Читать онлайн Территория жизни: отраженная бездна бесплатно
Глава 1.
Снег упруго хрустел под высокими, растоптанными сапогами, и Арина нарочно замедляла шаг, вслушиваясь в эту редкую для городского слуха мелодию. Люди обесснежили города. Города в отместку обезнежили души. Обесснежили, обезнежили… И что осталось в городах? Старое русское слово – «застень». Вот, они и остались… Стеклянные, железобетонные, мрачные, или напротив – зеркально сверкающие, ослепляющие, или беспощадно режущие глаз пестротой а-ля детский конструктор Лего – застни… За которыми не стало ни неба, ни солнца… А как человеку жить без неба и солнца? Хотя солнце осталось. Но другое. Чёрное солнце, скрывающее свой рассерженный лик, не дарящее впредь нежность своих лучей, но безжалостно раскаляющее – бетон, асфальт, пластик, металл… Как назовут наш век? Был великолепный золотой… Был нервно-неровный серебряный… Был кошмарно-кровавый железный… Нынешний – пластиковый. Век одноразовых вещей и одноразовых людей. Век подделки и суррогата… Поэтому почернело прогневанное солнце. Почернел отравленный и обращённый в грязь снег. Снег! Подвенечно чистый, жемчужный, искрящийся, отражающий свет любующегося на него солнца – обратить в грязное ядовитое месиво! Какое невероятное варварство! Потому и дышать в городах – тяжко, закладывает грудь сыростью испарений, и от сырости этой даже в оттепель – холодно-холодно…
Арина остановилась, прислушиваясь к себе. Мороз в сей день выдался градусов 12, а то и крепче, а она шла уже порядочно времени, и ничего! Только самую чуть покусывал щёки резвящийся Морозко. Сухой, здоровый воздух. Здоровое, румяное солнце, щедро разбрасывающее свои лучи по мохнатым шапкам елей и берез, окутывая их нежным перламутром.
Переходя по деревянному мосту замерзшую речушку, Арина залюбовалась видом открывшейся на противоположном берегу деревни. Никаких застней! Вот он, простор, от одного вида которого силы прибывают! И небо бескрайнее, и уютные дымовые колечки из печных труб, растворяющиеся в нём, и крыши самих домов…
Дом – это понятие носило для Арины какой-то почти священный смысл. Как можно назвать «домом» какие-нибудь новомодные «апартаменты» с фанерными стенами в раскрашенных под Лего новостройках? Да и настоящую квартиру домом не получалось назвать. Дом – это твои собственные стены и крыша, а вместе с ним – твоя земля. Это природно-первобытное понимание Дома было в Арине неистребимо и потому, быть может, обострено особенно, что никогда во всей её сорокалетней жизни у неё не было своего не то что Дома, но даже той самой пресловутой квартиры. По-настоящему своего собственного угла, который можно было бы обустроить по собственному вкусу, в собственном понимании уюта и жить – на свой лад, ни от кого не завися.
«Красная земля «Терра» дает тебе силы, ты её дитя – она твоё», – эти слова отца, сказанные Скарлетт о,Хара, когда-то в глубоком детстве крепко засели в голове Арины. И во всём легендарном фильме лучше всего ей понятен был именно этот мотив – отстаивание героиней своего Дома и земли. И уже тогда яснее ясного ощущалось, человек должен иметь свой Дом, стоять ногами на своей земле, а Дом и земля должны переходить из рода в род, быть гнездом для новых поколений – как всегда было заведено у людей в те поры, когда ещё не отняты были у них ни небо, с коим всякое утро встречались они глазами, ни почва, в которой были они укоренены.
Пробежала мимо, едва не сбив Арину с ног, шумная стайка ребятни с салазками. Рядом, с крутого берега накатана была горка, и детвора упоённо предавалась вечной забаве – катанию с горы. Прежде и в городе во всяком дворе этак было, с утра до вечера веселился малолетний народ, не ведавший на своё счастье смартфонов. А теперь…
Полюбовавшись на детское счастье, Арина, наконец, добралась до цели своего пути. Вот он! Её (а вернее – их, двух подруг) будущий Дом. Два этажа, крепко срубленных, высокое крылечко с ажурной резьбою в редком стиле «охлупень»1 и такие же ставенки, и – в северной традиции – венчающий крышу конь… В этот Дом она влюбилась сразу, едва только увидела фотографии. Это был её Дом, тот, ради которого, она, как проклятая, батрачила последние годы, зарабатывая «копейку» чем ни попадя. Дом вымечтанный, Дом, снившийся ей с детства. Конечно, много придётся менять здесь – с учётом Лариной болезни и иных обстоятельств, но это ничего, с этим Арина уж как-нибудь сладит. Ещё лишь у калитки остановилась она, а уже складывалось в голове, что и как надо будет достраивать и перестраивать. Весь проект она, конечно, нарисует сама, и сама же проследит, чтобы всё было сделано в точности по нему. В этом Доме всё будет сделано так, как удобно ей и Ларе, так, как нравится им.
– Арина, да? – к калитке тяжёлой, переваливающейся походкой приближалась невысокая, пожилая женщина. В движениях её, хотя подавленных вероятным недугом, ощущалась прежняя живость. Наверное, раньше она к этой калитке неизменно бегом спешила… Вот, и теперь так и стремится навстречу, на ходу меховую безрукавку запахивая.
Тётя Зоя, как ещё при телефонном разговоре, велела называть себя хозяйка, Арине понравилась сразу. Светилось сморщенное старческое лицо – прям как то солнце, что в эту пору уже спешило набираться сил на невидимой великой печи – до будущего утра. Ласково-ласково смотрели карие глаза.
– А я вас ещё из окна увидала, как вы через мосточек шли! Замёрзли? Идёмте скорее в дом, у меня и самовар вскипел, и пироги есть с капустой да с яблоками. Обогреетесь, а там уж я вам всё и покажу!
Запах! Что за запах был в этом Доме! Сдобных пирогов, мяты, ещё каких-то неведомых Арине трав, и едва уловимого печного дыхания, и смолы… Достаточно было одного взгляда, чтобы понять, что Дом этот очень любили, о нём заботились, его благоустраивали и украшали. От резных наличников до нарядных, лоскутных покрывал, хозяйкою пошитых, от настенных часов с кукушкой до вышитых рушников, от глиняных затейливых фигурок до абажуров – тканевых или из промасленной узорчатой бумаги. Да и мебель непростая, видно, что не фабричного производства, а руками хозяина сделана… Любовалась Арина каждою вещью, прихлёбывая обжигавший губы мятный чай. А старушка всё хлопотала вокруг:
– Вы с вареньицем, с вареньицем пейте, вот, малиновое, брусничное, смородиновое… Я вижу, вам буфет наш нравится?
– Да, очень тонкая работа, – ответила Арина, разглядывая резных райских птиц, коими украшены были створки буфета. – Такую мебель до революции абрамцевские крестьяне делали, для них Мамонтов школу организовал, и Поленов с другими художниками рисовал им эскизы… – Арина осеклась, подумав, что милой старушке вряд ли интересны подробности жизни в её любимом Абрамцеве. Да и знает ли она, кто такие Мамонтов с Поленовым? Вот ведь неистребимая тяга «лекции читать»! Хоть и пришлось последние годы пакостной рекламой заниматься, а искусствовед остался в ней неистребим…
– А мой Боречка самоучка был, – вздохнула тётя Зоя. – У него, знаете ли, руки золотые были, он и дом этот сам строил, и всё в нём сам всегда делать старался, пока не слёг…
Кольнуло сердце у Арины и не удержалась от вопроса:
– А как же вы теперь продаёте?.. Простите, если не в своё дело… Но ведь это же не просто Дом, он же – живой…
– Это вы правду сказали, – закивала старушка. – Дома они всегда живые, если в них человеческое тепло вложено, если их любят. Дома как люди, девочка… Ой, вы простите уж, что я к вам так запросто, вы ведь молодая совсем…
– Ничего-ничего, пожалуйста!
– Дома как люди, – повторила тётя Зоя. – Их надо любить. О них надо заботиться. Тогда и они – и согреют, и защитят, и утешат. А без любви и заботы, не будет в них ни тепла, ни души, ни отрады… Погибнут такие дома…
Повисла пауза. Старушка, пытаясь скрыть волнение, сосредоточенно размешивала варенье в изящной чашечке, похожей на распускающийся подснежник, с прорисованными понизу зеленоватыми стебельками и тонким голубоватым окоемом по краю. Губы её чуть подрагивали.
– Я бы никогда… – она качнула головой, – никогда его не продала… В нём моя жизнь прошла, в нём всё Боречкиными и моими руками сделано. И мне кажется, что и душа Боречкина ещё не покинула этих стен. А сад! Там каждая яблонька, груша, вишня – как родные. И ель! У нас на заднем дворе ель… Боря посадил, когда Ксюша наша маленькая была, чтобы своя ёлка на новый год… Мы её каждый год наряжали, все детки у нас хороводы водили вокруг неё. Как мы тогда были счастливы! Теперь она выросла такая огромная, наша ёлочка… Чтобы нарядить, лестница нужна, мне уж не по силам…
И опять повисла пауза, и затуманились влагой старухины глаза, смотревшие теперь не на Арину, а в одной только ей ведомое счастливое прошлое.
– А ещё с восточной стороны, я вам покажу, у нас заросли сирени и жасмина. Ах, девочка, какой аромат от них в мае! Чудо и только! И цветов много… Надо мной здесь иные посмеивались: блаженная, говорили. Надо же картошкой всё засадить! А она, дурочка, столько земли на «бесполезные» цветы переводит… А разве же они бесполезные? Они ведь тоже – живые! Я на рассвете, когда они просыпались и головки свои поднимали ото сна, лепесточки разворачивали, спускалась к ним, и они мне улыбались, а я им. Вы ещё это увидите, когда лето придёт! Вы уж позаботьтесь о моих цветах, пожалуйста? Больно думать, что их сорная трава забьет… Впрочем, может быть, вы ещё и передумаете… – голос тёти Зои дрогнул.
Арина знала, что не передумает, но чувствовала, что старушка, хотя и сама продаёт свой дом, а каким-то отчаянием надеется, что это неминуемое не случится, и ей не придётся покидать свои стены, свои ненаглядные цветы. Как же всё-таки продаёт? Ведь это – то же, что родного человека продать… Сердце разорвётся!
Словно прочтя её мысли, тётя Зоя промокнула платком глаза и заговорила вновь:
– Удивляетесь, как я могу со всем этим разлучиться? Никогда бы не подумала, что придётся, и в страшном сне не привиделось бы… Но мне, дочка, много чего не могло привидится. Дочка наша, Ксюшенька, красавицей была, а счастья ей Господь не дал. Она, знаете ли, актрисой стать мечтала… Уехала от нас. В Москву… Поступать… Поступила, талант-то у неё был. А потом… – старушка глубоко вздохнула. – Я толком не знаю ведь ничего, она нам с отцом не рассказывала… Влюбилась она. В кого? По сей день не знаю да и уже не узнаю теперь… Вроде бы режиссёр какой-то, обмолвилась она раз. Бросил он Ксюшеньку нашу. Что говорить, дело обычное… А она уже в положении была. Родила сына, Алёшеньку, думала, бедная, что этот её… к ребёнку своему проникнется! Где уж! Разве же таким дети-то нужны? Мы с отцом её домой звали, чтобы жить вместе, растить внука. А она упёрлась: не хотела в деревню возвращаться. Дескать, смеяться над ней здесь станут! Несостоявшаяся актриса, безмужняя мать. Решила в Москве остаться, всё надеялась, что роль ей дадут. Она же у нас такая талантливая была, красавица…
За окном смеркалось. Тихонько тикали часы с кукушкой, потрескивал огонь в печи. Голос тёти Зои звучал глухо, тяжело ей было разворачивать кровоточащую рану перед человеком, который приехал забрать у неё её дом. А всё же рассказывала простую и горькую историю потерявшейся и погибшей в холодном городе души. Брошенная любимым человеком, обманувшаяся в мечтах о большом экране и сцене, Ксюша стала лёгким уловом для секты, каких в ту пору развелось необычайное множество. В какой-то момент она просто исчезла вместе с сыном. Это стало тяжёлым ударом для родителей. Отец не выдержал, слёг с ударом. А года через два отыскался Алёша. Отыскался в детском доме… О судьбе Ксении выяснить ничего не удалось, так и сгинула она без следа. Мальчик же был ещё мал и мог рассказать немного. Жили они с матерью в какой-то общине, где было очень голодно и страшно. А потом был пожар, и он оказался сперва в одном приюте, затем в другом. Хотела тётя Зоя забрать внука домой, да не тут-то было! В ту пору она овдовела, и старой хворой женщине органы опеки отказали в праве растить собственного внука… С той поры, выбиваясь из сил, ездила она навещать Алёшу, терзаясь, что не может быть рядом с ним.
– Тут уж выбирать приходится, дочка, или дом, или внук… Чтобы дом этот в порядке содержать, силы нужны. Или средства. Сами видите, большой он у нас, и хозяйство немалое… Печь-то она печь, но у нас ведь и отопление, и водопровод есть. Покойник мой проводил, надеялся, что Ксюша замуж выйдет, что семья здесь жить будет, внуки… И за всем этим следить надо, чинить регулярно… Вот, в последний раз как сломалось, так уж я и рукой махнула, по старинке печкой перебиваюсь. Мне внука поднимать надо, а не дом, понимаете? На деньги, что я за него выручу, я какой-нибудь угол куплю, рядом с приютом, а, может, и туда устроиться смогу – хоть уборщицей, хоть нянечкой… А часть денег отложу, чтобы Алёше после меня осталось, чтобы на ноги мог встать.
Поутру тётя Зоя показывала Арине просторный участок – с елью, сиренью, яблонями, баней, сараем. И всё как нельзя больше нравилось будущей хозяйке, кроме одного – ощущения невольного мародерства. Ощущение было, если рассуждать разумно, ошибочным – ведь никто не грабил бедную вдову, и за свой дом должна была получить она достойную его цену. Но разве цену такого Дома можно измерить деньгами?!
Поднявшись на крыльцо, Арина с чувством давно забытого детского восторга залюбовалась видом. Дом стоял на возвышенности, и с крыльца открывалась дивная панорама – правее, на всхолмье, порушенный, но уже обретший купола с сияющими крестами храм, вниз по склону россыпь изб и садов, дальше река, а за нею – лес…
– Вот, сядете летом здесь – будете чай пить да закатом любоваться. А потом соловьёв слушать. Они у нас так поют здесь!.. – тётя Зоя вздохнула. – Вижу, дом вам понравился?
– Не то слово, – искренне ответила Арина. – Если был где-то на свете Дом моей души, то это – он!
Старушка заулыбалась:
– Это хорошо, что вы так относитесь… Ведь вы же не станете здесь всё перестраивать, правда? – уточнила робко.
– Только по минимуму, – ответила Арина. – Хорошо бы сделать пристройку, я художник, и отдельное помещение мне было бы кстати. Понадобятся пандусы и дорожки для моей больной подруги. И, конечно, котельную, водопровод – всё это надо будет восстановить.
– Вы будете жить здесь с больной подругой?
– Да, мы давно мечтали о своем Доме…
– А чем она больна?
– Парализована от рождения. Она писательница… И я надеюсь, что здесь это место будет её вдохновлять.
– Простите, а кто же вам помогать будет? Вы, я вижу, девочка хрупкая. Ещё и подруга больная, и хозяйство…
– Я надеюсь, в деревне можно будет нанять людей, чтобы помогали по хозяйству? Кажется, она довольно населённая…
– Это конечно, можно, – согласилась старушка. – Мне, вот, как Боря слёг, Серёжа много помогал… Его у нас в деревне, правда, не любят. Он сам из городских, приехал несколько лет назад, поселился на хуторе за околицей, людей сторонится, угрюмится. Бирюком его прозвали у нас. Но я вижу, душа у него незлая. Просто, должно, жизнь его побила сильно, вот, он и бежит от неё. От жизни, от людей. Он только с Борей моим и общался, покойник его резьбе обучал и иному. Сереженька способный ученик оказался. И благодарный… А благодарность – это такое качество души, которое само по себе много говорит о человеке. Так что можете к нему обращаться. А для чего-то попроще – траву покосить, дров нарубить – это уж у нас любой пьянчужка или пострелёнок справится. Да и бабы наши, если по дому чего, пособят. Вы же понимаете: работы в деревне почти нет, и здесь любому малому заработку рады…
Арина слушала тётю Зою немного рассеянно. Про материальное положение сельских жителей всё было очевидно без лишних пояснений, следовательно, и вопрос найма помощников беспокоил её весьма мало. Совсем иная мысль блуждала теперь в голове будущей хозяйки, и она ускоренно проверяла её на «доброкачественность» и подбирала уместные слова для изложения оной старушке.
– Тётя Зоя, у меня предложение к вам, если негодное, уж простите – я, может быть, от созерцания всего этого дива-дивного чуть не в уме сейчас. Дом ваш мы купим, безо всяких торгов и дополнительных условий. И уже в следующий приезд я найму рабочих, чтобы сделали всё необходимое для нашего переезда. Но вы… Скажите, не хотели бы вы остаться здесь?
– Как это, остаться? – удивлённо переспросила тётя Зоя.
– Понимаю, вам, возможно, здесь трудно будет находится, не чувствуя себя хозяйкой… Но с другой стороны покинуть эти стены совсем – разве не тяжелее? Вы могли бы остаться с нами, приглядывать за Домом и хозяйством – мы ведь всю жизнь прожили в городе, и опыта жизни в деревне у нас нет, и никого мы здесь не знаем.
– Остаться… – задумчиво повторила старушка. – Но как же? В качестве кого же? Приживалки?..
Арина никогда не была склонна к слишком долгому топтанию вокруг да около и подборам слишком изысканных форм выражения для простых по сути вопросов, а потому ответила коротко:
– Экономки.
Тётя Зоя не ответила. Видимо, предложение было для неё слишком неожиданным. Не встретив явного неприятия, Арина продолжила:
– Нам, двум городским дикаркам, да ещё изуродованным творческими профессиями, нужна экономка. Не просто заходящая в чём-то пособить соседка, а человек, который будет жить с нами и помогать нам, скажем так, адаптироваться в новой среде обитания. Вы говорили, что хотите помогать внуку, устроиться подрабатывать, купить какой-то угол… Если вы согласитесь на моё предложение, то угол вам покупать не придётся, значит, вся выручка от продажи дома останется на счету Алёши. Кроме того, экономка – это не приживалка, а рабочая единица с ежемесячным, пусть и небольшим, жалованием.
– Но я хотела жить поближе к внуку… – старушка явно колебалась, но Арина, неплохо разбиравшаяся в людях, уже чувствовала близкую победу. Слишком тяжело было расстаться тёте Зои со своим живым Домом, к тому же предложение явно было не лишено выгоды.
– Вы будете его навещать. А я со своей стороны попробую помочь вам добиться, чтобы Алёше разрешили приезжать к вам на выходные и каникулы. В конце концов, вы теперь будете жить не одна, и оснований в отказе быть не должно.
При этих словах глаза старушки засветились:
– А ведь и правда! Если бы Алёшенька смог приезжать сюда!.. Но зачем вам это нужно? Разве он не будет вам мешать?
– Надеюсь, что не будет… – развела руками Арина. – К тому же, в конце концов, можно же находить какие-то решения… У дома будет отдельная пристройка, которая станет служить не только моей мастерской, но и своего рода гостевым флигелем. Когда-то мы с Ларой можем уехать на недельку-другую – мы любим путешествовать. Одним словом, этот вопрос мне кажется решаемым. Если, конечно, мальчик… – Арина запнулась, но всё же досказала, предпочитая конкретику в деловых вопросах. – Если мальчик не проблемный.
– Нет, что вы! – замахала руками тётя Зоя. – Он, наоборот, очень тихий! Поэтому его более бойкие дети обидеть норовят… И воспитатели никогда не жалуются на него. Вы сами можете спросить, если сочтёте нужным. Кстати, он у меня рисует хорошо. Хотите я вам покажу его рисунки? Вы сказали, что вы художница…
Дело можно было считать слаженным. Не то, чтобы Арину вовсе не беспокоило возможное появление в теперь уже её Доме неведомого сироты, но… Арина ясно чувствовала, что иначе горе бывшей хозяйки от разлуки с Домом неминуемо останется в его стенах, отягощая жизнь в нём, ложась невидимым бременем на новых хозяев. А она не желала, чтобы в этом прекрасном Доме жило горе. В таком Доме должна жить отрада и надежда, и любовь. И значит, нужно думать не только о трубах и пандусах, но и об атмосфере, в которой собираешься жить. И создавать эту атмосферу уже теперь, утишая горе и даря надежду.
Глава 2.
В сумрачном расположении духа возвращался Андрей Григорьевич с заседания областного департамента образования. До того погрузился в невесёлые и тревожные думы свои, что, выходя из автобуса, едва не сшиб с ног шедшую к нему женщину. Извинился перед нею с отменным сокрушением и, как ни растревожен был, а заметил, что женщина-то – явно не из местных. Местных Лекарев знал, как родных, а эту впервые видел. Высокая, худощавая, одета просто и неприметно – сапоги высокие, тёплый пуховик ниже колен, перехваченный широким ремнём, на голове не то платок, не то шарф сочного, бордового цвета, оживлявший почти монашеский облик… Лицо тонкое, бледное – оно было бы также вовсе неприметно, если бы не глаза… Лишённый оригинальности поэт непременно сравнил бы их с озёрами – настолько огромны были они. Но сравнение это было бы не более чем «штамповкой». Если и озёра, то в день осенний, озёра, «шугой» подёрнутые, озёра, готовые вот-вот сдаться холодам и замёрзнуть до светлого дня, когда победительное солнце растопит ледяной покров. Такие глаза редко встретишь и не обратить внимание на них трудно.
Женщина поднялась в автобус и заняла место у окна. Горожанка, – безошибочно определил Андрей Григорьевич. И, пожалуй что, москвичка. Или петербурженка? Нет, скорее москвичка. Что бы делать здесь гостье из имперской столицы? Женщина задумчиво и немигающе смотрела в окно, словно вбирая в свои стынущие озёра образ открывавшейся взору пасторали. Уж не покупательница ли на Зоин дом посмотреть нагрянула? Очень может быть, вроде бы ждала та смотроков со дня на день… Сговорились ли? Ну да о том, должно, Сима уже знает!
Не разглядывая дольше незнакомку (даже и неприлично так долго человека изучать, точно манекен в витрине!), Лекарев устремился к своему дому, возвратившись к думам, тревожившим его теперь куда сильнее судьбы соседской избы.
Тревожиться Андрею Григорьевичу было о чём. Утром на заседании областного департамента образования озвучили список школ, которые могут быть закрыты ввиду «неперспективности» (читай, малочисленности). Ох уж эта чиновно-безумная «неперспективность»! Это ещё во времена советские повелось! Сперва разорили деревню русскую дотла своими бандитскими коллективизациями, а затем взялись опустошённые сёла в «неперспективные» записывать. В 90-е – не записывали. В 90-е, в вакханалии жадного и повсеместного грабежа, просто разворовали немногочисленные крепкие совхозы-колхозы, разорили «рекетом» едва успевшие народиться кооперативы да фермерские хозяйства… Выжившим и выстоявшим в том угаре по совести памятники следовало бы ставить. Да куда там! После «лихих 90-х» вновь явилась «государственная политика»… И что же сказала политика та? А всё то же: «неперспективные» школы, «неперспективные» больницы, «неперспективные» сёла… Нечего на них бюджетные деньги расходовать, оптимизировать, как ненужный балласт! Есть на целый район одна школа – и довольно, пусть в неё и ходят все окрестные ребятишки. О том, как им ходить туда за столько вёрст, да по нашим дорогам, да зимой или в осенне-весеннюю распутицу – чиновным головам дела не было. Что такое отнять у села школу? Значит, убить, добить село. Потому что не смогут в нём оставаться семьи, понимая, что детям их негде будет учиться. Значит, последняя молодёжь принуждена будет уехать, и останутся одни старожилы, чьи сроки сочтены. Пройдёт лет десять, и уйдут они, и останется на месте когда-то огромного и многолюдного села пустошь. И постепенно пустошью сделается вся матушка-Россия… Пустошь, неприютная и открытая для чуждых племён, которым земли не хватает. Спорят мудрые головы о национальной идее… А что тут спорить? Люди должны жить на земле. На земле должны жить люди. Русские люди на русской земле. Вот и вся идея. А не будет этого – не будет и России, и пропадите тогда все с идеями вашими…
Россия состоит не из пяти-десяти мегаполисов, а из тысяч сёл и малых городов. В них её судьба. И их-то разоряли с упорством батыевых полчищ.
На чём стоит русское село? На праведнике, это дело известное. Но конкретнее и предметнее? На церкви Божией и на школе! Церковь отняли большевики, а их последыши добирались ныне до школы…
Андрей Григорьевич как раз поравнялся с храмом Апостола Андрея Первозванного, перекрестился размашисто. По единственному этому храму уже можно было сказать, сколь велика некогда была деревня Ольховатка. Огромный, подстать городскому собору, величественен и прекрасен был Андреевский храм. Пять престолов, пять глав, золотыми шеломами венчанных, высокая красавица-колокольня, свечой в небо стремящаяся… С той колокольни страшной зимой 1930 года мальчонка-звонарь в последний раз бил в набат, созывая односельчан дать отпор бандам двадцатипятитысячников и «бедноты», пришедших «раскулачивать» русских мужиков.
Тёмная сила одолела. Потянулись из деревни горькие подводы, увозящие баб, стариков и детей в дальние края, многих – на верную погибель от лишений, холода и голода. Мужиков же многих за бунт приговорили – кого к лагерным срокам, а кого и к высшей мере… Храм лишился колоколов и куполов. Хотели было взорвать его, да уж больно хороши и крепки были стены. Был в них и коровник, и мастерские, и склад. А в конце концов, остались руины, березняком поросшие, с отхожим местом в прежнем алтаре. Тут уж моли-не моли «Господи, спаси Россию» – не замолишь. Сперва скверну вычистить подобает, порушенное восставить из руин… А тогда, глядишь, и услышан будет покаянно-молитвенный вопль.
Когда Андрей Григорьевич с семейством приехал в Ольховатку, застал он здесь картину препечальную. На фоне чарующей Богом дарованной красоты – распад, разруха и одичание. Работы нет. Досуга нет, а потому заменяет его единственно доступный «досуг» – водка. Отцы пьют, матери пьют, дети – сплошь болезненные, истощённые, отстающие… Всего их, детей, было 48 человек на всю школу. Младшим преподавали старшие. Профессиональные педагоги в глушь ехать не желали. «Один такой дурак нашёлся» – профессор Лекарев, подобно профессору Рачинскому, променявший столичную кафедру на сельскую школу. Рачинскому, однако же, легче было. И дело не в том, что всё ж дворянин со своим поместьишком. Дело в деревне и во времени. Деревня в ту пору была многолюдна, преобильна и здрава. А время… Ближайшим другом и покровителем Рачинского был сам обер-прокурор Святейшего Синода Победоносцев. Государи Александр Третий и Николай Второй знали о подвижнической деятельности просветителя и поддерживали её.
Положение же Лекарева было совсем иным. Вместе с семьёй он день за днём привыкал к новой жизни, осваивая сельский труд, обстраиваясь и пытаясь найти своё место в избранном уделе. Местные жители смотрели на «пришлеца», как на отменного чудака. Ну, какой нормальный человек поедет из Москвы в какую-то глухомань? Либо дурень, либо законченный неудачник. Блажной, одно слово.
Поначалу и Андрея Григорьевича терзали сомнения: я не погорячился ли он, столь круто изменив жизнь, сорвав жену с работы, детей – от школы, всех – от друзей и родных? Во имя чего, собственно? Во имя собственной теории о том, что человек должен жить на земле, что деревню русскую нужно спасать не болтовнёй и газетной писаниной, а предметным деланием в ней самой, что бессмысленно рассуждать «про» и «за» русский народ (уж сколько о нём томов исписано – и умами много более светлыми, нежели наши, скудные!), а нужно к народу этому идти и вместе с ним пытаться выбраться из той пропасти, в которую всех нас столкнул ХХ век… Раз на запальчивое это требование, услышал Лекарев законное возражение:
– Вот, ты и поезжай! Покажи пример! А в столичных собраниях за «чаркой чая» рассуждать о том, что и как «надо» и ругать других – это умников завсегда вдоволь.
Сын старший, Санька, пошутил потом:
– Развели тебя, батя, на «слабо»!
И так, и не так… Подтолкнули просто к тому, к чему сам стремился, но не мог решиться сделать шаг.
А сделав, содрогался первое время. И что такое учудил? Ведь ни дня прежде в деревне не жил, хотя по родове – круглый крестьянин со всех сторон. Да только все предки, как могли, из совхозно-колхозного «рая» в город сбежали, и Андрей Григорьевич уродился коренным москвичом. А деревню потом только и видел, когда «на картошку» в институте ездил или же позже – из окна тёщиной дачи… Ну, как сам себя обманул? Увлёкся химерой? Себя-то ладно, но семья – не поломал ли ей жизнь?
Было, однако, то, что укрепляло Лекарева в верности своего выбора. Вот, это самый храм. Андрея Первозванного. Его небесного покровителя. Не могло быть случайностью, чтобы его новый дом оказался именно подле этого храма. Не так часто встречаются в наших деревнях церкви, носящие имя первого апостола. Божий промысел это, не иначе.
Изба же, которую купил Андрей Григорьевич, продав московскую квартиру, крепкий, добротный пятистенок начала ХХ века, принадлежала некогда настоятелю Андреевского храма, расстрелянному в 37-м году.
Судьбу о. Василия Лекарев восстановил, разыскав в архивах все доступные материалы, и теперь при церкви можно было увидеть стенд с фотографиями и биографией мученика. Лекарев хлопотал и о восстановлении самого храма, но такую «махину» где взять средства восстановить? Просил в епархии прислать священника – отказали, мотивируя, что «нет храма». Просил в областных и федеральных ведомствах помочь восстановлению храма – отказали, мотивируя, что «нет прихода и священника». Кое-что, впрочем, делали своими силами и на свой страх и риск. Это разрушать у нас можно, не опасаясь уголовного и административного кодексов. А за несанкционированное восстановление «охраняемой государством» руины легко можно получить преизрядный штраф. Но нельзя ведь было просто смотреть, как рушится на глазах святыня? Стали по зову Лекарева из Москвы и других городов приезжать трудники, сперва проводили работы по консервации «объекта», а затем мало-помалу и к восстановлению перешли. Глядя на них, стали вовлекаться в работу и местные жители. И учеников своих Андрей Григорьевич к делу благому приобщил. А в году минувшем какой-то столичный меценат расщедрился – подарил храму пять куполов! То-то радость была общая! Теперь бы ещё колокольню увенчать, да голос ей возвратить!..
День за днём, год за годом, мало-помалу стали привыкать жители к «чудаку»-учителю, и первоначальное недоверие и насмешки сменились уважением. В школе Лекарев преподавал вместе с женой, Серафимой Валерьевной. Она, хотя и не педагог была по образованию, но легко с новым делом справилась – как-никак мать троих детей! Даже удивительно было, как эта столичная «дама», выпускница МГИМО, всю жизнь прожившая в условиях «лучше среднего», быстро адаптировалась к сельской жизни, как нашла общий язык с местными бабами, умея разговорить и расположить каждую. Уже вскоре полдеревни ходило к ней за советом или пожалиться. Дипломатка, одно слово!
Большим подспорьем в новой жизни стало хозяйство. Вместе с домом выкупил Лекарев большой надел земли, затем появились птица, коровы, коза. Когда сыновья вошли в возраст хозяйственное дело закипело. Старший выучился на агронома и сделался настоящим, рачительным фермером. Жил он теперь своим домом, с женой и дочкой. Обзавёлся и своею техникой, трактором. Выстроил теплицы с капельным поливом. Овощами круглый год не только семья обеспечена была, но и оставалось на продажу. Хлеб, яйца, мясо – всё также было своё. Помогал Саньке вернувшийся из армии младший сын, Николка. Этот всегдашний лоботряс-непоседа институтов кончать не стал, зато с техникой был на «ты» – машину ли починить, прибор какой, отладить работу морозильной камеры или того же самого полива – Николка в таких вопросах был незаменим. Иногда казалось, что ему, как киношному Электронику довольно было дотронуться до сломавшейся техники, чтобы она «ожила».
Единственный сын, живший бОльшей частью за пределами Ольховатки, был средний, Пётр. Выучившись на врача, он мог бы жить в ставшем родном селе, если бы в обозримых его окрестностях была хоть одна больница. Но… Не то что больницы, все фельдшерские пункты «оптимизировали»! Зимой или в распутицу занедужишь – помрёшь раньше, чем до тебя врач из райцентра доберётся. Ну или реанимируешься сам «народными методами»…
Пётр в райцентре и работал, а раз в месяц приезжал к родителям, попутно давая срочные консультации односельчанам, выстраивавшимся в очередь к молодому специалисту. Вместе с отцом и братьями он давно уже разработал проект земской больницы (при Царе-батюшке и такая была в Ольховатке), но разрешения на открытие оной получить не удавалось.
Нынче в сборе наудачу была вся семья – к обеду собрались за столом Симин грибной суп хлебать да расстягаем закусывать. Ещё до начала трапезы выгрузил Андрей Григорьевич тяжесть, душу томившую:
– Наша школа одна из первых в списке на закрытие! Я лично видел…
– Да что же они, очумели совсем?! – возмутилась Сима. – А куда полусотне ребят деваться?!
– По городам, куда же ещё… – усмехнулся Пётр.
– Нельзя такого допускать! – решительно ударила Сима по столу полным кулаком. – Эта школа с 19 века людям служит и ещё не один век служить будет! Там же и музей, и библиотека, и…
Да, много наработано было за годы… Андрей Григорьевич истинным краеведом стал, нашёл место, где сам князь Пожарский с ополченцами лагерем стоял на пути в Москву, с ребятами в поисковые походы ходили – предавали земле останки солдат Великой Отечественной. Из Москвы приезжал капитан дальнего плавания Свиридов, друг Лекаревского семейства, рассказывал детворе о морских походах, сплавлялся по реке, учил азам навигации… А библиотека! Она не только из многотомного собрания самого Лекарева состояла, но и из книг, которые присылали все его знакомые. Руководил же этой «избой-читальней» чудо-человек Глеб Великанов – путешественник, умудрившийся обойти всю Россию, Европу, Индию, Китай, Среднюю Азию и Ближний Восток пешком и без паспорта. Таможенники, видя перед собой человека, не имевшего при себе ничего, кроме воды, горбушки хлеба, спичек, креста, складной иконки и четок, пропускали его через границы. Благословение на свое паломничество он получил от православных епископов и католического понтифика. Он не носил тёплой одежды и обуви, спал на земле, питался чем Бог пошлёт, решив исполнить и проверить на себе завет Спасителя – «будьте как птицы небесные». Оказалось, что с верой и терпением завет сей осуществим. Паломничество Великанова длилось четыре с половиной года и завершилось у Гроба Господня. Оттуда он вернулся в Россию, а на шестой год пришёл в Ольховатку… да здесь и остался, сделавшись хранителем книг и предметом восторженного обожания всех без исключения детей.
– Они говорят, что у нас даже по педагогам некомплект! Ты да я…
– Ещё Глебушка!
– Он библиотекарь…
– Значит, надо найти педагогов!
– За столько лет не нашли… «дураков», кроме самих себя…
– Поговори с Сергеем! Он хоть и бирюк, но должно же в нём что-то человеческое быть!
– Матушка, да ведь ты уже и сама говорила с ним однажды? А уж если твой уветливый язычок не сумел до души его добраться, то вашему покорному слуге рассчитывать не успех не приходится!
– Что-то я в толк не возьму, батюшка, ты уж не руки ли опустить собрался?
Всё время родительского спора сыновья, невестка и внучка чинно отдавали должное обеду. Наконец, Санька вмешался в разговор – как всегда, спокойный и рассудительный, он сразу взял быка за рога:
– Учителя нам, конечно, нужны. И ученики нужны. Но только если школу собрались оптимизировать, ни те, ни другие делу не помогут. Государство у нас ведь бедное, не на что ему школы содержать…
– И что ты предлагаешь? – развернулась всем корпусом к сыну Сима.
– Если государство не хочет содержать школу, значит, нужно найти способ её содержания без его участия.
– Иными словами хочешь превратить её в частную? – уточнил Пётр.
– В земскую.
– Ага, проект земской больницы у нас уже лежит…
– Земской больницы здесь нет уже давным-давно. А школа есть. Значит, нам нужно переоформить её в частное учебное заведение. Юля, это ведь возможно? – обратился он к жене, хотя и не работавшей по специальности, но имевшей юридическое образование.
– Теоретически возможно. Сейчас много частных школ. Например, вся система Русской Классической Школы – это именно частные школы.
– Вот! Такая форма, между прочим, дала бы возможность внедрять все папины педагогические наработки.
– Наработки – это здорово, но как насчёт матчасти? – полюбопытствовал Николка. – Аборигены грошей не мают!
– Перестань коверкать русскую речь, – поморщилась мать.
– Давайте рассуждать логически. Чтобы поддерживать в рабочем состоянии здание, нужны рабочие руки и инвентарь. Так? Так. С этим местное население прекрасно справится само. Некоторую помощь смогу оказывать я…
– Мы, – поправил Николка.
– Мы. Если, конечно, нас не постигнет стихийное бедствие, но от этого не застрахован никто. Остаётся вопрос преподавателей…
– Мы с отцом…
– Мам, я понимаю, что вы с отцом готовы работать на голом альтруизме. Но вас двоих мало. Нужны и педагоги. Нужна и возможность вывезти ребят на экскурсию или в поход. И строить весь расчёт лишь на нашем семейном энтузиазме нельзя. Нужно искать меценатов, привлекать церковь…
– Епархия нам даже священника не даёт!
– В твоей настольной книге сказано «стучитесь, и отворят вам».
Лекарев задумчиво поскрёб бороду.
– Сложно, но иного выхода может не быть… Конечно, я буду доказывать этим дуболомам, что школу необходимо сохранить, но дуболомы на то и дуболомы, чтобы ломать, а не строить, без смысла и без пощады.
– Вот именно. Поэтому не теряя времени нужно прорабатывать и запускать «вариант Б», – резюмировал Санька. – Мама, налей ещё тарелку, будь добра.
– И в кого ты такой умный у нас! – покачала головой мать.
– И такой прожорливый! – звонко рассмеялся Николка и тотчас получил от родительницы затрещину.
– На какие-то нужды можно было бы собирать средства в интернете, – присовокупила Юля. – Слышали о крауфадинге?
– А если по-русски?
– Сбор средств под конкретные творческие, образовательные, благотворительные проекты через специальные платформы. Если мы сумеем представить людям наше дело, нашу работу, объяснить важность сохранения школы, то, уверена, нам помогут!
– Это уж мы представим! – уверенно сказала бывшая дипломатка. – У нас один Глебушка чего стоит! Да и мореход наш, когда приедет, куда как хорош может быть!
– Ты уже открываешь рекламное бюро? – улыбнулся впервые за день Лекарев.
– Надо будет – откроем. Мы, батюшка, спасаем то, на что положили жизнь, а ты, вот, только хмуришься и нас расхолаживаешь!
– Я, матушка, не расхолаживаю, я вас, дорогие мои, испытую! Насколько велико ваше упорство бороться за нашу школу, а, значит, и нашу землю, наш дом, нашу жизнь.
– Батя, ты о чём? Мы ж завсегда готовы! – вновь рассмеялся Николка. – Хоть грудью на амбразуры, хоть в штыковую – на врага! Лично я бы предпочёл штыковую!
– Гранатомёт эффективнее… – флегматично заметил Пётр. – Я всегда остро чувствую его нехватку при общении с нашими чиновниками.
– Э-э! Так не пойдёт! Тебе не положено! Ты того, должен дырки штопать, вот. А мы, мотострелки, их делать!
– Доедай уже, мотострелок, – улыбнулась Сима.
На душе у Лекарева потеплело. С такой семьёй все трудности по плечу! Как маленькое войско! И появилась переходящая в уверенность надежда: отстоим школу! Не угаснет свет просвещения в Ольховатке, не пойдут прахом двадцатилетние труды!
– А что, матушка, были ли у Зои покупатели? Я на остановке землячку встретил, нашу, столичную…
– Была покупательница, – кивнула Серафима Валерьевна. – Сговорились с Зоей обо всём. Я к ней, бедовой, забегала перед обедом. Говорит, что новая хозяйка уже вскоре переехать сюда собирается с больной подругой. Но Зоя пока не съезжает. Её эта наша землячка сговорила экономкой в доме остаться… Так и сказала: экономкой… Посулила похлопотать, чтобы Алёшеньку на каникулы отпускали к бабке. Уж и не знаю, что думать. Сама я её не видала даже мельком, как тут судить… А тебе, Андрюша, как показалась она?
– А я лишь мельком видел, тоже – как судить? Могу лишь сказать, что впечатление счастливого человека она не производит. Дурного также. Жаль, что безмужняя, бессемейная… Такому дому семья нужна. Ну да поживём – увидим, что за человек! А что Зоя в своём доме останется, к лучшему. Она здесь всю жизнь прожила, нельзя человека в такие лета от своей почвы отрывать… Так что землячка наша рассудила верно.
– Может быть. Зоя сказала, между прочим, что она художница…
Лекарев посмотрел на жену и убедился, что им пришла в голову одна и та же мысль.
– А, вот, это – очень кстати! Педагог ИЗО нам бы очень пригодился!
Глава 3.
Бирюк появился в Ольховатке несколько лет назад и по сей день оставался для деревни диковинным зверем, на которого беззастенчиво таращили глаза, стоило ему показаться на улице. Бабы таращились особенно беззастенчиво. Оно и понятно, Таманцев был мужчина ничего себе. Роста высокого, сухопар, жилист… Клавка Авдотьина подглядела, как он, почти раздетый, выкашивал траву в своём саду, а затем обливался колодезной водой. Впечатлений хватило на два вечера эмоциональных обсуждений с товарками. Что ж удивляться? На фоне испитых их мужей казался им пришлец богом-аполлоном во плоти. И тем обиднее было, что ни взглядом, ни словом внимания не обратит.
Лицо Таманцева за густой тёмной с сильной проседью бородой и длинными, до плеч, волосами, которые перехватывал он на русский манер чёрной тесьмой, пересекавшей высокий лоб, нелегко было разглядеть. Тонкое, сухое, смуглое… Длинный, острый нос. И глаза – обычно они смотрели вниз, перед собой, но когда поднимались… Никогда не видел Александр Лекарев таких синих глаз. Ярких-ярких. Таким бывает разве что мартовское небо, на которое невыносимо смотреть.
Вот и теперь смотрели они на незваного гостя неотрывно и равнодушно, и неуютно становилось от этого взгляда, и сам отводил Александр взгляд, ёрзал на стуле. А хозяин, нисколько не отягощая себя правилами хорошего тона и гостеприимства, полулежал на ветхой, поточенной мышами софе, машинально крутя в руках ручку, которой перед приходом Лекарева-младшего делал какие-то выписки в тетрадь из толстой книги, обернутой газетой, из-за которой гость не мог прочесть её названия. Чаю не предложил, с койки не поднялся… Впрочем, во всей этой медвежьей берлоге сесть и можно было лишь на хозяйскую софу или на единственный стул. И как так живёт человек? Может, права мать, и он какой-нибудь тайный монах? Эта гипотеза давно прижилась среди селян, хотя и немало огорчила женскую половину. Впрочем, оная быстро утешилась. Если уж от жены мужика увести можно, то уж от Бога-то и подавно? Если и не насовсем, то так, для утехи короткой… Только напрасно Люська-продавщица и фельдшерицына дочка так и норовили завести с пришлецом разговор. Он точно бы и не замечал никого, жил в себе.
Хутор, на котором поселился он, пустовал дотоле больше десяти лет, изба уже на части разваливалась. Таманцев «подлатал» её ровно в меру необходимого. Печь. Ступеньки. Шифер. Ставни поправил лишь в горнице и кухне, остальная часть дома осталась нежилой, и хозяину не было до неё дела. Бурьян прорезал так, чтобы не затронуть зарослей вдоль развалившегося забора – живая изгородь, охранявшая от непрошеных глаз. Вместо сгнивших заборных досок натянул колючую проволоку… Явно негостеприимен был такой хозяин!
Одна машина всё-таки пришла к нему, выгрузили оттуда несколько ящиков. Ребятишки сельские доглядели, что это были книги – единственное богатство Бирюка. Тогда же появились в заброшенном доме и новые жильцы – два крупных, круглых от шерсти щенка, выросших в огромных собак, сходных видом с кавказской овчаркой. Кажется, только к этим двум существам и питал отшельник тёплые чувства.
– И что, вот, так вот ты всегда? – спросил Александр, обозревая книгохранилище, в которое обращена была единственная комната.
– Как – так? – Таманцев поманил к себе лежавшего в углу пса и почесал его за ухом.
– Один… Без работы…
– Я не один, со мной мои собаки и мои книги. Лучшее общество, потому что ни те, ни другие не предают.
– А без работы нескучно?
Бирюк усмехнулся:
– Небось, любопытно тебе, Александр Андреевич, узнать, с каких барышей я существую?
Лекарев-младший немного смутился, но лукавить не стал – его, привыкшего добывать хлеб в поте лица и искренне призиравшего всякую праздность, действительно, всегда занимал вопрос, как это умудряются люди жить, ничегошеньки не делая:
– Может, и хочу.
– Прожигаю родительское наследство.
– Знать, немного тебе от них осталось.
– Мне хватает. Ты что хотел-то, Андреич? Ведь не побалясничать по-соседски забрёл, так ведь? И не декларацию о доходах моих спрашивать?
– Твоя правда, с делом я к тебе, – вновь не стал отпираться Александр. – Школу нашу закрыть грозят в будущем году. Дескать учеников мало и учителей некомплект! Учитель нам в школу нужен. Зарез как нужен! Девчонка, что в прошлом году взяли, дёру со своим хахалем дала! Я бы таких диплома лишал!
– Я здесь причём? – пожал острыми плечами Таманцев. – Матушка твоя однажды ко мне с этим вопросом обращалась уже. Теперь тебя в переговорщики отец отправил? Мог бы и сам спросить, коль ему нужда есть.
– Это не ему нужда есть! – набычился Александр. – Это детям! Деревне! – нужда есть! Ты что не понимаешь, что без школы Ольховатка загнётся, как другие сёла?
– А со школой не загнётся? Оптимист ты, Андреич!
– Не дадим загнуться!
– Бог в помощь. Только я – причём?
– Как это причём! Тебе что, дела нет до того, что дети школы лишаться? Ты человек образованный, хоть теперь можешь к работе приступить! Где нам посреди года педагогов искать?!
Бирюк поморщился:
– А если я не хочу ни к чему приступать? – глаза его смотрели на гостя по-прежнему невозмутимо. Сложно было Александру терпеть подобную индифферентность, граничащую с хамством, но для пользы дела он сдерживал недовольство.
– Отчего же не хочешь? – спросил хмуро.
– А зачем мне это нужно?
Этот вопрос озадачил Александра. Ему бы и в голову не пришло задать подобный… А Таманцев, меж тем, лаская овчарку, рассуждал:
– В деньгах я не нуждаюсь… Мне хватает того, что у меня есть. От одиночества и скуки я нисколько не страдаю и вовсе не желаю менять мой тихий затвор на ватагу шумных обормотов. Сеять разумное, доброе и вечное я давным-давно уже не имею никакого желания. Не в коня корм… Так зачем же?
– Ну, конечно, – хмыкнул Лекарев-младший. – А на обормотов наплевать, пусть неуками будут, а лучше вовсе без школы останутся. На родителей их наплевать, на школу, на деревню нашу.
Снова поморщился Бирюк:
– Полно, не на парткоме. Тебе на всё это не наплевать, потому что ты заинтересован лично. Твои дети пойдут в эту школу. Ты завёл образцовое хозяйство и, конечно, лелеешь мечту, что его унаследуют твои дети, а затем и внуки, что они укоренятся в этой земле, как их предки. Ты видишь в своём прицеле будущее и для него лезешь из кожи. У тебя предметная цель. Для которой тебе нужна и школа, и сама деревня… А что же я? Я помру, и после меня ничего и никого не останется. Мне не для кого рвать жилы, и никакие мечты меня не увлекают.
– То есть гори всё синим пламенем, если твоя жизнь не удалась? – Александр резко поднялся, с грохотом отодвинув жалобно скрипнувший стул.
– Можно и так сказать, – равнодушно ответил Таманцев, также приподнявшись и свесив босые ноги. – Знаешь, Андреич, когда-то я очень любил слово «долг». Я гнал им себя, как петровской дубиной, без жалости… А потом я стал умнее и понял, что ничего и никому не должен в этой жизни. Как, собственно, и мне, по-видимому, никто не задолжал. И сюда я приехал уж точно не затем, чтобы спасать утопающих…
– А зачем? – спросил Александр. – Чтобы остаток жизни валяться на софе и читать книги? Зачем тебе и читать в таком случае? Зачем и для кого ты делаешь свои записи? – ткнул он пальцем в тетрадь.
– Это… просто привычка, – развёл руками Таманцев. – Ты прав, эти записи также никому не нужны…
– Знаешь, Сергей Петрович, – Лекарев-младший шагнул к двери, – я в школе к огорчению родителей жутко не любил литературы… Потому что сплошь она населена была нытиками и лодырями, а нормальные люди исчислялись Бульбой да Болконским. И тот, последний в смысле, не без придури.
– А я очень напоминаю тебе население нелюбимой тобой литературы? – вновь усмехнулся Таманцев.
– Именно! – Александр с досадой вышел из Бирюкова лежбища, ругая себя, что послушал мать и вопреки отцовскому заверению в бесполезности этого визита, решился пойти к этому странному человеку с ясными глазами и мутной душой. У крыльца облаяла его басом вторая таманцевская овчарка, и ей тотчас откликнулась из дома первая. Не человечье жильё, а псарня! Прав был отец, если уж матери-дипломатке, ко всякой душе ключ подобрать умевшей, до этого собачьего сердца достучаться не удалось, то и напрасен труд!
Таманцев видел в окно удалявшуюся по сугробам высокую, дородную фигуру молодого фермера. Присвистнул чуть, успокаивая своих собак.
– Полно брехать, это хороший человек. Жизнь его не обломала ещё как нас. Потому и не понять ему нашей нелюдимости… Жаль их… Столько сил их семейством в захолустье это вложено, столько сделано. А зачем? «А мы сеяли-сеяли, а мы вытопчем-вытопчем…» Что толку строить что-либо, если назавтра придёт каток и сметёт с лица земли всё, что ты строил, а заодно и тебя раскатает без жалости. Если вдуматься, то вся история состоит из этого. Великие светочи, собиратели-устроители создавали великие государства, империи. А потом приходили геростраты и обращали их создания в прах. А всё-таки жаль… Их жаль, а в них – себя… Были ж когда-то и мы рысаками, правда, Кряж?
Кряж согласно заворчал и положил медвежью голову на колени Сергею: как всякая хорошая собака, он всегда понимал своего хозяина, и всегда был согласен с ним.
Таманцев не любил, когда кто-то нарушал его затвор. Особенно, если этот кто-то пытался проникнуть в его душу, разбудить в ней надежно запечатанные прежние чувства и желания. Визит Лекарева-младшего был как раз из таких самых неприятных визитов. Всколыхнулась, раздражая нервы, неуёмчивая память. Раздевшись по пояс, Сергей вышел из дома, растёрся снегом и, взяв лопату, принялся чистить дорожки от снега. Однако, и этот труд не давал ему столь желанного забвения.
Сергей Таманцев родился в Н-ске. Отца он не помнил, с матерью они расстались через год после его рождения. Мать, конечно же, во всём винила отца, называя его не иначе, как подлецом и мерзавцем, что детское сознание не без боли усвоило. Мать была очень хороша собой. Высокая, стройная, яркая. Она не походила на советских женщин и, пожалуй, куда органичнее смотрелась бы в новом времени. И это время больше подошло бы для неё, столь далёкой от всего «общественного» индивидуалистки, любившей жить весело и ярко. Н-ск позднесоветских времён не давал достаточного простора для такой жизни.
Мать работала чертёжницей, но умудрялась быть всегда хорошо одетой, посещать все концерты, кинопремьеры, выставки, спектакли. Гардероб справляла ей тётя Паша – старшая сестра, жившая с нею. Странно, лишь многие годы спустя, Сергей понял, какую огромную роль играла в его с матерью жизни тётя Паша. А в детстве вовсе не ощущалось этого. Тётя Паша была в их доме, словно, стыдно сказать, прислуга. А ведь это был в такой же мере её дом, что и матери…
Тётя Паша была старше матери на 8 лет. Она и вырастила мать, когда обе они остались сиротами. Бросила учёбу, работала на заводе – лишь бы любимая сестра Риточка ни в чём не нуждалась. Сестру тётя Паша боготворила. Неказистая, начисто лишённая самолюбия, она полностью посвятила себя своей Риточке и её сыну. А Риточка… смотрела на неё свысока, прятала от глаз своих друзей, стеснялась её необразованности и простосердечия. Мать и сама не имела высшего образования, но компенсировала это знанием всех светских новостей и прочих предметов, необходимых, чтобы поддерживать разговор в «приличном обществе».
А что знала тётя Паша? Ничего особенного… Как поддерживать дом, как готовить вкуснейшие обеды и ужины (ничего лучшего не доводилось Сергею есть в своей жизни), как в домашних условиях на швейной машинке шить платья и костюмы последней моды, в которых затем щеголяла мать, как заботиться о детях…
В детстве мать проводила с Сергеем мало времени. Она была очень требовательна к сыну, к его учёбе, манерам, внешнему виду. Гордая, амбициозная женщина, она мечтала о большом будущем для своего единственного чада. В остальном же воспитанием мальчика занималась тётя Паша, регулярно получавшая от матери нагоняи, что она портит ребёнка.
Как теперь видел Сергей их с тёткой комнату. Зимний вечер, валит хлопьями снег за окном… Он лежит в постели с ангиной и высокой температурой. И ему безумно хочется, чтобы рядом была мама. Чтобы она посидела рядом, приласкала, почитала интересную книжку… За дверью слышен стук её каблуков. Значит, опять уходит куда-то… В театр или на концерт… Ей всегда есть, куда пойти. Раздаётся телефонный звонок, и высокий, сочный голос матери игривым тоном сетует на погоду и благодарит кого-то, кто, видимо, обещает за ней заехать.
Дверь в комнату отворяется, и в неё сперва входит облако духов, а следом сама мать – ослепительно красивая, в новом платье, которое тётя Паша закончила шить три дня тому назад, исколов все руки. Матери оно очень идёт. Хотя ей идёт всё…
– Ну, что, как ты, Серёжа? Паша, ты плохо его лечишь! Он много пропустит в школе, а скоро конец четверти!
– Я делаю всё, что доктор сказал, – тихо откликается Паша. – Риточка, не волнуйся. Волчок у нас крепкий и умный, и с ангиной справится, и с уроками. Ты сама-то закутайся потеплее, не простудись!
– Меня подвезут!
С улицы раздаётся гудок автомобиля.
– Это за мной! – сияюще улыбается мать, целует Серёжу и исчезает, оставляя на память о себе облако духов…
Ни разу тётя Паша не укорила её, не повысила на неё голос, не выказала своего неудовольствия… Она вообще никогда не жаловалась, никогда никого не осуждала.
– Ну, что, серенький волчок, выпьем лекарства, запьём чаем с малиновым вареньем и будем читать? А когда ты поправишься, я испеку тебе твой любимый пирог с черникой!
– А мама? – с трудом спрашивает Серёжа.
– Мама поздно будет. У неё сегодня премьера.
Сергею было обидно. Почему матери всегда важнее его какие-то театры, какие-то друзья, гости? Почему кто-то всё время похищает у него его маму?
Позже он понял, что мать изо всех сил пытается устроить свою незаладившуюся из-за отца личную жизнь. Но ей это никак не удавалось. Чем больше проходило лет, тем меньше оставалось надежд. Мать становилась раздражительной, постоянно жаловалась на плохое самочувствие, хотя доктора не находили у неё никаких болезней.
– Что со мной не так? – как-то спросила она у тёти Паши, думая, что сына нет дома. – Ну, ладно ты, ни красоты, ни образования… Но я? Я?! Конечно, у меня ребёнок. Мужиков это всегда отпугивает. Но ведь всего один! И он бы не был им обузой. В конце концов, он мог бы жить с тобой, а ко мне приезжать на выходные…
Тётя Паша, как обычно, утешала свою Риточку, ничуть не обижаясь на неё, а, вот, Серёжа с той поры затаил в душе обиду-занозу. Оказывается, мать считает его помехой своему счастью и готова отказаться от него ради какого-то чужого человека! Может, не таким уж и мерзавцем был отец? Может быть, мать сама сделала что-то, что он не смог простить? Сергей был уже достаточно взрослым, чтобы понимать многие вещи…
Что бы тогда уже было не оценить тепло и заботу тёти Паши? Но нет, её хлопоты и ласка казались чем-то самим собою разумеющимся. «Тётка, постирай! Тётка, подай!» Сказал ли он ей хоть одно хорошее, благодарное слово? Приласкал ли, как того заслуживала она, эта безропотная служительница их семьи? Нет, даже в голову не пришло…
Сергей никогда не видел тётю Пашу праздной, она всегда чем-то была занята. И никогда для себя. Только – для кого-то. Если не для сестры и племянника, то для дальних родственников, соседей, знакомых и вовсе незнакомых… Она всех жалела, всем стремилась помочь, никому не могла отказать. Тётю Пашу знали все бездомные кошки и собаки, которых ходила она каждый день кормить. Под её окном всегда кружило много птиц, и им тоже не было отказа в хлебе, крупе, семечках…
Не стоит село без праведника. То, что его тётка была именно таким праведником, праведницей, Сергей понял, только когда её не стало. Сдавать она стала внезапно и стремительно. Но и тогда ни на что не жаловалась. Не просила помощи, не пыталась избавить себя хоть от каких-то обязанностей. За неделю до смерти тёти Паши мать сутки не поднималась с постели, жалуясь на головную боль, и уже прозрачная от худобы, едва державшаяся на ногах сестра хлопотала вокруг неё, заботливо слушая её жалобы. А за день до смерти с температурой 39,3 тётя Паша готовила свой фирменный борщ. Даже мать смутилась:
– Ты бы, Паша, отдохнула, я бы сама приготовила…
– Вот, помру, тогда самкать будете, – был ответ.
Даже тогда это «помру» не воспринялось всерьёз. Почему-то казалось, что тётя Паша просто не может умереть, что она вечная.
На другое утро она каким-то необъяснимым усилием воли заставила себя выйти на улицу, покормить собак, котов, птиц… Некоторое время она сидела во дворе на лавке, подставив солнцу иссохшее морщинистое лицо. Птицы кружили вокруг неё, садились ей на плечи, на колени, клевали с ладоней. А потом тётя Паша вернулась домой, прилегла на свой маленький диванчик и… больше не встала.
На её похороны собралось много людей, и все вспоминали о ней что-то хорошее. В тот день Сергей впервые видел слёзы матери. Та не плакала даже, а захлёбывалась рыданиями.
– Как?! Как мы теперь будем жить?!
Жизнь, действительно, сразу переменилась. И не потому, что внезапно оказалось, что всё в доме нужно делать самим: готовить, стирать, убираться. Но потому, что из дома ушёл свет. Ушло тепло. Ушла любовь. Дом опустел, осиротел без тёти Паши, и вдруг оказалось, что это было именно её дом, и всё в нём держалось на ней.
А скоро дом покинул и Сергей. Вместе с другом Юркой они отправились покорять Москву.
Москва, как много в этом звуке… Слилось для трепетной души провинциала. Да ещё амбициозного провинциала. Да ещё в эпоху перемен, которых требовали сердца! И сердца Сергея и Юрия – требовали! Приближался 1991 год, уже завоёвывала экраны и газетные полосы провозглашённая гласность, оказавшаяся на деле полугласностью. Уже трещали опоры режима, а заодно и уродливые швы лоскутного большевистского одеяла под названием СССР, подменившего единое полотно России… О том, какой кровью и разрухой придётся оплачивать перемены, думали меньше всего. Думали о высоком. О том, как, скинув гнёт красных маразматиков, страна расцветёт, и какие откроются перспективы…
Ну, ладно, вчерашним школярам подобный прекраснодушный наив был простителен. Что взять с мальчишек? Но ведь и люди, умудрённые опытом, по полжизни отшагавшие, предавались тем же мечтам, также нетерпеливо стремились к переменам и… отчего-то думали, что именно они в итоге окажутся у кормила и наведут порядок.
На самом деле подобные «перемены» всегда лишь внешне выглядят стихийными. За кулисами всё уже разделено, роли распределены. И роли романтиков революций всегда оказываются в итоге весьма жалкими. Скажем, как у зверушек из мультфильма про «Бременских музыкантов», которых не пустили на свадьбу…
Но сознание это приходит всегда запоздало. А к некоторым и вовсе не приходит.
Тот период предвкушения чего-то грандиозного, пьянящий и дарящий надеждами, даже теперь, несмотря на все плачевные итоги, вспоминался с ностальгией. В Москве быстро сложилась компания энтузиастов – сам Сергей, Юрий, в ту пору ещё собиравшийся служить одной лишь богине Клио, Рома Сущевский, пробовавший себя в режиссуре, музыкант Генка и ещё несколько студентов-романтиков, объединённых любовью к дореволюционной России. Деятельность развернули нешуточную. Добывали и распространяли правильную литературу, участвовали во всевозможных акциях, печатали листовки и раздавали их прохожим… Юра что-то писал, Рома снимал… Ну и, само собой, собирались, выпивали, обсуждали перспективы и способы обустройства Отечества, пели песни Цоя, Талькова, Высоцкого и другое-разное, декламировали стихи, которые только-только начли прорываться на страницы периодики. Гумилёва! Цветаеву! Сколько открывалось всего тогда – водопад истинный, только успевай впитывать! Сергей успевал. Мать зря беспокоилась о его учёбе. Учёба давалась ему легко. Его память, его легкость восприятия новых предметов, его умение сразу вычленять, выхватывать главное в многостраничных текстах, избавлявшее от необходимости штудировать их целиком, его красноречие – всё это обеспечивало ему первые позиции и в институте, и в общественном кружке, неформальным лидером которого он стал.
А ещё в ту пору в жизни Сергея появилась Вита… В тот день, как всегда, собрались на квартире у Генки. Квартира на Арбате, четыре комнаты, огромная кухня… Эту квартиру получили ещё дед и бабка Генки, старые большевики. А теперь их внук, пользуясь заграничной командировкой родителей, сотрудников торгпредства, превратил её в «штаб контрреволюции». Каких перемен не доставало этому сыну благополучных родителей, которому были открыты все пути? Вряд ли и сам он это знал. Своих бабушку и дедушку он любил и с уважением относился к их памяти. Друзья, пользуясь гостеприимством и хозяйской выпивкой и закуской, также не обостряли пикантного вопроса, в чью квартиру и на каких основаниях въехали новоявленные дворяне арбатского двора… Генку мало интересовала политика. Он жил поэзией и музыкой. И ничего не нужно было ему, кроме его гитары и благодарной аудитории его песен. Хотя нет, еще справедливая Генкина душа жаждала, чтобы великая поэзия ХХ века, украденная у нас, была доступна не только интересующимся ею чадам выездных родителей и специалистам, но бурным потоком изливалась на всех. И он свято был уверен, что это станет очистительным дождём для поросших советским тернием душ, и от того благодатного дождя прорастут в душах прекрасные цветы… Что взять с поэта-романтика? Добрейший Генка всегда был не от мира сего. И обладал, как ни странно, добродетелью покойной тёти Паши – никогда никого не осуждал и был со всеми без исключения ласков и доброжелателен. И, стоит добавить, щедр. У него всегда можно было взять в долг в уверенности, что он никогда не поторопит с возвратом… А на чей-нибудь совет поторопить безоружно улыбнётся: «Как же можно? Ведь если он не возвращает, значит, у него нет…» Сколько паразитов пользовались этой превосходящий здравый смысл добротой и наивностью, знает один Бог.
Виту привёл в «штаб контрреволюции» сам хозяин. Он познакомился с ней на какой-то вечеринке, уже успел посветить ей две песни и, совершенно очарованный, привёл её в свой дом и представил друзьям. Вита училась во ВГИКе – как нетрудно догадаться, на актрису. Прибалтка по отцу, она унаследовала от него нордическую внешность. Продолговатое, бледное лицо, тонкий нос, тёмно-зеленые глаза с немного странным разрезом, стройная шея, точёный подбородок… В её походке, движениях была необычайна плавность, её улыбка и смех были сдержанными, ни малейшей развязности не позволяла она себе. В тот вечер они с Генкой пели дуэтом романсы. У Виты был низкий, глубокий голос, контральто, никого не оставивший равнодушным. Генка глядел на неё из-под своих очков с умилённо-восхищённым выражением и улыбался шире обыкновенного. Улучив минуту, Сергей подошёл к нему и спросил прямо:
– Старик, ответь откровенно: это твоя женщина?
Глаза Генки изумлённо округлились:
– Да ты что! Я же рядом с ней Карлсон с гитарой вместо пропеллера! Куда мне!
– Ты слишком строг к себе, – улыбнулся Таманцев этому простодушию. – А Карлсон был в меру упитанный мужчина в самом расцвете лет!
Очистив таким образом свою совесть, Сергей в тот же вечер предложил Вите проводить её до дома. Прекрасная это была ночь! Вита делилась мечтой сыграть роль Маргариты. На неё произвели неизгладимое впечатление роман Булгакова и его инсценировка на Таганке.
– Хочешь быть ведьмой? – пошутил Сергей.
– Может быть, – серьёзно откликнулась Вита. – Я… не знаю, чего хочу. Хочу полёта, понимаешь? Чтобы никакого земного притяжения. Чтобы только «свободна! свободна!»
– Без притяжения можно навсегда улететь в другие галактики.
– И чем же это плохо? Может быть, там интереснее, чем здесь?
– Разве здесь уже все интересы исчерпаны?
– Нет, ещё не все! – рассмеялась Вита. – Ведь мир – это действительно, большой театр! Огромный! Я бы хотела, чтобы он весь был моим! Одна сцена – это мало, это тесно! Мне нужен весь мир и крылья, чтобы лететь…
Она стояла, распахнув руки, и Сергею казалось, что она и впрямь сейчас взлетит – прямо навстречу луне, блиставшей в ту ночь во всём своём великолепии! Лунная принцесса – так он назвал её…
Весной 91-го года Таманцев встречался с Витой почти каждый день. Приходилось экономить на сне, дабы не запустить учебу и не отлынивать от «контрреволюционной деятельности», но велика ли эта жертва для молодого организма? Юрка, например, устроился подрабатывать, а Сергей с этим не спешил – присылаемых матерью денег и стипендии ему хватало.
Летом он лишь однажды на выходных навестил мать, пропустив мимо ушей её жалобы на невнимание и плохое самочувствие, её просьбы побыть с нею подольше. В Москве оставалась Вита, и это было много важнее! Да и события в стране принимали крутой оборот. Ими и отговорился перед матерью…
Жаркий августовский день… Воробьёвы горы… Гроза началась внезапно и застигла Сергея и Виту врасплох. Бегом, наперегонки помчались к её дому, перепрыгивая лужи и хохоча. Запыхавшись, укрылись в какой-то подворотне. Промокший синий сарафан облегал стройную фигуру Виты, грудь высоко поднималась после пробежки. Сергей не удержался и стал целовать лунную принцессу.
– Экий разврат устроили! Тьфу! Совсем уже стыд потеряли! – укрывшаяся в той же подворотне старуха не смогла сдержать праведного гнева.
Вита и Сергей расхохотались и побежали прочь.
Скоро они уже входили в квартиру Виты. Едва переступив порог, Сергей понял, что она пуста, родителей девушки не было дома.
– Ты совсем замёрзла, – прошептал он, обнимая её.
– Ты тоже… – тихо прозвучал ответ, и нежные пальцы коснулись его волос.
Холода Сергей не чувствовал. Напротив, ему казалось, что весь он горит, и не от холода, а от жара бьёт его лихорадочный озноб, мешающий расстегивать мудрёные застёжки её платья…
Он не был первым для неё, и это было единственное, что несколько огорчило его, но уж, конечно, не могло разрушить абсолютного счастья тех дней…
А потом были три августовских дня, открывшие новую эпоху. Сколько куража было в те дни! Это теперь вспоминать смешно, а тогда ведь всерьёз готовы были под расстрел идти! И под танки. Генка рвался лечь под них, как сделали это трое сумасшедших, насилу удержали романтика… Но, в сущности, и сами готовы были! И лечь, и сражаться, и коктейли Молотова бросать! За свободу! За Россию! В общем, за всё хорошее против всего плохого…
Ромку Сущевского вытащили тогда из постели какой-то очередной его зазнобы. Ромка, красавец и уже без малого знаменитость, не имел в них недостатка и никому не отказывал. Он и не хотел к Белому Дому идти. Ему и так нехудо было. Но не тут-то было! Вытащили и поволокли с собой! Судьба Отечества решается! Не до баб теперь! Айда!
На месте действия уже вовсю шустрил популярный телеведущий Глебов. Ромка сразу присоединился к нему и… так случился звёздный час Сущевского. Уже скоро его красивая, холёная физиономия мелькала в экране вместе с нервным лицом Глебова, и мэтр дал ему путевку в жизнь.
Отмечать победу компания направилась, конечно, к Генке. Победа! Именно так ощущался тогда итог августовский событий! Шутка ли, русский флаг подняли! Повержено серпасто-молоткастое идолище!
«Сатана гулять устал, гаснут свечи, кончен бал…» – спел Тальков.
Не знал Игорь Владимирович, что бал ещё только начинается, точнее, очередной акт его, а Сатане ещё долго-долго отплясывать кадриль по русской земле. Уже через год споёт Тальков другое: «Так что же изменилось, Геша? – Как – что?! – Идея, что ли, изменилась? – Иде-я! – ХВАТИТ!» Ответом на это «хватит» станет пуля, которая традиционно обрывает в России жизни поэтов…
В тот день на огромной Генкиной кухне яблоку негде было упасть. Собравшиеся, без различий убеждений, пьяно гремели «Боже Царя храни» и провозглашали тосты за демократию. Лишь один человек выглядел медведем на балу. Юра Филаретов. Он сидел в углу, подперев голову ладонью, и постукивал пальцами по поручню кресла. К Белому Дому он не ходил, сославшись на дежурство…
– Старик, ты чего такой хмурый? – подкатил к нему Сущевский. – Победа наша сегодня! Радоваться надо!
– А наша ли это победа? – вдруг спросил Юрка.
– В смысле?!
– Что, мы разве пришли к власти? Или может быть к ней пришёл, скажем, Солженицын?
– Мог бы прийти да не приехал, – хмыкнул кто-то.
– Я не о персоналии, а о сути. Одни члены КПСС сменили других… Неужели вы думаете, что они серьёзно будут отрекаться от преступлений своих предшественников и своих собственных? Нет, не будут. Перестраиваться они могут, но меняться – нет. Им важна власть, а не Россия. А тех, кому важна Россия, во власти нет. Тогда кто победил, и что отмечать?
– Да ты что плетёшь! – возмутился Рома. – Демократия победила! Меня Глебов в свою программу пригласил! Я вас по телевизору всех показывать стану!
– Наши морды в телевизоре – это ещё не Россия, – отозвался Филаретов. – Вы хоть понимаете, что за пределами МКАДа лежит громадная, дезориентированная, ни черта не понимающая страна, которую уже ринулись рвать на части всевозможные тати? И разорвут, можете не сомневаться. Все эти грузины, молдаване, балтийцы, азербайджанцы, азиаты… Они все уже вспомнили, что они самостоятельные. И виновников тоже нашли. Русских! И собственных соседей в некоторых случаях… Как вы думаете, что будет с русскими там?
– Да хорош нагнетать! Сейчас всё пойдёт иначе! Выберем нормальную власть, она найдёт решение! Ну, кто захочет отделиться, скатертью дорога, меньше дармоедов кормить… И вообще, Юрчик, что ты за человек? Ну, порадуйся ты, как все люди! Флаг российский подняли впервые с 17-го года! Это же, это… мы же за это боролись! Давай, выпей и оставь свою упадническую галиматью, пока нам тут всем тошно от тебя не стало!
– Да, Юрчик, ты, пожалуй, перегнул, – согласился Генка. – У нас теперь Ельцин есть. А Ельцин – это Ельцин! И голос интеллигенции теперь будет слышен!
Генка искренне верил в Ельцина. И ещё больше – в интеллигенцию.
А во что верила интеллигенция? В своё право. На власть, на реванш, на блага, на свободу. Ей по крупному счёту не было дела ни до России, ни до народа. До него было дело интеллигенции русской, пусть и заблуждавшейся во многом, но искренней, но чувствующей ответственность свою. К 91-му году в России была интеллигенция советская. Образованщина. И эта образованщина мечтала занять кабинеты, прямо так и пели-грезили, как зайдут в кабинет к Булату, к Белле… Советская интеллигенция могла сколько угодно отрекаться от «тёмного прошлого», но она была большевистской по сути своей. Большевик либеральный ничем не отличается от большевика коммунистического. К чему же свелась для интеллигенции её победа? К тому же, к чему и для номенклатуры. К банальному переделу. Кабинетов, мест в очереди на машины, квартиры, дачи, самих дач и т.д. Ну и, конечно, к травле тех, кто оказался не в унисон новым поветриям. Не в унисон оказались не только пресловутые «совки», но и – как всегда – «русисты». Но и – прогрессивные, но совестливые деятели, которые не могли приветствовать разграбление своей страны. Сколько помоев вылилось на писателя-эмигранта Максимова, редактора культового для диссидентского движения издания «Континент»! Либеральный большевизм не простил ему честной и независимой позиции…
Русская интеллигенция – это что-то не от мира сего, что-то прекраснодушное и не приспособленное к звериным законам жизни. Советская образованщина – явление противоположное. Она куда как наторела в этих законах! Предавать, приспосабливаться, вертеться флюгерами, заискивать перед сильными, топтать опальных, доносить, клеймить, отбивать место под солнцем – в этом нет равных советскому образованцу!
И, вот, эта-то прослойка победила в августе 1991 года. И беззастенчиво праздновала победу, даже не находя нужным соблюдать видимые приличия, умирять или хотя бы скрывать от народа свои аппетиты. Хищные свиньи и шакалы непременно подлее и опаснее матёрых волков. Уже два года спустя победители в традициях своих предшественников 20-х, 30-х и прочих годов, тех, что требовали расстрелов для «изменников Родины» с высоких трибун, потребовали «раздавить гадину»…
В августе 1991 над Россией был поднят национальный флаг. Но большевизм остался не побеждён, а лишь мутировал, продолжая разрушать страну и губить народ.
Юра Филаретов понял это ещё в том самом августе, и от того так болезненно подёргивалось его сумрачное лицо от пьяных тостов «За Великую Россию и демократию!» Он уже знал, что не будет ни того, ни другого, но не умел донести своих отчаянных мыслей до желавших чувствовать себя победителями и творцами истории друзей.
Сергею, правда, слова друга запали в душу. И уже ближайшие события заставили вспомнить о них. Правда, фронт личный в эту пору оттеснил для него фронт общественный.
С осени Таманцев стал подрабатывать. Потребности холостяка и полуженатого (с прицелом на женатость полную) человека весьма отличны. Чтобы сделать предложение такой женщине, как Вита, мало было быть просто толковым студентом, нужно было иметь хоть что-то за душой. Или как? Предложить руку и сердце, проживание на квартире её родителей или в общаге и содержание за счёт матери и стипендии? Стыдоба!
Времени категорически не хватало. Учёба, работа, Вита, которая требовала к себе постоянного внимания – и в плане участия в светской жизни (презентации, премьеры – столько событий, которых никак нельзя пропустить!), и в плане личном. Сергей старался соответствовать. Тем более, что и сам он не мог обходиться без лунной принцессы… Конечно, презентациями и прочими культурными мероприятиями можно было бы пренебречь, но Сергею не хотелось, чтобы Вита бывала на них одна, заранее ревнуя её к возможным кавалерам.
– Заездит тебя твоя ведьма, – качал головой Филаретов, глядя на осунувшееся с запавшими глазами лицо друга. – Ты попроси у неё увольнительную хоть раз, выспись как человек.
– Да пошёл ты.
– Уже пошёл, – усмехался Юра и уходил.
Иногда Сергей завидовал ему. Вот, ведь живёт человек – всё у него по полочкам… А с другой стороны? Он же жизни не знает! Счастья не знает! Не знает Виты!
Всё же на период сессии пришлось сосредоточиться на учёбе, в которой впервые в жизни Таманцев начал плыть.
В это время Вите как раз дали первую роль в кино, и она уехала на съёмки. Об этих съёмках Рома Сущевский снял сюжет для телевидения, и так Вита впервые появилась на экране… Рома в ту пору уже почти не появлялся на собраниях у Генки: он активно работал у Глебова, а параллельно поступил на режиссёрские курсы ВГИКа.
Первая роль как будто вскружила Вите голову. Она возвратилась в Москву немного иной, чуть отстранённой, и эту отстранённость Сергей тотчас почувствовал и встревожился. Слишком разными становились жизни их! Круг общения! Интересы! Нужно было что-то срочно предпринять – он не мог потерять эту женщину!
– Выходи за меня замуж!
Она сидела перед ним на постели, обнажённая, ничуть не смущавшаяся своей наготы, как не смущались ею древние нимфы, грации, богини, по-кошачьи щурила свои странные глаза и таинственно улыбалась, размякшая после жаркой ночи… Любуясь ею, он решил взять быка за рога.
– Зачем? – пожала плечами Вита.
– Что – «зачем»?
– Замуж – зачем? Нам с тобой бывает так хорошо, зачем всё портить?
– Мы ведь любим друг друга, как же может брак всё испортить?
– Хорошую вещь браком не назовут, – Вита провела пальцем по носу, губам и подбородку Сергея.
– Не шути, пожалуйста. Почему ты не хочешь выйти за меня? – Таманцев приподнялся и сел также напротив Виты.
– Потому что не хочу, чтобы наша каравелла, сейчас так легко и чудно мчащаяся по волнам, разбилась о риф под названием «быт».
– Намекаешь на то, что нам негде жить?
– И на это тоже. Ты в общаге, я у родителей. Спасибо Геночке, который иногда так тактично уходит, давая нам возможность побыть вдвоём. А что же в браке? Будем жить у Геночки?
– Ну… Москва не сразу строилась. Постепенно наживём всё, что нужно. Все через это проходили!
Вита рассмеялась:
– Какой ты бываешь смешной, Сережечка. Все проходили да не все прошли. Мои отец с матерью тоже «проходили». И всю жизнь я слушаю, как они орут друг на друга. Я никогда не могла понять, зачем они поженились? Говорят, любили друг друга! В студенческие годы… Да ненадолго, знать, любви хватило. И у скольких знакомых я такое же видела и вижу! И это называется – «семь-я»! Нет уж, уволь. Не хочу я такой семьи.
– Но если бы твои родители не поженились, то и тебя бы не было.
– Для того, чтобы родить ребёнка, семья не требуется. Я, например, предпочла бы иметь мать-одиночку, нежели этот вечно воюющий тандем… Было время, я надеялась, что они разведутся… Может, и развелись бы, но! Квартирный вопрос всё испортил, нашу двушку-хрущобу на две однушки не разменять. Нет, Серёжа, я в капкан лезть не хочу. К тому же семья – это уже обязанность… А я не готова к обязанностям. Мне так легко, так хорошо с тобой сейчас… Будто бы лечу… А ты меня к земле привязать хочешь. Не надо! Птица в клетке жить не может…
Горячие губы Виты прильнули к губам Таманцева, и он уже не мог возражать ей, растворяясь в её ласках…
Однако, мысль свою Сергей не оставил. Шанс поправить квартирный вопрос был только один. Отец. Таманцев ничего не знал об этом человеке, но поскольку тот всё же исправно выплачивал матери алименты, выяснил и имя его, и адрес. И то, что отец – немного-немало целый академик. Чем чёрт не шутит, может, заговорит в нём кровь и совесть, решит помочь брошенному сыну, загладить вину?
Сама эта мысль казалась Сергею чрезвычайно низкой и пошлой, тошно становилось от самого себя – строить из себя казанскую сироту! Клянчить помощь у человека, которого не хотел знать, которого презирал с подачи матери! Истинная подлость! Но на что не пойдёшь, чтобы удержать свою женщину?
Субботним утром Таманцев, мысленно обругав себя самыми последними словами, вдавил кнопку звонка отцовской квартиры.
– Вам кого? – раздался за дверью юный женский голос.
– Мне нужно поговорить с академиком Стаховичем.
– По какому вопросу?
– Скажите ему, что его спрашивает Сергей Петрович Таманцев. Он поймёт.
Таманцевым Сергей был по матери, не оставившей ему отцовской фамилии.
– Папа сказал, чтобы вы подождали его в парке за домом, – вновь послышался голос минут через десять. – Он к вам спустится.
На порог, значит, не пустил… Постеснялся перед семьёй… Интересно, знает ли эта семья о его, Сергея, существовании? Вряд ли. Таманцев отчетливо почувствовал, что пришёл зря, но сбежать было бы теперь малодушием.
Он спустился в парк. Стоял погожий осенний день, тихий, прозрачный… Сергей остановился у воды, нервно закурил. Минут через пятнадцать он увидел приближавшегося к нему высокого, статного, седовласого человека, в котором безошибочно угадал академика Стаховича.
– Стало быть – Таманцев? – констатировал тот, приблизившись.
– А вы ожидали иного после того, как бросили нас с матерью?
– Можно на «ты», как-никак нечужие. Да, пожалуй, иного я не ждал. А ты, прости, пришёл поворошить детские обиды или есть более содержательная повестка дня?
Да, именно более содержательная… Очень точно определил академик-ядерщик…
– Не знаю, – неуверенно отозвался Сергей. – Нет, я не для выяснений пришёл… Сам не знаю, зачем. В детстве я очень часто пытался представить тебя. И представлял эту встречу. И что скажу тебе…
– Вряд ли ты собирался сказать мне что-то хорошее, правда?
– Правда. Ты за столько лет даже не вспомнил обо мне, – Таманцев вдруг с удивлением почувствовал, какой болью и обидой отозвались в нём собственные слова. Именно сейчас, когда он видел перед собой этого благородно-красивого человека, который мог бы сопровождать его по жизни, растить, помогать советом… Пусть не жить с матерью! Но просто общаться с ним, делиться опытом, знаниями!
– Это неверно. За столько лет я никогда не забывал о тебе.
– Ну да, платил алименты… Ты даже не хотел меня видеть.
– По-моему, и ты не выражал такого желания?
– Откуда ты знаешь?
– Я, брат, много чего знаю. Твоя мать порвала со мной отношения и запретила к тебе приближаться. Но твоя тётка была женщиной мудрой и доброй, и мы переписывались с нею до её смерти. Т.ч. кое-что о твоей жизни я знаю.
– Тётя Паша переписывалась с тобой? – опешил Сергей.
– Представь себе.
– Почему же она ничего не говорила?
– Страха ради Риты Гневной, – усмехнулся отец. – Мы все не хотели скандалить с твоей матерью. Разве не по этой причине ты не говорил ей о том, как представляешь меня? Не выпрашивал показать папину фотографию?
– Тётя Паша показывала как-то… А мать все твои фотографии порвала после развода.
– Категоричная женщина. Что ж, я не хочу ни обвинять, ни оправдываться, ни виниться. Мы оба с нею виноваты. Я, вероятно, как мужчина, виноват больше. Но так уж случилось. Ты уже сам мужчина и многое должен понимать.
– Почему ты не пригласил меня зайти? Побоялся, что я устрою какую-нибудь глупую сцену?
Отец тяжело вздохнул и также закурил:
– Моя жена страдает тяжёлым нервным расстройством. У нас вообще практически не бывает гостей. И думаю, что нет нужды объяснять, что визит неведомого сына в таком положении не слишком уместен.
– Наверное… Это твоя вторая жена?
– Третья.
– Ого! А вторую ты тоже оставил?
– Нет, это она меня оставила. Променяла на израильскую визу. Уехала вместе с сыном и теперь живёт в Америке.
– Круто, значит, у меня ещё и братишка-американец есть… А ты что не поехал? Не пустили, как обладателя секретов Родины?
– Я бы и сам не поехал.
– Почему?
– Потому что я, как ни странно, патриот этой нашей Родины. Я и теперь бы мог уехать, как уезжают мои коллеги. Но не хочу. Не могу…
– Та девушка, что отвечала мне из-за двери, твоя дочь?
– Да, старшая. Таня.
– Есть и младшая?
– И даже средняя. Таня, Вика и Света.
– Как же ты справляешься с ними и с больной женой?
– Тёща живёт с нами, помогает.
Хоть и укорив себя за низкие мысли, Сергей не смог удержаться от констатации печального факта: его шансы равны нулю. Три сестры, братец-еврей… Жёны… Тёщи… Где уж тут чем-то разжиться.
– А я, вот, жениться собрался… – сказал Таманцев, не глядя на отца.
– Поздравляю! На приглашение на свадьбу не рассчитываю, твоя мать тебе бы не простила.
– До свадьбы ещё очень долго, – покачал головой Сергей.
– Почему?
– Невеста боится, что наша семейная лодка не выдержит испытание бытом и не хочет начинать строить семью в общаге.
– Суждение, не лишённое логики, но страдающее недостатком чувств. Ты сильно любишь её?
– Я без неё жить не могу.
– А она без тебя?
Острый взгляд и ум был у отца. Сразу корень проблемы ухватывал.
– В том-то и дело, что она, кажется, может.
– Сложное у тебя положение, брат. Жаль, что ничем не могу помочь.
– Я и не прошу, – вздохнул Таманцев. – Правда, я сам не знаю, зачем пришёл. Прости.
– Ты хорошо сделал, что пришёл, – отец положил руку на плечо Сергею. – Я рад был тебя увидеть, познакомиться с тобой. И буду рад, если ты придёшь снова. Ты всегда можешь мне позвонить и, обещаю, если я чем-то смогу быть полезен тебе, ты можешь на меня рассчитывать.
Это было сказано искренне, и от теплоты отцовского взгляда, от участия, звучавшего в его голосе, снова сдавило тоской сердце Сергея. Этот человек мог быть рядом с ним все годы его жизни! Он мог бы делиться с ним своими сомнениями, проблемами, надеждами… А что в итоге? Чужие люди… И чуждость эту – преодолеть бы? Мать с её вечной гордыней разделила отца и сына… Зачем? Что ей было в этом разделении? Кто стал от него счастливее? Даже она сама не стала…
– Спасибо, я… позвоню тебе.
– Не пропадай. Сын…
Своего обещания Сергей не сдержал и отцу так и не позвонил. Не было повода…
Вита всё больше погружалась в богемную жизнь и парила всё дальше от Сергея. «Свободна! Свободна!» – как это не понял он? Квартирным вопросом здесь ничего не поправить. Птица боится всякой клетки, будь она даже и платины. Она не хочет обязательств, а хочет свободного полёта, чтобы весь мир принадлежал ей, а она – никому… От этого сознания в голове у Таманцева мутилось. Ему становилось легче лишь в те часы, что она была с ним, принадлежала ему. Пусть это была лишь сладкая иллюзия, но Сергей упивался ею и убеждал себя, что она реальность… Все эти разговоры о птице – пройдут. Она просто только-только вырвалась из-под родительской опеки, хлебнула красивой киношной жизни, у неё просто закружилась голова. Это пройдёт, а он будет терпелив и дождётся своего времени. Когда она будет принадлежать ему не понарошку, не несколько часов, а – всегда. Душой и телом…
Зимой 1993 года Вита снова уехала сниматься, на целый месяц. На звонки практически не отвечала… Всё же Сергей продолжал тешить себя надеждой и, считая дни и часы, ждал её возвращения. Расстояния, телефоны вносят сумятицу, непонимание. Но когда они снова будут вместе, будут любить друг друга, всё станет на свои места. Иначе и быть не может…
– Серёга! Серёга! – небольшие глаза Генки округлились настолько, что казались больше его очков. – Не знаю, как сказать тебе… но… но…
– Что стряслось?! Говори же!
– Ты только не того… В общем… В общем… Вита замуж вышла!
Граната, взорвавшаяся рядом, не произвела бы на Сергея столь убийственного впечатления.
– Врёшь! – взревел он, хватая Генку за грудки. Но по смятённому лицу друга видел: правду говорит… Отпустил его бессильно. А тот, почти шёпотом, добил лежачего:
– За Ромку Сущевского…
– Убью… – прохрипел Таманцев.
– И что это изменит? – резонно возразил Генка.
Ромку он, конечно, не убил. И не прибил, как следовало бы. Просто не знал в тот день, где негодяя искать… А потом было несколько дней беспробудного пьянства на квартире всё того же Генки…
Утро. Рука, выпроставшись из-под пледа, ищет по полу «спасительный сосуд». Сосуд находится, но – вот, проклятье! – в нём не осталось ни капли «огненной воды»…
– Гена!
Мутные глаза различают чьи-то ноги. Ноги нервно постукивают пятками по полу… И также нервно барабанят по поручню кресла тонкие пальцы… Дальше можно и взгляд не понимать… Юра Филаретов. Вечно вибрирующий. А теперь ещё и надрывающийся от бронхита. Настоящий верный друг! Не побоялся пневмонию подхватить по такому морозу…
А там кто в углу? Генка… А с ним рядом что за дед-бородач? Кряжистый дедушка, колоритный.
– Сержик, это дядя Сеня. Помнишь, я тебе о нём рассказывал?
Сейчас бы своё имя не забыть, а тут какой-то дядя… Хотя… Ах да, был у Генки какой-то двоюродный дед с Владимирщины. Не то пчеловод, не то что-то ещё экзотическое. Лагерник бывший… Его-то на что леший принёс?
– Сбирайся-ка, друг ситный, – молвил меж тем густым басом дядя Сеня, обращаясь к Сергею. – В гости поедешь.
Таманцев ответил что-то неразборчиво-посыльное, но дед был то ли туг на ухо, то ли ничуть не озабочен ответом. Он встал, по-медвежьи сгрёб Сергея вместе с пледом в охапку и поволок вон – богатырской силы оказался старик! Юрка закашлялся и, кутаясь более обычного, направился следом. Дядя Сеня, оглянувшись, кивнул ему:
– Да-да, и ты тож в гости айда. Лихоманку твою выводить будем.
Следующую неделю оба друга провели в гостях у старого пасечника. Спиртного не было ни капли. Зато баня, здоровая работа на воздухе для Сергея, тёплая печь с лечебными отварами и мёдом для Юрия…
Как ни странно, полегчало немного от этой полудикой жизни. Посвежел Таманцев, прояснилось в голове, горем и хмелем одурманенной…
– Ну и что скажете, Семён Самсоныч (дал же Бог отчество говорящее!), как мне теперь?
– Как все. Живи, Богу молись.
– А есть он, Бог-то?
– А как ему не быть, коли мы с тобой есть.
– Видали вы его?
– Главное, что он нас видит. Ты, вот, парень, думаешь, будто бы великое горе у тебя. Невеста к другому ушла! Обидно, что и говорить… Да ведь только не горе это.
– А что же?
– А ты много ли горя видел в жизни своей? Войну? Голод? Потерю близких?
– Нет…
– Нет… – повторил дядя Сеня. – В 30-м году семью нашу раскулачили. Три лошадёнки у нас было – богатство для завистливого глаза! Без вещей, в стужу, как теперь, затолкали в телячьи вагоны и повезли на север. Младенцы, старики да больные померли ещё в дороге. От холода и голода… А потом выбросили нас в лес. Вместо домов бараки шалашного типа… Голод. Холод. Мор настал страшный… Большую часть семьи нашей мы там и схоронили. Столько лет прошло, а у меня и сейчас в ушах вой тётки Агафьи стоит, когда последний её ребёнок Богу душеньку чистую отдал. Как она кричала страшно… А потом умолкла и уж не говорила ничего. Умом повредилась… Вот, это – горе! А все эти ваши, кто от кого ушёл, да чего вам, таким умным и талантливым, жизнь не додала… – старик махнул рукой.
– А Бог что же? Что же он смотрел на этот ад земной? – спросил Сергей. – Как дети невинные мерли?
– Может, он их, сердечных, от ещё более страшной доли забирал.
– А матерей? Зачем их на муки и отчаяние обрекал? Разве не милосерден он должен быть?
– А мы?
– Что – мы?
– Мы – не должны быть милосердны? Бог он ведь через нас действует. И в нашей воле стать проводниками его воли или обратной… В зверином нашем веке слишком многие предпочли волю обратную. От того всё так страшно и вышло. Я ведь потом, когда уж после войны в лагере горбил, так удивлялся: в охране-то нашей, среди вертухаев этих самых – не какие-нибудь звери неведомые, а те же крестьянские парни, те же солдатушки. И у иных также батек пораскурочили. И ничего, служат! Ироду… И своих же собаками травят и прикладами в спину бьют. Не все, конечно. И среди ихнего брата люди попадались… Осатанел народ, Бога забыл, вот и стали рвать друг друга без жалости… Если жалеть друг друга обратно не научимся, так, пожалуй, и пожрём друг друга, как гады. К тому и идёт всё, как газеты ваши посмотришь.
– Про горе – ваша правда. И про жалость тоже… А Бог… Наша тётя Паша тоже в него верила. В чулане своём всё лампадку коптила и поклоны перед иконами клала. Как не стало её, так уж не зажигали. Мать это всё бестолковым суеверием считала.
– Ты не крещен?
– Крещен. Тётя Паша тайком от матери крестила.
– Уже хорошо.
«Без Бога не до порога», – так всегда тётя Паша говорила. Но Сергей привык вслед за матерью считать это суеверием малообразованного человека. А во что, собственно, верил он сам? В Россию? В идею? В себя? В себя… А что же он есть в этой жизни и чем станет? Школьным учителем? Невелико место. По научной стезе пойти? Кандидат… Доктор… Профессор… Да уж продыху нет от тех кандидатов в доктора. Какие такие открытия можно совершать, чтобы защищать такое количество диссертаций? О чём они? Кому нужны? Единицы лишь стоят что-то, а всё прочее – лишь имитация науки. И целая армия остепенённых имитаторов кичится своими званиями, заполняет печатное и телевизионное пространство полуграмотными глупостями, которым никак не мешают неведомо за что полученные степени.
Чего он, в сущности, хотел, когда поступал на истфак? Да ничего особенного, ему был просто интересен предмет. И это была ошибка. Не в предмете, в целеположении. Истфак для интереса, «штаб контрреволюции» для интереса… Детские игрища… Вот, Сущевский времени даром не терял. Конечно, и он интересу следовал. Но не только абстрактному, общему, но и вполне предметному, личному. Сущевскому нужно было телевидение, которое давало известность. Что такое известность? Деньги и влияние. А без этих составляющих ничего серьёзного нельзя достичь, нельзя высоко подняться. Рома всегда хотел подняться высоко. И в этом они были похожи с Витой. Они оба жаждали взлететь и парить…
И ведь удавалось это Сущевскому! Причём удавалось без видимых усилий! Он вечно был в долгах, но при этом жил на широкую ногу. Все без исключения знали его сомнительную славу Казановы, но женщин нисколько не смущала подобная репутация «бойца на одну ночь», даже интриговала. И Рома, кажется, очень редкую ночь проводил без хорошенькой подружки в своей постели. И ни перед одной из них не чувствовал ни малейших обязательств. Сущевский шёл по жизни с ощущением, что весь мир принадлежит ему, всё создано для него, а, значит, он имеет право этим пользоваться. И пользовался. И всё давалось ему легко, и стремительно шёл он вперёд, поднимался ввысь по золочёной лестнице славы. Это ли привлекло в нём Виту?
А он – всерьёз ли полюбил её? Или брак этот окажется скоротечным? Что если так? Сможет ли Сергей в этом случае принять назад обманувшую его невесту? Мужская гордость сопротивлялась этому, требуя отвергнуть изменщицу, но другое чувство было сильнее гордости. И как ни подавлено оно было теперь обидой, а шептало твёрдо: и простишь, и примешь, и ещё, как последний олух, счастлив будешь. Вот, только захочет ли вернуться Вита?..
По возвращении в Москву настигла Таманцева страшная весть из Н-ска. Скончалась мать… Последний год она постоянно жаловалась на плохое самочувствие, но Сергей не верил этому. Слишком часто он слышал эти жалобы ещё при жизни тёти Паши. Правда, при последних разговорах голос у матери изменился, но Таманцев был слишком увлечён своими переживаниями, чтобы придать этому значение. Он вообще избегал разговоров с матерью. Не хотел отвечать на её вопросы, раздражался от её жалоб и слёз. Он либо вовсе просил не звать себя к телефону, либо сворачивал разговор как можно быстрее, ссылаясь, что очень занят учёбой и работой…
А мать была совсем-совсем одна в свои последние дни. И умерла она тоже – одна. И никто не заметил этого… Лишь на четвёртый день по нехорошему духу забила тревогу соседка Клавдия, с которой у матери были издавна недобрые отношения. Её нашли лежавшей на полу в прихожей. А рядом разбитый телефон. Несчастной не достало сил ни позвонить, ни доползти до двери…
Сергей чувствовал себя убийцей. Преступником, бросившим собственную мать умирать без помощи… На похоронах он не смотрел по сторонам. Хотя пришли на них лишь несколько человек, но и их присутствие было невыносимо. Кажется, все они смотрели на него с укором, все обвиняли его, что, вот, мол расти таких детей… А кто-то наверняка и о матери отзывался недобро. Что не сумела воспитать, всё плясала стрекозой…
Кое-как продав квартиру, в которой после случившегося невмоготу было оставаться, и положив деньги в банк, Сергей буквально сбежал из родного города. Впервые в жизни настигло его глухое отчаяние. Он был полон сил и не без таланта, но ему было совершенно некуда идти. Никто и нигде не ждал его. Никому он не был нужен…
Последнюю сессию в институте Таманцев благополучно «завалил» и отправился отдавать «долг Родине», уже занимавшейся по краям пламенем усобиц… Прежде перспектива «оказаться в казарме» представлялась Сергею совершенно ужасной. Но теперь ему было всё равно. Так оно, пожалуй, и лучше было. Когда тело страдает, когда физические силы измотаны, не остаётся времени на мысли, на терзания души…
В армии было всё – и пресловутая «дедовщина» с тремя выбитыми зубами, и первая командировка в мятежную Чечню, из которой неведомо как удалось вернуться живым. Два года, а словно бы вся жизнь перевернулась, и совсем другим человеком возвращался Сергей в «мирную жизнь». Он возвращался уже не апатичным, надломленным слюнтяем, а много повидавшим человеком, знающим цену жизни и имеющим цель в ней. А цель была немалой – самую жизнь изменить. Ведь так бездарно гибла в позоре и поношении Россия, за которую было поднято столько тостов на Генкиной квартире и не только. И кто-то должен был противостоять этому позору и распаду! Собирать камни, добиваться правды, защищать тех, по хребтам которых катилось жёлтое колесо, дробя позвонки. А если не мы, то кто? Пусть для Глебовых и Сущевских Россия – это повод для пиара и не более того, для них это театр, в котором они показывают себя, и не Россия важна им, а единственно они на её фоне. Сергей инако скроен. И он ещё покажет и докажет, что юношеский «штаб контрреволюции» не детской игрушкой был! «Россия просила боя и требовала его!» – написал забытый русский поэт в 20-х годах. И Таманцев готов был дать бой – за Россию. И, вот ведь удивительно, верил в то, что сможет сделаться Давидом на пути у Голиафа.
– Каким же ещё наивным щенком я тогда был! Побитым, обстрелянным, но совершенным ещё щенком! – вздохнул Сергей, с раздражение отшвырнув лопату и опустившись на ступени крыльца. Обжигающего мороза его раскрасневшееся тело не чувствовало. Правда, верные собаки, видимо, беспокоились за лишённого шубы хозяина, и тотчас подошли, привалились к нему, согревая. – Кому я что хотел доказать? Себе? Ей? Этому звёздному негодяю, из режиссёров ставшему бизнесменом и депутатом и напрочь забывшему «всё то, о чём мы так долго мечтали»? Может, от того всё так и вышло, что я только доказывал, а не в самом деле хотел добра? Похвалялась синица небо поджечь, да сама сгорела… Но что-то же и я делал? Разве нет? – косматый Кряж согласно заворчал. – Делал… И немало делал. Да только всё зазря. Не в коня корм… Против лома нет приёма… А эти чистые люди ещё этого не поняли. Ни про лом, ни про корм. Станут они сейчас против катка, а когда спины им крушить начнут, так те, ради кого они стараются, даже голоса не подадут в их защиту! Потому что потомки рабов и вертухаев уже генетически не способны к человеческой жизни. А людей повывели, повыбили, вырубили и на щепки перевели…
Собаки сочувственно слушали надрывный, горячечный монолог хозяина и теснее жались к нему, словно желая уверить, что они никогда не предадут его, как те люди, на которых он сетует столь горько.
– Нет, увольте, больше меня не втравят в эти всеспасительные игры! Довольно! Наша хата с краю… С самого краю… И никто нам не нужен. И никому ничего мы не должны, – уставший не от работы, но от неожиданной для себя нервной вспышки, Таманцев обнял своих верных друзей. – Ну, довольно глупостей! Пойдёмте в дом, кормить вас буду! А себе лечебной позволю нынче… Разбередил душу, дурень.
Слово «кормить» было самым понятным из всего непривычного хозяйского многословия, и повеселевшие собаки устремились в дом, предвкушая сытную кашу с мясом. Сам хозяин мяса не ел, но их, своих единственных друзей, кормил с большой заботой об их рационе.
Глава 4.
Говорят, что смотреть бесконечно можно на огонь, воду и на то, как работает другой человек. Последнее, впрочем, верно лишь в том случае, если человек работает талантливо. За тем, как работал сухопарый, угрюмый бородач и впрямь можно было наблюдать часами. Руки у этого нелюдимого и молчаливого человека были золотые. Лара зачарованно следила, как выпиливал он очередную деталь – сосредоточенно, не поднимая глаз. Вовсе не обращая внимание на неё… В ином такое совершенное невнимание показалось бы ей обидным, но Бирюк равным образом игнорировал всех, а потому обижаться не приходилось. Тем более, что лишь ей одной и дозволено было наблюдать за «священнодействием». Мастер не любил, чтобы за ним следили, а уж тем более не терпел при этом разговоров. Разговорами Лара уж точно не могла побеспокоить его, а потому бородач смилостивился…
Арина предлагала отложить переезд до мая, когда станет тепло, и дом будет полностью обустроен, но Лара запротестовала. Она ведь была равноправной хозяйкой этого дома и хотела видеть, как он устраивается, выражая свои пожелания по этому поводу. К тому же нет ничего тяжелее ожидания, подвешенного состояния… Сложно было решиться ей оставить родную квартиру, привычный с детства быт, устремившись в неведомую новую жизнь. Хотя и мечтали о ней с Ариной не один год, представляя, каким будет их дом, как заживут они вдалеке от городских джунглей на просторе, среди Богом созданной красоты и гармонии, но мечтать одно, а, вот, решиться на воплощение мечты в жизнь – совсем иное.
Арине в этом смысле было легче. Она никогда не была привязана к какому-либо месту и теперь, дожив до сорока лет, жаждала, наконец, обрести свой дом. Для Лары же родительская квартира была домом, в котором было некогда много счастья. Да, с уходом дорогих людей, дом стал уже не тем, точно бы вдруг отовсюду потянулись сквозняки и выстудили прежнее тепло, развеяли былой уют. И всё же стены помнили всех, кто жил, кто часто бывал в них, хранили их голоса, тепло их рук, касавшихся их, их дорогие и незабвенные тени… С этой памятью порывать было мучительно. Но и оставаться с каждым годом становилось тяжелее – неузнаваемо менялось всё вокруг, вид за окном, люди, жизнь. Лара понимала, что её попытки спрятаться, как в раковине, в родных стенах, напрасны. Эти стены уже не могли защищать. Даже на создание иллюзорного мира, утешающего душу, уже не были они способны. Стены помнят тени и голоса, но не могут заменить живых людей. И однажды заставляют лишь острее чувствовать отсутствие последних…
Арина же была настойчива:
– Квартиру мы, конечно, продавать не станем. И ты всегда сможешь приехать сюда и… даже вернуться.
Тут подруга немного лукавила. Как бы могла вернуться Лара домой? Одна? А сама Арина – тут сомневаться не приходилось, из своего обретённого «укрывища» назад не поедет. Значит, как ни крути, а принятое решение равнозначно сжиганию мостов… А жечь мост к тому, что без малого полвека составляло твою жизнь – отчаянно больно! Но что делать? Есть люди, для которых вся жизнь состоит из боли. Из преодоления боли. Философ Ильин сказал: «Жизнь – это искусство страдать достойно!» И Лара от рождения постигала это тяжёлое искусство…
Бог дал ей ясный разум, творческую душу, богатое воображение. Природа «забыла» добавить к этому ловкие руки, быстрые ноги и даже речь… От рождения прикованная к инвалидному креслу, с трудом выговаривавшая отдельные слова, Лара была обречена на одиночество. Она смотрела, как весело и беззаботно играли её ровесники и всей душой рвалась к ним, но ноги! Предательские ноги не слушались её, как не слушались руки и язык. Что может быть мучительнее всё видеть, слышать, понимать – подчас лучше и острее других, слишком погружённых в суету, чтобы услышать, вникнуть, сосредоточиться – но быть всегда и всему посторонней. Всему и всем…
Да, некоторые добрые души, бывало, пытались с нею «общаться», но так, как они понимали это «общение» – поддержать, развеселить «больного ребёнка». Люди, отягощённые тяжёлыми недугами, обречены в восприятии других оставаться вечными «детьми», которых надо опекать, развлекать, но… не понимать. Не воспринимать всерьёз. Это отношение, даже со стороны близких, всего более изводило Лару. Она была взрослым человеком, пусть и мало видевшим настоящей жизни, зато в избытке изучившим её по книгам, которые составляли круг её самых верных, единственных друзей, но в ней продолжали видеть ребёнка, с которым можно и должно говорить лишь о предметах поверхностных. Поверхностность! – вот, чего не терпела жаждавшая глубины и искренности душа Лары. Поверхностность суждений, отношений, чувств… Она была женщиной со всеми свойственными женщине чувствами, но кто понимал и пытался понять эти чувства? Пожалуй, в глазах абсолютного большинства она и права-то не имела на такие чувства, да и попросту не могла их иметь… Душа, воспитанная галантным веком, искавшая поэзии, теплоты, нежности, была заточена в оболочку истерзанного болезнью тела, и никто не хотел вглядеться и увидеть, понять, принять её. Иной раз смотрела Лара на того или иного человека и нет-нет, а представляла себе, что он мог бы быть рядом с нею, и могли бы быть у них и прогулки до зари, и объятья нежные у порога, и, наконец, то, о чём в конечном итоге мечтает хотя бы затаённо любая женщина – колечко на палец, белая фата, «в болезни и в здравии»… Смотрела Лара на человека, а человек болтал какую-нибудь поверхностную ерунду, «развлекал болящую» или же вовсе не замечал её, будто бы она мебель какая или холодильник… И ничего, ничего, ничего не слышал и не понимал.
Люди вообще разучились понимать друг друга. Даже не имеющие никаких трудностей с речью… К чему, спрашивается, им речь? Неужели только для того, чтобы «трепаться» о пустяках, забалтывать всё важное, настоящее, искреннее? Люди как будто стали бояться чего-либо настоящего и искреннего, и слова стали нужны им не для сближения, а, напротив, чтобы понадёжнее отгородиться друг от друга. Вроде бы все со всеми «общаются», но… никто никому не нужен, никто никому не дорог. Да уже и слова из обихода вытесняться стали – смайликами… Зачем тратить время на слова? Поставил смайлик или парочку, кликнул, получил такое же в ответ – «поговорили», называется. Тысячи «друзей» у людей в соцсетях. «Друзей», которых не видели, не слышали, на которых наплевать… И в жизни? Никого… Ничего… Смайлики… А чувства что же? Ведь чувства настоящие, мысли настоящие смайликами не выразишь. Для чувств нужен язык. Язык русской поэзии… Не стало языка, умерли чувства. Или же наоборот? Сперва чувства зачахли, а уж затем атрофировалась человеческая речь, замененная набором слов из арсенала робота-помощника?
– Вот, и уедем подальше от этих роботов, которые когда-то были человеками! – говорила Арина. – Поедем туда, где ещё живые люди остались.
– А они точно остались?
– Зуб даю! А если нет… То хоть небо, лес и земля там точно настоящими будут! Ты только представь! Мы будем видеть восходы и закаты, и простор, дышать ароматом цветов и трав, слушать тишину, а не это чертову какофонию робото-идиотов… Птиц! Будем каждый день гулять по дорожкам под сенью деревьев… А потом греться у печи и пить малиновый чай и читать долгими вечерами хорошие книги… Мы будем… как у Ахматовой… «просто мудро жить, смотреть на небо и молиться Богу и долго перед вечером бродить, чтобы унять ненужную тревогу»…
Нарисованный подругой рай манил сладостью грёзы, и Лара сдалась, доверив ей искать их будущую «тихую обитель».
С Ариной познакомились они случайно в месте самом неприятном – больнице. Лара проходила там плановое обследование, а Арина залечивала переломанные в автоаварии ноги. И, вот, ведь чудо какое: оказалось, что на редкость близки и вкусы их, и ощущение жизни, хотя столь разны были судьбы их и жизнь. Встретились две одиночки и друг друга неожиданно поняли, и из этого понимания, душевного родства явилась дружба. Последние три года они жили вместе, свою «двушку» на окраине Арина сдавала, откладывая деньги «в фонд будущего Дома Мечты».
И, вот, наконец, Дом был найден. Обеим он понравился сразу и безоговорочно. Настоящий русский терем! Среди лесов и полей! Сказка и только! И Лара решилась. И, приняв мучительное решение, уже не могла, не желала медлить с его осуществлением, чтобы сомнения не одолели, чтобы родные стены, молча укорявшие её предательством, не удержали.
Арина только и успела отремонтировать отопительную систему с водоснабжением и провести хилый, наскоро сбитый пандус – от ворот и вверх на крыльцо. На второй этаж Лара не тотчас смогла подняться. Это только теперь угрюмый Бирюк сконструировал, пробив потолок первого этажа, «винтовой пандус» с широкими «кольцами», делающими наклон его максимально пологим, а значит, безопасным для подъёмов и спусков. Конечно, Лара не собиралась жить на втором этаже или часто бывать там, но, однако же, сама возможность – должна же быть? Арина не сомневалась: должна. Она прилагала все усилия, чтобы сделать новый дом максимально удобным для проживания подруги. Сама придумывала различные приспособления, рисовала чертежи, а нанятый по рекомендации тёти Зои мастер воплощал их в жизнь.
Пандус был уже готов, и теперь бородач украшал резьбой его перила. Верные рука и глаз были у этого человека. Лара очень хотела сказать ему об этом, но стеснялась своей речи и отмалчивалась. А ещё как о многом любопытно было бы спросить этого странного человека. О нём уже наслышана она была от тёти Зои, и воображение подсказывало ей, что в жизни Бирюка должно было быть что-то трагическое, какая-то большая драма, тайна. А что может быть притягательнее драматической тайны? Её всегда хочется узнать…
На улице залаяли грозно собаки мастера. Выглядели эти звери довольно сурово, но на проверку оказались благородными и дружелюбными существами, вежливо лизавшими Ларе руки и ободрительно тычась мордами в её колени. Собаки особенно понравились Арине.
– Вот, – сказала она, – как маленько обживёмся, так заведём таких же. С детства мечтала: дом и две большие хорошие собаки…
При этих словах мрачное лицо Бирюка на мгновение осветила улыбка – единственный раз за всё время его работы в доме.
– Почему именно две? – осведомилась тётя Зоя.
– Не знаю… – пожала плечами Арина. – Вот, такой у меня идеал Дома был. Камин, большое уютное кресло, в кресле я с толстой интересной книгой, а по бокам две большие хорошие собаки. Что ещё нужно человеку для счастья?
– Может быть, человек?
– Может. Только человеки – звери ненадёжные. А собаки не предадут никогда.
На этот раз Бирюк не улыбнулся, но лицо его выразило явную солидарность с прозвучавшим утверждением.
Собаки ещё лаяли, когда Лара тонким слухом расслышала на крыльце шаги подруги, а с ними чьи-то незнакомые. Через несколько мгновений разрумяненная морозом и запорошенная снегом Арина вошла в дом. Румянец очень шёл её обычно бледному лицу, оживлял его. Да и вообще она очень оживилась в последнее время – устроение своего очага её явно вдохновляло. Вдохновлялась этим занимательным процессом и Лара. В горнице, самой большой в доме, ставшей их общей спальней, она разместила привезённые с собой вещи, которые не могла «предать» и бросить на квартире. Следом принялись за гостиную. В ней, однако же, менять было особенно нечего – старорусский уют, созданный прежними хозяевами, был мил сердцу обеих подруг. Постепенно нашли свое место картины, рисунки и фотографии. Библиотеку «депортировали» на второй этаж. Куда ещё было деть столько книг? Туда же отправились и некоторые вещи, которым тесно было в горнице. Часть книг решено было позже передать сельской библиотеке.
Едва Арина переступила порог, как Бирюк закончил работу и шагнул ей навстречу:
– Принимайте работу, хозяйка, – сказал глухо.
– Вы под доглядом хозяйки работали, – ответила та, легко обнимая Лару. – Если она работу приняла, значит, и я принимаю.
Пристальные синие глаза обратились на Лару, и она внутренне поежилась. А так, не укажи на неё подруга, так словно бы её и не было здесь… Отведя взгляд, она ответила, что всё просто чудесно, и она очень благодарна мастеру за работу. Арина начала было «переводить» худо разборчивую речь, но Бирюк неожиданно остановил её:
– Я всё прекрасно понял, не трудитесь. Спасибо на добром слове, Лариса Павловна!
Лара была удивлена. Оказывается, он даже имя её, даже отчество запомнил. А она думала, что вовсе не замечал…
Мастер чуть кивнул обеим хозяйкам:
– Хорошего вам вечера!
– Как странный человек, – заметила Лара, когда он ушёл.
– Загадочная личность, правда. И меня не покидает чувство, будто я его где-то видела прежде…
– Где?!
– Если бы я помнила! К тому же, вероятно, он тогда не выглядел таким Робинзоном Крузо… А, может, мне просто кажется. Но оставим на время нашего отшельника, нас с тобой ждут!
– Кто?! – изумилась Лара.
– Директор местной школы и библиотекарь. Мы приглашены на вечерний чай.
Лара немного смутилась: она не любила неожиданных приглашений и дичилась новых людей.
– Привыкай, радость моя, – улыбнулась подруга. – Здесь деревня, всё запросто. Все друг друга знают, все без спросу в гости ходят. Не бойся. По-моему, это добрейшие люди. А местный библиотекарь – просто чудо какое-то! Представь, он обошёл пешком и без документов почти весь свет! Мировой рекорд!
– Как?!
– Ну, вот, сама и спросишь у него – как. Он с удовольствием расскажет о своей Одиссее.
Такой рассказ такого человека грех было не послушать. Слушать Лара любила. Лишь бы саму не терзали особенно вопросами…
– Но как же мы пойдём по такому снегу?
– На крыльце нас ждёт Николай, сын директора школы. Он нас проводит. Что ты оденешь?
Лара на несколько мгновений задумалась: для чая в узком кругу в сельской избе-читальне, пожалуй, дресс-код не требуется? Она и так одета… Разве что волосы пригладить чуть и готово…
Арина проворно поправила подруге причёску: высокий зачес надо лбом и от висков – корзиночкой, как носили дамы в старину, а сзади пучок и сеточка, чтобы ничего не выбивалось и не торчало. Дальше настала очередь павлопосадского платка, сапог, шиншилловой шубки и рукавиц.
– Ну-с, вперёд, – Арина выкатила коляску на крыльцо, где стоял рослый молодой человек с непокрытой, несмотря на холод, головой. Рыжеватые волосы, весёлое с конопушками лицо – Ларе новый знакомец понравился. Сразу видно – открытая душа, никакой каверзы ждать не следует. Молодой человек дружелюбно поприветствовал её и, отстранив Арину, улыбнулся широко:
– С ветерком по нашим сугробам прокатить не обещаю, но доставить в целости и сохранности торжественно клянусь!
У Лары на сердце потеплело. Николай не изучал её с любопытством, не смотрел с сожалением – будто бы всё так и должно быть, и ничем не отличается она от других людей. У ворот она заметила ещё не успевшего уйти Бирюка. Тот некоторое задумчиво смотрел, как не без труда катит Николай увязающую в снегу коляску. А затем, не сказав ни слова, свистнул своим собакам, и скрылся вместе с ними в темноте.
Лара чувствовала себя неловко, что постороннему человеку приходится возиться с её непригодным для снежных заносов «транспортом». К счастью, до школы и расположенной при ней библиотеке было подать рукой, но стало немного грустно от мысли, что всю окрестную красоту придётся наблюдать главным образом из окна да с крыльца своего дома. Для «маломобильных граждан» и город-то трудно проходим, а уж дороги сельские… Впрочем, дорога здесь всё-таки асфальтированная, значит, с весны по осень по ней можно будет перемещаться вполне свободно.
Вечер выдался неожиданно чудным. За столом в уютном библиотечном помещении собрались директор школы Лекарев, статный, седобородый мужчина преклонных лет, чем-то напоминавший Тургенева, его супруга, Сима, очень живая и подвижная, несмотря на дородность, их сын Николай и «Глебушка», Глеб Родионович, хранитель библиотеки. К чаю были поданы шедевры кулинарного искусства Серафимы Валерьевны – её варенья, пастилы и крохотные, таящие во рту пирожки с разными начинками, именуемые ею «пташечками». Только вернувшись домой, Лара догадалась и оценила такт гостеприимных хозяев – понимая, что плохо владеющему руками человеку будет неловко «лопать» большие пироги, они приготовили именно эти «пташечки», и даже аккуратные вилочки к ним подали, чтобы ей, Ларе, было удобно…
«Поедем к живым людям», – говорила Арина. Глядя на Лекаревых, Лара поняла, что именно о таких людях говорила её подруга. Живые, сердечные, тёплые, без лукавства участливые. В их обществе Лара не чувствовала себя лишней, «мебелью», развлекаемым «ребёнком». Хотя и впервые встретились, а как-то легко и непринужденно всё было, естественно. Солировал, конечно, Глеб Родионович, рассказывавший гостьям о своих удивительных странствиях. Так и загорелась Лара – вот бы, о ком повесть написать! Ведь такого не сочинишь! Такое только жизнь сочинить может… Или, лучше сказать, только Бог…
– А когда я пришёл в Рим, то меня к Папе Бенедикту пригласили. Очень ему любопытно стало, что это за странник такой по миру именем Христовым бродит. Так, вот, я к нему с дороги и явился. БОсый… А что ж? Святитель Шанхайский Иоанн тоже по Парижу босым ходил, так его и прозвали – Иоанн Босой.
– И что же Папа?
– А что ж Папа… Уважительный. Поговорили мы с ним с четверть часа. С умным-то человеком всегда поговорить занимательно.
– А туфлю поцеловали?
– Да я как-то и не вспомнил, девочки, про их этот обычай. И они не напоминали, люди тактичные. К тому ж инославный я, что ж меня к башмаку-то Папину… А зато дал мне Святой Отец за своей печатью документ, что, де, он благословляет меня паломничество свое продолжать, и всем добрым католикам в том мне наказывает соспешествовать.
– И как, соспешествовали?
– Ну, я особо-то грамотой этой не козырял. Я ведь сам этот путь пройти должен был, а не с чьей-то протекцией. Но на таможнях пару раз помог мне Папин наказ.
Домой возвращалась Лара с ощущением пережитого чуда, и от того звездный снежный вечер казался ей особенно прекрасным. Лекаревы проводили подруг до самого дома, и Серафима Валерьевна пообещала зайти на другой день, побыть с Ларой – Арина собиралась отъехать навестить внука тёти Зои Алёшу. Сама старушка третьего дня занемогла, а мальчик ждал приезда бабушки. Делать было нечего, и Арина вызвалась съездить вместо неё, отвезти гостинцы и успокоить сиротку. Немыслимо же, чтобы ребёнок ждал родного человека и не дождался, и даже не знал, что с ним…
Напившись на ночь тёплой домашней ряженки, Лара ещё какое-то время делилась с подругой впечатлениями вечера, а затем забылась крепким, счастливым сном.
…А утром её разбудил знакомый зычный лай. Лара удивилась: она точно помнила, что сегодня Бирюк уже не должен был прийти. Стук в ворота сомнений не оставил: так стучал только мастер-отшельник. Сползла с постели сонная Арина:
– Что это он, ошалел, что ли, так рано… – она закуталась в длинный до пят тёплый халат, сунула ноги в короткие валенки с меховой оторочкой, наскоро расчесала густые пепельные волосы и, уже не закалывая, не укладывая их, ринулась в прихожую.
Лара ёрзала, не находя себе места, голоса снаружи звучали недостаточно громко, чтобы она могла из разобрать. Вскоре, однако, Арина в наброшенном на плечи пуховике вбежала в комнату с сияющими глазами и возгласом:
– Ларка, поднимайся живее!
– Что случилось?
– Сюрприз! Увидишь – не поверишь!
С помощью подруги кое-как одевшись и утеплившись, Лара перебралась в свою коляску. Ей было неприятно, что она не успела ни умыться, ни причесаться – всё-таки посторонний человек пришёл, негоже появляться перед ним не прибранной…
Но Бирюка уже не было на дворе, когда Арина выкатила кресло на крыльцо. То ли угадал он, что неловко хозяйкам представать перед ним только вставшими с постели. То ли не желал разговоров и тем паче благодарностей. Поймёшь ли этого загадочного человека? Так или иначе, а матера и его собак простыл и след, а вместо них у крыльца стояли кресло-сани, украшенные резными узорами. Увидев их, Лара не сдержала восторженного возгласа. Теперь не придётся тому или иному провожатому мучиться, таща по сугробам её неповоротливую коляску! Теперь…
– …С ветерком катать тебя будем! – словно слыша её мысли, рассмеялась Арина, обнимая подругу.
– Всё-таки он, видимо, добрый и хороший человек, – заключила Лара, любуясь своим «зимним экипажем».
– По-видимому, так, – согласилась подруга.
– Но как мы отблагодарим его?
– Надо что-нибудь придумать! Вот, вернусь и придумаем. Впрочем, ты можешь заняться этим и в мое отсутствие. У тебя воображение богаче моего, тебе и карты в руки!
Глава 5.
С самого утра, сжевав безвкусную пшенку и запив её сладким какао, Алёша занял наблюдательный пункт у окна – сегодня должна была приехать к нему бабушка, и мальчик с нетерпением ждал встречи с нею. Вот-вот появится на дорожке её движущаяся вперевалку фигурка с огромными сумками. И он, несмотря на окрики воспитательниц бросится ей навстречу и будет пытаться забрать эту непомерно тяжёлую для неё ношу. А она, поставив сумки на землю, обхватит его, прижмёт к себе крепко-крепко, и покрывая горячими поцелуями его лицо и голову, будет смеяться и плакать. Милая-милая бабушка, как всегда чудно пахнет от неё свежей сдобой и вкусными травами, как нежны её натруженные руки, как светятся лучистые глаза её, как сияет улыбка… Все горести, пережитые ею, не заставили потускнеть её солнечного лица.
Алёша ждал, но никто не приходил. То одна, то другая фигура появлялись на ведущей к корпусу тропинке, но всё это были не те, не те… Тревожно и маятно становилось на душе у мальчика. Бабушка ведь уже старенькая, вдруг и с ней что-то случилось? Как с мамой?..
Всё раннее детство, пора столь счастливая для большинства людей, отложилось в его исколотой, подобно больному телу, памяти, как сплошная чреда страхов, лишений, потерь, боли… Больше всех на свете Алёша любил маму, и, когда случалось ему, от природы болезненному и слабому, сильно хворать, то не так страшны и тяжки были ему его собственные боли, как сознание того, что боли эти ещё хуже терзают мать. Сознание своей невольной вины перед ней.
Мама была такой красивой, такой доброй и умной! Она так заслуживала счастья! И могло бы оно быть у неё, совсем другая жизнь могла бы быть, если бы не Алёша. Другие дети – радость для родителей. Их утешение. А кем стал он для своей матери? Болью. Мучением. Горем. Лучше бы никогда не рождаться на свет. Или умереть. И освободить её, не бременить более собой, не мучить… Может быть, тогда бы она была теперь жива? И жизнь её сложилась по-другому?
Алёша был слишком мал, чтобы хорошо помнить всё, что случилось с ним, с ними. Но врезалось в память, как мать вдруг резко изменилась. Практически перестала есть, стала читать вслух какие-то непонятные тексты, прежние красивые платья сменил странный серый балахон. Мама вдруг отстранилась от него, глаза её отныне смотрели куда-то мимо, и от этого отсутствующего взгляда мальчику становилось страшно. Потом появились какие-то неведомые люди, мужчины и женщины, одетые схожим образом, с которыми мать пела непонятные Алёше песни. С этою компанией оказались они вскоре в какой-то глухой деревне, до которой долго-долго ехали поездом… На новом месте жительства мама совсем перестала обращать на Алёшу внимание. Он и другие дети, бывшие в общине, были заброшены, предоставлены сами себе и росли, как зверята, маугли… Даже хуже, потому что зверят любят их матери, об их пропитании заботятся. И Маугли любили волки, приемным сыном которых он стал. Алёшу не любил никто. Его уделом стали холод и голод, вечный поиск еды… Одежда его износилась, тело зудело от укусов вшей. Но никому до этого не было дела… Однажды ночью в деревне начался пожар. Алёша и ещё несколько детей и взрослых успели выбежать и потом скитались по лесу, немало замёрзнув. В лесу их нашли спасатели и распределили кого куда. Отмытого и впервые накормленного Алёшу – во временный приют. Здесь нашла его бабушка и долго рыдала, видя, как истощён и напуган её внук. Её хлопотами его перевели в другой приют, поближе к родному дому, чтобы бабушка могла его навещать. Забрать внука старой и хворой женщине не разрешили… Так и жили теперь от встречи и до встречи, надрывая сердца и изматывая бабушкины таящие силы… И так далеко было ещё Алёше до совершенных лет, когда чиновные, ничего не понимающие указы, наконец, перестанут быть таковыми для него, и он сможет стать опорой для единственного родного человека!
Приют, где он находился уже несколько лет, мальчик ненавидел. Прежде здесь была старинная усадьба, своего рода «дворянское гнездо». От тех незапамятных времён сохранились толстые, крепкие стены, шикарная лестница у парадного подъезда, по которой дети, однако же, не ходили, так как их выпускали на прогулку со «служебного входа», то бишь входа для прислуги. От былого великолепия остались также колонны, пара изрядно обшарпанных львов, которых ребятня особенно любила, и руины фонтана, который никогда не бил, и разная мелочь вроде вензелей, остатков лепнины, балясин и прочих барских излишеств. Всё же прочее было переделано со свойственной переделывателям безжалостностью. Потолки бывшей усадьбы сочли чрезмерно высокими, а потому из каждого этажа сделали два, мало беспокоясь о том, что теперь потолки стали слишком низкими и словно придавливали ходящего под их сводами. На окнах первого этажа установили почти тюремные решётки, на остальные – пожалели денег – авось, никто не выпрыгнет. При этом великое чудо составляли коммуникации дома. Горячая вода в нём бывала не дольше полугода, её вкупе с отоплением легко могли отключить зимой из-за вечных неполадок в котельной, тогда в просторные палаты – каждая на двенадцать человек – вносили маленькие обогреватели, чтобы уж не обогреть (тепла от этих агрегатов хватило бы лишь на меленькую каморку), но хотя бы немного осушить влажный воздух. Первый этаж в такие дни заледеневал, стены его часто бывали покрыты плесенью, и лишь крысы чувствовали себя там вполне комфортно.
Огромные палаты были несколько лучше казарм и камер: узкие, пружинные кровати были всё-таки одноярусными. В остальном уровень был сходный. У каждой кровати стояла крохотная тумбочка, обыкновенно, пустая, поскольку держать в ней что-либо было невозможно из-за частых случаев воровства. Да и хранить детям, в общем-то, было практически нечего.
Если случалось поймать кого-то за обчищением чужой тумбочки, то воспитателям об этом факте докладывалось редко, разбирались сами – попросту били проштрафившихся, устраивали «тёмную». Били жестоко. Не только за воровство, но и за «стукачество». За последнее – особенно сильно…
Часто с неизменным чувством стыда Алёша вспоминал тщедушного паренька Костю, в котором отчего-то заподозрили стукача. Его били не однажды, над ним издевались, отнимали вещи. Набрасывались всегда – стаей – против одного. В этой стае был и Алёша, тогда ничего ещё толком не соображавший, но только дико боявшийся оказаться вне этой стаи, а, значит, против неё – её жертвой. Позже он не раз вспоминал лицо Кости, и чувствовал болезненный до слёз укол совести.
Его самого травили не за воровство, не по подозрению в чём-либо, а просто от скуки, просто от того, что он не мог и не умел дать отпор, просто потому, что травить беззащитную жертву отчего-то всегда весело – веселятся же «доблестные» охотники, вооружённые до зубов, целой сворой псов травящие одного единственного зверя. Именно в положении такого зверя был Алёша первое время пребывания в «усадьбе». Свора всегда нуждается в жертве, чтобы чувствовать свою «силу». В этом таятся истоки пресловутой «дедовщины», поминаемой отчего-то только в связи с армией в то время, когда она есть везде, где собирается хотя бы малый коллектив вне зависимости от его возраста и уровня интеллекта.
Бывши жертвой сам, Алёша не смел сам становиться стервятником. Но в тот момент стал. Стал, возликовав, что отныне жертва не он и стремясь скорее вписаться в стаю, став частью её, обезопасив тем самым себя. А как лучше оказать свою верность, нежели участием в травле другого?.. Алёша никогда не бил сам, но всегда был рядом, но потешался и присоединял свой голос к голосам бивших. Он впитывал закон джунглей: выживает сильнейший, или ты проглотишь, или тебя, каждый сам за себя, не лезь, пока тебя не тронут. Подлая и страшная мораль – в ней воспитывались души, и с этим воспитанием им предстояло однажды выйти в мир, к людям, которые, впрочем, этой моралью жили сами, может быть, не вполне осознанно, ощущая себя при этом добропорядочными на том основании, что и они не бьют сами, а лишь проходят мимо, когда бьют другого.
В отличие от стукачества воровство не считалось в «усадьбе» большим преступлением. Таковым оно было только в случае, если младший что-то крал у старшего. Старшие имели право брать у младших всё – это было не воровством, а нормой. Воровство же с общей кухни и вовсе было настоящей доблестью. Дети «усадьбы» никогда не бывали сыты. Чувство голода преследовало их неотступно, и по ночам, когда дежурные нянечки мирно засыпали, они пробирались на кухню и воровали там сахар и порезанный ломтями хлеб, хранившийся в больших железных кадках. И эти куски чёрствого хлеба, с замиранием сердца выкраденные, и тайком поедаемый под одеялом, казались им самой вкусной пищей на свете!
Развлечений в «усадьбе» было немного: единственный телевизор, включаемый два раза в день (утром – мультики, вечером – сериал, повествующий о какой-нибудь неземной любви, над которой горькими слезами плакали нянечки и старшие девочки).
Любовь «настоящая» тоже была развлечением. Во всяком случае, для малышни, наблюдающей её со стороны. Однажды разгорелось пылкой страстью сердце шестнадцатилетнего джигита Арсена к прекрасной пятнадцатилетней Анфисе… Она пряталась от него в единственном недоступном месте – женском туалете, и он долго просиживал у его дверей, немало веселя, а подчас и смущая, входивших и выходивших подруг «Джульетты».
«Начальство» подобных романов, естественно, не одобряло, опасаясь, что «дело может зайти слишком далеко», как сказала медсестра Клавдия Александровна няне Шуре. Клавдию Александровну, дородную, сварливую бабищу, подчас не стеснявшуюся распускать руки, в «усадьбе» не любили, зато няню Шуру, милейшую старушку из сказок, которые она во множестве помнила наизусть и часто рассказывала, обожали все.
Куда «может зайти дело» Алёша тогда не понял, как не вполне понял и сцены, которую случайно застал, гуляя в парке. Парк этот был ещё одним развлечением скудной жизни воспитанников. Здесь они играли, строили шалаши, мечтали… Когда-то он был вполне ухоженным под стать усадьбе, но за долгое время превратился в более или менее дикий лес: даже дорожки почти заросли. Часть его, примыкающая к зданию, была огорожена высоким забором, и на ней силами воспитанников ещё поддерживался некий порядок, за забором же начиналась настоящая глушь, в которой нередки были ограбления и даже убийства прохожих.
Однажды, гуляя в парке с приятелем Лёнькой, Алёша услышал в кустах странную возню. Подкрались поближе и затаились, наблюдая. Это были Арсен и Анфиса.
– Ань, ну, чего ты кочевряжишься? – говорил джигит, целуя зардевшуюся девушку. – Мы ж давно этого хотели!
– А если увидят? – слабо сопротивлялась натиску Анфиса.
– Да кто нас здесь увидит?! Всё нормально будет! – пообещал Арсен, расстегивая ремень на своих штанах.
– Погоди! Если узнают, тебя же переведут куда-нибудь!
– Не узнают! – Арсен крепко обнял Анфису, гладя её по спине своими большими руками.
Она уже не сопротивлялась, уступая ему и, запрокинув голову, прошептала только:
– Сеня, если ты меня бросишь, если тебя увезут, я умру!
– Не брошу! Вот, выйдем отсюда и поженимся! – пообещал Арсен…
– Чего это они, а? – шепнул на ухо Алёше Лёнька.
– Не знаю, – пожал плечами он.
– Он такой огромный, как медведь, а она маленькая… Он её раздавит! Ей, наверное, больно, слышишь, как она стонет? Может, надо помочь?
От помощи Анфисе Алёша друга удержал. Ему смутно казалось, что они подсмотрели что-то, что видеть были не должны, и он твёрдо положил себе не рассказывать об этом. Однако Лёнька не удержался. Разболтал всё Сане, покровителю и любимцу всей малышни. Втянул и Алёшу в рассказ. Перебивая друг друга, живописали увиденное, стараясь не упустить подробностей.
– А он так сделал!
– А она..!
– И они почти голые остались…
– И…
Саня слушал их с возрастающей мрачностью конопатого, смешного лица, хмурил брови и, наконец, остановил:
– Довольно! Это очень хреново, что вы подсматривали!
– Мы не хотели… – понурили головы в ответ.
– В общем, так: то, что вы увидели, касается только Арсена и Анфисы. Ни один человек не должен узнать об этом! Вы меня поняли? Если вы двое сболтнёте кому-то, то на мою дружбу можете больше не рассчитывать.
Эта угроза была пострашнее тумаков Арсена, и Алёша с Лёнькой поклялись Сане, что никому не расскажут об увиденном. Однако, шила, как известно в мешке не утаишь. Скоро об отношениях «усадебных» Ромео и Джульетты узнало начальство, и Арсена перевели в другое заведение. Когда его увозили, Анфиса с плачем бросилась за ним. Её удержали две воспитательницы. Она вырвалась от них, успела поцеловать Арсена на прощание.
– Какая мерзость! – воскликнула Клавдия Александровна. – Проститутка малолетняя!
– Клава! – сплеснула руками няня Шура.
Анфису схватили вновь. Она вырывалась, плакала.
– Сенечка, Сенечка! Я тебя никогда не забуду! Я тебя люблю! Сеня, не уезжай!
Арсен высунулся из машины:
– Анька, я тебя найду! Я тебе напишу, слышишь?! Не реви, Анька! Прорвёмся!
Машина исчезла за воротами, и ревущую Анфису потащили в дом. Малышня наблюдала за этой душераздирающей сценой, прильнув к окнам.
– Дрянь такая! – ругалась Клавдия вслед Анфисе. – Высечь бы по голой заднице!
– Клава! – снова подала голос няня Шура.
– Молчи, Шура! Ты их всех избаловала! Попробовала бы моя Машка такое устроить – дух бы выбила!
– Кулаком добру не научишь, Клава…
– А ты меня, Шура, не учи! У тебя своих детей нет, и молчи! – сказала Клавдия, как зубами лязгнула (не зря её «волчихой» прозвали), и пошла вперёд, покачивая крутыми бёдрами.
Няня Шура тяжело вздохнула и поплелась за ней:
– А всё-таки жалко их… Вдруг и впрямь любовь…
– Любовь! У их родителей, чай, тоже любовь была! Тоже, небось, под кустом где-то свалялись, как собаки, щенят своих покидали на нас, а сами дальше поскакали!
– Злая ты, Клава. Разве можно так о людях?..
– Ты зато добрая! У меня с моим паразитом тоже, вот, любовь была! А этот сукин сын за эту любовь мне на Машку даже алиментов не платил!
– А ты и рада на ней это вымещать? Видала её намедни: опять синяки у неё. Что ж ты кровь из неё пьёшь, Клава? Ведь она же дочь тебе!
– Моя дочь! Не твоя! Мне лучше знать, как её учить! – огрызнулась Клавдия Александровна.
Алёше было очень жаль эту не известную ему Машу, которую била мать. Хотя, вот, Пашку Гунина тоже мать лупцевала до полусмерти, за что её лишили родительских прав, а его отправили в приют, а он всё равно скучал по ней, говорил, что, хоть и била, а всё-таки мать, лучше бы с ней остался.
О своей маме Алёша думал постоянно. Часто он сидел на своей кровати, стоящей у окна, обхватив руками колени, и смотрел в окно, представляя, как мама, наконец, приедет за ним и увезёт отсюда насовсем… Ведь никто доподлинно не знал, что случилось с нею в ту страшную ночь. Тело её не нашли. А, значит, – являлась безумная надежда, – она могла спастись? Может быть жива?!
В тот вечер, когда Анфису разлучили с Арсеном, малышня никак не могла уснуть, потрясённая происшествием. Няня Шура осторожно вошла в палату, привычно села на стул. Маленькая старушка в больших очках, под которыми скрывались ласковые, в лучиках морщин, глаза, с седыми, собранными в пучок волосами и тихим, мягким голосом – Алёше она чем-то напоминала бабушку.
– Не спите? – негромко спросила няня.
Лица её не было видно, так как сидела она спиной к окну, за которым светила луна, но Алёша точно знал, что на лице её – тихая, чуть грустноватая, чуть усталая улыбка.
Все сразу сели в кроватях, словно по звонку, ожидая, что старая няня что-то расскажет.
– Ложитесь, ложитесь, а то попадёт нам!
– Тётя Шура, как Анфиса?
– Куда увезли Арсена?
– Анфисе лучше. Она сейчас спит… А Арсена увезли в другое место.
– Зачем?!
– Так начальство решило…
– Но Арсен любит Анфису, а она его! – зашумели наперебой дети, ещё не зная толком значения произносимого слова, знакомого им из сказок и телевизора.
– Тише! Тише! – прошептала няня Шура. – Не переживайте. Если они на самом деле любят друг друга, то они встретятся, когда выйдут отсюда во взрослую жизнь. Уже и недолго осталось. А пока они могут писать друг другу.
Она говорила напевно, покачиваясь, словно баюкая.
Алёше было нестерпимо жаль Анфису. Несколько дней спустя, он увидел её в парке. Невысокая, хрупкая, она шла по тропинке как-то растерянно, теребя в руке платок, словно потеряла что-то и не может найти. Алёша сорвал несколько цветов и протянул их ей:
– Это тебе!
На глазах Анфисы навернулись слёзы. Она погладила его по голове, нагнулась:
– Спасибо, Лёшечка, – чмокнула в щёку и убежала.
Тем же вечером она первый раз пришла к телевизору, села позади всех и уставилась на экран. Шёл очередной сериал, и, когда главный герой, смуглый, черноволосый красавец, стал обнимать красавицу-героиню, по лицу Анфисы скользнула улыбка:
– Совсем как у нас с Арсеном было! – вырвалось у неё.
С той поры за Анфисой хвостом ходили её сверстницы и девчонки помладше, страстно желавшие узнать подробно, как же именно «было».
Кроме няни Шуры и Лёньки, самым близким человеком в усадьбе для Серёжи был – Саня. Саня был уже «взрослый», ровесник Арсена и Анфисы, но очень отличался от всех ребят своего возраста или, как разделяли в «усадьбе», «группы». Он никогда не участвовал в устраиваемых «травлях» и других «развлечениях», но, кроме того, он не боялся принимать сторону обижаемых, слабых. Саня был защитником, старшим братом, за чьей широкой спиной можно было спрятаться. Он был невысок, но отличался большой силой и ловкостью. Отчасти поэтому его побаивались и не пытались заставить силой следовать неписанным законам. Но было в нём и что-то ещё, что ощущали все, прибегая к его заступничеству: кроме физической (ей-то обладали многие) была у Сани некая внутренняя сила, позволявшая ему оставаться добрым, честным, не шакалить, не ломаться и не отступать. Алёша никогда не видел, чтобы Саня струсил перед кем-нибудь. И все, кто и желал бы сломать его, понимали, что это не получится, что он не испугается, не побежит. Лицо Сани мало соответствовало его характеру: широкое, веснушчатое, с рыжеватыми волосами и оттопыренными ушами – оно подошло бы клоуну и вызывало невольную улыбку. Он не дружил близко ни с кем из своих сверстников, но ни с кем не состоял и в серьёзном конфликте. Любые противоречия он старался и умел разрешать миром, поэтому всегда выступал арбитром в детских спорах. За это его прозвали Миротворцем.
Не имея близких друзей, Саня постоянно возился с малышнёй. Он играл с ними, вырезал им игрушки из дерева… А ещё ему разрешили ухаживать за поселившейся при «усадьбе» собакой. Вскоре, впрочем, их было уже трое, и Саня каждый день выносил им полученные на кухне объедки. Не замедлили появиться и щенки, и когда Саня ходил по парку, они резвились у его ног, карабкались по нему… А ещё Саня помогал глухонемому старику-дворнику: подметал дорожки, подрезал кусты… Старик смотрел на него, улыбался, подавал знаки – и Саня всё понимал. Как, кажется, понимал всё и всех. Чтобы не случилось, со всеми своими бедами и радостями дети бежали к нему, и он слушал, судил, объяснял, помогал…
Некоторые из старших воспитанников, те, что особенно ретиво обирали малолетних и любили поиздеваться над ними, часто злословили насчёт Сани, смеялись над ним и даже открыто оскорбляли, но он не обращал на них внимания.
– Саня, ты такой сильный, почему ты не побьёшь их? – спросил Алёша однажды.
– Сила дана не на то, чтобы расходовать её на разные мелочи, и применять её нужно только в крайнем случае, когда есть настоящая угроза тебе или другому человеку. От того, что они обругают меня, никто не пострадает. Зачем же кидаться на них с кулаками? Или ругаться в ответ, умножая их зло ещё и своим? Другое дело, если они нападут на меня или тебя, или ещё кого-то, тогда необходимо со всей силой поставить их на место.
Кроме прочего, Саня учил Алёшу с Лёнькой играть в шахматы. Серёжа не мог достичь больших успехов в этой игре: ему никогда не хватало терпения, внимательности, сосредоточенности и умения продумывать несколько ходов вперёд – поэтому он больше любил смотреть, как играют Саня с Лёнькой, болея попеременно, то за одного, то за другого. Лёнька же отличался большим рационализмом и спокойствием, что помогало ему даже иногда выигрывать у Сани.
Однажды во время одной из таких партий в класс проскользнула сияющая Анфиса. Казалось, что она готова пуститься в пляс или запеть.
– Письмо получила? – догадался Саня, отрываясь от игры и расплываясь в широкой улыбке.
Анфиса кивнула, показала конверт и, прижав его к груди, кружась, подплыла и, расцеловав всех троих по очереди, убежала, так и не произнеся ни слова. Алёша смотрел ей вслед, искренне радуясь её счастью.
Счастье Анфисы было недолгим. Через некоторое время в столовой она вдруг резко вскочила из-за стола и кинулась по коридору, зажимая рот рукой. Шедшая ей навстречу Клавдия почернела и заорала на неё:
– Что, доигралась, потаскуха малолетняя?!
Выбежавшая няня Шура замахала на неё руками:
– Клава! Дети же слышат!
Анфису в «усадьбе» больше не видели. Через несколько дней её перевели в другое место.
– Где Анфиса? Что с ней? – пытали дети няню Шуру.
Но она только махала руками:
– Анфиса заболела!
– Чем?! Что у неё болит?!
– Живот…
– Аппендицит? – догадался Пашка, которому недавно делали операцию.
– Почти…
– Она к нам вернётся?
– Может быть…
Анфиса, разумеется, не вернулась…
Самым близким и, по сути, единственным другом Алёши в «усадьбе» стал Лёнька, переведённый в неё год спустя из другого приюта. Уже тогда у него было плохое зрение, и ему прописали очки. Вдобавок правый глаз у него косил, а потому одно из стёкол было залеплено пластырем. Лёньку дразнили «одноглазым» и «Кутузовым», кричали ему насмешливое «у кого четыре глаза, тот похож на водолаза», швыряли в него камни, смеялись, отнимали очки, без которых он толком ничего не видел. Лёнька плакал, Алёша негодовал, но ни разу не посмел заступиться за него, ограничиваясь сторонним наблюдением, гневными взглядами, ретированием в сторону, дабы не попасть под удар самому, и возмущёнными рассказами Сане. Это были не жалобы, а именно возмущение, искавшее выхода. Несмотря на свою природную и усугубленную «усадьбой» трусость, которую Алёша не мог себе простить, он никогда не жаловался старшим, не жаловался воспитателям, не жаловался даже няне Шуре. Жаловаться старшим для него было равносильно стукачеству, подлости, которую он совершить не мог.
Как и за Алёшу когда-то, за Лёньку вступился Саня, и от него отстали, лишь изредка шпыняя и давая щелбаны и подзатыльники «одноглазому». Вместе они были два изгоя, две потенциальные жертвы, которых держали про запас, «упражняясь» на других. Нет ничего более давящего, более тяжёлого, чем постоянное нахождение под спудом, постоянное ощущение себя жертвой. Считается, что все люди подразделяются на два вида: волки и овцы. Но это деление, как и любое другое, неверно, потому что любой волк может однажды оказаться в положении овцы, а в любой овце дремлет волк. На долю Алёши чаще выпадала роль овцы, но ведь для бедного Кости был волком и он…
Часто Алёша вспоминал слова бабушки, сказанные в один из её приездов. «Только очень сильный человек способен уничтожать в себе заряд зла, полученный из внешнего мира. Большинство людей становятся его проводниками: получив такой заряд, они должны передать его ещё кому-то, ожечь другого просто от боли, и таким образом зло и боль в мире умножаются ежесекундно». После этих слов Серёжа понял, что именно это имел ввиду Саня, когда не желал отвечать оскорблениями и силой на чинимые ему обиды: он не желал умножать зла, как сильный человек, он не принимал зла в свою душу и не выплёскивал его обратно, а выступал в роли заземлителя вредных зарядов. Как очистился и подобрел бы мир, если бы таких людей было больше!
С Лёнькой Алёша был неразлучен. Несмотря на отверженность, они не чувствовали отчуждённости от стаи. Но как будто бы были виноваты перед ней, что никак не могли «вписаться» в неё, уразуметь её законов. Они не только не сторонились «волков», но всей душой тянулись к ним, ждали, чтобы они поманили их, приняли в свою компанию, и, счастливые, бежали по первому их зову, а те, поиграв, как с несмышлёнышами, грубо отталкивали и начинали очередную серию травли. Немало времени потребовалось, чтобы, наконец, уразуметь эту тактику «усыпления» жертвы мнимой дружбой и начать сторониться этих «друзей». Но у этого здравомыслия явилась и обратная сторона: друзья начали сторониться всех, на всех без исключения смотреть искоса, видя в каждом потенциального врага, во всём предчувствуя подвох, обман и подлость, никому не веря и всех подозревая. Они стали похожи на затравленных, ощетинившихся зверей, ждущих нападения каждую минуту с любой стороны и заранее оскаливающих зубы, чтобы отпугнуть… Они видели врагов во всех, кроме друг друга, Сани, няни Шуры и глухонемого дворника Ефремыча. Боялись проявить доброту, ласковость, нежность – самые естественные качества для детей, самые лучшие качества человеческие – боялись насмешки над нежностью, удара в ответ на ласку и плевка в протянутую от души руку. Никаких слёз, никаких просьб, никакого прощения – это всё слабость, за которую бьют. Так учила их жизнь. Так они учились жить. И, если в шесть лет, Алёша ещё мог, разжалобившись, нарвать цветов для Анфисы, то в восемь уже ни за что не сделал бы этого и прошёл мимо, а, может, и хуже – посмеялся бы над ней…
Детская жестокость страшна. Она иррациональна. Это жестокость – от любопытства. А любопытство может доходить до самых диких форм. Жестокость взрослых подчас бывает именно такой, «детской», любопытствующей – чаще всего она просыпается в переломные моменты, когда рушатся табу, и просыпаются дремавшие на дне души инстинкты зверства. В обычное время врождённое зверство покрыто законом, общественной моралью, интеллектом… У детей «зверскость» ещё ничем не покрыта, если только над ними не стоят опытные старшие, учащие их добру и направляющее их любопытство в хорошее русло. Ребёнку интересно, что находится внутри куклы, и он ломает её. Также безжалостно он срывает и ломает самый прекрасный цветок. Ребёнку интересно, что будет, если оторвать крыло бабочке… Однажды Алёша молотком размозжил голову лягушке… Ему было любопытно, поскачет ли она дальше. А кто-то изловил кошку, отрубил ей хвост и пытался повесить – Саня отбил и вылечил бедное животное. Опять же из звериного любопытства к боли живого существа. А почему бы следом не произвести опыт над человеком? Изловить «стаей» кого-то одного и бить: как он будет извиваться? Как кричать будет? Любопытно! Часто люди задают наивный вопрос: откуда такая жестокость в детях? Именно в детях она и может быть, если с рождения в их души не вкладывали ничего иного. Не учили добру, жалости, любви, милосердию. Всё они познавали сами, и это познание, лишённое мудрого руководства старших, приобретало такие жуткие формы.
История с кошкой была, впрочем, единственной на памяти Алёши. Животных в «усадьбе» любили, и все дети с удовольствием играли с собаками, никогда не обижая их, возились с ними, и в этой возне часто вскрывались потаённые лучшие задатки «волчат». Недаром бабушка говорила, что животные высвечивают человека при общении с ними, раскрывают его.
– Эй, Лёха, там к тебе пришли! – вывели Алёшу из грустной задумчивости сунувшийся в палату Лёнька.
Пришли? Бабушка?! Да как же это он просмотрел?!
Опрометью бросился мальчик в приёмный покой и остановился в недоумении, увидев там незнакомую худощавую женщину лет сорока. Так и ёкнуло, похолодело сердце – неужто с бабушкой беда?..
Женщина, увидев его, шагнула навстречу:
– Ты Алёша?
Мальчик кивнул, недоверчиво глядя на неё.
– Рада с тобой познакомиться, твоя бабушка мне очень много о тебе рассказывала.
– Где она? Что с ней?
– Не волнуйся, – женщина сделала неуклюжую попытку погладить его по плечу, но Алёша увернулся. – Бабушка дома. Она немного простыла, а дни стоят морозные, поэтому я уговорила её остаться дома и приехала вместо неё. Вот, – незнакомка показала на стоявшие подле гостевого диванчика сумки, – бабушка вчера весь день готовила.
Мальчик немного успокоился, узнав бабушкины сумки: раз готовила, значит, и впрямь несильно хворает…
– А вы кто?
– Я теперь живу… у твоей бабушки.
– Вы купили наш дом? – спросил Алёша, которому бабушка в последний приезд говорила о том, что нашла покупателей на семейное гнездо.
– Да, – с заметным облегчением ответила посетительница. – Меня зовут Ариной, – и она протянула мальчику руку.
Тот, подумав, пожал её.
– Ну, вот, и познакомились. А теперь скажи мне, мы обязаны с тобой общаться тут или можно пойти куда-нибудь… в менее официальное место?
Мест, куда пойти зимой, было немного. В тёплое время весь парк был в распоряжении приехавших навестить кого-то из ребят посетителей. Но зимой на лавочке не рассидишься. Ну, разве что, в сторожку Ерофеича прогуляться? Всё лучше, чем здесь на проходе сидеть, все мимо идут, пялятся…
– Вы только сумки… Вам тяжело их нести будет. Что к чаю, отложите, а остальное я в холодильник отнесу…
Арина подумала и отложила для холодильника совсем немного:
– Знаю я ваши холодильники да тумбочки, пропадёт в них бабкина стряпня. Давай-ка, одну сумку сам бери, а другую – мне. Не развалимся.
И то правда, своя ноша не тянет. Взять бы Лёньку с собой, да запропал куда-то, обязательно надо ему оставить гостинцев.
– Бабушка показывала мне твои рисунки, – заговорила Арина, когда они вышли на улицу. – Ты всерьёз увлекаешься или так, баловство?
Алёша пожал плечами. Он никогда не задумывался, «всерьёз» или нет… Просто нравилось рисовать, сколько помнил себя – людей, животных, предметы. Это и развлекало, и утешало, и успокаивало…
– Хорошо, спрошу иначе. Ты хотел бы серьёзно заниматься живописью? Учиться хотел бы?
– В смысле стать художником?
– В смысле учиться, – новая знакомая явно не относилась к категории женщин, любящих «сюсюкаться» с детьми, и говорила с Алёшей так, как если бы он был взрослым. – Станешь ли ты художником зависит от степени твоего таланта. Но, чтобы талант этот развить, нужно учиться.
– А у меня есть талант? – живо спросил мальчик.
– Пожалуй, что есть. У тебя верный глаз и, что важно, есть свой взгляд на вещи. Ты не просто копируешь, ты создаёшь образ. В твои годы это немало. И от тебя зависит, сможешь ли ты Божий дар приумножить или, напротив, зароешь талант в землю.
– От меня? – Алёша горько усмехнулся. – От меня никогда ничего не зависело! Я бы хотел сейчас быть с бабушкой, ухаживать за ней, но даже это от меня не зависят, потому что меня к ней не пустят! – на глазах мальчика навернулись слёзы.
Арина остановилась:
– Так, так, отставить! Слезами делу не поможешь. Обнадёживать тебя не стану, от меня тоже мало что зависит, но похлопочу, чтобы дозволили тебя на выходные к бабушке ездить. А, вот, что от меня зависит, так это поработать над твоей техникой. Поэтому я и спрашиваю тебя лишь об одном пока: хотел бы ты учиться живописи? Это зависит лишь от нас двоих.
– А вы могли бы меня учить?
– Могла бы. Когда-то я училась живописи, правда, новой Серебряковой из меня не вышло, но педагоги и не обязаны непременно быть гениями сами. Они должны знать и любить своё дело. Я могла бы приезжать и давать тебе уроки, если ты относишься к живописи всерьёз, и хочешь в ней совершенствоваться.
– Конечно, хочу! – не раздумывая, ответил Алёша. Ещё бы ему не хотеть! Хоть одна живая душа станет навещать его, кроме бабушки, хоть одно занятие для души, для удовольствия будет у него.
– Ответ чересчур поспешен, – заметила учительница. – И я тебя понимаю. Хоть какое-то развлечение в этой унылой богадельне, не так ли?
Мальчик смущённо потупился её догадке. Арина чуть улыбнулась и на этот раз, наконец, приобняла его за плечо:
– Ладно, не тушуйся. Посмотрим, какого Репина или Васнецова можно из тебя вырастить. Только уговор: разгильдяйства я терпеть не могу, так что работать придётся со всем прилежанием!
– Я постараюсь, – пообещал Алёша. – Мне, действительно, нравится рисовать…
– Это я заметила. Кстати, когда шла сюда, видела рыжего парня, похожего на твой рисунок…
– Это Саня! – улыбнулся мальчик. – Мой друг! Если он сейчас у Ерофеича, то я вас познакомлю.
Саня, конечно же, был у Ерофеича. Где же ещё быть ему? Возился с очередным выводком щенков, которые наперебой карабкались по его нескладной фигуре.
– Экий у вас зверинец! – улыбнулась гостья, переступая порог и водружая на стол сумки с гостинцами. – И что, не топят здесь потомство?
– Может, и топили бы, да я не даю, – ответил Саня.
– Сане даже разрешают на вокзал ходить, раздавать их, – подтвердил Алёша, вместе с Ерофеичем разбирая и расставляя на столе лакомства.
– И что ж, неужто берут? Нынче, как не посмотришь, даже самые отсталые категории граждан так и норовят себе что-нибудь супер-породистое завести – зачем, сами не знают…
Арина склонилась к повизгивающим лохматым чернышам, трепя их по холкам. Кутята в свою очередь с любопытством обступили нового человека, обнюхивали высокие сапоги гостьи, а один, самый шустрый, изловчился вырвать и утащить под стол её перчатку. Саня тотчас полез за ним, отбил «трофей» и вернул хозяйке:
– Да берут-берут, – подтвердил. – Те, кому просто хороший друг нужен, а не паспорт с родословной, берут. Может, и вы возьмёте кого? Вы им понравились!
– Может, и возьму, – отозвалась Арина. – А что, крупными ли они вырастут?
– Да уж не мелкими, мама у них – во! – Саня поднял ладонь над коленом. – Настоящая сторожевая! Отца мы, правда, не ведаем, но, думается, тоже не совсем шкет был. Шкетов я среди бродяжек наших не встречал.
– Добре, – кивнула художница. – Заверните двух, пожалуйста.
– В смысле?
– В смысле я заберу того партизана, что мою перчатку чуть не съел и вон того, рыженького, что поодаль ото всех держится. Но ехать мне неблизко, сперва электричкой, затем на автобусе. Надо же в чём-то вести друзей.
– А это мы мигом! – проворно отозвался Саня, счастливый, что пристроил ещё двоих младших братьев в добрые руки. Он стал что-то энергично пояснять Ерофеичу знаками. Старик понимающе замычал и скрылся в подсобке. Через некоторое время он вернулся оттуда с корзиной, шерстяной тряпкой и веревкой. Подавая всё это Сане, дворник что-то замычал опять.
– Он говорит, – перевёл тот, – что корзину надо будет вернуть.
– Не вопрос, – отозвалась Арина. – В следующий приезд верну.
Алёша почувствовал симпатию к этой странноватой женщине. Даже несмотря на то, что собаки вызывали у неё явно бОльшее умиление, чем дети. Зато не ощущалось в ней фальши, к таким людям обычно можно без страха поворачиваться спиной, а это уже немаловажное качество.
Лёнька всё-таки нашёлся и сам пришёл «на запах». Впятером компания быстро умяла и черничный пирог, и пудинг, и прочие ароматные яства, запив их душистым мятным чаем. Напоследок Арина оставила Алёше подарок от себя – альбом живописи художника Богданова-Бельского.
– Он был сыном вдовы-крестьянки, сельским пастушком. И очень любил рисовать. Сельский учитель Рачинский увидел в нём талант и не дал ему пропасть. Сперва сам учил мальчика в школе, затем отправил в школу иконописную, а после в столичное училище. И стал не знавший отца и потому названный Богдановым, Богом данным значит, мальчик известным художником. Ему делал заказы сам Царь, и Царь же дал ему вторую фамилию – по месту рождения – Бельский.
Алёше картины Богданова-Бельского, с исключительной любовью писавшего сельскую детвору, очень понравились, и он с интересом принялся листать альбом.
– Попробуй скопировать что-нибудь, – сказала Арина. – В следующий приезд начнём наши занятия. Не знаю, выйдет ли из тебя новый Бельский, но, если не будешь лодырничать, то толк будет. Таланты Господь Бог никому зазря не даёт.
– Зазря может и не даёт, только способов проявлять не всегда оставляет.
– Ты так думаешь? У меня есть подруга, от рождения не владеющая ни руками, ни ногами, ни голосом. Как ты думаешь, много ли дано ей было способов проявлять талант?
– Никаких… – покачал головой Алёша.
– Для лодырей – конечно. А она человек упорный и трудолюбивый. Поэтому и смогла стать писателем и написать несколько очень хороших книг. А тебе, голубчик мой, дано природой гораздо больше, – Арина крепко пожала руки мальчика, – эти руки могут творить красоту. И ничто, и никто им в этом не помеха.
Ерофеич вызвался проводить гостью до вокзала и донести до поезда её прихотливую поклажу, визжавшую и рвавшуюся из закрытой и перехваченной веревками корзины. Простились у ворот «усадьбы». Помахали вслед удалявшимся по широкой лесной дороге фигурам. Покосившись на вдруг погрустневшего Лёньку, Алёша сразу понял, что на друга накатила маята, которая преследует всех сирот, когда в приют приходят посетители, особенно, женщины… А что если бы она стала моей мамой и увезла меня отсюда? – является мысль при взгляде на каждую из них. Является даже у тех, кто махнул на себя рукой, как «одноглазый» Лёнька. Мечтой-наваждением проплывает перед взором грёза: мама… Но почему-то мам не хватает на всех…
Глава 6.
– Ариша, Ариша! Ну сколько можно сидеть? Присоединяйся к нам! – Нина Сафьянова исполнила грациозное «па» и плавно подплыла к сидевшей у пруда с этюдником, уже порядком замёрзшей Арине.
Льду уже недолго оставалось радовать детей и взрослых своей зеркальной гладью, о чём предупреждало день ото дня теплевшее солнце. Уже зазвенели робкой капелью могучие сосульки, которыми ощетинились крыши заброшенных изб, а снег сделался грузным, податливым, спешила малышня напоследок вылепить из него тучных снеговиков или позатейливей что – вот, Федька с Марьяшей на опушке кабана «изваяли». В полный рост! Малышня теперь на него норовила вскарабкаться и верхом посидеть. Ничего, выдерживал «кабан» седоков, не рассыпался. Но скоро и его растопит вступающее в силу солнце. Весна грядёт! Перед Постом Великим честной народ гуляет Масленицу. Хотя и языческий обычай по христианским меркам, а куда ж от него денешься? Да и к чему?
Нину с отцом и матерью Арина с Ларой пригласили на новоселье, отдав им в проживание весь второй этаж. И наполнился дом музыкой. Звоном гитарных струн, скрипичным переливом, посвистом флейты… В православной традиции семья – малая церковь. У Сафьяновых семья была ещё и малым оркестром. Мало было инструментов, на которых не играли они, а голоса равно хорошо звучали и соло, и дуэтами, и трио. Мать, Анна Петровна, долгое время была регентом церковного хора, отец и дочь окончили консерваторию. Нина к тому же увлекалась балетом. Танец позволял ей явить всю грациозность своей точёной фигуры, плавность, изысканность движений. А, самое главное, выразить, выплеснуть то, для чего не доставало ни песен, ни скрипок, ни арф.
На приглашение погостить Сафьяновы откликнулись охотно. Жить загородом было им не привыкать. Нина выросла на казачьем хуторе своего деда, лет до пяти видя из людей лишь его, бабушку и родителей. Прочее общество составляли коровы, лошади, овцы, куры, гуси, собака и два кота. После такого уединения с одной стороны и такого простора и воли – с другой трудно было затем привыкнуть к городской жизни. И время от времени Нина очень тосковала по своему хутору, где осталась какая-то частичка её души. Там ей никогда не бывало одиноко, а в городе, среди множества людей, это чувство сделалось ей знакомо. Она отнюдь не была замкнутой. Напротив, доброжелательность и жизнерадостность были частью её натуры. К тому же отец рано стал брать её с собой на выступления, приучать к сцене, и потому Нина быстро привыкла к обществу, к людям. Но привыкнуть – одно, а сблизиться по-настоящему… Ей минуло тридцать, она по общему признанию была настоящей красавицей, а к тому образцовой хозяйкой, талантливой певицей. Но так и не появилось в её жизни ни по-настоящему близких друзей, ни единственного близкого человека, которого с трепетом ждала она.
Конечно, мужчины обращали внимание на красивую, грациозную девушку. Но – только обращали внимание. Не более того… Почему? Может быть, от того, что при всей артистичности слишком явно было, что девушка эта не из тех, за которой можно просто «приударить», с которой можно легко и беззаботно «провести время». Нина Сафьянова была воспитана примером деда и бабушки, прожившими в любви и согласии дольше полувека, отца и матери, бывшими воистину единым целым. Воспитана в сознании, что именно так и только так и должно быть. Любовь, семья, верность. Она росла в среде своих сверстников, для которых в самые нежные годы нормальным было обсуждать «секс», читать журналы и смотреть программы «про это», иметь «опыт» уже в старших классах школы. Но всё это не приставало к Нине. Она словно бы оставалась под защитой того идеала, в котором воспитали её, под защитой своей семьи. И, по-видимому, потенциальные поклонники чувствовали это. Чувствовали, что вариант «подкатить» не пройдёт. К такой девушке можно подойти, лишь имея серьёзные намерения, как это было в старину. С такой нельзя «развлечься для обоюдного удовольствия». На такой можно только жениться. Причём жениться однажды и на всю жизнь. А на такой «экстрим» абсолютное большинство юношей и мужчин 21 века были не способны. Они просто боялись. Боялись ответственности. Боялись серьёзных отношений. Настоящих, глубоких чувств. Чистоты. Того самого идеала, который упрямо не то чтобы искала, но затаённо ждала Нина.
Приглашение в Ольховатку приняла она с воодушевлением, это заснеженное, готовящееся к встрече весны село напомнило девушке родной хутор. Было здесь также легко, привольно и благостно! Вот, только церкви не доставало, привыкла Нина всякое воскресение, всякий праздник на службе бывать. А в остальном – благодать Божия!
– Ну, Ариша, пойдём же! – потянула девушка подругу за полу пуховика.
– Нет уж, уволь, – мотнула головой Арина. – Переломов ног мне на всю оставшуюся жизнь хватило.
– Мы тебя поддерживать будем! – рассмеялась Нина. – Ну, ты только посмотри, как Лара веселится!
Бледное лицо Арины озарилось улыбкой, и глаза потеплели. По катку Николаша, Федя и Марьяша кружили водруженное на специально выкованные полозья кресло-сани Лары. Саночки эти, мастеровитыми руками Бирюка сработанные, оказались на удивление лёгкими. Благодаря им, Лара могла теперь без труда путешествовать по всей деревне, даже по сугробистым уголкам её. А стальные полозья позволили ей и бороздить каток. И, вот, теперь, кажется, была она искренне счастлива стремительным виражам, и до пологого берега долетал её заливистый смех. Веселились и катавшиеся рядом дети, которых поначалу Лара дичилась, боясь их насмешек. Но те быстро привыкли к ней, к тому же рядом всегда были младшие Лекаревы, а при учительских детях и внучке ребята бедокурить не рисковали.
– Она не такая трусиха как ты! – чуть поддела Нина подругу.
– Конечно. У неё невелик шанс вывалиться на лёд из своего экипажа. А, вот, если такая каланча, как я, завалится на лёд, то костей будет не собрать. Резвитесь, дети мои, сами, а мне уж оставьте на завалинке сидеть.
– Окоченела уже, сидеть-то!
– Что верно, то верно, – Арина откупорила взятый с собой термос и жадно отхлебнула кипятка. – Ничего, зато пейзажец, кажется, вышел недурён. Ты не можешь себе представить, какое это счастье – наконец-то просто рисовать, писать что-то для души! Как вспомню, чем приходилось заниматься последние годы…
– Плакаты с рекламой туалетной бумаги… Стиральный порошок… Колбаса…
– Не напоминай, – поморщилась Арина. – Колбаса… это ещё ничего, почти творческое задание было. Она, надо сказать, была довольно вкусной…
Нина снова рассмеялась:
– Только не говори, что тебе платили зарплату сервелатом!
– Нет, конечно, платили мне исключительно в отечественной деревянной валюте. Но образцы продукции бонусом выдавали. Для вдохновения…
– И бумагу?
– А то как же! Восемь рулонов. Ладно, не напоминай… В конце концов, это того стоило. Талантом Саврасова или Венецианова я всё равно не обладаю. А в качестве искусствоведа я бы в лучшем случае могла надеяться не помереть от голода. Да и то не факт. Кому мы нужны в мире торжествующего антиискусства? А на колбасе и прочей дребедени я кое-как на этот домишко заработала.