Читать онлайн Свидетель бесплатно

Свидетель

Максим Кабир

После Астрала

После кинотеатра – давали «Астрал» Джеймса Вана – они поехали к Лёше домой и впервые занялись любовью, а после Яся призналась, что в детстве видела призрака.

– Я ночевала у тети, – сказала она, рассеянно водя пальцем по Лёшиной груди. – Дореволюционное здание, бывшая коммуналка, все как надо. У меня всегда была буйная фантазия, и вот я лежу, укрылась с головой одеялом и воображаю, что в этой большой холодной комнате есть привидение. Что оно на меня смотрит. И я такая набралась смелости, одеяло приспустила. Луна в окна светит или уличный фонарь – не помню, но света достаточно. Смотрю. А оно действительно там, как я и представила, но совсем не такое, без белых простыней.

– А какое? – спросил Лёша, гладя Ясю по обнаженному плечу.

– Как тень. Такая зыбкая фигура. Это был мужчина в чем-то… знаешь, как в бушлате и в фуражке военной. – Яся уткнулась носом в Лёшины ребра. – Я когда его представляла – он был страшный. Но на деле он меня не пугал. И смотрел он не злобно, а очень печально. Я сказала: «Здравствуйте». А он отвернулся и ушел.

– Сквозь стену?

– Нет, просто вышел из комнаты. Я за ним – а в коридоре никого. – Яся приподнялась на локте, чтобы видеть реакцию Лёши. – Скажешь, я сочиняю?

– Нет.

– Мне никто не поверил. Мама отмахнулась: ты, мол, уснула и сама не заметила. Но я не спала.

– Я тебе верю, – сказал Лёша и коснулся ее подбородка. – Я тоже встречался с привидением.

– Нет… – Яся уставилась на него недоверчиво. – Ты меня разводишь.

– Встречался, – повторил Лёша твердо и увел взгляд – от сосредоточенного лица своей девушки в окутанное дымкой прошлое. – В двухтысячном умерла бабушка. Мне было десять. После похорон мы с родителями приехали в ее квартиру. Зеркала завесили тканью, но оконные стекла – те же зеркала, если снаружи вечер, а внутри горит свет. Я увидел ее в отражении. Как живую, как до болезни. Она стояла в паре метров от меня и улыбалась. Я закричал: «Бабуля!» Обернулся, но ее не было в комнате. И в стекле уже не было. Она пришла, чтобы со мной попрощаться.

– Потрясающе, – сказала Яся взволнованно. – Они привязаны к своим домам, понимаешь?

– Это знак, – произнес Лёша, глядя в карие глаза Яси. – Мы оба встречали привидений. Мы просто обязаны держаться вместе.

– Двое сумасшедших, – хихикнула Яся и плюхнулась ему на грудь.

Им было по двадцать четыре в ту весну. Они любили друг друга, трахаться, суши, готическую литературу и ужастики. Он был копирайтером, мечтающим о писательской славе. Она только закончила институт иностранных языков и подрабатывала репетиторством. В две тысячи тринадцатом вышел сиквел «Астрала», и они поженились – и развелись в аккурат к выходу третьей части, в которой и смотреть-то было не на что, кроме Лин Шэй. Брак продлился два года – обычная история. В ней не было ни измен, ни скандалов, ни дурных сюрпризов, выпрыгивающих, как нечисть из поделок Blumhouse. Просто обоим вдруг стало смертельно скучно, и они ушли с сеанса порознь. Пираты слили в сеть четвертый «Астрал». Она не пропала из его жизни – в эпоху интернета только любовь может пропасть бесследно. Лёша поздравлял экс-супругу с праздниками, лайкал фотографии – Яся отвечала взаимностью. Он с теплом вспоминал пять совместных лет, порой – не слишком часто! – скучал по взбалмошной, витающей в облаках Яське. Но жизнь неслась вперед, а Яся осталась там же, где надежды на карьеру прозаика, – в прошлом, что подтверждали ее упрямые посты о паранормальном. «Эй, девочка, – подмывало прокомментировать, – тебе тридцать семь, какие к черту привидения?» Однако ведь и его самого привидения преследовали с удручающим упорством. Издательства отклонили единственный художественный роман Лёши, но с удовольствием публиковали его книги о сверхъестественном, макулатурный нон-фикшен, который позволял сводить концы с концами. Лёша шутил, что творчеством такого рода он мог бы заниматься и во сне.

«Страшный Париж», – Лёша зевнул, выстучав название нового опуса. Работа мало отличалась от копирайта. Слямзить информацию из похожих книжонок и тематических передач, перемешать, добавить отсебятины. Домохозяйкам придутся по нраву мутировавшие крокодилы в тысячекилометровых туннелях; раздвижной барьер на Мутон-Дюверне, спроектированный, чтобы на платформу из подземки не вылезли чудовища; усыпальницы и катакомбы французской столицы. Заброшенные станции: Сен-Мартен, Порт де Лила, Красный Крест, замурованное Марсово Поле умоляли Лёшу населить их персонажами. А наверху… Железная маска! Обгорелый Нотр-Дамский горбун! Воспитанник крыс из Гранд-Опера! Гонорара не хватит на билет до Парижа, но границы один хрен закрыты, а холостяцкое свое бытие маратель бумаги худо-бедно профинансирует.

Лёша закурил и клацнул на вкладку с пиратским сайтом. Он планировал включить для вдохновения экранизацию Гастона Леру – с Азией Ардженто или Робертом Инглундом. Сайт подбросил новинку. Лёша усмехнулся. Надо же. Они сняли пятую часть «Астрала».

Поточный «жутик» пробудил ностальгию. Минуло тринадцать лет с премьеры оригинала. Тринадцать гребаных лет. Лёша не поленился и прогулялся к книжному шкафу. Целую полку занимали его собственные сочинения: «Страшная Москва», «Страшный Лондон», «Страшный Эдинбург»… Лёша нашел двухсотстраничный томик – свой литературный дебют, вышедший вне основной серии. На обложке разевал пасть демонический пес, оседлавший крышу угрюмого особняка. «Энциклопедия домов с привидениями». Алексей и Ярослава Тонких.

Короткий брак не принес детей, которых они делили бы, которым ломали бы психику. Адекватной заменой ребенку стала написанная в соавторстве книжка. «Энциклопедию» супруги издали за свой счет – часть тиража раздарили знакомым, часть сгнила в гараже. Лёша вспомнил, как приятно было работать вместе, прерываясь на поцелуи – Ясю определенно заводили все эти скрипучие виллы и заброшенные маяки. Она притащила мистику в их жизнь, после первого секса рассказав о человеке-тени, и по прошествии тринадцати лет Лёша продолжал валандаться с чертовыми привидениями. Уже в одиночку.

Охваченный светлой печалью, он раскрыл книгу наугад. «Ножницы для перекусывания ребер, пилы для костей, крюки для кожи, кюретки для выскабливания мягких тканей, хирургические молотки, долота и щипцы, скальпели – все это появлялось в различных местах дома доктора Сатаны и так же неожиданно исчезало…»

– Доктор Сатана, – пробормотал Лёша, улыбаясь. Он не помнил, кто написал эти строчки. Возможно, он сам, возможно, Яся. Она так истово верила во все это дерьмо, и в какой-то момент наивная вера перестала ее украшать – из девичьей причуды превратилась в напрягающую мужа странность… Нельзя писать о крокодилах-мутантах и допускать их существование. Нельзя – и точка.

Вырывая из кокона ностальгии, завибрировал в кармане мобильник. Лёша раздавил в пепельнице окурок, вернул «Энциклопедию» на полку и вынул телефон. «Ярослава», – значилось на экране.

Брови Лёши поползли на лоб, лицо вытянулось. Мистика да и только: бывшая не звонила ему много лет, и вот словно почувствовала, что он коснулся ее сквозь книжку, что представлял ее – взлохмаченную, в футболке, шортиках и высоких белых носках. Словно вышел пятый «Астрал», к Лин Шэй не ходи, – дерьмо, – и что-то щелкнуло – иногда они возвращаются, ага.

Лёша чиркнул пальцем по дисплею.

– Привет! Вот уже не ожидал.

– Я их обнаружила, – прозвучал Ясин голос в динамике. Так, без приветствий, хамовато, зачинали телефонный разговор персонажи фильмов студии Джейсона Блума.

– Кого? – недогадливый Лёша нахмурился.

– Ты знаешь. – Голос дрожал от волнения. – Приезжай.

– Погоди-ка. – Сбитый с толку, Лёша смотрел на корешки своих книг. – У тебя все в порядке?

– Послушай меня. Я обнаружила их. Они здесь. Их много. Твою мать, ты вообразить не можешь…

– Ты дома?

Тревога мятным холодком просочилась в Лёшу. Во время одной из не особо многочисленных ссор перед самым разводом он выпалил в сердцах, что Яся закончит в психушке. Для нее эта фраза была как удар под дых, как предательство.

– Я скинула геолокацию. Пожалуйста, Алёшенька, приезжай.

Полузабытое «Алёшенька» сломало его. Он открыл переписку, перешел по ссылке, прикинул, что до точки назначения минут тридцать езды, и поднес телефон к уху.

– Хорошо, – сказал он.

* * *

Гугл-карта привела Лёшу на окраину города, что вполне соответствовало духу телефонного разговора. Унылый пустырь, залитый бетоном и утыканный безликими высотками. Сорняк в качестве зелени. Обширные лужи – хотя дождя не было неделю. Канонический забор Лахмана с витками колючей проволоки. Полосатые трубы промзоны на горизонте. Джеймсом Ваном тут и не пахло, тут смердело рвачеством новорусских застройщиков, постсоветским упадком и бюрократическим наплевательством на человеческие жизни.

Но история у этих земель была гораздо богаче: сюда, согласно просмотренным в пути статьям – какой-никакой, а писатель с профессиональным любопытством! – Петр Великий ссылал алкашей, здесь по приглашению Екатерины II расселились немецкие земледельцы, а их потомки были насильно депортированы Сталиным. Ни цыгане, осевшие тут в начале прошлого века, ни химический комбинат не сделали старую немецкую колонию привлекательнее. Впрочем, к моменту выхода первого «Астрала» район более-менее избавился от криминального реноме и клинической балабановщины, обзавелся инфраструктурой, IT-центрами, спортивной ареной и хипстерскими кофейнями и взвинтил цены на жилплощадь до четверти миллиона рублей за квадратный метр. В книжках Лёши Тонких места ему не было.

Весенний ветер продувал широкие пространства между панельками. Лёша проехал у памятника, посвященного выводу войск из Афганистана, и припарковался напротив четырнадцатиэтажной «брежневки», ничем не схожей с домом доктора Сатаны. Если Яся действительно говорила о призраках, то у них был отвратительный архитектурный вкус.

Из подъезда пара доберманов выволокла хозяйку. Лёша поднялся по лестнице. У квартиры на первом этаже он понял, что волнуется. Зачем Яся просила его приехать? Ну не в дýхах же дело. Может, у нее проблемы? Со здоровьем, с финансами, с мужчиной? Лёша ничего не знал о личной жизни экс-супруги, кроме того, что, как и он, Яся не завела детей. Экзальтированная бальзаковская женщина со специфическими увлечениями…

Лёша позвонил в дверь и нервно разгладил складки на рубашке. Замер, услышав шаги. Щелкнул замок, и он увидел девушку, с которой целовался в полутьме кинотеатра, пока дьявольщина терроризировала отдельно взятую американскую семью.

– Здравствуй.

– Заходи. – Яся посторонилась. В черной кофточке и джинсах она походила на художницу. Каштановые волосы, которые прикрывали ее грудь, когда Тонких занимались сексом, теперь были коротко острижены. В правом ухе болталась сережка, ромб из зеленой пластмассы.

Лёша перешагнул порог.

– Не разувайся. Будешь кофе?

– Да, пожалуйста.

Яся выскользнула на кухню, а он прошел по коридору, обклеенному фотообоями с кирпичом и плющом. Квартира была однокомнатной. В гостиной тире спальне – гардероб, телевизор, кресла и журнальный столик, на котором валялась сиротливая книга. Огромная кровать, над ней, на потолке, – зеркало, заставившее Лёшу испытать легкое эротическое возбуждение. Они с Ясей так часто занимались любовью в первые годы, знали друг друга досконально…

На кухне зазвенела посуда. Лёша повел плечами, отбрасывая непрошенные мысли, и снова обвел взглядом комнату. Ни компьютера, ни книжного шкафа, ни милых безделушек. И эта аляповатая картина над кроватью: единорог, скачущий по пляжу. Яся, которую он знал, не повесила бы дома такую пошлость.

«Ты здесь не живешь, – отметил Лёша. – Из твоего здесь только сумка и книжка».

Он коснулся пальцами бежевого томика – «Замок Отранто» Горация Уолпола – и двинулся на запах свежемолотого кофе. При виде Яси, стоящей у плиты, его сердце сжалось.

– Спасибо, что приехал, – сказала она.

Похудевшая, без макияжа, с набрякшими в подглазьях мешками, она выглядела одновременно чужой и очень родной – давно забытые эмоции захлестнули Лёшу. Он постарался взять себя в руки.

– Что это за место?

– Почасовое жилье. Сняла его вчера.

За окнами теснились уродливые человейники.

– Почему в этом районе?

– Это связано с моими исследованиями. Изредка я снимаю квартиры то тут, то там. Но мне никогда так не везло. – Яся налила кофе в чашки, подала одну Лёше.

– Мы говорим о привидениях? – Он нейтрализовал улыбкой суть вопроса.

Но Ясино лицо, бледное, с заострившимися скулами, оставалось серьезным.

– Сядь.

Лёша повиновался.

– Ты единственный, с кем я могу поделиться. Единственный, кто мне поверит.

– Это большая честь… и ответственность…

– Алёшенька, – Яся оседлала стул. Ее глаза горели. – В этой квартире есть призраки.

– Вау. – Он пригубил кофе. – Так ты продолжаешь их искать?

– А ты нет?

– В каком-то смысле, но…

– Не думай, я не занимаюсь этим постоянно. – Почему-то ему показалось, что Яся лжет. – Иногда, если получится, я арендую на сутки квартиры, заселяюсь в отели, где теоретически могут существовать привидения. Но я ничего такого не встречала… до сегодняшней ночи. – Ее руки дрожали, кофе плескал на блюдце.

– Ты видела привидение. – Лёша наигранно удивился.

– Нет. Не видела. Но слышала и чувствовала.

– Потрясающе. – Его зубы стукнулись о кромку чашки, крепкий напиток усиливал горький привкус во рту. – Обязательно мне расскажешь. Но сначала скажи, как ты сама? – Он обвел ее жестом. – Столько лет не виделись, боже. Хорошо выглядишь. Ты все так же преподаешь или…

– Лёш, – прервала Яся словесный поток. – Какая на хер разница, преподаю я или нет. Ты слышишь, что я тебе говорю? Мы нашли призраков. Они здесь, и они что-то от нас хотят.

– Мы… – сказал Лёша, падая духом.

– Я сейчас, – Яся выскочила из кухни, а Лёша быстро встал и заглянул в мусорное ведро под мойкой. Он точно не знал, что высматривает – шприц, продырявленную фольгу? На его памяти Яся не баловалась наркотой, но как еще объяснить нахождение бывших супругов в почасовом траходроме?

На дне ведра лежала коробка из-под китайской лапши и обертки от шоколадных батончиков, но отсутствие улик не означало, что разум Яси чист. Лёша вернулся за стол.

«Спроси ее прямо».

Яся влетела на кухню.

– У тебя все в хорошо, Ясь? Ты… У тебя нет каких-то проблем с…

– Не торчу ли я? – Яся села, положив на колени iPad. – Нет, я не употребляю наркотики. А ты был обдолбан, когда видел свою мертвую бабушку? Нет? Тогда хватит задавать идиотские вопросы.

– Никаких идиотских вопросов. – Он допил кофе. – Я весь внимание.

* * *

Ярослава Тонких, восемьдесят шестого года рождения, столкнулась с призраками – второй раз в своей жизни – приблизительно в два часа ночи. «Приблизительно» – потому что свериться с мобильником она не могла.

В два часа ночи, внезапно проснувшись в съемной квартире, она обнаружила, что не видит абсолютно ничего. Ни мебели, ни рук, поднесенных к лицу, хотя, засыпая, она не зашторила окна и какой-то свет был обязан проникать в комнату.

– Я оказалась во тьме. Но спросонку…

«Спросонку!» – мысленно ухватился Лёша.

– …я не сразу испугалась. Нашарила спрятанный под подушкой телефон…

Телефон был бесполезен. Экран не зажегся, хотя, клацая по нему, Яся пальцами ощущала характерную вибрацию. Он все же работал. И тогда в сердце Яси закралось жутковатое подозрение.

– Я подумала, что ослепла.

Слепая и беззащитная, Яся села в постели. Мрак давил на скорлупку черепной коробки, сердце лихорадочно колотилось. Обострились те чувства, которые остались в распоряжении Яси. Она слышала, как снаружи монотонно гудит ветер. Как лает собака вдали. Как по трассе мчит припозднившаяся машина. От простыней пахло дешевым стиральным порошком, от ладоней – увлажняющим кремом. В самой темноте нет ничего страшного, если вам тридцать семь. Нужно просто встать и найти выключатель, но при мысли, что придется спускать с кровати ногу, Ясю обуял иррациональный ужас.

Часами раннее, пытаясь читать Уолпола, она убедилась, что в «брежневке» отвратительная звукоизоляция. В смежной квартире шаркали, чихали и сморкались, а Симонян грозила Штатам красными линиями. Вот и сейчас укутанная тьмой Яся услышала, как кто-то ходит за стеной. Нюх уловил новый запах. Легкий аромат горелого дерева, дыма.

– Не знаю точно, сколько я так просидела. Собравшись с силами, я наконец встала на четвереньки и поползла, как мне представлялось, к изножью кровати.

Вот тут Яся и поняла, что шаги звучат совсем не за стеной. Что кто-то в ее комнате ступает босыми ногами по полу, и пятки чавкают, отлипая от линолеума.

– Я оцепенела. Я не сомневалась, что бодрствую, пребываю в здравом уме, что я – это я и что в помещении я не одна.

Сколько раз Яся говорила себе: она не испугается, встретившись снова с призраками. Но она испугалась. Холодный пот струился по спине. Рука порхала у лица в тщетной попытке разогнать темноту. Запах дыма становился сильнее. Кто-то прошел справа… слева… впереди… Кто-то с присвистом вдохнул воздух. Присел на корточки, хрустнув коленями. Отер незримым плечом шкаф, отчего дверцы скрипнули.

– Их становилось все больше. Ты бы почувствовал, завяжи тебе глаза, что вокруг слоняются люди? Пускай они и стараются двигаться бесшумно.

Окруженная призраками, Яся вспомнила, что именно к этому моменту она и стремилась долгие годы. И спросила не своим голосом: «Здесь кто-то есть? Кто вы?»

Лёша невольно представил, как за сгорбленной спиной ослепшей Яси вылезает то чучело из «Астрала».

– Они тебе ответили?

– Да.

Они ответили, они подтвердили присутствие. Не заговорив, но подойдя к кровати разом с трех сторон – существа в беспредельной тьме, пахнущие как головешки остывшего костра – и руки, десятки рук, коснулись Яси. Теплые пальцы дотронулись до ее пальцев, щек, лба, шеи. Пружины застонали под весом тел, забирающихся на кровать. Дыхание – ласковый ветерок, принесший аромат дыма, – защекотало кожу. И нервы Яси не выдержали.

– Я спрыгнула с кровати и побежала. Ни о чем не думала, неслась как угорелая – каким-то чудом рванула прямо в коридор. Врезалась во что-то – это была дверь ванной, – Яся оттянула воротник, демонстрируя синяк на ключице. – Не помню, как нашарила входную дверь, открыла, выскочила в подъезд в чем была.

В подъезде Яся прозрела. Свет лампочки ударил в глаза, сгинула тьма, зажегся экран телефона. Яся села в углу – увидел бы ее кто-нибудь, среди ночи, едва одетую, плачущую и смеющуюся одновременно.

– Какая же я дура, – выговорила Яся с презрением. – Они пришли ко мне, а я дала деру. Истеричка долбаная. Вернулась, окликала – без толку. На часах было два сорок. Я больше так и не ложилась.

Лёша смотрел в ее расширенные зрачки, смотрел, ошарашенный, на темные пятна под ее глазами.

– Жесть, – он поерзал на стуле. – Вау, вот это история! Призраки… здесь… – Лёша обвел взглядом непритязательную кухоньку, висящий над холодильником плакат с барышней в неглиже. – Какого года эта постройка? Конца семидесятых? Сомневаюсь, что тут умерло много народа…

– Вспомни доходный дом Махонина. Мы писали о нем.

– Я понял, – актерская игра Лёши претендовала на «Золотую малину». – Дело в земле. Здесь было кладбище или…

– Я сварю еще кофе, – Яся поднялась и протянула Лёше iPad. – А ты скажи, что видишь на этом изображении.

– Ладно. Я могу закурить?

– Открой форточку.

Лёша чиркнул зажигалкой и, как искусствовед, изучающий живописное полотно, сощурился на экран.

– Это дагерротип? Нет, не думаю, просто старое фото. Конец девятнадцатого или начало двадцатого века.

– И что там? – спросила Яся, ссутулившись над плитой. – Опиши.

– Групповой портрет на природе. Девочки разного возраста, от пяти-шести до… не знаю… шестнадцати лет. Их несколько десятков.

– Их тридцать две, – уточнила Яся. – Присмотрись, какие чувства вызывает в тебе это фото?

Лёша стряхнул пепел в блюдце и, решив, что лучше подыгрывать бывшей, деловито уставился на планшет. Его губы поджались, имитация вовлеченности сменилась искренним интересом.

– Оно… тревожное.

Девочки на фотографии выстроились по росту в четыре ряда. Самых маленьких усадили на стулья впереди. Вместо того чтобы смотреть в камеру, крохи косились вбок. Пухлая малышка задрала подбородок, разглядывая небо, а ее потупившуюся соседку привлекли собственные полосатые носочки. Чем дольше изучал Лёша снимок, тем страннее он казался.

С моделями что-то было не так. Большинство из них игнорировало фотографа, опустив глаза или глядя в сторону, меньшинство смотрело в объектив исподлобья. Молодая девушка в заднем ряду грозно подняла одну бровь, отчего напоминала Бабу-ягу.

– Только не говори, что это пост-мортем.

– Нет. – Яся сняла с печи турку. – Они все слепые.

– Вот оно что… – Лёша провел пальцем по дисплею. Накрахмаленные воротнички сорочек. Чопорные юбки в пол. Землистые лица. Белые кружочки глаз или темные, точно заросшие мхом, пятна глазниц.

– Попечительство императрицы Марии Александровны – благотворительная организация, созданная в восемьсот восемьдесят первом. На переломе веков оно курировало двадцать три школы-интерната, в которых жили и учились дети-инвалиды по зрению. Здешний интернат для слепых девочек входил в состав попечительства. Их учили шрифту Брайля, музыке, пению, рукоделию. – Яся поставила на стол парующую чашку. Сигаретный дым попал Лёше в глаз, он поморгал и расплющил окурок о керамическое блюдце.

Яся прислонилась к холодильнику и сказала:

– Листай вправо.

На экране групповой портрет сменился фотографией бревенчатого двухэтажного здания с надворными постройками и садом. Возможно, в этом саду и позировали воспитанницы интерната.

– Все из дерева, – сказала Яся многозначительно. Он догадался, к чему ведет повествование. Он прочел прорву дурацких книг. Палец скользил по планшету, пролистывая черно-белые снимки: баня, прачечная, усатый джентльмен у паровой машины для водопровода, залитые солнечным светом классы. Обугленные бивни бревен. – В восемьсот девяностом приют сгорел дотла. Никто не знает, что стало причиной возгорания. Пожар случился ночью – девочки не сумели покинуть здание. Они все погибли. Тридцать две ученицы.

С фотографии на Лёшу «посмотрели» затянутые катарактой глаза девочки, которая по возрасту могла бы быть их с Ясей дочерью, если бы они зачали ее во времена второго «Астрала».

– Никогда об этом не слышал, – он отложил планшет. – Выходит, приют располагался в этом районе?

– На этом самом месте, – подтвердила Яся. – Возле суконной фабрики. А спустя десятки лет на пепелище возвели панельный дом. Мне попались старые карты.

– По-твоему, ты видела… то есть чувствовала сгоревших детей?

– Смышленый парень, – сказала Яся саркастично.

– А другие? – Лёша прихлебнул кофе.

– Что – другие?

– Другие жильцы их встречали?

– Я не нашла никаких сведений.

– Ты остановилась на этой квартире только из-за старой карты? Наобум?

– Представь. Я выбрала место трагедии, место, которое должно помнить. И это сработало.

Лёша повертел в пальцах чашку и задумчиво произнес:

– Сотни людей жили в этом доме, и никто ничего не видел…

– Видел – не видел! – разозлилась Яся. – Может, видели, но им никто не поверил! Может, призраки приходят к тому, кто готов к встрече с ними. Тонких, выключи наконец режим скептика! Ты написал столько книг о сверхъестественном…

Лёша взъерошил волосы и довольно резко ответил:

– Я написал столько книг, потому что мой художественный роман отказались публиковать, а кроме этого я ничего не умею. И что мне – верить в каждую выдуманную мной чепуху?

– Да, в этих книгах – девяносто процентов муры. Доктор Сатана и прочее. Но я – я, Лёша! – я ощущала их пальцы там, в той комнате. Их запах! Они были ближе, чем ты!

– Яська, – Лёша смягчился. – Я тебе верю. Слушай, как-то мне снился кошмар. Типа в квартиру забрался грабитель. Я открываю глаза, а он стоит в моей спальне. Я вскочил, натурально вскочил, схватил стул, чтобы обороняться, и только тогда окончательно проснулся. Со стулом в руках, – Лёша принужденно засмеялся. Яся смотрела на него, не моргая. – А еще, – продолжал он, – давно, до тебя, я был студентом, и моя тогдашняя девушка… у нее случилась задержка. Я переживал, что она залетела, и всюду – реально всюду – видел беременных женщин.

– О чем ты…

– Я зациклился на этом, понимаешь? И мой мозг, мое внимание работало совершенно не так, как обычно…

– Какого хрена, Лёша? При чем здесь беременные телки?

– Я к тому… я верю… что-то такое есть… – Он покрутил пальцем в воздухе. – Мы не уходим бесследно. Никто не знает точно, но… думаю, призраки существуют…

Яся таращилась на бывшего мужа как на клинического идиота.

– Но они не появляются вот так… это не кино…

– Господи! – Яся прижала ладони к вискам. – Милый, очнись. Ты видел свою мертвую бабушку.

– Нет, не видел.

Ее рот приоткрылся.

– Я очень хотел ее увидеть, – тихо сказал Лёша. – И я придумал, будто я ее видел.

– Ты мне солгал. – Ясино лицо исказилось от боли. Лёша не вынес ее взгляда и вперил глаза в пол.

– Мы делились байками…

– Я не рассказывала тебе баек! Я видела! – последнее слово она выкрикнула, стиснув кулаки, а затем прибавила сквозь зубы: – Уходи.

– Яська, – он встал и двинулся к ней, она отпрянула, выставив руки.

– Убирайся.

– Почему? Что я сделал? Тринадцать лет назад придумал историю про привидение?

– Я хочу побыть одна.

Он поник, зная: переубедить Ясю не получится.

– Хорошо, я уйду. А ты? Что ты будешь делать? Ты нашла призраков, что дальше?

– Я еще не установила с ними контакт. Я исправлю свою ошибку.

– Яся, это неправильно. – Лёша протянул руку, но так и не коснулся ее напряженного плеча. – Не нужно расставаться вот так.

– Все в порядке, – сказала она, утирая сухие губы. – Правда в порядке. Прости, что разоралась. Иди.

Он секунд десять смотрел на нее, кивнул и вышел из кухни. Что-то валялось на полу у порога ванной. Лёша нагнулся и поднял зеленый ромбик – пластмассовую серьгу. Повинуясь необъяснимому порыву, он сунул сережку в карман. Пускай будет напоминанием об этом сюрреалистическом дне.

Обернувшись, Лёша сказал бодро:

– Сняли пятый «Астрал», прикинь.

– Мама умерла, – сказала Яся, глядя в пустоту.

– Вот черт… когда?

– Уже три месяца прошло. Инфаркт.

– Мне так жаль, Яська.

– Ага, – она набрала воздух в легкие, выдохнула и криво улыбнулась. – Это жизнь. Ну, спасибо, что приехал, Лёш. Увидимся, да?

– Тебе точно…

– Полный порядок. Захлопни за собой.

– Удачи, – сказал он после паузы, в последний раз посмотрел на бывшую жену и вышел в подъезд.

Спустя девятнадцать часов хозяйка откроет ключами дверь и обнаружит квартирантку на кровати под потолочным зеркалом, давно остывшую. Вскрытие покажет, что причиной смерти Ярославы Тонких стало обширное кровоизлияние в мозг.

* * *

Перед тем как уйти, хозяйка, крашеная блондинка лет пятидесяти, просканировала Лёшу придирчивым взглядом, словно пыталась диагностировать, не намерился ли и он дать дуба внутри ее частной собственности, и спросила:

– Вы будете тут один?

– Как перст.

– Перс?

– Я буду один.

Хозяйка потопталась в прихожей, вздохнула и ушла. Солнечный свет медленно покидал квартиру, всасываясь в оконные проемы, становясь подсыхающими желтыми лужицами у батарей центрального отопления, и сумерки вылезали из закутков. Лёша застыл посреди гостиной, окутанный тенями, и простоял так, пока окончательно не стемнело, думая о бывшей жене, о ее одержимости, о сомнениях, посеянных в сердце.

Нашла ли Яся то, что так упорно искала?

Лёша дотронулся до мокрой щеки и стер слезы. Прошел месяц с тех пор, как Ясю предали земле. И все новые части «Астрала» выйдут уже без нее.

За стеной, возвращая в реальность, загрохотал взрывами телевизор. Лёша клацнул выключателем, чтобы сумерки покорно схоронились в углах. Он достал из пакета и водрузил на журнальный столик книгу «Замок Отранто», заказанную по интернету. Его собственная книга встала на паузу: открывая вордовский документ, он впадал в уныние, и крокодилы-мутанты не желали плодиться в туннелях, Призрак Оперы и дух отравительницы де Бренвилье насмехались над творческой импотенцией писателя. Бессонные ночи привели его сюда, в бывшую немецкую слободу, где тридцать две слепые девочки сгорели заживо, а позднее оборвалась жизнь Яси.

Не раздеваясь, Лёша забрался в постель. Над ним, как левитирующий мертвец, парил двойник из зазеркалья. Единорог скакал по пляжу на китчевой картинке. Предплечья Лёши покрылись пупырышками, в грудь словно загнали острый шип. На этой кровати – на этих простынях? – умерла женщина, которой он клялся в верности. Ее убили не потусторонние монстры, а повышенное артериальное давление и запущенная гипертоническая болезнь. Лопнувший сосуд выплеснул кровь в мозговое вещество. Прощай, Яська.

За стеной умолк телевизор, порычали и стихли трубы. Лёша подумал, что надо встать и погасить лампочки, но накатила парализующая усталость. Мышцы размякли. Отяжелели веки. Отражение в зеркале расплылось…

Приди ко мне.

Я здесь, милый.

Свет.

Босые пятки зашлепали по линолеуму. Теплая рука массировала горло Лёши, будто проверяла гланды. Щелкнул выключатель. Свет потух.

…и Лёша проснулся в кромешной тьме.

«Какого черта…» – Он заморгал, садясь в постели. На лбу выступила испарина. От концентрации темноты бросило в холод – Лёша коснулся ресниц, но не увидел своих пальцев. Пульс зашкаливал. А потом сердце пропустило удар – споткнулось, упало, подпрыгнуло и снова понеслось вскачь. Кто-то прошел у гардероба. Лёша повернул голову так резко, что позвонки хрустнули. Язык прилип к пересохшему нёбу. Маленькие ножки пошлепали по линолеуму возле окна. Замурованный во мраке, Лёша готов был закричать. Кто-то сел на постель позади него. Запахло костром.

Лёша ринулся вбок, ладонь угодила в пустоту, он рухнул с кровати, приложившись подбородком об пол. Взвился и двинулся туда, где, как он предполагал, был коридор. Рука уперлась в дверной косяк. Лёша остановился, тяжело дыша. Он вспомнил, зачем поселился на пепелище спустя месяц после похорон.

Существа за спиной притихли, выжидая. Лёша прочистил горло.

– Вы здесь?

В темноте кто-то вздохнул.

– Я ищу свою жену.

Сразу несколько человек, судя по звукам, забрались на кровать.

– Я хочу увидеть, – сказал Лёша, зажмуриваясь, и повернулся лицом к комнате.

Когда он открыл глаза, зрение вернулось, и просьба была удовлетворена.

Комнату озаряли не лампочки, а беспокойный рыжий свет, точно рядом горели костры. Дети столпились перед Лёшей. Они выстроились у стен, сидели на кровати, болтая ножками, одетыми в полосатые носки. Их зрачки отражали всполохи пламени, тени скользили по бледным лицам, над всколоченными волосами вился дымок. Пухлощекая малышка открыла рот и воздела незрячие глаза к потолку.

– Господи, – прошептал Лёша.

Он увидел Ясю. В джинсах и кофте, такая же, как в день их последней встречи, Яся стояла среди мертвецов – среди своих – и пристально смотрела на бывшего мужа.

– Яська… – Он заплакал. Страх ушел, и ничто не заполнило образовавшуюся пустоту. – Почему?

Ничего не ответив, Яся погладила пучеглазую девочку по волосам. Та, как котенок, потерлась головой о Ясину ладонь.

– Ясенька, родная…

Дети окружили Ясю, словно ученицы – учительницу. Возможно, в темноте они нуждались в опеке взрослого человека.

Лёша шагнул к скопищу призраков, и, почувствовав его приближение, девочки сильнее притиснулись к Ясе, будто защищая от козней иномирья.

А потом они пропали. Яся, слепые дети, странные отсветы пожара. Вспыхнули лампочки. Развеялся запах костра. Лёша остался один в комнате.

* * *

«…Остался один в комнате», – Лёша поставил точку и отодвинулся от компьютера. На столе, возле недавно изданного томика «Страшный Париж», лежала пластмассовая сережка, подобранная им в съемной квартире, в которую он так и не возвращался. Лёша задумчиво коснулся безделушки пальцами, покачал головой, словно отвечая на чей-то вопрос, встал и подошел к распахнутому окну.

«А вдруг они там?» – усилиями фантазии сократилось до «они там». Живые спешили по улице, и тени деревьев казались призраками, таинственными наблюдателями, сосуществующими со всем остальным, материальным, – в замысле, который нельзя постичь. И Лёша закурил, глядя на плывущие по небу облака.

Юлия Домна

Он трогает тебя за пальцы

Он трогает тебя за пальцы. Ты смеешься, не отрываясь от красок. Ты размазываешь темное пятно акварели до ярко-синего, до нежно-голубого, а по краям, где, как ты думаешь, должны начинаться крылышки, оставляешь льдисто-белый развод. Ты дуешь на бумагу, чтобы она подсохла, вместе с рисунком нагибаешься под стол.

Это ты, заявляешь. Похож?

Под столом никого нет. Но ты знаешь: так только кажется. Едва ты выпрямишься и перестанешь смотреть, он снова коснется тебя, пустив по ногам короткий разряд мурашек. В детском саду у многих есть такие, как он. Такие, как ты, говорят о них: это черный кот! Призрачный зайчик! Дух мальчика, упавшего с велосипеда! А у тебя кто, спрашивают. Ты пожимаешь плечами. Потом задумываешься. Затем рисуешь. Когда он касается твоей левой ступни, отвечая, что ему все нравится, ты дорисовываешь крылышки и бежишь с рисунком к маме. Сшей его, просишь, пожалуйста. Пожалуйста-пожалуйста!

Ты хочешь, чтобы он всегда был с тобой.

* * *

Когда начинается школа, ты счастлива. Ты взрослеешь изо всех сил. Ты заходишь в незнакомый класс, и за тобой вьются ленты, и за тобой летят косы, а на дне рюкзака лежит он. Пару недель ты привыкаешь к двойным именам учителей, наклонным партам, пахнущим новогодней елкой, и, наконец, обжившись, прибиваешься к группе девчонок. Они похожи друг на друга, как куклы в бликующих коробках, как твои подружки из детского сада (о, как же их звали?). А значит, ты уверена, они похожи на тебя.

– А у вас, – спрашиваешь как-то в столовой, – у вас, кто есть у вас?

Ты им нравишься, всем нравишься, но сейчас они смотрят на тебя растерянно. Они понимают, о чем ты, но узнавание во взглядах тускнеет, когда над тобой смеется самая умная. «Воображаемые друзья, – говорит она с гордым знанием дела (ее мама психиатр, поймешь ты многим позже), – бывают только у детей и сумасшедших». Подруги встают, одна за другой, оставляя тебя решать, а к кому, собственно, относишься ты. Заставляя выбирать, или что-то вроде.

Вечером ты сидишь за столом, выводишь каракули вместо букв и, когда он трогает тебя, отпихиваешься. Ты обижена. На него, между прочим, тоже. Это из-за него тебя теперь считают какой-то не такой. Он медлит, снова касается. Ты отдергиваешь ногу, вскакиваешь и кричишь на пустоту под столом:

– Отстань! Не трогай меня больше!

Комната молчит. Он, кажется, тоже. Ты продыхиваешь ком в горле, и слезы, уже подступившие, куда-то исчезают. В отличие от слов, те уже сказаны. Ты чувствуешь, что наделала что-то плохое. Прости, говоришь испуганно. Прости, повторяешь, опускаясь на колени, прости-прости, эти тупые девчонки…

Ты заползаешь к нему под стол. Здесь намного холоднее, чем в остальной квартире, и ты чувствуешь, как густой, похожий на ключевую воду воздух обволакивает тебя. Ты ложишься, подтягивая колени к груди, позволяя ему накрыть себя, как одеялом. Ты знаешь, что это объятие. Холоднее подземной воды.

Удивительное дело, но скоро девчонки обо всем забывают. Ты снова им нравишься, всем нравишься. Так и должно быть. Вы дружите, спорите, ругаетесь, миритесь – в общем, ведете себя как полагается младшеклассницам, постепенно вырастающим в среднеклассниц. А на исходе очередной весны, заведя привычку созваниваться за полчаса перед сном, торжественно и не сговариваясь, вы предлагаете:

– Лагерь!

– А давайте поедем в летний лагерь! Все вместе!

Шумно, взахлеб, вы обсуждаете, как это будет. Ты громче всех перечисляешь: дискотеки, конкурсы, бассейн… Затем вдруг добавляешь: ауч.

Девчонки переспрашивают: ауч?

Ты нагибаешься и видишь на щиколотке длинную кровавую царапину. Ах так, говоришь ему, когда вы остаетесь одни. Так, значит, да? Ты хочешь, чтобы я тут стухла за лето?

Последнюю неделю учебы ты делаешь уроки на кухне. Плотно закрываешь дверь перед тем, как отвечать девчонкам на звонки. Воздух под столом в твоей комнате тяжелеет, становясь промозглым, сбивается в туман. Удивленный папа приносит обогреватель.

В ночь перед отъездом тебе снится кошмар. В нем ты тонешь, а девчонки стоят на берегу и глумятся. Они говорят: «Ты нам не нужна». Говорят: «Лучше бы ты осталась дома». Ты резко вскакиваешь, вырываясь из сна. На подушке сверкает иней. Ты оглядываешься и понимаешь, что кошмар – его рук, и мыслей, и ледяного присутствия дело. Он хотел тебя испугать. От этого ты только злишься. О да, говоришь, выпутываясь из одеяла, теперь я очень-очень зла. Ты хватаешь его, мягкого, сшитого мамой, проведшего столько ночей в постели рядом с тобой, и зарываешь в самый нижний ящик комода. В носки.

На утро, разумеется, уезжаешь.

Через месяц ты возвращаешься, загорелая и счастливая. Ешь мамин яблочный пирог, не выпускаешь из рук смартфон, полный новых имен, и смазанных сумраком фоток, и интригующих переписок. Вечером болтаешь с подругами. Шутишь, играешь, строишь планы – до школы еще полтора месяца – и ни на секунду не вспоминаешь о том, кто ждет тебя на дне ящика с носками.

Что ж…

Он этого не прощает.

* * *

Все начинается с царапин. Мелких, как росчерк дождя по стеклу. Ты даже не заметила бы их, будь они только на лодыжках или под коленками. Но они на обеих стопах, и тебе все больнее обуваться. Царапины разрастаются, превращаясь в расчесы, а те в ссадины, в раны под незаживающими липкими корками, которые пачкают школьные гольфы, портят тонкие колготки, а с ними в конечном счете и твою подростковую жизнь.

– Это укусы, – констатирует педиатр. – Она расчесывает укусы. Вот, – показывает папе, – здесь и здесь.

– Неправда, – кричишь ты, – я ничего не делаю. Это не я, это он1

– Ты этого не помнишь, – успокаивает папа. – Ты делаешь это во сне.

– Это не так, – захлебываешься ты, – это он, он, он делает это, пока я сплю!

Но папе не до тонкостей. У папы две ночных смены. Он уходит на первую, и мама забирает тебя в постель. Она гладит тебя по волосам, называет тепло и привычно: «котенок». «Ты в безопасности, котенок, все будет хорошо». Она накрывает ладонью твои глаза, не позволяя окружающей темноте сгуститься до тьмы, и ты прячешься в маминой шершавой руке, в сладком яблочном тепле, и почти не слышишь поскребывания в стену, к которой приставлена кровать. Скрр, скрр, – зовет он тебя через кирпич. Скрр, скрр, – по плинтусу, по узорам на обоях. Скрр, – в такт дыханию мамы. Скрр, – вторя секундной стрелке настенных часов.

Скрр.

Скрр.

Скрр.

Вернись.

* * *

В последнем классе тебе безразлично, куда поступать. Главное – подальше от дома. Главное, чтобы это был шумный крупный город, полный вывесок, кофеен и блошиных рынков с винтажными шмотками. Главное, чтобы ног не касался подземный холод.

Ты уезжаешь налегке. Буквально с одними оригиналами документов, которые сдаешь на социологический факультет того института, что первым вывесил списки с твоим именем. Ты входишь в комнату общежития, и за тобой вьется длинный вуалевый шарф вместо кос – те проданы и вложены в дорогу. Твою соседку, старше тебя на три курса, впечатляет, как небрежно ты кидаешь на кровать единственную свою сумочку. Соседка видит: это сносная реплика Гуччи. А еще видит, что у тебя большие планы на жизнь.

Ты дружишь с ней больше, чем с одногруппниками. С ней – и ее творческими, как она сама, друзьями-старшекурсниками, среди которых ты встречаешь будущих актеров, слушаешь будущих музыкантов, обнимаешь будущих художников. На исходе семестра до вашей комнаты добирается будущий режиссер, с красным дипломом и профессиональной камерой. Он старше тебя на пять лет, но все равно кажется тебе мальчиком (а не мужчиной) куда сильнее, чем ты ему – девочкой (а не женщиной).

Он первым видит твои ноги и не знает, что сказать. Он думает, ты сделала это сама. Каждую зарубку на коже, каждый белесый шрам, и даже те, что похожи на следы собачьих зубов… нет, тут он все-таки не выдерживает и спрашивает. Ты честно отвечаешь. Ты рассказываешь правду еще и потому, что в те же дни приезжают мама с папой. Они привозят твои вещи в огромном чемодане, и будущий режиссер помогает поднять его в комнату и засунуть как можно дальше, под кровать, пока будущие актеры, музыканты и художники не увидели, как на самом деле ты провинциальна. В глубине души ты хочешь, чтобы он поверил тебе и твоим шрамам, но поначалу довольствуешься удивлением. На треть разбавленным творческим интересом. На треть – желанием касаться тебя.

Через пару ночей ты просыпаешься от лязга. Садясь, пытаешься определить его источник. Где-то в комнате стонет металл. Ты включаешь на смартфоне фонарик, освещая им стены, разжижая тьму до темноты. Лязг смолкает. Ты опускаешь голые стопы на пол и чувствуешь холод.

Утром будущий режиссер уезжает на стажировку. Он обещает вернуться через два месяца, и не каким-то там будущим, а вполне настоящим, как Полански или дель Торо. День ты вздыхаешь, неделю скучаешь, но с приближением новогодних праздников все чаще думаешь, что удивлению, интересу и желанию касаться отведено в твоей жизни меньше двух месяцев. А еще – что накануне его отъезда тебе все померещилось. Что темнота полна звуков сама по себе.

В Новый год звонит мама. Режиссер, конечно, тоже, но ради мамы ты сбегаешь с вечеринки и, завернувшись в чью-то дубленку, на обледенелой карусели греешься о каждую нотку ее размягченного шампанским голоса. Папа тоже где-то рядом: передает приветы, задает вопросы. Вы прерываетесь на куранты. Затем на телефон папы, куда звонят те, кто не пробился к маме. Она просит тебя подождать, откладывает в сторону, и ты слышишь телевизор на фоне, как папа разделывает курицу, подкладывает салаты. Слышишь, как мама рассказывает кому-то о тебе, ждущей в соседнем телефоне. Затем ты слышишь – скрр.

Скрр. Скрр. Скрр.

Слышишь, как кто-то прижимается к динамику с той стороны.

Ты молчишь. Он тоже. Он снова рядом с тобой, но больше все-таки с ними. Ты сжимаешь промерзший поручень, представляя, как он клубится там, невидимый, за праздничным столом. Напротив папы. Близко к маме. Там, где год назад сидела ты. Ты представляешь, как мама откладывает папин телефон и тянется к тебе, покорно ждущей в соседнем динамике, и на секунду, короткую, вечную, встречается с ним. Рука к руке. Все твои старые ссадины и шрамы, будто вывернутые наизнанку швы, мгновенно отзываются на это видение, наполняясь холодом, не имеющим ничего общего с зимой. Твоя кожа шевелится. Что-то выкарабкивается из нижних, злопамятных слоев твоего эпителия, и оно сильнее фантомной боли. Куда физиологичнее ее. Оно пробирается сквозь застарелую рубцовую ткань, разрыхляет белесый покров соединительных клеток и, извергаясь мурашками на поверхность твоих онемевших ног, трогает. Трогает. Трогает.

Трогает тебя за пальцы.

– Котенок, – зовет мама. Удивление в ее голосе подсказывает: она звала тебя и до. Ты открываешь рот, чтобы ответить ей: да. Сказать: я тут. Не издаешь ни звука. Телевизор на фоне счастлив. Грохочут пробки, салюты. Папа что-то спрашивает, и не сквозь даже, а поверх, как новую запись по незатертой старой, ты слышишь: скрр. Скрр, – на пороге кухни. Скрр, – за поворотом к твоей комнате. Мама думает, вас разъединило. Отключается. Перезвонив, смеется:

– Связь такая, ужас просто, я как клуша звала тебя, звала, а ты уже и не слышала…

Но ты слышала. Много чего слышала.

И потому опять молчишь.

* * *

Когда режиссер возвращается, сдержав обещание, над городом собирается гроза. Ее низкие тучи полны синих зарядов, и смерзшегося в град снега, и колотого льда. Ты наблюдаешь за небом сквозь разводы на стекле, когда он обнимает тебя со спины, и это объятие, его томящая продолжительность, напоминает тебе, что сегодня ночью комната принадлежит только вам.

Вы разговариваете, пьете вино, орхидеями пахнут свечки. В соседнем блоке от скачка напряжения лопнула лампочка, так что вы не рискуете сидеть с включенным светом в такую грозу. Когда режиссер начинает, в твоей голове плещется теплое испанское море. Винью верде, кажется. Пузырьки Тенерифе. Когда он заканчивает, окно затянуто такой плотной наледью, что свет из дома напротив, многократно преломляясь, гаснет неувиденным между двумя рамами.

Из сна тебя выдергивает рука. Так тебе, вскочившей на постели, кажется. Ты оглядываешься, прижимая к груди плед, щекочущий и колющий одновременно. Окно непроглядно. Улицы нет. Тьма клубится в каждом углу комнаты. Ты глядишь в нее. Ты не можешь двинуться. Шрамы на ногах стягивают кожу. Где-то совсем рядом шевелится режиссер. Иррадиирущее тепло его тела мгновенно приводит тебя в чувство. Углы проясняются. Сердце сбавляет обороты. Ты шумно выдыхаешь, отгоняя наваждение, оборачиваешься к человеку, с которым проводишь ночь. И видишь нож. О боже, нож. Он воткнут в подушку, пятью сантиментами правее его лица.

На утро обнаруживается, что все постельное белье в комнате порезано. Режиссер видит это и недоуменно молчит. Ты сваливаешь обрезки в общую стирку на нулевом этаже и, останавливая посреди цикла случайную машинку, забираешь чужие простыни, насквозь мокрые, как одежда с утопленника. Тебе плевать на свою постель – и даже на молчание режиссера. Он поймет, полагаешь ты, Полански бы понял. Но ты должна перезастелить соседке, пока она не вернулась, и ее смешливое, покровительственное восприятие тебя как немного чудной не превратилось в констатацию сумасшествия.

Весь день ты напиваешься, одна, раскинув простыни по голому остову своей кровати. На улице серо. В комнате сыро. Ты заливаешь в себя подкисшие остатки вина. Бродишь босая, кусаешь пальцы, взлохмачиваешь волосы, и с каждым глотком, каждым новым шагом по облезлым половицам в тебе закипает гнев.

– Какого черта, – злишься ты, – что тебе от меня нужно?

– Проваливай, – кричишь, стоя посреди комнаты.

– Отстань, – швыряешь тапок в стену.

Ты заламываешь локти за голову, исступленно глядишь в потолок и спрашиваешь у него и у того парня повыше: за что? почему? что ты сделала не так? Слушая в ответ отсутствие ответа, обессиленно ложишься на пол.

Доски встречают тебя знакомой подземной прохладой. Ты поворачиваешься на бок, подтягиваешь ноги к груди. Лежишь и смотришь в темноту под своей кроватью. Смотришь, смотришь… Видишь чемодан.

То, что он все это время был внутри, приходит к тебе мгновенно. Ты знаешь, как мама собирается в поездки, как, отвлекаясь на звонки и готовку, кладет в сумку по одной вещи в час. Тебе не составляет труда представить его, без нее, распределяющего себя между носками и кофточками с воланами, устаревшими на четверть века. Ты смотришь. Тот, кто внутри чемодана, смотрит на тебя. Ты знаешь это. Чувствуешь. Его взгляд, как и объятие, холоднее подземной воды.

Через пять минут ты спускаешь его кубарем по пожарной лестнице. Чемодан грохочет об ступеньки, давясь содержимым. Ты пинаешь его каждый пролет. Вываливаешь на улицу, швыряешь к мусоркам и орешь, натурально орешь, босая и всклоченная, и совсем не немного чудная:

Катись к чертям!

Оставь меня в покое!

Я заслуживаю нормальную жизнь!

Ты оставляешь чемодан у баков и разъяренно уходишь. Ты уверена, что избавишься от него в течение часа, ведь это неплохой чемодан, в нем куча вещей – ты специально откидываешь крышку, обнажая металлические зубья и нутро, полное девчачьей одежды. Но тянется день. За ним неделя. Зима подходит к концу. Чемодан не забирают – ни коммунальщики, ни бездомные. Даже кошка по марту не селится, чтобы окотиться, хотя ходит – видишь ты, – хотя присматривается. Он лежит весну, впитывая грязь и ручьи. Лежит лето, выгорая на солнце. Он лежит осень, заваленный желудями и листьями, и, переваривая их, смотрит, как режиссеру удается превратить тебя из одинокой нервной девушки в замужнюю нервную женщину, а твои страхи и демонов сначала в идею, затем в сценарий и, наконец, в недурное авторское кино.

Вы женитесь в зиму. Тут же съезжаетесь. На следующий день коммунальщик спотыкается об основание сугроба. Он разгребает снег и находит негодный, примерзший к асфальту чемодан. Его содержимое слиплось, сгнилось, смерзлось в монолитный брикет, будто лежало под открытым небом не меньше года. Коммунальщик равнодушно сбивает лед с бортов, технично отдирает чемодан от земли и сбрасывает в мусорный бак. Работа есть работа. А по весне, обнаружив черный выжженный след схожей формы на асфальте, не вспоминает ничего подозрительного.

* * *

Через пять лет недурное авторское кино превращается в дурное и массовое. Но денег от него больше, чем стыда. К тому же, по праву музы, ты забираешь себе главные роли, справляешься с ними достаточно неплохо, чтобы не слышать вслед уничижительные шепотки про жену режиссера.

Разумеется, вы повторяетесь. Оба. В ракурсах и идеях, сюжетных твистах и актерских приемах, которыми ты, без намека на театральное образование, заставляешь себя плакать, а потом кричать, а потом плакать и кричать одновременно. Вам все прощают. Вы знаете причину. Все знают – после каждой премьеры вы поднимаете за нее тост. За расцарапанные ноги. За порезанные простыни. За лукавую плашку в начале титров, которую могут позволить себе единицы, но на которую клюют тысячи. «Основано на реальных событиях». В художественной обработке, разумеется.

В преддверии очередной премьеры ты щедра на интервью. Кое-где, перебрав с шампанским, погружаешься глубже сценарного. Той же ночью мучаешься кошмаром – как всегда, когда рассказываешь правду. Но на этот раз кошмар другой. На этот раз ты не ты, ты – цветок. Ты растешь, ласкаемая тьмой, в пустоте, где нет больше никого, и в нутре твоем, скрытом от посторонних глаз, в глубоко спрятанной завязи что-то шевелится. Оно вязкое и липкое, похожее на раздавленную икринку. Оно крутится, сгущается от этого движения, врастает в нижнюю часть тебя. И когда это происходит, тьма набрасывается на вас. Ты не сопротивляешься. Ты же цветок. Только чувствуешь, как кто-то ломает твой стебель, только знаешь, ему нужно больше и глубже, только ощущаешь, как в тебя вторгается огромный черный кулак и, находя твою завязь, сжимает резко, до брызга.

Просыпаясь в поту, ты уже знаешь, что беременна.

Твой план на жизнь прост – никогда не возвращаться домой. Поэтому ты просишь маму приехать. Ты ходишь перед ней, распахнутая, взвинченная, чувствуя тяжесть чужой непрошенной жизни внизу живота. Ты спрашиваешь: что мне делать? Имея в виду: если он доберется до ребенка? Если пристанет еще и к нему?

Мама отставляет чай, смотрит на твое тело с теплом и пониманием. «Он уже знает?» – спрашивает, называя имя режиссера. Раздраженная неуместностью вопроса, ты мотаешь головой. Тебе вообще нет дела до твоего мужа. То, что происходит сейчас, это между тобой и совсем другим существом.

Мама предлагает вернуться домой и поговорить. Тебе, ему. Лицом к лицу. Ты не понимаешь, серьезна ли она или предлагает плацебо, или проходит курсы по общению с одержимыми-дефис-психами, ведь в большинстве культур эти понятия схожи. Ты вдруг понимаешь, что никогда не спрашивала, верит ли она тебе. Не как родитель ребенку, но как взрослая взрослой. И сейчас не станешь. Ты слишком боишься остаться с ним один на один. Нет, говоришь. Это то, чего он хочет. Встречи. Повода для сделки. Нет, я никогда не вернусь.

Через пару дней ты провожаешь маму, с нездоровой педантичностью проверяя, чтобы она ничего не забыла. Ни сережки, ни пуговицы – ты знаешь, как ловко он цепляется за вещи. Ты настолько поглощена своей предстоящей борьбой, что о будущем отцовстве режиссер узнает от художниц по костюмам. Вечером того же дня выясняется, что он против. Потом за. Затем против. У него на тебя столько планов. Столько сценариев. Он боится, что твое родившее тело обрюзгнет и заплывает настолько (прямая цитата), что перестанет помещаться в кадр. На миг тебе кажется, что это неплохое решение. Что нерожденным твоему ребенку будет безопаснее, чем живым. Но затем тебя охватывает гнев. Он спазмирует низ живота, а к горлу поднимается криком. «Ты точно такой же, – кричишь, затем шипишь сквозь прихваченные яростью связки. – Диктуешь мне, как и где жить. Ради чего. Чем для этого жертвовать».

Режиссер молчит. Как всегда. Ты принимаешь решение единолично. Первый триместр сменяется вторым, и кошмаров становится больше. Тебе нельзя таблетки. Тебе нельзя алкоголь. По ночам, лежа без сна, ты чувствуешь, как кортизол отравляет околоплодные воды. К четвертому месяцу твой сын – ты почему-то рада, что это сын – тоже знает, что он в опасности. Он видит кошмары вместе с тобой.

Вернись, – говорят они голосом мамы, но ты знаешь, что это не она.

Вернись, – убеждают, упрашивают.

Вернись, – приказывают.

Вернись.

Вернись.

ВЕРНИСЬ!!!

На исходе восьмого месяца твой сын запутывается. Как в паутине, только в пуповине. Он задыхается. Тебя кесарят. Что-то не то подрезают, и открывается кровотечение. К счастью, врачам удается спасти вас обоих, и, разделенные этажами, в одинаковых позах под аппаратурой, вы впервые за его жизнь видите разные сны.

После выписки он беспокойный. Ты безобразная и бессонная. Режиссер выносит это стоически – на съемочных площадках в других городах. Мама живет на две семьи, помогает тебе чем может. Не только в первые месяцы, но и когда сыну исполняется год, когда, плаксивый, замученный перекинувшимися на него кошмарами, он запаздывает сначала с ходьбой, затем со словами. Любыми, кроме одного. Того, что слышит каждую ночь. Того, что обращает к тебе его невидимый мучитель: вернись. Вернись. Втайне от мамы ты ходишь к шептуньям и потомственным целительницам, в которых не верила, будучи юной, но речь больше не о тебе. И все как одна говорят: демон.

Или призрак.

Или родовое проклятье.

Все как одна ни черта не понимают в сверхъестественном.

А потом ты как-то остаешься одна. Только с сыном. В очень темный, звенящий телевизором вечер. Ты перебираешь косметику, когда он подходит к тебе, шатаясь, слабый, как пшеничный росток. Вернись, – просит тихо. Вернись, – не понимая, чего просит, не зная, за кого. В усталых глазах его ни проблеска осознания. Ты смотришь в них и думаешь: такой маленький. Такой слабый. Такой далекий от радости. Ты думаешь: эта жизнь ему не по плечу. Ты думаешь, как это жестоко – смотреть на мучения маленьких, слабых, безрадостных существ. Ты думаешь, что иногда великодушнее их отпустить. Закрыть им глаза. Заткнуть им нос. Потерпеть три минуты.

Ты думаешь.

Только думаешь.

Ничего не делаешь.

А на следующий день звонишь в психушку.

* * *

Официально – это наркотики. Скучный безопасный повод. Ты узнаваемая актриса, передоз для таких сезонен, как грипп. Ты запираешься в рехабе на берегу Лазурного моря. Йога на рассвете. Смузи из гуавы. Сауна, массажи, капельницы. Капельницы. Капельницы. Капельницы. Это Неверленд для взрослых. Люди вокруг учат тебя слушать море. Видеть ветер. Шептать звездам. Они говорят: ты импровизация, самая светлая, все в тебе правильно. Они говорят, а твои накопления горят в ритуальном костре ментального здоровья, но с каждым днем пламя все мягче и безопаснее. Греет, а не жжет. Когда по твоим карточкам начинают приходить отказы и режиссер молча оплачивает долг, ты чувствуешь, что ничто во внешнем мире не сможет тебя опалить. Ты понимаешь, что готова вернуться. Взять ответственность и жить свою жизнь.

Первым делом ты ищешь работу. Режиссер показывает наброски фильма, которым хочет заняться в следующем году. Но в этом, увы, съемки в самом разгаре. В этом, увы, он перебивается какой-то мелодраматической дурочкой. Ты ищешь подработку у друзей. Маленькие незначительные роли. Даже пару-тройку рекламных роликов – ювелирка, банк, вино. Запершись в спальне, ты разучиваешь сценарии и почти не слышишь, как за стенами бегают няни, коих без тебя стал полон дом, как они хлопочут, умывают, взбивают подушки, подогревают молоко. Тебе нельзя такое слышать. В тебе все правильно. И даже та часть тебя, что разбивается на другие части тебя при каждом детском крике в глубине дома – даже она никогда не прекращает читать сценарии. Даже она знает, что будет, если ты пойдешь туда. Если снова на него посмотришь.

Лучше быть плохой матерью, чем не быть вовсе.

* * *

Режиссер покупает трехэтажный особняк. Ты покупаешь мебель в стиле Гауди. В разгар новоселья, когда каждый этаж полнится киношниками, и хвастливыми спорами, и вспышками камер, звонит мама. «Котенок», – говорит она, и даже сквозь шум ты слышишь, что это не мама. Это тень мамы. Эхо мамы.

Папа умер.

Удар.

Секунда.

Он ушел на работу и больше не придет.

Твой план на жизнь прост – никогда не возвращаться домой. Твой план на смерть более гибок. Утром ты уже рядом с ней. Бездумно отпаиваешь прихваченным из дома шампанским. Оно сухое, как ее глаза, руки и голос. Ты берешь на себя все, потому что не можешь изменить ничего.

Ночью после похорон вы лежите, обнявшись. Стена, к которой прижата кровать, грохочет от ударов с той стороны. Он знает, что ты здесь, он просит, требует – ба-бах! – со стены падает вышивка в раме – ба-бах! – трещит перекрытие – ба-бах! – поговори со мной. Кровать ходит ходуном. Пружины под матрасом звенят, как монеты. В слезах ты жмешься к маме и спрашиваешь:

– Почему вы не переехали? Почему остались? С ним? Таким?

– Котенок, – выдыхает мама. В ее голосе тлеет усталость. – Котенок, он такой только рядом с тобой.

На утро у вас нет сил искать исчезнувшие из ящиков приборы. Вы делаете бутерброды, едите руками. Допив чай, ты находишь в сумке любимую свою помаду, рисуешь губы, возвращаешься во взрослость. И такая вот, серьезная, спокойная, взрослая, открываешь дверь в свою детскую комнату.

Внутри все сдвинуто, перевернуто. Не тронут только стол. Ты закрываешь за собой, проходишь, переступая через разбросанные вещи.

– Ну и?.. – спрашиваешь. – По-твоему, это уместно? Устроить бардак сразу после папиных похорон?

Он молчит. Ты выдыхаешь облачко холодного пара, смотришь на учебники за седьмой класс у своих ног. Опускаешься, собираешь их в небольшую стопку. Те, что подальше, еще в одну. Потом – поднимаешь, потом – несешь к шкафу. Вправляешь дверцу, задвигаешь полку, говоришь:

– Можешь разрушать мою жизнь и дальше, но я не вернусь.

Можешь мучить моего ребенка дальше, я не вернусь.

Можешь хоть вырвать мне сердце, я, черт возьми, не вернусь!

Но, – захлопывая шкаф, ты гневно продолжаешь, – может, мы сумеем решить это иначе?

Он молчит. Ты выдыхаешь. Конденсата больше нет. Ты продолжаешь убираться, чувствуя, как в комнате поднимается температура. Сначала до уровня остальной квартиры. Затем выше. Суше, горячее. Из-под стола, как от батареи, начинает веять осязаемым жаром.

– Хватит игр, – злишься. – Чего конкретно ты хочешь?

За спиной что-то мягко падает. Ты оборачиваешься, видишь над кроватью пустую полку. Игрушки с нее расшвыряны по комнате. Все, кроме одной, смотрящей на тебя с подушки. У нее синее вязаное тело и белые крылышки на проволоке. Добрый, пуговичный взгляд.

Ты берешь ее – его – в руки. Помедлив, гладишь по загривку. Если… тихо допускаешь. Если я заберу тебя, ты оставишь моего сына в покое?

Температура в комнате выравнивается, становясь, как подобает, комнатной. Ты качаешь в руках вместилище тьмы, аватар подземного холода, но прямо сейчас он теплый, чуть шершавый, как мамин вязаный шарф. И ты думаешь:

Может, еще обойдется?

И ты говоришь:

– Хорошо. Поехали со мной.

* * *

Твой сын растет быстро, спит крепко. И хоть несколько лет кошмаров сказались на его здоровье, деньги справились со многим. Годы сгладили остальное.

Он больше не зовет тебя. Вместо этого живет на твоей прикроватной тумбочке. Постоянно падает, когда ему что-то не нравится. А ты его постоянно поднимаешь. Так проходит жизнь, целое десятилетие, на исходе которого ему особенно не нравится твой муж. У того, всем очевидно, роман с ведущей актрисой его новой трилогии, но не потому, что она моложе, (или) красивее, (или) спокойнее тебя (хотя не без этого). Просто она редко выходит из роли, и ему не нужно напрягаться, чередуя имена.

Режиссер уходит ровненько перед выпускными экзаменами сына. Ему как-то не приходит в голову, что он оставляет не только тебя. К счастью, помимо вас он оставляет трехэтажный особняк, обставленный Гауди, обвешанный жаккардом и репродукциями Дали. Пару дней ты блуждаешь по нему, держась за разбитое сердце, но, если честно, только ради приличия. Под конец дежурной скорби видишь сон. В нем вы с режиссером снова молодые, неприученные, лежите на твоей кровати в общежитии.

За окном синяя морозная гроза. Орхидеями пахнут свечки. Он делает совсем не те вещи, которые делал тогда, а что-то намного приятнее. Как будто знает тебя всю жизнь, как будто очень скучает. Он нежен, но жаден, ласков, но напорист. Вам не хватает одного раза. Нужно еще. Под утро он гладит твой живот, водит по шрамам на ногах, читая их, как дорожную карту. Как подсказки, где найти очень важное сокровище. Твою любовь, говорит он, наклоняясь так близко, что даже в предрассветной серости ты различаешь его мерцающий взгляд, его мягкое лицо.

И это – вдруг понимаешь ты – совсем не режиссер.

Ты просыпаешься от судороги. Но это не судорога боли. Ты срываешься с постели, прихватив одеяло, включаешь свет и, завернувшись в плотный кокон из ткани, орешь, натурально орешь на него:

– Ты совсем охренел?! Ты!.. Господи! Какого!..

Он лежит на подушке режиссера, хотя должен сидеть на тумбочке. Тебя всю еще сводит, как редко сводило с бывшим мужем. Пуговичные глаза внимательно за этим следят. Ты воешь и, отвернувшись, собираешься выбежать из комнаты, но осаждаешь себя в последнюю секунду.

Какого черта, думаешь. Запускаешь пальцы в волосы, убираешь их с лица. Он уже выселил тебя из родительского дома. Черта с два ему достанется этот.

Ты относишь его в подвал, пахнущий машинным маслом. Ты знаешь, следующим вечером он снова окажется на тумбочке, но тебе ничто не помешает снова отнести его вниз. По правде, ты планируешь запирать его в подвале столько, сколько он будет возвращаться к тебе в спальню, минуя этажи и замки в дверных ручках. Из ночи в ночь. По кругу, по кругу. Пока машинным маслом не пропахнут все сны.

За завтраком твой сын с прагматичностью будущего хирурга – он все решил еще в десять – спрашивает:

– На кого ты кричала ночью, мам?

Ты изображаешь удивление. Довольно правдоподобно, но он смотрел все ваши фильмы – с друзьями, разумеется, потому что до большинства дорастет лишь через год, – так что он знает (и, к счастью, любит) настоящую тебя. Потому продолжает:

– Тебе надо сделать МРТ.

Ты спрашиваешь, нервно смеясь:

– Зачем?

Он отвечает, серьезный донельзя:

– Потому что чаще всего невидимые собеседники живут в лобной доле. Вместе с опухолью. Мам.

Ты смотришь на него и, конечно, хочешь сказать, что они не невидимые. Что его папа тоже видел их. Но его папа видел только раскромсанное постельное белье, порезы на матрасе, да, длинные, да, от острого, но ничто не мешало их оставить человеку.

В конце концов, папе нужны были сюжеты. Папе нужны были герои. Девушка, страдающая не то от призрака под столом, не то от душевных болезней, – отличный герой для мистического кино, хоть фильм, спустя годы признаешь ты, и вышел слишком плоским.

– Пожалуйста, – повторяет сын.

– Хорошо, – соглашаешься ты.

Ты даже немного рада, что, просуммировав все твои странности, он посчитал тебя органически, а не психически больной. Жертвой канцерогенов, неправильно питания и стресса. Не сумасшедшей. До первых результатов МРТ, само собой.

* * *

После медицинского университета сын переезжает в другое полушарие. Туда, где его золотые руки принесут ему золотые горы. Вы созваниваетесь два раза в неделю в одиннадцать часов; у него – утра, у тебя – вечера. Он все еще любит тебя, несмотря на то что не смог починить. Еще он любит хирургию, а вместе с ней юную, почти гениальную японку-эндокринолога, которую встретил на международном симпозиуме. В общем, тебе достается немного, но ты не обременяешь его побирательством. Вместо этого начинаешь делать странные вещи, водить домой разных мужчин. Ты актриса, пусть и увядающая, пусть и сбрасывающая позолоту к подступающим экзистенциальным заморозкам. Ты можешь себе это позволить. Другое дело, что эти неинтеллектуальные, грубоватые, не понимающие ни в психиатрии, ни в оккультизме мужчины все как один в восторге от твоего дома. И все как один не возвращаются в него. Не читают твои сообщения. Редко перезванивают. Ты подозреваешь: он что-то делает с ними. С их снами или чего похуже. И вот, провожая по утру до такси одного из – особенно немногословного, – ты прикуриваешь, встречаешься взглядом с соседским ребенком. Это девочка из дома напротив. Вся в бантиках и рюшках, с кружевным зонтиком. Она смотрит на тебя, потом – за тебя.

Тетенька, говорит.

За вами кто-то стоит.

Ах так, с издевкой обращаешься ты к пустым сводам столовой. Такой вот план, да? Думаешь, у меня поедет крыша от одиночества и я как миленькая прибегу к тебе?

Черт с два, шипишь ты, теперь встречаясь с мужчинами в отелях.

Черт с два, цедишь, когда это не помогает.

Вы снова воюете, за тебя и твое право быть с теми, с кем ты хочешь, даже если ты не хочешь их на самом деле. Это уже неважно. Это вопрос принципа. Вы воюете, он выигрывает, ты напиваешься по вечерам. Однажды хватаешь игрушку с тумбочки, едешь на край города и швыряешь с пирса в глубокое черное озеро. Вперед, кричишь ты, давай, на всю округу, попробуй теперь влезть в мою постель! Через три дня, в долгожданные одиннадцать, тебе звонит не сын, а его японка-невеста, потому что у сына от кошмаров мигрень третий день, и такая сильная, что до слепоты. Ты все понимаешь. Возвращаешься на озеро, копаешься в песке, грязи, иле, мусоре, заходишь по колено в воду, раздеваешься, чтобы искать вплавь. Ты часами ходишь по берегу, со стороны все полоумнее. Ищешь, зовешь, умоляешь и только под утро находишь синюю игрушку с белыми крылышками, полузарытую в песке.

Сын звонит вечером, сам. Усталый, но живой. Он уверяет, что это переутомление. Ты не споришь.

Годы сменяют друг друга. У тебя появляется внук, но только на экране ноутбука. Сын говорит, что однажды это изменится. Говорит: сейчас много работы, но как-нибудь мы обязательно приедем. Ты ему, конечно, веришь. Настолько, чтобы освободить от мук совести. Внук крепнет, растет. Звонки все чаще приурочиваются к праздникам.

Ты живешь как кошатница, только без кошек. Чувствуешь, что за годы одиночества разучилась подстраиваться под людей. Не работаешь, распродаешь Гауди и Дали. Иногда, впрочем, ходишь на чужие премьеры. На одной из них, в фойе, узнав по шубе, тебя окликает давний знакомый, какой-то продюсер. Беспредметный разговор перетекает сначала в деловой ужин, затем в большой семейный обед (ты пропускаешь) и, наконец, предложение вернуться на съемочную площадку. Да, на один эпизод. Да, в роли сомнительной, про женскую старость. Но даже так, в дешевом гриме, с раздражением от полиэстера на груди, ты чувствуешь себя превосходно. Как дельфин, которого вернули в океан.

Что-то перещелкивает. Роли второго-третьего плана текут к тебе тонкой, но стабильной струей. В одном из сериалов, достаточно художественном для детективного процедурала, ты играешь жену полковника, у которой в конце сезона манифестируется шизофрения, и ее галлюцинации едва не срывают поимку убийцы. Критики не скупятся на параллели с ранними ролями, выкапывают в них вторые-третьи смыслы, нынче модные. В конце концов, подытоживает твоя любимая рецензия, что есть безумие, как не демон, которого видят все?

Ты снова пьешь, уже не в одиночестве. Маленькие глотки пропорциональны маленьким шагам. Но ты делаешь их сама, навстречу людям. В твоем доме снова говорят о кино. И снова – снова – в один из таких вечеров, на излете дружеского спора о жизни-смерти (индустрии), звонит мама.

Ну как, мама.

Ее сиделка из хосписа.

* * *

Самое страшное, думаешь ты, это месяцы ее одиноких размышлений. Ты не заметила, что звонки стали реже. Ты не думала, что уже лет десять надо быть настороже. «Котенок, – шепчет мама, зябкая, в платке. – Ты ни в чем не виновата, котенок. Никто ни в чем не виноват».

Рак. Это же вспышка в суховее. Когда мама узнала, в чем дело, уже пылал горизонт. Проверься, пожалуйста, держит она тебя за руку. Ранняя диагностика, котенок, это так важно, так важно. В ее состоянии сложно понять, откуда все началось, но она думает, это грудь. Сиделки с ней согласны.

Ты проносишь в хоспис красную икру и дорогое вино, сыры, манго, метровые розы и кучу всего еще. Вспыхиваешь, когда медсестры заикаются, что маме нельзя такое есть, тем более пить.

А иначе, – шипишь ты. – Что иначе?

Дайте угадаю – она умрет?

И вот вы лежите на кровати, в обнимку, пьете вино прямо из горла. Ты заплатила достаточно, чтобы уйти, когда посчитаешь нужным. Вы обсуждаете ее красивые новые ярко-синие туфли, которые ты подарила вслед за розами. Ты говоришь: они под цвет всего. Затем узнаешь, что в последние годы она жила в твоей комнате. Вместе с ним. По вечерам они пересматривали твои старые фильмы. Она говорит «старые», будто есть новые. «Есть, конечно, – мама тускло улыбается: – Он как-то включил мне телевизор, а там твой новый сериал».

Ты гладишь ее по щекам, по рукам, которые на ощупь теперь как кора столетнего дерева:

– Он ничего тебе не делал? Никогда не причинял боль?

Мама тихо вздыхает:

– Нет, котенок.

И добавляет, слабея:

– Мне так жаль, что он причинял ее тебе.

Когда маме все же становится страшно, ты накрываешь ладонью ее глаза. И держишь, не давая подступающей темноте сгуститься до тьмы. Слушаешь, как выравнивается слабое, недостающее до дна легких дыхание.

В гостинице, у зеркала ванной, ты поднимаешь руки, как, кажется, где-то читала. Ощупываешь себя, свою грудь, и там, где тебя давно никто не касался, где самой бы в голову не пришло, находишь две шишки размером, наверное, с абрикос.

Когда ты возвращаешься домой, то больше не спрашиваешь, чего он хочет. Ты знаешь чего. Ты хочешь того же. Ты перебираешь мамины вязаные шарфы с аппликациями и не можешь вспомнить лиц одноклассниц. Разглаживаешь пальцами ниточки на маминых вышивках и совсем не скучаешь по режиссеру. Ты изучаешь мамины вырезки с рецептами в подшивке к календарю прошлого года и не боишься никогда не увидеть внука. Ты обнимаешь платье, ее лучшее платье, ярко-синее, как небо, как туфли, в которых она ушла далеко-далеко – и просто хочешь, очень-очень хочешь, чтобы тот, кого ты любишь, навсегда остался с тобой.

Ты открываешь дверь в свою комнату. В ней тихо и тепло. Повсюду мамины вещи. Ты говоришь им: привет. Но ему, конечно, тоже:

Привет. Я вернулась. И, знаешь…

Летний лагерь не стоил того.

Ты подходишь, садишься. Вытягиваешь ноги в подземную прохладу, в которой и так стоишь уже по колено. Придвигаешь стул. Ложишься на стол. Закрываешь глаза.

Он трогает тебя за пальцы.

Алексей Провоторов

Почти как брат

Тут уже не было дороги, даже крошева старого асфальта под дикой травой – так, колея в две тропинки. Машина шла медленно, тихо урчала; метелки травы с шелестом скользили по бортам. Белокрылое насекомое, ангел, заглянуло в кабину – и тут же улетело. «Ладу» мягко качнуло, они перевалили через бугор, заросший спорышом и подорожником, и остановились.

Звон кузнечиков заполнил все вокруг.

Впереди лежала неглубокая балка, пересохшая годы назад, за балкой – низкие холмы, поросшие бузиной и отцветшей сиренью. Над деревьями можно было разглядеть пару старых бетонных столбов буквой «А»; кажется, даже поблескивали на них изоляторы, но никаких проводов не тянулось к давно опустевшей деревне.

– Где тут эта каменка была? – спросил Кирюха то ли себя, то ли пространство, словно немного извиняясь за то, что они так и не нашли старую дорогу, рискнув пробираться по заросшей тропке.

– Да без разницы, – ответил Димка. – Добрались же.

Кирюха поставил «Ладу» в траву на целый корпус от дороги, дальше лезть уже не хотелось – там рос высоченный конский щавель и молодой мощный чертополох. Да и вообще, можно было опасаться хоть пенька от старой электроопоры, хоть силосной ямы, хоть битой бутылки, выброшенной каким-нибудь механизатором в давние времена.

Они забрались сюда на самом деле просто из чистого интереса и желания отдохнуть от людей: Димка от рабочего года в школе, Кирилл – от будней таксиста в большом городе. Он заканчивал последний курс универа и летом подрабатывал.

Нет, рациональный повод жечь бензин у них тоже был – где-то здесь, за Бунёвым, был знаменитый шелковичный сад, ранее колхозный, потом чей-то, а теперь давно уже ничей. Впрочем, говорили, что шелковица здесь все такая же крупная и обильная, как раньше. Но поскольку дорога давно сделалась невыносимой, за кроваво-черной ягодой народ ездил поближе, в Бариново.

Вообще-то Димку шелковица интересовала мало, он ее не любил, но был готов куда угодно завеяться из города просто так. Более же домовитый Кирюха набрал пакетов и пластиковых лотков в достатке – сейчас они валялись на заднем сиденье.

Димон взялся за ручку, дверь со щелчком открылась, и он спустил ноги на траву. Кирюха тоже встрепенулся и стал не спеша выбираться наружу.

– Старею, брат, – посмеиваясь, сказал он, хотя был лет на пять моложе Димки. – Засиделся, аж спина скрипит.

Вообще-то братом он Димке не являлся. Братьями – сводными – были их отцы, так что Димка и Кирюха могли бы считаться сводными двоюродными, если бы такое понятие существовало. Дружили они с детства, и, пусть их семьи жили в разных городах, виделись частенько.

В этот раз Кирюха приехал в Димкину провинцию надолго, недели на две.

Они вышли из машины, разминая затекшие ноги. Димка положил руку на капот, ощущая, как нагрелась даже блестящая, крашенная в серебристый металлик поверхность. Впрочем, сейчас в ней, растворяясь, отражались небо и трава, и машина казалась чуть зеленоватой. Зеркала покрыла пыль. Он вдруг подумал, что, зарасти их машина и правда травой, утрать блеск – и никто не найдет ее здесь, никакой трактор, никакие браконьеры. Никто.

Птицы будут вить гнезда в салоне, разбитые градом стекла помутнеют; обвиснут шины, которые некому будет даже снять; ржавчина, как вирус, с рождения заключенный в здоровом вроде бы теле, вздуется пузырями сквозь краску; облезет слабенькая современная хромировка, выцветут стопы-повороты, корпус просядет, ползучие травы заплетут кузов – и в конце концов природа поглотит технику, как поглотила некогда само Бунёво.

Как в той истории с «девяткой», – подумал Димка. В двухтысячном году – а село было брошено еще тогда, даром что несколько лет после того значилось жилым по бумагам, – здесь была какая-то разборка. Охотники нашли серую «девятку» с разбитыми зеркалами и распоротым колесом; а рядом – двоих мертвых. Один, бритый, в кожаной куртке, лежал с ножом в шее. Второй, большой мужик с разбитой головой и лицом, – рядом. Там же и монтировка в крови. Потом говорили, что оба значились в розыске, да и тачка тоже.

– Глушь полнейшая, – сказал Димка, провожая взглядом одинокого ворона. – Не дай бог свалимся в какой-нибудь колодец или погреб – ни одна собака нас не найдет.

– Ну у нас же телефон есть, – весело ответил Кирюха, вынимая с заднего сиденья пакет, полный пакетов. – Правда он здесь не ловит.

– Да ясен пень.

Стояла тишина – та громкая, полная звона, стрекота насекомых, легкого ветра в дрожащих осинах, далекого сонного гула лягушек на невидимых болотах, и в то же время пустая, безмятежная тишина, естественный шум которой так отличался от привычного противного городского фона и приевшегося за долгую поездку звука мотора, что казался самим отсутствием шума.

Димка вдруг заметил, что не хватает птиц. Пропел что-то жулан – и улетел прочь. Иволга где-то в лесополосе сказала свое «вжжжя» – и тоже умолкла. Жарко им, наверное, – подумал он.

Зато лягушки орали где-то очень громко. Но и очень вдалеке, так что от знакомого звука оставался только образ: еще чуть-чуть, и он стал бы неразличим.

Небо на западе хмурилось, темнело и наползало пеленой. Неожиданно прохладный после жаркого нутра машины ветер не то чтобы дул, но потягивал.

Димон вздохнул. Будет дождь, как пить дать будет.

– Блин, промокнем? – сказал он вопросительно.

– А, – махнул Кирюха рукой в направлении тучи. – Еще далеко.

– К вечеру точно польет.

– Так это ж к вечеру, – с интонацией «так это ж на Марсе» сказал Кирюха.

– Ну да, где мы – и где вечер… Слушай, а мы по грязи отсюда выберемся, если что?

Кирюха кивнул. Посмотрел вдаль, помолчал пару секунд.

– Ну, не выберемся, в селе заночуем, в домишке. Или у добрых людей.

Димка только отмахнулся, мол, иди ты. Кирюха частенько себя так вел. Например, если было жарко, он мог с серьезной мордой предложить пойти купить лимонада, кивая на остов разрушенного магазина и выцветшие алюминиевые буквы «КООП» на засыпанной глиной вывеске под ногами, или, подойдя к руинам фермы, похвалить – мол, как коровы мычат.

Однажды они ездили за черникой. У Димки была так называемая куриная слепота, гемералопия, и он плохо видел в полумраке и сумерках. Черника якобы помогала. На деле – нет, может, потому что Димка ее тоже не любил и ел мало; но повод-то для дальней поездки был. И в Нижней Косани – маленькой деревеньке, где в тридцать первом была заварушка с кулаками, брошенной, а потом выгоревшей – Кирюха почти напугал Димку, посмотрев куда-то сквозь него и предложив спросить дорогу вон у тех красноармейцев. Димка аж обернулся, и, честно говоря, почувствовал облегчение, никого, конечно, не увидав.

Но чаще всего Димка против такого юмора ничего не имел.

Димон взял у Кирюхи пакет, тот прихватил барсетку, где кроме ключей от машины валялись скотч, фонарик, складной мультитул и прочие нужные вещи, и они, оставив «Ладу», спустились в балку и резво поднялись на холм.

Улица полностью заросла. Там, где раньше были палисадники, вдоль скошенных обочин и утоптанной грунтовки росла старая сирень, победив в локальной битве с бузиной и кленовой порослью. Некогда уютные сады одичали, яблони еще держались местами, а сливы заросли и стояли без завязи.

Дома просели, поблескивали расколотыми стеклами или слепо щурились пустыми перекошенными рамами. Крупными хлопьями закручивалась краска на когда-то нарядных наличниках; ни ворот, ни заборов почти не осталось – упали или были разобраны. От некоторых домов сохранились лишь остовы.

Димка часто встречал в районке объявления – продам б/у кирпич, шифер, кровельное железо. Он хорошо знал, откуда это всё берется. Вот он, бывший в употреблении кирпич. Всю чью-то жизнь бывший в употреблении. Приедет грузовик, кувалды обрушатся на безжизненное тело чьего-то дома, руки раздерут на куски, бездушно отсортируют годные еще части, и дом в каком-то виде продолжит жить – в составе чужого жилья. Трансплантация органов в мире бытовой архитектуры.

Они прочесали всю единственную улицу. Заглядывали в брошенные дома, бродили по яблоневому саду, оказавшемуся не колхозным – просто большим. Деревья состарились, одно упало, остальные заплетал, навалившись на плечи, глянцевито-зеленый дикий виноград. Кое-где завязались мелкие, невыносимо кислые – Димка попробовал – выродившиеся в дичку яблоки.

Крылечки и веранды заросли крапивой, тиснувшейся сквозь деревянные ступени с таким упорством, словно ей негде больше было расти. Звенели кузнечики, к далекому рокоту лягух примешалось гудение маленьких лягушек-бычков – к дождю. И все это соединилось в такой гипнотический шум, что Димка иногда начинал сомневаться, а правда ли он все это слышит.

Солнце жгло, но ветер все так же тянул, а иногда налетал – быстрый, как удары ножа. Рваный.

Они еще походили по улице, заглянули в пару домов. Углубились в чей-то сад и выбрались, покрытые паутиной и древесным мусором.

Колхозного сада нигде не было. Во все концы тянулись густевшие по мере углубления заросли, но явно не шелковичные.

В итоге присели на поваленный бетонный столб некогда крепких ворот.

Димон положил мешок с лотками и пакетами, Кирюха – барсетку. Ужасно надоело их с собой таскать.

Посидели. Помолчали. Солнце било слишком ярко, ветер шумел вершинами, дрожали, как от холода, осины. Сидеть было неуютно.

– Ну что, пошли еще походим? Где-то ж оно есть?

– Только давай не будем всю эту хрень таскать, я тебя умоляю, – сказал Димка. – Тут же нет ни собаки и не будет.

– Ну ладно, – с сомнением отозвался Кирюха. – А если шелковицу найдем?

– Тогда вернемся.

Кирюха переложил ключи и документы из барсетки в карман, а саму ее сунул в пакет.

Внезапный шорох шагов раздался за спиной так близко, что у Димки похолодел затылок и погорячело внутри. Они оба одновременно обернулись.

Никого.

В разваленном дворе обшитого зелеными планками дома без крыши что-то шумело. Громко шуршало травой.

– Ежик? – сказал Кирилл полувопросительно.

– Скорее всего. Пойду гляну.

Димон встал с холодного бетона и полез в чернобыльник, проросший сквозь доски давно упавших ворот.

Кирилл остался сидеть.

Никакого ежа Димка так и не увидел, трава была густая, а шорох, похожий на шаги, стих.

Нет, он заметил что-то темное и нагнулся, но тут же отшатнулся от запаха разложения: в траве, неловко вывернув крыло и шею, лежал свалявшийся, уже не блестящий давно мертвый грач.

– Там птица дохлая, – сказал Димка, возвращаясь к столбу. Лазить по двору ему расхотелось.

– Так это она и шуршала, – кивнул Кирилл.

Димка невесело усмехнулся, а про себя вздохнул. Он как-то начал уставать, сам не пойми от чего.

Облака наползали, медленно и ровно. С постоянной, едва заметной глазу скоростью. Он были тяжелые, мокрые, с синевато-серыми плоскими днищами, сливались в тучу и темнели. Свет приобрел какой-то сумеречный оттенок.

– Мож ну ее к хренам, эту шелковицу? – без особой надежды спросил Димка.

Он хорошо знал Кирюхино упрямство в таких делах.

Кирюха же, считавший, что Димон занудствует на ровном месте, сказал едва ли не осуждающе:

– Ну и чего мы сюда чесали? Не, пошли уже.

Димон пожал плечами и согласился. В конце концов, не он за рулем. У него ни машины, ни прав вообще нет. Только велосипед. Ну а, как известно, чья тачка, тот и главный.

– Сад должен быть с той стороны, по идее, – рассуждал Кирилл. – Может, там еще была улица, за теми зарослями?

– Слушай, а может, это вообще не то село? – спросил Димка.

– Да то, – сощурился на выглянувшее солнце Кирюха. – То. Другого тут просто нет.

Они снова дошли до конца улицы. Тупик. Видно, сад и правда был где-то за селом, со стороны неведомой старой дороги.

– Пошли напролом? – предложил Кирилл.

– А пошли, – вдруг неожиданно легко согласился Димка.

Ему просто надоело слоняться туда-сюда, и хоть какое-то иное действие радовало.

Прикрываясь рукавом, натянутым на кулак и зажатым в горсти, Димон полез первым. Кирюха отставал ровно настолько, чтоб не получить крапивой или разогнувшейся веткой по лицу.

– Смотри-ка, а тут вишни…

– Значит, сад был.

– Опа…

Стена зарослей истончилась, поддалась, едва Димон переступил, чуть не запахав носом, через низкий, сломанный, лежащий на земле плетень. Дальше стоял ряд серебристых тополей.

А за ними – брошенный дом.

Большой, явно старый, из красного кирпича, обмазанный обсыпавшейся глиной и когда-то беленый. Четырехскатная крыша, крытая железом, была цела; круглые своды окон выдавали здание старой-старой постройки; рамы пустовали, только в одной глазнице застрял треугольный кусок мутного пыльного стекла.

Димон сделал несколько шагов параллельно стене, Кирюха двинулся в другую сторону – туда, где виднелся сарай и какие-то строения.

– Ух ты, блин, – пробормотал Димон, резко останавливаясь.

И упреждающе протянул руку. По спине посыпались крупные мурашки, все тело будто током прошило.

– Там кто-то есть, – тихо, внезапно хрипло сказал он Кирюхе.

У того расширились зрачки, но он повернул голову к дому. И успел заметить движение.

Странное дело – в городе встречаешь десятки, сотни человек, и ничего.

В пустом незнакомом дворе разве что чуть пристальнее глянешь на мужика, идущего тебе наперерез, да и все.

В лесу насторожишься и приумолкнешь, увидав человека за деревьями.

А в брошенном селе, в пустом доме с дырявой крышей, в дикой глуши увидеть человека отчего-то страшно. Будто волка или кабана. А то и страшнее.

Беглый бандит, больной бомж, сиделец-алкаш, черный археолог – кто угодно. Это мог быть кто угодно.

Не давая себе застыть в испуге, Димка медленно поднял ногу и шагнул к дому. Что-то смущало его в увиденном движении.

Человек, или что оно там, тоже пошевелилось: изменил свое положение темный силуэт на светлом фоне.

Вот фон-то и смущал.

– Дим, – окликнул Кирюха.

– А ну… Странно… Щас, – шепотом отозвался Димон и пошел уже смелее.

Силуэт в доме вроде бы, двигаясь ему навстречу, оставался на месте, и Димона это несколько успокоило.

Он решительно подошел к окну и – заглянул внутрь.

На него взглянул человек, лицом к лицу, и лицо это было в тени, а позади него – мутнеющее голубое небо и ветки зелени, машущие на ветру, на просвете редких солнечных лучей.

Человек был вылитый Димка.

Зеркало.

– Это зеркало, – сказал он негромко. – Зеркало, Кирюх.

– Фууууух, мать его, – шумно выдохнул Кирюха, подходя и заглядывая. – А я аж испугаться успел.

– Да не говори… – Димон замолчал – не хотел показывать заметную дрожь в голосе.

Зеркало оказалось расколотое, узкое, в высокой резной деревянной раме, перекошенной и черной. Не рассохшейся, а как бы наоборот, размокшей. Пыль и мелкая зеленоватая замшелость по краям покрывали потемневшее стекло. Вверху, у косого скола, забравшего правый верхний угол, осыпалась амальгама. Зеркало стояло на облезлом стуле – так, чтобы отражать все, что за окном. Пол и сиденье стула были засыпаны сырой глиной с обваливающегося потолка.

Страх прошел, и парни теперь один вперед другого рвались обследовать дом. В окно лезть не стали, решили найти дверь.

Они прошли вдоль стены в сторону двора, всем телом проламывая репейник и матерую дикую морковь, прикрываясь поднятыми локтями. Впрочем, в самом дворе, лишенном остатков забора, бурьян рос пусть и буйный, но не выше колен.

За двором и домом, под сенью старых-старых вязов и тополей, не росло ничего – ни кустов, ни сорняков. Там был почти лес. Наверное, так, вокруг дома, легче выбираться обратно, прикинул Димка.

Тут было жарко, и они расстегнули кофты, полные репьев после штурма зарослей.

Во дворе, кроме длинного низкого сарая с запертыми дверьми и мутным, заляпанным побелкой окошком, обнаружился еще погреб с открытой дверью.

Над входом сидел жук-олень, но, тронув его, Димон обнаружил, что жук давно сухой и держался лишь чудом. Тельце упало вниз, один рог сломался.

Погреб был вполне себе обычный – тоже обмазанные глиной, беленные известью кирпичи, выпирающие углами из продавленного сводчатого потолка, косые каменные ступени. Их истертые блоки оказались неудобными, короткими; свод нависал низко и мокро, на нем сидели рыже-серые ночные бабочки, не то спящие, не то, как жук, мертвые. Внизу сгущалась темнота; заплесневелая, полуобитая облезшей мешковиной внутренняя дверь косо висела на одной петле. Пыльно отсвечивали в темноте банки, белела на полу осыпавшаяся известь. Стояла пара ведер с какими-то гранулами.

– Что это? – спросил Кирюха, указывая на ведра.

– Нитроаммофоска, по ходу, – пожал плечами Димка.

Кирилл вошел под арку и спустился на три ступени.

– Мож, ну его на фиг? – спросил Димка – А то еще надышишься там чем-нибудь.

– Да ну. А что это?

Он показал на жестяную коробку. Она лежала на второй снизу ступеньке, смутно поблескивая закругленным углом.

– Из-под сигар, может. Портсигар или хрен его знает. А может, из-под чая или там леденцов каких-то, – Димка, честно сказать, понятия не имел.

– Я достану? – Кирилл застегнул кофту почти до подбородка.

– Давай я полезу.

– Да не, я сам. Интересно же.

Про то, что Димон ничего в сумраке подвала не разглядит, Кирилл умолчал – оба и так знали.

Он продолжил спускаться – осторожно, пригнувшись. Мрак под сводом принял его, красные полосы на спине спортивной кофты не казались такими уж яркими, светоотражающая полоска на рукавах тоже потускнела, словно ей нечего было отражать.

– Блин, – пробубнил он. – Ступеньки кривые вообще. Как можно сделать такие кривые ступеньки?..

– Осторожно, – сказал Димка на всякий случай.

– А е!..

Шум.

– Что такое?

Тишина.

– Что там? – спросил Димка уже тревожнее.

– Аххх… – прошипел Кирюха. – Ногу подвернул немного.

– Сильно?

– Да не, не совсем подвернул, а так, знаешь… подогнул. Но, зараза, неприятно. Тут ступенька стесана как бы внутрь… И нога поехала.

– Болит?

Несколько секунд тишины.

– Не, окей, наступать можно.

– И что там?

– Слушай…

Тишина.

– Что?

– Слушай, тут, по-моему, книги какие-то. На полках.

– Да ну, ни фига себе!

– Блин, фонарик не взяли… Ну, как всегда. – Голос Кирюхи казался глуховатым и низким. – Темень, щас глаза привыкнут, посмотрю.

– Давай за фонариком сгоняю? – предложил Димка.

– Слушай, ну сгоняй. Я пока осмотрюсь.

– Там потолок не обваливается?

– Не, крепкий.

– Ты б лучше вылез.

– Щас, нога пройдет. Тут интересно вообще-то.

– Ну я побежал тогда.

– Давай, только ты недолго.

– Само собой.

Димка оглянулся и решил обогнуть дом вокруг, вдоль задней стены, чтоб не лезть через бурьян.

Пели сверчки, гудели лягушки, низко, чуть-чуть тревожно. Набегал ветер, шелестел в вершинах. Закуковала кукушка, и он почему-то с облегчением улыбнулся, только сейчас сообразив, как беспокоило его отсутствие птичьих песенок.

– Кукушка, кукушка, – сказал он вслух, просто чтобы услышать человеческий голос – в одиночестве, оказывается, тишина легонько брала за горло.

Кукушка замолчала, едва закончив второй слог.

Осталось от этого ощущения какое-то разочарование, медленно, как ил в воде, распространившееся мутью на все ощущение сегодняшнего дня.

Они так долго – чуть дольше, чем следовало бы, чтоб насладиться наконец достигнутой целью, – ехали к этому селу; с такой надеждой на интересное лазили по улице, а теперь как-то все не складывалось. Не было ожидаемого теплого, едва пасмурного, жемчужного дня; не было умиротворения; не было полновесного ощущения лета, беззаботности, которая сопровождала все их поездки.

Оставшись один, он вдруг понял: сейчас ему больше хотелось быть дома, чем здесь. Такое случалось редко.

Он ощутил было глухую досаду на самого себя, но мельком, как тень рыбы на донном песке.

За домом оказалось не так уж просторно. Огибая угол, он влез в какой-то бузинник. В глаз попала мошка. Выбравшись из зарослей, Димка остановился, вытащил ее и огляделся.

Брошенный дом смотрел окнами недружелюбно, в упор, и взгляд этот ощущался слишком реальным, чтоб от него отделаться. Как пыль на лице. За окнами было как-то темно, казалось, что там сыро, какие-нибудь осклизлые доски, проваленный пол, а над дырой – ржавая кровать, со старым стеганым матрасом, со смокшейся ватой, полной насекомых, в подозрительных пятнах, почему-то с кружкой на цепи, бурой, хрупкой от времени, от множества злых дней.

Не могло там быть ничего такого, но пугающе вдруг оказалось подойти и посмотреть.

Поэтому он пошел, стараясь понять, что еще тревожит его в происходящем. А что-то такое было.

Потом дошло – не бывало окон на тыльных сторонах привычных хат, а всю улицу строили одинаково, по канонам. И следом дошло другое – солнце не в той стороне.

И двор, и улица тоже.

Он стоял лицом совсем не в ту сторону, в какую думал. Вот тут его пробрал настоящий озноб, уже не в шутку.

Сделалось мало того что пасмурно, так еще какими-то обманными стали цвета. Желтоватый предгрозовой свет странно съедал расстояния, дезориентировал и никак не вязался с холодом. Но какой-то частью Димка понимал, что ему холодно не столько от температуры окружающего воздуха, сколько от напряжения. Он бывал в десятке брошенных сел, иногда мурашки шли по коже, когда он заглядывал в старый резервуар или забирался на ржавую водонапорную башню – посмотреть на прошлогоднее гнездо аиста, или в чужой погреб, где мутные двадцатилетние соленья стояли в банках, как гомункулы в кунсткамере, но так, как сейчас – еще не было.

Медленно он двинулся вдоль стены – и только тогда понял, где находится. Это была та самая сторона, с окном и зеркалом, в нескольких метрах от улицы. Как он смог заблудиться в трех углах, Димон не очень-то понимал.

Он не стал смотреть на окна еще раз, быстро пересек открытый участок и, прикрыв голову рукой, выломился обратно на улицу. Прошел немного вперед и огляделся.

Он услышал шум, тихий шелест травы, не на ветру, а такой, механический. Пригибаемой ногами травы.

Обернулся, не быстро и не медленно, слишком плавно, потому что очень старался не дернуться.

Но это был Кирюха. Он шел к нему, по его следам, и трава чуть слышно шуршала. Увидев, что Димка обернулся, Кирюха остановился шагах в двадцати и махнул рукой – иди, мол, сюда.

– Что? – спросил Димка.

– Да я решил вылезти. Там не очень уютно.

– А. Извини, что я так долго.

– Иди сюда. Я там кое-что вытащил, пошли посмотришь.

– А что?

– Ну пойдем, посмотришь.

Димка вздохнул и подошел ближе.

Он заметил, что здорово похолодало. От зарослей тянуло каким-то стылым, как будто из самого подвала.

– Пошли, пошли, – нетерпеливо замахал рукой Кирюха, загребая воздух широким округлым жестом. – Пошли, пошли.

Было что-то гипнотическое в мелькании красной полосы на рукаве, в звоне кузнечиков, и Димка шагнул вперед.

Кирюха шел первым, Димка ясно видел его спину и пытался понять, что его смущает. Он, конечно, понимал, что этот налет таинственности был проявлением иногда забавного, а иногда и начинавшего напрягать Кирюхиного юмора, но, поскольку настроения и так не было, начал несколько раздражаться.

Впрочем, у этого ватного кома тягомотины появилась какая-то острая грань. Словно блеснула воткнутая в ком неприметная иголка – может, чуть ржавая, но все еще острая.

Кирюха, чтобы успеть нагнать его, да еще и заглянуть в дом, должен был выскочить из подвала почти сразу же, как Димка ушел. Но он не отрицал, что мог провтыкать в грозу лишних пару минут, время-то он не засекал.

– Кирюх, – позвал Димон – и удивился, насколько одиноко прозвучал его голос. Словно не было тут никого, к кому можно было бы обратиться. – Эй. Эй!

Ему стало не то чтобы страшно, но как-то дурно. Пограничное ощущение, которое может пройти, как и не бывало, а может – он ощущал – кончиться обмороком. Что-то было не так, не так, не так.

– Что? – Спросил Кирюха, не оборачиваясь.

А ну стой, – хотел сказать Димон, но, когда он открыл рот, чтобы произнести первое «а», понял, что челюсть, язык, связки – все ослабло так, что он вряд ли сможет это сделать. Подъязычье наполнилось какой-то холодной, неприятной, как глицерин, слюной, кровь отлила от головы, так что затылок замлел. Ощущение было сродни тому, когда долго лежишь на надувном матрасе на спине, на волнах, а потом пытаешься сесть.

Дурное ощущение.

– Да стой ты, – сказал он все-таки одеревеневшим языком.

Кирюха развернулся к нему. Димка посмотрел прямо на друга и понял.

Кирюха застегнул кофту, спускаясь в погреб, но Димон ведь помнил.

У кофты была красная изнанка. Красная.

А у этой – видневшаяся с другой стороны не до конца застегнутого воротника – синяя. Такая же, как лицевая сторона.

Димон выдохнул и посмотрел человеку в лицо. Он даже не заметил, когда начал пятиться.

– Димон, ты чего? – спросил человек. – Это же я.

Он улыбался как Кирюха, только дольше. Он говорил как Кирюха, только медленнее. Он был одет как Кирюха, только изнанка его спортивной кофты оказалась не того цвета.

Это не с Кирюхой что-то случилось, пока он оставался один в погребе, это был вообще не он.

Затылок и спина заледенели.

– Иди сюда, Димка, – энергично, уверенно сказал человек.

С чуть растерянной усмешкой в конце, как полагалось, с чуть дрогнувшим голосом, как надо бы, но Димка ему не поверил.

– Да, Дим, – шаг ближе. – Да что с тобой?

– Кофта с изнанки красная, – только и сказал Димон. – Где твоя кофта, с изнанки красная?

Человек опустил голову, потянул язычок, наглухо застегиваясь.

– Она всегда такая была, – сказал он. – Тебе показалось.

* * *

…Димка вернулся слишком быстро, Кирюха даже удивился не без испуга, когда тень перекрыла свет.

Он обернулся, привстав, и увидел силуэт, который моментально узнал. Силуэт призывно махнул рукой – дважды, широким жестом.

– Дим?

– Иди сюда, – позвал Димка.

– Ты фонарик принес?

Коробка из-под монпансье или чего там, правда, оказалась пустой, набитой каким-то пеплом; в банках по большинству была невообразимая бурая субстанция, в двух – нечто вроде маринованных помидоров, под ровным белым слоем мути и в непрозрачном рассоле. Бока у них расползлись. Было еще что-то, слоистое, как коктейль, с выпавшим осадком. Кирюха вдруг представил, что будет, если проткнуть крышку, воткнуть гофрированную трубочку и глотнуть, и его спазматически передернуло.

Книги на полке, которых было меньше, чем ему показалось сначала, заплесневели – он прикоснулся раз, понял, отдернул руку и больше не стал их без фонарика трогать.

– Иди сюда, я тебе кое-что интересное покажу! Там, в доме.

– А что там?

Силуэт молча махнул рукой.

Вздохнув и ощущая неясное раздражение, Кирюха начал подниматься. Нога ныла. Он только теперь, запоздало, понял, что поездка ему не очень-то и нравится. Да и по Димке, честно сказать, это тоже было заметно, еще раньше.

Поднимаясь по корявым ступенькам, он подумал о том, что пора бы и выбираться домой. И хрен с этой шелковицей.

Снаружи все как-то изменилось, погода ухудшилась, ветер стал мокрым, и даже сюда к нему примешался мерзкий запах удобрений. Сизая муть застилала небо, отбирая желтый цвет. Явно собирался ливень.

– Так что там? – спросил он, щурясь на желтом предгрозовом свету.

– Пошли покажу.

– Что-то интересное?

– Да, я увидел – и сразу назад, к тебе.

– Хм. Пошли, – сказал Кирюха. – А вообще, видно, пора выбираться к машине, смотри какое небо.

Димка не глядя кивнул. Он уже шагал к дому, и Кирюха двинулся за ним.

* * *

Димка пятился вдоль заросшей улицы. Человек, который выглядел как Кирилл, вроде почти и не шевелился, не гнался за ним, но до него как была пара метров, так и оставалась.

– Дим, да что ты? – все повторял он. – Да это же я!

В ушах шумело, и Димка почему-то понял, что звона кузнечиков и гудения лягушек он давно, давно уже не слышит – нереальный, низкий, завораживающий гул был под стать желтому, дающему дымные глубокие тени свету.

Димка даже подумал, что, может, он ошибся, что кофта кажется синей в таком свете, или что она и правда никогда красной не была – но он знал, что была, помнил ее, брошенную в зале на диване, в лучах солнца, красной стороной вверх. Оттуда Кирюха ее и взял перед поездкой.

Дышать стало тяжело, слюна сделалась вязкой, голова – отвратительно легкой. Казалось, что он сейчас упадет, ноги не держали, словно их выпотрошили, пока он не заметил, и набили соломой.

Этого не могло быть. Не могло быть.

И, главное, он бы ничего не заметил, если б не кофта.

Это почему-то ужасало больше всего.

* * *

Кирюха шел за Димкой, сам чувствуя нетерпение – что там такое он нашел? Чего он вообще полез в дом, направляясь за фонариком, – это был другой вопрос.

Димон же загадочно молчал.

Когда они пересекли двор и приблизились к дому, Кирюхе вдруг показалось, что не загадочно. Показалось на секунду, когда он глянул в сторону и Димон ушел на край поля зрения, что того вообще здесь нет – так, тень упала под ноги. Он вернул взгляд. Знакомая спина, лохматый затылок.

Но отчего-то в этом молчании его начинала брать оторопь. Голоса кузнечиков и лягушек слились в один какой-то гул, да, впрочем, и голосами-то они никогда не были – животный шум. Свет казался нереальным, словно на мир – или на отдельно взятое Бунёво – поставили фильтры.

– Дим, ну что там? Скажи.

– Идем, – полушепотом, не оборачиваясь, ответил Димка, махнув рукой, как пловец в зеленом море травы.

Что-то было не так в этом, но что? Кирюха нахмурился и вслед за другом ступил на крыльцо.

* * *

Почему-то возникла мысль про мультитул. Что, как, зачем, что он им собирался делать, он не знал. Но пятился в ту сторону, ко двору с вываленным наружу забором, где на бетоне, в пакете, лежала Кирюхина барсетка с инструментом.

Он был в шаге от того, чтобы бежать со всех ног, и в миге от того, чтобы закричать во весь голос.

* * *

Высокая крапива и отцветшие одуванчики росли сквозь ступени. Димка поднялся на веранду, грязную, заваленную какими-то растоптанными газетами, и протиснулся в почерневшую от времени, заклинившую дверь. Кирюха сунулся было за ним, сделал шаг внутрь.

И замер.

Не потому что стены были закопчены, что на неразобранной печи была завешена шторка, из-под которой свешивался грязный рукав. Не потому что в доме было совсем уж темно, не потому что из-под комода, стоящего прямо на середине комнаты, натекла какая-то вроде лужа на засыпанный глиной гнилой пол.

Не потому что отсвечивало из соседней комнаты едва видной полоской то зеркало.

И не потому, что посреди помещения чернильным провалом открывался люк в подпол и Димон направлялся именно к нему.

Продолжить чтение