Читать онлайн Творческие работники бесплатно

Творческие работники

Посвящается моей маме

Прасковье Никоновне Цветковой

От автора

Этот роман писался мною, начиная с 1971-го года и закончен был в 1979. Многое из того, о чем я писал, представлялось мне чрезмерным воображением, однако жизнь наша оказалась гораздо смелей меня в своем безумии. И все, буквально, все, что описано в романе, случилось и в жизни, с очень небольшим запозданием в отношении написанного. Пожалуй, лишь этой своей опереженностью фантазии в сравнении с жизнью я и могу гордиться. Но временной зазор был очень мал.

Так, бессмертие, действительно, было изобретено в каком-то Одесском институте, кажется, куроводства или что-то в этом духе, буквально через два года после окончания романа. И в «Литературной Газете», некий академик написал доподлинно мои слова, мол, конечно, о бессмертии пока говорить рано, но уже сейчас на мухах дрозофилах доказано, что человек может, в принципе, жить до 200 лет.

Духа-Лектора своего я писал со знаменитой Уральской Бабки, которая лечила «вождей», для чего ее возили в Москву на специальном самолете. А замечательная целительница Джуна появилась буквально сразу же после окончания романа. Эту книгу свою, я ей некогда подарил именно с такой надписью, как подтвердившей описанное в романе. Да и, вообще, даже то, что совсем было мной придумано (так мне казалось), едва роман напечатали в Ерусалиме в 1984-ом году, – жизнь полностью подтвердила своим безумием.

И народ выстроился к «духовному» в виде Чумаков и Кашпировских по удивительному КГБистскому сценарию, какой мне и не снился. И сценарии перестройки так расписали шустрые молодцы из ЦК и ГБ совместно с Корпорацией Судьбы на Западе, что долго еще всем нам придется расхлебывать эти страшненькие воровские пьески. А с какой невероятной проворностью стали заживо хоронить неугодных, теперь уже совсем даже не убивая, по-западному, экономически. Но и буквально «мочить» принялись – как выразился последний президент – повсюду, от крематориев до сортиров… А сам Крематорий, кладбище, похороны – все это приобрело характер общенационального промысла, как блатного так и скорбно-телевизионного. У нас все время любовно кого-нибудь хоронят. Каждый день, стоит лишь включить наш «ящик для идиотов», как пел Владимир Высоцкий.

Впрочем, роман мой не про то, хотя все это в нем присутствует, и, как мне кажется, сегодня стало совсем реальностью жизни. И моя дьявольская киностудия и катафалки, которые за нами так и катятся, не отставая. И бездарные скверные сценарии жизни, расписанные мерзавцами и ворами… И даже все сны, видения и прочие события в моей книге – тоже невыдуманные – все это было, кому-то снилось, с кем-то происходило. Даже лечение наложением рук, приведенное в книге – настоящее. Для тех, кто хоть что-то в этом понимает, сам описанный процесс и ощущения – могут оказаться полезным знанием.

«Творческие Работники» тем не менее – это книга о душе бессмертной и о настоящей любви. Это книга о судьбе, о грамоте судьбы; о бессмертном человеке и смертной жизни; о том, как часто мы сами себя хороним заживо, не в силах поверить в свое человеческое, высокое предназначение. И, наконец, мой роман о том, что один Человек с большой буквы, если перестанет он делить судьбу поколения, эпохи, и востребует он свою судьбу, отдельную, над которой и Боги не властны, как считали древние греки, – такой Человек способен Один перевесить Всех, Всю жизнь! Вот об этой неуничтожимости Человеческого всей зоологией жизни и начальниками, вожаками повествует моя книга.

Потому что схватка Человеческого и Звериного, Спасителя и Вождей двуногой стаи – продолжается. И, кто знает, быть может, Россия – это последнее место, где Человек еще окончательно не уничтожен, не превращен в социальное животное, культурное в быту, обеспеченное, вежливое, как это давно (по мнению автора) произошло во всем, так называемом «цивилизованном мире». Вот отчего весь этот Запад, а в особенности совсем скверная в этом смысле Америка, где все делается, чтобы низвести человека до его банковского счета, – вот отчего этот зоологический Запад вместе с нашими бывшими коммунистами, а теперь демократами, так хотят, чтобы в России стало, как у Них. Чтобы исчезло здесь новое понимание Человека и его Судьбы, накопленное за страшные 80 лет испытания СОЦЛАГОМ. Когда, действительно, пол страны сидело, а пол страны сажало. Авель и Каин повторили библейское.

Но самое странное, о чем никто не желает ни знать, ни говорить – это то, что стать Каином, начиная с 1917-го года было проще всего. Ничего для этого не надо было из достойно-человеческого. Любой недоумок мог и выбивался в Начальники – самая была открытая карьера жизни, самый верный сюжет к благополучию. А вот чуть поспособней люди, чуть по-талантливей – чурались этой простой и легко исполняемой пьесы, не брали на себя роль. Этой, как мне кажется, основной загадке России в XX веке и посвящена моя книга. Почему истинно Творческие Люди не соблазнялись простой блатной возможностью власти и спецслужб, а все тщились куда-то повыше, жертвуя благополучием спецпайка, отмеченность свою нездешней силой пытали; почему настоящие Творческие Работники здесь, в России, были возвышены (или унижены) особым образом, и как русский человек рассуждал о себе и жизни в этой драматургии желанного и предлагаемого – вот чему в первую очередь посвящена моя книга.

Евгений Цветков 2001 год

Киностудия (пролог)

…Много званых, а мало избранных.

(Новый завет от Матфея 22,14)

Ровно и быстро бежит асфальтовая лента. Гроб слегка покачивается, подергивается из стороны в сторону. И скорбно-печально сидят на двух скамейках вдоль бортов катафалка родственники в темном и друзья. Молчаливые георгины пышно-похоронно колышутся в траурном великолепии. И урча мотором, катится автобус-катафалк в тесном потоке.

Визжат тормоза у светофоров. Рубчатая выпуклая резина бешено мнет темное тесто дороги. С гулом катится поток в раскаленном, бетонном желобе с асфальтовым дном. И судорожно сжимается кислород, уступая черноватой дрожащей бензиновой гари. Солнце слепым, раскаленным добела кругом повисло, и небо плавится, растекается, расползается от него во все стороны белесыми, обожженными лоскутами…

Взвыли моторы, заскрежетали зубцы бесчувственных металлических шестеренок, и снова в монотонном гуле катится катафалк. Покачиваются мерно в такт толчкам темные георгины, молчаливые фигуры, траурные, черные. А в закрытом деревянном ящике, на белой подушке мотается уже никому не нужная голова…

– Стой! Опять перекопали! – шофер выматерился про себя.

– Поехали в объезд, через Смирновскую.

– Там тоже работы. Вчера ехал, и пришлось поворачивать…

До крематория теперь даже не доберешься, – пробурчал кто-то сквозь зубы, – все стало сложно…

Темные фигуры родственников застыли.

– Попробуем, поехали!

Качнулись вперед-назад, и снова закачались в такт георгины. Автобус взвыл тонко и зло и, заурчав, покатился в каменном, раскаленном лабиринте. Солнце жарилось в вышине, застыв в одной точке…

– Стой! И тут перекопано…

– А через Трифоновскую?

– Там уже две недели проезд закрыт.

– Поехали вокруг, с Ленинского проспекта заедем…

– И здесь перекопали… – прошептал шофер от неожиданности и изумления. – Больше дороги нет. Придется нести или тележку достать.

Он вытер платком пот со лба.

Темные фигуры, как по команде, поднялись…

– Что, не проехать? – веселый парень в спецодежде подошел к автобусу. – Сегодня вы уже пятые. Вон тележка, возьмите. А то, если хотите, подложим бревнышки – и поезжай…

– Подкладывай бревнышки свои, да побыстрей!

– А ты не злобись, – добродушно сказал парень, – мы тоже дело делаем…

Родственники, как по команде, сели…

Автобус перевалился раз, другой с боку на бок и, зло фыркнув мотором, выскочил на асфальтовую дорогу, что вела в крематорий.

На центральной чугунной калитке крематория висел плакат с отчетливыми буквами:

КРЕМАТОРИЙ ЗАКРЫТ НА РЕМОНТ!

ПОХОРОНЫ ОТМЕНЯЮТСЯ!

Двое пьяных, держась друг за друга, остановились поодаль.

– Ты глянь, сегодня не хоронят. Рай и Ад на ремонте, Вася…

– Гы, гы, гы, – загоготал второй и мутными глазами уставился на гроб. – А кого это хоронят? – спросил он, заплетаясь в согласных. – Может, ему еще срок не вышел, а его хоронят…

– …Ууффф… ну и жара, – выдохнул первый. – Каково ему там, в ящике?

– В крематории еще жарче, – второй пьяный неожиданно помрачнел и, зло сплюнув, резко дернул первого. – Пошли отсюда! Еще успеешь насладиться. Все там будем…

Солнце как застыло вверху, так и не двигалось. Только горело все жарче. Листья деревьев превратились в мягкие серо-зеленые тряпочки. Бессильно висели они на темных гладких ветвях. Ни ветерка. Только горит воздух, дрожит невидимо голубовато-серое пламя выгорающего кислорода, и все выше над раскаленным лабиринтом поднимаются, как тончайшая кисея, волны удушающей гари.

– Стоп! Отлично, ребята! Отлично!!

Невысокий, плотный человечек выскочил откуда-то сбоку и радостно запрыгал возле гроба. Темные родственники, до этого вытащившие гроб и молчаливо стоявшие вокруг него, ожили. Лихо подкатил автобус, до этого уехавший зачем-то за угол. Гроб ловко втолкнули в него, и все шумно полезли внутрь…

– Ну и жарища! Представляешь, если бы все снова пришлось делать.

Человечек подскочил к плакату и, подпрыгнув, ловко его сдернул.

– Поехали! Поехали! – заорал он.

Из кустов выскочили люди с кинокамерами. Дверца автобуса лязгнула, и, лихо взбив пыль на обочине, катафалк сгинул за поворотом.

Двое пьяниц мигом протрезвели.

– Ты запомнил номер? – быстро спросил один из них.

Второй кивнул.

– Беги и разузнай, кто нанимал катафалк. А я поеду на киностудию. Быстро!

Встречаемся у шефа.

Дорожка перед чугунной решеткой опустела. Темный металл нагревался. Совсем свесились дряблые листья. И, неестественный, унылый, проталкивался сквозь душный плотный воздух звон из соседнего монастыря.

* * *

– …Вы говорите, в пятый раз приезжают?

– Да.

– Но ведь это естественно. Киносъемка. Иногда и по десять раз снимают одну и ту же сцену. Что вам показалось подозрительным?

– Катафалк.

– В каком смысле?

– Такого катафалка нет в Москве.

– Что значит нет? С таким номером?

– Нет, номер здесь ни при чем. Нет такого автобуса. У него много особенностей. Царапины и т. д. Не спутаешь.

– Ну и что? Значит, киношники используют какой-нибудь свой автобус. Вам это не пришло в голову?

– Видите ли, мы проследили за ним. Катафалк въехал через ворота на территорию киностудии и сгинул. Исчез!

Брови на сухом, гладком лице шефа вначале слегка поднялись, потом сдвинулись. Он чуть откинулся в кресле и медленно затянулся. Ароматный дым трубки плыл по кабинету.

– Мы обыскали всю территорию. Как в воду канул…

Тут брови шефа совсем сошлись на переносице.

– Вы что, проникли на территорию киностудии? – медленно спросил он.

– Нас туда пригласили, – поспешно пояснил молчавший до того второй инспектор.

– Пригласили? – теперь брови шефа опять чуть приподнялись.

– Выскочил какой-то толстяк и спросил, что нам здесь надо, а потом предложил делать все что нам угодно и выписал пропуск.

– И потом, – заговорил опять первый инспектор, – потом нет такого сценария…

– Как нет? – шеф пустил клуб раздраженно крутящегося дыма.

– Вернее, сценарий-то есть. Но никто еще и не собирался по нему снимать…

– А тот, кто снимает этот фильм, режиссер, ничего не знает об этих пяти выездах. Он думает начать съемку только где-то в следующем месяце.

– Почему вас заинтересовал этот катафалк? В самом начале.

– Случайно. Что-то в нем не понравилось, показалось необычным. Я расследовал как раз то дело с крематорием. А потом решил на всякий случай узнать, в чем дело.

– И потом, – заговорил второй, – студия какая-то странная…

– Это центральная студия страны, – меланхолично заметил шеф.

– Я понимаю, но там как-то все необычно…

– Необычно, странно, – шеф неожиданно резко выпрямился в кресле. – Раз

туда они сами вас пустили, то меня это все не касается. Но в другой раз я вам не

советую околачиваться возле киностудии. Не советую, – с ударением произнес

он и, сделав паузу, сказал уже совсем по-другому. – А сейчас можете отдыхать.

Жарко сегодня очень…

Оба инспектора встали.

– …Впрочем, – шеф скрылся за густым синим клубом дыма, – ненавязчиво,

издалека последите… Ненавязчиво…

* * *

Шел шестой час вечера. Город от удушья, казалось, потерял сознание. И в бреду без остановки грохотал что-то своим шершавым, высохшим бетонным языком. Все яростнее визжали тормоза тысяч автомобилей, и все меньше оставалось глотков чистого кислорода в умирающем, размякшем лабиринте…

Люди, переполненные горящей кровью, уже давно все делали молча, автоматически. Как в бреду, втискивались в транспорт и, почти теряя сознание, прижимались к потным, горячим, чужим телам своим таким же потно-горячим, липким телом. И с гулом, безостановочно все катилась и катилась раскаленная, душная, распаренная жизнь в шестом часу безумного августовского дня…

Оба сотрудника медленно шли, выбирая тенистые переулки. Одного из них в самом деле звали Васей, Василием Петровичем. Другого звали Андрей Петрович. Кровными братьями они, несмотря на одинаковые отчества, не были. Но в остальном очень походили друг на друга.

Переулки кружили прихотливо, незаметно сворачивали, разбегались надвое, натрое, и причудливая их паутина запутывала прохожего… И где-то в этой липкой паутине душных улочек таилась беда. Паук поджидал жертву, готовясь быстро промчаться напрямик из центра и схватить прохожего в тот миг, когда, истомленный борьбой, он, ничего не подозревая, забудется на мгновение. Не доверяйте этим бесконечным московским переулкам. И если с вами ничего не случится, то выведут они вас в такое место, что и сам не поймешь, как же ты мог попасть сюда. Но зато в такой страшный, раскаленный день, как сегодня, в них хоть и душно, и липнет воротник рубашки к потной шее, а все же лучше, чем на просторных, прямых и широких улицах…

В такую сеть переулков и улочек и углубились наши двое знакомых.

Разговор

– Ну и денек, – распаренно промычал Василий Петрович. – Самоубийство, а не погода…

Андрей Петрович вытер рукой пот со лба и мрачно вздохнул. Василий Петрович жил здесь, неподалеку, а ему еще добираться черт знает куда. «Подохнуть легче, чем в такую даль ездить на работу», – угрюмо подумал он.

– Что ты сказал? – спросил его напарник.

– Ничего. А что?

– Вроде кто-то позвал меня…

– От такой жары свихнуться недолго. И ангелы запоют…

Они замолчали. Переулки бежали во все стороны, сплетаясь в сеть. Как птичек силками, город ловил свои жертвы…

– Ну я пошел, – Василий Петрович вяло махнул рукой.

Они постояли несколько секунд перед невысоким домиком, и второй, вздохнув тяжело, двинулся по переулку.

«Может, такси взять?» – подумал он, с трудом собирая мысли, растекающиеся в горячей, потной голове. Пошарил в кармане. Всего рубль. А надо два…

Город прел в изнеможении. Сомлев, застыли в беспамятстве листья. Асфальт переулка мягко, как тесто, месился под ногой. И судорожно теперь катился вниз ослепший, безумный солнечный диск…

Андрей Петрович шел медленно, глядя себе под ноги. Сейчас поворот, потом другой… метро… Там двадцать минут автобусом… «Господи! – взмолился он вдруг, хотя и не верил ни в какого Господа. – Господи! Спаси ты меня от всего этого!»

Тут он резко поднял голову и отшатнулся, выбросив вперед руку. Еще мгновение – и он изрядно стукнулся бы об автобус, тихо стоявший на обочине. Перед ним был катафалк. Тот самый. И номер тот же, и царапина, очень приметная, по жестяному боку.

Андрей Петрович стоял и собирался с мыслями. «Откуда он взялся здесь? Что за черт…».

Медленно он отошел и заглянул в окна. «Вроде сидит там кто-то? Неудобно как», – подумал он и опять чертыхнулся. Потом подошел и, решительно открыв дверцу, заглянул внутрь.

На железном рифленом полу стоял гроб. Темные закутанные фигуры, застыв, сидели на скамьях по обе стороны…

– А-а… – заорал у него над ухом голос. – Любопытствуешь? Хватай его! Темные манекены ожили и кинулись на теряющего сознание Андрея Петровича…

* * *

Есть где разгуляться Случаю в городе-гиганте. Не то что в маленьких городках. Там все на виду. Все знают про всех и каждого. Негде развернуться Судьбе, и все течет ровно и тихо. И, может быть, написано кому на роду не так жить, но, видно, родился не в том месте. В маленьких городках судеб не бывает. А кто гонится за призрачным роком, тот уезжает. И, сойдя с поезда, самолета, попадает в каменные сети. Какая там теория вероятностей! Как написано на роду, так и случится.

Но кому в наше время интересна судьба отдельного человечка? Его и не видно среди миллионов других. Муравей он, и того хуже. Где он там в зарослях каменной плесени, раскинувшейся на десятки километров? Где? В наше время все массовое, и тут вероятность как раз и расцветает. И получается, что катастрофы происходят вроде чисто случайно. И от инфарктов гибнут так, как надо и как раз в нужной пропорции…

И при чем здесь судьба? Смешно! Пожимает иронически плечами мордастый субъект в дорогом костюме. Судьба? Улыбка скользит, и, как ядрышки, рядами белеют крепкие зубы.

Можешь – значит, и судьба тебе будет! А не можешь… ррраз его! Вот и вся философия. Куй железо, пока не остыло… Куй, чтобы быть кузнецом своего счастья…

Стоп! Так, значит, счастье-то есть? Есть или нет?!

Ну, счастье? Это вроде как радость большая. Так сказать, состояние души… Субъект мнется.

Души? Позвольте, выходит, и душа есть?

Тут вознегодует здоровячок. А город ухмыляется, наглыми желтыми глазами глядит не моргая в ту самую душу, и некуда спрятаться. Все на виду. Только обманчивое это море огня и шум, поток… Спешите жить, скорее. Ревниво следят горящие глазницы бетонно-этажных черепов. Все как один спешите! И летит, летит ночная нечисть на огонь, и бабочки, и мотыльки ночные все летят одной переливающейся шорохом толпой. Напрасно кричат Кассандры: «Остановитесь! Не тот это огонь! Все ложь. Никто вас не зовет в уютной дом, под кров, в тепло… Это не близкая душа вам светит и ждет. Нет! Это страшные желтые, подлые глаза Чужого смотрят, рассматривают вас».

Ухмыляется про себя каменная поросль-чудовище. Никто ее не распознает, не углядит за чистой случайностью. Все по науке. Щерятся ядрышки зубы у крепыша. Кует он счастье свое, кует и… бац! – посыпались зубы, хватил его удар, раком заболел!

И никакой теории вероятностей.

Заболел и помер Иванов Петр Сидорович! Не Сидоров Иван Петрович. Точно означенный номер. В ящик его и в крематорий. И рассказать некому, что вдруг почувствовал, что открылось неожиданно в последние минуты.

Некому и нечем…

А раскинули его кончину на тысячу, другую. Процент вывели, и получилось все закономерно. Статистика. Так и должно быть, и никакой Судьбы! Случай, случайно… Зыбок обманчивый песок из слов, ох, как зыбок!

А в узких пустынных переулках, в шумящей льющейся потоком толпе, в реве и тишине затаился Случай.

Настоящий, тот, что поджидает только вас, а не другого. Он воля города, он его прихоть.

Лениво каменное чудовище забавляется, подталкивает… и нет тут никакой вероятности. Все точно расписано. Точно!

Когда шеф вышел из здания и сел в машину, город напоминал больного, которому положили на лоб мокрое полотенце и он пришел вдруг в себя после хрипящего бреда. Только что горел, а тут вдруг стало познабливать, холодновато.

Обманчивы августовские дни. Потянуло сырыми сквознячками из-под арок и прохладных дворов, стоило побагровевшему от удушья светилу грузно провалиться под землю. Побежали цепочки огней.

Как китайские фонарики, вспыхивали трепетно окна домов и вместе с громадной бледной Луной в просвете медленно и недобро разгорались желтым. Цвет измены. Предательства. Берегись, прохожий! Лучше поспеши домой, запри дверь и дождись утра. При свете солнца все как-то проще, спокойнее. И нет этой знобкой тревоги неожиданно холодного августовского вечера…

Тревога возникла у него еще на работе. А теперь выросла настолько, что невольно шеф стал искать причину. Нет, город его не пугал. Он привык к нему, как привыкает охотник к лесу и ко всем его обитателям. И не пугал его Случай, притаившийся где-то на дороге у каждого. Машина ровно и мягко всхрапывала, и, как в темном омуте, сияли огни, отражаясь в черных стеклах встречных автомобилей… С грохотом втянул его тоннель и выбросил с противоположного конца.

Он вдруг осознал причину тревоги. Одиночество. Начинался очередной припадок одиночества. И первыми всегда приходили тревога и беспричинное томление. Где-то в глубине, бессознательно, он бесконечно хотел встречи, любви или хотя бы участия. И так же бессознательно он вытеснял это желание, как опасное, невозможное, недостижимое… Желание, из которого ничего хорошего не может выйти. И от этого вытеснения возникала тревога, предчувствия… Но почему недостижимого? Почему хорошего не может выйти? Или нет вечной и верной, с первого взгляда любви на белом свете?

Приняв звезду за огонек ночлега, напрасно спешим… И бесконечна дорога.

Он резко надавил на газ. Автомобиль рванулся. Теперь огни в черных, стремительно летящих мимо лужах-стеклах безжалостно хлестали его по глазам…

«На что ты еще надеешься? – шевельнулась мысль. – Поздно. Любить самому – как трудно это, больно теперь. Щедрость души порастерялась в ящиках-годах… Все тяжелее груз. Горечь, утраты, обманутые надежды… Все выше требования к любимой, претензии… С ними все и кончается… Неужели любовь одно из заблуждений лишь юности? А после – ты мне, а я тебе… Я тебе деньги – ты любовь. Я тебе ласку – ты мне уют и ужин. Я тебе любовь – ты мне заботу обо мне…».

Он резко затормозил. Струйка пешеходов, волнуясь, спешила через дорогу. Смутные, смазанные лица… Город жил. Судорожно вздрагивал рекламным светом. Швырял в лицо новичкам снопы огня и одновременно, не моргая, глядел и глядел. Из-за закрытых занавесок, штор просвечивали желтые глаза…

Зеленый! Рванулся и, заревев, покатился асфальт по резине. Резина по асфальту… Рвут колеса шершавую кожу уже затвердевшего после дня, но еще теплого тела города…

«Тело, – подумал он. – Оно еще живет. – Но тут же возразил себе: – Ведь не нужно тебе чужое тело просто так… Нет, и возраст не тот… Хочется обнять того, кто любит. Кого любишь сам. Любви мне, – горько подумал он. – Яду мне, яду…».

Вот и его окраина. Пустовато после центра. Лишь изредка навстречу скользнет зеленый огонек или нагло упрется двумя яркими зрачками грузовичок. И снова темно и пусто. И одинокие горят фонари, высвечивая черноту… Ночь и тайна. И томление. И прямо в глаза глядит Луна, и завораживает, чуть звенит странным звуком желтый свет – прозрачная кисея, натянутая в ночи над черными, прямоугольными домами…

Как одинок в бездонном темном небе-омуте твой спутник, Земля. Загадочная, желтая сказка парит беззвучно. И нет жизни, молчит, как молчат губы покойника, хотя и чудится, вот шевельнутся! Но не шепнет ни слова призрачный застывший свет.

Он долго глядел на круглое желтое отверстие в черноте. Приветливо и насмешливо помаргивали синие огоньки на темной мантии ночи. Кто вырезал дыру в тайне и подсветил ее с той стороны желтым, ровным светом? Ночь, и тайна, и Город, и… одиночество.

Он вздохнул и не спеша вошел в подъезд.

На двери белела записка. «Буду в одиннадцать». Сердце стукнуло и замерло на мгновение, будто ожидая ответа. Но никто не отозвался. Тогда он открыл дверь и вошел. Иступленно верещал телефон.

– Алло, – он поднял трубку.

– 135-81-12? – прозвенел металлом голос телефонистки.

– Да.

– Говорите, – и туго натянутая сталь уступила место сочному, даже жирному

басу его старого приятеля.

– Алло, – заорала трубка, – не могу дозвониться. Старик! Привет тебе. Как жизнь? Тоскуешь? Одинок? Я, чтобы ты не скучал, прислал тебе свою племянницу, Аннушку, помнишь ее? Она поступать в институт должна. Приюти. Да смотри, я у нее за отца. А она красивая. Но, если что – женись, не возражаю, ха-ха-ха, ха-ха…

Он давно держал трубку сантиметрах в двадцати от уха. «Аннушка выросла. Та забавная девчушка…». Помнил он, отлично помнил ее. Тогда она, кажется, даже влюбилась в него. Двенадцать лет. И они повсюду гуляли вместе назло дебелым, изнывающим от тоски местным красавицам. Отец? Третий в их троице друзей – он умер… Остались они двое, и звонившему выпало взять Аннушку к себе. Все-таки ему она была родной племянницей…

– Ты меня слушаешь? – громко вопила трубка. – Слышишь?

– Слышу, слышу. Ты не ори так громко, а то мне приходится уходить от трубки в соседнюю комнату, чтобы сохранить перепонки. Это ее записка у меня на двери?

– Ее, ее. Не могу дозвониться, – радостно совсем завопила трубка, – ты будь с ней ласковым и помоги, понял? Ну пока, обнимаю. Приеду через пару месяцев.

– Приезжай, хотя и орешь ты, как недорезанный боров, все равно я соскучился по тебе. Ну будь здоров… – он опустил трубку…

– Здравствуйте, дядя Иван, – произнес позади него нежный голос.

Он обернулся.

– Аннушка…

Перед ним стояло стройное юное существо с огромными, тревожными и одновременно радостно распахнутыми глазами. Зрачки огромные, темные… Он нежно обнял ее за худенькие плечики.

– Аннушка, как ты хорошо приехала. Только что звонил твой дядя… Как я рад тебя видеть. Ты меня-то помнишь?

– И я рада. Я вас всегда помнила… – прошептала она и вдруг смутилась…

– Ты ела, голодна? Пойди прими ванну… – он засуетился радостно. Сердце опять стукнуло и, не дожидаясь ответа, сладко заныло. «Ты что? – грубо спросил он себя. – Старый дурак…».

– Дядя Ваня! – позвала она: – А где у вас спички? Я привезла всяких вкусностей. Это меня Тотош нагрузил. Сказал, что вы обжора и очень это любите.

– Обжора он сам, Аннушка. – Иван Александрович улыбался, радовался откровенно, и в ответ все еще чуть тревожно, но так же радостно и очень нежно блестела улыбка девушки.

– Где же твои вещи?

– Я их сдала в камеру хранения. А вкусности вот тут, в сумке.

– Сейчас еще половина одиннадцатого. Поехали за вещами, чтобы завтра не возиться. Поехали? Или ты очень устала?

– Нет, я с радостью. Это вы устали. Я вижу…

– Нет, Аннушка, это не сегодня… – и в ответ на взлетевшие, как две большие птицы, темные брови добавил: – Это не сегодняшняя усталость.

– У вас жуть как много работы. Это Тотош мне говорил, – затараторила она деловым, сострадательным голосом…

– Поехали. Бог с ней, с моей работой. Куда ты собираешься поступать?

– В театральный, – она вспорхнула в лифт.

– В театральный? – он нахмурился.

– Вам не нравится, дядя Иван? – и тут же ласковой скороговоркой проговорила: – А знаете, как я вас называла в то время, когда вы у нас жили?

– А ты помнишь, как я у вас жил?

– Конечно, помню, – она захохотала, и будто серебряные монетки, зазвенев, покатились по полу. – А звала я вас тогда Пупушем…

У нее получилось Пуушем. Она выбежала во двор.

– Слушай, – спросил он, догоняя, – а почему ты меня так прозвала?

– А вы, – она смутилась… – вы очень чем-то были похожи на моего любимого кота, помните?

Он рассмеялся. Кот был огромный, сибирский, очень важный и ленивый.

– Вы не сердитесь? Ой, какой автомобиль! И это ваш?

– Что ты, Аннушка, я на тебя не могу сердиться. Ведь мы с тобой друзья, правда?

– Правда, – радостно крикнула она и подпрыгнула на сиденье.

Заурчал ласково мотор. Мягкие четыре лапы оттолкнулись от еще чуть теплого камня, и полетел счастливый Иван Александрович со своей Аннушкой по темной тихой улице. Звезды многозначительно перемигивались вверху над ними, и, казалось, даже луна округлилась, подобрела и потеплела. И свет не так напряженно дрожал, ласковей укутывал замершую землю.

* * *

На следующий день Иван Александрович ехал на работу в удивительно приподнятом настроении. Город был бодр и свеж, весь в брызгах яркого, чистого солнца. Голубизна с синевой резали глаз. Бодрящий утренний холодок бежал по улицам, проскальзывал прохожим под рубашки и неожиданно хватал их ледком. Ууффф… хорошо! И даже синее облачко позади присевших на задние колеса, храпящих машин казалось не ядовитой гарью, а милым сердцу бензиновым дымком. Хорошо было этим утром. Иван Александрович лихо подкатил к подъезду дома – громады, четко врезанной в синеву. Ловко выпрыгнул и, звонко клацнув дверцей, взбежал по ступеням.

Часовой у входа вздрогнул и вытянулся.

Лифт, чуть гудя, легко вознес его, и вот он уже в своем просторном кабинете. С треском поднял шторы, распахнул окно, и полилась в комнату густая, чистая утренняя свежесть…

– Доброе утро, шеф, – сказал за его спиной голос.

Иван Александрович обернулся. Перед ним стоял его помощник, сутулый Василий Петрович. Сейчас он как-то особенно горбился.

– Что-нибудь уже случилось? – спросил шеф.

– Да, – тут шеф заметил, что Василий Петрович бледен и угрюм. – Исчез Андрей. Только что звонила его жена. Дома его не было. Не звонил. И на работу не пришел. Я сразу позвонил в морг – там его нет, слава Богу. В больницах тоже нет…

– Вы, наверное, вчера после работы пивком побаловались? – спросил Иван Александрович. Нет, даже предполагаемое исчезновение его второго помощника не могло заслонить брызги солнца у него в душе, испортить настроение…

– Мы расстались возле моего дома. Он ехал прямо к себе домой. Шеф, у меня какое-то предчувствие, что это не просто так. С ним что-то случилось. Сердцем чую…

– Бросьте, – Иван Александрович нахмурился. – Через полчаса наверняка будет.

– А если не будет?

– Ну, – тут до счастливого шефа дошло, что в мире еще осталось несчастье. Тень набежала на солнце, и в кабинете потемнело.

– Тогда объявите розыск.

Облачко скользнуло в сторону, и снова брызнуло во все стороны чистое, яркое, небесное золото. Но с души Ивана Александровича тень не сбежала. Его вдруг тоже стало томить неизвестно откуда взявшееся предчувствие. Беспокойство передается. И потом слишком долго он был шефом уголовного отдела и теперь, как собака, нюхом животного ощутил, что неспроста возникла тревога. Что-то должно было случиться или… уже случилось…

– Идите. Руководить поиском будете сами, – резко приказал он, и Василий Петрович быстро вышел из кабинета.

В этом учреждении все делали быстро и четко. Искали преступников, охраняли наш покой. Настороженно и чутко следила каменная громада за всем в ночной тиши. И даже в брызгах яркого утреннего солнца не проходила эта чуткая настороженность. Дом напоминал, как, впрочем, и вся служба, гигантского прирученного зверя, готового в любой момент рвануться и каменной твердой лапой закона смахнуть преступника…

И сейчас зверь напрягся, подобрался. Тысячи его стальных жил, уходящих в город, зазвенели тревожно и требовательно. Где? Найти! Всем, всем постам! Куда мог подеваться человек?!

В самом деле, куда? В большом городе, взрослый, сильный мужчина, с оружием, тренированный на то, чтобы нападать, хватать преступников… И вдруг пропал?!

Иван Александрович про себя поразился неожиданной мысли. Машинально отвечал на звонки, что-то подписывал, а сам неотступно думал об одном: а куда вообще может подеваться вдруг человек? Думал он об этом и раньше, и много раз, но как-то не так. Сейчас этот вопрос казался ему очень важным. Будто вся жизнь его по непонятным причинам сосредоточилась в одном том, чтобы понять – а куда исчезнуть мог человек в большом городе? И чем дольше он думал, тем все мрачнее становилось у него на душе, все томительнее. И яркие брызги солнца теперь не радовали, а казались неуместными, наглыми, лезущими в глаза лучиками. Небо резало глаз, раздражало.

Он резко опустил полупрозрачную штору, и в кабинете поселился мягкий полумрак. Иван Александрович облегченно вздохнул и откинулся в рабочем кресле. Потом наклонился, взял из ящичка сигарету и закурил. Дымок теплыми струйками пополз по щекам.

«Несчастный случай? Исключено. После несчастного случая попадают либо в морг, либо в больницу, либо в милицию и… иногда еще домой. Ни в одно из этих мест Андрей Петрович не попал. А остаться лежать просто так на панели, если тебя сбил автомобиль или упал кирпич на голову, – невозможно. Тут же подберут, позовут милиционера… Не из сердобольности, скорее, из любопытства, но позовут. Люди очень любопытны, и это сильно помогает в работе…» – так думал Иван Александрович.

«Ну, а если его убили? Какая-нибудь шпана, а потом труп спрятали. Куда? Да в любой люк канализации. Надо, чтобы люк оказался рядом. Потом тащить на глазах у всех… Да и люк без ломика, или топора, или двух ломиков – никак не откроешь. Нет, вряд ли попал его помощник в канализацию. Впрочем, все люки на его пути через час проверят…». А потом не мог допустить Иван Александрович, чтобы так просто, как овцу, могли укокошить его помощника. И оружие у него всегда с собой. Нет, это невероятно.

Сам сбежал? Но куда и зачем? Или были враги?

«Или, – тут Иван Александрович неожиданно вспотел от очень неприятной мысли. – Или какое-нибудь темное место в биографии? Но ведь вроде все тысячу

раз проверено…». И тут ему показалось, что в кабинете потемнело, так сумрачно стало на душе у Ивана Александровича от этой мысли.

«А что, если недоглядели? И скрыл пропавший кусочек своей жизни? Тогда и мог он исчезнуть. Вернее, его могли попросту убрать. За что?»

«А, черт!» – он поднял трубку.

– Иван Александрович, – спросила трубка голосом его начальника. – Мне тут позвонили сверху… – трубка многозначительно помолчала. – Ваши сотрудники пытались проникнуть на киностудию. Вы что, забыли, что туда запрещено просто так вот вламываться? – начальственные басовитые нотки катались, как желваки под кожей. – У них сейчас перестройка, и чтобы больше этого не было.

Позвоните мне сначала. Что их туда понесло?

– Катафалк хотели найти.

– Какой еще, к дьяволу, катафалк?

– Со студии катафалк, очень странно себя вел.

Тут трубка, кажется, захлебнулась от возмущения и, прорычав нечленораздельное ругательство, отрывисто клацнула. И тут же коротко запело в ней: пип, пип, пип… занят, занят, занят…

– Ой, Иван Александрович, что же это у вас так темно? – пропело воркующее, грудное контральто секретарши.

Иван Александрович не спеша опустил трубку и поглядел на пышную яркую блондинку перед ним. «Очень аппетитна, или, как теперь говорят: сексапильна», – подумал он, и где-то внизу спины заныло сладко.

– Что у вас?

Блондинка ловко обогнула крутым бедром стол и, встав с ним рядом, положила на стол ворох папок с надписью: «ДЕЛО».

«…И запах от нее, как от спелого яблока… Какая она вся чистая, вымытая и хрустящая. Понимаю садистов, – думал про себя шеф, – так и хочется такой сделать больно…».

Блондинка на мгновение прижалась бедром. Он не выдержал и, обняв ее рукой, потянул к себе. Она, казалось, только этого и ждала:

– Ой, Иван Александрович, пустите, что вы делаете? Вдруг кто зайдет, – горячо зашептала она и тут же на глазах стала таять, прижимаясь к его руке.

Зазвонил телефон.

Блондинка, как толстая рыжая кошка, фыркнув, отскочила и, крутнув хвостом, сгинула…

«Ну вот, сколько ни сдерживался, а все равно начал свою секретаршу обнимать. Почему у нее нет мужа?» – подумал он и снял трубку. Ох, как стукнуло сердце.

– Алло, дядя Ваня, это я. Вы заняты, наверно…

Аннушка. Вот отчего так сладко ныла спина. Образ рыжей яркой блондинки тут же потускнел, увял, и превратилась она в обыкновенную толстую дамочку сомнительной репутации…

– Аннушка, – так звучит грудной, ласковый рык влюбленного тигра, – Аннушка…

А она щебетала, и нежный ласковый голосок, казалось, саму мертвую пластмассу и сталь живил и делал теплее…

– …Ну пока. Не буду мешать вам. Не задерживайтесь…

Он медленно опустил трубку. И почувствовал на этот раз сладкую дрожь, даже боль в сердце. «Господи, старый идиот, неужели ты влюбился?!»

Рывком вскочил Иван Александрович с кресла и, подбежав к окну, рванул шторы.

Но, как об этом написал бы романист, «ликующий солнечный день не ворвался в кабинет». Непонятно и скоро погода переменилась. Быстро разбухая, раздирая в клочья края, неслись тучи. День стал серым и неуютным. И рядом с радостью и болью опять возникла тревога в душе у Ивана Александровича.

А в самом деле, куда же пропал его помощник?

* * *

Эта же мысль почему-то хватала за душу и Василия Петровича. И он ощущал сильную тревогу. «Неспроста, неспроста сгинул Андрей», – шептал голос внутри. По совести говоря, сам Василий Петрович не очень огорчался. В сущности, жизнь полна превратностей и перемен. А для него это исчезновение было бы переменой к лучшему.

Он гнал, конечно, эту мысль, как человек порядочный, который на костях коллеги себе карьеру не делает. Но… что греха таить, мысль была справедливая: лучше будет для него, если не найдут Андрея. Именно поэтому еще так тревожно было у него на сердце, и так яростно он делал все, чтобы найти Андрея Петровича. Чиста должна быть совесть, когда чужое несчастье в руку…

Вот место, где они расстались вчера. Рядом с Василием Петровичем гибко крутилась длинномордая, огромная ищейка с волчьим взглядом. Невысокого роста и непримечательной наружности человек держал ее на поводке и спокойно ждал приказаний.

– Здесь мы расстались, – сказал Василий Петрович. «Возьмет или не возьмет след?»

Человек сунул собаку носом в захваченные вещи Андрея Петровича. Шумно вдохнув его запах, собака закрутилась упруго и… взяла, повизгивая, потянула вперед, тычась носом в асфальт. «Хорошая собака», – почему-то с тоской и смутной злостью подумал Василий Петрович. Он недолюбливал ищеек вообще, а эту как-то сразу невзлюбил.

Они прошли метров сто, повернули круто направо, и тут еще шагов через пятьдесят собака остановилась и стала крутиться на одном месте повизгивая…

– Не идет дальше, – сказал человек, – либо след тут обрывается, либо затерт…

Ищейка гибко металась.

«Дальше через квартал снова поворот, а там метро. Там некуда исчезать», – так думал Василий Петрович, теперь уже просто с ненавистью глядя на елозившую псину.

– Спасибо, – сказал он вслух.

Человек пожал плечами.

– Наверно, в машину сел, – сказал он и, слегка потянув поводок, негромко скомандовал: – Пошли, Стикс.

И они двинулись назад к автомобилю.

Василий Петрович оглядывал дома вокруг. В ближайшем окне мелькнуло и пропало чье-то лицо. А через минуту на улицу выползла старуха и, опасливо косясь на него, остановилась поодаль.

– Что, бабушка, интересно? – задушевно спросил Василий Петрович.

– Да, гляжу с собакой, украли чего или так? – охотно отозвалась старуха и, не в силах сдержать горевшее в ней пламя любопытства, подошла.

Ее глаза лихорадочно косили сразу во все стороны, и всем своим существом она жила в этот момент, потому что чувствовала какую-то жуткую тайну, вот здесь, прямо перед ее окном.

– Ты, бабушка, вчера вечером дома была? – снова ласково спросил Василий Петрович.

– Была, была, – закивала та, а глаза так и горели, дух захватывало.

– Часов в шесть-семь?

– Точно была, я еще с Дуськой, соседкой разговаривала, а та как подхватится… «Ох, – говорит, – уже скоро семь», – и побежала…

– А не видела ли ты, бабуся, машины тут какой? – совсем ласково спросил Василий Петрович.

– Машины? – переспросила старуха. – Машины не видела, а катафалк тут стоял, автобус похоронный. Мы еще удивлялись с Дуськой, чего он стоит. Вроде все, слава Богу, живы еще, – старуха хихикнула.

– Куда он делся потом? – перебил он ее.

– А и уехал. Как раз около семи часов. Может, шофер приезжал к знакомым. Я с Дуськой распрощалась, потом глянула, а его уже нет… А что, миленок, может, случилось чего? – тут глаза у старухи так и впились в Василия Петровича. Желтое пламя горело в них, огонь неистребимого желания – узнать. Господи, вот и произошло наконец что-то. И совсем рядом. Жгучее, преступное, тайное. И взволновалась вялая старушечья кровь, загорелась. Жизнь началась, жизнь…

– Ничего не случилось, – неожиданно холодно отрезал Василий Петрович. Женщина так и сжалась.

– Ничего, – еще раз сказал он, как отрубил, и быстро направился назад, к своей машине, оставив растерянную старуху на обочине.

Растерялась, и как будто ледяная рука схватила и заморозила загоревшийся огонек. Взяли и снова вытолкнули из жизни, из живой жизни событий. Старуха поджала губы от обиды и, подхватившись, помчалась рассказывать соседкам.

* * *

Темная, дикая мысль засела в голове у Василия Петровича.

– В крематорий, – коротко приказал он шоферу и, откинувшись на сиденье, закрыл глаза… Дикая, темная мысль… Он вяло и тупо попробовал размышлять, но ничего не получилось.

Автомобиль привычно храпел и мчал, повизгивая резиной об асфальт на поворотах. Погода быстро портилась. Он открыл глаза, с тоской поглядел на небо.

«Какое солнце с утра было», – горестно подумал Василий Петрович. Так жалко ему почему-то стало солнца, и такая ненависть вдруг вспыхнула к этой злобной, рваной, в клочьях, темно-серой массе облаков, стремительно несшихся над городом.

Ветер окреп и теперь безжалостно рвал мирные киоски, пытался отодрать листы жести на крышах старых домов. Жалобно, покорно трепеща, стремительно наклонялись и летели в одну сторону ветви и листья на деревьях. Шумели, потом выпрямлялись на секунду и снова, горестно заламываясь, бросались, припадали к земле.

Вспыхнула у Василия Петровича ко всему этому бесчинству ненависть и угасла. Он снова закрыл глаза.

– Здесь не проедем, – донесся до него голос шофера. – Дорога перекопана.

– Давай через Смирновскую…

– Что, не проехать? – разбитной парень в спецкуртке подошел к машине. – Вам-то что, а вот вчера катафалки не могли проехать – это да. Нет пути в Рай, перекопало Трансуправление, – и, довольный остротой, он захохотал. – Поезжайте через двор, – он махнул рукой, – там есть выезд…

Перед массивной решеткой ворот крематория было пусто. Деревья волновались. Плавно и гибко ветви с тарахтящими листочками метались из стороны в сторону. Сорванные листья прилипали к асфальту и, противясь мягкой упругой силе, крепко прижимались к шероховатому теплому камню. Все летело стремительно, тщетно пытаясь удержаться, зацепиться за что-нибудь в этом шумящем полете…

Василий Петрович вошел в калитку рядом с воротами и по асфальтированной дорожке направился к величественному зданию. Из трубы вырвались и стремительно закрутились на ветру черные, жирные клубы дыма. Донеслись звуки органа. Под шумящими деревьями застыли могилки. Памятники на них спокойно и молча провожали глазами Василия Петровича.

Дым в вышине покрутился, свиваясь в темные кольца, стал редеть, превратился в прозрачную гарь и исчез.

Он ступил в круглую залу с высоким куполом. Слева виднелся стол, обтянутый черным крепом. Прямо, за бархатной толстой веревкой, как в магазине, с крючком – четырехугольное продолговатое приспособление для гроба.

На первом столе-постаменте панихиду служат. На второй ставят гроб, чтобы навечно расстаться. Впереди всю стену занимал орган…

«Юдоль печали и забвения», – подумал Василий Петрович, посмотрев на все это, и свернул в боковую комнатку.

Служитель мрачно взглянул на него, как тот вошел, и вместо ответа на приветствие заявил:

– Все, товарищ, все. Больше на завтра заявок не принимаем. Только на послезавтра, и то во второй половине дня…

Василий Петрович неторопливо достал удостоверение и молча поднес его к самым глазам служителя мрачного дома. Тот разом просветлел и стал ласковым. На лице его, казалось, повис плакатик с рождественской надписью: «Что угодно вам, сударь?»

– Кто работал у вас вчера после шести вечера?

– Я, – плакатик тревожно колыхнулся и снова приветственно замер.

– Скольких вы… – Василий Петрович замялся, – …похоронили?

– Когда, после шести? – спросил догадливый служитель.

– После шести.

– Троих, – служитель сдернул плакатик с лица и ловко нацепил деловитую, чуть скорбную маску. – Две женщины. Одна молоденькая, – он вздохнул, но, не увидев интереса в глазах у гостя, заторопился: – И мужчина.

– Как фамилия мужчины?

– Одну минуточку, сейчас посмотрю, – и заскорузлые страницы амбарной книги полетели под такими же заскорузлыми пальцами. – Сордин Иван Александрович, 1905 года рождения…

– Что?! – выдохнул Василий Петрович.

Служитель сделал стойку и замер. Его собеседник быстро выдернул из кармана небольшую фотографию Андрея.

– Этот?!

– Не могу сказать, – отчеканил служитель. – Хоронили не открывая. Так пожелали родственники.

– Родственники, – злобно пробасил Василий Петрович. – Родственники! – задохнулся он.

Служитель спал с лица.

– Сколько было родственников?

– Восемь человек и девятый распоряжался.

– Толстый человечек, шумел все?

– Так точно, – почему-то по-военному отрапортовал служитель.

– А не показалось что-нибудь странным тебе в них, а? – Василий Петрович почему-то перешел на «ты».

– Никак нет, – опять отрубил служитель и как будто щелкнул чем-то, стремительно вытянувшись.

– Пьян был, наверно! – рявкнул Василий Петрович.

Тут служитель обиделся и даже рассвирепел.

– Это почему же обижаете? Я ведь тоже на работе. Какое такое право у вас меня оскорблять?..

– Ладно, там разберемся, – пообещал Василий Петрович и так грозно на него глянул, что тот разом умолк и весь подобрался.

– Как фамилия?

– Чья, моя? – служитель забеспокоился не на шутку. – Это зачем? Я не виноват. Мое дело хоронить, а бумаги все в порядке, я-то при чем здесь?

– Ни при чем. Можешь понадобиться.

– Сурдинкин Нил Нилыч.

– Сурдинкин, – промычал Василий Петрович. – Ну, до свидания, Сардинкин. Понадобитесь, – вдруг перешел он снова на «вы», – вызовем.

Дверь хлопнула за ним. В голове служителя, как тучка мошки, роились, вились мысли самые разные. Он отмахивался от назойливых насекомых, но они не отставали… Глухо зарокотало и покатилось гулами во все стороны.

За то время, пока они говорили, собралась гроза. Огромная брюхатая туча, тяжело вздыхая, ползла над землей. Город замер, приготовился, напрягся, готовый обнять, сжать страшную темную толстуху в своих шершавых, каменных ладонях и слиться с ней в шумном ливне и грохоте огненных колесниц…

И такой же мрачный, как эта туча, ехал Василий Петрович. С ненавистью глядел он на приготовления к разгулу и бесчинствам. Первые капли бесстыдно и сочно пролились на стекло. Небо отворилось огненно и жарко, и страстно захрипела, с треском распарывая на себе черное платье, огромная туча в объятиях бетонного исполина.

* * *

Иван Александрович стоял у окна и внимательно смотрел, как струится и хлещет вода по стеклу, когда вошел Василий Петрович.

– Ну, как идут поиски? – не поворачиваясь, спросил он у помощника.

– Я из крематория, шеф.

– В такую погодку только по крематориям и разъезжать. Что-то вы зачастили туда, – Иван Александрович повернулся. – Опять видели тот же катафалк?

– Нет, не видел, но дело тут совсем в другом…

– В чем?

– Вчера, после шести вечера, похоронили, не открывая гроб, только одного мужчину.

– Кого?

– Вас, – Василий Петрович теперь прямо глядел в глаза шефу.

– Гм-м… – промычал шеф и отвел глаза. – Значит, буду долго жить, – сказал он. – Вы думаете, это был Андрей?

– Да!

– Кто хоронил?

– Родственники. На том самом катафалке, – совсем мрачно и как-то обреченно-зло произнес Василий Петрович.

Они замолчали. Опять распороло огненным ножом небо и покатилось к горизонту гулами, сметая все на пути.

– С киностудии? – наконец спросил шеф.

– С киностудии, – тихо ответил помощник.

И снова тишина втиснулась между ними. На этот раз молчание длилось долго. Иван Александрович, отвернувшись, смотрел в окно на льющуюся по стеклу воду. Василий Петрович неловко переминался.

– Что ж, спасибо, вы свободны, – донеслось до него от окна.

– А что будем делать?

– Звонить, – Иван Александрович обернулся к нему. – На киностудию. Я вас позову.

Помощник вышел. А Иван Александрович, постояв еще у окна, наконец медленно отошел от него. Сел за стол. И, подняв трубку, стал набирать номер.

За окном косо и тяжело летела стена дождя. Мостовые кипели. Капли с сильным дробным стуком грохотали по стеклу. Тра-та-та-та-та… раздавалась короткая очередь. Это ветер мятущийся нервно барабанит скользкими пальцами…

– …Вы что, с ума сошли? – грозно прорычала трубка. – Да мне голову снесут, если я сунусь с такой просьбой…

– Если мы не попадем на студию, то расследование вести дальше бессмысленно. Его «похоронили» люди с киностудии…

– Знаете, дорогой Иван Александрович, вы слишком пристрастны к миру. Что значит похоронили? У вас есть доказательства, улики? Ведь неизвестно, кого похоронили. Вы сами сказали, что похоронили на самом деле вас, ха-ха-ха… Мне, думаете, нравится, когда пропадают мои сотрудники? Но с киностудией особый счет. Она сверхсекретна. Понимаете? Да вы же знаете все сами, а тратите мое время…

– Кто разрешает вход?

– Черт его знает. Кто-то в самом верху. Но ведь у них ни черта не разберешь. Правая рука не знает, что делает левая… А какова ваша версия всего этого дела? Вы же толком ничего не рассказали.

– Думаю, что мой помощник узнал, либо знал лишнее, от чего кому-то могло не поздоровиться. Его решили убрать. И убрали. Довольно издевательским в наш адрес способом. Вопрос здесь заключается в том, кто это может себе позволить сейчас? Это ведь не какая-то шпана…

– Вы думаете, он знал что-нибудь о ком-то с киностудии?

– Да.

Трубка замолкла. Тра-та-та-та пробарабанил нервно дождь по стеклу, и шумно, порывисто вздохнуло за окном.

– Я подумаю, – вдруг сказала трубка и стихла.

Иван Александрович поглядел на часы. Четыре часа дня. А за окном густой вечер, темный, мятущийся мрак… Мда. В дверь неслышно вошла секретарша.

– Иван Александрович, – мяукнула она низким голосом, – такая жуть на улице. Вы не подвезете меня?..

«Кошка, – подумал шеф. – Пантера. Ишь глаза какие… так и светятся».

За окном вновь раскололось все, и трещина ослепительно засияла. У секретарши волосы встали дыбом, и явственно слышал Иван Александрович, как она нервно фыркнула, сузив острые зрачки… Края трещины с грохотом сошлись…

– Конечно, подвезу, – сказал Иван Александрович непринужденно.

Она благодарно изогнула спину и, зажмурив чуть глаза, ласково мурлыкнула:

– Спасибо. А я так боялась, – качнув бедрами, вышла на неслышных мягких лапах.

«О Боже», – мысленно вдруг застонал шеф и понял, что ему очень хочется погладить эту ручную толстую кошку…

* * *

К вечеру стало холодно. Тучи не разошлись. Наоборот, они теперь плотно укутали город, легли на него тяжелым, сырым, толстым войлоком. И безрадостно повисла в воздухе мелкая пронизывающая морось. Ветер почти стих. Только иногда еще вдруг вздыхал город, и холодный воздух катился, обдавая вас пронзительно и мокро.

Сегодня раньше обычного зажглись фонари. Люди черным, смазанным месивом текли ручейками во все стороны. Истерично визжали тормоза. Автомобили всхрапывали и с шумом, расплескивая воду, бежали, отражаясь в ней. Мчались по темным мостовым, теперь напоминавшим реки, где в черной, тусклой воде горят огни.

Погодка была нерадостная. Холодно, сыро, неуютно.

Невысокий, пожилой человек, казалось, хотел сам в себя втиснуться, так, видно, было ему зябко в легком старом плаще.

Это был служитель из крематория. Он торопился, спешил, подталкиваемый ясным, сильным желанием. Как мотылек, летел он на невидимый свет. Летел, чтобы еще раз стало тепло и разлилась по жилам горячая слабость. Зашумела, постукивая, кровь в голове, стала жидкой, быстрой, и, подхваченные алой, горячей волной, взлетели мысли и растворились. И стало на душе покойно, уютно… Одним словом, спешил служитель в забегаловку. Не путайте с рестораном, кафе… Совсем это не то.

Спустился в низкий, дымный, душный подвальчик. «Винный автомат» гласит проржавевшая местами вывеска. Металлический жетончик – и вот уже полилась мутноватая, цвета испитого чая, струйка жидкости к тебе в стакан. Дешево и сердито… Да разве в этой струйке дело…

Отстойники человеческих эмоций. Город был предусмотрителен. Они его когда-то построили, они могли и разрушить. И быстро, ловко гигантский паук плел из каменной паутины узелки, тысячи узелков, коконов, в которых, вялые от горячей, мокрой духоты, ползали темные фигурки и жужжали предсмертно. Томно жужжали. О чем только не жужжали…

Но это вечером, особенно таким холодным и сырым. А днем, с утра здесь все по-иному. Молчаливые фигуры в длинной очереди. Ни слова. Тишина. Автоматы рыгают дешевым портвейном. И озлобленные, с трудом удерживающие озноб хомосапиенсы – быстро пьют. Молча, чтобы подхлестнуть себя и снова, который день, схватиться с каменным пауком. Пройти, не страшась, по его ревущим, как канаты под ветром, бетонным паутинам. И не задохнуться, не ошалеть в чаду и грохоте гигантского лабиринта, растянутого по земле, в котором мечется безжалостное каменное чудище, высасывая у жертв последние мысли, душу…

Стоп! Служитель попался. Вот он нырнул по скользким ступенькам вниз, толкнул дверь. Готово! Дверь захлопнулась. Он – внутри. Еще не понял, что с ним, но вот-вот поймет и зажужжит в липкой паутине…

– …Да, на твоей работенке, Нил Нилыч, не соскучишься, – приятель открыл рот с редкими, через один, гнилыми зубами и захохотал. – Душевная у тебя работа. Упокоиваешь души. Тело горит, а душа к солнышку…

– Гори, гори ясноооо… – заревел пароходным гудком кто-то рядом и захлебнулся.

– Я не жгу, – пробормотал служитель, вдумчиво сопя над кусочком рыбки. – Автоматика все делает.

– Я и говорю, – ласково зашлепали мокрые губы второго соседа. – Автоматика – это все! Скоро все будет автоматическим. Скажем, пережрал, нажал кнопку, а автомат блеванул за тебя…

– Паразит! – завизжало в углу. – Сволочь!!

Огромный верзила брезгливо, двумя пальцами вел за шиворот занюханную фигуру, напоминавшую груду лохмотьев, от которой несло чем-то кислым и мочой. В углу еще повизжало и смолкло. Лохмотья выбросили на улицу. Дунул ветер, и оборвал паутину, и унес кокон с пустой, давно высосанной мухой.

– Ну, расскажи, Нил Нилыч, кого сегодня сжег, душегубец ты наш, – и полезли, потянулись, как лопух к спящему, мокрые дряблые губы.

Служитель отодвинулся и, выплюнув косточку, вытер пальцы бумажкой.

– Еще по одному? Чего-то у меня, братцы, нервы расшалились.

– Что, покойнички в огненных гробах прилетать стали? – спросил приятель и зазмеился улыбкой в тонких изгибах костистого лица. Гнилые редкие зубы его на мгновение выступили, как частокол в ночи.

Мокрые красные губы с другой стороны одобрительно зашлепали.

– Смеешься, – сказал служитель, – а иногда такая жуть возьмет. И тебя в ящик, как апельсины, забьют гвоздиками и под музыкальное сопровождение в эту пасть крематорскую. Кнопочку нажал – и поехал вниз. Пшшш – и кучка пепла. Автоматика. Энергетика. А… где человек? Ведь был, был же человек?! – Нил Нилыч одним духом хватанул стакан.

Костистое лицо горестно обтянулось и закачалось из стороны в сторону. Губы второго соседа скорбно и дрябло повисли, как приспущенный флаг…

– Был! – решительно сказал Служитель. – И нет! Как же так? Был чуть- чуть, а нет – навсегда… Навсегда тебя нет!! И птичек не будет, и не выпьешь, не вздохнешь воздуху… Как засвеченная пластинка – черно и себя не помнишь…

– Брось ты эту философию, – сказал костистый. – Живем пока, и слава Богу. Не торопись помирать, еще успеешь и поплакать над собой, и подумать… А пока живешь, чего отравлять себе жизнь раньше времени. Тогда с детства надо рвать на себе волосики, что станешь старым, и импотентом, и мама любить не будет, и вовсе ее не станет… А кто рвет, кто?

– Никто, – меланхолично шлепнули Губы.

– Вчера привезли чудака и похоронили, – Служитель впал в задумчивость и теперь говорил как будто про себя, внутрь глядел. – А сегодня пришел другой чудак и говорит: неправильно похоронили. То ли не того, то ли зря похоронили. Давай, говорит, крути обратно. А обратно нельзя. Все. Под музыку в последний путь, и черным дымком к солнышку душа…

– Что такое душа? – прохрипело за соседним столиком: – Фикция. Неземное существование… А на кой нам… оно сдалось? Немати…терьяльность эта. Липа, обман и все. Смотри, говорят, Вася, понюхай, а пить не моги! – Голос еще похрипел, но уже неявственно, и смолк. Запись кончилась.

– Душа… – Губы мечтательно-сладко и радостно сложились. – Эх, иной раз воспаришь, летишь, и хорошо. И Боженька кивает. Лучики от солнышка. А оно, как пряник, висит… А наша жизнь, что в ней? Пьешь да разглагольствуешь…

– Да брось ты эти песни, – озлилось вдруг костистое лицо. – Придешь выпить, как человек, так не дадут. Душа, – проблеял он злобно, передразнив Губы. – Что ты, мокрая, дряблая, образина, в душе понимаешь?

Губы обиженно повисли, но не возразили. Служитель снова опрокинул одним духом и заговорил, как бы продолжая.

– …А мне и самому они не понравились. Этот толстенький все крутился, крутился, маячил. А родственники, правда, все в черном, вроде по высшей мере, а какие-то они, – он понизил голос до шепота и оглянулся, – ненатуральные были. Как куклы заводные. Жуть взяла…

– Меньше, Нилыч, пить с утра надо, – грустно сказали Губы.

– Дурак, – обиделся Служитель, – это вечером было.

– Я и говорю: меньше надо. А то до вечера так наберешься, что собственная жена стиральной машиной покажется…

– Гы, гы, гы… – загоготал костистый.

Служитель даже не улыбнулся.

Губы обиделись пуще прежнего.

– Не любите вы меня, не уважаете. И уйду я от вас…

– И катись, – добродушно звякнул костистый.

– И покачусь…

– И…

Жужжало в маленьком коконе. Тысячи отстойников для чувств. Каменный паук стремительно, неслышный в ночи, наклонялся и припадал. И еще одну пустую, высосанную жертву уносил ветер. И еще ярче, ликуя, вспыхивали немигающие желтые глаза. И только вверху кто-то обманутый лил печальные слезы, тяжело вздыхая холодным мокрым ветром. Темная, жаркая толстуха давно превратилась в скорбную вдову, оплакивающую потери, себя. Страсть угасла. Город ее бросил, насытив себя, остыв и затвердев прохладными мускулами. Текла вниз, моросила безрадостная темная вода и, растекаясь, отражала в глубине огни. Летела жизнь по блестящим асфальтовым рекам. Отгородила себя стенками. Тепло в машине и уютно…

Иван Александрович ехал не спеша. Рядом лениво растянулась на сиденье большая, толстая рыжая кошка. Потрескивая, пробегало по ней электричество голубенькими огоньками, и оттого хотелось самому зажмуриться и, мурлыкнув, потереться о мягкую, бархатную шкурку… Да что говорить…

«Губят нас женщины», – думал Иван Александрович и тихо насвистывал себе под нос, довольный погибелью своей.

Дворники работали, неторопливо поскрипывая. Вправо-влево. Капли оплывали в ярких снопах встречного пламени. Бездумно катились глазастые, темные машины. Движение – значит, жизнь. И вспыхивали холодным огнем кошачьи глаза в ответ. Острые зрачки лениво щурились от пролетающего мимо света.

* * *

– Дядя Ваня? Я испугалась. Не случилось ли чего? И ждала вас. Я такой ужин приготовила, а все уже невкусное. Вам звонили…

Она стояла перед ним в пижамке. Стройная, тоненькая, с распахнутыми большими глазами. Горные озера, чуть зеленоватые, даже изумрудные и очень глубокие, прозрачные, чистые… Изящный тонкий нос над чуть пухлыми, мягко очерченными губами. И этот матовый, нежный овал в золотом водопаде…

«Какие тонкие у нее запястья и лодыжки, – подумал Иван Александрович. – А ручка сухая, горячая…».

– Кто звонил?

– Очень строгий человек. Спросил, кто я. Я сказала – племянница. Он удивился и велел сказать вам, что завтра в десять вы должны быть на киностудии. Что вы там будете делать, дядя Иван. Сниматься в фильме?

– Да, – задумчиво ответил он, – в детективном…

Не знал Иван Александрович, как близка к правде его шутка.

– Вы будете комиссаром полиции?

– Да.

– Как в жизни?

– Почти, как в жизни, – он усмехнулся. – Ну, где твой ужин? Приготовила, так корми…

– Ой, – радостно всплеснула она руками и помчалась на кухню.

А еще через полчаса…

– А где вы были, дядя Иван?

Он посмотрел на нее. И вдруг заныла душа опять. «Любит, люблю, Аннушка ты моя родная, Аннушка», – беззвучно закричало сердце.

– Что вы, дядя Иван, что с вами? – два изумруда засияли тревожно, а горячая ласковая ручка погладила его по щеке. Он неожиданно для себя схватил ее, поцеловал и прижал ко лбу…

– Аннушка!

Она затихла. Чутко девичье сердце. Затихла и поняла. И не отнимала руки. Наоборот, другую, как будто машинально, опустила ему на голову, гладила волосы…

Он поднял лицо. Долго смотрел в бездонную, ясную глубину, потом встал, притянул ближе сияющие изумруды и нежно, ласково поцеловал мягкие, теплые, душистые губы…

Аннушка тихо застонала, вся загорелась, вспыхнула и убежала из кухни.

Искусство требует жертв

Киностудия затаилась в небольшом зеленом тупичке. С одной стороны ее полностью скрывал красавец небоскреб. А с другой – телебашня, стройная, хотя и немного тяжеловатая. Старые деревья прижимались стволами, ветками к небольшому пятиэтажному строению, окончательно защищая его от любопытствующих глаз. Массивная, чугунная ограда вокруг завершала дело…

Дом стоял в небольшом парке. И когда Иван Александрович шел по красивой аллейке, ему пришло в голову, что вся секретность, отгороженность студии – это все потому, что так здесь хорошо. Шум, бензин, толкотня исчезали, стоило переступить чугунный порог.

Огромные деревья задумчиво роняли первые листья. Песчаная желтая дорожка красиво вилась меж толстых, очень выпуклых рельефных стволов.

«Как хорошо тут», – подумал с тоской Иван Александрович…

– Да, у нас тут чудесно, чудесно, – жизнерадостно кричал толстый человечек. Он кричал уже минут десять, не давая и рта открыть Ивану Александровичу.

Но тот все же протиснулся, в бурном потоке мелькнули его слова:

– …Я хочу спросить вас…

– Весь к вашим услугам, весь, – и толстый человечек неожиданно смолк и засиял радостной готовностью сделать для Ивана Александровича все…

– У нас исчез сотрудник. А на вашем катафалке, с киностудии, похоронили меня.

– Похоронили?! Вас? Ай-я-я-я… – заверещал он горестно.

– Судя по описанию, там и вы были?

– Я там был, – тут же деловито согласился толстячок. – Был и хоронил. Но, мой дорогой, – он сделал попытку пухлой ручкой обнять Ивана Александровича.

– Мой дорогой коллега, мы все коллеги по жизни, – пояснил он. – Мда… Искусство требует жертв!

– Вы что убили нашего сотрудника и похоронили его под моей фамилией ради искусства?

Человечек печально кивнул. Мол, да, еще раз да, а что же тут поделать. Так надо. Иван Александрович почувствовал, как в нем заклокотала ярость. Но маленький шут, попрыгав по кабинету, как пухлый резиновый детский мяч, не дав ему опомниться, неожиданно с пафосом и надрывно заверещал:

– Да, да, да. Искусство требует жертв! Нам нужны не какие-то надуманные люди, их придуманные судьбы, подделки под смерть! Нам не нужны суррогаты! Наша сила в жизненности. У нас все без обмана, настоящее.

– Вы что?! – Иван Александрович медленно привстал с кресла. – Шутки со мной шутить…

Но пухлые ручки нежно толкнули его обратно, и толстенький субъект мячиком снова запрыгал вокруг него.

– Вы не понимаете ничего. А я вам объясню. Мы, – тут он величественно пнул себя кулачком в грудь, – новое искусство. Такого не было. Самое прогрессивное в мире! За все эпохи. Жизнь! – величественно взвизгнул он, закатив глаза. – Жизнь всегда была дойной коровой для искусства! Откуда вдохновение? Откуда фантазия?! Из жизни! И те, кто отрывался от ее сосцов, – погибали. Но даже сюжеты из жизни нас не спасли. Шекспировские страсти. Вообразите их в натуре, а! Актер? Что в нем? – тут толстячок презрительно сострадательно поглядел на Ивана Александровича… – Нам оставалось сделать последний шаг. И мы его сделали! Мы стали брать не только сюжеты из жизни, реальные судьбы людей, но и актеров тоже. Актерами стали те, кто по-настоящему участвует, живет в выбранном нами сюжете! Одним словом, мы переносим на экран подлинные, настоящие куски жизни…

– И протестов не бывает? Все счастливы?

– Помилуйте, какое недовольство? Вы живете себе своей жизнью и одновременно становитесь знаменитым. Ваша жизнь, самое в ней лучшее, интересное, показывается миллиардам. Вы герой настоящего искусства! И никаких хлопот, длинной роли, зубрежки… Все естественно. У нас, практически, не бывает дублей…

– Как дублей? – вздрогнул Иван Александрович.

– Ну, – тут человечек закрутился, стал носиться по кабинету и неожиданно пробормотал? – А ваш сотрудник – персонаж нашего фильма. Детективно-мистического, – пробормотал и замолк, и облегченно плюхнулся в кресло.

В кабинете наступила тишина. Наконец застрявшее у Ивана Александровича в голове поперек полено – выскользнуло, и он услышал свой голос:

– Вы убиваете, чтобы снять фильм?

Толстяк протестующе поднял руки:

– Что вы забубнили: убиваете, убиваете. Нет, конечно! Я все вам объяснил. Наши сценарии просто пишутся сразу в виде готовых судеб отдельных людей, настоящих судеб. Вашего сотрудника убили, потому что должны были убить в его настоящей судьбе! При чем здесь мы? Так ему на роду было написано, – теперь голосок у толстенького человека стал раздраженно-сварливым. – А наше дело было лишь заснять все это. А убийство вы расследуйте. Это ваша забота…

Иван Александрович машинально кивал головой. У него, как во время резких спусков самолета, как будто уши закладывало, и звуки пропадали.

– Да, да, – машинально кивал он, судорожно прислушиваясь к чему-то внутри.

В окне на белом, ровном фоне спокойного дня причудливо сплетались темные, выпуклые ветви деревьев. Ровный белый свет наполнял кабинет.

– А откуда вы узнали, что именно сегодня, скажем, его убьют? – наконец медленно проговорил он.

Тут толстяк даже подпрыгнул в кресле и горестно всплеснул ручками:

– Какой вы непонятливый! – закричал он тонко и противно. – Я ведь сказал вам. Сценарии – это кусок жизни. В нем все роли и персонажи – реальные судьбы реальных людей! Все настоящее! – завопил он и оборвал звук сердито.

Ивану Александровичу показалось, будто что-то тяжелое легло ему на шею и основание затылка. Он стал делать вращательные движения головой, пытаясь стряхнуть эту неприятную, сводящую с ума тяжесть. Но тут у него в голове вновь прояснилось, и просто, тихо он спросил:

– Что же, сценарий пишется заранее?

– Конечно, конечно. В этом-то все и дело. Это наша находка! – заорал облегченно-радостно человечек.

Тут Иван Александрович окончательно понял, что он спит и видит сон. И вздохнул. Во сне все может быть. Он спросил непринужденно.

– Быть может, есть сценарий, в котором и я участвую? И вы?

– Есть, есть. Конечно, есть. Мы с вами в одном сценарии участвуем. И ваш померший сотрудник там же, – толстяк широко улыбался, жмурился от удовольствия. Ясно было, он счастлив играть в одном сценарии с вами… Он вас любит…

Иван Александрович тоже улыбнулся и легко вздохнул. Сон есть сон.

– И можно прочитать?

– Вам можно, – сказал пухленький человек, – так задумано в сюжете, что вы читаете о своей судьбе. Книгу судьбы, так сказать, ха-ха-ха… Вот! – заорал он. – Наш каждый сценарий – это книга судьбы для тех, кто в нем герои, – и заливисто захохотал. – Это и есть главная находка! Какой ход!

– А кто их пишет? Сценарии?

Тут в кабинете все затихло, потому что толстяк сполз с сиденья и неожиданно мягко стал подкрадываться к окну. Бац!

– Убил, готово, – заорал он снова. – Комары, – пояснил он уже спокойно Ивану Александровичу. – Терпеть их не могу. У меня на них аллергия. Да, так о чем вы спрашивали?

Тут Ивану Александровичу в голову стукнула другая мысль.

– А она участвует?

– О, это ее первая роль. Ваша, впрочем, тоже.

Иван Александрович почувствовал, как сердце томительно напрягается. Какой странный сон. Он осторожно, стараясь делать это незаметно, крутил головой. Казалось ему, стоит освободиться от этой тяжести внизу затылка – и он проснется.

– Вы дьявол, – неожиданно для себя сказал он. – Но разве дьявол пишет судьбы? Где же Бог тогда? Или он покинул этот мир?

Толстяк обиженно поджал губы.

– Дьявол пишет сценарии, сценарии, мой дорогой, а не судьбы. Правда, – скромно добавил он, – прямо в виде судьбы, но это уже другое дело.

«Какое такое дело?» – хотелось спросить Ивану Александровичу, а потом взять и встряхнуть слегка этот жирненький круглый мячик. Он понимал, что спит, наяву киностудия вовсе не в таком здании помещалась, да и не помнил он такого места в городе вообще… и не мог проснуться. Господи!

– Где сценарий? – грубо спросил он и зло, не таясь, в упор посмотрел на человечка.

Тот вдруг затосковал, стал заламывать ручки и горестно выдохнул, весь слезясь от огорчения.

– Не дописан, не дописан еще. Вот в чем штука. Сценарист заболел…

«Врет, жирный поросенок», – с ненавистью подумал Иван Александрович.

Тут толстяк оживился вдруг…

– Ха-ха-ха, – захохотал он. – Все это пустяки, – и, неожиданно подбежав, хлопнул его по плечу. – Не берите вы себе это в голову. Ха-ха-ха… Завтра, завтра приходите и почитаете…

– Нет, – не отступил Иван Александрович. – А то, что написано, где? – спросил он, глядя в пол. И не успел подумать или сказать еще что-нибудь, как тонкая папка шлепнулась перед ним на стол.

Иван Александрович поднял глаза. Никого. Толстый человечек смылся. «Ну и сволочь!» – подумал он о толстяке от какого-то гадостного предчувствия.

Белый ровный день за окном спокойно лил свет. Сухо и пасмурно.

«Какой удивительный сон. Нет, торопиться я не буду. Такое не каждый день снится. Поглядим, что будет дальше. А проснуться всегда успеешь», – так думал Иван Александрович, открывая папочку.

…Ровно и быстро бежала лента асфальта под резиновыми колесами катафалка. Гроб слегка покачивало… Рубчатая выпуклая резина бешено мяла асфальт… Солнце слепым раскаленным добела кругом повисло…

«Да это ведь позавчера так было», – подумал Иван Александрович и перевернул страницу.

…Глянь, сегодня не хоронят. Рай и Ад на ремонте, Вася…

…Такого нет катафалка в Москве.

…Как нет?

Глаза Ивана Александровича прыгали по строчкам, а сам он уже сидел в своем кресле, тогда, в позавчера. Отчетливо слышал свой голос: «Занимайтесь и докладывайте, но ненавязчиво, ненавязчиво последите…»

И где-то в этой липкой паутине душных улочек таилась беда… Город млел в изнеможении… А-а-а-а…

Вздрогнул Иван Александрович. Казалось, у него над ухом заорал неожиданный голос:

…Любопытствуешь? Хватай его, ребята!

…Спешите жить скорее. Не тот это огонь. Все ложь, никто вас не зовет на огонек. Не близкая душа вам светит и ждет. Нет…

Алло! Старик? Привет тебе! Тоскуешь? Одинок? Я, чтобы не скучал ты, прислал тебе свою племянницу, Аннушку, помнишь ее?.. Да смотри, я у нее за отца. А она красивая. Но, если что – женись, не возражаю, ха-ха-ха…

..Здравствуйте, дядя Ваня… И я рада… Я вас всегда помнила… А вы, вы очень чем-то были похожи на нашего кота, помните?

Он машинально перевернул страницу:

…Что-нибудь случилось?.. Да! Исчез Андрей… Небо резало глаз, раздражало. Он резко опустил штору… Несчастный случай? Исключено. Сам бежал? Но куда и зачем? Или были враги? Какое-нибудь темное место в биографии? И что, если недоглядели? И скрыл пропавший кусочек жизни своей?.. А, черт!

…Ой, Иван Александрович, пустите, что вы делаете…

…Дядя Ваня, это я. Вы заняты, наверно?..

«Не был я занят, – подумал Иван Александрович, на мгновение отвлекаясь от страницы. – Какой странный сон. Обязательно расскажу Аннушке…» – Он снова забегал по строчкам:

…Господи, старый идиот, неужели ты влюбился?!.. Здесь мы расстались… Собака закрутилась упруго и… взяла, повизгивая, потянула вперед…

…Ты, бабушка, вчера вечером дома была?.. Катафалк тут стоял. А и уехал как раз около семи часов…

Неожиданно Иван Александрович понял все. Мерзкий человечек не обманул его. Самый удобный способ. Вам надо убрать кого-то. Отлично, давайте его похороним. Но могут раскопать кости и прочее… А здесь – горсть золы и все. Гениально. Подделать свидетельство о смерти – пустяки. Да и кому придет в голову, что хоронят только что убитого, а может быть, и еще живого, в беспамятстве. Он вздрогнул от этой мысли. «Но кто это сделал? Киностудия? Их катафалк… Идиотский сон!»

Быстро перевернул страницу. «Пусть это все сон, воспользуемся. Может, там и правда написано, кто убил Андрея. Если его вообще убили», – шевельнулась вдруг мысль…

…Как фамилия мужчины?.. Одну минуточку… Сордин Иван Александрович. Что?!.. Гроб не открывали…

…Я из крематория, шеф. Вчера после шести похоронили, не открывая гроба, только одного мужчину. Кого? Вас!

…Вы что, с ума сошли?!.. Кошка… Конечно, подвезу… – Спасибо. А я так боялась…

…Да, на твоей работенке, Нил Нилыч, не соскучишься… Был и нет! Как же так? Был чуть-чуть. А нет – навсегда! И птичек не будет… Вчера привезли чудака и похоронили. А сегодня пришел другой чудак и говорит: неправильно похоронили. То ли не того, то ли зря похоронили. Давай, говорит, крути обратно! А обратно нельзя…

Тут Иван Александрович, как ему показалось, чуть не проснулся. Все расплылось перед ним на мгновение. И папка, строчка, лист. А на лбу явственно он ощутил мелкие холодные капельки пота…

«Вот оно как», – почему-то подумал он. Но в этот же момент все опять стало резким…

…Душа. …Эх, иной раз так воспаришь. Летишь и хорошо…

Дядя Ваня? Я испугалась… Вы будете комиссаром полиции? Как в жизни?.. А где вы были, дядя Иван?

Он поднял лицо. Долго смотрел в бездонные, ясные глаза, потом потянул их ближе и нежно, ласково поцеловал мягкие, теплые, душистые губы…

…Да, у нас тут чудесно, чудесно…

Да, да! Искусство требует жертв! Наша сила в жизненности. У нас все без обмана, настоящее… Все естественное. У нас практически не бывает дублей…

Вы убиваете, чтобы снять по-настоящему?

Нет, конечно! Наши сценарии просто пишутся сразу в виде судеб, настоящих судеб тех,. кто в них участвует, героев фильма… Вашего сотрудника убили… Так ему, значит, на роду написано… А наше дело – заснять, и все. Само убийство – это ваша забота…

…А откуда вы знаете заранее, что, скажем, сегодня убьют?

…Я ведь сказал вам. Сценарий – это кусок жизни. В нем все роли и персонажи – это реальные судьбы реальных людей. Все настоящее…

…Что же сценарии пишутся заранее?

…Конечно, конечно… В этом-то и все дело. Это наша находка.

И тут, на этом месте Иван Александрович точно, как несколько минут назад, понял, что он спит и видит сон…

…И есть сценарий, в котором я участвую?

…Есть, есть… Почитать? Вам можно…

А она участвует?

…О, это ее первая роль.

…Вы дьявол. Но разве дьявол пишет судьбы? Где же тогда Бог? Или он покинул этот мир?

…Дьявол пишет сценарии, только сценарии, мой дорогой, а не судьбы!

…Так где сценарий?.. Врет… Ха-ха-ха…

Тонкая папка шлепнулась перед ним…

Прошло еще мгновение – и увидел Иван Александрович себя как будто со стороны. Сидит он за столом и читает сценарий и, вроде не читает, просто сидит, а перед ним уже давно пустые страницы… Тут он раздвоился…

Один Иван Александрович потер лоб, оглянулся. Глаза опять потянулись к папке. Перед ним были чистые листы, и он сам глядел из них себе прямо в глаза.

Не выдержал этого взгляда Иван Александрович и отвернулся. Но взгляд как будто прилип.

«О, черт!» – выругался он сквозь зубы и резко захлопнул папку. Но и сквозь толстую обложку, казалось, просвечивали его глаза.

– Эй! – хрипловато крикнул он.

И в тот же миг откуда-то сбоку вынырнул толстячок. Потирая ручки, он засеменил вокруг стола и опять шлепнулся в кресло напротив.

– Ну-с, как дела? Вам понравилось? Никаких, я надеюсь, отклонений? Все настоящее?

– А конец когда будет готов? – глухо спросил Иван Александрович.

– Будет, непременно будет, – закричал радостно человечек. – Только подождать надо, чуть-чуть подождать. Заболел сценарист, проклятый симулянт, – доверительно вдруг зашептал он чуть шепеляво. – Из-за него такой конфуз и случился. А убийство, – неожиданно официальным тоном заявил толстяк. – Расследуйте, ищите, кто, что? Но мы тут ни при чем. Чем могу – помогу. Вот так, вот так, – он взглянул на часы, и личико его посерело. – Ой, какой ужас, – возопил он, – я опоздал! Простите, – он тряхнул руку Ивану Александровичу, похлопал его по плечу и сгинул…

В тот же момент вошел охранник и предложил проводить его.

– Какой удивительный сон, – непрерывно думал второй Иван Александрович, который не участвовал, а как бы со стороны на все смотрел. – Но пора, наверно, и честь знать.

Он уже несколько раз пытался проснуться и не мог. Но, с другой стороны, не очень-то и пытался. Такие сны снятся нечасто. А вот теперь начинается самое интересное. Он увидит не в этой дьявольской папке, а наяву, что будет дальше.

– Интересно, – мелькнула у него мысль, – совпадет это с тем, что будет потом, на самом деле? Обязательно расскажу Аннушке…

Он вышел за ворота. Теперь Иван Александрович полностью раздвоился. Один из двойников куда-то шел, что-то делал. А другой – смотрел. Один был – сон. Второй – сознание, которое понимало, что все это сон, следило за развитием действия и запоминало… Чтобы потом, когда сольются оба, проснется спящий, – вспомнить и сравнить…

Он поглядел на небо, и тут следящее сознание отметило необычность дня. День и свет, и все освещение – белое. Сухо и пасмурно. Когда нет тени. И только краски на ставших вдруг плоскими объемах – горят, и каждый оттенок, как на картинах импрессионистов, подчеркнут своей пронзительностью, режет глаз… И в воздухе тончайший запах тлена и грусти. Неизъяснимы ощущения такого дня. Как будто ты сам становишься бестелесным, теряешь объемность и скользишь неслышно сквозь пасмурную сухость. Все выше, к белому высокому небу на невидимых резных столбах, взметнувшемуся далеко в бездонность опрокинутую. И чудится в такие дни, что сам ты ходишь вниз головой. И вовсе не ты это, а отражение твое, которое вдруг ожило и движется в матовом стекле. И нет теней…

Сознание Ивана Александровича сжалось, и он снова увидел себя.

Куда спешил он, второй, в молочном, белом стекле? Теперь Иван Александрович глядел на себя не отвлекаясь. Вот он сел в машину. Мчит. И ощутил вдруг, понял, куда спешит он. К Аннушке? Чтоб рассказать? Но он ведь спит?

Ага, – сказал следящий глаз, – сейчас увидим, что будет. Даже интересно, совпадет потом или не совпадет…

* * *

– Дядя Ваня, вы уже с работы? А я не пошла сегодня никуда… Дядя Ваня, что вы так смотрите на меня? Не глядите так, мне страшно. Дядя Ваня, ой, пустите меня?!..

…Это во сне. Во сне все можно. А наяву – сдержусь. Во сне! Никто не узнает. Никто. И пусть, что будет… – так бормотало его сознание, а фигурка на коленях ползла к Ней.

– Аннушка, я люблю тебя. Не бойся. Иди ко мне, иди… не бойся, – шептали хрипло губы. Черная кровь взметнулась, и вскипело безумие. Вот это, тоненькое, пахнущее пряным тело, гибкое, молодое. Оно, только оно спасет, и болью станет наслаждение, таким же острым, как боль… И он умрет, чтобы воскреснуть. Умрет, разя податливое, теплое душистое яблоко, и беззащитная мякоть плода насытит зверя…

– Все это сон. Все это сон, – бормотало сознание, и сладкая истома дрожью тончайшей, зудом сладким уже охватывала его всего…

– Дядя Ваня-я-я!.. – пронзительно и тоненько закричал пойманный зверек и вновь, уже нечеловечески: – А-а-а-а-и-и-и-и…

И в этот миг объединились, слились в одно два Ивана Александровича. И понял он, что все это не сон. Что все это был не сон! Недоуменно, как сомнамбула, неожиданно пробудившись, осматривал он руки, ноги, себя. И плоть, которая, как меч из рук очнувшегося безумца, бессильно падает… И два изумрудных, бездонных, темных от страха и боли глаза. И тонкая, девичья рука с судорожно сжатым кулачком. И рот, застывший в крике… такой малюсенький и обострившийся вдруг, как у страдающего худенького ребенка…

– Аннушка, – он машинально провел рукой по лбу.

Она быстро подобрала ноги и забилась в угол.

– Аннушка, – сказал он снова и неожиданно все понял. Пошатываясь, встал, не глядя, быстро прошел в кабинет, и, как сухая ветка под ногой, хрустнул выстрел. Сознание распалось, а с ним и жизнь, под пальцами, нажавшими облегченно спуск. Все потемнело, и с гулом исчез он…

* * *

…НОВЫЙ ФИЛЬМ ЭПОХИ… СМОТРИТЕ

…НОВЫЙ ЭКСПЕРИМЕНТАЛЬНЫЙ ФИЛЬМ…

…ПЕРВАЯ СЕРИЯ…

Задрав головы, люди читали медленно бегущие строчки…

…ДРАМА ЛЮБВИ… ЭРОТИКА И ЧИСТОЕ ВОЗВЫШЕННОЕ ЧУВСТВО… МИСТИКА БЫТИЯ…

…БОГ СМЕРТИ И ДЬЯВОЛ ЖИЗНИ… СМОТРИТЕ НОВЫЙ ФИЛЬМ ЭПОХИ…СМОТРИТЕ…

Гигантские заголовки вращались над городом. Лица грубые, намалеванные, размером с дом, швыряли копошащимся темным фигуркам пригоршни огромных, назойливых, как осы, букв: Смотрите. Смотрите. Смотрите… Напрасно шарахаетесь, гражданин. Вам некуда бежать, постойте! Вот он перед вами, дьявол жизни. Ликующий, с гнилой светящейся пастью и наглым глумливым гоготом… Стоп! Стой!

И злобно корчились гигантские лица на грубых щитах, оскаливая двухметровые зубы… Уууузззз… – лязгая, несся поток железных безмозглых тварей. Яростно сверкал немигающими глазами-фарами… Смотрите, смотрите!! Город торопливо распихивал маленькие существа по каменным мешкам-кинотеатрам. И вспыхивала голубая стена…

* * *

– Что ж, позвольте поздравить вас. Такого успеха не ожидал никто, – высокий строгий человек милостиво протянул руку.

Круглый толстячок прилип к ней, поблескивая глазками. Вокруг зааплодировали…

Правительственный прием, с представителями печати, проходил в теплой дружественной обстановке.

– Мы беспокоились за исход этой вашей экспериментальной затеи. Все-таки искусство – искусством, а жизнь есть жизнь. Но теперь…

И снова раздались аплодисменты.

– …Мой вклад здесь невелик, – скромно сказал маленький директор (это был он, директор киностудии, тот, что подсунул папку со сценарием покойному Ивану Александровичу, тот, что…). – …Я лишь посредник. Жизнь – все в ней…

– На сколько серий планируете вы первый фильм?

– У нас очень перспективные… э-э… актеры. Я замялся, потому что слово «актеры» непригодно в нашем случае. Конечно, на самом деле, актеров нет. Есть жизнь, Все без подделки. И герои – персонажи жизни, а не кем-то придуманной, надуманной басни под жизнь, – здесь опять раздались аплодисменты. – …Но пока нет подходящего нового термина, будем говорить слово «актеры». Они у нас весьма многообещающие, с очень разнообразной, яркой судьбой. Много коллизий. Особенно замечательна жизнь главной героини. Поэтому серий будет много…

– А как вам удается знать наперед, перспективна ли судьба, и кто с кем связан, и т. д.?

– О, это секрет фирмы, – толстячок обворожительно улыбнулся. – Для зрителя мы делаем все, что можем. Не спрашивайте – как? Не разрушайте нашей иллюзии творческого. Ведь стоит разложить все по полкам, объяснить – и пропадает очарование…

…Еще слова. Они покружились, выстраиваясь цепочками.

Скажите, а… Это было замечательно… Как удалось вам… Новая эра… Такого не было никогда… Возможности какие!..

Но конец, особенно конец – это была находка. И все случилось так, как вы говорите, только потому, что заболел сценарист и не дописал последних сцен?..

Да, да, я понимаю, случилось так, как должно было случиться. Дублей не бывает…

– Перспективы? – пухленькие ручки директора прижались одна к другой. – Перспективы захватывают нас самих. Ведь в нашем распоряжении миллионы сценариев. Только выбирайте… Вы спрашиваете, написаны ли они уже? Да сценарии давно написаны. Главное – съемка. Ведь она идет в нормальном времени. Мы не можем ускорить или замедлить жизнь. В этом наш недостаток. Но, думаю, со временем мы справимся и с этим. Кроме того, мы собираемся частично перейти и переходим уже на бессъемочный фильм. Для близких, друзей, по их заказу. Как бы кино в натуре. Герои – люди, которых они хорошо знают. Все действие развивается так, что они не только могут пассивно следить за ним, но одновременно и участвовать. Главное здесь – выделить само действие, героев и сказать об этом зрителям, дальше они следят и все разыгрывают самостоятельно. У киностудии – неограниченные сценарные возможности. Но каждый знает: то, что мы видим на экранах, – ничтожный процент от существующего в фондах. Пылятся неиспользованные сценарии, уже готовые ленты. Порой их извлекают и показывают, но, увы… – и тут маленький директор так горестно развел руками, что все мгновенно прониклись к нему горячим сочувствием. – Увы, не все мы можем показывать. А снять и воплотить на экране жизни – и того меньше! Конечно, когда мы полностью перейдем на бессъемочный вариант, так сказать, натуральное, реальное видение, а не на экранах – возможности наши возрастут… Но не намного. Девяносто процентов сценариев так никогда и не увидят свет… Особенно трудно с эпическими картинами, где разворачивается, так сказать, полотно истории, жизнь страны… – вздохнул опять маленький директор и посмотрел на высокого строгого человека в президиуме…

– По-вашему, – донеслось из зала, – девяносто процентов судеб – не реализуются. Но в чем причина? Не хватает актеров?

Толстяк улыбнулся добросердечно и, как добрый рождественский дедушка, снисходительно и благосклонно поглядел на спросившего.

– Мы судеб не расписываем, – сказал он жмурясь, – у нас сценарии. И, естественно, каждый не сыграешь. Возможностей всегда больше, чем их воплощений. Трагедии в этом нет. Другое дело выбор. Что выбирать, какой из сценариев, тот или этот? Это другое дело…

– Но ведь сценарии – это куски реальной жизни, где настоящие люди, а не актеры, живут свои судьбы? – не унимался дотошный…

– У нас все настоящее, – маленький директор поджал губы и вдруг стал похож на раздраженного упыря. – Все настоящее. Без подделки! – тут он выразительно посмотрел на ведущего.

– Пресс-конференция окончена, – объявил ведущий.

Все с шумом тут же начали вставать. К дотошному подошел человек и что-то прошептал ему на ухо. Потом взял нежно за локоть и отвел в угол…

– Вы должны подчеркнуть новизну, нужность, важность, – сказал он, – и особо отметить, сколько впереди неиспользованных возможностей – и это все! Вы поняли меня? – спросил он ласково.

Дотошный с деланным высокомерием высвободил локоть, посмотрел презрительно и сказал:

– Понял.

– Вот так лучше, – равнодушно произнес человек и отошел.

Дотошный пожал плечами и с вызовом огляделся. Вокруг уже было пусто. Все ушли…

* * *

– Вы меня не понимаете, Аннушка, – задушевно, хорошо поставленным тенорком говорил маленький директор, и его пухлая ручка на мгновение коснулась ее руки.

– Эти деньги вы заработали. Вы стали известной актрисой. Разве вы не хотели поступить в театральный? – тут он отдернул ручку, таким яростным сине-зеленым огнем полыхнуло у нее в глазах.

– Вы подлые, гадкие люди… – худенькие плечики задрожали.

– Вам не нравится последняя сцена? Но ведь это блестящий конец! Эта сцена делает весь фильм! – толстячок закатил глаза в изнеможении от этой глупости и нежелания понять. – Для нас искусство должно быть превыше всего. А всякое искусство требует жертв!

– Это для вас сцена, – она говорила теперь сухо, яростно. – Сцена?! Он застрелился, а я, я… – она опять заплакала.

– Ну хорошо, хорошо, я не буду называть это сценой. Но зрителю ведь все равно было – это на самом деле или нет. Для него это гениальная игра. В этом все дело. Тонкий и незаметный переход к высшей форме искусства – к жизни.

Они неразрывны: искусство и жизнь. Ты глупенькая, – маленький директор неожиданно перешел на ты. – Ты у нас лучшая… актриса, в старом смысле этого слова, – поспешно добавил он.

– Но как, как вы посмели так нагло, бесцеремонно влезть в чужую жизнь?!.. Кто дал вам право?!

Тут директор строго поджал свои пухленькие губки и неожиданно внушительным, каким-то очень значительным и густым голосом стал ее отчитывать:

– Ты глупая, бестолковая девица! Кто вмешался в твою жизнь? Да через два часа уже все соседи, а на следующий день и все твои родственники, и знакомые – все знали бы о том, что было. Слухи – страшная штука. Через два дня весь город только и говорил бы о пикантной историйке. Как начальник уголовного отдела изнасиловал молоденькую племянницу своего ближайшего друга. О какой жизни ты говоришь? Вся наша жизнь, как на ладони. И величайших усилий стоит вот так, как мы это делаем, сохранить ее для искусства, а не пустить по ветру на бестолковое растерзание слухам. – Маленький директор совсем разобиделся. – Мы спасли твою личную жизнь в тот миг, как она засветилась на экранах. И вместо позора к тебе пришло любимое дело, к которому ты так стремилась, я же знаю, и деньги, разумеется. Дура ты! – пискнул он.

И эта неожиданная смена внушительного голоса на писк так же неожиданно, против воли рассмешила ее. Аннушка тут же спохватилась, но было поздно.

– Вот чек, бери и отдыхай, – маленький директор теперь выглядел совсем усталым, и сочувствие вдруг тронуло душу Аннушки. – Впереди у нас много… съемок…

Она машинально взяла чек.

Он ласково потрепал пухлой ручкой ее за плечо и выкатился колобком в дверь.

Аннушка подняла глаза. В окне стоял вечер. Она заглянула опасливо в его темные глаза и тихонько вздохнула…

Маленькая фигурка застыла на краешке большого дивана, и пустота раздвинула стены… Застыло в ней время, и только капли дождя неслышно темными блестящими струйками скользили по стеклам… Нет горя, нет радости… Кому не быть в раю – тому забвение. Вечный покой. И темный свет беззвучно растворялся в глубине, откуда лились неслышные слезы и струйками скользили по гладкой прохладной коже стекла… Забвение… Костер погас. Нет радости, и горя тоже нет…

И медленно, как на экране, уходит изображение. Теперь лишь в бесконечной дали парят диван, и комната, и худенькая фигурка, застывшая маленьким вопросом, на самом краешке… Вдали одинокая черная птица на восходе летит, летит и точкой пропадает, сливаясь с тем, что вокруг…

* * *

…Шел тихий дождь. Не барабанил, не кричал не метался, порывисто стуча каплями к кому надо и не надо. Лились безрадостные слезы, и никому нет дела. Так горько в темноте плачет ребенок о том, что не высказать никогда. Он с этим родился и умрет, и оттого он плачет. Нет никого, никто не замечает.

Зонты и зонтики, блестящие накидки, плащи шелестят, шуршат, мелькают под фонарями… Асфальт опять, как темная река горит огнями, весь в искрах отражений, и катятся, летят мокрые, желтые глаза… Все скользкое, лоснится и блестит. И повсюду темная глубина играет с огнями. Чуть душно. И в мокрой сырости такими острыми становятся запахи. Людей и мокрой шерсти…

Горят экраны. Новый фильм. Смотрите! Гениальный! Первая серия… И в тысячах каменных кинозалов, тесно прижавшись друг к другу, сидят темные, потные фигурки… Душно. И глядят и смотрят миллионы глаз.

В одно мгновение стали знамениты герои, актеры единственной своей, последней и первой пьесы.

В одно мгновение разбогатели. Но это уже в следующем акте, следующей серии. Пока лишь первая.

Герои бессмертной драмы. И льется мутная струйка в душном подвальчике в граненое, с подтеками, заляпанное стекло…

– Да, Нил Нилыч, стал ты, брат, знаменит, – мокрые губы зашлепали с каким-то черным недоумением. – И сколько же отвалили тебе?

– Все мои! – зло отозвался Служитель. Невесел был Нил Нилыч. Как же так? Заснять не спрашивая…

– Ты хитрец, служитель культа, – костистое лицо приятеля недобро бугрилось желваками. – Хитрец, – снова сказал он…

– Я не хитрец. Засняли и не спросили.

– Еще скажи, мол, я не знал… – губы иронически скривились.

– Не знал! – твердо сказал Нил Нилыч.

– Не знал? – костистое лицо совсем затвердело. – Ты что, за дураков нас принимаешь?

«…Никто не верит, – с тоской думал Служитель. – Никто. И не поверит. А что мне эта слава. Правда, заплатили хорошо. Но все равно обидно».

Он прихлебнул из грязного стекла…

* * *

Паук неторопливо припадал. Очередная жертва чуть жужжала, и через мгновение жизни пустой, завернутый в лохмотья кокон уносили дождь и темень, и скользкая непогода. Лениво каменный вампир бесшумно передвигался, заглядывая в подвальчики, где по стенам сидели вялые, большие, черные мухи, и липли стаканы к губам… Мутная струйка лилась…

* * *

– Ты знаешь? – Василий Петрович был возбужден. – Меня назначили на место Ивана Александровича.

Жена улыбнулась.

– Сколько тебе прибавили? И объясни мне, пожалуйста, что это все знакомые говорят, что ты снимался в фильме? Это правда? Почему скрывал?

– Я не снимался, – Василий Петрович был весел. – Меня снимали. Это второй тебе сюрприз. Гляди!

На стол упала тоненькая книжица.

Большие выпуклые глаза жены стали еще больше и выпуклей.

– Ты выиграл в лотерею?

– Нет, мне заплатили за «участие» в фильме.

– Может, пойдем тогда, посмотрим, – она поглядела на часы. Еще успеем на последний сеанс. Мне рассказывали, что там одни ужасы. Убийство. Насилуют…

– Да, мне тоже рассказывали, – Василий Петрович нахмурился. На самом деле, он уже посмотрел фильм. Вместе с мурлыкающей рыжей секретаршей, которая теперь досталась ему по наследству. «Собака привязывается к человеку, кошка к месту», – мелькнула у него дурацкая мысль… Вслух Василий Петрович сказал:

– С этим убийством еще придется повозиться. Теперь все на меня свалилось, – он ненатурально вздохнул.

Она сияла выпуклыми большими глазами:

– Это будет продолжение фильма? Говорят, идет только первая серия.

– Какое продолжение? Расследовать на самом деле надо, а не продолжение…

– Но ведь и тут, говорят, все, как на самом деле? – свет отразился и погас на выпуклой поверхности. Она моргнула.

– Пошли, – он надевал плащ. – Возьми зонт. «Какая в самом деле разница? – подумалось ему. – Пусть снимают». Лишь бы деньги платили, – сказал он последнее предложение вслух.

Она тотчас же согласно кивнула.

Лифт дернулся и неторопливо повалился вниз.

* * *

А дождь все лил неслышно и лил. И в черной, поблескивающей тускло ночи горели желтые глаза. Десятки, сотни тысяч. Не мигая, застыв или скользя с шумом и брызгами мимо, нагло, в упор блеснув…

Зонты и шляпы, шуршат плащи и аккуратно, как зерно лопаткой, выметает и вновь горсть за горстью подбрасывает Город темные фигурки в каменные кинозалы. Где пахнет прелым. Душный и влажный воздух вдруг прорезают лучи, и вспыхивает голубая стена. Экран, два, три, тысячи экранов, вновь начинается фильм. Последний сеанс.

И вновь пристально и напряженно смотрит Город одни и те же кадры, теперь настоящие, без подделки. Смотрит, стараясь понять жизнь тех, кто выстроил его, живет в нем. Киностудия – его детище. Он пожинает плоды и смотрит, смотрит, не замечая, как по лицу струится вода или слезы из темных закрытых глаз вверху. И машинально, еще плотней закутывается в покрывало ночи, не отрываясь от маленьких голубых окошек в мир чуждого ему, смешного, нелепого существа.

– Смотри, смотри, – жена толкнула Василия Петровича слегка в бок. – Твоя

фамилия в титрах. Теперь ты знаменитый.

– Тише ты! – шикнул он на нее…

В углу приспособился Служитель. Он смотрит уже в десятый раз… И Аннушкины изумруды одиноко светятся в темноте. Она ходит на каждый сеанс. Только не знает, снимают ее сейчас или нет. Но все равно ходила бы и ходит, и смотрит, смотрит и ждет в основном конца, самой последней сцены… И рыжая секретарша, пусть не на каждый сеанс, но тоже ходит часто, благо кинотеатр рядом… Эх, только Ивану Александровичу не повезло…

Пролетают последние титры, фамилии, кто делал, киностудия и год… И начинается сам фильм.

На экране улица. Ровно и быстро бежит асфальтовая лента. Гроб слегка покачивается, подергивается из стороны в сторону. И скорбно, печально сидят на двух скамейках вдоль бортов катафалка родственники в темном и друзья. Молчаливые георгины…

Часть первая

Ищите и обрящете,

стучите и отворят вам.

(Евангелие, от Луки

гл. 11, стих 10)

Мефистофель:

Я – части часть, которая была

Когда-то всем и свет произвела.

Свет этот – порожденье тьмы ночной

И отнял место у нее самой.

Он с ней не сладит, как бы ни хотел.

Его удел – поверхность твердых тел.

(Гете, «Фауст»)

Если ехать по земле русской, не торопясь и примечая, заметишь великое несозвучие времен. В столице – бурно, все вертится, спешит в одном толкливом дерганом потоке. А стоит чуть отъехать, и вмиг – тишина. Пропасть отделила от столичной горы и года, и потянулось без времени и ясности, унылое, с редкими перелесками среднерусское забытье.

Забытые, темнеют домики. В одних доживает неизвестно какая, заблудшая в столетних снах эпоха. Другие – пусты. Мох сохнет, плесень неторопливо ползет сквозь темное дерево времени…

Человек здесь только с виду такой же. Вся его закрытая глухая сердцевина далека и молчалива. Не доберешься, не докричишься.

Там, в столице – события, а тут… тихо, глухо… ни ночь, ни день, и не ждут никого. Неяркое все, прохладное, пустое. Холм, горсть изб под страшно высоким небом. Раздолье дуть ветру.

Тут горизонт уходит в вечность, и солнце – далекое, будто ласковая старушка, добрая, – кивает из небесного окошка и светит неяркой старческой улыбкой, светит спокойно, издалека глядит, приемля все и боле не вникая.

В южной стране солнце пристальное, слепящее. Там оно проплавляет небо, страшно глядит на землю, и та сохнет, ежится листом. Прах сух, и горсткой пепла становится ком грязи…

Здесь, на Руси, светило называют ласкательно – солнышком. Лужи, травка… прохладная даль.

Посетят засмотревшуюся душу высокие мысли. Закусишь остатками столичной снеди и, не отрываясь от проплывающей за окном вагона глубины, задумаешься о собственном предназначении. Перед лицом смирения земли отбросишь мелкие суетливые соображения и начнешь разгадывать смысл этой благородной огромности неба. Господи! – воскликнешь, какой душевно тонкий и хрупкий вид тут сохраняется от пагубы перемен?

Да (подумаешь) весь столичный дребезг, речения наши – все ложь, причудливый изгиб и выверт рассуждения в канве чужого сна. А вот оно настоящее! В коего пустоту стоит лишь погрузиться, – и все противоречия стихнут. Неразличимо станет добро от зла, и наступит настоящий, неподдельный покой.

Но тут бок тепловоза выкатится в грязненькую тесноту одноэтажного кирпичного вокзальчика. Пассажир вздохнет, очнется от мечтаний и не спеша сойдет с поезда в провинции. Увидит уродливую каменную фигуру с протянутой рукой, люд в темном и некрасивом одеянии и темную дорогу, обсаженную тополями с двух сторон.

По пути в деревянный домик, где ждет старушка-мама, встретят и заслонят проход коробки: одни из бетона, другие из кирпича. В провинции из кирпича строят, чтобы работать подольше. Не хватает занятий рабочему населению. Глаз заметит перемены: тут старая в рытвинах дорога покрылась асфальтом; речка серебристая стала грязной течь канавой… Мимо с треском и воем пролетят мотоциклы с наездниками в черных и коричневых кожаных куртках. И вдруг под лучами неяркого, как бы отдаленного уже, но еще по-крапивному злого осеннего солнышка оживет городок… Хмельной, грубый, коренастенький с треском полезет из-под мусора и сонной с мухами тишины.

Поскорей свернешь в сторонку, туда, где сохранились еще улочки с домиками в садах, старушки в платочках и прячущая глаза молчаливость.

Похоронили хорошо

Быстро Савелий дошагал до домика, толкнул совсем покосившуюся дощатую калитку. Вот сейчас заливисто отзовется собачонка, а там распахнется сенная дверь и выглянет мама. Скажет, улыбаясь: «А я жду, жду; уже и пироги подошли. Вчера еще думала, ставить тесто или не ставить? А сегодня прямо перенервничала. Ну, слава Богу, приехал!» И заспешит повеселевшая старушка, захлопочет, всякие соленья выставит на стол, бруснички принесет… перечислит все свои припасы, что накопила к приезду, и станет предлагать: «Борщ будешь? Свежий сварила.. А то, холодной телятинки сейчас поешь, а потом уже горячее. Пироги неплохие вышли. С чем? А ты попробуй с чем?» «С капустой!» – охнет Савелий… «Тут – с капустой, – подтвердит мама очень довольная и с гордостью. – А эти – с рыбой, ты ж любишь! Пошла на базар сегодня ранехонько – нет рыбы. Потом один привез, видно, браконьер, ну, конечно, в одну минуту расхватали, и я три штучки купила, остистые окуньки, все руки исколола, пока кости выбирала».

* * *

Собачка заливисто отозвалась лаем на его возню с калиткой, а когда ступил

Савелий во дворик, белая собачка распознала его и примолкла, заскулила тихонько. Никто не отворил сеней. Он постучал в дверь. После стука послышались шаги, и в квадратном отверстии входа возникло чужое лицо.

– Савелий! – воскликнуло лицо женским голосом, и Савелий узнал соседку…

И так страшно вдруг почудилось ему во всем скоморошье, шуточное… вот сейчас эта пожилая женщина улыбнется и шепнет: «Что, испугался?!» А после спокойно скажет, мол, не надо пугаться, сейчас придет твоя мама. Попросила посидеть, беспокоилась, ты приедешь, а никого дома нет. Скажет и спугнет вплотную подступившую темную фигуру.

– …Похоронила хорошо… – меж тем донеслось до его слуха. – Да что ж ты стоишь? Так ждала она тебя, так ждала и не дождалась, – соседка дрогнула голосом и обнаружила слезу на левой щеке. Шмыгнув носом, она стерла капельку влаги концом платка.

– Хороший был человек, – то ли вздохнула, то ли всхлипнула старуха. – Побудь, говорит, в доме, пока сын приедет, поночуй, а то вмиг все разворуют. А он приедет, пусть делает что хочет…

На столе Савелий увидел множество всякой еды под белыми салфетками.

– Все беспокоилась, как ты будешь тут без нее, – пояснила соседка. – Наготовь, говорит, Власьевна, для него, чтобы не чувствовал, что меня нет. Пусть, как будто я тут. Вот, Савелий, как нескладно все получилось, – проговорила соседка и опять чуть не заплакала. – Ну, я пойду, – объявила она. – Если чего надо будет, зайдешь, скажешь. Я завтра весь день дома; если на могилку надумаешь, не стесняйся, в любое время заходи и пойдем, я покажу…

Женщина деликатно ушла, и он оказался один в сумерках. Тихо было в доме. Как стоял – сел и стал прислушиваться, безотчетно ждал, вот стукнет дверь, заливисто отзовется белый Пушок и, распознав хозяйку, сменит злой лай на повизгивающее подобострастие. Так сидел он и ждал долго, пока не стемнело совсем, и тогда Савелий понял, что старенькой мамы его на одном с ним свете больше нет. Не раздеваясь, лег и еще напряженней стал прислушиваться, не в силах поверить, дичась этой ряженой скверной мысли: «Больше нет?! И никогда больше не будет?!» Это новое невозможное знание не помещалось, не укладывалось в мучительно напрягшейся головной машине, смысловые цепочки разваливались, бессильно повисали над пропастями, отверзнувшимися под такой привычной и вдруг оказавшейся такой тоненькой и неверной надежностью дня.

Гулко и страшно гремело в тех пропастях, но не хотел, не желал Савелий различать в этом грохоте слова, вид делал, что не к нему гром обращен, пока не сверкнула вдруг на черном небе черная молния: «Я тоже умру!»

Вмиг уютное, привычное тело раздвинулось и стало тонкой стеночкой в пустоте. Он судорожно, в ужасе хотел забиться в самый дальний угол, поглубже, только бы спрятаться от темной неизвестности, смыкавшейся тяжелой клешней на хрупкой жести… «Нет, не-е-т! не может быть, не может быть!!!» – забормотал Савелий вслух и тут же поймал себя на звуке. Трагически улыбнулся в темноте.

Лежал долго и бездумно, пока не представил очень явственно, как холодеет тело. С ног. Жар быстро, но плавно уходит в тюфяк и долго в нем еще держится. Поэтому, если никто покойника не трогал, то под ним горячо, хотя сам он ледяной. Тепло отслаивается и держится в тонком горячем слое, пытаясь вернуться и разогреть холодную затверделость…

– Господи! – воскликнул он тихо. – Как страшно человеку помирать!

Вскочил и зажег свет. Потом достал из дорожной сумки бутылку и, налив себе полный стакан, выпил, даже не заметив вкуса и не ощутив горечи, выпил, как воду. И неожиданно разрыдался. Мучительно плакал, повторяя: «Мама, мама… мама!..» Дрожащей рукой, горько всхлипывая, достал сигарету и закурил. Пока курил, алкоголь растекся по телу, согрел, влажными дымами заклубилось сознание, и сонная тяжесть заставила веки опуститься… Какие-то птицы летели, но то было в темноте, и поэтому он только слышал, как бьют и шелестят множество крыл, но ничего, кроме темной ночи, не видел перед собой. Еще слышались разные звуки, потом мелькнуло что-то перед глазами, и пришел спасительный сон. Взял он Савелия за руку и повел в свои владения, чтобы показать жизнь совсем другую, с совсем другими заботами.

Сонный морок Савелия

В этом царстве сна Савелий переживал совсем иное, нежели наяву.

Был Город чужой.

Сколько времени он жил в том городе, не помнил. Казалось, прошло не одно столетие… И он – вечный, без возраста, без прошлого и будущего. Только в настоящем скользит вялым взглядом. Быстротекущий миг застыл и превратился в постоянство. И сколько бы ни смотрел он, все оставалось прежним… Остановился вид, застыло изображение, и тихо звучит одна и та же нота, на которой прервалась переменчивость.

Быть может, не так все было. Но ощущения… В них дело, от них исходит все, на них все держится. Сама реальность дана нам в ощущениях.

Только в ощущениях – больше ни в чем…

Старый двухэтажный особняк стоял в зеленом тупике. Маленькое белое строение. Как раз в том месте, где трамвайная линия круто изгибалась и уходила под острым углом в обратную сторону.

Справа и слева от зданьица и за ним волновалось зеленое море большого парка. Еще дальше парк переходил в лес…

Трудно сказать, кто жил в этом небольшом белом особняке. Напоминал дом по составу обитателей притон, но никого из них он не знал. И не хотел узнать.

Соседи тоже не стремились к знакомству…

Еще день прошел скорый, и он даже не запомнил, было ли солнце сегодня.

Вечер, бархатный и темный, летний вечер вытащил его на улицу. Неторопливо он шел по аллее от дома. Редкие, далеко стоявшие друг от друга фонари едва светили. Их желтое мерцание запутывалось в переплетении ветвей и листьев, и только неясные блики и пятна парили в черноте аллеи. Призрачные светящиеся лоскуты ложились на асфальтовую дорожку. Ветер шумел… И тут же начинали перемещаться, как привидения, смутные контуры света и тени…

Вдруг крик раздался. Пронзительный высокий крик. И отдаленное глухо и смутно долетело рычание. Опять пронзительно закричала женщина.

Две черных фигуры, одна высокая, другая маленькая, прошли быстро мимо. Высокий бормотал что-то. А низенький ясно проговорил: «Опять граф выпустил леопардов…»

Он побежал за ними и на ходу вскочил в трамвай. Вопль раздался совсем рядом. И он увидел в тусклом свете бегущую фигурку. Неожиданно над ней взметнулось что-то оранжево-желтое и рухнуло все вниз, на землю, захлебнулось от визга…

Трамвай, лязгнув, круто повернул всем корпусом, как человек, у которого прострел шеи, так что голову отдельно не повернуть и вся сцена исчезла вместе с криками.

Он возвращался поздно. На всякий случай. Вокруг все было тихо. Пусто. Никого. Желтые пятна смутно, едва пробивались сквозь причудливо сплетенный узорчатый барьер и размазывали себя по земле до такой степени, что не различишь свет это или тень… Особняк чуть белел на черном фоне деревьев. Застыло вокруг все. Ни шороха. Лишь тени, одна черней другой, скользят. Резная высокая дверь. Мраморные ступени. С трудом он повернул литую ручку и отворил тяжелый вход. Толкнул вторую дверь внутрь. И очутился в электрическом тусклом свете залы.

Жестко под горло схватила сзади рука. В живот ему ткнулся нож, на миг задержался… Как тело в пропасть, сердце полетело вниз, захолонуло.

– Не тот, – произнес рядом голос. И его пропустили…

Теперь он медленно поднимался по мраморной лестнице с тонким, скользящим по ступеням половиком. Поднимался к себе в комнату. Он жил на втором этаже. Открыл дверь, вошел и закрылся изнутри. Смутный был день и вечер суетный. Странная жизнь. Особняк – притон. Чернота и глушь поворотного круга.

Что его держало здесь, в городе и в этом доме?

Ничего. Он жил и все. Себя не расходуя на перемены, жил спокойно и тихо. Как будто в постоянной задумчивости хотя ни о чем в особенности он не думал.

Прошлое помнил, как помнят прочитанную книгу или чужой дневник, если случаем ворошил слежавшиеся страницы. Любопытно даже, чего только там не было: война, убийства, горе, радость, и подлость, и ложь, и страсть… Не пропущено ничего. Получилось так, что вроде все он попробовал, все вкусил, но чувств память не вызывала. Сквозь прошлую жизнь он прошел, как нож сквозь масло, ни пятнышка, ни царапины, ни зазубрины, так что ничего и не осталось на лезвии души.

Будущего он не вспоминал совсем. Завтра целиком продолжало оставаться в завтра. Сознание по привычке прилеплялось к стремительному гребню «сейчас», но там было негде разместиться, он соскальзывал с убегавшей волны и оказывался вообще вне времени, не закрепленный чувством ни в одном из его мгновений. Зато время над ним власти не имело. Обозначен он был только местом.

Все же кое-что привязывало его к этому дому. Комната и балкон. Особенно балкон. Лепной когда-то, а теперь облупленный. Высокая стеклянная дверь, которая вела туда. Кровать. Она стояла так, что лежа он видел сквозь стекло совершенно отчетливо каменные перила и столбик лепной. Чудо комнаты и балкона заключалось в том, что в лунные, ясные ночи льющий белым светом диск смотрел прямо в стекло. Лежал он и видел над каменной границей перил черно-синее небо и серебряное круглое чудо. Там, далеко-далеко, холодное и загадочное. Нет, не зря астрологи связали с ней фантазию, воображение и безумие… Есть в ней что- то, есть! Что начинает шептать холодными губами прозрачные сказки…

Вот и сегодня он ждал восхода. Сияние разливалось. Луна всплывала из-под темной границы. Он, застыв недвижно, лежал и глядел. И такая же застылая глядела в стекло Луна. И в тот миг, как раздавался шепот лунного света, на угол балкона вроде облачко опускалось. А может быть, за шепот он принимал толчки крови в ушах? Присмотреться – и облачка никакого нет. Просто в этом месте чуть сильней белеют перила и столбик отсвечивал…

Кто его знает, было или не было? Только лежал он, и слушал и глядел на серебристое облачко…

Постепенно шепот становился яснее, громче, явственно начинали звучать слова, но смысла слов он разобрать никогда не мог. Пытался разглядеть кого-то скрытого в облачке, откуда доносился голос, и тоже не получалось.

Чем сильнее он напрягал глаза, тем прозрачней становилось облачко. Он вставал и подходил к стеклу. И видел – пусто на балконе. Чуть белее тот угол, где ему мерещился серебристый призрак. И кровь толчками о чем-то шепчет в ушах… В задумчивости, утомленный, он укладывался снова. Луна долго поливала его тонким, обманчивым светом, высвечивая белым лицо, и простыню, и угол перил. Толчки сердца переставали отдаваться в ушах, и шепот переходил в чуть слышное бормотание вдали. Потом и вовсе стихал, исчезало все. Он засыпал.

Чудилось или взаправду садилось облачко на перильца? Какая разница? Любил он слушать этот шепот, и это главное! Чуть наступало полнолуние, ждал с нетерпением, когда засеребрится угол балкона. Пусть даже то была видимость, греза пустая. Она радовала так сильно, что он боялся ее утратить, утерять, переехав в другое место. Потому и жил в старинном, двухэтажном особняке на углу трамвайного круга. А позади стеной стоял зеленый парк.

Так жил и… слушал шепот. Только вот никак не мог разобрать слова. Вроде и звучали ясно, а смысла не уловить. Как будто силы не хватает. Так разговаривают за стеной, и явственны голоса, а слов не разберешь… А разобрать, он чувствовал, очень нужно. Понимал, сердцем внутри, что, может, это и есть самое главное в жизни его, разобрать слова, которые шепчет серебристый призрак. И с каждым разом все острей, сильней становилось чувство, что на балконе кто-то есть. И застыв, мучительно он всматривался и вслушивался…

От полнолуния к полнолунию. Жил и ждал. Пока отчетливыми станут слова, которые шептал ему лунный свет, собравшись в серебристый сгусток на краю балкона…

И сегодня лежал и всматривался. Ждал. Вот прозрачная сверкающая завесь заскользила выше, выше, и вынырнула ослепительная, яркая луна. И в то же мгновение свет сгустился на каменном краю, и раздался шепот. Он чувствовал, что в этот раз в точности себя объявит тот, кто есть там, за стеклом, и страшно ему стало. Застыв, внимательно, пристально смотрел и слушал… Луна сияла все ярче, потоки света лились, и все сильнее блестел, серебрился легкий призрак за стеклом, на каменных перилах. Он ждал и коченел. Лицо отчетливо и резко белело в свете. Вдруг дрогнуло внутри все:

– Ты должен, – тихо, но очень ясно говорил ему голос, – ты должен точно все исполнить, что я скажу тебе…

И весь сжавшись, он тут же сказал не раздумывая: «Да, да…»

– …город Н. Там, на улице Зеленой увидишь двух дворничих… Одна из них оборотень… Угадаешь – она поведет тебя дальше. Не угадаешь – сам виноват…

И стихло. Сиял угол балкона. Слепила глаза неоново-яркая Луна. Но облачко исчезло. Отчетливо толкалась кровь в ушах… Он долго и напряженно ждал… Никого. Ни звука. Только Луна… Постепенно, медленно напряжение стало спадать, и он заснул, купаясь в белизне, под мерные удары сердца…

Продолжение сна Савелия

Назавтра он не раздумывал. Тут же стал собираться. Еще через час был на

вокзале и покатил в город Н. Этот город располагался недалеко. Несколько часов езды. Паровоз добродушно попыхивал дымком, и, весело постукивая, катились вагончики.

Но когда он приехал в Н., были сумерки. Стал искать Зеленую улицу и на удивление быстро ее нашел. Совсем неподалеку от вокзала. Уже горели фонари, когда ступил он на нее. И впрямь очень зеленой была эта узкая улица, обсаженная с двух сторон старыми липами. Их кроны почти смыкались над головой. Свет фонарей, пробиваясь сквозь листья и ветви, покрывал асфальт причудливым, сложным узором из теней и светлых пятен – зайчиков… За рядами деревьев, отделяя узенькую дорожку от домов, тянулись бесконечные заборы, тоже зеленого цвета.

Медленно он шел по улице. В одном месте деревья расходились, и неожиданно он увидел двух дворничих. Одна – на одной стороне, другая – напротив. На фоне заборов резко белели их фартуки. У каждой – по метле. Молодые, румяные… Кто из них? Посмотрел на одну. На другую. Глаза блестят, метла, как винтовка у часового, белый фартук плотно обтягивает бабий живот. Кто?.. Оборотень… Остановился… Одна – вторая? У второй вроде мелькнуло в зрачке и

пронеслось… или показалось ему… Вдруг сердце стукнуло – эта!

– Эта! – громко сказал он и понял – угадал…

Разом крутнулась молодая баба и пошла, будто танцуя. Он за ней. Не догнать. Пляшут, пляшут зайчики света. Белое пятно передника скачет, танцует. Ветер шумит. Рябит в глазах мостовая. И вот нет уже ее фигуры впереди. Только пятно света пляшет. Он бежит за ним, скачет. И нет его самого давно, давно и он световой зайчик на асфальте… Резко свернула.

Темный проход, проулок узенький. Ни одной лампочки. Скорей, скорей…

Не увидел, почувствовал, как подвинулась темная стена к нему. Приземистая фигура, за ней еще. Не разглядишь. Только от неведомого света чуть отдало светлым лезвие ножа, и чудом удалось ему перехватить эту руку… Рванул ее, вывернул и с хрустом, от которого заныли зубы, вошел нож в чужую спину. Тело сразу обмякло. Остальные с шорохом ушли, снова вжались в стену, и он почувствовал – путь свободен. Рванули и понесли ноги, но не от страха. Страха вообще не было. Он сразу как-то позабыл о страшном происшествии. Не упустить провожатую – вот главное!

Выскочил в конец переулка. Куда? Вроде мелькнул кто-то и скрылся за углом. Туда! Поворот. Другой, третий… Улица… Перед ним дверь старой церкви. Опять кто-то шепнул внутри: «Сюда». И не раздумывая, он вошел и рванулся по невидной под ногами лестнице. Вверх, вверх, на колокольню! Лестница давно истлела, и только чудом угадывал он, поднимаясь скачками, пустоту под ногами. Как он не провалился – неизвестно. Но обошлось. Вот и добрался до самого верха, туда, где должен висеть колокол…

Лунный свет еле видной кисеей затягивал здесь все внутри. Далекая всходила луна. Сквозь оконца-бойницы тянуло ночной прохладой. Чуть долетал шум деревьев.

Резко темнело в углу. А повыше как будто облачко серебрилось.

– То самое, – он, безошибочно угадав, повернулся к огромной, размазанной в черной тени фигуре. И не ошибся.

– Ты пришел, – сказал тихий, очень внушительный и ясный голос.

И ему показалось, что резче стал лунный свет, как полоснуло… Но, как и раньше, тщетно старался он разглядеть лицо в том месте, где парило облачко. Как будто и выглядывали черты, а стоило приглядеться, – исчезали. Одно он понял очень отчетливо и точно: все, что происходило с ним и происходит сейчас – не игра воображения. И хоть во сне дело, а чувства самые настоящие, почище, чем наяву.

Через одно из окошечек-бойниц опять потянуло ночным холодом. Его зазнобило неожиданно. Как будто лед приложили к сердцу.

– Не бойся, – голос звучал по-прежнему тихо. – Я объясню тебе, зачем ты здесь и почему. Узнал меня?!

Узнал, узнал он, и сердце, этот жалкий кусок сырого мяса задрожало. «Дьявол!» – беззвучно прошептал он, не в силах поверить, и понял, что прав. От этой правоты ноги стали деревянными. Ни сдвинуться, ни шагнуть… Ужас заледенил теперь все тело. И этот-то ужас окончательно подсказал ему, кто перед ним. Какое там «перед ним»! Это он, его жалкая фигура и все его существование были выставлены перед… даже назвать не смог – такой почувствовал он дикий страх, какого никогда и вообразить не мог. Сердце, захлебываясь и булькая, подступило к самому горлу. Он беззвучно разевал рот, пытаясь закричать, а не издавал ни звука.

Луна встала прямо в окне, жарко и страшно плеснула всем своим светом…

«…Вот какой он, ужас, перед всем этим, – мелькнула, наконец, в отдалении мысль. – Пока не знаешь – думаешь, что эти все черти, дьяволы! А встретишь…».

Мысль приблизилась, заполнила перекошенный страхом мозг и вытеснила ужас. Он вдруг успокоился.

Перед ним был сам Дьявол, он говорил с Дьяволом. Он понял, поверил, принял и успокоился. Только задеревенел весь.

От тихого голоса немела душа. Но страх исчез.

– Видишь, люди пугаются меня, бегут от меня, потому что я темная сила (иронически), которая искушает, чтобы погубить. Бес рад несчастью – такое на мне клеймо! – а я скорблю! Я к человеку льну, смиренно сношу хулу и поношения. Я искушаю, чтоб в стойкости укрепить и вере пустынника грязного. Я и Он созидаем человека, но способ разнится. К Нему надо идти, Я появляюсь сам. Он требует отречения, Я – напротив, искушаю, маню прелестью этой жизни. Затем, чтоб искусив, мог выбрать я того, над кем не властно искушение. Выбрать того, кто, сладости не отринув, последует искушению, узнает все, попробует и выйдет с незапятнанной душой… Не всех я искушаю, лишь некоторых… Лучших, самых сильных, кто может убить, украсть, по-настоящему любить и ненавидеть – все сможет, все испытает и сохранит себя и душу.

«К чему он все это говорит?» – вяло шевелилась мысль.

Савелий смотрел не отрываясь в черноту, окутавшую, как мантия угол. Призрачное, белое облачко парило там, где быть должно лицо. А не мог рассмотреть подробности.

– Как мало тех, кто проходит испытание! Очень мало. Остальные, поскользнувшись, скользят и катятся вниз и не могут остановиться. Но проклинают меня.

Не слабость свою, а Беса казнят. Попутал, мол, нечистый. Не ведая замысел, порочат меня и средство. И каются, называя неудачу в испытании – пороком.

«К чему он все это говорит? – не отставая, крутилась мысль. – Если ему кто-то нужен, то разве мало вокруг. Но по его словам выходит, что люди порочные не нужны ему. Они – издержки его отбора. А отношение остальных к пороку – отношение к невыдержавшим экзамен. Но зачем? Зачем этот экзамен дьявола?»

Луна шевельнулась и сдвинулась. Косо протянула сквозь пыль холодный луч. Подуло холодом и сыростью по ногам. Он переступил ногами, поежился…

– …Зачем? – ты спрашиваешь. Затем, чтобы тому, кто сквозь осуществление всех соблазнов прошел и чист остался, вручить единственное, главное, чем живы души людей – истину. Чтоб нес ее в мирском, в жизни, изнутри мира светил вокруг себя, и люди не забывали о ней, о высшей истине…

«Врет! Врет!! – резануло в голове. – Дьявол! О, как хитер и мудр! Так

оправдаться – блестяще! Так объяснить всю кровь, насилие, всю гадость пороков. Все мерзкое, что было. Пороки – неизбежны! Ради самой главной цели! Истины!!..» – ему стало жарко. Из-за ушей потекли капельки пота за воротник. Луна совсем ушла вправо и теперь чуть-чуть высвечивала угол и очень ярко сторону каменного оконца.

– Ты глуп, – властно и спокойно произнес голос. И эти два слова упали тяжелыми камнями в сырую глину его мыслей и разом их смяли… – Зачем мне перед людьми оправдываться? Подумай!

– Как зачем? – вскрикнула его душа. – Чтобы соблазнить.

– Дурак! – тихо сказало в углу и смолкло.

Он ждал. И в тот момент, когда уже отчаялся, вновь услыхал слова…

– Истина – сила того, кто ею владеет. Он разом становится сродни и Мне, и Ему… Нельзя дать силу в руки живущему в миру, если не будет самой жестокой и твердой подписи, что ею он не воспользуется. Никогда! Ни при каких условиях!.. Те, что прошли мое испытание, душой своей и сердцем подписывают такой договор. Условие неиспользования силы единой истины, высшего знания… и получают его. Им открывается…

Голос стал громче, и стоявшему под мутным лучом человеку показалось, что шевельнулась громадина угла и зашумело вокруг колокольни. Луна теперь, как красна девица, подбоченясь и сияя, стояла в другом окне…

«Фауст, – устало думал стоявший. – Дьявол ищет, испытывает и находит Фаустов, чтобы те несли дальше среди людей его дьявольскую истину… И Фауст – это не продавший душу… Наоборот – сохранивший ее… Но как же так?..»

Мысли закружились в хороводе слов, быстрей, быстрей! Кружись, каруселька! И резко остановились. Тихо. Свет бил теперь прямо в тот угол, где был Тот. Но, странно, черной громады как будто он не касался, обтекал, рассеивался, не доходя до стен. Только облачко серебрилось, сильней и отчетливей звучали свинцовые, тяжелые слова:

– Нет дьявольской истины или божественной. Истина – одна. Только Ему досталась работа почище, а мне самая черная и грязная. Его все восхваляют, ему строят храмы, жгут фимиам. А меня проклинают. Он любит всех, потому что истинно бесстрастен, и к нему идут. Я сострадаю всем, но вынужден исполнять предписанное мне, и меня ненавидят…

«Кем предписанное? – человек мучительно напрягся. – Ему! Кем? О каком он говорит сострадании?»

– Он и Я – две стороны одной медали. Суть – неразменна и нераздельна. Лишь человек нас делит и, поместив его на небо, меня в глубинах мглы, нас тщетно там ищет. Нас нет там. Мы едины, хотя и не одно.

Человек застыл. Свет все сильнее лился, пытаясь рассеять черноту угла, и, как вода, бессильно разбивался, чуть серебрясь о темную скалу. Пронзительные, тонкие брызги кружились пыльным хороводом…

– К нему идут, – продолжил снова голос свое. – Я должен сам искать. Кто Им проникся, уходит из Мира. Кого я нахожу, остаются жить в мире. Но истина и сила у тех и других – одна. И я, и Он берем из одного источника…

«Такого не может быть, – уже совсем спокойно думал человек. – Не может! Лжет враг людей! Лжет!»

Вдали глухо пробило два раза.

«Два часа, – машинально подумал он. – Скоро начнет светать».

И неожиданно, как бритвой, рассекло ему мозг: «А он! Он здесь зачем?»

Мерно упали слова.

– Раз в пять веков я выбираю. И наступило время. Мне нужен человек.

Пятьсот лет длится от одного. Пятьсот лет, и надо искать замену. Но и ему не легче. Отрекаются многие, а к нему доходят…

«Зачем я здесь?» – безумная мысль превратилась в ледяную глыбу, заполнила мозг, начала плавиться, и страшно заныли зубы…

«Зачем я здесь! Спросить?!»

Лед плавился в горячем мозгу.

«Неужели?! Он хочет выбрать меня?!»

Набрал побольше воздуха, и вдруг сон стал меркнуть.

– Меня?! Выбрал?! – судорожно, с безумной надеждой выкрикнул Савелий вопрос бесу, цепляясь за обломки ускользающего видения. И так страшно желалось ему, чтобы выбрал его демон, что про все сразу забыл и погрузился в беспамятную грезу.

Влюбленный Дух и Аннушка

Ночь царствовала. Распалось дневное общепроверенное сознание. Полмира закрыла тьма, и вещи слились с телами и стали неотличимы. Зато душа ускользнула от грузной, потеющей во тьме, сопящей тюрьмы. Чуткая, настороженная выскользнула и стала на свободе глядеть сны. Каждая – свой; кому цветной, кому без красок, серый и будничный, как явь, но с исполнением, исполнением невеликих желаний… Пусть невеликих, но любых, любых желаний, самых запретных в дневном, закованном необходимостью и словом «должен», существовании. Где тысячи и тысячи глаз надзирают за действием твоим, за образом мыслей, за чувством… А тут один, свободен от всех паришь в недоступных цензорскому взгляду пространствах… Быть может, придумают когда-нибудь такой прибор, чтобы и сны подслушивать? Только навряд ли… А пока летят, летят невидимые сновидения, загораясь в пустоте небытия, перед взором души. Сколько их, этих снов? А может – один на всех? Как жизнь. Или у всех и жизни разные, как сны, и только чудится единство?

Спит город, и кажется, что тень чужой воли закрыла мир без солнца, внушая свое. Одно на всех, чтоб завтра творили опять единство жизни. Чтоб не рассыпалось хрупкое напряженное стекло дневного общеприятия в тысячи осколков отдельных видений, не склеенных долее верой в незыблемость и общность того же солнца. Да только и во сне у всех ведь тоже многое общо. Солнце и звезды, одна Земля… лишь исполнение желаний – разные…

Тысячеглазые могилы, провалы окон-глаз. Живые иль мертвые, – не различишь: подобен смерти сон. Вот снится ли тем, кто слеп со дня рождения, сияние дня? Иль не рассказать. Не выразить того, чего нет наяву. Туманы… Ведьмы и лешие топорщатся из тьмы. На всех одна ночь, на половину света. И может, из-за того одна культура, дух – един? Созвучие небытия одно на всех. Как жизнь. И каждому свое: как в жизни, – свое исполнение и своя невыносимость…

* * *

Аннушке снился влюбленный в нее Дух. Он манил ее издалека, но, как только она приближалась – таяла плоть и превращалась в серебристый контур фигуры. Только голос по-прежнему звучал отчетливо. Счастливая Аннушка скользила над изумрудной травой и прямо пила воздух, такой он был душистый и густой. Потом она самостоятельно попыталась разглядеть Духа, его черты, сосредоточилась и чуть не проснулась. Испугалась и больше она решила ничего сама не делать, а, напротив, сон затянуть как можно дольше, потому что в этом сне она была так счастлива, как никогда наяву с ней не бывало. Дух сам заговорил.

– Я люблю тебя, Аннушка, – долетели до нее слова, – но я – Дух, а Духи бесплотны. Вот отчего я только и могу лишь сниться тебе. Господи! Как завидно глядеть мне на тебя дневную и быть вдали, вдали…

– Ну так приди ко мне, обзаведись плотью и приди! – сказала счастливая Аннушка. – Я буду любить тебя и ласкать и днем, и ночью. Мне так просто и ясно с тобой, и никакой не надо играть роли. Я даже не думаю, как мне выглядеть… Днем – по-другому. Я сейчас играю роль роковой женщины, потому что какую мне роль играть – не сказали, вот я и выбрала, дура. А вовсе я не роковая и даже очень несчастная… – так по-детски торопилась все рассказать Аннушка Духу. – Я не буду больше играть никакие роли, я буду сидеть и ждать Тебя. А когда ты придешь, все будет, как сейчас, и я буду очень тебя любить…

– Ты можешь не узнать меня, если я приду. Плоть моя может быть совсем

случайной, и ты пройдешь мимо.

– Я обязательно тебя узнаю. И я хочу тебя, – она помялась, – настоящего.

– Я настоящий.

– Но ты невидим, даже во сне…

– Но ты, ты счастлива? – возразил Дух.

– Да, – шепнула тихо Аннушка. – Я счастлива так, как никогда не была.

– Жизнь коротка, Аннушка, – тихо произнес Дух, – если ты не узнаешь меня, мы никогда больше не встретимся. Даже во сне.

– Я узнаю, обязательно узнаю, верь мне! Я не ошибусь, – так заверяла его Аннушка.

Подхваченная волной чуть влажного душистого воздуха, летела она в неведомой стране. Легкая, счастливая скользила, и все громче играла музыка. Это в небольшом деревянном сарае на берегу реки стоял черный рояль, и маэстро в старомодном фраке играл на нем, скользя проворными пальцами по твердым блестящим клавишам. Руки его так и мелькали, касались то нежно, то твердо их кремовой белизны. Подлетев, Аннушка улыбнулась, игравший кивнул ей в ответ, а рояль так и засиял улыбкой, обнажая бесчисленное множество своих белоснежных зубов. Мимо текла река. Музыка взлетала все громче. Над водой вдали появилось и заскользило к ней облачко. Приближаясь, облачко все время росло вместе со звуком взлетающих и теперь едва выносимых аккордов, пока не превратилось в бьющихся и хрипящих в пене белоснежных кобылиц. И тут Аннушка даже закричала от счастья.

Нисхождение Духа

– Ах, Аннушка, воплощенная земная красота, зачем ты вновь меня смутила? Зачем позвала? Последнее мое страдание, ведь не узнаешь, не узнаешь ты меня… – так горько сетовал парившей в ночи Дух. Только что выскользнул он из души Аннушки, счастливый, хмельной и теперь пристально вглядывался в ночную половину жизни, чтобы найти отверстые врата чьей-то ждущей его плоти. И воплотиться, воплотиться! Ни пятнышка, ни огонька. Глухо закрыты засовы и ставни. Внутри заколоченных наглухо душ ворочались спящие, как ворочается в тесной темной конуре Нищий, пугаясь мыслью, что другой нищий его ограбит…

Но, чу! Что это?! Так ярко горит огонь и так широко распахнут вход… Тут ждут его!

Осторожно ступая, вошел Дух в распахнутую, отверстую душу Кирилла Петровича, лектора по атеизму, который в этот миг тяжело дышал в тесном номере гостиницы, в том же самом городке, куда прикатил Савелий. Вошел Дух, и в тот же миг как пелену кто-то сдернул с глаз спящего. Ощутил Кирилл Петрович, потом увидел призрачную теплоту черно-синей южной ночи. И тут же обнаружил, себя всего, плывущим над землей. Впереди в отдалении горели костры, а за ними угадывался Океан. Самое странное, обнаружил он себя в таком состоянии при полном и ясном уме и дневной памяти. Знал, неторопливо скользя над травинками и касаясь их босыми ногами, что тело его лежит в этот миг в гостинице маленького городка, куда он приехал читать лекции о судьбе и власти над ней человека. Знал, что сам он такой-то (фамилия) и даже помнил отчетливо год рождения… Страшное его взяло любопытство. А что это такое? Отчетливо ведь видел он свои руки, грудь, ноги… И поскольку он был в этом, как бы сне, в полном дневном сознании ума, то тут же шкодливая мысль возникла: «Проверить! Вот он опыт! Если в сне на детали все внимание остановить, то разом проснешься (это он знал). Дай-ка я свои руки разгляжу поподробней!» – решил Кирилл Петрович и стал пристально рассматривать ладони. Сильней, сильней сосредоточивался он, не в силах разглядеть привычные линии, бугорки, морщинки… Еще сильней вгляделся и… увидел землю внизу. Рук не было. Так, взаимная игра света, мельтешение зайчиков. Не было его ладоней, ног, тела! Тело («Конечно, так и должно быть!» – подумал он), тело, оно лежит по адресу и дышит (потом он простить себе не мог, что не поставил другого опыта, не слетал и не посмотрел на свое плотное тело под одеялом со стороны. Но тогда как-то и мысли о том не возникло). Тогда он засмеялся, вдруг стал большим, расширился до великанского размера и подлетел поближе к огням.

– Дух! Дух! – закричали женщины и дети возле костров на берегу. – Глядите! Дух!! – и показывали в его сторону пальцами…

Возле огня играла музыка, пение донеслось до слуха, но светящаяся прозрачная эманация Кирилла Петровича, осознающая себя дневным и даже еще большим сознанием, быстро к кострам и людям интерес потеряла, и поплыла мимо прозрачная игра света, в виде огромной фигуры человека, парящего над землей, с вытянутыми вперед руками и повернутыми к небу ладонями; поплыл Кирилл Петрович в таком виде к Океану, в ту сторону, откуда чуть слышно доносилось шлепанье волн. Так плыл он долго, уже над водой, впитывая всем чувством окружавшее его благолепие, пока совсем не растворился в душистой теплой темной неге.

* * *

Эх! В какую только страну не занесет воображение! Такая прихотливая стихия. Разыграется, дунет, и летишь подобно листку по прихоти ветра. Иногда и сам бы рад унять, остановить, да разве остановишь! В такую заберешься дичь, что дай

Бог ноги… Тут закричишь и… пробудишься. Так вышло и с Савелием. Выкрикнул он что есть мочи свой вопрос бесу: «Выбрал меня?!» – а вместо ответа от напряжения и собственного крика проснулся. Лежал, открыв глаза, в ночной чуткой тишине деревянного домика. Чутка, ох, как чутка ночная тишь на среднерусской равнине! Каждый звук ловит. За десять километров чуть крикнет паровоз, а звук гулко раздастся рядом, долетит без ущерба, скользя натянутыми, звенящими мостиками тишины.

А в бревенчатом домике тишина особая. Старая она, ненавязчивая, как запах старинного буфета, и, быть может, оттого, что эта тишина не глушит, не наваливается, быть может, от этой деликатности беззвучия так вдруг тревожно станет в душе. И вглядывается, вглядывается глаз в тихую, разреженную пустоту, пытаясь поймать тот миг, когда проявит себя покой, и ночная застылость вдруг двинется осторожно острой тенью шкафа… Тут сердце стукнет и замрет в испуге, взгляд так и вонзится в предательскую тень! Но нет! Вновь неподвижность обнаружит себя, и сердце успокоится мыслью, что глазу лишь почудилось движение, а шепота и вовсе не было…

Савелий лежал не шевелясь, вперив взгляд в неясно видный потолок над ним. Сейчас во тьме низенькая плоскость, грубо замалеванная белилами, то парила отдаленно, загадочно, то вдруг нависала. Краем глаза он следил устало за тенями: от шкафа тень, тень от занавески, отделявшей комнаты. Иногда она шевелилась, но тут он знал наверняка, что движение искусственное, от воздуха.

В дальней комнате скреблась мышь. Крр, срип, скрип… и замолкала, чтобы, видно, передохнуть, оглядеть окрестные тени вокруг нее и прислушаться…

Прокричал петух. Крик долетел свободным, почти незатухшим звуком, пронесся мимо и полетел дальше.

«Три часа», – решил Савелий.

С другого конца городка, куда, видно, достиг петушиный крик, вяло и коротко откликнулись. Но звук был сонный и быстро погас.

Савелий встал, вдел босые ноги в старые шлепанцы, набросил халат и вышел во двор.

Осенняя глухая ночь налила повсюду черноту. Только в самом верху чуть отсвечивали, чуть белели облака, так что можно было отличить их темный скользящий контур от черноты провалов меж ними. Звезды отдалились, совсем ушли вглубь, на самый край мира, так что едва-едва проблескивали сквозь плотную темень, налитую щедро в земную чашу.

«Вот так стоял, задрав главу, мой предок, – думал Савелий, – и предок предка… до обезьяны и дальше в глубину времен. И тень страшила движением, развязывала узел темной глубины. Миллион годков назад вот так же тень двинулась в застывшем переплетении стволов. И помним, помним! Бессмысленно, не отдавая в том отчет, а помним! Страх, настороженность, чуткое напряжение, сердце тук, тук… опасность! – Тьфу! – крикнет в сердцах. – Занавески, дурак, перепугался!

Так то не занавеска, то память. Глухое древнее воспоминание живой очеловеченной обезьяны. Вот почему никак нам не отыскать «пропавшее звено», зря ковыряем землю. Зоолог прав, нам не найти эту пропавшую перемычку меж обезьяной и человеком. Потому что мы, сами – этот переходной мосток. А человек (не сверх, как думал философ), а просто человек – вид будущий. Который нас, промежуточных, вытеснит, как мы – зверей. Неведомый по качествам, грядущий двуногий страх. Если похож он на Христа иль Моисея, на колдуна, всевидящего мага, – тогда меж ним и нами поглубже пропасть, чем между нами и обезьяной сейчас. Тогда понятно, отчего так ненавидят, ох, как ненавидят таких из будущего сильные, вооруженные умением выживать сегодняшние властелины! Чуют видовую чуждость! Ненавидят и боятся, как зверь боится человека, предчувствуя неминуемую погибель. Иль скромное место в заповеднике».

Белая собачка, звякнув цепью, вылезла из будки и прервала внутренний монолог Савелия. Чуть заскулила.

– Не спится, Пушка, – обратился к ней Савелий и погладил собачку. – Надо с тебя эту цепь снять…

Будто поняв, собачка ткнулась холодным носом в ладонь.

– Но эти из завтра, что родились до срока, – вдруг спохватился Савелий, – ведь тоже мрут, а ужас для них гуще, отчетливей по контуру. Потому что Он – человек – много острей и совершенно точно знает, каждой частицей своей, что сейчас конец его неизбежен и приговор обжалованию не подлежит! Да и куда жаловаться, кому?! Плачь горько, преждевременно себя объявивший о слишком рано наступившем завтра! Плачь горько о том, что не дождаться тебе победы! Плачь от бессилия! Не тронут твои рыдания ушей и сердца жестокого к нам Рока. Неумолимо приблизится и для тебя, будущего победителя, сначала год (последний твой год), потом месяц, неделя, день и наконец час и минута… Аааа… черт!! – вдруг заорал Савелий. – Спаси! Кто-нибудь!! Бес, Бог. Эй?! Кто-нибудь… Господи спаси!!! – и застыл, мучительно напрягся, удерживая бесполезный крик.

Темные облака скользили над провалами черноты. Неясно, равнодушно проглядывали пятнышки звезд. Подул зябкий осенний ветерок и протянулся ледком меж яблоневыми ветками. С шорохом посыпались листья, сейчас невидимые в темноте, дав знать лишь звуком о последнем своем пути.

Он запахнул халат поплотней, переступил озябшими ногами. Белая собачка с явственным звуком зевнула, позвенела цепью, устраиваясь в теплой конуре.

Самая ночная глухомань прошла и перевалило к утру. Ветер окреп, легко приподнялся над землей и засвистел, задул! Сад зашумел. Листья зашуршали, все разом посыпались вниз и только одиночные, самые крепко приросшие к ветвям, держались из последних сил, с хлопаньем трепеща меж струями холода, обтекавшими их со всех сторон. Но в наступающем мглистом рассвете их последний усилий никто не видел, да и не мог бы разглядеть. Разве что сама госпожа Ночь, но она, как Золушка, заслышав бой часов, торопливо убегала. В быстро бледнеющем небе все отчетливей неслись рваные серые тучи. Звезды померкли. Наступал рассвет, и в белом освещении будущего дня рассеивались чары: блестящая карета вновь стала старой тыквой. Прекрасные вороные жеребцы уменьшились до мышей и прыснули с писком во все стороны. Лишь золотая туфелька Золушки, настоящая, осталась на ступеньке памяти про тот карнавал… но нету принца, и некому подобрать драгоценную примету красавицы.

– Чушь! Жить надо, как белая собачка. Тепло, бездумно и смиренно течь сквозь мир, сквозь воздух, еду… – Савелий зевнул, запахнул еще плотней озябшее тело в халат и пошел в дом спать.

Лектор по атеизму

Проснулся Кирилл Петрович и увидел, что в окно успокоительно и равнодушно светило белое небо. Звуки проникали сквозь толстые стены, приглушенные, потеряв силу. Реальность мира была ненавязчива, нетороплива, быть может, поэтому насыщенные острые грани ночного видения вновь замаячили перед отверстым взором его, пока ровное освещение трезвой жизни все ж не взяло свое и окончательно стерло цветные контуры. Последние обрывки пронеслись и окончательно погасли. И жизнь вновь стала главной, прочно связала она и прикрепила чувства к вещественному телу бытия. Тогда неторопливо, с сожалением он приступил к исполнению обязанностей существования, приготовляясь к новому, еще одному дню соучастия во всеобщем движении.

«Эх! Жалко, я не художник! – подумал Кирилл Петрович. – Такие были краски!»

Со стороны лектор выглядел плотным, среднего роста крепышом. Голова круглая, и на ней высокий лоб тяжелым занавесом нависал над небольшими голубенькими глазками, глубоко ушедшими в глубь сцены. Движения у него отзывались каким-то важным, солидным, меценатским покоем и уверенностью. Так и казалось, вот-вот положит он крепкие небольшие ладони к себе на колени, откашляется значительно, но с добротой и благорасположением в звуке, и скажет: «Ладно. Миллион я тебе дам. Ну а дальше? Дальше что, дорогой мой?» – и весь обворожит тебя сурово-печальной улыбкой на сильном, в складках лице, улыбкой, выражающей горестную необходимость задуматься о том, что будет дальше…

Но все то была лишь видимость, внешняя декорация его странной тяжелой души. И никакого миллиона он дать не мог, да что там миллиона, рубля небось не дал бы. Чего только не делает жизнь с человеком, в какую только, порой, форму его она не нарядит. Но и под тяжестью эполет, под грубым фронтовым мундиром чудится – вот бьется настоящее сердце, вот доброта, покой, философичность… Обман все. Изощрен человек, и острое надо чутье иметь, чтоб разглядеть сердцевину и уловить, что творится внутри за толстой добротной дверью представительной, спокойной внешности.

Страшный беспорядок царил в душе Кирилла Петровича за той самой добротной дверью. Прямо скандал разыгрывался у него меж разными сторонами его личности. От этого он чувствовал чрезвычайное беспокойство и, чтобы хоть как-то нарушить тревогу, до завтрака сразу подсел к столу и стал просматривать листочки лекции, которую сегодня и собирался прочитать в помещении местного драматического театра.

– Надо бы поглядеть, где этот театр находится, – сказал он вслух.

Название лекции звучало жизнеутверждающе: «Все Люди – Творцы!» И в предисловии пояснялось кратко, что речь в ней пойдет про человеческую судьбу, которую человек современный и вправе, и в силах творить независимо от разных суеверий и веры в рок, богов иль бесов. Но как и в любом творческом деле, будь то литература, живопись или пение, нельзя просто так и как попало, наобум водить кистью или голосить дикую мелодию. Требуется мастерство и свод ремесленных простых навыков, правил. Ведь в голову не придет человеку строить пятиугольный дом. А судьбы, порой, черт знает как складывают люди, да еще приплетают в объяснение враждебной жребий, мол, не я виноват и прочее… Далее скромно упоминалось последнее постановление правительства «Об усилении личной ответственности граждан в деле исполнения ими взятых на себя обязательств»… А заканчивалось парой скромных тоже, но приподнимающих человека над земной обыденностью утверждений про то, что жизнь – это и есть самое главное творческое дело: в этом смысле мы все – творцы, и только от нас самих зависит, какой красоты жизненную картину мы нарисуем совместным усилием…

Почитал, почитал Кирилл Петрович, и стало ему совсем противно на душе. Тогда он взглянул на часы, быстро оделся и отправился гулять по городку.

* * *

В городе стояла осень. Воздух был тонок и свеж, а небо, покрытое толстым, но плотным слоем высоких облаков, лило ровную, чистую белизну. В этом безличии и равномерности освещения каждый цвет выступал отчетливо и отдельно. Листья горели сухим золотом всех оттенков, от червонного до сплавов с медью или серебром, казалось, тронь – и начнут перезванивать. Темные ветви в безветрии графически строго вонзались в белизну неба, обнаруживая в природе строгость и красоту.

Но спешил мимо деловой люд, щурясь в сторону светила. Безразлично каблуки перемалывали опавшее золотое великолепие в прах, труху. Мало, очень мало нашлось бы таких, которые остановились бы и вдохнули тончайший опасный тлен умирающей красоты. А чего смотреть? Пройдет год, и снова то же будет… Красиво, конечно, но дела, брат, дела. Жизнь требует!

– Где у вас тут кладбище? – остановил Кирилл Петрович пожилую женщину. – Я не местный, – пояснил он.

– Это – смотря какое. Если братское…

– Нет, городское, – перебил ее Кирилл Петрович. – С церковью, небось?

– С церковью? – женщина прищурилась. – Если вам церковь нужна, – начала она…

– Мне церковь не нужна, – соврал Кирилл Петрович. – Но обычно, где главное кладбище, там и церковь есть…

– Сейчас и без церкви бывает, – гнула свою линию бабка. – Вот у нас есть кроме братского еще три кладбища, и все без церквей. Если кто хочет по старинке, чтоб отпели, то везут отпевать в одно место, потом в другом хоронят…

– Вот и где же это место, куда сначала везут, по старинке… – снова прервал ее Кирилл Петрович, а про себя чертыхнулся.

– Да вот по этой улице прямо, все прямо, а там и выйдете… Минут двадцать идти.

Он пошел, а она долго стояла и смотрела ему вслед до тех пор, пока Кирилл Петрович не обернулся в третий раз. Тогда женщина спохватилась и пошла в другую сторону.

Пробуждение Героя

Проснулся Савелий в самом приятном расположении духа. Быстро поднялся из постели, потянулся. В солнечном лучике сквозь стекло синело небо. В последнем золоте стояли старые деревья в саду, и в зеркале отчетливо отражался он весь: и чуть широкий нос с угорьками, впрочем, заметными лишь пристальному взгляду, и общий вид лица, которое у Савелия было простое и открытое, этакого «русачка», у коего глаз голубел огоньком, а волос курчавился легонько. Был он ни высок, ни мал ростом и в меру плечист. Пожалуй, голова была чуть великовата, а так, очень в меру и пропорцию был скроен Савелий. Движения у него были легкие и даже отдавали изяществом. Да еще глаза надо бы отметить, их выражение умное и проницательное, хотя не без налета грусти и даже некоторой поволоки…

Под взглядом субъекта из стекла, так точно повторявшего любое движение Савелия, гримасу, взгляд, диво сна, целостное, плотное и рельефное в глухой ночи, запрозрачнело, как облачко утреннего тумана, разредилось, быстро стало менять очертания, пока не растеклось дымкой омутного ощущения. Вспыхнули дневные

мысли, дробя привычной логикой единство.

Тихо и неслышно вошла мама и, будто продолжая с ним разговор, произнесла:

– Все выше других глядишь. Что тебе не живется? Нельзя быть умнее всех. Вот и снится тебе всякая гадость, – тут старушка даже перекрестилась. – Тьфу, тьфу, и говорить не хочу, и не поминай попусту… Терпеть надо!

– Да что и от кого терпеть, мамочка?! От рыла кувшинного? Чиновного мурла, которое незнамо почему и по какой причине распоряжается твоей судьбой?!

– Тише, тише! Люди услышат! – так и замахала на него руками старушка.

– Какие еще люди?! Где тут люди?! Да плевать я на этих людей хотел! Пусть слышат! Может, у них чего и шевельнется помимо жрать, спать…

– И ты бы мог спокойно жить, – вставила старушка. – Машину купил бы. Дом собственный. Все свое в огороде. И не мотался бы больше где и с кем попало. Бог даст, привык бы и жил как человек…

– Какой еще Бог! Нет никакого Бога! – вскричал Савелий.

В этом месте старушка ужасно расстроилась, стала рукой махать, мол, тише, тише… И в тот же миг залилась лаем белая собачка на дворе, звонко, зло. Старушка как-то очень проворно и легко поднялась и поспешно вышла. Собачка давила себя цепью и оттого хрипела тенористо. Кто-то уже скреб подошвами за дверью о коврик. Постучал и вошел.

– Здорово, Савелий, – послышался мужской голос.

Тут Савелий вроде очнулся, даже рукой провел по лбу. И неожиданно, только сейчас он окончательно понял, что старенькой его мамы больше совсем нет на одном с ним белом свете. Разом улетучилось благодушие, и свет переменился, противно стал, назойливо резать глаз. С отвращением, тяжело глянул Савелий на вошедшего.

Филипп, хромой мужичок с длинным носом и маленькими глазками, моргавшими по куриному, вошел в дверь, проковылял в комнату и присел на краешек стула. Мясистый кончик носа у него тут же вспотел, и он стал шмыгать носом, изгоняя влагу, готовившуюся вытечь и повиснуть каплей на самом чувствительном окончании этого органа. При каждом шмыганье кончик носа дергался из стороны в сторону совершенно независимо.

– Жалко твою мамку, – объявил он, вздохнув. – Царствие ей небесное…

– Коль знать, что есть это небесное царствие? – зло ляпнул Савелий.

– Люди говорят, что есть, а там, кто знает? Ты что, все в столице? – полюбопытствовал Филипп. – Давно тебя не видали.

– В столице, – ответствовал Савелий.

– В институте работаешь или еще где?

– В институте.

– Хорошо получаешь?

Савелий хмыкнул и не ответил.

– В институте неплохо платят. Вон, даже у нас, а в столице, небось, побольше. Учителям сейчас прибавили, – разъяснил Филипп.

– Небось, чтоб лучше учили.

– У тебя детей еще нет?

– Слава Богу, нет, – покривился Савелий, но Филипп с ним не согласился в отвращении к детям:

– Не, а чего, дети – это неплохо. У нас второй появился…

Тогда Савелий себя пересилил и для вежливости спросил:

– Ну а как вы тут поживаете?

– Да ничего, живем пока. Сейчас труднее стало. То сена нет, корову нечем кормить, а продавать жалко, когда все свое, как-то легче… Вон, твоя мамка тоже цветами занималась, выращивала – все копейка.

Он смигнул два раза перепончатым веком, высморкался и спросил:

– Ну, а что, надолго к нам?

– Вся жизнь лишь миг, что в ней такое «долго»? – двусмысленно ответил Савелий.

– В отпуск, значит? – заключил Филипп.

– В отпуск на похороны, отдохну, повеселюсь, – беспричинно, все злей становился Савелий.

Филипп пошмыгал носом, опять смигнул несколько раз.

– Может, не ко времени я, – сказал он деликатным голосом. – Тогда в другой раз зайду.

– Сиди, сиди, – сказал Савелий, подавляя раздражение. – Не зря пришел, небось насчет дома?

– Не собираешься продавать? – тут же откликнулся Филипп. – Хорошие есть люди, спрашивали… Ну, я говорю, пойду узнаю, извини, если не вовремя или чего не так…

– Хорошие люди?! А я, что не хорош в этой избе?! Недостоин жить в сем граде?

– Да кто ж говорит?! Твой город, тут родился… Институт у нас есть, без дела не будешь. После столицы, конечно, заскучаешь быстро (мечтательно), там жизнь вовсю идет. (Смирно.) А мы тут что?! Потихоньку ковыляем…

– А без всякого дела, – вдруг горячо и зло зашептал, наклонившись к нему, Савелий. – Без всякого института, без никого, вот, просто жить! Цветочки выращивать, огурцы, у себя в доме, а? Нельзя?

– Так не дадут, сейчас всех заставляют работать, – Филипп пошмыгал носом. – Конечно, можно фиктивно где-нибудь оформиться, а там живи как хочешь. Ну, я пойду, – сказал он, поднимаясь. – Дом-то на снос, а у нас знакомый есть, все бумаги можно оформить… А так ведь и не продашь… Земля государственная. Сейчас больше квартиры покупают. И тебе дадут, если на снос…

Стало Савелию неудобно за свой разговор: «Чего перед человеком выламываешься?!» – одернул он себя мысленно, а вслух спросил устало:

– Сколько дают?

– Это как договоритесь. Не меньше десяти, я думаю…

«Два года отличной жизни!» – прикинул Савелий, поглядел на Филиппа, будто прицеливался.

– Завтра. Приходи завтра с этими людьми, вечером.

– Придем, тогда часиков в семь. Ну будь здоров, – кончик носа подергался, но, видимо, более ничего интересного не уловил. – Ну тогда, значит, до завтра, – сказал Филипп и, припадая на ногу, вышел в дверь.

Собачка залилась дурным голосом.

* * *

Савелий съел два яйца всмятку, потом долго пил крепкий душистый чай, бессмысленно сосредоточиваясь на ощущении жизни и предстоящих в ней забот. Включил на миг радио: «А сейчас прослушайте передачу из нового цикла: Дизайнеры нашей радости», – ласково проворковало женское материнское контральто, и под музыку вступил деловитый говорок «нашего корреспондента».

…Виктор Иванович вначале возмутился, даже рассвирепел, услыхав, что кто-то собирается ему расписывать жизнь. Но потом… впрочем, дадим слово ему самому… И глуховатый мужской голос забубнил:

– Да, вначале странно как-то было, что кто-то приедет и принесет тебе расписанную твою жизнь, а ты по ней, по этой расписанной роли начнешь жить… Насилие прямо… Но тут пришла такая молоденькая, симпатичная, вежливая. Показала, вот, говорит, посмотрите! Может, понравится. Судьба у вас образцово-показательная, по ней люди должны учиться жить, а досуг свой, личное время вы плохо проводите.

– Какая она у меня образцовая?! Обыкновенная судьба! – говорю я ей. – Ну а личное время провожу, как могу, как все…

– Нет, – говорит она. – Вы можете жить много лучше и интересней. Только руки у вас не доходят до устройства своей личной жизни…

Сказала, что у нее это курсовая работа в институте, что она подробно изучила мою жизнь и многое в этой жизни можно улучшить и поднять до вершины…

– Откуда ты можешь знать мою жизнь?! – помню, вырвалось у меня. Но расспрашивать не стал. Теперь у них компьютеры…

Взял молча папочку у этой девушки. А она краснеет, извиняется, говорит, что никто меня не заставляет написанному в точности следовать… – Мол, если не нравится, то «не нравится», можно подправить…

Рассказчик прокашлялся и продолжил:

– Взял я у ней листки, значит, читаю. С сердцем, надо сказать, а потом смотрю: вроде дело написано. И правда, отчего бы мне так не поступить? За работой, знаете, себя забываешь, а отдыхать-то надо… Хорошо, одним словом, она мне все распланировала. И все вроде как я сам придумал. Надо ж, думаю, как ловко она все поняла про меня, и так мне это понравилось…

– Это было год назад, – вступил деловито корреспондент. – А каково теперь ваше отношение, Виктор Иванович?

– Теперь, что говорить. Вон дети в игру играют: «Какие судьбы мы выбираем?» Много переменилось за год. Ко всему привыкаешь, – вдруг ляпнул Виктор Иванович, но его тут же перебил тенорок журналиста:

– Да, к новому надо привыкнуть. Особенно к хорошему новому!.. Вы слушали беседу с токарем-передовиком в новом цикле передач…

Савелий в этом месте расхохотался.

– Надо ж какая гадость, – пробормотал он вслух. – Курсовая работа под названием «год вашей жизни», расписанный мною, ха, за, ха, студенткой психвуза. Тьфу! – в сердцах плюнул он. – Судьба! От Бога! Воля Неба! Какого к черту неба?! Где вы, богини, прядущие нить? Кувшинное рыло чиновное распишет тебе жребий твой, и не в книге Судеб, а в самой обыкновенной, бухгалтерской книге: доход, расход. Полезен, соответствуешь – доход отчизне. А не стоишь как надо в позе «чего изволите?» – в расход его, вычеркнуть! Ах, сволочи! – бормотал он, обращаясь в своем монологе неизвестно к кому, зло выдернул шнур старенького репродуктора. Потом огляделся, подумал и отправился на кладбище. К соседке заходить не стал. «Сам разыщу», – решил Савелий. Очень не хотелось ему видеть чужого человека, разговаривать, вздохи слушать… К черту всех! Молча, сосредоточенно обходя главные улицы, проулками дошагал Савелий до городского старого кладбища.

Кладбищенские раздумья

Тихо на кладбище. Только птицы кричат, да ветерок шумит в густой кроне деревьев. Трава тут сочная, мясистая. Листья плотные, зелень их темная. Жирная, добрая на кладбище землица.

Над могилкой в загородке возвышался клен. Широкие узорчато-желтые листья прикрыли холмище. Сухо и чисто. Крест чуть покосился. Вокруг густо теснились другие могилы. Как при жизни, вроде места не хватало им под небом. Были и богатые, с литой оградой, с мрамором, тяжело и помпезно, свысока взирающие на сиротливые холмики вокруг, которые были вовсе без ограды, чуть заметно возвышались да крестиком торчали вверх.

На деревянном, помазанном серебряной краской кресте шуршали под ветром остатки бумажных цветов, совсем полинялых от дождей и солнца. Клен вымахал на славу. «А был в палец толщиной и чуть выше меня», – подумал Савелий, и ему захотелось побыстрей уйти, выбраться отсюда, но что-то в нем медлило, удерживало. «И кладбище – это еще жизнь, – думал он с растущим отвращением. – Остатки тела, и гроб, и холмик над ними – все принадлежит вещественной и зримой жизни нашей, а значит, кто-то этим заведует, и еще как заведует! А ну, попробуй, как и в жизни, впрочем, получить местечко поприличней, да еще в Столице, где-нибудь на центральном кладбище?! Черта с два. Мало министра знакомого иметь. Тьфу!»

Ветер зашумел. Беззвучно и медленно кружась, стали опускаться на могилку широкие листья. Касаясь земли, они издавали сухой чистый звук. Он переступил с ноги на ногу.

– Карр, Карр, Карр, – сорвалось воронье с особенно высокого и пышного дерева и полетело жирными черными мухами в осенней синеве.

С силой выдохнул воздух и быстро пошел Савелий прочь. Меж рядами торчащей чужой памяти, стиснутой, скученной. Уфф! Выскочил он на небольшое открытое место перед церковью. Внутри шла служба. Толпились у входа старухи в темном. Люди входили, крестясь заранее на картинку над входом.

«Дай поставлю я лучше за упокой свечку, – подумал Савелий. – Старушка верующая была, может, ей приятно будет».

Он вошел, купил свечку тут же у самого входа и подумал, куда бы поставить ее. Вспомнил, что церковь эта Казанской Божьей Матери, Казанка, как ее называли местные. Пошел он тогда искать эту самую икону. Внутри пели что-то неразборчивое, но звук очень красиво и торжественно отдавался под каменными сводами. Какая-то пожилая женщина истово била поклона стоя коленями на каменном полу… Вот пение кончилось, священник стал бормотать нараспев и размахивать подвешенной на шнурках плошкой. «Небось это и есть кадило», – решил Савелий, узрев, как из плошки при взмахах выходит дым. «Упитанный священник», – отметил он, рассматривая лицо человека в церковной одежде. «Поп, Дьякон… Божьи дела тоже административно учреждены и расписаны на земле, – подумал он неприязненно. – Не то чтоб к Богу поближе, главное, чтоб повыше над другими из той же братии… Ах, ничто человеческое не чуждо слугам Божьим». Тут он и увидел Кирилла Петровича, стоявшего скромно в уголке. Кирилл Петрович тоже бросил взгляд в сторону Савелия, и на лице у него отразилось беспокойство, потому что Савелий его рассматривал с любопытством некоторое время и даже очень пристально. Выждав несколько минут, Кирилл Петрович, не глядя на Савелия или в его сторону, повернулся и спокойным шагом направился к выходу. Заинтересованный Савелий двинулся за ним.

Возле кладбищенских ворот нищенки просили подаяние. Человек, за которым шел Савелий (Кирилл Петрович), дал им, за что был награжден словами: «Дай Бог тебе здоровья». Савелий с отвращением поспешил пройти мимо, терпеть не мог нищих, их вид оскорблял его даже. Ну чего они лезут на глаза?! Выставляют свои уродства. Урод, так сиди дома! Обязательно надо, чтоб и другие вроде страдали, на тебя глядя… Такие мысли были у Савелия, и, когда он чуть эмоцию спустил при посредстве этих мыслей, ему опять (как тогда с Филиппом) стало неудобно. Даже заболело внутри, когда он подумал, что у них, выставить свои беды напоказ, – это один только и выход хоть как-то сопричастными стать жизни, что жизни у них вовсе и нет, с самого начала! А жить надо, и сил убить себя нет.

Он остановился и тотчас пустынная улица тоже остановилась. Белесо жгло октябрьское солнце. Савелий глубоко вдохнул воздух и отметил, что воздух будто тленом насыщен каким-то, но ядовитость этой субстанции, вызывавшей немедленную тоску в душе, была приятным ядом эдакой вселенской грусти. Сухое летнее томление в небе пошло подпалинами, вроде пробирало по синеве могильным холодком. Домики нагрелись, сухо жгла их осенняя жара-крапива. Висят пустые от листвы сучки, сломан засохший стебель и втоптан, воткнут концом в прах, в теплый рассыпающийся комок под пальцами. Струится пыль облачком на землю. Зачем,

Савелий, нагнулся ты и поднял комочек праха? Что выглядываешь в синем,

густо намазанном и ярком небе.

– Неплохо живут попы, – думал меж тем Савелий, оглядывая крепкие деревянные дома вдоль улицы, что вела от церкви и кладбища в город. Он, сам не зная отчего, продолжал стоять. Пустынной по-прежнему была улица. Только старуха неторопливо проковыляла поперек и сгинула в проулке, обернувшись раза два, чтобы посмотреть на неподвижного Савелия. Потом ленивая вышла кошка и потрусила краешком дороги. Кузнечики трещали назойливо…

Тем временем Кирилл Петрович дошел почти до конца улицы и готовился вот-вот исчезнуть от глаз Савелия. Перед тем он еще раз обернулся и с неприятностью отметил, что Савелий ему глядит вслед, хотя и не двигается с места. Тут Савелий спохватился и быстро пошел, почти побежал за Кириллом Петровичем. Кирилл Петрович это заметил и тоже ускорил шаги. В один миг они пронеслись по еще одной улице, свернули направо, и, взбежав по ступенькам, проворно нырнул Кирилл Петрович в дверь под мраморными колоннами Областного Драматического Театра… Савелий тоже взбежал по ступенькам, заинтересованный остановился перед большой афишей: «Лекция по атеизму. «Все люди творцы!» Читает лектор из столицы».

– Ага, – сказал себе Савелий. – А ты, небось, и есть тот самый столичный лектор по атеизму, в церкву перед лекцией ходишь, хе, хе, хе… Понятно! Заметил нездешнего человека, то-то стал озираться, атеист!

Решительными шагами Савелий вошел в ту же дверь.

– Кто это был? – спросил он у вахтерши, махнув рукой вслед Лектору, проворно ускользнувшему в какую-то дверь.

– Да это Лектор, из Столицы. Хотите послушать, пройдите в зал. Вход бесплатный, – вахтерша оглядывала Савелия. – Вы, вроде, не местный? – спросила она.

– Я местный.

– Не по-нашему одеты, – подозрительность возникла на лице у женщины.

– Я приехал тоже из столицы – улыбнулся Савелий. – Теперь там живу. А родился и школу кончал тут…

– А-а-а… – облегчилась вахтерша. – Вон туда идите. Там вход и места получше. Сегодня много народа. С завода пригнали, – пояснила она. – Теперь положено, чтобы лекции слушали побольше людей. раньше было добровольно, так никто и не приходил. Ну и вышло распоряжение посылать на лекции. Люди довольны. Чего, собственно зарплата идет, а ты сиди, слушай. Я тоже одного очень интересного лектора слушала недавно…

– Где, вы говорите, вход? – перебил ее Савелий.

– Вот сюда идите, – она забежала вперед и приоткрыла ему тяжелую дверь. – Сейчас начинается.

Савелий огляделся. Народу было много. Он выбрал местечко поближе к сцене, уселся и стал ждать.

Взъерошенный Кирилл Петрович был встречен человеком в плаще и распорядительницей.

– А мы начали беспокоиться, – сказал распорядительница. – Все собрались, полный зал вам организовали.

Лектор ничего не ответил, только дышал тяжело.

– Что с вами? – участливо спросила распорядительница. – Через пять минут будем начинать, – и тревожно добавила: – Отложить никак нельзя.

– Не надо ничего откладывать – хмуро сказал Кирилл Петрович. – Все в порядке.

– Ну я тогда пойду объявлять, и сразу выходите. Ваш товарищ вам покажет, как идти… – она заторопилась на сцену.

– Неужели одного вас недостаточно? – зло поглядел Лектор на человека в плаще. – Вроде приставлены, следите, а тут еще одного подсылают.

– Обижаете, Кирилл Петрович, обижаете, – поджал губы спутник Лектора. – Сами знаете, что я к вам не приставленный, а по своей воле езжу, хочу диссертацию написать по вашим выступлениям, хлопотал специально…

– Знаю я, какую вы диссертацию напишите! Донесением называется…

– Я вас уважаю, Кирилл Петрович, – сказал строго человек в плаще – но всему есть границы.

– Извините, может, я и не прав, – повинился Лектор.

– Нет ничего проще человека опорочить. Назови стукачом, а пусть потом отмажется. А кто вас из милиции в Торопце вытаскивал? А все ваши гулянья прикрывал!..

– Ладно, может, я погорячился, – примирялся с ним Лектор. – Только точно за мной следил человек. Шел по пятам.

– А я думаю, показалось вам.

– Точно шел. Да он сюда и нырнул следом.

– Вы мне его покажите. А только мало ли что. Внешность у вас не местного человека. Может, познакомиться хотел.

– У него тоже не местная внешность.

– Тем более…

– Пора, пора. Выходите! – возникла возле них распорядительница.

Кирилл Петрович ступил на сцену.

Все Люди – Творцы

– Сегодня перед нами выступит товарищ лектор из Столицы. Все вы, товарищи знаете, – меж тем говорил ведущий, – недавно вышло постановление партии и правительства о «дальнейшем усилении личной ответственности каждого гражданина за взятые на себя обязательства». Но речь идет не только об обязательствах, взятых по работе. Это и моральные обязательства в общественной, личной жизни. Так сказать, ответственность за свою судьбу. Одним словом, товарищ Лектор сейчас нам все объяснит поподробнее, – и захлопал в ладоши.

Зала отозвалась жидкими аплодисментами.

Кирилл Петрович подошел к микрофону. С отвращением перебрал листочки, потом оглядел зал и неожиданно наткнулся на взгляд Савелия. Поспешно отвел глаза. Потом кашлянул и чуть хрипловато начал:

– Все, что у нас в стране ни делается, нашими врагами истолковывается превратно. И главная мысль в этом извращении нашей жизни такая: нет-де у нас в стране у человека никакой свободы. Жизнь его диктуется государством… И так далее, и тому подобное… – так начал свою лекцию Кирилл Петрович. Пожевал губами, коснулся пальцами листков. – Но государство, товарищи, – это мы сами, – продолжил он вяло. – А значит, смешно получается, мы сами себе диктуем жизнь. Раз так, то как же в голову может прийти нормальному человеку навязывать самому себе такую жизнь, как ее представляет западная пропаганда. Человек себе враг, выходит?! И вместо того, чтобы жить вольготно и красиво, он сам же себя будет заковывать, в шоры ставить… Зачем?! Кто этому поверит?! – вопросил Кирилл Петрович и перевел дух. В горле было сухо, и отчетливая мысль надоедала ему: «Зря ты не опохмелился». В остальном мысли путались, слегка мутило Лектора после вчерашнего ужина с местным начальством общества «Знание».

– Но и нельзя как попало жить! – объявил он и вновь обежал взором зал. Увидел Савелия, нахмурился и послал ему такой неприязненный взгляд в ответ, что тот про себя решил непременно с Лектором встретиться и выяснить, отчего тот на него зверем посматривает. «Небось за стукача принял», – думал Савелий, вспоминая, где он этого Лектора видел, очень знакомым ему казалось лицо и, в особенности, голос Кирилла Петровича.

– Нельзя произвол творить! Мол, мому ндраву не перечь! С ответственностью надо в жизни поступать! Потому что не один человек, вокруг него другие живут люди! А перед кем у человека главная ответственность за то, как он живет, как поступает?!

Тут наконец почувствовал Кирилл Петрович знакомый подъем, зал ощутил и стал заводиться. Голос окреп, взлетел. Нет, не зря его так ценили, прощали пьяные дебоши… умел найти слова лектор, умел неказенно выразиться…

Савелий тоже оглядел залу украдкой. Люди сидели чинно и слушали.

– Судьба, зловещий рок, как на роду написано, так и жить будешь! – меж тем в полный голос заговорил Кирилл Петрович. – Да кем, где расписано?! Кто это за нас нашу жизнь выбирает?! Кто приучает человека бояться, терпению учит?! Мол, на том свете воздастся. А есть ли он, тот свет?! Где он, я спрашиваю?! Где этот милосердный Бог, который так глух к страданиям, коими наполнена еще до сих пор жизнь в разных странах, где продолжают верить в чудеса и спасение. Да спасаться надо в этой жизни! Не в загробном мы мире живем, товарищи.

В зале стали улыбаться.

– А кто вернулся оттуда? Кто хоть какие-то доказательства представил, что есть этот другой, лучший мир?! Нет никакого другого мира! Нет ни рая, ни ада! Есть вот эта наша с вами жизнь, и в ней человек, который если будет жить с ответственностью, то и будет счастлив, – и, понизив голос, вдруг воззвал: – Бог, если бы он был! Так покажись! Объяви нам себя. Вот, скажем, здесь! Сейчас! Вот когда бы поверили…

В зале тишина стояла мертвая. Умел Лектор своим голосом и страстностью речи как-то прямо гипнотизировать публику. И вопросы поднимал непростые.

– Только не переживайте, не появится. И книги священные не помогут. Сколько ни читай, а жизнь своим чередом идет. Потому что нет никакого Бога-Творца. Мы сами творцы! И жизнь – наше главное творчество. Все люди – творцы! Но разве художник или писатель будут творить как попало?! С разбором, с мыслью они создают свои творения. Почему же считается, что жизнь, самое главное наше творческое произведение, можно «а бы как» лепить? День прошел, мол, и слава Богу. А то и еще хуже, с оглядкой, как сосед, так и я. Чтобы не хуже других. А сосед твой, может, мещанин, и нечего на него оглядываться. Надо, товарищи, не «не хуже других», а стараться себя превзойти, чтобы лучше себя жить каждый раз…

«Вот это заворачивает Лектор, – подумал Савелий. – Талантливый, сукин сын».

– Никто не откажется, если придет художник и вам картинками украсит стены. Мебель покупаете покрасивше, получше… А в жизни бездари! – рявкнул Кирилл Петрович. – Иной вообще не думает. Живу, мол, как все, и точка! А если на самом деле, не понимает он, как жить надо? Если и не знает, какая она культурная, красивая жизнь может быть! Значит, кто-то должен ему подсказать. Должен прийти и, как тот художник квартиру, украсить жизнь. Пока собственного не наступит понимания, как надо жить!

Зала сидела тихая, лишь человек в плаще быстро записывал что-то. Савелий только диву давался.

– Вот это демагог! – восхищенно прошептал он.

А меж тем голос Кирилла Петровича все усиливался, и на лице у него появилось вдохновенное выражение.

– Нет, товарищи, никаких богов в помине! Мы эту жизнь делаем такой, как она есть, каждый день, с утра. И только от нас зависит сделать ее еще лучше, прекраснее, если хотите. Чтоб напоминала жизнь наша не скучную сатирическую пьесу про пьяниц или тупиц, а большой красивый роман. В котором каждый из нас – главный герой. И каждый сам себе писатель.

Зала зашевелилась. Послышались смешки. Кто-то крикнул:

– Правильно!

– То-то и оно, что правильно, – чутко отозвался Кирилл Петрович. – А сами знаете, быть настоящим писателем трудно. Этому надо учиться. На таком человеке особая лежит ответственность. И не перед высшими силами. Это ответственность прежде всего перед собой, перед своим народом и… – тут хотел Кирилл Петрович сказать слово «партией», но что-то его остановило, прямо физически. Из горла вышел едва слышный звук, который был усилен микрофоном. Так что в зале раздалось громкое, хрипловатое хииик… Потом наступила томительная пауза, и неожиданно совсем другим голосом, как будто и не своим заговорил Лектор: – Всякий человек создан по образу и подобию Божьему, – сказал он негромко, и зала напряглась от таких слов. – Не обличьем (усмешка), а нуждой творить. Про Бога мы только одно и знаем – Он был творец. Человек творит ему подобно, с самого начала, когда младенцем обнаружит твердь и отделит несовершенным глазом свет от тьмы; заполнит свой мир всякими тварями и, наконец, людьми. Потом вдохнет мучительным напряжением в себя отдельное существование и встретит свою Еву, которая протянет яблоко, чтобы отведал от древа и открылись глаза его, чтобы возжаждал жизни, соединился с ней и породил двух, всегда двух: Каина и Авеля, зло и добро… Так написано в священных книгах. Потому эти книги и священные, что в них заключена вся главная игра сознания и чувства, как в генетическом коде заключена картина тела. Ошибка в исполнении взращивает уродство. Так мы себя уродуем, не исполняя творчески и не пытаясь даже приблизиться к замыслу. Предпочитаем мазать по образцу убогости эпохи, лубок с чужой красоткой и лебедями! Когда же вытошнит от нарисованного, когда страшок возьмет от безнадежности и бессмыслицы – ищем спастись. Начинаем переживать свое Евангелие. Едины во всех лицах: Христос и сам себе Иуда, и Петр, фарисей и римлянин… Все в точной соразмерности замысла. Лишь мелочность и высота творимого – у каждого свои. Свои искушения. Свои предательства. Свое распятие и воскрешение. Коль повезет! Не повезет – иной распятый на кресте собственной глупости так и провисит до смерти, не зная про то! А сколько раз макаем мы хлеб в одну миску одновременно с собственным предательством? И зная про то, молчим, неготовые исполнить предначертанное. Молим, упрашиваем пронести сию чашу мимо нас. Зря стараемся, все равно распнут! Только кресты наши низенькие, а гвозди – вроде булавочных уколов. А какая разница? Мука у всех настоящая!

«Ай да лектор, – мыслил Савелий. – Ай да говорун! Куда ж ты гнешь? Да после такой лекции под белы руки и…». Он осмотрел украдкой зал, но в нем никто не выражал на своем лице ровным счетом ничего. Потом он поглядел на человека в первом ряду, того, что представлял лектора из столицы, человек вроде дремал, согласно клевал носом. Тут Савелий и заметил еще одного человека, который по всему слушал чрезвычайно внимательно и даже делал какие-то пометки в записной книжке. Савелий заметил магнитофон у него в петлице и понял, кто этот человек с таким профессиональным магнитофоном…

Тем временем Кирилла Петровича так и несло все дальше. Он слышал со стороны слова, которые произносились его голосом, но ничего с собой не мог поделать. Только тоскливо думал в самой глубине души: «Эх, что ж со мной будет-то после такого?»

Странные вещи для атеиста говорил он, очень странные:

– Есть стойкие, крепко своего будут держаться, пока не наступит та самая страсть. Тогда возопит: Боже пронеси эту чашу мимо! И предаст сам себя в такой момент, распнет свою душу через это предательство любимого и главного на мучительном кресле сожаления и боли! И боль победит, очистит, и тогда он – воскреснет и явится в тихий час к себе тайно, будет вечерять и спросит, где Иуда? «А он себя убил», – ему ответят. Тогда станет ему жалко Иуды, всех ему станет жалко без разбора. Тут и поползет сомненьице, обернется Фомой неверующим и воскликнет: «Дай вложить персты!» И вложит тогда человек себе персты в еще незажившие раны, разбередит их, снова ту же боль ощутит и только тогда поверит, окончательно поверит в собственное Воскресение… (Перевел дыхание Лектор. В зале осторожно кашлянули.)

Но чудный призрак уйдет, тайное чувство покинет, вновь станут сутяжничать апостолы души нашей и набивать себе цену, пока не придет непримиримость, и все начнется сначала…

Сколько их движений сквозь то же самое? Лишь пред смертью, в последний раз, когда вся жизнь бешено промчит перед взором, быть может, разглядит, что топтался в своей жизни на месте, кружил. Тогда повиснет человек на кресте самой сильной боли – безысходности, да не вознесется и лишь умрет, сжав душу последним горьким «за что?», недоумением даже, по отношению к такой бессмыслице своего существования…

Люди в зале совсем замерли, тихо было. Только человек в плаще по-прежнему что-то быстро записывал. Главный распорядитель весь так и подался в сторону Кирилла Петровича, набычился, но с места не вставал.

Савелий слушал внимательно, а взглядом присматривал за человеком в плаще. «Вот сейчас он встанет и выйдет», – думал Савелий. И в самом деле, человек встал и осторожно вышел из залы. «Ну, конец нашему лектору!» – умозаключил Савелий даже с некоторым весельем в душе. Попахивало большим скандалом. Но события стали развиваться совсем не так, как он ожидал. Неожиданно лицо Кирилла Петровича сильно изменилось, он даже испустил глубокий вздох, хорошо слышный через микрофон, как будто справился с какой-то важной задачей и победил. Оглядел устало сидящих и неожиданно сказал: – Выходит, мы суть программа, вложенная в машину жизни, хотим мы того иль нет. Но Странная эта машина! Без нас ее нет, мы та программа, которая непрерывно творит собственный компьютер. Мы роли, расписывающие пьесу, в которой нет зрителей, кроме нас! Нет Бога иль Беса, есть лишь познание себя и открытие глаз своих на то, что мы есть на Самом Деле! Программа, себя осознающая и исполняющая – вот главный и вечный сюжет судьбы у каждого из нас. Задача творческая и благодарная, и… очень ответственная. И то, что не учатся на ошибках люди, что существуют вечные сюжеты искусства, не про тупость говорит человеческую, вовсе нет! Лишь подтверждает замысел и общий план нас, очерчивает роль, подобно наследственному коду определяет главные черты и облик сознания нашего, в котором каждый носит им сотворенный мир, мирок, как ни назови. Увы, сотворенный часто по шаблону без мысли и ответственности! – И тут он совсем неожиданный поворот сделал. – Вот эта мысль об ответственности в творении своей судьбы, своего внутреннего и внешнего мира, и есть главная мысль последнего постановления Партии и Правительства: «О дальнейшем развитии творчества масс и об усилении личной ответственности за взятые на себя обязательства», – прочитал он по бумажке. – Мысль ясная и простая: Мы – все творцы и исполнители своей жизни, и, как в любом творческом деле, главное – творить осознанно и вдохновенно…

На словах про постановление человек в плаще вдруг снова возник в зале и спокойно уселся на свое место. Ведущий же вроде очнулся, расслабился и даже заулыбался облегченно.

– Товарищи, – вопросил он залу. – Есть вопросы?

Вопросов не было.

– Что ж, товарищи, поблагодарим лектора за интересную и содержательную лекцию, в которой он обрисовал положительные с точки зрения разума элементы в так называемых священных книгах и при этом вывел и показал еще раз всесилие человеческого разума… Я, конечно, не совсем согласен, с товарищем лектором, что книги эти – программа нашей жизни. Мы живем по другим программам, о чем наш гость сам говорил вначале. Но, с другой стороны, нельзя отрицать, что в священных разных писаниях есть историческое, так сказать, зерно… Одним словом, поблагодарим нашего столичного гостя, – и первым опять захлопал в ладоши.

Зала на этот раз весело и бурно отозвалась аплодисментами. Кирилл Петрович неловко откланялся и поспешно ушел за кулисы.

Люди стали подниматься, зашумели и, переговариваясь, потекли к выходу. Стали закуривать на ходу, пока женский голос не прокричал: «Товарищи! В зале просьба не курить!» Тогда те, что уже закурили, стали прятать сигареты в рукава.

– Вот дал Лектор! – возбужденно кричал чей-то голос. – Живем, говорит, в точности по Библии… А, если чего не так в жизни, то вроде сами под себя делаем, а значит, «сам дурак»…

– За такую лекцию по головке не погладят, – гудел бас.

«Действительно, не погладят» – подумал Савелий, вместе со всеми пробираясь к выходу.

– А чего? У нас один партийный тоже вроде все хорошо начал говорить, а потом как завизжит! Жги, кричит, бесовское знамя. Дьявол это!! И давай переходящее знамя, знаешь, что в клубе у нас стоит, поджигать. С себя одежду содрал… приехали, связали…

– Ну и чего? – полюбопытствовал кто-то.

– Чего? Посадили в сумасшедший дом. Кричал, как в машину сажали, что власть советская от дьявола… Говорят, недавно вышел. Вылечили…

– Там быстро вылечут…

– Известное дело, чикаться не станут.

Последних слов Савелий не слышал. Он вышел на улицу. Тяжелая дверь театра захлопнулась за ним. Вышел он последним. Остановился, закурил, и решил подождать Лектора. Он вспомнил, где они встречались.

Взгляд Савелия остановился на аляповатой афише с огромным портретом молодой красавицы. С трудом, но все ж узнал ее Савелий. «В провинции все позже начинается», – отметил он. В столице фильм с Аннушкой уже сошел с экрана.

«Надо ж тебе, – меж тем думал Савелий, глядя на афишу. – Если правда, что говорили про этот фильм, то повезло девке. Жила, как могла, а ее засняли и на тебе – Знаменитость! Игра естественная, все как в жизни! – он даже сплюнул. – Интересно, какую ей дальше роль определили? Теперь так естественно не выйдет сыграть, небось озираться будет, подыгрывать».

Легкая на помине Аннушка

Проснулась Аннушка в этот день поздно. Долго лежала, ощущая во всем теле легкость и сытость. Потом легонько поднялась и, как была в рубашке, подошла к зеркалу и стала на себя смотреть. Ох! И красива стала она в одну эту ночь. Даже жутью какой-то веяло от ее лица, так неестественно хороша была Аннушка. «Что это со мной приключилось? – спрашивала она себя, не без удовольствия разглядывая лицо свое, ставшее неожиданно таким загадочным и прекрасным. – Да я ли это?» Она наклонилась, совсем вплотную приблизила глаза к стеклу и убедилась, что вроде это она и есть…

Что говорить, одна перемена за другой вышли у Аннушки в жизни. Вся ее судьба переменилась, а теперь и сама иной стала. Сразу и квартира у нее появилась, и в институт приняли без экзаменов… Сам, сам толстенький директор позаботился о ней отечески. Впрочем, не совсем отечески, потому что стала Аннушка (и довольно быстро) его любовницей, и не только его, впрочем… Эх! Закрутила, завертела светская суета! Вначале, конечно, переживала сильно, но однажды в ней что-то как надломилось, когда услыхала, что про нее самые близкие две подружки говорили. «Подумаешь, – говорила одна из них. – Корчит из себя великомученицу, страдание изображает…». «Невинность потеряла, – подхватила вторая зло. – Да тут под каждым полежишь, батальон по тебе протопчет, пока на роль выберешься. Эх! Да я бы десять раз теряла бы всю себя, чтобы попасть в такой успех!»

Аннушка подслушала невольно и поняла, что ей завидуют, и, сопоставив всякие черточки их отношения к ней, увидела, что зависть эта лютая у них. И никаких других к ней чувств они не испытывают, а с ней общаются, разыгрывая дружбу, лишь оттого, что возле нее сам директор вьется… И тогда она от них отошла, замкнулась. Что, впрочем, тут же объяснили по-своему: «Загордилась! От успеха голова закружилась!» И еще говорили всякие гадости о том, что она сама под директора лезет и не хочет его ни с кем делить. В одиночку, мол, присосалась, и дальше во всякие сальности пускались завистницы. Впрочем, чего про них писать, про завистниц и завистников?!

Фильм шума наделал. Народ валил в кинотеатры. В газетах были статьи о новом достижении реалистического искусства, а в журнале «Экран» с огромной фотографией Аннушки на обложке даден был ее творческий портрет. Писали, что игра актрисы «бесконечно естественна и тем она подкупает…». Что Аннушке удалось осуществить дотоле недоступное и слить в одно: жизнь и искусство. Что актриса в прямом смысле слова «живет» в фильме, являя игрой своей верх сценического мастерства, и вот (так бравурно гремели заключительные аккорды статьи): мол, наконец-то стали неразделимы искусство и жизнь. Это новое и очень важное достижение реалистического творчества, цель которого не только пассивно, но теперь и активно воспитывать настоящего человека для грядущего прекрасного Завтра…

На Западе крик поднялся. Поборники прав человека всколыхнулись. «Большевики открыли способ управления судьбами!» «Телепатия Служит Кремлю»… Впрочем, про телепатию придумали китайцы, а Запад лишь цитировал.

Группа западных интеллигентов и лауреатов Нобелевской премии написала гневное письмо – протест властям. Протест против (так было в письме сказано) «бесчеловечной игры чужими судьбами». Газеты кричали о попрании человеческого достоинства и еще о том, что есть все же люди, которые не боятся выступить (потому что группа молодых людей внутри тоже написала письмо протеста и переправила его копию неизвестным способом в западную прессу).

Фильм тем не менее получил международный приз, а некоторые газеты Свободного мира стали писать вовсю, что ничего ущемляющего человека в этой истории нет, что, мол, когда наша актриса совокупляется перед камерой, то вовсе неизвестно – жизнь это для нее или игра сценическая? Так что прежде чем кричать о соломине в чужом глазу, не поискать ли бревно в собственном… Вышел большой спор в заграничной прессе. Если она при этом испытывает чувство, то это не искусство, а просто совокупление у всех на виду, то есть жизнь, а если не испытывает сексуального удовольствия, то это мастерская игра… (так писали одни). Другие зло смеялись и вопрошали, что это такое «просто совокупление у всех на виду», да если на виду, то совсем это «не просто». А критики театральные и кино закричали, что грош цена такой актрисе, которая не испытывает чувства. На сцене надо жить!

Аннушка в интервью «скромно выразила свое удовлетворение» (так и было написано) сыгранной ролью… Западные философы затеяли спор: и ожило старое направление под названием: «Искустенциолизм»… Последователи возвысили голос до крика и выступили за Красоту жизни и главность ощущения минуты, достичь которого можно, лишь сделав жизнь искусством! Но не насильственно и грубо, как у нас, а так, как у них, в «Свободном Мире», потому что личностное должно быть первично…

Но все это шумело и волновалось, бурлило за Границей. Внутри стояла тишина, и только слабо доносились сквозь приемники «Голоса» из «Свободного Мира», да слухи ползли по стране…

Голоса твердили в основном одно и то же. Конец приходит, мол, любому индивидуальному существованию, и возвращаются страшные времена, и снова тех, кто не вписался в один запланированный поток жизни, теперь даже и в лагеря не будут отправлять, попросту вычеркнут, и никакой судьбы им представлено не будет. Таким, мол, образом личности приходит конец, и личностному началу в человеке грозит полное уничтожение, а Власть опять достигла крайнего предела. Мрачно рекли Голоса, но им не больно верили, и даже, как сказал один Управдом: «Одни говорят – одно, Другие – другое… А х… его знает, как на самом деле?!» Так нецензурно он выразил важный и главный вопрос всей жизни: «Как Оно, на самом деле?!»

Четыре женских роли для Аннушки

Аннушку только вначале тревожило, что не сказали ей, какая у нее теперь роль, кого ей надо играть. Попробовала даже выбрать себе роль сама, – стала играть роковую женщину, что при ее внешних данных совсем было не трудно, но вскоре роль эта ей наскучила. Когда ж стала постоянной любовницей директора, то и вовсе стала жить без сознательного отношения к своей судьбе. Но при этом все ж старалась соответствовать, не знала точно чему, но соответствовала! Однажды к ней пришли борцы за права человека на свою судьбу и стали корить ее, что она соответствует! Сказали, что каждый должен свою судьбу расписывать сам, и что есть у человека на свою судьбу право! С этим она согласилась, но потом заявила:

– А что, если мне интересную роль предложат, какая очень мне подойдет и сделает меня счастливой? Что, я откажусь играть? Да и вы, небось, рады б были, а просто не дают вам ролей подходящих…

Очень она этими словами оскорбила, а только зря обижались. Она по простоте душевной сказала. Да что Аннушка, все играли! Хуже, лучше соответствовали даденной роли, а то и просто соответствовали, сами не зная чему. И если говорить про естественность жизни, то лишь Служитель Крематория не больно старался. Впрочем, все от никчемности его. И рад был бы, да не знал своей роли, потому что у него в жизни никакой роли вовсе и не было. И чего бы борцы за права ни говорили, не может человек жить без роли, никак не может! И если вправду нет у него никакой, то будет играть, как Служитель, роль выброшенного, униженного, бессудьбинского человека, загубленного бесчестием, царящим в мире. Тоже роль.

Однако сегодня, разглядывая себя в зеркале, Аннушка твердо решила жизнь свою переменить. Даже брови нахмурила… И в это мгновение вкатился колобком директор, розовый, сияющий, с охапкой цветов, зажатой короткопалой ручкой. Семеня подбежал к Аннушке да так и остолбенел, даже цветы чуть не выронил. Речь потерял. Отступил на шажок.

– Ухх ты! – выдохнул он наконец.

– Что, красива я стала? – спросила Аннушка и грозно брови соболиные нахмурила.

– Ох, как красива! Прямо что-то с тобой случилось. Совсем-совсем замечательная, удивительная, необыкновенная, – верещал он тонко и патетически закончил: – Земная воплощенная красота – вот ты кто! – и припал к ногам ее, букет протянул.

И она улыбнулась. Взяла цветы.

– Какой вы смешной, – сказала Аннушка.

– Я не смешной, – директор разом стал серьезен и даже в размерах увеличился. – Я очень важный и значительный! – произнес он и еще сильнее раздулся.

– Ха, ха, ха… – расхохоталась Аннушка, и серебряные монетки ее смеха так и рассыпались по комнате, чисто и мелодично позванивая.

– Ну что ты, Аннушка? – он осторожно присел рядышком, коснулся пухлой ручкой ее худенького плечика. – Похорошела, а чую в тебе, в глубине, что загрустила, закручинилась. Может, привиделось чего? Смутные видения, так сказать, ха, ха, ха… – неизвестно чему хохотнул директор.

Она отодвинулась вялым движением. Букет сняла с колен и положила рядом. Посмотрела в розовое ласковое лицо толстячка.

– Ну, Аннушка. Ну же! Ну же! Да что это за грусть, тоска с печатью?

– Какой печатью? – спросила она машинально.

– С печатью разочарования, моя дорогая Аннушка, наша блистательная актриса!

– Скажите, – перебила она директора. С ним, несмотря на близость, она была на «вы». Что-то мешало ей переступить эту границу. Какую тайную власть он имел над ней? Вот и сейчас будто ушло из нее все собственное: мысли, слова… По телу распространилось приятное томление, лечь захотелось и забыться, а он?.. Пусть делает что хочет. Все как во сне… Аннушка резко мотнула головой: – Скажите, а все это время меня снимают? – она в упор поглядела на толстячка.

Тотчас он руку отнял, и она почувствовала облегчение, сонливость пропала.

– Вы меня гипнотизируете? – спросила машинально.

– Два вопроса. Два! – воскликнул директор и забегал по комнате. – Два вопроса – не шутка. Нет. Один ответ… ха, ха, ха.

Она нахмурилась, разозлилась на шутку. Вмиг толстяк заметил и посерьезнел, тут же проникновенно сказал:

– Аннушка, мы не снимаем. Все это взаправду. Раньше жизнь была искусством. Теперь искусство стало жизнью. Вот!

– Но все, что было со мной за все это время, – она остановилась в каком-то затруднении. – Все в личном… – произнесла с трудом. – Не только с вами… тоже будет показано?

– Тебе честно сказать? Честно?! – закричал толстяк.

– Что вы мной, как с ребенком разговариваете, – закричала ему в ответ Аннушка. – Ненавижу ваши кривлянья. Вы загубили мою жизнь! Кто я теперь? Скажите кто?! Содержанка ваша, шлюха!! – выкрикнула Аннушка и зарыдала. – На меня все пальцами показывают…

– Никто на тебя пальцами не показывает.

– Что, я не вижу?! Не слышу, как про меня говорят?!

– Завистники и завистницы! Завидуют!! – завопил директор возмущенно. – И сама так не думаешь. Что-то другое у тебя, – он пытливо заглянул ей в лицо. – Что-то другое, моя милая Аннушка, на душе… А?! Не хочешь разве на себя поглядеть, со стороны, на экране?! По-честному?!

Она раскраснелась от злости, так и жгла синью глаз розовую тушку, прыгавшую перед ней. Он отскочил и замер, любуясь.

– Ах, как ты замечательна в такие минуты. Глупая девочка… Ладно, все скажу, во всем признаюсь, – сдался он, но Аннушка ему не поверила. – Скажу! – закричал он. – Садись, слушай! – Тут маленький директор ловко придвинул к ней кресло поближе, уселся в нем важный и важным очень серьезным голосом объявил: – Четыре фильма – вот твоя бессмертная слава! Как называются? Пожалуйста! – великодушно улыбнулся. – Только самые классические, лучшие сюжеты. Ну, разумеется, в современности, в сейчас… Мммда… «Бедная Лиза» – первый сюжет.

– Второй сюжет, – зло вставила Аннушка. – Блеск и нищета куртизанки?

– Ну что ты? К чему тебе эти напудренные кукольные роли. Ты – живая, свежая! Что тебе порок? Он мимо, мимо бежит. Ты еще совсем девочка, и души твоей дрянь жизни не коснется… Нет!

– Ах, как много слов, как много заклинаний. Кто же я в этой второй, по-видимому, сыгранной части, а? Кто?! – заорала на него Аннушка.

– Бессмертная Манон Леско, вот кто! – не обращая внимания на крик, эстрадно объявил толстяк.

– Потаскушка, значит? – на всякий случай возмутилась она (не знала про Манон).

– Вольна ты, Аннушка, думать как хочешь. Только боюсь, ты просто не читала эту удивительную историю, что плохо и тебя недостойно!

– А третья?

– Третья – Джульетта с Ромео, – вяло, усталым голосом ответил Директор. – Только самые сильные, классические роли!

– Какое издевательство, – тихо, но очень выразительно сказала Аннушка.

– Тебе, Аннушка, настоящей, самой настоящей любви, разумеется, не надо. Так жри суррогаты! – вдруг закричал толстяк. – Отбросами питайся!

– Любви мне надо, да только своей! Не от вас подсунутой! – тоже стала кричать Аннушка.

– Да кто тебе подсовывает? Кто? Кто тебя заставляет? Я?! Все, все по этим пьесам живут, потому что такая мы жизненная программа, сами себя исполняем, но как?! На каком качестве?! Дура!!

– Четвертая какая роль?! – холодно поставила вопрос Аннушка.

– И это скажу. Скажу! – упорствовал неизвестно в чем толстяк. – Счастливый брак! Вот! – и он замолчал, отдуваясь.

Аннушка, затвердев, не двигалась, как будто всю гибкость и упругость потеряла ее фигура, стала угловатой, неподвижной.

– Драма, конечно, женщины. Но ты же не мужчина. Или тебе нужна мужская роль, так нет тут правды искусства, и правды жизни тоже нет – одна патология. А мы патологией не занимаемся, не ставим! Поезжай в так называемый «Свободной Мир», там это любят, клубничку да солененькое. А у нас качество! Заменителей не надо…

– Своей шкурой сыграю я эти роли, и жизнь пройдет, – тихо сказала Аннушка…

– А ты хочешь в бессмертие в чужой шкуре втиснуться? – совсем сварливо стал кричать на нее директор.

– Не надо мне никакого бессмертия! Не хочу я никуда втискиваться! – закричала Аннушка.

Но толстый человек вдруг вмиг успокоился и согласился жестко и холодно:

– Не хочешь, – сказал он, – не надо. Как тебе угодно. Незаменимых нет. А я, дурак, думал ей подарок сделать, – горько заговорил он, – думал порадовать. Верил в твою истинность. Думаю, готова она на алтарь святой искусства – жизнь положить. Так все Великие поступали, и тебя к их сонму причислил. Но поспешил, поспешил!

– Ты бес, дьявол, – сказала Аннушка. – А только заменить меня некем! Не знаю, почему я так думаю, но точно знаю, что некем! И поэтому я душу свою вам не отдам. Тело берите. И так использовали, – она усмехнулась. – Пользуйте дальше. А душу сберегу.

– Кто тебя просил душу продавать? Что ты напраслину возводишь? Кто тебя пользует?

– И полюблю, если по-настоящему, то без ваших обойдусь классических сюжетов.

– Все ты путаешь, Аннушка, – устало прервал ее директор. – Сюжет он один, заглавный, других нет просто. Вечный замысел нашей жизни, из разных колец составленный. Они, эти сюжетики-кольца, потому и классические, потому и вечные, что по ним живем и развиваемся. Это правила уличного движения для нашей машины жизни. Сила чувств – ее бензин. И едет, катится жизнь.

– Кто же будет этот Ромео? – она некрасиво усмехнулась развратной усмешкой. – Ради которого мне небось и убить себя придется. Для большей драматичности, а?

– Цинизм в тебе играет, приобрела, – с досадой сказал директор. – А вот посмотрим, как ты запоешь, когда Его встретишь! – многозначительно сказал директор и поглядел в глаза Аннушке пристально.

Она вдруг вспыхнула вся.

– То-то же, – довольный, произнес толстяк. – Неудобно стало. И мне бы стыдно было. Не надо ризы марать… – толстяк разглагольствовал, а у нее прямо от сердца отлегло: «Ничего он не знает».

Улыбнулась.

– Вы не сердитесь, – вдруг прервала его Аннушка и робко, застенчиво улыбнулась. – Спасибо за цветы, – почти прошептала она, вся такая худенькая, с просвечивающей голой стройностью фигурки и взглядом, смущенным, виноватым…

– Я не сержусь, – директор отечески обнял ее, чмокнул в лоб. – Искусство требует жертв, и ты это знаешь. Вот так! – он отстранил ее и, осторожно ступая, с видом печали и даже скорби на лице вышел. Когда закрыл дверь ее квартирки, ухмыльнулся: «Ох актрисуля! – сказал довольный под нос себе. – Далеко пойдет, хе, хе, хе…»

Аннушка тоже усмехнулась. Подошла вновь к зеркалу. Нахмурилась. Потом сбросила она ночную рубашку и стала голая себя разглядывать. И так она была хороша, что сама себе чрезвычайно понравилась. Будто из слоновой кости вся точеная. Кожа – как полированная, с этаким матовым отливом и чуть-чуть смуглая. Маленькие груди розовели двумя сосцами, подобными свежей землянике после дождя. Девичий живот сбегал вниз пушистым уголком меж двух налитых высоких и стройных ног.

– Ну нет, – сказала она. – Я вашего Ромео с Джульеттой играть не стану. Я свою теперь пьесу выжду и не хочу никаких трагедий. Счастливой хочу быть! Вот! – громко заявила она и стала представлять, и воображать духа в его телесной оболочке, в которой к ней он явится. Красавцы самые разные маршировали перед ее взором, но всех она забраковала. – Он мудр, – сказала Аннушка. – И всесилен. Дух! Значит, должен быть постарше возрастом, с красивой сединой, строен и в движениях легок, изящен… – и много еще разных черт она в нем обнаруживала и воображала облик (увы! далекий от вида Кирилла Петровича).

– Впрочем, если Его почитать за Ромео, то я и впрямь Джульетта, потому что люблю и жду его больше Жизни, – так разговаривала она с собою в зеркале. – И разумеется, он будет прекрасен. Но что нас может разделить? Нет, нет, он все устроит. Ах, неужели противный упырь догадывается? Как сказал он! Как поглядел! Нет! Быть не может! Сны не подслушаешь, не подглядишь…

Тут беспокойство совсем по иному поводу охватило Аннушку.

– Манон Леско, – произнесла она. – Кто она такая? А вдруг Он придет, увидит фильм и не захочет со мной встречаться даже! – неприятна и страшна ей показалась такая простая мысль. – Ах! Что же делать, что же делать? – засуетилась Аннушка, набросила рубашку и сжала руки. – Но разве я виновата? Мог бы и раньше мне присниться, тогда ничего бы не было! Откуда я могла знать! – кричала она своему изображению в стекле. – И еще неизвестно, в кого он воплотится… Надо срочно почитать про эту Манон… Боже! Хоть бы поскорей Он пришел, хотя бы поскорей!

В том, что она Его сразу узнает, Аннушка не сомневалась.

Встреча Героя с Духом

Увы, сильно не похоже было телесное воплощение Духа на то, как представляла его себе Аннушка. Это воплощение, в виде Кирилла Петровича, Лектора по атеизму, теперь сидело испуганное и нервное в комнатке за кулисами театра. Глядел Кирилл Петрович в одну точку.

– Что же теперь будет? – наконец проговорил он и облизнул губы.

– Успокойтесь, – тотчас отозвался человек в плаще, до того сохранявший молчание. – Закончили вы ловко, Кирилл Петрович. Очень хорошо, что про постановление упомянули… И я вам скажу, – наклонился он к Лектору. – Никто, по-моему, ничего не понял…

– Не понял, думаешь? – поднял на него взор Кирилл Петрович.

– Не понял, – подтвердил его спутник и ошибся, как показали последующие события.

Но тогда надежда засветилась в лице Кирилла Петровича. Вздохнул он с некоторым облегчением, хотя и придерживая грудь…

– Пойду я, выпью чего-нибудь, отдохну, – сказал он, поднимаясь…

– Идите, Кирилл Петрович, а я тут еще немного поторчу, на всякий случай, разузнаю, если чего… – внимательно и просто глядел на него Плащ (как мысленно его давно прозвал Кирилл Петрович).

– А то пошли вместе, иль подходи, я в ресторане буду, – нерешительно предложил Лектор Плащу, но тот вежливо отказался, объясняя отказ пользой Кирилла Петровича:

– Я не пью, – сказал человек в плаще. – А к тому же в ваших интересах, чтоб не с вами я сидел, а побегал, разузнал, если что не так…

На том они и расстались.

Кирилл Петрович вышел из театра, взял с силой воздух в грудь и тут увидел Савелия. Воздух вышел у него из легких с разочарованным шипом проколотой надувной игрушки. Круто повернулся Лектор и пошел в другую сторону.

– Кирилл Петрович, – донеслось до него, но Лектор только скорости прибавил. Савелий, видя такое дело, пустился за ним следом.

Они проскочили сначала одну улицу, потом другую, и нагнал Лектора Савелий только возле самой гостиницы, где тот жил.

– Оставьте меня! – закричал Кирилл Петрович, когда Савелий настиг его. – Чего вы за мной ходите?! – совсем неприлично взвизгнул Лектор.

– Чего вы кричите? – шикнул на него Савелий. – Вам стыдно будет за свои слова, – и попытался взять Кирилла Петровича за рукав.

Но тот резко отстранился и чуть не побежал от него. Савелий за ним. Конечно, тут же любопытные стали собираться и глазеть…

– Что вам надо? – яростным шепотом спросил Кирилл Петрович, когда Савелий с ним поравнялся.

– Не психуйте, успокойтесь, – таким же шепотом сказал ему Савелий, озираясь. – Публика глазеет!

– Пусть глазеет! Я еще громче закричу сейчас, – зло выставился Кирилл Петрович. – Кто вы такой?

– Небось за стукача меня приняли?

– И принял! А за кого ж вас принять?

– Да мы ж знакомы с вами, Кирилл Петрович. Помилуй Бог! Что вы напридумывали, – вдруг сказал Савелий, именно в этот момент особенно ясно вспомнив наконец, где же он видел лицо Кирилла Петровича.

– Что-то не припомню я моего знакомства с вами! – противостоял и отвергал его Кирилл Петрович.

– А вот и вспомните сейчас, если скажу, что встречались мы с вами в журнале «Знание – Труд» на Комиссии по Контактам, а? Вспоминаете? Когда обсуждали тяжелое положение пришельцев. Что пришельцу делать на Земле, и может ли он себя как пришельца объявить без того, чтобы его в дурдом не засадили? И выяснили, что не может!

Все это время они быстро шагали, пока не дошли до самого входа в гостиницу, где Кирилл Петрович жил. Перед дверью он остановился. Встал и Савелий.

– Ну, вспоминаете теперь?

И неожиданно Кирилл Петрович тоже отчетливо вспомнил, и стало ему очень перед Савелием неловко…

– Вы Савелий Шагин, который бессмертием занимается.

– Изобретатель Живой воды, как преподнесла меня журналистика, точно!

– Ах, извините меня! – воскликнул Кирилл Петрович, замялся и неожиданно предложил: – Может, выпьем чего-нибудь, а? Чтоб, знаете, как-то загладить…

– Да что вы? – радушествовал Савелий. – Я совсем не хочу вас стеснять иль отдыха лишать. Мне просто очень захотелось с вами потолковать. Знаете ли, так редко с кем-то поговорить можно про то, что вы в своей лекции затронули, – Савелий голос на слове «лекция» понизил…

Кирилл Петрович огляделся по сторонам, рассеянно оглядел Савелия:

– Да, – сказал он неопределенно. – Поговорить…

– А выпить, с удовольствием, – не дал ему кончить Савелий. – Я, знаете ли, сейчас очень даже с радостью выпью. Я свою маму похоронил, затем сюда и приехал. И, конечно, душа просит, горит! А выпьешь, вроде отходит…

– Я так сочувствую вам, – занервничал Кирилл Петрович. – Идемте! – открыл он дверь. – Такое дело. Как все неловко… – бормотал он сконфуженно и повел Савелия прямо в номер к себе. На лестнице он остановился в неопределенности, потом сказал Савелию все тем же извиняющимся тоном: – Вы меня подождите, я мигом обернусь… – и замялся.

– Я буду в ресторане, – твердо сказал Савелий

– Хорошо, – пробормотал Кирилл Петрович и заспешил по лестнице вверх. Савелий долго ждал Кирилла Петровича и даже стал сомневаться, а придет ли лектор и не надул ли он Савелия? Глазел по сторонам. Компания местных молодых людей гуляла за одним из столиков. А так, в основном, сидели командировочные. А, может, и местные, – не разберешь. Но только с какой стати местному сидеть и есть в этом ресторане. Прийти, гульнуть со своей девицей, друзьями, чтоб завтра на работе сказать: «Вчера гульнули! Ох, как гульнули!!» Да и жрать тут нечего. Савелий карточку просмотрел, потом попросил пива, но пива не было.

– Не завезли, – лаконично пояснила официантка.

– Принесите тогда водки бутылку, минеральной воды…

– Воды минеральной нет, – перебила его официантка. – Водка сто пятьдесят граммов на человека.

Савелий стал смотреть на нее укоризненно.

– Я принесу вам в графинчике, – сказала официантка, и на лице у ней появилось материнское выражение.

Тогда Савелий заказал селедочки с отварным картофелем, борщ (про него официантка сказала: «Борщ хороший»)… Потом он долго думал, ибо ни треска, ни рыба хек его не вдохновили, напротив, тут же вызвали желудочную спазму отвращения. А заказывать сомнительный «бифштекс» с яйцом… «Гуляш возьмите, – помогла официантка. – Чистое мясо». Всего он заказал по две порции, имея в виду Кирилла Петровича. Графинчик появился раньше всего.

– Я вам принесла триста, выпьете, потом еще принесу. А вы не Шагиных будете? Те, что живут на Гаражной? Так жалко вашу маму, хорошая была женщина. Вы меня не помните? Моя дочка с вами училась в одной школе. Нет, она на несколько классов моложе была…

Тут и появился Кирилл Петрович. Женщина деликатно смолкла и отошла, спросив лишь: «Закусочку подавать?»

– Простите, Савелий… Петрович (подсказал Савелий), заставил ждать – немного привел себя в порядок.

Савелий молча налил по целой рюмке водки.

– Ну! – сказал он. – Будем! – и они выпили, потом каждый крякнул, выдохнул и стал закусывать селедочкой.

– Еще по одной, а? Чтоб не отвлекаться, а…

– После первой не закусываю, хе, хе, – пошутил Кирилл Петрович, и они выпили еще по одной.

– Хорошо пошла! – ответил Савелий.

– На третий день водка сладкая, а я тут четыре дня, – Кирилл Петрович вздохнул, поддевая селедочный хвостик на зубец вилки. – Мамаша! – махнул он рукой официантке.

– Какая я тебе мамаша? Небось старше меня…

– Горяченького чего-нибудь…

– Горяченькое несу…

– И еще… – Кирилл Петрович пошевелили пальцами.

– Я заказал, все будет в припорцию, – потянул его Савелий за рукав…

– А вы зачем сюда приехали, Савелий Петрович? – полюбопытствовал лектор.

– Я говорил вам, мама у меня померла…

– Простите, что это я? Совсем рехнулся, говорили, точно, и вот забыл. Извините! – доверительно Кирилл Петрович потянулся рукой и тронул Савелия за плечо…

– Так глупо вышло, потому что приехал я не за тем. Тут один «чайник» изобрел бессмертие, «настоящее», как пишет про него местная газетка. А вождь у нас стар, – Савелий понизил голос. – Команда – проверить! Конечно, написал этот «чайник» во все места куда следует. Директор меня вызывает и говорит, вот, Савелий Петрович, надо установить достоверность факта изобретения. А изобретатель, между прочим, из вашего города. Заодно и своих повидаете… Я, разумеется, обрадовался. Взял еще командировку от журнала, лечу и ррраз! Меня и срезало. Настолько не вмещается: была и нет теперь! И никаких законов сохранения. Ведь ничего нельзя уничтожить: энергию, массу и прочее, а человека – можно. Такую ярость в душе чувствуешь. А – бессилен! Ничего не поменять! – Савелий говорил быстрым шепотом. Потом, будто споткнувшись, остановился и сменил тему… – Очень необычная была ваша лекция. Удивительно даже, так и хочется спросить… Если все люди творцы, то может ли отдельный человек, не мы с вами, пусть кто-то другой, но отдельный, такую сотворить, взгромоздить Судьбу, чтоб сумму остальных мирков и судеб перевесить и включить в свое?! Твой личный мир сотворить, который больше жизни?

Кирилл Петрович сильно смутился.

– Эх! Савелий Петрович, – сказал он и так посмотрел, будто готовился дать миллион, но при этом объявить, что и в этом нет счастья. – Не моя это была лекция. Наваждение вышло. Сам слышу свой голос, понимаю даже слова, а не управляю! Черт знает что?! Ну, думаю, сейчас, после лекции, под белы руки, и прощай твоя карьера Кирилл Петрович. И не захочешь, а из атеиста Савла быть тебе верующим Павлом… Система у нас такая, заставляет…

– Там был один в плаще, чего-то записывал…

– Нет, этого я знаю. Это мой клеврет. Странный тип, а, может, и стукач. Но ему невыгодно доносить. Он, кажется, хочет книжку по моим лекциям сделать…

– Кто же за вас говорил? – усмехнулся Савелий.

– Пока не знаю, – Кирилл Петрович был в какой-то нерешительности, – не знаю. Вам сны снятся? – спросил он Савелия.

– Еще как снятся, – Савелий усмехнулся. – Сегодня в особенности, с самим Дьяволом пообщался…

– Цветной был сон? – Кирилл Петрович спросил быстро, но рассеянно видно, думал про свое.

– Цветной.

– Давайте еще по одной, – вздохнул Кирилл Петрович и разом опрокинул рюмку в рот, крякнул, втянул с силой воздух: – Мне тоже приснился сон, – сказал он, глядя пристально на Савелия, мол, доверять иль не доверять? Потом решился: – Приснилось, будто я – дух! Так, плыву неторопливо над самой землей, ноги по траве волочатся. И все это в полном сознании, вот что главное! В полном! Про то знаю, что сплю сейчас, вернее, мое тело лежит в этой гостинице, а сам я с такой-то фамилией, именем, и год рождения помню…

– У духов небось и прописка есть?

– Не шутите! – строго сказал Кирилл Петрович. – Все эти сведения к телу относились, я их просто помнил и знал, как наяву. И вот гляжу на руки свои, ноги и думаю, если тело мое известно где лежит, то что ж такое это? Иллюзия или еще чего? Стал разглядывать попристальней ладони…

– Не проснулись? – перебил его снова Савелий. – Во сне на детали не сосредоточишься, тут же просыпаешься…

– Не перебивайте, потерпите! – с обидой сказал Кирилл Петрович. – Я и сам в точности так думал. Думал, если это сон, то и проснусь. А не проснусь – значит, видно будет, где я и что со мной? А сам гляжу все пристальней на ладони и никак разглядеть не могу подробностей. Тут я совсем собрался в одну точку взглядом, наяву так не напрягался, и… не увидел ничего. Не было рук! Так, сияние, мельтешение света, и землю видно насквозь…

– Может, и Земля такая же ненастоящая была?

– Не знаю. Земля, может, была и настоящая, место вроде острова, а на берегу бабы, мужики, тепло, костры горят, и, когда я подлетел, одна баба увидела и как закричит: «Дух! Дух! Смотрите!» И другие закричали… Я решил тогда от греха подальше и улетел.

– А страха не было, что рук вроде как нет?

– Не было. Даже и несущественно показалось. Себя же и укорил, помню, за то, что стал проверять…

– Надо было бы сюда прилететь и на себя со стороны взглянуть, на свое тело. Или приятелю явиться в виде призрака. Вот главная была бы проверка.

– Я и сам теперь так думаю, но тогда как-то в голову не пришло. Это ж в «Тут» все проверить хочется, а «Там», – он понизил голос, – может, никакой проверки и не надо? Естественность наступает.

– Красивый сон. А у меня был сон страшный. Еще во сне подумал (тоже вроде сознание полное было): «Эх! вот живешь и думаешь: нет никакой чертовщины! А встретишь – такой охватит ужас! Себя от страха теряешь, ни рукой, ни ногой не шевельнуть, и кровь стынет…»

– Так вот теперь я и думаю, – меж тем продолжал свое Кирилл Петрович, – кто же я на самом деле? Как тот китайский мудрец, которому приснилось, что он большая, красивая и очень счастливая бабочка, а после он проснулся и стал думать: кто ж он теперь? Та самая прекрасная и счастливая бабочка, которой снится, что она – Джуан Цзы, или это он, он – Джуан Цзы сейчас, настоящий, которому лишь снилось, что он счастливая и прекрасная бабочка?

– Но вот что интересно, – воодушевился и перебил Савелий. – Что чему снится? Дух – плоти или плоть духу? Ведь точно! Наяву вот она плоть! Зрима! А дух?! Неосязаем, сквозняк меж твердых стен.

– Во сне ж наоборот, – вставил мрачно Кирилл Петрович. – В моем сне…

– Точно! Там дух затвердевает. И действия (как наяву) не отклонить. Глыба. Поезд! Упрешься из всех сил… и просыпаешься в поту и страхе. Ничтожен человек, до чего ничтожен, я иногда подумаю! В собственном сне бессилен! Зато как высоко себя ставит, сколько про себя понимает! Чтоб как-то уравновесить, наверно. А то откроется ему истинная величина своя – с ума сойдет, подохнет от ужаса и тоски…

– Не так ничтожен, как слаб, – защитил размер человека Лектор.

– Я извиняюсь, – услыхал Савелий голос и, подняв глаза, увидел огромного детину возле их столика.

– Я извиняюсь, можно к вам присесть? – и без дозволения сел, отчего взгляд у Савелия стал неприязненным и каким-то очень неприятно отвлеченным. Этим взглядом он и посмотрел внимательно в глаза молодцу…

Но тот дружелюбно, хоть и мрачно объяснил:

– Вот лектор очень интересно говорил сегодня. А мы тут гуляем, – он махнул рукой в сторону стола, из-за которого ему делали призывные укоряющие знаки… – Сейчас! – крикнул он. – Я на минутку… Извиняюсь, – снова извинился он. – У меня вопрос есть. Если живем мы по программе, как вы говорили, то какую, так сказать, сейчас эпоху мы переживаем, какую часть по этой программе?

Кирилл Петрович только брови поднял, недоумевая.

– Ну вот я взял сегодня днем, забежал к бабке специально, эту книгу, – он наклонился поближе и сказал совсем тихо: – Ну, Библию эту… Там много всего, толстая книга. Как из Египта евреи вышли, как сотворил Бог мир и человека… Потом про Христа… Ну и задумался. Вот мы все по какой сейчас части этой книги живем? Я думаю так… – сказал он, сам себе отвечая. – Я думаю, эта часть последняя. Где про Страшный Суд.

– Это почему вы так думаете? – очень оживился Кирилл Петрович.

– Да ведь люди чуть-чуть, только-только жить сознательно начинают. А раньше, как мертвые были… Вроде как к новой жизни воскресают.

Кирилл Петрович нахмурился…

– Так вопрос у меня есть. Вот и коммунисты говорят, что раньше не жили, а теперь живем все лучше… Начинается сознание! Так вопрос меня интересует, чем это все кончится? Что будет за Страшным Судом? Я глядел, на этом Книга кончается… Или все сначала?

А поскольку и тот и другой молчали, он снова заговорил:

– Извините меня, что к вам влез, я сейчас уйду – он усмехнулся. – У вас там, в Столице, говорят, теперь не сажают, прямо при жизни хоронят. И табличку ставят, умер тогда-то… А человек еще живет и жить может, кушает, спит, а в жизни нашей больше не числится… Это я кино видел, ну и люди разговаривают, – он поднялся из-за стола. – Вот я и подумал, – откровенно ухмылялся детина. – Может, это обратный процесс наметился, против Страшного Суда. Там к жизни возвращают людей, по святой, так сказать, программе, а тут их вычеркивают еще живых… и полное созвучие, а?.. Ну прощевайте, как говорят в деревне, извините, если чего не так…

– Слушайте, с вами очень интересно поговорить – чуть даже приподнялся Кирилл Петрович.

– Давай выпьем, – придержал молодца Савелий. – Так нехорошо уходить.

– Ты из наших, из местных, – парень кивнул головой. – Меня Василием зовут… (Обращаясь к Кириллу Петровичу.) А говорить о чем, все сказано! Живем по программе. Только не святой, а партийной…

Чокнулись. Вася как-то особенно потянулся с рюмкой к рюмке Кирилла Петровича.

– Будь, лектор! – сказал он. – С такими лекциями долго не протянешь.

Выпил, потом деликатно положил в рот кусочек ржаного хлеба, еще раз извинился и ушел за свой столик, где был принят упреками…

А у Савелия с Кирилл Петровичем за столиком повисла тишина.

– Никогда ко мне раньше не подходили вот так, – мрачно сказал Кирилл Петрович.

– Так лекции наверно другие были, – съязвил Савелий. – Атеистические.

– А вы, если хотите знать… – взорвался Кирилл Петрович. – Может, я через этот атеизм и лекции свои ближе был к Богу, чем вы все! Потому что изделие всегда ненавидит своего создателя. Оттого и боится, от вины! приписывает всякую низость, а то и просто отрицает. От ненависти, что создали и не спросили. Не сказали зачем, не возятся более… А ненависть – она сродни любви… Ведь я самую гадость про Него говорю, отрицаю, а сам думаю, кого-то должно это задеть? Кто вызов примет? Или вдруг откровение выйдет, свет, как Савлу, обратит на меня внимание Тот, кого я поношу и разоблачаю! И вот сегодня, может, это и было чудо?! – вопросил он Савелия.

– А что, ни одного слова твоего не было? – поинтересовался Савелий.

– Да были, я про это думал, и даже больше скажу… Я чего в церковь пошел сегодня? Решил, готовился сказать правду наконец. О том, что не знаю я ничего, что верить хочу и жду чуда! Что самое страшное выходит у человека страдание от Сомнения!..

(«Ай, я, яяя, – подумал Савелий. – А лектор-то, похоже, псих?»)

– А тут вдруг чисто и стройно, слово за словом – и не мои! Вот чудо-то. Слушаю свой голос со стороны, а ничего не могу поделать.

– В конце ловко повернули, – Савелий разлил остатки и передал графинчик тут же подошедшей официантке: – Еще такой же…

– Я больше не буду, – запротестовал Кирилл Петрович…

– Под такой разговор литрами надо пить, – возразил Савелий…

Лектор только рукой махнул.

– Потом, я говорю, – настаивал Савелий – в конце, ловко повернули.

– Потом повернул, – сник Кирилл Петрович. – Сильно я испугался, знаете.

– Так, вышло чудо, которого вы ждали, или нет?! – развеселился Савелий.

– Тут самое мучительное сомнение и приступает, когда чудо! Да что говорить! – вскричал с болью в голосе Кирилл Петрович. – Слушай! – наклонился он к Савелию быстрым движением. – А лекция, хороша была? Интересная?!..

Чистый шизофреник

Дальше все пошло вкривь и вкось… Оркестр заиграл весело, лихо, певец в

микрофон латунным голосом заревел мясоедовскую, разухабисто так… И пошла гульба! За соседним столиком, соревнуясь с оркестром в силе, грянули песню: «Каак мне дарагииии… Падмасковные веечеераааа!» Лектор вскочил, подбежал к тому столу, из-за которого подходил детина. Пили, потом обнимались.

– Сегодня их всех с работы пригнали ко мне на лекцию. Но завтра, завтра он сам придет! – с восторгом пояснил он Савелию. – Значит! – таинственно-гордо. – Значит, понравилось народу, а?! А может, я вправду дух! – стал кричать он. – Которому вся эта гадость, – обвел рукой, – снится?! Только зачем?!

– Для плоти, – Савелий тяжелел и наливался пьяной злостью.

– Зачем? – слюнявились губы у лектора.

– Чтоб бабу трахнуть, – Савелий отодвинулся. – Жрать, спать, с…ть… Что еще твоя плоть делает?

Оркестр рванул последний аккорд и смолк. Сразу вынырнула тишина в зале, только нестройное пение ввинчивалось в уши и тут же вразнобой стихало… Голоса, звяканье посуды – все это существовало отдельно от тишины. Неожиданно сник и Лектор. Облокотился тяжело.

– Слушай, – сказал он Савелию, – позови официантку.

Савелий махнул. Счет оказался приличным.

– Я заплачу, – Кирилл Петрович говорил хоть и ясно, но с трудом.

Когда вышли на улицу, лектор вызвался проводить Савелия. Облегченный вздох вырвался из груди у того и другого.

– Хорошо! – сказал Кирилл Петрович. – И чего эту гадость мы жрем? Вот она жизнь! Небо в звездах! Воздух и река! И красота, красота, воплощенная красота в такой вот бабе, – и он показал рукой в сторону большой афиши с портретом Аннушки. – А?! Что, если я и впрямь дух, обретший плоть? Смотри, скажем, влюбился Я, как дух, и вот хочу соединиться с ней. Да разве признает она меня в такой вот плоти? Вот оно страдание для духа!

– Встречают по одежке, – сказал мрачно Савелий с отчетливой злобой, так что лектор заметил.

– Ты ненавидишь меня сейчас? – расстраиваясь, сказал он Савелию. – Значит, тебя ко мне подослали. А?! Проведать замыслы Духа!

– Ну что ты?! – воскликнул Савелий с неискренним пьяным жаром. – За что тебя мне ненавидеть?

– Не за что, а почему. У тебя есть причины, еще какие! Я сразу почувствовал! Ненавидишь! – тут поник Лектор, сказал тоскливо: – Конечно, может, я заслужил. Только чем?! Что я тебе плохого сделал, Савелий?!

– Да брось ты! – взял за плечо его Савелий, но Кирилл Петрович плечо вырвал.

Отступил на шаг и стал пристально и нехорошо глядеть Савелию в глаза.

Савелий разозлился:

– Ладно, – сказал он. – Прощай, дух, воплощенный плотски! Пора! перебрали мы малость…

– Издеваешься? – с ненавистью прошипел Кирилл Петрович, и кулаки у него сжались.

«Еще драться с лектором придется», – тоскливо и с отвращением подумал Савелий, но с Кирилл Петровичем вдруг еще одно вышло превращение. Он неожиданно поднял голову, будто прислушался, потом стал озираться и даже палец к губам приложил:

– Тише… – прошептал он, побледнев и вплотную наступая на Савелия. – Следит! – крайний испуг выразился на лице его.

– Кто следит? – зло спросил Савелий…

Кирилл Петрович тут же сделал лицо значительное и совершил даже пируэт вокруг Савелия…

– Он, – загадочно пояснил. – Он, нас всех соединяющий в одно, великий демон, Соцел, ха, ха, ха… Такой же, как Я, Дух, бесплотный, а хочет, хочет обресть телесность! Из нас собрать, и оживет… Тише! Опасно про Соцела толковать. Он везде, во всем и всех… следит, следит… – помахивая ручкой как-то очень фривольно, удалился от него Лектор, и Савелий остался в одиночестве.

Постоял, покачиваясь под фонарем, потом плюнул:

– Тьфу! – сказал он. – Чистый шизофреник!

И зашагал домой Савелий. Не заметил, как прошел на пьяных ногах три освещенных улицы и свернул в ту, что вела прямо к домику. Горели фонари, и ни души. Домики стояли с потушенными окнами. Собачка затявкала, но, услыхав его голос, заскулила, повизгивая, выразила радость… В дом Савелий вошел осторожно, прислушиваясь по-звериному. Пусто! Проверил все комнаты, перед тем включив свет, потом заперся и рухнул в постель. Вмиг заснул, успев еще раз подумать про Кирилла Петровича: «Чистый шизофреник, Лектор-то!»

Садист

Проснулся Савелий с похмелья очень рано. Попробовал поднять тяжелую, как ртутью налитую, голову и, обессиленный, вновь уронил ее на подушку.

«Как же я, идиот, так надрался вчера?» – вяло шевельнулась мысль. Он с трудом разлепил веки и повел глазами. Движение зрачков толкнуло волну боли в голове. Савелий застонал и закрыл глаза. В этот момент собачка громко залаяла, и звук отдался у него внутри ударами кувалды. «Чтоб ты провалилась!» – мысленно проклял он собачку. Опять с трудом открыл налитые болью глаза, застонал и медленно стал подниматься с постели, на которой он, как только сейчас выяснил, спал не раздеваясь.

В дверь постучали, и вошла его родственница, пожилая женщина в платочке. Вмиг оценила она и поняла состояние Савелия и стала действовать. И в результате через несколько минут, пока Савелий, сжав грудь руками и тяжело дыша, ходил взад-вперед по комнате, на столе появилось все необходимое для его излечения… Откуда только взяла?

– Видно, знала, где что у мамы стоит, помогала, ухаживала, небось, за ней… – подумал Савелий.

– Ну, Савелий, давай поправляйся! – скомандовала родственница.

Раньше всего он быстро выпил рассолу и вмиг протрезвел от прохладной пряной остроты. Потом подумал и опрокинул рюмку, тут же стал закусывать брусникой… А родственница, похлопотав, несла горячее. Налила тарелку ему дымящихся жирных щей.

Похмелье медленно проходила. Головная боль, правда, не ушла, но та стеклянность, когда кажется, что от малейшего шевеления все со звоном посыплется, такое почти исчезло.

– Спасибо тебе, – поблагодарил он родственницу. – Спасла…

– Да что ты? Вижу зеленый, сразу подумала: с похмелья, небось. Дело известное. Мой сейчас поутих, а раньше так пил, прямо сил больше не было, перед людьми неудобно.

– Слушай, тетя Фрося, – перебил ее Савелий. – А ты в снах понимаешь?

– Смотря что. Бывают, конечно, сны очень серьезные, только редко. А так, чепуха одна снится…

– А к чему печь, печка снится, как будто наехала?

– Печка – это печаль. Но не всегда, смотря как снится. Вон твоей мамке снилась тоже печь, и вроде обвалилась она; обвалилась и образовался просвет. Ну вот печаль тогда как раз и рухнула, и просвет образовался. Тогда ты как раз университет закончил… А тебе как приснилось?

– Мне другое снилось, про печь это я просто так спросил.

– А… – сказала тетка и скромно поджала губы.

– Да, – произнес неопределенно Савелий. – Вот такие дела, тетя. Был-жил человек, и нету его…

Родственница вздохнула и всем видом своим показала понимание.

– А дом не хочется терять, – повернул Савелий на другое. Пусть бы тут

стоял и стоял. Смотришь, нет-нет да соберешься и приедешь… Не дадут так: сам прописаться не могу, в Столице лишусь прописки, а подходящего человека, чтоб прописать, нет…

– Тут у нас есть очень хорошая женщина, – осторожно подсказала родственница. – Честная, себя в чистоте держит…

– Сколько ей?

– Да лет пятьдесят. Зять у ней инженер, живет отдельно. Другая дочка английский преподает в школе…

– Ей что, негде жить?

– Да жить есть где, но хочет своих освободить, да и самой отдохнуть.

– Не хочется мне продавать, – тосковал Савелий. – Деньги, как вода, уйдут, а тут вроде своя нора останется, всегда приехать и отлежаться можно.

– Ты сколько тут собираешься пробыть, Савелий?

– Да чем быстрей уеду, тем лучше.

– Ты вчера, небось, поздно пришел? – спросила родственница.

– Не помню даже, – усмехнулся Савелий.

– Не очень ходи по ночам. Какой-то садист у нас объявился. Двух девок зарезал. Резал и насиловал. Да тут вот, возле тех домов, сосед вчера вышел ведро помойное выбросить, а за помойкой видит, вроде мужик на бабе верхом сидит, и звуки слышит: сопят, она стонет тихонько… Совесть, говорит, имели бы! Скоро средь бела дня склещиваться будете! А тот в ответ: «Иди отсюда, пока цел! Не твое дело и не лезь…» Сосед отошел, позвал людей; когда пришли, нашли девку всю порезанную, еще теплую. Он на ней сидел и резал, а она и хрипела… Много сейчас хулиганья стало.

– Я ж не девка, – возразил Савелий.

– Садист, знаешь, ему все равно… Говорят, сегодня нашли его. Не наш, приезжий… Я шла к тебе, встретила знакомую, у нее сын в милиции работает, она и рассказала, говорит, сегодня арестовали, и, вроде, мужик тот признал…

Савелий навострил уши.

– Вроде, лектор какой-то из Столицы. Человек как будто приличный, и смотри какое дело! Он, значит, по всяким городам ездит, лекции читает, прикрывается этими лекциями, а по ночам режет и насилует…

У Савелия сердце так и захолонуло.

– Какой лектор? – быстро спросил он.

– Откуда ж я знаю, который лекции читает…

«Накрыли лектора, – горько подумал Савелий. – Ай, молодцы! Что проще! Состряпают дело и упекут, да хоть на всю жизнь. И все по закону, не подкопаешься… Ну нет! Я этого дела так не оставлю…»

– Слушай, – сказал он, – я извиняюсь, мне бы надо тут по делам подойти. Может, эта женщина придет с тобой вместе вечерком завтра или послезавтра, а? Все обсудим… А лучше я, может, сам к вам приду. Точно не обещаю, но постараюсь. Договорились? – и, быстро спровадив родственницу, Савелий сам побежал разыскивать Кирилла Петровича. В том, что арестовали именно его, он ни на минуту не усомнился…

* * *

А в это самое время, опухший, с отросшей за ночь щетиной и совсем еще не отошедший от глубокого похмелья, сидел несчастный Кирилл Петрович перед следователем. Тут же и человек в плаще сидел. Взяли Кирилла Петровича после того, как он расстался с Савелием, но где и как – не помнил. Выключилось сознание у лектора. Очнулся тут, в камере, и так до сих пор понять не мог, чего он сюда попал и зачем?

– Ты – дух, говоришь, – меж тем говорил ему плотный следователь отеческой крестьянской наружности. – А я тебе докажу в минуту, что ты – тело, слизь! – и, сжав внушительного размера кулачище, показал его Кириллу Петровичу. – Будешь знать, как вы…ться! Из столицы! Бисер перед свиньями! Да ты хуже свиньи!

– Ничего не помню, – кротко отвечал Кирилл Петрович и просил воды.

– Не дам я тебе воды, – резал начальник. – Ничего не дам, а засажу так, что всю остальную жизнь вспоминать меня будешь!

– Что я вам сделал? – превозмогая боль и тошноту, спросил Кирилл Петрович.

– Мне?! Ты лучше подумай, что ты тем трем девкам сделал? Тоже не помнишь?

– Каким девкам? – машинально переспросил Кирилл Петрович.

Тогда начальник милиции наклонился к нему, заглянул в глаза и тихо, внушительно произнес:

– Которых изнасиловал и зарезал…

Несмотря на страшную боль в голове, Кирилл Петрович улыбнулся.

– Улыбаешься, садист! – ненавистью налился начальник. – Еще улыбаешься…

– Позвольте, – встрял тут человек в плаще, – это еще никак не доказано, что именно он это сделал.

Начальник милиции злобный метнул взгляд в сторону Плаща, но тут же видоизменил выражение лица и принужденно улыбнулся. Вышла кислая гримаса.

– Я не знаю, кто вы такой? – сказал он Плащу. – Но раз вы с ним, то не зря, видать! Смотрели бы за вашим лектором получше! Как он оказался совсем рядом? Да если б не пьян был, то и не поймали бы! Народ набежал, девка вся в крови, и этот возле мычит и бродит… Сопротивление оказал! Ругался и поносил при задержании…

– Это другое дело, – отвел хладнокровно Плащ. – Нарушал, слова произносил, сопротивлялся… Пьян был, – и он посмотрел на начальника обескураживающим чистым взглядом. – Пьян, – пояснил он еще задушевней. – А кто в таком виде не поносит и не сопротивляется? Сами подумайте?

– Пьян! – промычал начальник. – Чего ж напиваться до свинского состояния. Все пьют, но держат себя в рамках… А если ты духовная личность, тем более. Одним словом, – посуровел начальник. – Вот протокол, и я этого дела так не оставлю…

– Вы меня извините – тихо сказал Кирилл Петрович. – Ей-Богу! Ничего не помню. И как попал я туда, не знаю.

– Подписывайте! – скомандовал начальник и протянул ему ручку.

– Что подписывать?

– Протокол задержания.

– Может, я вначале почитаю, – вдруг ощерился Кирилл Петрович.

– Нечего читать, там все правильно, в трезвой памяти составлено!

Кирилл Петрович напряг расползающееся внимание и тем не менее стал читать. Буквы плавали перед глазами…

– Дайте мне воды наконец! – взорвался он.

На крик тут же в комнату вступили двое молодцов в форме.

– Я тебе сейчас дам, – зловеще пообещал начальник. – Не постыжусь товарища, – кивнул он головой в сторону человека в плаще.

– Я думаю, – как ни в чем не бывало сказал тот. – Можно было по-хорошему уладить. И на старуху бывает проруха, как говорится…

– Еще интеллигентный человек, – негодовал начальник. – «Я дух!» – кричал! Какой ты дух! Ты – пьянь и хулиган! – и в этот момент его схватило что-то в животе так сильно, что он даже скрючился. Руками обхватил себя. Лицо у начальника стало белым как бумага. Капли пота выступили на лбу.

– Что с вами? – нервно спросил Кирилл Петрович и подскочил помочь.

Милиционеры неверно истолковали его движение и ринулись к нему. В момент скрутили руки за спину.

– Отпустите его! «Неотложку» зови! – с трудом прохрипел начальник. – Язва! Из-за таких, как ты, сволочей! – он перекосился от боли и повалился на бок со стула.

В этот миг зазвонил телефон.

– Поднимите трубку! – прохрипел начальник Плащу.

Тот двумя пальцами трубку поднял, приложил ее к уху и чисто произнес:

– Отделение милиции…

– У вас там Лектор? – грубо спросила трубка. – Кто говорит?!

– Лектор у нас, – сказал человек в плаще и поглядел на Кирилла Петровича.

– С кем я говорю?! Где начальник?! – меж тем командовала трубка.

– Начальник тут, но…

– Дайте мне его, – перебил приказный голос в трубке.

– Возьмите, – насмешливо сказал Плащ и протянул трубку повергнутому начальнику милиции…

– Да, алло, я слушаю, – с трудом прохрипел тот…

– Лектора задержать! Составить на него протокол по форме. И доставить ко мне! Ясно?! С кем это я разговаривал?!

– Товарищ из Москвы… – с трудом пояснил начальник.

– Товарища из Москвы тоже доставить! – рявкнула трубка. – Ясно?!

– Ясно, – отозвался, слабея, начальник милиции и взглядом попросил забрать у него телефонную трубку. Потом он поглядел на Лектора. – Влип ты дух, – просипел. – Не знаю почему, ГБ тебя требует.

Человек в плаще тоже поглядел на Кирилла Петровича.

– Не проскочило – сказал он. – Слухи пошли. Кто это звонил? – потребовал он у начальника милиции.

– Известно кто, – корчился тот на деревянном диване. – Где эта проклятая «Неотложка»?!

– Я не про то спрашивал, – вежливо пояснил Плащ.– Он – местный человек у вас или пришлый?

– А вам какое дело? – ощерился сквозь боль милиционер.

Вместо ответа человек в плаще вытащил из кармана какую-то книжечку-удостоверение и поднес ее к глазам лежавшего. У того зрачок немного расширился, и, видимо, даже боль отошла. Он испытующе уставился на спутника Лектора.

– Ага! – сказал он. – Вы не из общества «Знание». Понимаю. Не местный у нас человек в ГБ.

Продолжить чтение