Читать онлайн Тропы, которые я выбрала. Повести бесплатно

Тропы, которые я выбрала. Повести

© Валерия Дмитриевна Фролова, 2024

ISBN 978-5-0062-3521-2

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

  • Тропы, которые я выбрала
  • (повести)
  • Попутчица

***

Вот мы едем по дороге, она не перестаёт болтать. Я думаю, как заебало жить. Нас немного заносит. Она трындит про перфомансы, про оптику зрения. Я поправляю очки. Смотрю в зеркало – оставшаяся позади дорога, залитая солнцем и рисовым туманом. Она уже лишена страха. Снова смотрю вперед.

Мы проезжаем Лесной Абагур.

– У нас там Денис сидел.

– Кто?

– Наркоман.

Наркоманов не ломает зона.

Я думаю, зачем мы потащились через металлургический завод. Когда покажется Елань, она замолчит и скажет:

– Название сказочное. Вот бы об этом что-то написать. Как мы едем через Елань, Муратово, Лесной Абагур, Пятую ферму.

– Но Лесной Абагур – это зона.

– И что? Можно поиронизировать для своих. Ну, тех, кто в курсе.

– А Сосновка как тебе?

– Про Сосновку лучше не писать, сосать – некрасиво.

– Но это от сосен.

– Какая разница – слышится-то сосать!

– А Смирновка?

– Слишком по-военному.

Мы влезаем, как черепаха, под горку – сплошная рвётся, чтобы мы въехали туда, где слишком по-военному.

Вот тут дом подруги, там – сестры, чуть дальше дядя и где-то мы катались на велосипедах, но не с ней, и я разбила коленку и чужой звоночек. Я жду, когда пройдёт рыжий кот. Лопоухая машина тупо пялится на нас, криво припаркованная, распластавшаяся по всей ширине дороги. Приходится сигналить, ждать. Выходит мужик, отгоняет – паркует поближе к зелёным деревяшкам, похожим на забор.

– Спасибо! – я ему киваю.

– Да он же не слышит, опусти стекло! Поболтаем.

– Он понял.

Мужчина уходит и мы ползём дальше.

Я что-то хочу показать ей. Полинявшую серым ограду. Парковочное место, выверенное до миллиметра двумя кирпичами. Двух людей.

– Давай, вылезай.

– Знаешь, я не хочу что-то. Может лучше до озера? Ты говорила, здесь есть озеро.

– Река.

– Ну, река, да. Я правда плавать не люблю. Наверняка она переливается зелёным, болотным чем-то.

– Наверняка.

Пока она рассуждает, выходит дедушка, машет нам, улыбаясь. Я знаю, что он свободен, а бабушка на кухне нарезает огурцы с огорода и моет толстый зелёный с белой головкой лук.

– Привет! – я машу ему рукой.

Мне страшно, что он стоит там, будет смотреть теперь, как я паркуюсь. Почему-то забываю, где их машина. Он неразговорчивый, улыбается только.

– Ладно, раз тебе так хочется. Только недолго. А туалет есть?

Она выходит из машины и как-то смешно начинает стоять. Нелепо и по-простому, как ей не подходит. Убирает руки за спину, держится прямо, а ноги чуть согнуты в коленках.

Я паркуюсь, выкручивая руль по десять раз то влево, то вправо. Наезжаю на кирпичи. Выхожу. Киваю на деревянный домик – это туалет.

Она морщится и идёт по грядкам белыми босыми ногами. Я смотрю в окошко – да, оставила туфли в машине. Странная попутчица.

Заглядываю на крыльцо, открываю отчего-то сырую дверь.

– Ну, здравствуй.

Мы обнимаемся, щупая спины друг друга.

– А ты чего приехала? А это кто?

– По делам. Потом.

Бабушка понимающе кивает и морщится от улыбки.

– Ну, проходите, да.

Старая черноватая скамья трещит кожей, по тазикам на столе ромбами раскидана чищенная картошка, грязная лентами кожура. Скумбрию купили. Укроп сорвали. Все, как обычно и раньше.

Она входит.

– Я там бумажку в дыру кинула. Думаю, не засорится.

Приветствие колючее, странное.

– Привет-привет.

Она начинает свою старую песню, колдуя пространством и временем, моей памятью и людьми из неё. Я устала, хочется спать.

– В квартире поспишь. Мы на ночь что ли останемся? Я не хочу. Давай, давай.

Я одна умею водить машину. Ещё дед. Но он отвернулся.

– Да посидите ещё. Не Москва, припаркуетесь как-нибудь.

Бабушка знает, как я боюсь парковаться ночью, словно на кладбище оставленных кем-то автомобилей-мертвецов. Она мне подмигивает – она всегда меня хвалит. Потому что я самостоятельная. Сама вожу машину. Сама её заправляю. Сама смотрю, как какой-то очередной мужик, друг друга, знакомый знакомого, меняет аккумулятор или прикуривает старый.

– Ну, как там, в Москве?

– Спокойно. Как здесь.

– Ну, знаете… у вас там.

Она подхватывает и говорит:

– А ты из Москвы?

Дальше мы говорим о Москве. Зачем она врет, что никогда там не была?

Мне нравится разглядывать солнце за окном, порезанное занавеской на части – причудливые треугольники, кружки и квадраты, неопознанные сетчатые фигурки. Гремит поезд, он лезет на рельсы прямо около соседского участка, там живут глухие, но чувствуют вибрацию, тряску земли. Не могут не чувствовать.

– А вы когда обратно?

– Не знаю еще. Мы пока в квартиру.

– Ну, правильно, правильно.

Я знаю, что в квартире чисто и очень тепло. Грязной ногой касается моей голени – будто бы нам пора. Я назло говорю:

– Мы хотим в баню. Она никогда не была в русской бане!

Бабушка воодушевленно хлопает в ладоши и бежит растапливать баню очередной страницей старого «Вокруг света». Когда-то жгли книги, но я забрала их в багажник, увезла, не читала – положила под кровать. Надо будет ей показать. Может быть, она заберет?

Она смотрит на меня с вызовом. Снимает одежду и идет голая, среди синего, нарастающего темнотой и солнцем, неба. Бабушка встречает её в дверях бани, мешкается и закрывает дверь, идёт ко мне.

– Необычная у тебя подруга.

– Не то слово.

Мы смотрим на закат.

Когда она возвращается с полотенцем на голове, с грязными мокрыми ногами, я пихаю её в машину, машу на прощание бабушке с дедушкой и сажусь за руль. Она в синем халате с красными маками.

– Прикольная у тебя бабуля. И баня ничего так. А ты что, мыться не будешь?

– В квартире есть душ.

– А что тогда здесь устроила?

– Для эстетического эксперимента. Понравилось?

– Как смола плачет по дереву, да. Я сидела и тыкала капли ногтями, они рвались и залеплялись собой же. Баня может сколько угодно простоять, согласна? Это какое-то самолечебное здание.

– Да что ты говоришь.

Пока мы не выехали на трассу, я торможу и достаю из кармана кофты дешевую зажигалку. Щёлкаю.

– А при пожаре?

Она молча закатывает глаза и наконец-то обувается. Я не люблю, как выглядят у людей ноги. Мне стыдно на них смотреть.

– Спасибо.

– За что?

За то, что обулась. Но я не стану ей объяснять – я знаю, она все делает наоборот. Пусть думает.

Мы по ямам въезжаем в ночь. Ночью всякий город красивый. Мало освещённый по углам, он обязательно вспыхивает где-то в районе главной площади. Каждая улочка, спрятанная в темноте, тихая своими домами и шаркающими ногами людей, ведёт к свету.

Квартира не в бараках, но там, где они когда-то были. Отшиб посреди центра города. Игрушечная высотка, шутка строителей, маленькая вахтерша просит вытирать ноги – что она здесь делает, в этой желтоватой тишине подъезда? Заходим в лифт.

– Может быть, здесь и уснём? – она тянет свои руки к моим.

– Выходи.

Пятый этаж, где от шага просыпаются лампы. Квартира на сигнализации. Как и все здесь.

– Заходи, только быстрее. Не проходи никуда.

Я тыкаю по кнопкам-цифрам и жду. В пустоте квартиры пищит.

– Всё, сняли. Можешь раздеваться.

Я снова смотрю на её халат. Она улыбается криво, но ничего не шутит. Как я могу спать с ней в одной квартире?

– Я в душ. Делай, что хочешь.

Я знаю, она откроет бутылку полусладкого Киндзмараули, сохраненную где-то на кухне, в тумбочке под столешницей, на которой шоколад, мятные пряники, дешёвая по акции халва. Я больше люблю полусухое Лыхны. К вину не нужна закуска – я страдаю алкоголизмом?

Может быть, пока я моюсь, случается что-то страшное. Я часто так думаю. Меня защищают стенки стекла, горячая вода и пар. У меня даже закладывает уши. Пока я моюсь, пусть происходит что-то страшное, но я не стану выходить. Я даже не стану думать. Пусть происходит.

Она допивает второй стакан – мы пьем вино стаканами, когда одни.

– Хочешь?

Я отказываюсь – качаю головой. Но через мгновение уже говорю, что хочу. Так я устроена.

Она наливает мне красную столовую жидкость.

– Ну, за нас! А интересная у тебя квартирка.

– Она не моя.

Я стараюсь выпить побольше. Раньше мелатонин помогал, но теперь нужно что-то покрепче. Хотя это вранье – вино не помогает от бессонницы. Даже самая сильная доза заставляет проснуться в третьем часу утра, трясти головой, бояться шума. Иногда кто-то говорит эхом, если выпить много. Голоса реагируют на движения. Вы знаете, если пили.

– А чья?

– Бабушки.

– Как зовут твою бабушку?

Я молчу. Я ей показала их, но говорить имя, называть – это какой-то грех. Такой, как она, лучше не говорить.

– Ладно. Кстати, а ты знаешь, что вино полезно?

Она подливает себе ещё немного – так, чтобы мне не осталось. Я думаю, слава богу. У неё губы кровят.

– Ты спишь на диване в зале. Выбирай, какой хочешь. И там есть хороший телевизор.

– Я не смотрю телевизор.

– Я знаю. Но я тебе все равно покажу, как пользоваться пультом. Мы же надолго здесь.

– Надолго.

Я только молчу дальше.

– А я буду спать в спальне. И прошу тебя туда не заходить.

– Священное место?

Я провожу её, пьяную, к спальне, тяну за руку. Вот, посмотри.

– Посмотри!

И тычу в картинку над кроватью – там двое, мужчина и женщина, оба тени под солнцем. Голые.

– Да, священное.

– Поняла.

Мы возвращаемся на кухню. Я пью из её стакана большими глотками.

– А что мы вообще здесь делаем?

– Хочется чему-то принадлежать. Хотя бы этому городу.

– Ну, глупая! Это тебе все должно принадлежать.

Молчим.

– А я вот вообще космополитка.

– Я не принадлежу этому городу.

– Да это и так понятно. Можно было и не лететь.

– Но, кажется, чуть-чуть.

Чуть-чуть. В самом нелепейшем из вариантов. Например, он хмурится, как я – у меня всегда сдвинуты брови, у него тоже. Я бледная.

– О чем задумалась?

– О чем-то.

Она комментирует наш разговор, как если бы меня в нем не было. Как если бы она о нем писала или рассказывала кому-то третьему. Она ведет пересказ. А потом:

– Ладно, я спать. Ты что-то погрустнела.

И выплывает из-за стола. Она что-то поет? Мне не слышно, уже нет, она уткнулась самым ртом в подушку, чтобы я не могла слышать. Только для этого.

Я и сама хочу спать. Я, конечно, не пойду в спальню. Это священное.

Я просто усну там, на ковре – рядом с её диваном. Я надеюсь, когда она проснётся, она наступит мне на лицо. И немного вскрикнет.

– Ну, дура! Ты че разлеглась?

Она не заснула. Мы вдвоем ночью.

– Ты сама говорила, что любой диван! Вот еще один! Ложись давай!

Я мямлю, что это перфоманс.

– Если бы… я б убила себя – это бы был бы перфоманс?

– Ну, глупая! Вставай!

Она тянет меня, как я её, к разложенному дивану. Укладывает. А сама ложится на другой – поменьше.

– Этот город тебя с ума сводит, реально. Перфоманс! В перфомансе должен быть смысл.

Я не хочу говорить о смыслах. Если она скажет что-то о Достоевском, меня стошнит на ковер. Я потому засыпаю.

А наутро все, как обычно утром. Мы пьем кофе из кофемашины, за дикие деньги куплены капсулы.

– Я прогуляюсь. Ты останься.

Она не кивает, но глазами вниз-вверх – это будто согласие. Что ей здесь смотреть? Она сказала, что неместная.

– Мы потом съездим на крепость, – это из чувства вины.

Я и сама никогда не была на крепости.

Хочется сдать квартиру на сигнализацию, чтобы сюда приехали и её повязали. Представляю, как они заламывают ей руки. Называют воровкой. В этом есть немного от истины.

– Не скучай. Вина больше нет. Магазин – там, слева. Поешь мороженого.

У нас здесь вкусное мороженое.

Я еду в лифте, на первом этаже прячется за жалюзи консьержка, тянет мелко нитку. Здороваюсь, ухожу. Курю.

Жарко на улице, печёт. Я хочу найти школу. Там, наверное, никого нет. Потому что лето.

Дороги безлюдны. Большие торговые центры и дома, похожие на полиэтиленовые пакеты. Со шлагбаумом – только наш двор. Чтобы никто не проехал, даже таксисты. Иногда зимой по газону нарастает лед и мы ползем по нему, чтобы долезть до приехавшей машины. Можно сесть и скатиться. Но будет глупо. Водитель не пустит на сиденье. Тут водители любят свои машины – они покупают им дома.

Я иду до сквера. Я, в общем-то, не очень люблю ходить. В сквере танки. Скамейки. Дети лезут на зеленое голыми коленками и руками. Если пройти дальше – покажется спрятанная за домами школа. И я иду.

Я не знаю, моя ли она. Просто не хочется больше гулять.

– Это же не твоя, ты в лицее училась, тебя на машине возили. Ты сама говорила.

– Как нашла?

– Да чего тебя искать, ты так ходишь, что даже конспирация не нужна. Я не хочу дома одна тухнуть. Хочу впитать в себя твое!

– Новый опыт?

– Вот-вот.

Она садится на скамейку и начинает обдирать с досок лак.

– Ну, рассказывай. Чего пялишься на это школу?

– Я представляю, что это моя.

– Да ты так со всем делаешь! Тебе, получается, все равно, что наполнять особыми смыслами?

Получается.

– Садись ко мне.

И я сажусь.

– Вот там, прямо за школой, была горка. Зимой.

– Это не твоя школа.

– А ты представь. Ты же любишь художественные эксперименты.

Да, была горка. С неё катались разные дети, я всегда очень боялась. Я помню, как бегала с нее, чтобы не катиться. От этого чаще падала, ничего не расшибла.

– А это моя учительница хореографии.

Правда, идёт. Она встает со скамейки и идёт к женщине – рыжие волосы вьются проседью, такая же квадратная челюсть и нехватка веснушек.

– Здрасьте! А вы – учительница хореографии?

Уставилась, как обычно.

– Вы помните?

Она называет ей моё имя. Я кукла.

– Расскажите о ней!

Она говорит что-то нелепое. Я перескажу.

Да, учительница сказала, что я вечно опаздывала на такт.

– Правда?

Постоянно закрывала глаза и начинала как бы хромать.

– Вот так?

Как бы не успевать за другими.

– Она и за мной не успевает теперь!

А когда мы были в паре, например, с тем, чью фамилию я не назову, я вечно тянула его куда-то вниз.

– Знакомая история.

Зато я умела садиться на шпагат – конечно, она не упомянула, что это от страха. Она сказала, я растяпа была.

– Правда.

И это правда.

Мне больше нравились труды, вырезать звездочки из желтого картона. Я работала ножницами так же плохо, как танцевала, но не получала за это наказания, только улыбку другого учителя – мягкую, пусть снисходительную.

Снисходительность – это привычное, почти родное.

Она прощается с нами, желает не сломать пальцы – потому что длинные пальцы главное достоинство женщины.

Мы отходим, она отходит. Конечно же, я начинаю.

– Разве обязательно было ее останавливать? Расспрашивать?

– Конечно, да!

– Зачем?

– Я хочу о тебе написать, глупая.

– Не надо обо мне ничего писать.

– Это почему? Только не притворяйся. Я уже знаю, что ты не такая. Знаешь, ты очень жадная до внимания. Я это уже поняла.

– Я не собиралась притворяться.

– Тогда почему?

– Ты все переврёшь.

– Господи. Я хотела узнать о твоем детстве прежде, чем писать о такой правильной и молчаливой тебе, какая ты сейчас!

– Я не просила обо мне писать! Зачем ты вообще поехала со мной?

Она молчит. Я молчу.

– Да пиши, что хочешь. И будь тоже. Только если ты хотела узнать что-то интересное, чтобы написать очередную херню о субъективном восприятии жизни, могла бы написать о себе.

– Это слишком самовлюбленно.

– Может, ты влюблена в меня?

– Я не влюбляюсь так быстро, глупая.

Я ведь пошутила.

– Пошли за кофе.

Представляет ли она стаканчики с пластмассовыми крышками, столик с сахаром, салфетками? Я веду её в Эльдорадо.

– Докупим капсулы.

– Какие прозаические у нас прогулки.

– Ты ведь прозаик.

– Вечно докапываешься до слов.

– Тебе бы тоже стоило. Потому что ты ведь…

– Прозаик, спасибо. Мысль уловила, пошли домой.

– Ты могла быть дома!

– И ты тоже!

Я не умею на неё полностью злиться. Это всегда только ярость, не злость. Мне кажется, я могла бы её убить. Думает ли она о том же?

– А ты знаешь, мы похожи!

Она молчит.

– Обе любим Парщикова…

– Я никогда не любила Парщикова!

Она любит притворяться интеллектуалкой и только для этого затевает такие разговоры, только для этого говорит имена, только для этого. Я бы хотела ее осадить, но не могу. Я не чувствую себя интеллектуалкой, я чувствую себя претензией на нее.

Глупо быть претензией на что-то посреди разрушающегося города. Я вижу, что через минуту строители бросят очередной кирпич и сядут курить под солнцем в своих синих штанах и оранжевых касках. Сколько пережили эти стены из бетона, голые и некрасивые символы умирания?

На их месте давно должен был вырасти престижный дом с квартирами в два этажа, а прямо из подъезда должна была побежать эко-тропа – до самой речки. Но тропы нет, и нет квартир, и нет престижного дома – только серые куски возведенного кранами и людьми убожества и река, нетронутая чужими шагами.

Кто-то должен был ходить по этой тропе. Кто-то, кто уже не пойдет.

– Чего задумалась?

– Ничего. Нам обязательно ссориться?

– Разве это ссоры?

– Наверное, так.

– Ты боишься злости?

– Наверное, так.

Иногда мне кажется, я из тех людей, кого съест зависть и злость. Я знаю это почти точно, когда смотрю на неё. Зависть и злость. Неужели это всё, что от меня останется?

Снова опускается дымка – через неё режется оранжевым солнце, страшное до боли в глазах. Мы возвращаемся домой, пьем кофе. Я боюсь представить, сколько дней проведем вместе. Неужели нам придется знакомиться?

– А почему ты согласилась сюда лететь?

– Из-за программы лояльности.

– Ко мне?

– К молодежи до двадцати трех лет, глупая. Билет пять тысяч стоил! Последний шанс, считай.

– Ты бы никогда здесь и не оказалась.

– Это правда.

Я пытаюсь думать, как её здесь нет. Как молчит холодильник, тихо стоит шкаф, не трещит сервант. Как вся квартира соглашается с одиночеством, успокаивается.

– Знаешь, вещи тебя не любят.

– Знаю. Меня любят люди.

Она сыпет афоризмами в надежде, что я их запишу.

– Ты говорила, что хочешь написать обо мне. Ты серьезно?

– Абсолютно!

– Что бы ты написала?

– Я бы сделала тебя своей попутчицей.

– Но попутчица – это ты.

– Не в моей книжке!

– И что там будет? Сплошные диалоги? Будешь себя цитировать?

– Нет, тебя.

– Спасибо, не надо.

– Я сделаю тебя такой, какой ты никогда не была.

– Вот об этом я и говорила.

Она заставляет меня говорить? Я заставляю её? Мне хочется быть остроумной?

Я не верю в писательство. Люди не умеют писать. Они не знают слов. Я тоже не знаю. Я не верю в язык.

– Ты верующая?

Она начинает говорить о Боге. Она противна мне тем, что верит в язык как в Бога. Болтает о Достоевском.

– Вот, и он мне пишет, что любит Достоевского. Ну, я шучу что-то. А потом он такой – у меня тётя умерла. Ездили в Питер. Было все, как у Достоевского. Ну, я не поняла, кто из нас дурак, а кто дура. Я, наверное.

Наверное. Ей стоило бы говорить о Пушкине, но давно не перечитывала и не помнит.

– И что? Спать ляжем в пять вечера? Чтоб не общаться?

– Да.

– Нет уж!

Она тянет меня (снова) на балкон, подбрасывает ладонями мои руки.

– Я буду учить тебя курить!

– Я уже умею.

– Не-е. Ты смотри.

Она целует фильтр. Я чувствую возбуждение. Она пихает мне в рот намокшую от её губ сигарету.

– Вдыхай.

Она говорит очень-очень тихо. И я вдыхаю. Загорается огонёк.

– А теперь отдай!

Двумя пальцами хватает сигарету, похожа на блатную или зэчку.

– Тебя-то саму кто так курить научил? Зачем так держать?

– А что? Ты кто по масти?

– Слушай, это может быть очень смешно. Для москвички. Но здесь это не юмор – так живут.

– Так, это запишем. Я не москвичка, кстати.

Она перекатывает сигарету по пальцам, та застревает между указательным и средним.

– Так лучше?

– Да. Спасибо.

– Не за что, солнце.

Я отворачиваюсь и иду в кухню, не хочу ей в лицо смотреть.

– Кстати, а с кем ты там во сне говорила? Екл… ер.. дор? Егор?

– А что я говорила?

Она кричит что-то, но я уже не слышу, уже ушла. Не хочу переспрашивать. Егор меня слышал наверняка, а все, что скажу ему – будет правда. Не может не быть. Потому необязательно запоминать.

Звонит телефон. Оказывается, это мой.

– Алло.

– Ты когда вернёшься?

– Не начинай, пожалуйста.

Сбрасываю от страха – не могу перенести крика. Хочется плакать. Распускается лето по потолку и полу. Строительная пыль похожа на песок с пляжа. Жарко.

– Мама звонила? Так ты малявка?

Она мне подмигивает.

– Восемнадцать-то есть?

Достаёт с полки муку. Из холодильника яйца. Молоко. Кажется, будет делать блины.

– Умеешь?

– Только переворачиваю плохо.

– Я переверну.

– Угу, спасибо!

Я закрываю глаза, надо только подумать, что тут – не она. Бьётся о тазик венчик. Лопаются пузыри. Горка распадается на мучные комки. Я вдыхаю пыль вместе с дрожжевым запахом, хочу дышать поглубже, чтобы оглохнуть от кислорода. Как если бы мы были на улице и меня прибило солнце.

Скулит холодильник – от холода или боли, может быть, его ушибло электричество. В нем вспрыгнет сырный ломтик и упадет. Громада потрясётся, будто отряхиваясь от воды каплями. И застынет на месте.

Сломается рама окна, не желая закрываться. Хотя квартира – новая. Свежая. Купленная.

Масло начинает шипеть. Я представляю, как она ладонь кладёт на поверхность сковороды, как ей сильно больно, я открываю глаза и уже ловлю себя на шаге к плите, на вытянутой к ней руке.

– Ты чего?

Я молчу.

– Замечталась? Иди, переворачивай.

Блин рвётся, я сырое и горячее тесто сую себе в рот. Обжигает нёбо. Вкусно.

– Похожи на мамины.

Жжёт глотку. Хочется запить молоком, она мне его протягивает, как бы зная заранее желание.

– Я тоже так вечно делаю.

Когда пью, кажется, что меня изнутри целует. Я проглатываю и говорю.

– Завтра пойдём в галерею.

– Реально?

И кухню затапливает блинный запах. Назавтра мы реально идём в галерею.

Галерея в провинциальном, тем более в промышленном городке – не то же, что в столице или даже в крупном. Ей будто бы нечем гордиться. Но это только так думают.

На деле она не претендует ни на что, кроме себя самой, и потому может испытывать гордость. Помимо прочего, галерея в провинции – это убежище. Как и библиотека.

Чудно разбросаны по нашей стране одинаковые здания, обувные коробки. Постаревшие изнутри, протёртые воздухом, самим процессом дыхания людей.

Мы входим под потолок, над нами нависают колонны, шторы, окна. В мелком смешном киоске прячут женщину – билетёршу.

– Стой! Воспользуемся привилегией.

Мы ловим мобильную сеть, как замурованные, чтобы потратить льготные деньги по «Пушкинской карте». Выходит, она знает, что мне не больше двадцати трех.

Суём телефоны в окошко, кивает, провожает взглядом. Мы не заходим – сначала садимся на зелёный диван, как будто очень устали. Странно, но так и есть.

Кажется, это первая наша запланированная совместная вылазка. Без происшествий.

– Давай представим, что это свидание.

– Да ну. Я с девушками на свидания не хожу! Тем более, с малявками.

Зачем она ведёт себя, как маленькая?

– Не хмурься, морщина на лбу будет.

Она берёт моё лицо в свои руки и разглаживает большими пальцами щёки, лоб. Неприятно – как будто втапливает грязь.

– Ладно, не дёргайся.

К чему это?

Она целует меня в лоб. Я бы хотела уснуть.

– Пошли, чего расселась-то!

Галерея открывает нам свои залы – огромные и пустые.

– Простите, нам для статистики. А вы откуда?

– Она – родилась здесь, а я так, заезжая.

– Вы где-то учитесь?

– Во ВГИКе.

Я молчу, не хочу говорить.

– Ничего себе! Интересно-интересно. Ну, наслаждайтесь.

– Спасибо!

Мы отходим к картине с голой толстой женщиной.

– Ты режиссер?

– Режиссерка… Да ладно, не спеши удочки сматывать. Я отчислилась давно, ха-ха. Да и не оттуда.

– Опять наврала все?

– Чуток преувеличила.

Хорошо. Не так страшно.

– А чего камеру с собой не возишь?

– Очень смешно. Не мешай мне наслаждаться искусством.

Искусством не наслаждаются.

– Чего говоришь?

– Я… ничего.

– Ну, супер. Все, давай по разным углам разойдёмся. В центре зала встретимся.

Я отхожу ровно в центр зала и верчусь на месте, разглядывая всё разом и ничего конкретно.

– Так хотела со мной встретиться?

Она подходит.

– Нет. Лучше бы мне тебя вообще не встречать.

– Это из стиха?

Она вечно так делает – как бы мешает моё сознание со своим. И теперь я вынуждена вспоминать, о каком стихе говорила. Может быть, она его выдумала.

– Тебе нравится экспозиция?

Я молчу.

– Ну, вот эта картина, например?

Я всё продолжаю молчать. Она указывает на что-то, чему нет названия – я не могу разглядеть маленькую белую табличку. Только голубое, красное, жёлтое. Только луч акварели – или это не акварель. Я не знаю. Почему-то оно мне улыбается, как будто у него есть лицо.

– Это же просто птенец.

Говорю.

Её, по-видимому, это умиляет. Она странно улыбается.

– Чего ты?

– Ты очень смешно говоришь о вещах, которые тебе важны. Как будто они совсем чужие. Надо же так показать, чтоб не дай бог не украли, да? Бабушка научила? Такая ты еще глупая, маленькая.

– Да, это просто птенец.

Дальше мы ходим по красивому старому полу совсем одни в большом пространстве других малозначительных картин. Мне кажется, птенец щебечет из-за угла, просит вернуться к нему.

Но я боюсь посмотреть.

В конце концов, она сама уводит меня – ей хочется есть.

– А пошли в кафешку!

– В шашлычку?

– А тут есть? Пошли!

Шашлычки не то же самое, что кофешопы – они не обманывают русского человека своим названием. И мы идём есть разное мясо.

Иногда я думаю: что, если бы по нашему путешествию сняли фильм? Это была бы очень скучная картина. Две непонятные девушки. Как бы они представили её? А меня? Кем бы я была?

В «О чём говорят мужчины?» есть сцена придорожного кафе, где те самые мужчины о чем-то говорят и едят, почти как мы, очень вкусный шашлык. Только они друзья. Кто мы с ней такие? Зачем мы поехали вместе?

Мне хотелось её рядом, когда мы летели в самолёте – я сильно боюсь летать. Но только в процессе полёта стало понятно, что она летит в пустоту, то есть ко мне. И останется надолго.

– Лицо попроще сделай, щас прыщ выдавишь таким напряжением лба.

– Ну у тебя и остроты.

– Остроты… ха-ха-ха… остроты! Че за слово?

– Почему ты иногда себя так ведёшь?

– Как быдло?

– Ну… да.

– Потому что я не считаю себя выше других, зазнайка. Тебе бы тоже поучиться.

– Спасибо. Учту.

Мы помолчали, пережёвывая баранину.

– Кстати, я хочу улететь в Москву.

Это я сказала.

– Поживёшь без меня немного?

И это.

– Ты дурочка?

А вот это уже не я.

– Пошли, нам надо ещё машину отогнать в гараж. Не будет же она здесь под окнами стоять. Ты всё равно не сядешь в неё, пока я не вернусь.

– Дай мне денег, я полечу с тобой.

– Зачем? Наслаждайся здесь без меня. Я тебе даже квартиру оставляю.

– Ну, глупая, что ты задумала?

– Ничего.

Я задумала побег.

***

Я наблюдательница. Маме это всегда не нравилось. Но когда я стою перед ней с чемоданом, упирающимся в ногу, что я ещё могу? Только наблюдать, как мало-помалу она собирает своё привычное выражение лица, чтобы ничего не показать.

Конечно, я наблюдательница. Я должна различать всё, чтобы ничего не прошло мимо. А ведь многое может пройти. Например, как у неё тушь течёт. Без этого не поймёшь – она рада.

– Привет-привет.

– Ну, привет, взрослая дочь.

– Я поживу?

– Живи, кто тебе запрещает.

И я стала жить. Только домой старалась не возвращаться до ночи и, пока она спала, тихо шла до своей кровати прямо в обуви, чтобы в комнате закрыть дверь, разуться, свесить одежду на стул и уснуть совершенно голой – может быть, только в одних трусах. Чтобы наутро она знала, что заходить нельзя. Нагота казалась священнее личного пространства.

Опрометчиво было улетать вот так. Она мне ничего не писала – я не знала её номера, не давала ей свой. Если она захочет украсть ключи от квартиры, я не узнаю тоже. Машину? Пожалуйста. В конце концов, может быть, она только притворялась, что не умеет водить. Я не могла знать этого наверняка, как и всего остального – мы редко говорили по существу.

Я сравнивала её и себя, стоя утром перед зеркалом, когда мама уже покидала дом и шла работать. Что нас такого отличает? Я постаралась выписать это, чтобы не забыть, но с каждым днём её признаки переставали чётко мне являться, и в итоге сливались со мной. Я выписала вот что:

– разные носы;

– цвет волос красивее, светлее;

– худоба.

Не слишком-то точные приметы.

В итоге мне стало казаться, что она – это та же я, и я раздвоилась в пространстве, чтобы существовать одновременно в двух городах. Это меня успокаивало, ведь себе я верила. Отчасти.

Бабушка звонила иногда. Просила навестить Егора, раз уж я улетела. Я ей пообещала, но всё никак не могла собраться. Со стороны всё выглядело так, будто я о нём забыла и предпочту провести время со старыми друзьями, которых на самом деле я уже не очень-то, в общем, любила.

Мне кажется, здесь нельзя останавливаться. Я ловлю дни, чтобы они быстрее проходили – тяну их, тяну, прилагая усилия, чтобы оторвать резче.

Я решила быть здесь месяц. Просто так. Хочется обозначить срок. Так рождается смысл – что-нибудь выдумываешь, а потом этого ждёшь. Помогает не впасть в бессмыслицу.

Что она там, интересно, делает? Может ли она уйти в запой и разгромить квартиру? Выдумывает ли она свой смысл? Ждёт ли моего необозначенного возвращения?

Месяц – это не слишком долго?

Впрочем, это неважно.

Когда сегодня разгорелось окно солнцем, я хотела встать и крикнуть маму – хотя, конечно, знала, что она уже ушла. Но что-то во мне такое проснулось, не требующее отлагательств. Мама отказалась оказаться здесь – ей не позволила привычная бытовая жизнь, забрав её у меня давно.

Ну и ладно. В конце концов, я же ведь не болею. Я только болея могу претендовать на сироп от кашля или чай с малиновым вареньем.

На самом деле, она многое пережила.

Ладно, я поеду к Егору.

Егор чуть дальше от дома, чем я помнила. Но память вещь такая – размывающая расстояния. Мне казалось, что я шла до него пешком, а на деле ехала на машине вместе с мамой – просто в тот день так жгло, что даже пять минут на солнце становились пятьюдесятью.

Кто-нибудь обязательно должен был умереть. Так вышло, что это Егор.

Когда кто-нибудь умирает, с одной стороны, становится страшно: они все умрут. А с другой – нет, так быстро они не умрут. Наоборот, останутся ещё, потому что не могут – один за одним. В новостях – могут. Рядом – нет.

В каком-то смысле смерть – это оберег.

Конечно, от этого не легче.

Может быть, мне просто хочется верить, что если бы не он – то я. Иногда я думаю, кто из нас на самом деле был предназначен, смогли ли мы обмануть судьбу.

Если смогли – значит, шалость удалась. Наша последняя шалость.

Но если нет – я хотя бы жива.

Прости, Егор. Зато я несу тебе цветы.

Не помню, чтобы ты их любил. Но жизнь идёт, вкусы меняются, правда?

Я вот теперь больше хочу жить в том городе, о котором никогда не вспоминала, только если как о дыре, но ты и сам знаешь, мы с тобой говорили.

Бабушка говорит, что надо кланяться и, прощаясь, говорить:

– Мы к тебе будем ходить, а ты к нам не приходи.

Но, в общем-то, Егор, заходи, если хочешь. Я пока сплю в нашей комнате, ну, ты знаешь. Мне есть, что тебе рассказать.

Пожалуйста, приходи.

Мы как-то спорили, кто из нас заболеет раком. Я говорила, что точно я, потому что я и так вечно в школе болела и уже привычная. Егор говорил, что он – потому что рак будет целиться в меня, но промахнётся, как это обычно бывает, и попадёт к тому, кто всех ближе, то есть к нему.

Потом раком заболел мой дедушка и мы перестали спорить. Решили, что это глупо. А однажды мне Егор рассказал, что у его мамы была шизофрения и она передается по наследству, так что ему всё равно лучше умереть от рака, прям как моему дедушке.

Дедушка тогда ещё не умер, поэтому я обиделась на Егора и мы не разговаривали несколько недель. Я могла рассказать все маме, и я уверена, что она выгнала бы его, потому что дедушка был её отец, но я не стала. Не хотелось Егора наказывать так сильно.

Да и дедушка все равно в конце концов умер. Поэтому Егор был прав, хоть и не особо чувствителен – он просто его не знал. Это странно теперь, когда я называю его бабушку своей и прилетаю к ней далеко, и она обнимает меня, и его дедушка смотрит на меня, как на родную.

Какой-то подлый получился обмен, который мы не выбирали.

Я часто думаю, вспоминает ли о Егоре мама. Но я очень боюсь спросить. Вдруг это та больная точка, от которой она опять станет кричать и драться, потом запрётся в комнате, посидит там тихо-тихо и выйдет суровая, такая, какая обычно – как будто ничего не было? Я не люблю наступать на такие её точки. Я вообще стараюсь не наступать на её душу, пока она не лезет в мою.

К Егору она относилась странно. Сначала, когда его мама только умерла – она сама предложила ему пожить у нас. Все-таки они были подруги детства, тем более – землячки. Но время шло, отца у мальчика не было, бабушки и дедушки – далеко. Мама не хотела оформлять опеку. Она верила, что это ненадолго.

Я воспринимала Егора как новый шкаф, который поставили в моей комнате. То есть совсем с ним не разговаривала. Да и он не хотел – теперь-то мне понятно, что ему нечего было сказать. Он только что потерял маму.

Странно думать, что и я потеряю однажды свою. Как будто только тогда я смогу ее одновременно и обрести. Но о таком лучше не говорить.

Егора в итоге отправили далеко. Но что-то случилось там или здесь, или в сердце моей матери – она предложила отдать Егора в гимназию рядом с нашим домом. Повод был так себе, чтобы лететь через всю страну. Но бабушка Егора согласилась – она верит в образование.

Я ходила в обычную школу.

Однажды я попробовала поцеловать Егора, пока он спал. Может быть, не стоило этого делать, но иначе мы никогда не начали бы общаться. Мне было шестнадцать, а ему пятнадцать, и я перелезла со второго этажа кровати на первый, где он спал, потому что боялся высоты, и поцеловала его прямо в губы, из-за чего он проснулся. Я уже целовалась раньше, а он – не только. И что-то там было ещё в нашей детской комнате, одновременно чистое и неправильное, о чём мы так и не успели поговорить.

И пусть этого как будто бы никогда не было и не должно было быть, мы все-таки с той поры стали настоящей семьей. Поэтому, Егор, я не жалею, что тебя поцеловала.

– Алле, да, бабушка, ну, я вот пришла к Егору. Да, прям на кладбище стою. Да ладно, кому тут помешают мои разговоры? Тут всем не до того уже. Ты ему хочешь что-нибудь сказать?

Я отворачиваю телефон от себя и на вытянутой руке держу над могилой.

Она что-то говорит, но я не стану подслушивать.

– Бабушка, я убираю, все сказала, что хотела?

Она всё сказала.

– Нет, конфетки не принесла. Ну, потом еще. Я здесь на месяц останусь. Еще принесу. Не ходить часто? Да разве это часто? Я потом вернусь. Уже не получится походить. Ага, давай. Да, позвоню. Чтоб дед встретил? Хорошо. Спасибо вам. Ну ладно, услышимся, да. Мама? Ой, ну, ты хочешь правда об этом поговорить? Да, я знаю, что она не виновата. Я уже давно ее не обвиняю ни в чем. Она бы еще сама перестала. Ладно, да, ради тебя. Да, поговорю. Все, все. Целую. Скучаю, да. Пока.

Я думаю, может быть, небо в этом городе по-особенному красивое – всегда немного осеннее. С печалью в синеве и серости.

Я перезваниваю бабушке.

– Алло, да, знаешь, я забыла. Я там оставила свою знакомую у вас пока. Вы можете квартиру проведать съездить? Как соберётесь, дайте ей мой телефон. Ага, ладно. Пока!

Все-таки не получилось выдержать драматическую паузу. Надеюсь, она не любит писать сообщения. И не любит звонить.

На самом деле, это моя квартира. Так говорит бабушка. Но я ничего в ней не меняю. Почему? Я знаю, что они не вернутся в неё жить.

Но однажды бабушка рассказывала, что Егор оставался спать с ней по ночам, когда особенно грустил по маме. И я надеюсь, что пространство ещё хранит в себе часть воспоминания о нём – не слишком маленьком угловатом подростке, грустном и стыдливом.

Лучше так, чем в земле.

Вон мама идёт с конфетами. Значит, всё-таки ходит.

Мы стоим.

– Мам.

– Что?

– Прости меня. Я, наверное, не вернусь домой.

Она смотрит на меня так, как будто снова я со своими глупостями.

– Мам.

– Что еще?

– И себя прости. Это бабушка передала.

И я ухожу, как если бы могла бежать, но все-таки не побежала. Вечером кидаю вещи в рюкзак и выхожу в темень.

Так вот он какой – ночной большой город. Совсем как днём, только чуть больше живой, принадлежащий людям.

Мне бы сейчас пригодилась её поддержка. Или Егора. Егор был сильно смелее меня. Интересно, ему бы понравилась она? Наверное, все-таки нет. Он не очень любил на себя похожих. Сразу начинал с ними конкурировать.

Я знаю, что она мне не позвонит. И мама не позвонит. И никто вообще.

Я люблю быть одна, но все-таки одиночество – это всегда недостаток чего-то. Но если представить, что я не человек, все вроде бы не так страшно.

Представить, что я улица или лицо прохожего, обувь официанта на террасе, булыжник на дороге. Это многого стоит. Такой я себя люблю.

Куда дальше?

***

Говорят, Ксения Некрасова ходила по улицам, как блаженная, и если бы ее встретили, могли бы посчитать бомжичкой. Она писала:

«Я полоскала небо в речке

и на новой лыковой веревке

развесила небо сушиться»

Я чувствую то же, встречая теперь рассвет. Мы могли бы об этом поговорить. О Парщикове тогда – тоже. Но я все-таки мало люблю болтать о поэзии.

В конце концов, мне нужно решать, где жить дальше. Я не имею представления о маргинальной жизни. Только по стихам.

Может быть, меня приютит в общаге старая подруга. Но это неважно.

Я пойду выпить кофе. Большой стакан.

Помню вот что: когда мы переезжали в Москву, она все-таки была к нам дружелюбна, потому легко верилось, что мы едем не зря. Уже потом, когда сняли квартиру, и старая бабка ходила в ней под себя, а нам было неловко ее выгнать, хотя никто не упомянул о ней в договоре, мы поняли, что Москва улыбается хитро – всё главное прячет.

И я до сих пор не знаю, что тут в ней такого настоящего есть.

Пойдём по знакомому уже маршруту. Кофе в Маке. Мы праздновали здесь его шестнадцатый День рождения.

– Эй. Это мой чизбургер.

– Ты же именинник, мама тебе еще купит. А мне нет. Поделись!

– Ладно, малявка.

– Я не младше тебя!

– Но теперь и не старше.

– Учи алгебру, дурачок.

Казалось, мы брат и сестра.

Кофе. Большой стакан. Как будто уже взрослая.

– Мам, а ты что пьешь?

– Латте.

Как всегда отстранённо.

– А можно попробовать?

– Да ты глупая, это ж кофе, оно горькое.

– Егор! Кофе – он. Горький. Да, можно.

Я показываю ему язык, который через секунду обжигает кофе. Реально горький.

– Не, все-таки правильно мы молочный коктейль берем.

Мама как будто улыбается.

Хороший был день. Хотя с момента смерти мамы Егора не прошло и года. Я делаю глоток – я становлюсь похожей на маму?

В чебуречной на углу покупаю рюмку коньяка и вливаю в стакан, закрываю крышкой. И никто ничего не узнает, не сделает глоток.

– Мелочи не будет?

– Дед, сама всё отдала.

Я брезгую и отхожу. Егор бы его обнял и стрельнул две сигареты – Егор с четырнадцати тайком курил. Точнее, курил-то он открыто, а тайком – только от моей мамы.

– Влюбился в неё, что ли?

– Ага, ещё че. Не смей так говорить про неё.

– А что? Она моя мама. Что хочу, то и говорю.

– Ты зря так.

– Ну, влюбился?

– Да ни в кого я не влюбился…

И смотрит на меня. Делает затяжку. Выдыхает. Красиво. Предлагает мне:

– Будешь?

И протягивает, зажатую между двумя пальцами. Я ещё не курила, но я не могу отказаться.

– Вот, тут фильтр. Так что всё самое плохое в тебя не попадёт. Это как мне дед рассказывал – раньше курили по-настоящему. Скрутишь табачку и все. А теперь… так что не бойся.

– Ага.

Я смотрю на него исподлобья. Фильтр чуть влажный, и сама сигарета тёплая от его рук. И делаю затяжку. И – ничего. В каком-то смысле курить – почти как летать. Быстро привыкаешь к новому способу существования.

– Ты бы покашляла хоть для приличия.

– Кхе-кхе.

– Ну, глупая. Так я и поверил, что никогда не курила.

Я хочу отдать ему сигарету.

– Да ладно, докуривай уже, святая.

Он достаёт для себя вторую. Я делаю новый глоток.

У прилавка с клубникой стоят какие-то хиппаны. Я стреляю у них сигарету. Потом не выдерживаю и подхожу стрельнуть еще одну. Потом вспоминаю, что у меня нет с собой зажигалки. Снова подхожу – прошу подкурить.

– А ты че грустная такая?

Я поднимаю взгляд к небу, как будто там есть ответ.

– Да не, ничего. Просто спала мало.

– О-о, кайф, мы тоже. Слышала, что без сна у организма включается особый режим? Как под таблетками, только круче. Типа органичный.

И почему мне на таких везёт?

– Вы из восьмидесятых, ребята?

Они как-то съеживаются в усмешке и я успеваю ретироваться. Выхожу на узкую улочку, где целуются подростки в шортах.

Кайф, чистый кайф.

– Не будь занудой.

– Да он же щас её съест!

– Егор, это нормально, все целуются. Ты же не маленький уже.

– Целовать надо не так, как будто хочешь съесть человеку нос.

– А как?

Он ничего не говорит и снова закуривает. Передаёт сигарету мне. И очень внимательно смотрит, как я затягиваюсь.

– Красиво.

Вот так просто. Красиво.

– Спасибо, Егор.

Я пытаюсь потрепать ему волосы – хоть как-то коснуться. Он уворачивается, наклоняя голову. Я оставляю попытки и просто курю дальше.

– Слушай, а ты вот не думала, ну, что после школы делать будешь?

– А?

– После школы планы какие?

– Как все – в институт.

– А-а… понял.

– А чего?

– Да не, ничего. Думал уехать к себе.

– К себе?

– Ну, к бабе с дедом. Они зовут че-то. Хотят внука видеть.

– Так и чего? Прощаемся, что ли?

– Да ты, глупая, ну. Ты еще в одиннадцатый не перешла даже.

– Вот я и удивляюсь – чего так заранее прощаться?

– Да не, ну я это… я думал, может, ты со мной?

– С тобой?

– Ну, туда поедешь. Я уже не могу без тебя…

Тут он сделал паузу.

– Не могу без тебя, ну, спать, то есть.

Попытался исправить. Мы смеёмся, вышло неловко.

– Ну, ты поняла, короче.

– Поняла. Я подумаю.

– Да, да. Ты подумай. Хорошенько.

Мы снова смеёмся.

– Хорошо, Егор. А может для начала на каникулы слетаем? Познакомиться.

– С кем?

– Егор…

– А-а, да. Ты же не знакома. Да. Давай.

– Давай.

Так и договорились. Покупали билеты на его сэкономленные – оказалось, он давно копил. Знал, что мама даст, но с условием. Он боялся всяких условий. Взяли без обратных билетов – не зря. Мы провели там всё лето.

Кофе остыл, перестал горчить. На стене передо мной виднеется: «Буду пить». Само собой продолжается:

– Хорошо бы собаку купить.

– Реально собаку хочешь?

– Да нет, глупая, ну это Бунин же.

Продолжить чтение