустя многие годы, поднявшись на метафизический уровень: а была ли война? Если и была, то не между светом и тьмой. Скорее это было соревнование между матерым старым, библейским драконом, который искушал еще Адама и Еву, и нахальным выродком, который народился в Германии всего лишь сто лет назад, сразу громко о себе заявил, всех перепугал и перессорил. Обещал до основания все разрушить и немало преуспел в этом с 1917 года. Дракон только посмеивался. Он знал, что наскоком ничего не получится. И пока на Востоке с песнями строили Вавилонскую башню на развалинах старого мира, старый змий впрыскивал в Западную Европу, сладкую отраву безверия и гедонизма. Европа сомлела от удовольствия. Европа сдавалась на милость соблазнителя, который был гораздо привлекательнее пугала в черной нацистской форме или с красной звездой на лбу. Европа согласилась, что «живем один раз и надо брать от жизни все». Европа начала умирать, будучи во всем блеске своего благополучия. Тревожный аромат с привкусом раннего тления пробивался сквозь благоухание волшебных французских духов. Требовалось все больше и больше пудры, чтобы скрыть прыщи. Требовалось все больше голливудских сказок, чтоб убаюкать трусливые души. Требовалось все больше сладкого, чтоб заглушить горечь утраты смысла жизни. Дураки еще кичились Прогрессом, но мудрые и дальновидные понимали, что уже близилось время, когда усталая блудница ляжет на спину и раскинет ноги, приглашая каждого, кто обладает силой и наглостью, овладеть ею и ублажить ее болезненную, старческую похоть.

А что же мы? Вавилонская башня оказалась не высока, к тому же она начала крениться почти сразу. Старый мир мы благополучно разрушили, новый особого энтузиазма не вызывал. Ну, запустили первый спутник в космос, ну, Гагарин, ну, БАМ… А где копченая колбаса?! Где сыры ста сортов?! Где жвачка?!

Страна героев и мечтателей выдохлась.

Утопия уступила разврату.

Наверху еще пели: «И юный Октябрь впереди!», а внизу на слуху был стишок: «Надоело в России, хочу в США, никто не работает там никогда!»

Что мог предложить советский агитпроп?

В лучшем случае хороший фильм «Вечный зов». В титрах к фильму я бы смело поставил эпиграф: «Бога нет, но вы держитесь!»

Древний Змий одержал победу над молодым драконом и для этого не понадобились пушки и новый Сталинград.

Так какой же приговор будем выносить 70-м? Каким судом будем судить?

Лично я судить не собираюсь. Придумывать какое-то сказочное прошлое тем более не собираюсь – обещал ведь: только правду! Да, мы, ребята 70-х, были первым непоротым поколением XX века. Старшее поколение замаливало свое тяжкое прошлое безудержной любовью к нам, которую мы принимали с тупым самодовольством избалованных эгоистов. Эта слепая любовь и сгубила нас. Слишком была безответной. Предвижу, что многие, услышав подобное, обидятся. Догадываюсь, что обидятся главным образом те, кому эта горькая правда колет глаза. Хорошие люди лишь горько вздохнут. А кто-то лишь пожмет плечами – о чем речь, мил человек? Расскажу лучше историю, которую мне поведал друг.

…В начале 90-х в маленькую псковскою деревеньку въехал грозный американский джип. Остановился возле покосившейся избенки бабы Зины. Баба Зина уже давно жила одна. Когда-то у нее было большое хозяйство: по утрам крепкая еще хозяйка выгоняла в деревенское стадо рыжую корову вместе с дюжиной овец, в хлеву сыто хрюкал боров, во дворе шустро бегали куры, которых оберегал воинственный петух… Теперь в хозяйстве осталась лишь рябая курочка Дуся и неугомонная пегая собачка Тишка. Сын с невесткой бабы Зины померли от пьянства еще в 80-е, остался внук, в котором баба Зина души не чаяла. О чем бы не заходила у нее речь в беседе с соседями, заканчивалась она неизбежно Валериком, внуком.

– Женился, Валерик-то, на городской! Сын у них. Теперь жду в гости на лето. У нас чем не отдых? Юга ихние рази сравняться? У нас и молочко парное, и сметанка, и мед натуральный…

Однако Валерик не приезжал. Дела одолели. И вот… явился. Как этот… «новый русский», про которых так много рассказывали. Машина у него – просто танк американский, плечи – не обхватишь. Приехал с другом. Тот помельче, темненький такой, не шибко разговорчивый, хмурый. Заехали по дороге в Белоруссию, почти случайно, с устатку… Баба Зина бросилась по соседям, у кого яичек выпросила, кто-то сала дал, огурчиков, сметаны… Сама-то она все больше на крупах сидела и не жаловалась. Как она преобразилась в этот вечер!

– Вот теперь и помирать можно! Валерочка приехал, внучок мой! Все глазоньки проплакала, все ждала его, а он приехал, родная моя кровиночка!

Дядя Толя бутылку водки дал. Настоящей, из магазина. Стол богатый получился, как в прежние времена.

Внук с другом выпили, подобрели. Разговорились, но чудно так (потом она рассказывала)

– Ну, как ты тут, бабуль? Еще не устала жить?

– Да как же можно устать, жить то, сынок?

– Можно, бабуль, можно… А другой и хочет жить, а не может – загадочно изъяснялся внук.

– Болеет что ли?

– Ага, болезнь жадностью называется. Но мы ее с Костяном лечим. Да Костя?

– Лечим, – отвечает смурной Костя, – если не в запущенной форме.

Постель внуку и товарищу его баба Зина застелила чистой простынею, дотемна сидела на крыльце, чтоб не мешать.

А утром Валерка сходил с Костей на реку, искупался, и, глотнув наскоро чаю, завел свой чудо-танк с американским флагом. Соседи выползли полюбоваться на заморское диво. Баба Зина как водится заохала, запричитала, потом исчезла в избе… Вышла, прижимая тряпицу к груди, заплаканная.

– Сынок, вот возьми, тебе берегла на свадьбу, а теперь когда еще увидимся. Тут и старые еще, не знаю годятся ли, двести рублей и новые, с пенсии… бумажки-то мятые, не побрезгуй…

Тут хотелось бы всем нам увидеть, как Валерка дрогнул, расплакался и сунулся в свой джип за толстой пачкой американских долларов, но… Врать не буду – он смутился. Что-то в его чугунной голове и каменном сердце прозвучало. Он и сам похоже не понял, что именно. Какой-то забытый голос из далекого прошлого. Но мотор уже громко урчал, хмурый Костя сидел на переднем сиденье и нетерпеливо барабанил пальцами об торпеду. Валера взял бабку за плечи и слегка ее встряхнул.

– Спасибо, бабуль… ты это… не переживай, скоро заеду. С внуком! Ну – пока!

И не глядя на нас прыгнул в машину.

Баба Зина померла года через три, так и не дождавшись. Все вспоминала встречу, рассказывала подробно сотню раз… Курочка Дуся пережила хозяйку, а Тишка погиб в пасти лисы осенью, он любил прогуляться по окрестностям…

Такая вот любовь тоже бывает. Пожалуй, больше ничего об этом не скажу… Додумайте сами.

Глава 10. Горькая правда

В начале 70-х, поутру на скамейке возле торца дома 81 был обнаружен труп мужчины с ножом в сердце. Молва мгновенно разнесла новость: мужика зарезали урки, которые повадились играть в карты на особый интерес. Это когда на кону человеческая жизнь. Например – обыкновенная скамейка. Ее бандиты-картежники выбирают заранее. Кто первый сядет на нее, того проигравший в очко и должен зарезать. Иначе его самого зарежут. Кажется, в 70-е эти ужасы по всей стране пошли на спад.

Я хорошо помню эту скамейку, этот день. Осень. Пасмурно. Туман. На деревянной скамье лежит что-то крупное, выпуклое, страшное, покрытое белой простыней. То, что еще недавно было человеком. Рядом стоят милиционеры, тихо переговариваются. Толпа зевак метрах в двадцати тоже тихо переговаривается. Кажется, мертвый мужик на скамейке не местный. Все произошло ночью. Обнаружила дворничиха. Ее увели под руки домой милиционеры, а вскоре она уволилась. Скамейку потом убрали, поставили другую. Но все равно мы, пацаны, не любили это место, а на скамейку садился разве что не местный.

Рабочие с проспекта Обуховской Обороны жаловались – стало опасно возвращаться со второй смены домой. Особенно в день получки. Нападают стаей, сзади, сбивают с ног, бьют ногами, выворачивают карманы. Озорничают, как говорили прежде, шайки разбойников. Добавлю, разбойникам часто не было и шестнадцати лет. Некоторые днем ходили в школу.

Помню разговор пацанов лет четырнадцати на скамейке роскошным майским вечером:

– Мужик живучий, падла! Серега ему по кумполу, он кувырк, а за карман держится! Шамрай говорит: «Дайте, я ему топориком по затылку!»

Дети. Комсомольцы. Правда далеко не самые лучшие.

Помню, как напугали нас учительница, когда после уроков собрала класс и объявила, что на Народной появился маньяк. Страшное существо. Ходит по дворам и ищет мальчиков, чтобы их замучить до смерти. Невысокий, худощавый, белобрысый мужчина средних лет.

Увы, маньяки, тоже не поддавались идеологической дрессировке. Всесильное учение было бессильно перед биологической природой человека.

Как-то мы с Китычем от нечего делать попытались выстроить криминальную летопись только одной лестницы хрущевской пятиэтажки, на которой сами выросли и возмужали. Просто вспомнили судьбы жильцов. История страны в миниатюре. Эпос. Получилась довольно мрачная, но документально точная картина. Судите сами.

Первый этаж – Титов Сергей. Симпатичный парень, родителя из тверских крестьян, работяги с Обуховской обороны. Был заслуженным хулиганом двора, имел приводы в милицию. Потом, как у всех: армия, батькин завод «Большевик». Парень был видный. Косая сажень в плечах. Пшеничные кудри. Белозубая улыбка. Слесарь пятого разряда. Женился на первой красавице двора Ольге, вскоре родилась дочка. Сереге завидовали. Он располнел. А потом что-то пошло не так. Ольга оказалась умна и честолюбива, поступила на заочное политехнического института. Тогда Серега вступил в партию, благо рабочих принимали охотно. В нем тоже проснулось честолюбие. Он даже упрашивал меня, тогда студента факультета журналистики, написать очерк: про то, как он, Серега, успешно выполняет план. Ольга стала начальницей. Серега стал перевыполнять план на заводе «Большевик» на 15 процентов и его назначили каким-то мелким партийным подпевалой в парткоме, а фотографию вывесили на Доске почета. Ольга стала ходить по театрам, Серега стал было ходить с ней вместе, но скоро выдохся. Понимал, что надо потерпеть, что жена уплывает от него, но – не мог себя заставить каждый раз надевать костюм, лакированные ботинки и галстук. Не мог видеть эти пухлые рожи в очках, со скукой изучающих перед спектаклем программку, этих полоумных на сцене, что орали по всякому поводу и заламывали руки, а потом эти долгие аплодисменты, когда клоуны на сцене сгибались в поклонах. Он признавался товарищам, когда выпивал, что в театре ему всегда хотелось набить кому-нибудь рожу. За то, что ломаки, за вранье, за то, что не нюхали ни солдатского пороху, ни каленого железа, а смотрели на него свысока. Дрянные людишки. Хлюпики. Как по телевизору показывают.

Это было начало конца. Дальше – хуже. В Ольгу в ее НИИ влюбился начальник! Как раз из этих… хлюпиков в очках. Серега набил ему морду прямо у заводской проходной. Хлюпик заявлять не стал, но Ольга подала на развод. Серега начал пить, ходил мрачный, как демон. Грянула перестройка, и тут он забухал по-настоящему. Словно нарочно, у Ольги все складывалось отлично, дочка подросла и папу на дух не переносила. Злость копилась в его душе, и, наконец, он зарезал на кухне соседа по коммуналке, который сделал ему замечание из-за не выключенного света. Один только раз ударил сгоряча простым столовым ножом, который валялся на кухонном столе, и – прямо в сердце. Из тюрьмы Серега вышел через семь лет инвалидом, в самый разгар 90-х. Жить было не на что. Решил продать жилье. Взял задаток за свою комнату сразу у двух конкурирующих банд и ушел в запой. Бандиты сообразили, что их кинули, сговорились и зарезали Серегу где-то на пустыре, ночью.

Второй этаж. Две соседки – Галя и Люба, вроде бы сестры. У Гали было лилово-черничное лицо от политуры, у Любы – красное от давления, и железные зубы во весь широкий рот. Откуда их занесло на Народную – Бог весть. Не скандальные, прибитые жизнью, бездетные. Мужья, как и положено, законченные алкоголики. Сгинули где-то в лагерях на счастье всем жильцам. Галя стеснялась своего лица и всегда ходила, склонив голову. С соседями не общалась. Люба, напротив, улыбалась по любому поводу своей железной пастью, и угощала ребят конфетами «Старт», если была при деньгах. Сестры сгорели заживо в строительной бытовке на стройке, после сильной пьянки. Взрослые говорили об этом шепотом, вздыхали. Жалко было непутевых, но добрых теток.

Третий этаж – тихая, интеллигентная семья алкоголиков, у сына – церебральный паралич. Четвертый этаж – шизофреничка. Дама строгая, с высшим образованием, муж – геолог. С соседями заносчива, с детьми криклива. Узнали, что она «ку-ку», когда она голая выскочила на лестницу, фотографируя спичечным коробком ошалевших жильцов. Попрятались, вызвали скорую. Больше я эту тетю не видел. Пятый этаж – тихая женщина-лимитчица. Выпрыгнула из окна после того, как сожитель, которого она возлюбила и берегла от всех напастей, оказался психом и набросился на нее с ножом.

Но самый яркий персонаж – дядя Толя. Дети с нашего дома хорошо помнили его. Возвращаясь домой в сильном подпитии, дядя Толя задорно пел народные частушки и отплясывал чечетку совсем как популярный герой из фильма «Неподдающиеся». Невысокого росточка, крепко сбитый, в неизменной кепке, с перебитым носом, шальными глазами, которые в подпитии легко становились бешеными, непутевый скандалист, одинокий, он никогда не унывал, любил детей и всегда угощал нас конфетами. Любил только вот подраться. Не прощал обиды ни от кого и всегда бил первым. Мужики во дворе знали это и редко приглашали его на партию в домино, но он и на стороне находил приключения и частенько объявлялся во дворе с лиловым фонарем под глазом.

Как-то раз (я учился уже классе в четвертом) у нашей парадной стопились милиционеры с собакой. Жильцов они тихо, но требовательно просили подождать входить в дверь. На втором этаже были слышны истошные вопли. Дядя Толя (рассказывали) кричал из-за двери, что живым не сдастся. Потом (опять же рассказывали) милиционер ловко открыл дверь отмычкой и в квартиру впустили собаку. Раздались крики, выстрел, шум борьбы. Народ внизу ахнул. Я стоял в толпе и видел, как распахнулась дверь. Дядя Толя вышел в наручниках, с разбитыми губами, поддерживаемый с двух сторон хмурыми милиционерами. Он притормозил, оглядел нас, двор, и крикнул: «Прощай, Народная!».

Оказалось, что накануне дядю Толю оскорбили возле пивного ларька мужики, да еще и побили за строптивость. В сильном гневе дядя Толя прибежал домой, схватил свое охотничье ружье (он имел охотничий билет) и бросился к ларьку. Неподалеку были проложена по какой-то надобности траншея. Дядя Толя залег в ней, как заправский снайпер, и первым же выстрелом картечи пробил сердце молодому человеку в милицейской форме – это был сержант милиции, простой псковский парень, недавно дембельнувшейся из армии. Вторым выстрелом был ранен случайный прохожий. Убедившись, что только что поставил жирную точку в своей непутевой жизни, дядя Толя заметался по дворам, но в конце концов все-таки прибежал домой. Собака легко взяла его след и привела опергруппу к убийце.

Дело было громкое. Дядю Толю приговорили к расстрелу. Об этом сообщала главная городская газета «Ленинградская правда». Во дворе еще долго спорили, как приводится приговор в исполнение. Почему-то никто не верил, что это делает человек. Пончик до хрипоты доказывал, что существует специальная лестница, по которой приговоренный идет-идет, пока не наступит на ступеньку с подвохом: тогда раздается очередь из автомата и труп скатывается в подземелье, где его опять же автомат и закапывает землей.

Итак, лестница. Пять этажей, пятнадцать квартир, по три на каждом: два убийства, самоубийство, два шизофреника и два ужасных несчастных случаев… Допускаю, что лестница выбивалась из среднего статистического ряда, пусть у остальных жильцов судьба была удачнее, и все же… Не Котлас, не Воркута, не Магадан. Ленинград, благословенные семидесятые годы, развитой социализм, бля…

Глава 11. Первая любовь

Чувствовали ли мы, жители, себя обделенными судьбой или несчастными в этом мире? Тысячу раз нет! Я и по сей день уверен, что у меня было самое чудесное детство на свете, самое лучшее на свете отрочество и самая счастливая юность!

Разве можно забыть, как волшебно пахла трава возле канализационных люков, где даже в самые сильные снегопады и суровые морозы таял снег, а коты со всей округи грели свои брюхи и лапы, съежившись в пушистые комки меха с мерцающими желтыми глазами? Недовольные вороны ходили между ними, вызывая котов на дуэль, но, если мороз был силен, коты не поддавались на провокации и продолжали дремать – согнать их с нагретого места мог разве что дворник с метлой.

Тут, возле люков, мы с Китычем до боли в локтях сражались в ножички. Тут весной собирались пацаны со всего двора и начиналась самая веселая, самая увлекательная, самая шумная игра «в слона и мильтона». Рассказываю. В круг становились двое. Согнувшись пополам, они сцеплялись руками в единое целое. Это и был слон. Рядом стоял «мильтон». В его задачу входило отлавливать желающих прокатиться на слоне: желающими были все, что стояли за кругом и выжидали удобный момент. Если какому-нибудь ловкачу удавалось вскочить на слона, избежав мильтоновских рук – сиди и наслаждайся сколько хочешь. Если мильтон успел тебя запятнать – подставляй свою спину.

На игру вместе с ротозеями собиралось десятки ребят, еще больше взрослых зрителей наблюдали за игрой из окон.

Едва мартовское солнце выжигало на газонах грязно-бурые узоры, а в ушах звенело от воробьиных криков, девчонки тащили откуда-то мелки и баночки от гуталина: начиналась игра в классики. Вообще-то пацаны считали эту игру девчачьей, но посмотрев минуту-другую, как воображалы гордятся своим мастерством, вступали в игру и двор тут же оглашался криками и спорами: «Черта! Котел! Ты уже был! Сам козел!» Девчонки терпели-терпели, но иногда забирали свою банку из-под гуталина и перебирались в другое место, и там рисовали новые классики, но мальчишки находили их и опять хотели вступить в игру. Девчонки высокомерно поднимали носы и злорадно отвечали.

– А чего вы к нам лезете? Играйте друг с другом!

– Чем?!

– Самим надо иметь!

И вечно же именно у них была и банка из-под гуталина, и мелки! И задавались же они! Прямо так и дал бы…

Но мстили им по-другому. Пацаны, сгрудившись в боевую ячейку, начинали глумиться над каждым неловким движением девчонок, смеялись над каждой ошибкой, пока их не допускали в игру. Играли иногда до самой темноты, пока банку еще можно было разглядеть на асфальте.

Если классики надоедали или сил было мало – играли в «хали-хало». До сих пор не знаю, откуда взялось это дурацкое слово. Игра была простая. Человек пять сидят на скамейке. Перед ними стоит ведущий, стучит мячиком об асфальт и менторским голосом выговаривает: «Это такое существо: первая буква «к», последняя «у»» – «Живет в Африке?» – спрашивают со скамейки. – «Нет!» – «В СССР?» – «Нет!» – «Травоядное?» – «Ммм… да!»

– Кенгуру!

– Хали-хало! – кричит ведущий и бьет мячиком об землю. Отгадавший хватает мячик. Теперь ему надо попасть мячиком в кольцо рук, отбежавшего ведущего. Тогда он сам становится ведущим. Незаменимая игра, когда бегать надоело.

Еще был «штандр-штандр». Это когда все становятся в круг, а ведущий с мячиком кричит: «Штандр-штандр, Вася!» и подбрасывает мячик в небо. Все разбегаются, а Вася подхватывает мяч и кричит: «Стоп!» Игроки застывают со сведенными в кольцо руками. Васе надо попасть в любое кольцо. Он выбирал, что поближе. Если попал – игрок становится ведущим. Не попал – извини. Отныне и до конца игры быть тебе под именем «Отрыжка пьяного крокодила».

В апреле начинали рубиться в «картошку» на пустыре, если у кого-то в семье родители раскошеливались на волейбольный мяч. В «картошке» хорошо было влюбляться в какую-нибудь красивую девчонку, так, чтоб незаметно было. Девчонки старались быть с пацанами наравне, но все равно пищали, когда им попадало мячом, и даже кокетничали, хотя и пытались это скрыть.

Во время этой игры я и влюбился первый раз в жизни. Как умел.

Ее звали Люда.

Она приходила не каждый вечер, одна, и никто не знал откуда. Я глупел, когда ее видел и нес такую чушь, что Китыч смотрел на меня с изумлением. Не могу сказать, что она была красавицей. Обыкновенная девчонка лишь для меня была необыкновенной. Она принадлежала к другой породе. В ней отсутствовала та вульгарная простота и задиристость, которыми отличались наши дворовые девчонки и которые порой стирали всякие различия в полах до такой степени, что не было никакого желания выпендриваться друг перед другом. Наверное, у Люды были интеллигентные родители. Мама, скорей всего, красивая и умная, и дочке оставалось только подражать ей.

Она не задавалась (о, как мы, мальчишки, не любили девчонок за то, что они были воображалами и задаваками! Таких не грех было дергать за косички, и выбивать портфель из рук). У нее были чудесные доверчивые глаза – темные и блестящие. Она не стеснялась своей слабости и совсем не презирала нас, пацанов, даже откровенных дебилов. И еще в ней была та естественность, которая так люба мужским сердцам. Например, она могла запросто признаться, что хочет в туалет и поэтому покидает компанию на пять минут.

Туалетный этикет среди детей и подростков на Народной улице был едва ли не сложнее, чем королевский. Некоторым девочкам было легче взойти на костер, чем признаться, что ее мочевой пузырь полон. Виной тому были наши сельские родители. Вышедшие из вонючих нужников, как русская литература из гоголевской шинели, они жаждали в городе чистоты необыкновенной и небывалой. Именно родители прививали нам мысль, что туалет – это грязно не только в физиологическом смысле, но и в моральном, и в моральном даже больше. Видимо подсознательно они ожидали, что городские скоро научаться вообще обходиться без туалетов. Туалет напоминал им какую-то постыдную тайну. Какашка оскорбляла более нравственно, чем эстетически. Захотел какать – оскорбил ближнего своего.

Отсюда столь сложные ритуалы отправления естественной нужды. В советской литературе, как и в дворянской, эта тема игнорировалась вообще. Во дворе мальчики справляли нужду в подвалах, подъездах и кустах, а девочки… девочки не знаю! Кажется, они не писали вовсе!

Так вот, Людмила обладала простотой, которая наследуется только от очень воспитанных, умных и любящих родителей. Ей не было нужды притворяться и чужое притворство ее не пачкало, поскольку она обладала даром непуганой доверчивости.

К девчонкам в ту пору у меня было очень путанное, сложное отношение. В отряде мы тогда исповедовали культ мужского сурового героизма. Связь с девчонкой приравнивалась поначалу к предательству и малодушию. Вскоре, когда начался неизбежный процесс энтропии, ослабли и нравственные крепы – запрет с девчонок был снят. Тимка, как я и подозревал, в тайне всегда любил девчонок, и с радостью принял либеральные перемены. Красивого Бобрика девчонки любили, несмотря на мои запреты, гораздо больше, чем он их, и в его жизни ничего не поменялось. Матильду любила только его мать, и он был предан отряду и мне лично, как изгой, которому вернули доброе имя.

Китыч… Мой верный Китыч. Он любил девчонок, но, как Лермонтов Отчизну, какой-то странною любовью… Однажды Валентина Сергеевна усадила его за одну парту с аккуратной и дисциплинированной Светкой Муратовой. Для исправления Китычиных грубых нравов. Конечно, когда такой парубок и дивчина полдня сидят вместе – любви не миновать. Вот и Китыч уже на второй день стал прятать от меня взгляд, словно ему неловко было признаться в какой-то пакости. Валентина Сергеевна просияла. Это была ее очевидная личная победа. К сожалению, недолгая.

Как рассказывали потом очевидцы, все началось с невинного флирта. Сначала Светка шутливо пихнула Китыча коленкой под партой, потом он ее, они захихикали, потом она шлепнула его по спине ладошкой, а потом… Потом Китыч размахнулся и кулаком хрястнул Светку по спине. «Хра!!» – выдохнула Светка, повалившись на парту, и медленно сползла на пол. Начался переполох. Светка побелела, как простыня. Китыч пошел пятнами. Сбегали за врачихой. Светке дали нашатыря.

Китыч сидел в углу убитый и только повторял: «Я нечаянно!»

Нас опять посадили вместе.

Люда была моей первой любовью. Но какой же нелепой любовь была! Мне все время хотелось сказать ей гадость. Вообще-то у нас во дворе это было нормально – девчонки тоже говорили нам гадости. Мы иногда даже дрались.

Но с Людой было как-то иначе. Хотелось обидеть ее, но так, чтобы она увидела, наконец, какой я необыкновенный парень, не то, что остальные дворовые придурки. Ломался я в ее присутствии действительно необыкновенно. Слово в простоте не мог вымолвить. Все нес в себе какую-то страшную тайну, которая мучила меня. Когда мы сидели вместе с ней в центре круга на корточках, я всегда поворачивался к ней спиной, а если мы касались нечаянно коленками, испуганно отстранялся, как будто она была заразной.

Наконец она заметила меня, то есть стала отличать в толпе. Как это происходит – трудно сказать. Вдруг посмотришь друг на друга и понятно станет, что она знает, что ты думаешь о ней и знает, что я знаю, что она думает обо мне, и та самая стрела Амура, о которой говорят поэты, так жарко кольнет в сердце и поддых, что хочется срочно опорожнить кишечник. Тогда начинается эта молчаливая мучительная сладкая дуэль, когда говоришь кому-то другому обыкновенные слова, а предназначены они для нее, когда ты слышишь в общем гаме только ее голос и отвечаешь ему, хоть этого никто кроме нее не слышит.

Нас пихало и пихало друг к дружке, мы сопротивлялись и сопротивлялись, и, вот как-то (мы играли в «картошку» и сидели в штрафном круге) во время особенно беспощадного обстрела мячом я упал на спину, она повалилась на меня сверху и мы захохотали вместе со всеми от души!

В этот вечер я провожал Люду до ее парадной. Всю дорогу меня мучила мысль, что у меня нет расчески. Почему-то мне казалось, то я буду гораздо привлекательнее, если зачешу челку на бок. И все время хотелось быть каким-то необыкновенным! Хотелось хвастаться, что я – командир тимуровского отряда, что совсем скоро я стану контрразведчиком и получу Звезду Героя, что я вообще… недаром на свет родился.

Помню, мы забрели на задворки какого-то детского садика и остановились одновременно.

– Скоро лето, – вздохнула Люда.

Народная погружалась в мягкие апрельские сумерки. Из кустов раздавались завывания котов. Далеко на пустыре лаяли собаки. На Люде было лиловое пальтецо, и вся она была какая-то… светящаяся, так что и смотреть на нее было больно.

– Ты, наверное, в пионерский лагерь поедешь? – спросила она.

– Еще чего!

Мы облокотились спинами об деревянную ограду детского садика и смотрели, как в окнах пятиэтажек зажигается свет.

– А кем ты хочешь стать?

Пришел мой звездный час! Я разволновался, стал путаться.

– Ты знаешь, это нельзя говорить, это тайна и мы поклялись… кровью.

Люда ахнула, и я покраснел от удовольствия.

– Кровью? Это же… больно? Да?

– Ерунда! Больно, конечно, но… надо! Мы с Китычем строим самолет. Из ватмана! Вот. Рассказать? Слушай! Все гениальное просто. Знаешь ведь, как сделать самолетик из бумаги? Сгибаешь лист пополам, потом загибаешь углы, ну, и так далее. Так вот мы сделаем такой же, только он будет очень большой и из плотной бумаги.

– Понимаю…

– Да ничего ты не понимаешь! Он будет огромный. Метра… три в длину! У нас за железной дорогой стоит вышка и мы хотим запустить его с этой вышки. Вместе с котом…

– С котом?!

– Ну, или с собакой. Как Белка или Стрелка. Он должен парить. А если испытания пройдут успешно, то и человек может лететь. Был бы ветер.

Люда была поражена. Я впервые видел, как девчонка прибалдела не от девчачьих пустяков, но от серьезного пацанского дела. Без кокетства, без глупого сюсюканья.

– Думаешь, полетит?

– Ха! Думаешь! Мы с Китычем провели уже сто испытаний! Прямо из окна пятого этажа. У Кита отец художник на заводе, бумаги полно! Ты знаешь, один самолетик поднялся выше пятого этажа, улетел в соседний двор. А если увеличить площадь крыла? Конструкция-то одинаковая! Должен полететь!

Не без гордости вспоминая этот разговор, признаюсь себе, что предвосхитил идею будущих дельтапланов!

– Вот это да! – еще раз ахнула Люда. – А ведь правда… Только опасно как. А вдруг он взлетит… под облака?

– Опасно, – согласился я, испытывая извечное удовольствие мужчины, когда ему удается напугать женщину своей очередной безрассудной затеей. – Но что делать? Надо. В отряде так решили.

– В отряде? – третий раз ахнула Люда. И опять без жеманства – вот что было здорово!

– Да… только это тоже тайна. Не хотел тебе говорить, но я… командир отряда.

Много раз в жизни потом мне удавалось возбудить в женщине этот трепетный огонек восхищения, любопытства, ужаса, но тот первый опыт был самым волнующим и сильным. Мы не смотрели друг на друга, но я буквально чувствовал, как ее взгляд припекает мне затылок и плечи. Подняв голову, я увидел ее блестящие, широко раскрытые глаза. Они требовали ответа. Немедленно!

– Никому не расскажешь?

Она не ответила и только сильно затрясла головой.

– Самолетик, ракета – это, конечно, важно, но – ерунда. Понимаешь, кругом много еще осталось нечисти. Милиция, конечно, справляется, но не всегда. Нужна помощь. Мы боремся с хулиганами, с фарцовщиками. Выследили одного настоящего шпиона. По кличке «Папаша».

– Ты знаешь, я по телевизору видела – тоже Папаша! Извини, что перебила, ну?

– Он скрывается. Но ничего, от нас не уйдет. Мы уже знаем, в каком доме он живет, а однажды даже выследили его квартиру. Тимка предложил положить ему перед дверью собачью какашку, на коврик. А потом мы решили набить в замок спичек. Пончик научил. Теперь замок менять надо.

– Ничего себе! А зачем это?

Все-таки женщина остается женщиной!

– Ну, как зачем?! Сама посуди!

– А-а-а, ну да, конечно…

– Вот именно. Домой вернется, а дверь не открыть! А ему может быть на связь надо выходить. По рации. И вообще, чтоб знал, гад… Это, конечно, ерунда. Брать его надо. Вот только оружия у нас маловато. Тимка говорит, что в лесу можно накопать. Мы уже пробовали, но не повезло. А пока вот только кастеты… вот.

Я достал из кармана свинцовый кастет, который с трудом налезал на мои пальцы и постучал им по деревянным перилам.

– Пробивает череп с одного удара.

– Дай посмотреть.

Люда осторожно, кончиками пальцев приподняла кастет, глядя на него как на опасного паука.

– Тяжелый! А ты уже его… пользовался?

– Было дело. Хулиган… хулиганил. Я один раз только и приложил ему… в челюсть. Сразу все понял. Знаешь, они ведь только с виду храбрецы, а против молодца и сам овца.

У Люды было чистое сердце. Она и сама не врала и другим верила легко. И смотрела она на меня так доверчиво в эти минуты, что я, наверное, бросился бы с кастетом наперевес на любого, кто посмел бы ее обидеть. Командир отряда – шутка ли?!

Мы гуляли с ней до темноты. Я рассказал ей буквально все, что нельзя было рассказывать, все тайны, про структуру, про клятвы, про подвал, про лес и ни разу не пожалел об этом, хотя Матильду мы однажды чуть не выперли из отряда за то, что он проговорился матери о каких-то пустяках. Мы мечтали. Люда собиралась после школы стать учительницей. Я – полковником КГБ. И опять Люда испуганно ахала, словно уже завтра мне предстояло прыгать с парашютом в тыл врага, чтобы добыть секретные сведения. Ах, это женское аханье! Сколько мужиков сломали себе головы из-за этих испуганных «ах!»

«Ах!» – и пацан прыгает с козырька в сугроб.

«Ах!» – и залезет на самое высокое дерево.

А когда слезет, еще сделает вид, что залез просто так, что широко распахнутые от восхищения, голубые глазищи на веснушчатом лице здесь ни при чем!

А зачем девчонкам эта безрассудная пацанская смелость? Нужна! И хорошо, что нужна! Хотя бы в детстве. Как-то неуютно стало бы жить, если бы примерный, робкий мальчик Вася с пятибалльным аттестатом властвовал над женскими сердцами с юношеских лет.

– Ты пойми, – снисходительно объяснял я Людке, – я буду ловить врагов здесь! Шпионов то есть. Это разведчики – там, за границей. Ну, конечно, здесь тоже приходится и стрелять, и драться. Их знаешь, как учат? Шпионов? Джиу-джитсу – раз, дзюдо – два, карате – три! А стреляют они даже с закрытыми глазами. Но ничего… Наши тоже кое-что умеют, – тут я с усмешкой. – Получше, чем они! Ты знаешь, я сначала в милицию хотел. Но потом понял, что в КГБ лучше. Достаешь красную книжечку: «КГБ! Всем спокойно! Документы!»

– Здорово! – мечтательно говорила Людка. – А форма у вас есть? Ну, с погонами.

– Есть. Только мы ее… они ее не надевают. Она в шкафу храниться. А то любой шпион сразу поймет… кто есть кто…. А пистолет всегда с собой. Мало ли что.

– Дашь мне пострелять?

– Ну ты даешь! Нельзя. Мне же потом отчитываться. Ты не расстраивайся, я тебя на полигон свожу и стреляй сколько хочешь!

Я как-то незаметно выпрямился, посуровел лицом – ведь у меня за плечами был целый рюкзак тайн. Хорошо быть Героем Советского Союза в одиннадцать лет! Особенно, когда гуляешь с красивой девчонкой, которая верит каждому твоему слову!

А вечер между тем густел. Из ярко освещенных окон лился желтый свет, распихивая мрак по кустам и парадным. Сырая земля была бесстыже голой и резко пахла перепревшими мокрыми листьями. Где-то в соседнем дворе играла гитара и несколько ломких голосов неуверенно подвывали ей что-то про Наташку, которая была слишком красивой. Дивны вечера на Народной в апреле в начале 70-х!

За углом дома мы столкнулись с матерью, которая вышла искать дочь.

– Люда, где тебя носит? Отец волнуется, я места себе не нахожу. Ты что, девочка моя?

– Мамуль, прости! Это Микки, мой друг!

Мама была красивой женщиной. Как и все красивые мамы, она была не злая.

– Микки, наверное, тоже ждут, волнуются. Правда, Микки? Какое интересное у тебя имя. А меня зовут Елена Валерьевна.

Она улыбалась, поглаживая Любу по затылку. Я вдруг понял, что несмотря на категорические запреты, был бы не против, если бы Люда рассказала ей про меня все!

Глава 12. Полет

Самолетик получился не таким, какой он вынашивался в моих мечтах – всего лишь метра полтора в длину, в ширину чуть меньше. На все про все ушло несколько кусков ватмана, которые мы склеили канцелярским клеем. Работали днем, у Китыча. Когда крылатая машина была готова и лежала на боку в комнате, мы с Китом присели на диван в молчании. Дело было слишком велико, чтобы суетиться. Шутка ли – Б-29 армии США покорно лежал у нас под ногами. Это вам не скворечник, в котором мы к тому же забыли пробить дыру.

– У Войтюка был кот, – задумчиво молвил Кит, поглаживая натруженные колени ладонями, – только большой очень – килограммов десять! Нашему не потянуть. У нашего какая грузоподьемность, как думаешь?

– Килограмма два, не больше. Котенка надо искать. Или… хомяка.

Кит помрачнел.

– Хомяк, Тишка мой, погиб смертью храбрых, забыл?

– Как можно, Кит? Всегда буду помнить. Что делать… космос он такой… требует жертв. Кстати, могилку надо навестить. Цветочек положить, то, се… Забыли.

– В подвале кошка родила, слышал? Рыжая такая, Маська? Правда давно уже. Дядя Петя-водопроводчик грозился котят утопить…

– Глянуть надо!

Мы запихали самолетик под диван и спустились вниз. В подвале, как всегда, было влажно и сумрачно. Водопроводные трубы переговаривались друг с другом – то басом, то визгливым фальцетом, то хриплым клекотом. Иногда отчетливо было слышно над головой, как стучали каблуки по паркету. В окошки с улицы проникал рассеянный свет.

– Вон она! – Кит указал рукой в темноту, откуда блеснули два глаза. – Маська. Девчонки постельку ей принесли… Ага, всех уже разобрали… Нет, погоди, один остался. Беленький. Кис-кис-кис!

Маська метнулась во тьму и оттуда блеснули ее желтые глаза

– Спокойно! – повелительно молвил я. – Мы забираем твоего сынка, Маська, для научного эксперимента. Гордись!

– Мяу! – громко ответила Маська, и я понял, что она гордится.

Этим же вечером я позвонил в дверь Любы и вручил ей сумку.

– Посмотри. Можно он у тебя переночует? Завтра в полет!

Летчик жалобно пищал в сумке. Люба вытащила его и прижала к губам.

– Маленький какой!

– Больше нельзя. Конструкция не выдержит. Ты родителям не говори только ничего, а то начнется… Скажи, что просили приютить на одну ночь.

– А если он разобьется?!

– Сама понимаешь… Небо. Но мы все продумали.

– Все-все?

– Почти. Завтра утречком зайду. Тебя отпустят?

– Воскресенье же… отпустят. Как его зовут? Стрелка? Нет, пусть будет Снежок!

Ранним утром по железной дороге торжественно шагали два главных конструктора, я и Китыч. Кит нес на голове самолетик, который взбрыкивал на ветру как норовистый, застоявшийся конь. За нами семенила Люба с сумкой, в которой истошно орал Снежок, чуя свою погибель. Вышка была неподалеку, возле пожарного пруда. С нее хорошо просматривались колхозные поля, которые засевались каждый год турнепсом, морковкой, а иногда и вкуснейшим горохом. Турнепс, кроме колхозников, никому был не нужен, а вот горох охранял летом конный сторож и ребятня боялась его нагайки пуще огня.

Утро было чудесное. Вдоль железной дороги, на насыпях, из-под шпал весело глядели желтые цветочки мать-и-мачехи. Бабочки выбрасывались из канав и кустов, как желтые фантики, и свежий ветерок подхватывал их и увлекал в голубое небо. Лето было совсем рядом, оно пряталось за лесом, из которого уже дуло теплым воздухом. Как всегда, лето выжидало, когда люди истомятся в ожидании, чтобы нагрянуть неожиданно.

На вышке мы с Китычем развернули самолетик, и он затрепетал бумажными крыльями. «Летчик-камикадзе№ в мешке затянул свою последнюю душераздирающую тягучую песнь.

– А где же кабина для пилота? – с ужасом спросила Люда.

– Он сядет здесь – я указал на середину – Вцепится когтями.

– Нет! – Люда прижала к груди мешок. – Он разобьется!

– Наука требует жертв!

– Вот сами и садитесь в свой самолетик! Живодеры!

Я взглянул на Китыча. Он хлюпнул носом и отвернулся. Люда смотрела на меня с нарастающим возмущением.

– Как не стыдно! Мучить котенка!

Снежок прислушался в мешке к разговору и мяукнул на сей раз так скорбно, так тихо, словно смирился с неизбежным и просил только, чтоб смерть его была не мучительной. Кит был явно не на моей стороне. К тому же он уже отдал научному прогрессу своего драгоценного хомяка и знал, что такое боль утраты. Люда готова была стоять насмерть.

– Ладно! Тогда положим просто груз!

Люда просияла. Кит спустился вниз за камнем, мы кое-как уместили его в центре самолетика и наконец волнующий миг настал.

– Внимание! – скомандовал я. – Продуть баки! Двигатели запустить! Готовность номер один! Ключ на старт! Как слышно меня, как слышно?

– Давай быстрей, ветер начинается, – отозвался Китыч, удерживая двумя руками самолетик. Всегда было трудно разбудить воображение этого парня.

– Начинаю отсчет. Десять, девять, восемь…

– Микки, быстрее, я отпускаю!

Камень выскользнул сразу. Самолет клюнул носом, но тут порыв ветра подхватил его, и он взмыл ввысь. Мы ахнули от восторга! И тут же ахнули от испуга: наш Б-29 вошел в штопор и воткнулся с брызгами носом в пожарный пруд

Испытание закончилось. Самолетик долго не тонул и трепетал на ветру, зацепившись за корягу. Мы с Китом отдали ему прощальный салют. Испытание было признано успешным.

Всю обратную дорогу Люда тихо разговаривала с котенком, а возле своей парадной категорически заявила.

– Все! Снежок больше в испытаниях не участвует. Он – мой.

Я не спорил. Вечером папаня Кита обнаружил пропажу ватмана и Киту пришлось объяснять, что бумага нужна была для классной стенгазеты по случаю приближающегося 1 Мая.

Снежку повезло. В семью его приняли с радостью, и он сразу распушился, округлился и обнаглел. Подвальное детство давало о себе знать. Мало того, что он тырил все, что плохо лежало, он еще и кусался и царапался, не зная меры, в полную силу. Меня он грыз особенно азартно, видимо помнил, какую участь я ему готовил. Людка играла с ним только в рукавицах, а Елену Валерьевну белое отродье не трогал! Даже позволял себя гладить.

С отцом семейства я тоже познакомился как-то вечером. К моему изумлению, папа Люды – плотный, усталый мужик с грустными глазами – оказался милиционером, майором уголовного розыска. Об этом, как я убедился, распространяться не следовало. Папаня уже знал, что мы с ним в будущем почти коллеги, но, как всякий милиционер, недолюбливал комитетчиков и старался лишнего не болтать. Впрочем, однажды дал подержать свой пистолет, предварительно разрядив его, а Людка восхищенно смотрела на меня, а Елена Валерьевна улыбалась.

– Ну как? – спросил папаша. – Нравится?

Он еще спрашивал! Пистолет был прохладный, увесистый и таил в себе неведомую грозную силу, от которой заколотилось сердце. Хотелось навести его на кого-нибудь. Всего-то только навести, чтоб увидеть, как страшный Наиль превращается в трусливого суслика.

– А вот в живот целится не надо! – папа ловко изъял у меня оружие и улыбнулся жене. – А ты боялась даже в руки взять!

– Ну его, – передернула плечами Елена Валерьевна. – Микки можно, он скоро будет разведчиком.

– Да не разведчиком, а контрразведчиком! – с досадой поправил я.

– А в разведчики что же, не хочешь? – спросил глава семейства.

– Не!

– А что так?

– А если поймают? Пытки? А потом расстрел? Я сам хочу ловить.

– Хулиганов?

– Шпионов! Хулиганы мне не нравятся. У нас их на улице полно. Наиль, Рыга, Витька Яковлев…Видеть их не могу.

– Вот, – тихо проговорила супруга, – говорила тебе? Устами младенца…

– Микки поймает самого злого шпиона! Самого гадкого! Он застрелит его! – вмешалась Людка.

– Обязательно поймает! – согласился папа, вздохнув. – Лен, кушать хочу, как волк, причем тамбовский. Слыхала, небось, про такого?

– Вижу такого. Каждый день.

Я влюбился в людкиного отца сразу и пылко. Теперь я часто бывал в их семье и не раз оставался на ужин. Иногда Василий Павлович – так его звали – был расположен к беседе. Больше всего я пытал его, как не трудно догадаться, насчет геройских подвигов.

– А у вас есть награды, дядь Вась?

– А то…

– Орден?!

– Медаль. За безупречную службу.

– Вы преступника поймали?

– Вроде того.

– С ножом?! Один на один! А вы приемы знаете? Самбо?

– Учил когда-то…

Меня удивляло, что у него глаза всегда были при этом какие-то грустные. И о подвигах он говорил как-то неохотно… Ну, задержали, ну допросили и что?

А Елена Валерьевна вообще морщилась, если я пытал ее про мужнину работу. Люда по страшному секрету призналась, что родители даже ругались из-за работы папы. Я не мог в это поверить. Жить с героем и ругаться!

– Ты не подумай, мама очень любит папу! Только она переживает, боится.

– Чего боятся?! Он – раз-з-два! Приемчик, и все готово. Знаешь, как их учат? Это секрет. Разные секретные приемы. И стреляют они прямо в цель. Хоть с закрытыми глазами. Смотрела «Чингачгука»? Ну вот… и они так. Он на него с ножом, а он рукой вот так раз…

– Ой! Больно же! Отпусти!

– Это меня Пончик научил, я тоже кое-что знаю. Ну не хнычь, все в порядке. Я же шутейно…

Люда обиженно дула на запястье, я тоже дул. Поганец Снежок выскакивал откуда-то из-под дивана – хвостик столбом, спинка горой – и прыгал боком, готовясь к нападению. Мы шустро подбирали ноги и кричали тоже угрожающе.

– Вот только попробуй!

Снежок пробовал почти всегда и почти всегда удачно. Людка визжала, я дрыгал ногами и рычал. Царапался он больно. Изловчившись, я давал ему такой пендель, что он летел в коридор белым мячиком.

– Ты чего? – тут же меняла тональность Людка. – Ему же больно!

– А нам не больно? Пусть знает!

Людка шла за Снежком в коридор и через несколько минут оттуда доносился ее крик.

– Больно же, Снежок!! Ай! Пусти! Не смей!

Я не вмешивался, почесывая расцарапанные кисти. Людка появлялась задом, согнувшись и выставив перед собой руки.

– Не смей больше! Фу, Снежок! Фу!

Потом мы забирались на диван с ногами, а Снежок сидел внизу и хлестал по полу хвостом, дожидаясь, когда сверху свесится его добыча.

– Надо было отправить тебя на Луну, вот погоди! – угрожал я. – Зверюга подвальная.

Однажды так сидели мы с Людой долго, а потом глянули друг на друга и смутились. Людка зачем-то поправила платье, а я покраснел. Что-то надвигалось. Мы отпихивали какую-то страшную мысль, а она уже владела нами.

– Слушай, а ты целовалась когда-нибудь? – вдруг спросил я осипшим голосом.

Людка опустила голову.

– Нет. А ты?

– Да. И не один раз. Еще в детстве. Это просто.

– Н-не знаю… А зачем?

– Все делают это. Хочешь попробовать? Тебе понравится, вот увидишь!

– Хочу, – еле слышно вымолвила Людка, краснея еще гуще, – только я не умею. И мама будет ругаться.

– Не будет! Она и сама наверняка целуется! И мы никому не расскажем. Давай?

– А мы с тобой поженимся?

– Конечно! И Снежок будет с нами.

Людка подняла голову и посмотрела на меня влюбленными глазами.

– И мама с папой!

– Что?

– Будут жить с нами.

– Ну… наверное. И мои родители тоже. Но мы будем отдельно. Как муж и жена. У нас все будет общее. Ты была на свадьбе?

– Да. Целых два раза!

– И я был. Видела, как они целуются?

– Видела… Ты что, прямой сейчас хочешь?

Я лишь облизнул пересохшие губы и кивнул.

– Ты никому не скажешь? Закрой глаза и не смотри на меня, ладно?

Я закрыл глаза. Что-то мокрое, теплое прижалось к моим губам и сразу отпрянуло с испуганным восклицанием.

– Ой! Не смотри на меня!

Люда заплакала.

Я вытер губы и тронул ее за плечо.

– Ну ты чего, Люд? Все нормально. Никто не видел.

Людка вытерла глаза, шмыгнула носом.

– Так страшно. Что теперь будет? Мы же еще маленькие.

– Мы же вырастим, чего ты?

– И будем любить друг друга? Я тебя давно люблю, Микки и ты меня люби.

Перечитывая сейчас эти строки, поймал себя на том, что это напоминает мне историю про то, как Том Сойер впервые поцеловал Ребекку Тэтчер – ну и что с того? Я же не виноват, что мы с Томом похожи.

Елена Валерьевна узнала все про нашу любовь в этот же вечер. Люда сама ей и рассказала. И про то, что мы поженимся, и про поцелуй, и про то, как любим друг друга. К счастью, мама не сошла с ума от ужаса и даже особо не расстроилась. Спасло то, что она была красивой женщиной. Красивые женщины, они такие – их трудно выбить из седла. Чувствовалось, что Елена Валерьевна пережила не одно признание в любви, перевидала всяких мужчин и видела их насквозь. И меня она видела насквозь, поэтому и не перепугалась. Позвала нас с Людкой на кухню, налила чаю и сказала.

– Ну вот что, голубки. Я рада, что вы любите друг друга. Но со свадьбой придется повременить. И с поцелуями тоже. И давайте-ка лучше об этом не будем рассказывать папе. Не будем его расстраивать. Микки, ведь ты разумный мальчик? Я не хочу, чтоб ты приходил в гости, когда меня или папы нет дома. Хорошо?

Я кивнул. Елена Валерьевна вздохнула, подперла ладонью подбородок и с удивлением и любовью разглядывала дочь. Потом сказала грустно и задумчиво.

– Люда, Людочка, Людовик… Ты подумай… Вся в меня пошла. Влюбчивая. Ой, влюбчивая… Не будет тебе покоя, Людовик…

До сих пор благодарен Елене Валерьевне за ее чистое сердце, за то, что избавила нас от тошнотворных нотаций тогда, от бабского «ой, что вы натворили, да что теперь будет!» Не внесла в наши души разлад, не напугала грозным возмездием.

Наши отношения с Людой выровнялись. Мы ни разу больше не целовались. Снежка кастрировали, но драться он не перестал.

Летом все разъехались по деревням, дачам и пионерским лагерям. Уехала и Люда. А потом вся их семья переехала куда-то в центр. В центр стремились многие. Особенно из интеллигентов. Так и ушла моя первая любовь.

Глава 13. Памяти друга

Сашка Коновалов многие годы был самым ярким попутчиком в моей жизни. Расскажу о нем до конца.

Юг в те годы не отпускал нас. Для советского человека каждый выезд на Черное море означал жирную галочку в биографии успешной жизни. Пяток галочек означало, что жизнь удалась. Десяток свидетельствовал – человек ворует, но раз до сих пор не посадили, значит не дурак. Если надо было деликатно, по-интеллигентски похвастаться, достаточно было начать разговор с того, что:

– В прошлом году в Ялте было дождливо. Удивительно. Сколько раз приезжал в сентябре, а такого не припомню. В Сочи потеплее…

И собеседник, который южнее Псковской области не бывал, сдувался.

Не удивительно, что через год, в сентябре, мы с Сашкой вновь упаковали рюкзаки и погрузились в «башмак» на Сортировочной станции. В карманах на двоих у нас было около сотни рублей. Цель на этот раз – Сочи.

Опыт пригодился. Мы избежали множество крупных и мелких оплошностей, которые в прошлом походе доставили нам кучу неприятностей, до Харькова добрались меньше, чем за двое суток. А затем опять начинались мытарства, потому что дальнейший маршрут пришлось прокладывать заново. В результате мы забрались аж на Северный Кавказ, к Минеральным Водам. Вернулись. На какой-то кубанской станции сердобольная казачка, увидев наши исхудалые чумазые рожи, приняла нас за беженцев и накормила варениками с творогом. Силы иссякли и последнюю сотню километров от Лазаревской мы добирались на пассажирском поезде. Будучи совсем в непотребном виде, благоразумно не вылезали из тамбура. Две ночи в чертовом Сочи спали на берегу, днем не вылезали из моря. Щипали черный вязкий виноград с палисадников, заедали его лепешками. Смотрели на пальмы, как и все северяне с приторно-преувеличенным восторгом, облизывали пересохшие губы, засмотревшись на изумительные женские фигуры в крохотных купальниках на пляже, пугали почтенных тетушек, которые принимали нас за диких туземцев, спустившихся с гор. Назад в Ленинград возвращались все-таки обыкновенным пассажирским поездом – товарняки осточертели смертельно…

Уже будучи студентом на Черноморское побережье я зачастил. В том числе и с Сашкой. Одна поездка оставила неизгладимый след. В то лето мы отдыхали «как люди». Денег было рублей по двести на брата. Сняли комнату в Гаграх. Купались, загорали, ждали необыкновенных приключений, и они пришли. Как-то вечером познакомились с грузинами в кафе. Пили портвейн, хвастались и обнимались. Больше всего меня подкупило, что один из парней, Гиви, обожал «Дип Перпл». Мы дуэтом орали «Смо-о-ок он зе во-оте…» и хлюпали от восторга носами. Как и положено, я приглашал Гиви в гости и обещал достать ему джинсы «Вранглер» за сто восемьдесят рублей (на Кавказе они шли за триста). Гиви на салфетке записал мой ленинградский адрес и заказал еще вина. Тогда я предложил ему целую партию американских штанов и обещал скидку. Сашка подключился и развил тему до крайности. Вырисовывался преступный сговор с целью крупного обогащения. На радостях, совершенно пьяные и довольные, мы пошли купаться, и уже в полной темноте нырнули в теплые волны. А когда вынырнули, я огляделся:

– Сашко, а где Гиви?..

Ни Гиви, ни его дружков не было. Не нашли мы на берегу ни своих джинсов (гордость наша!), ни денег, ни обуви, ни паспортов. Домой мы вернулись крадучись, в плавках и босиком. Утром отправились в милицию.

Гиви подвела жадность. Если бы пропали только деньги, мы не стали бы заморачиваться с Сашкой, но паспорта… это было уже серьезно. В отделении на железнодорожном вокзале толстый усатый капитан выслушал нас, набрал по телефону номер и откашлялся.

– Володя? Приезжай, дорогой, есть дело, которое можно распутать.

Я, честно говоря, сильно сомневался, что можно. Гиви я почти не помнил, место, где нас оставили без штанов, и то вспомнили с трудом. Каково же было наше изумление с Сашкой, когда преступников нашли! Нашлись и паспорта. Вот только деньги и джинсы исчезли. Всю неделю мы как на работу ходили в милицию, помогали закрыть все уголовно-процессуальные вопросы. Запомнилась процедура опознания. В коридоре перед дверью, меня предупредили: «Гиви будет вторым от входа. Смотри, не перепутай!» Я вошел в кабинет и увидел четверо бугаев, которые сидели на стульях и мрачно смотрели в пол. Один нервничал.

– Вот этот! – ткнул я рукой, как и учили.

Гиви даже не шелохнулся.

Вторым шел Сашка. Его предупредили, что подозреваемого пересадят на крайнее место от окна. Сашка легко справился со своей задачей. Гиви попался.

Отпуск получился ни к черту, но история имела продолжение. В ноябре в Сухуми состоялся суд! Мы с Сашкой прилетели с наивной надеждой, что расходы на проживание и дорогу нам возместит государство. Поэтому тратились без оглядки. Говоря проще – пропили все! Гиви получил свои честно заработанные три года, милиция получила благодарность за отличную работу, а мы Сашкой, кроме морального удовлетворения, не получили ничего! В кошельке побрякивала только мелочь. Нужны были деньги. На третий день, ночью, мы с Сашкой наведались в колхозный сад за мандаринами. Рвали плоды торопливо, на ощупь, и набрали четыре полиэтиленовых мешка. Днем отправились на местный рынок и с радостью убедились, что цитрусовыми никто не торгует! Расположились у входа, распахнули мешки. Решили не наглеть: три рубля за кило. Меня смутило, что покупатели испуганно обходили нас стороной.

– Слушай, – сказал я Сашке, – сходи-ка еще раз в ряды, глянь, может мы слишком сильно заряжаем?

И тут возник патруль. Милиционеры таращили на нас глаза.

– Вы кто?!

– Вот, мандаринчиками торгуем, – проблеял я, догадываясь, что мы с Сашкой влипли, – не желаете? Три рубля за кило.

– Сколько?!

– Вам задаром, – догадался Сашка. – Мешка хватит?

Через пять минут мы сидели в отделении. Сержант рассматривал наши билеты на самолет и паспорта.

– Вы понимаете, что наделали? – возмущался молодой постовой, – Только что посадили человека за воровство и сами воруете! Знаете, что за это полагается?! Знаете, что мандаринами вообще запрещено торговать?!

Мы с Сашкой захлюпали носами.

– Дяденьки милиционеры, мы ж не знали. Денег нет, кушать хочется, решили честно подзаработать…

– Честно? Да это же государственная собственность!

Спас судья, который встречал нас и провожал. Отмазал от органов, ссудил денег. Нам вернули даже мандарины. Оказывается, даже местные сдавали весь свой урожай оптовиками: кажется, по 90 копеек за кило. Чудесные абхазские мандарины, которые я люблю до сих пор.

По решению суда нам с Сашкой полагалась компенсация. Через полгода пришел первый перевод на 90 рублей. Он же последний. То ли Гиви забил на работу на зоне, то ли освободился по УДО… Деньги мы с Сашкой пропили в ресторане гостиницы «Речная» вместе с двумя какими-то размалеванными тетками с соседнего столика. Тетки визгливо хохотали, колыхали открытыми грудями, пускали сигаретный дым через оттопыренные губы в потолок и блядовали густо подведенными глазами. Руки у них были жесткие, рабочие, сквозь густой запах дешевых духов пробивался резкий аромат трудового пролетарского пота. Помню, как Сашка что-то свистел про золотые прииски и северное сияние, помню, как загадочно отмалчивался, когда рыжая Надя спрашивала, кем я работаю… Очнулся я в утренних сумерках в неудобной позе и с трудом спихнул с себя чью-то тяжелую голую ногу. Рядом, на подушке храпела рыжая голова, которая перестала храпеть и приподнялась, когда я пошевелился.

– Банка с водой на полу, сигареты на стуле, – просипела голова. – Дай и мне хлебнуть.

Я ощупью нашел банку. Теплая вода пахла водопроводом, но была очень кстати. Рыжая голова тоже прилипла к банке, шумно глотая. Потом мы закурили, и я спросил.

– Где я?

– В общаге, где же еще….

– Понятно.

– Общага фабрики Ногина. Ты не боись, мы одни. Светка вчера срулила к подруге. Ты как?

– Восхитительно.

Рыжая хихикнула, чуть не подавившись дымом.

– Ты вчера был восхитительным. Все пытался на меня залезть. Еле спихнула. Ты и захрапел сразу же… Хочешь капустки квашенной?

Ее шершавая ладонь медленно растирала мою грудь, потом медленно переместилась на живот и стала сползать еще ниже – только тогда я понял, что лежу без трусов.

– Ты как? Еще способен? Или не очнулся еще?

Внезапно ее опухшее лицо нависло надо мной. Резко ударило в нос перегаром.

– Ой! Что-то шевелиться. Не умер еще. Придется тебе отработать за ночлег, парень. Я голодная.

Сухие губы стали тыкаться в мои щеки, в шею, сначала осторожно, потом сильнее, нетерпеливей.

– Не лежи бревном, обними меня, крепче, еще… съем тебя сейчас, мальчик мой, замучаю…

Не мною замечено, что с похмелья просыпается особая похоть – грязная и ненасытная, и скоро я забыл и про запахи, и про неудобную постель, и про то, что дома сходят с ума от тревоги, и про то, что сегодня семинары в университете.

Таких приключений тогда хватало. Мои женщины были далеки от идеала. Всегда старше меня. Одинокие. Пьющие. Иногородние. Простые. И отдавались они просто, без затей, без поэтической фальши, поскольку знали, что все это «просто так», от скуки или безденежья. Всех их отличало подлинное благородство. Они ничего не требовали, не просили, не придумывали и не усложняли. Брали, что дают, и не унижались. Мне тогда часто становилось страшно, и я прятался у них на груди, как маленький ребенок, просил, чтобы они сверху накрывали меня ладонью и так лежали мы, обнявшись, где-нибудь в общаге или ведомственной квартирке на продавленном диване, иногда очень долго, думая о своем, о горьком. Они чувствовали, что я – весь тут, у них в ладонях, и ничего мне больше не нужно и ничего я доказывать не намерен, и это возбуждало в них материнскую нежность. Я всегда был искренним с женщинами, мне и в голову не приходило, что их можно как-то использовать, и они прекрасно это чувствовали.

А Сашка женился между тем на девчонке, с которой познакомился на танцах в ДК Пролетарский завод. Знакомству предшествовала драка. Мне с самого начала не понравился толстый парень с наглым жирным лицом, который словно чувствовал мою неприязнь и напрашивался. Он танцевал, как бегемот, распугивая всех, и смотрел на меня с таким вызовом, что казалось вот-вот покажет язык. Несколько раз мы с ним стукнулись плечами, а потом я врезал ему в жирную щеку и усевшись верхом, стал остервенело дубасить по голове обеими руками. Сашка защищал меня сверху. Нас растащили дружинники, отвели в туалет и там жестоко отметелили. Кажется, толстомордый был их другом. Спасибо девчонкам – они визжали так, что приехала милиция. Пиджак мой был разорван надвое, лицо разбито. Помню, как один юный дружинник все вертелся, пританцовывал вокруг моего скрюченного тела, которое пинали четыре ноги.

– Дайте, дайте, я его по яйцам! Дайте! – ныл он, чуть не плача.

Усатый старшина, растолкав всех по углам, крикнул страшным басом.

– А ну стоять, мать вашу! Петров, ты дождешься, что сам у меня загремишь на нары. Помощнички, блядь…

На улице Сашку встречала Алла, девочка из группы нашей поддержки. Она остановила такси. А через полгода они поженились.

Несколько лет Сашка довольно успешно играл в добропорядочного гражданина. Работал наладчиком телевизоров, Алла работала в торговле, потом устроилась на бензоколонку. У них подрастал сын Валерка. Встречались мы теперь редко. Разговаривать о вечном разучились. Меня выводила из себя роль, которую Сашка примерял, встречаясь со мной – роль называлась «жизнь удалась». У Сашки была машина «Жигули», дача под Ропшей, красивая жена, послушный сын, дубленка. У меня, как в песне Высоцкого: «Ни хера. Только толстая пыль на комоде». Одни амбиции и долги. Да ужас, который прятался в будущем и показывал мне оттуда рожи. Слушать в бане, куда мы наведывались периодически, нескончаемый монолог про магнитофоны, дубленки, шапки из собак, джинсы и песцовые шкурки было невыносимо. Про жиклеры и муфты, прокладки и карданы тем более. Я страдал.

Это было время мелких жуликов, расторопных ловчил, ловких пройдох – людей небольшого ума, но смекалистых и ушлых. Санька как-то удачно влился в их ряды и преуспевал. Он не ожлобел, как Серега Петров, и не скурвился. Просто стал скучным и неинтересным. Он жил в своем загончике. Это была низшая лига теневого советского мира. Тут обитали рукастые слесари автомастерских, непьющие официанты ресторанов, водители заправщиков пивом, таксисты, мастера пошивочных дел, продавцы мясных отделов, моряки загранплавания… словом все, кто не дотягивал до 93 статьи УК по морально-этическим соображениям или из страха.

Они любили слова «бизнес», «деловой», «фирма», к одежде относились с религиозной серьезностью, поскольку она свидетельствовала о статусе, задирали нос, жевали резинку, нахальничали и верили, что именно так ведут себя американцы.

А потом американцы действительно пришли. И туземцам стало зябко.

В 90-е Сашка решил разбогатеть. Поступил в бизнес-школу вместе с супругой. Отучился два месяца. Вместо выпускного экзамена ему предложили осуществить первую сделку. Он должен был закупить вагон сарделек в пункте «А» и продать эти сардельки в пункте «Б». Навар покрывал расходы на обучение и жирный кусок сверху можно было вложить в развитие проекта. Сашка собрал всю свою наличность, которая скопилась у них с Аллой за годы ее успешной работы на бензоколонке, и сардельки купил. В пункт «Б» они так и не пришли. Потерялись. Зато к Сашке пришли четверо молодых людей с могучими плечами и в кожаных куртках. Точно таких же показывали по телевизору в сериалах про бандитов. Они забрали у Сашки ключи от новенькой девятки, роскошную норковую шубу жены, магнитофон, хрустальный сервиз, золотишко… Свернули с пола ковер из натуральной шерсти и даже выдрали из-под телевизора на кухне новенькую микроволновку. На прощание сказали, чтоб Сашка готовил квартиру к продаже.

Спасло чудо. Банда, которая и содержала бизнес-школу, развалилась. Большие деньги сгубили. Вожаки перессорились и перестреляли друг друга, а мелкота разбежалась.

Самое потрясающее – Сашка не остыл. Он требовал реванша и готов был продать квартиру и вложить деньги в торговые ларьки. Я буквально умолил его одуматься. Подумать о сынишке, да и о собственной шкуре.

Китыч, прознав про всю эту историю, прокомментировал кратко.

– Не хочешь срать – не мучай жопу.

Помолчав с минуту, он прокомментировал свой заумный комментарий.

– Какой из Сашки бизнесмен? Помнишь нашего Ундерова? Он еще в шестом классе давал списывать Короваеву за рубль. Юрка сам мне рассказывал. А сигареты «Мальборо» толкал за пятерку. Тут талант нужен. А Сашка что? Нюня!

Интересно о деньгах говорил мой приятель и заместитель в газете «Невское время» Боря Хайкин. Его часто подкалывали коллеги за то, что он мается не на своем месте – мол, в банке ему надо было работать, тем более что в начале 90-х он и начинал где-то в этой сфере. Как-то в курилке Боря объяснил этот вопрос коллегам.

– Что вы понимаете в деньгах, щеглы? Деньги надо любить! По-настоящему. Вот в нашем банке работал один мужик. Так вот, когда он однажды увидел зараз несколько миллионов долларов наличными, в пачках по десять тысяч, то упал в обморок! Натурально сомлел. Еле откачали. Вот это любовь! Только такие и добиваются успеха. Остальные плохо кончают. Куда мне! В свое время родитель сказал мне мудрые слова: «Боря, в России – самые красивые женщины в мире. Помни об этом, когда тебя будут соблазнять уехать». Помнил! Сейчас, правда, стал позабывать. Намедни Надька пригласила в гости. Я, как джентльмен, купил «Виагру», намыл шею, надел чистые трусы, а потом подумал: «А зачем я поеду к Надьке? Буду жрать эти вредные таблетки? Пыхтеть, как пацан? Чтоб рассказать потом про свои подвиги Иванову? Так я и так могу ему это рассказать!» Ну, и не поехал.

– А при чем тут деньги? – спросил кто-то.

– А при том! Вставать на них должен без «Виагры».

Сашке наконец и «Виагра» перестала помогать. Он вымучивал разные проекты, придумывал хитрые схемы, ловчил по-мелкому, страдал по-крупному и в конце концов стал пить запоями. Чтобы вынырнуть из запоя, стал принимать транквилизаторы, с которыми сдружился еще со времени гибели брата. А потом – опять пил.

Незадолго до его гибели я взял Сашку к себе на работу в «Вечерку» водителем. Появление его в редакции произвело фурор!

– Михаил Владимирович, мы его боимся, – жаловались молоденькие корреспондентки. – Он не маньяк? Ходит как зомби и желтый весь.

И это про Сашку, на которого еще лет пятнадцать назад заглядывались женщины, которому я завидовал на танцах, потому что, если объявляли «белый танец» и от толпы отделялась красивая девичья фигура и через танцпол направлялась к нам с Сашкой, я мог даже не сомневаться, к кому она протянет руки. Теперь он был и правда не просто жалок, но и жутковат. Ходил он и впрямь, как зомби, деревянной походкой, и при этом скалился, хотя, возможно, думал, что улыбается. Вероятно, от транквилизаторов движения его были заторможены. Как он умудрялся при этом водить машину – Бог весть. Но однажды я стал свидетелем, как во время движения он бросил руль и стал рыться в своем бардачке в поисках сигарет, напрочь позабыв про дорогу. Я схватил руль, заругался… Сашка виновато скалился – губы его не слушались, он теперь только скалился и лучше было на это не смотреть.

Я решил спасти Сашку. Вел душеспасительные беседы, подбрасывал деньжат. Потом мне пришла в голову блестящая идея. Как-то во время летнего рабочего дня мы загрузились с ним в нашу «четверку» и отправились по местам боевой славы – в Невский лесопарк, стало быть… Я был уверен, что воспоминания пробьют корку уныния в Сашкиной душе и он наполниться живительными соками, воспрянет духом!

В лесопарке было тихо, душно, безлюдно.

– А помнишь? А помнишь? А помнишь? – щебетал я, указывая рукой в наши достопримечательности, от которых у самого щипало в глазах. – Помнишь, как здесь ты закатил в лоб снежком Борьке Христианчику, так что он на задницу сел? А помнишь, как на великах в апреле тут рассекали? Батька твой потом колесо у меня чинил. А лося видели вон там, помнишь?

Чудесная жизнь, подлинная, восхитительная, счастливая, воскресла в моей душе, и я поразился, когда глянул на своего друга. Он был мрачнее тучи. Он страдал!

Назад мы ехали молча. Я понимал, что моя затея не удалась, но не придавал этому значения. Ничего! Страдания иногда необходимы, они становятся толчком к перерождению в новую жизнь.

Увы, новая жизнь так и не случилась. Через неделю Сашку нашли в Неве. Экспертиза показала – самоубийство. После гибели брата Сашка боялся воды и часто признавался мне в этом.

Китыч, мой мудрый в своей простоте Китыч, узнав новость, лишь покачал головой.

– Я всегда говорил – «колеса» до добра не доведут. Лично я, кроме наших традиционных русских напитков, ничего не потребляю. Старый проверенный кайф! У нас в бригаде один деятель какие-то специальные грибы жрет. Ядовитые! Я говорю: «Андрюха, сдохнешь ведь! Давай лучше по стакану портвешка?» Улыбается… А Сашку ты напрасно отвез в лесопарк. Ему ведь почему плохо стало? Потому что ты напомнил ему, как было хорошо. Кем он был – и кем он стал. Особенно на твоем фоне. Это его и добило. Ведь ты помнишь, каким он был франтом? Каким крутым себя считал? Ну и… не выдержал.

Сашка, Сашка… Издалека посмотришь – человек, как человек. А ближе подойдешь, да вглядишься – Вселенная!

Глава 14. Антисоветские мысли

Почему наш самолетик назывался Б-29, а не МИГ-25? Хороший вопрос. Я бы адресовал его в отдел пропаганды ЦК КПСС. Только вряд ли там нашли бы правильный ответ. А жаль. Вопрос-то роковой. Ответ прозвучал в 1991-м, когда уже ничего нельзя было изменить.

Америка в то время для нас, пацанов с улицы Народной, была мифической страной чудес и приключений. Америку запрещали, Америку преследовали, Америку высмеивали и проклинали занудные взрослые дяди в телевизоре, а она манила и обольщала юнцов, как проститутка. Самым страшным оружием американцев в 70-е годы были, конечно, не ракеты «Трайдент-2» и не атомные субмарины и авианосцы. Жвачка! Можно было добросовестно выслушать сто политинформаций, доказывающих преимущества социалистического строя, а потом положить на язык пластик мятной жевательной резинки, и предательство идеалов совершалось мгновенно. Вообще, начиналась цепная реакция дурных помыслов и гадких мыслей. Иногда дурацких. Чтоб как в кино! Сразу хотелось, например, положить ноги в ботинках на стол. И чтоб в руке был стакан с виски и чтоб речь была тягучей, и чтоб взгляд был колючий, и походка ленивая, вразвалку.

Продолжить чтение