Читать онлайн Психика и реальность. Исследования по философии психиатрии бесплатно

Психика и реальность. Исследования по философии психиатрии

Введение

1. Внутреннее и внешнее

Мы будем первоначально исходить из того (как бы грубо ни было такое понимание), что психика есть нечто внутренне, а реальность есть нечто внешнее. Почему это понимание грубо и примитивно? Потому что оно антиисторично, в частности, не учитывает когнитивный опыт ХХ века, когда внутреннее и внешнее меняются местами, как в ленте Мёбиуса. В принципе, всем «внутренним» должна заниматься «психология», а всем внешним – «физика». Но уже в середине ХХ века немецкий физик Вольфганг Паули мечтал о создании единой науки, которая изучала бы внутренне и внешнее в их совокупности. Создание квантовой физики повлекло за собой понимание того, что внутреннее и внешнее тесно связаны. Это прежде всего принцип неопределенности Гейзенберга. Успехи психиатрии и фундаментальность концепта шизофрении привело к тому, что внутреннее и внешнее посредством механизмов проекции и проективной идентификации стали путаться. При шизофрении возможны такие речевые конструкции, как «За окном больно» и «У меня внутри идет дождь». Реальность и психика в ХХ веке перестали восприниматься как нечто противоположное, а скорее, как нечто взаимосвязанное и взаимозависимое.

Можно сказать, что невроз – это такое положение вещей (состояние сознания —?), при котором то, что находится снаружи, воспринимается как нечто, что находится внутри, а психоз – такое, при котором, наоборот, то, что находится внутри, воспринимается как то, что находится снаружи. Пример невротического положения вещей – слова Христа: «Царствие Божие внутри нас».

«Не придет Царствие Божие приметным образом, и не скажут: “Вот, оно здесь”, или “вот, там”. Ибо вот, Царствие Божие внутрь вас есть» (Лк. 17, 20–21).

Таким образом, получается, что невротическое – это интроекция, а психотическое, соответственно, – проекция. Но не все так просто. Уже в истории Христа, когда Он на Тайной вечере предложил апостолам есть хлеб как Его плоть, и пить вино в качестве Его крови, то это была, безусловно, интроекция или, скорее, призыв к интроекции. Но является ли это невротическим положением вещей? Никоим образом! Представим себе, что мы вбираем в себя глоток вина и кусочек хлеба, и при этом нам представляется, что это тело и кровь Христа. Безусловно, это нечто психотическое. Почему? Во-первых, уже потому, что эти кусочки и глоточки суть не что иное, как измельченные бионовские странные объекты, во‑вторых, и главное, что выпить, к примеру, глоток вина и при этом представлять, что это чья-то кровь, это элемент психотического мышления. Почему? Представьте себе, что человек говорит, что вот он выпивает глоток вина и это есть кровь Христа. Такого человека без лишних слов отправят в сумасшедший дом. (Ситуация Святого причастия – это, в сущности, тоже психотическая вещь, и как таковую ее высмеял Толстой в романе «Воскресенье».) А если по существу, то что здесь психотического? Ну, просто даже представление о том, что нечто одно есть нечто другое, уже психотично, если это не метафора. Например: я беру ручку, которой только что писал, и говорю «Это пенис!» (как в книге Герберта Нюнберга «Основы психоанализа», пациент говорит: «В саду поют пенисы!»). Что же из этого всего следует? Что помимо «обычной» невротической интроекции, выделенной впервые Шандором Ференци, существует еще и психотическая интроекция. Превосходным примером такой психотической интроекции является фрагмент одной из историй болезни, описанной Ясперсом, когда психотик Йозеф Мендель (философ по профессии) интроецирует в свое тело тела великих людей.

Сначала для увеличения его силы Бог переселился в него и вместе с ним весь сверхъестественный мир. Он чувствовал, как Бог проникал в него через ноги. Его ноги охватил зуд. Его мать переселилась. Все гении переселились. Один за другим. Каждый раз он чувствовал на своем собственном лице определенное выражение и по нему узнавал того, кто переселялся в него. Так, он почувствовал, как его лицо приняло выражение лица Достоевского, затем Бонапарта. Одновременно с этим он чувствовал всю их энергию и силу. Пришли Д’Аннунцио, Граббе, Платон. Они маршировали шаг за шагом, как солдаты. <…>. Но Будда не был еще внутри него. Сейчас должна была начаться борьба. Он закричал: «Открыто!» Тотчас же он услышал, как одна из дверей палаты открылась под ударами топора. Появился Будда. Момент «борьбы или переселения» длился недолго. Будда переселился в него.

Что же получается? Что наша гипотеза, в соответствии с которой психоз – это когда внутреннее воспринимается как внешнее, а невроз – когда внешнее как внутреннее – неверна? Разберемся. Приведем сначала простой пример того, что мы можем явно назвать психотическим. Скажем, человек видит мертвого отца. Все правильно, он свой внутренний образ мертвого отца воспринял как нечто внешнее, то есть спроецировал (в нашей терминологии точнее сказать «экстраецировал») вовне. Но так ли все просто? Интроекция и проекция в психоанализе суть механизмы защиты. Можно поэтому сказать, что сознание защищает себя интроекцией, высказывая «Мне больно», и проекцией «За окном идет дождь». Это не следует понимать в том смысле, что защита от боли имеет место из-за того, что боль неприятна, а дождь, скажем, наводит тоску. Можно представить себе фразы «Мне радостно» и «За окном светит солнце». В этом случае будет работать тот же самый интроективно-проективный механизм. Сознание всегда защищается от реальности, сколь бы привлекательной она ни казалась, потому что реальность фундаментально ненадежна. «Сейчас мне радостно, но через минуту мне может стать больно». «Сейчас светит солнце, но через полчаса может пойти дождь». Мы защищаемся от реальности «на всякий случай». Если верно, что человек всегда хочет назад, в материнскую утробу (теория травмы рождения О. Ранка), то реальность всегда враждебна человеку, будь она внешней или внутренней. Материнская грудь может быть «хорошей», но она, как показывает примитивный опыт ребенка, может очень скоро стать плохой, то есть перестать кормить и исчезнуть, и тогда против нее придется предпринимать маневры, связанные с проективной идентификацией и всемогущим контролем, галлюцинаторно разрушать ее как смертельного врага (теория М.Кляйн). И, конечно, внутренняя реальность более фундаментальна, чем внешняя. Так, для человека гораздо важнее чувство боли и радости, которые он испытывает, чем тот факт, что за окном идет дождь или светит солнце. Внешняя реальность становится фундаментальной, когда человек сталкивается с ней лицом к лицу. Пока он надежно защищен от дождя стенами своего дома, внешняя реальность ему не так страшна, но стоит ему попасть под дождь, она становится гораздо более фундаментальной. Она в определенном смысле перестает быть внешней и становится внутренней. Это, в частности, проявляется в том, что попавший под дождь перестает воспринимать его аудиально и визуально и начинает его воспринимать как боль, то есть кинестетически. Выражение «отсутствие тестирования реальности» означает не потерю возможности воспринимать внешнюю реальность и даже не то, что человек начинает путать внешнюю и внутреннюю реальность, а то, что нарушается проективно-интроективный механизм восприятия. Психотик начинает интроецировать внешнее и проецировать внутреннее. Он может сказать: «У меня внутри идет дождь» или «За окном больно». Но это не является смешением внутренней и внешней реальности. Это скорее смещение механизмов восприятия. Например, слезы могут восприниматься психотиком как дождь, а «За окном больно» он может сказать, когда услышит и почувствует страшный разряд молнии как нечто, что произошло, скажем, в его голове. Наивно говорить, что психотик путает внутреннее и внешнее или путает различные внешние объекты, например, когда человек не узнает свою мать или, наоборот, принимает за свою мать чужую женщину или даже мужчину. Когда к Иисусу пришла мать с братьями и ему сказали об этом, он указал на своих учеников и сказал: «Вот матерь моя, и вот братья мои». Можно возразить, что Иисус-то как раз и был психотиком (см. статью Я. В. Минца «Иисус Христос – как тип душевнобольного» в третьем выпуске «Архива эвропатологии» за 1927), но ведь мы об этом и говорим. Психотик, не узнавший свою мать, тем самым отверг ее подобно тому, как в обыденной жизни говорят: «Ты мне не дочь!» Но ведь не все люди психотики. Для большинства людей внешнее – это внешнее, а внутреннее – это внутреннее. Невротик никогда не скажет: «У меня внутри идет дождь» или «За окном больно» (если только этот человек не поэт). Тем не менее при невротических расстройствах интроективно-проективный механизм не в порядке. Так, например, при истерии человек может сказать: «У меня сильно болит сердце», однако кардиограмма показывает, что сердце у него совершенно здоровое. Чем отличаются высказывания: «У меня болит сердце» (когда оно на самом деле здоровое) и «У меня внутри идет дождь» (когда большинство людей скажет, что этого не может быть)? Именно тем, что сердце может болеть на самом деле, тогда как дождь внутри человека идти не может. Но это, если придерживаться традиционной модели отношения внутренней и внешней реальности. Если же придерживаться поздневитгенштейновской модели языковых игр – «все слова поступки», – то дело предстанет совершенно по-другому. Здесь возможны разные языковые игры.

  • – Я меня внутри идет дождь.
  • – Этот человек – сумасшедший
  • – Этот человек – поэт.
  • Il pleure dans mom сoeur,
  • Comme il pleut sur la ville[1].

Но ведь он на самом деле так не думает. А как же он думает? Он хочет сказать «У меня на душе тоскливо». Нам скажут: «Вот видите, “Il pleure dans mom сoeur” – это просто метафора». Но, во‑первых, метафора и есть представление внешнего как внутреннего, во всяком случае, в данном случае. И, во вторых, мы слишком легкомысленно относимся к философии метафоры, относя ее только к стихам. «У меня на сердце кошки скребут». И говорящий, и слушающий воспринимают это высказывание не буквально. Оно означает «Мне тоскливо, я подавлен или у меня нечистая совесть». Но где тот механизм, который делает скребущих кошек эквивалентом тягостного состояния души? Скребущая кошка не похожа на какое-либо внутреннее состояние. Безумие поэта не в том, что он чаще употребляет метафоры, чем это делается в обыденной жизни, а в том, что он демонстрирует их всем людям. Он апеллирует ко всем возможным говорящим. Этим он и уподоблен психотику. Поэт не был бы поэтом, если бы не верил в свои метафоры. Но если может быть пример психотической интроекции, то должны быть примеры невротической проекции (или даже экстраекции). Что это может быть за пример? Я что-то внутреннее воспринимаю как внешне, но это не галлюцинация. Такой пример придумать трудно (может быть, даже невозможно). Попробуем разобраться, почему. Подойдем к делу с другой стороны. Возьмем пример с ручкой. Вот я вижу ручку и говорю, что это пенис, а вот я вижу, что это ручка и говорю, что это ручка. Первый пример, безусловно, психотический, а второй нормальный.

Мне кажется, что если проникнуть в смысл предложения «За окном больно», мы сможем многое объяснить в новой модели реальности. Итак, при каких обстоятельствах кто-то может сказать: «За окном больно»? Да ни при каких! Это просто шизофренический бред! А что значит шизофренический бред? Значит, нет Собственного Я, нет хорошего объекта, нет модальностей, а есть только страх, который является языком психоза. Действительно, мы забыли о модальностях, когда описывали движение по ленте Мёбиуса. Одно можно сказать твердо: «За окном больно» выражает негативную аксиологическую модальность. Но трудность в том, что в традиционной онтологии больно может быть только внутри, а не снаружи. Что же это за говорящий, где он находится и о ком говорит? Может быть, пока он находился за окном, он почувствовал, что ему больно, но в тот момент, когда он это сказал, он передвинулся внутрь ленты? Но как это может быть? Вероятно, в сознании, которое возможно в такой онтологии, боль отделилась от своего носителя и осталась за окном, в то время как сам он вошел в дом. Но как боль может существовать самостоятельно вне своего носителя? Больно ведь кому-то и в каком-то конкретном месте. Боль может быть внутренней или внешней. Внутренняя боль – это душевная боль, а внешняя боль – боль телесная. Можно ли предположить, какое «больно» за окном – внутреннее или внешнее, душевное или телесное? С логической точки зрения получается, что вроде бы внешнее, потому что оно снаружи. Но это трудно себе представить. Может быть, это то, что имел в виду Тютчев, когда писал:

  • Так души смотрят с высоты
  • На ими брошенное тело…

Итак, «За окном больно» означает, что граница между внутренним и внешним разрушена, но это необходимое условие, но недостаточное. В этой фразе настораживает то, что она, невидимая и неслышимая (больно), определяет так, как будто оно может быть видно или слышно «за окном». Может быть, за окном кто-то кричит от боли? Нет, так мы переводим проблему в традиционную онтологию и тем самым элиминируем ее. Может быть, эта фраза выражает диссоциированное сознание или даже скорее – диссоциированную реальность? То есть такую реальность, в которой обычными являются множественные сознания, в как диссоциативном расстройстве личности. Например, одна субличность говорит «за окном», а другая – «больно». Но это тоже попытка перевести проблему в традиционный онтологический контекст и тем самым уничтожить ее. Давайте вспомним основной вопрос нарративной онтологии: «Что будет дальше?» За окном больно? Что было дальше? Рассмотрим такую гипотетическую наррацию: я проснулся и отчетливо почувствовал – за окном больно. Я оделся, вышел на улицу и растерянно спросил: «Кому здесь больно?» В ответ я услышал: «Это тебе было больно, когда ты спал». «А кто это говорит?» – спросил я, но ответа не последовало. Очевидно, что у этого человека была диссоциированная психика и он сам все это говорил себе. Но при этом ясно, что проблема связана не только с диссоциацией, но и соотношением сознательного и бессознательного (как внешнего, так и внутреннего).

2. Различие и повторение

Что касается самой этой симбиотической реальности-психики, то в качестве наиболее фундаментальных ее характеристик Делёз выдвинул в одноименной книге различие и повторение. Жизнь, писал французский мыслитель, реализуется на перекрестке различий и повторений. К этому можно добавить, что данному различению соответствует, как мы неоднократно писали, противопоставление истерии (различия) и обсессии (повторения) как соответственно женского и мужского начал. Истерия и обссесия – это в каком-то смысле метафорическое название книги Делёза «Различие и повторение». Истерия – это наиболее легкая форма безумия. В определенном смысле можно сказать, что и не безумие вовсе. Томас Сас, который внимательно изучал истерию, считал, что это вообще не безумие и что психическое заболевание – это миф. Обссесия – это более сложное заболевание психики. Можно сказать, что это, прежде всего, навязчивое повторение. Истерия – это различие, свобода, в то время как, обсессивные скованы своей обесссией: они повторяют одно и то же. Вот примерно то, что на своем языке хотел сказать Делёз названием своей книги. Делёз – шизофренический философ. Он воспевал «шизиков» в книге «Анти-Эдип». В противоположность параноикам «шизики» и «шиза» – это креативная интеллектуальная среда, «параноики», по Делёзу, некреативная масса, в определенном смысле нормальные люди. Истерия и обсессия все время чередуются друг с другом и, в то же время, сосуществуют. Весь мир – это большая обсессия и большая истерия. Традиционно считается, что истерия – это природное начало, а обсессия – это культурное начало. Но это не совсем так. В природе заложены определенные ритмы, она без этого не может существовать. В этом смысле природа компульсивна. В то же время, истерическое начало присуще культуре в самых ее разнообразных проявлениях. Например, в повседневной жизни. Едет по улице троллейбус, потом другой троллейбус – это обсессия; едет троллейбус, потом за ним «мерседес» – это уже истерия. То было повторение, а это различие. Возможно, именно это в каком-то смысле бессознательно имел в виду Делёз в своей чрезвычайно сложной книге, содержание которой этим, конечно, не исчерпывается. Обсессия и истерия в культуре интегрируются при помощи дизъюнктивного синтеза (термин Делёза). Конъюнкция это обсессия, дизъюнкция или это истерия. Получается, что этот дизъюнктивный синтез: истерия плюс-минус обсессия – универсальная матрица природно-культурного взаимодействия.

Глава первая

Болен не человек – болен текст

Рассмотрим два высказывания:

(1) У меня болит живот

(2) У меня болит душа.

В обоих случаях имеют место тексты, но в первом случае референция происходит к некой части тела, а во втором – к чему имеет место референция во втором случае? – скажем так, к сознанию. Просто так не говорят: «У меня болит сознание». Но имеется в виду по преимуществу именно это. Душевные болезни = болезни, расстройства сознания. Современный средний человек скорее не задумывается над тем, есть ли у него душа, и если его спросить об этом, он, вероятно, скажет, что скорее нет, что это некая языковая метафора. Итак, речь идет о сознании, то есть о старинной философской дилемме разграничения сознания и бытия. Как говорили в Кембридже во времена Рассела и Витгенштейна, «What is mind? – No matter. What is matter? – Never mind».

Когда человек свидетельствует о том, что у него болит живот, он свидетельствует о чем-то более или менее простом, физиологически и анатомически определенном. В ответ на заявление (1) его могут послать на УЗИ или на гастроскопию, и последняя может определить, что в определенном месте того, что он называет своим животом, образовалась язва, которая вызывает специфическое ощущение боли.

В случае же, когда человек говорит, что у него болит душа, он не может указать на то место в своем сознании, где именно у него болит. Он может сказать, что при этом у него теснит в сердце, ломит голову, что он испытывает неприятные ощущения под ложечкой, но это будут дополнительные, сопутствующие признаки, а вовсе не симптоматические точки, которые можно физиологически зафиксировать как места душевной боли.

В этом смысле истерия представляет собой и самый простой случай и самый сложный. Допустим, человек говорит: «У меня болит сердце», и кардиограмма показывает, что у него действительно какие-то существенные изменения сердечно-сосудистой системы. И допустим, второй человек говорит: «У меня болит сердце», а приборы показывают, что сердце у него совершенно здоровое. То есть у этого второго человека истерические боли в сердце (предположим, что такие действительно существуют). И вот вопрос заключается в том, что формально у человека с истерическими болями болит сердце, а фактически у него болит душа. В каком смысле этот случай можно назвать простым, а в каком сложным?

Истерия является простой проблемой в том смысле, что в ее случае истерический стигм на теле субъекта вступает иконизированным сообщением типа «Помогите мне», «Я не могу говорить!», «У меня болит сердце от тоски» и т. д. в духе книги Томаса Саса «Миф о психическом заболевании». То есть в случае истерии ясно, что не тело является источником боли, что тело является только приемником или передатчиком боли, а подлинным симптомом заболевания является текст, который молча передает этот истерический стигм. Вся история изучения истерии, в сущности, история решения в ту или другую сторону вопроса о том, симулирует ли истерик или нет. Фрейд и Шарко считали, что не симулирует – это было по тем временам революцией в психиатрии. В 1970-е годы Томас Сас (Thomas Szasz) вновь стал считать, что истерия (как бы на новом методологическом витке) есть семиотическая симуляция психической болезни, потому что психическая болезнь – это не настоящая болезнь, это миф. Но слово «миф» употреблено Сасом в позитивистском смысле – миф как нечто, что подлежит разоблачению. После работ Леви-Стросса, которого Сас (в отличие от Лакана) явно не читал или не жаловал, употреблять слово «миф» в таком разоблачающем смысле было явным анахронизмом. Миф, по Леви-Строссу – чрезвычайно сложное креативное образование, но миф предсемиотичен (там, где есть слово «миф», нет уже самого мифа, а там где есть миф, нет пока никаких слов), истерия же – явственно семиотична, поэтому мы лучше скажем, что психическая болезнь, в данном случае истерия – не миф, а текст, то есть нечто в семиотическом смысле вполне определенное, в частности, имеющее план выражения, означаемое, и план содержания, означающее. В качестве означаемого выступает мнимая боль в сердце, которой на самом деле, с точки зрения соматической медицины, вовсе нет, а в качестве означающего выступает сообщение «У меня болит сердце» (от тоски или от отчаяния, или от одиночества, или любого другого депрессивного истероподобного состояния души). В этом простота истерии как чего-то, с чего вроде бы уместно отрывать проблему психического заболевания как текста, вернее, проблему того, что в качестве симптома психического заболевания выступает не человеческий орган, а некое послание, сообщение или высказывание, одним словом, текст или в предельном случае целый дискурс.

Но в этом же и сложность случая истерии. Сложность состоит в том, что человеческое тело выступает само по себе как текст, с органами оно или без органов, само тело человека – это говорящее тело. Тело человека состоит не из органов, а из названий этих органов; тело может кричать, вопиять, а может хранить молчание. Валерий Подорога в своей картографии тела может проиллюстрировать то, что я имею в виду.

Каждому телу присуща своя экономия желания. Взаимодействие телесной схемы и образа тела дает отправную точку в анализе образа «моего тела», т. е. неотделимого от телесного «я-чувства», или, выражаясь в духе лакановского психоанализа, от предрефлексивной формации эго. …Помимо человеческих тел также существуют тела войны, голода, тела зараженные, тела убитые, пытаемые, изможденные, угнетенные горем, мертвые, тела утопленников, повешенных и повесившихся, казнимые тела; и также тела проституированные; тела медицинские, преступные анастезированные, подвергнутые гипнозу или тела тех, кто принимает ЛСД, просто опьяненные, тела шизофренические, мазохистские, садистские, феноменальные, тела удовольствия и боли, уязвленные, стыдливые, аскетические; и рядом же тела спорта, тела body builded, побед и триумфов, идеальные тела, одетые и раздетые, обнаженные, тела террористические, тоталитарные тела, тела жертв и палачей; наконец существуют видеотела, фантазматические, виртуальные, тела-симулякры (тело-Мадонна, тело-Сталин, тело-Шварценеггер, тело-рэп, наци-тело). Мы погружены в среду, просто кишащую не нами произведенными телами… и мы должны перемещать свое тело в мире настолько осторожно, насколько этого требуют от нас эти «внешние тела».

Человек – ходячий текст, и тело его – это ходячий дискурс и без всякой истерии. Этот постулат, в общем, совершенно не нов. Если посмотреть историю семиотики со времен Августина, то семиотическая картография тела – дело совершенно обычное (об этом можно справиться, например, в книге Ю. С. Степанова «Семиотика» 1972 года).

И вот двойная артикуляция истерии путает все карты. Получается, что не только истерическое и – шире – психическое заболевание – это текст, то есть психически болеет не человек, а текст, создаваемый им, но что и любое соматическое заболевание – это тоже текст, и отсюда, в век семиотики, недаром возникла такая дисциплина, как психосоматика, которая большинство соматических болезней вывела из психических причин (Ф. Александер, Г. Аман).

Ну, хорошо, а здоровое тело не текст? Такое тело, у которого ничего не болит. Здесь дело в том, что текст возникает тогда, когда нужно что-либо сообщить, чаще всего какую-то неприятную проблему, но иногда и приятную – кого-то поздравить и или что-то восславить – поздравление или ода. В этом смысле поздравляет или восславляется тоже тело, но тело, которое не просто здоровое, беспризнаковое, но такое тело, которое пышет добродетелями. Повышенное здоровье или повышенное величие тело восславляемого государя не менее, а может, даже более семиотично, чем болезненно упадочное тело психически либо соматически больного. Это как в случае близнечности депрессии и гипомании, в сущности, это две стороны одной медали.

Получается, что разграничение между телом и языком и тем самым между материей и сознанием – это ложное или, по меньшей мере, устаревшее разграничение, как это и показала философия начала ХХ века. И все же болезни телесные и болезни душевные достаточно резко различаются, во всяком случае в своих опорных крайних точках. От чего умирает человек – от рака, поразившего его тело, или от терминальной стадии шизофрении, поразившей его сознание при полной сохранности тела? Здесь все же имеется большая разница. Поэтому мы и сказали, что проблема истерии здесь имеет свой чрезвычайно сложный аспект, и не с нее надо начинать семиотическую феноменологию безумия, то есть защиту тезиса о том, что психическое заболевание поражает не самого человека, а те тексты, которые он создает, тексты безумия, речевые акты безумия, практики безумия. Тело пока оставим в покое.

Если взять ту же шизофрению, то она представляет собой не что иное, как порождение необычных патологических текстов – вот и все. Что такое бред? Бред – это просто необычный текст. Что такое галлюцинация? Это воображаемый текст, своеобразие которого состоит в том, что у него нет означаемого или оно настолько глубоко упрятано в глубины сознания или бессознательного, что найти его пока нет никакой возможности. Итак, бред – это испорченный болезнью текст, будь то бред преследования, бред величия или ревности. Мы просто привыкли так говорить, что текст или высказывание выражают сознание, что за высказыванием всегда стоит сознание. Так ли это, мы на самом деле не знаем. Здесь дело обстоит примерно так же, как с феноменологией сновидения в интерпретации ученика Витгенштейна Нормана Малкольма (1958), который утверждал, что только благодаря тому, что люди рассказывают друг другу свои сны, мы смогли составить представление о понятии сновидения. Точно так же мы можем сказать, что только потому, что люди вообще что-то говорят и одни из них говорят разумные вещи, а другие – нелепые, мы можем поделить этих людей на здоровых и сумасшедших. Нам могут возразить: есть такие формы психических заболеваний – кататония или истерический мутизм, офония, при которых вообще никакие высказывания не произносятся, и при этом мы с легкостью диагностируем эти состояния как психическую патологию. Но, говоря так, мы находимся в плену вербально-семиотических представлений. Танцующая балерина тоже ничего не говорит, однако существует такое понятие, как язык балета. Тот факт, что человек застыл в неподвижности, такой же текст, как если бы он повторял, что он вице-король Индии. Язык кататонии – такой же развитый семиотический язык, как и язык балета. Когда Витгенштейн писал свой последний тезис «Трактата» «О чем невозможно говорить, о том следует молчать», он тоже был в плену вербальной семиотики. Поздний Витгенштейн мог бы возразить самому себе раннему, что молчание – это тоже вид языковой игры («Где мы были, мы не скажем, а что делали, покажем»).

И все же, в чем суть психопатологии, даже если мы согласимся с тем нелегко дающимся нашему сознанию тезисом, что болен не человек, а болен текст, что, вернее, мы можем судить о болезни человека только по его патологическим текстам? Все довольно просто. Будем считать, что текст сам выдает свое безумие. Будем считать безумным такой текст, который нарушает законы правильно построенного текста. Соответственно, правильно построенный текст мы будем считать «психически здоровым». Таким образом, возможен будет паранойяльный текст, шизофренический текст, истерический текст, депрессивный, обсессивно-компульсивный текст и т. д. Различие между паранойяльным и параноидным текстом такое же, как между паранойей и параноидным состоянием, а именно: в случае паранойяльного состояния прагмасемантически высказывание выражает возможную ситуацию. Возможно, хотя и маловероятно, чтобы масоны и инопланетяне на самом деле преследовали человека. В этом случае встает проблема разграничения между паранойяльным и здоровым текстом, выражающим реальную опасность. «А что, если его действительно преследуют?» Это разграничение осуществляется только в сфере прагматики, за пределами самого высказывания.

Отличие шизфоренического текста от нормального, или психопатического текста наиболее очевидны. Шизофреническое высказывание нарушает согласованную прагмасемантическую реальность высказывания, выражая то, «чего не бывает на самом деле». Не бывает, чтобы мысли вкладывали в мозг, не бывает, чтобы человек был одновременно Наполеоном и Девой Марией, не бывает, хотя не в сугубо шизофреническом смысле, а в паранойяльном, чтобы жена изменяла со всеми членами кафедры. Чисто логически последнюю ситуацию приходится счесть возможной, что и соответствует тому, что бред ревности является по преимуществу паранойяльным, а не шизофреническим. Вот если бы к этой фразе было добавлено нечто в том духе, что она изменяет путем перекладывания спермы внушением или чем-либо в таком роде, это был бы уже не чистый паранойяльный бред ревности, а шизофренический бред с элементами ревности.

Может быть и так, что шизофренический текст – это такой текст, который нарушает правила осмысленности высказывания. Например, обе знаменитые лингвистические экспериментальные фразы – Щербы: «Глокая куздра бодланула бокра и кудрячит бокренка» – и Хомского «Бесцветные зеленые идеи яростно спят» формально являются шизофреническими текстами. Признаком шизофренического текста является также нарушение синтаксических связей внутри высказывания – таких текстов много у Хлебникова и обэриутов, поэзия которых является по преимуществу шизофренической.

Наиболее очевидную координативную связь между сознанием и высказыванием, обнаруживает невроз навязчивых состояний. Действительно, обсессия, в принципе не может существовать без текстового компонента. Если мы наблюдаем простое посторенние навязчивых действий, например пресловутое мытье рук, то без ментальной связи этого навязчивого действия с идеей загрязненности оно выступает как простая персеверация (стереотипное повторение). Будучи же связано с этой идей, данное действие выступает уже как навязчивый ритуал, соотнесенный с такими обсессивно-компульсивными культурными высказываниями и языковыми играми, как молитва или заклинание.

Будучи семиотическим по самому своему статусу, обсессивный невроз педалирует наиболее очевидную и фундаментальную семиотическую идею – идею двоичности, бинарности семиотического кода. Каждое высказывание воспринимается обсессивным сознанием либо как благоприятное, либо как неблагоприятное, о чем не раз приходилось писать. Обсессивное поведение нельзя не уподобить считыванию текста, будь то действительно текст, как знаменитый оракул в «Случае Лолы Фосс», описанный Бинсвангером, либо идущая по дорогое навстречу субъекту баба с полным или пустым ведром, в зависимости от чего он может пойти дальше или повернуть назад.

Чрезвычайно важную роль в обсессии играет понятие числа. Часто приводятся примеры обсессий, при которых человек складывает автомобильные номера. Часто обсессивный невротик просто считает вслух. Чрезвычайно важной обсессивной особенностью является коллекционирование, что тоже достаточно ясно связано с идеей числа.

С другой стороны, как будто существуют обсессии, которые на первый взгляд никак не связаны с идеей числа, например, так называемые обсессии «злодейского содержания», когда человек чувствует непреодолимое желание кого-то ударить, или даже убить. Но и здесь налицо действие, которое обязательно должно повторяться большое количество раз. Обсессия не происходит однажды или эпизодически, она должна повторяться регулярно. Недаром аккуратность, добросовестность, пунктуальность, педантизм – наиболее характерные черты обсессивно-компульсивного характера.

Что общего между всеми психическими заболеваниями? Можно ли выделить некий инвариант психопатологического переживания? И, соответственно, можно ли построить общую формулу психопатологического высказывания? Это может быть ощущение какого-то неблагополучия – «со мной что-то не в порядке». Но подходит ли такое высказывание, скажем, к паранойяльному расстройству, например, бреду ревности? «Жена изменяет мне с ротой солдат». Здесь не со мной не все в порядке, а с ней. В то же время, при паранойяльном бреде отношения и со мной может быть не все в порядке – все обращают на меня внимание. В общем, что-то не в порядке в отношении между мной и миром, реальностью. Между моей внутренней семиотикой и внешней реальной семиотикой.

Соответственно, если Витгенштейн сформулировал инвариант некоего здорового (или ни здорового, ни больного) высказывания – «Дело обстоит так-то и так-то», то инвариантом, общей формулой психопатологического высказывания будет нечто вроде «Дело обстоит как-то не так». Как-то не так, как хотелось бы. «Что-то не то происходит с моим сознанием, с моей психикой». Подходит ли под эту вербальную формулу действительно вся совокупность психических заболеваний? Депрессия – «Все обстоит очень плохо», то есть не так, как хотелось бы. Истерия – «Я не могу двигаться, говорить» и т. д. То есть опять-таки со мной, между мной и внешней реальностью что-то нет так. Фобия – «Я боюсь закрытых пространств», то есть опять не все в порядке, что-то не так, как у всех людей. Обсессия – «Я должен быть чрезвычайно осторожным, чтобы не попасться в ловушку потусторонних сил». Опять неблагополучие. Паранойя «Мир несправедливо поступает со мной». Как бы с другой стороны – но практически то же самое. Шизотипическое расстройство – «Мир становится пустым и ненужным» вновь что-то не так. Шизофрения (допустим, ее параноидная форма) – «Я вижу и чувствую не то, что видят и чувствуют другие люди».

Итак, между мной и миром что-то не так. Что эта формула дает для теории текста как основного носителя психопатологии? Мы можем брать любой текст и смотреть, выражается ли в нем значение «со мной что-то не так» или «что-то не так между мной и миром», и на этом основании диагностировать его как психически больной или здоровый. «Я пойду в кино» – абсолютно здоровый текст. «Я не пойду в кино, потому что боюсь, что по дороге меня перехватят представители спецслужб» – абсолютно больной текст. «Я не пойду в кино, потому что у меня болит голова». Это текст соматически больной, но психически, возможно, и здоровый. А возможно, и нет, потому что голова может болеть по разным причинам, в том числе и психогенным. Например, как выражение депрессии.

Но здесь встает вопрос о том, можно ли диагностировать и любое соматическое заболевание по формуле «Что-то не так между мной и миром»? В случае соматического заболевания текст будет скорее другой: «Со мной что-то не так» или «В моем организме что-то не так». «У меня болит голова, меня тошнит, я чувствую боль в сердце» и т. д. Встает и другой вопрос: является ли текст, свидетельствующий о соматическим заболевании, самим этим заболеванием, подобно тому, как, с нашей точки зрения, психопатологическое свидетельство о заболевании является самим этим заболеванием? Здесь необходимо разобраться, не принимая пока во внимание идею психосоматики, то есть допустить, что имеются чисто соматические заболевания. Итак, «У меня болит сердце». Что в этом случае является носителем заболевания – то, что болит сердце, или то, что он об этом говорит. Равносилен ли этот вопрос вопросу «А у него действительно болит сердце, или он только так говорит?». Мы можем сделать ему кардиограмму, которая удостоверит, что сердце у него действительно не в порядке. Но кардиограмму мы сделали на основе его свидетельства. Получается, что и здесь основным знаконосителем является не сама боль, а высказывание об этой боли.

Чем психические заболевания фундаментально отличаются от соматических? Тем, что в первом случае можно зафиксировать какие-то телесные изменения при помощи нехитрых или утонченных приборов. Можно, например, человеку измерить пульс и сказать, что да, у него учащенный пульс. Можно диагностировать человека в бессознательном состоянии. Действительно, если человеку оторвало ногу и он потерял от шока сознание, то вполне достаточно вида оторванной ноги, и его свидетельство «Я меня, похоже, оторвало ногу» будет излишним. Но это не болезнь, это травма. Если же идет речь о том, что нога болит, то свидетельство станет обязательным.

Есть ли какая-то корреляция между соматической травмой и травматическим неврозом (или психозом)? Допустим, у человека умерла любимая дочь, и он впал в шоковое кататоноподобное состояние. Мне кажется, что тут имеется аналогия. В этом случае, если известно, что произошло, свидетельство больного необязательно. «У меня умерла любимая дочь, поэтому мне очень плохо». Такой текст даже можно счесть неуместным. О чем это свидетельствует в рамках нашей гипотезы, в соответствии с которой болен не человек, а текст? Травматическое психическое состояние это такое состояние, при котором высказывание, инвариант которого звучит как «Между мной и миром что-то не так», в принципе возможно, но излишне. В этом случае текст не будет являться основным знаконосителем психического заболевания. Основным его знаконосителем будет тело больного – его согбенная поза или полная неподвижность, или что-то другое в таком же духе.

Но все равно это будет некий текст – вроде застывшей на мгновение в полете балерины. Текст есть всегда, даже когда кажется, что его не только нет, но и в принципе быть не может. Тексты – это все, что мы имеем в жизни. И если спросить убитого горем отца, у которого дочь попала под машину и погибла, что он чувствует, он может это выразить каким-то горестным жестом или полной неподвижностью, окаменевшей мимикой, вообще ничего не ответить, но это отсутствие реакции все равно будет реакцией.

Чем отличается травматическое (реактивное) психическое расстройство от эндогенного психического расстройства? Тем, что в первом случае причина расстройства налицо. Во втором случае требуется вмешательство опытного психиатра или психоаналитика, чтобы выявить причины депрессии или шизофрении, фобии и т. п. И, может быть, истинное психическое заболевание – это такое заболевание, подлинную причину которого выделить в принципе не удается, и именно в этом, может статься, отличительное свойство настоящего психического заболевания, например, шизофрении. Мы можем сколько угодно говорить о наследственности или о шизофреногенных родителях, или об изменениях в химическом строении головного мозга – все равно все это будет гаданием на кофейной гуще. С подлинным психическим заболеванием связана некая тайна его причины. И то, что некоторые неврозы излечиваются, говорит только о том, что некоторые тайны раскрываются. Но кто сможет заявить, что он в состоянии вылечить шизофрению, кроме разве НЛП’иста?

Именно поэтому, может статься, такую большую роль при диагностике и вообще при имении дела с психическим отклонениями такую важную роль играет текст. Текст служит эквивалентом тайны: «Что-то не в порядке между мной и миром, но я не знаю, что именно, и не знаю, откуда это произошло и что мне с этим делать». Вот, возможно, такова будет полная развертка инвариантного психопатологического высказывания.

Для того чтобы компенсировать свои расстройства, текст прибегает к механизмам защиты. Они также могут находить выражение непосредственно в самом высказывании. Вспомним основные механизмы защиты. Интроекция, проекция, идентификация (в том числе с агрессором), рационализация, изоляция, вытеснение, проективная идентификация, экстраекция, экстраективная идентификация.

Сравним ряд высказываний.

Может быть, ты мне это и говорил, но я этого не помню.

Смерть ужасна, но пока мы еще живы, мы можем пользоваться благами жизни.

Я вижу своего мертвого отца.

Я – Наполеон и Дева Мария.

Во всех моих несчастиях виноваты другие люди.

Это я виноват в смерти моей матери.

Часов однообразный бой, томительная ночи повесть (повторяется несколько раз).

В первом случае используется вытеснение. Возможно, говорящему была высказана какая-то претензия или какая-то важная информация, которая травматически на него подействовала, и он предпочел вытеснить ее и заявляет об этом во всеуслышание. Вообще механизм забвения неприятного – наиболее универсальный механизм защиты, которым пользуются люди и тексты. При этом, как известно, это специфически истерический механизм защиты.

Специфически обсессивно-компульсивным механизмом является изоляция, когда человек повторяет несколько раз одну и ту же фразу, не вкладывая в нее каких бы то ни было эмоций: «Часов однообразный бой, томительная ночи повесть».

Депрессивный человек винит во всех грехах себя самого: «Это я виноват в смерти моей матери» – здесь действует интроекция; так же как паранойяльный человек обвиняет в своих несчастиях весь мир – здесь действует проекция.

Другим параметром, определяющим патологичность высказывания, являются модальности. Так, например, если взять аксиологические модальности, то ясно, что выражение в высказывании чего-то ценного или приятного – «Как хорошо жить!» – будет указывать на гипоманиакальное настроение, а противоположное по смыслу высказывание в духе «Как все плохо!» указывает на депрессивное настроение. Констелляции высказываний с определенными модальностями могут служить определенным диагностическим критерием. Так, если человек в своей речи склонен часто употреблять конструкцию «Я должен»: «Я должен это сделать», «Я должен завершить эту работу» или даже «Я должен сегодня пойти в кино», то это указывает на обсессивно-компульсивный комплекс. Если же в высказывании чаще употребляется аксиологическое «Я хочу»: «Я хочу это сделать», «Я хочу (или, наоборот, не хочу) завершить эту работу», «Я хочу пойти в кино», то это указывает на истерический комплекс (подробно о соотношении модальностей и характеров см. в нашей книге «Характеры и расстройства личности»). Употребление деонтического «должен» не с первым лицом, а со вторым или третьим, может указывать на эпилептоидный или паранойяльный комплекс: «Ты должен завершить эту работу», «Все должны соблюдать правила», «Они должны уйти». Алетические модальности указывают, как правило, на шизофренический комплекс, ту сферу, где происходит чудо: «Я слышу удивительные вещи, которые мне нашептывают инопланетяне», «Очень часто я вижу мертвых людей и разговариваю с ними» и т. д.

Совокупность психопатологических высказываний, их различные констелляции и языковые игры образует то, что можно назвать практиками безумия. Это особая проблема, требующая отдельного рассмотрения.

Практики безумия – это своеобразные языковые игры, нарушающие логические и, возможно, психологические постулаты здравого смысла и формирующие свои постулаты безумия. Наиболее распространенные практики безумия – галлюцинации, когда воображаемое принимается за реально существующее. Возможно, языковая игра в регистре реального и воображаемого и есть наиболее фундаментальная практика безумия.

Как соотносится регистр воображаемого и реального с регистром закона рефлексивности? Входит ли нарушение закона рефлексивности в качестве важного, если не непременного условия, в практики безумия? Если А не равно А, то следует ли из этого, что реальное равно воображаемому? Здравый смысл утверждает, что у человека может быть только одно сознание, одно Я. Если у одного человека увеличивается количество сознаний, как это имеет место при множественной диссоциативной личности или при бреде двойника, когда у одной личности обнаруживаются два или несколько сознаний, это создает предпосылку для потери тестирования реальности и принятия воображаемого за реальное. То, что на языке Блейлера стало называться шизофреническим схизисом, создает предпосылку, например, для возникновения галлюцинаций. Если я одновременно свидетельствую о себе как об одном сознании и в то же время фундаментально нарушаю закон рефлексивности, из этого почти автоматически следует, что реальное можно подменить воображаемым. Когда личность расщепляется на несколько субсознаний (вводим этот термин, чтобы не говорить «субличностях», так как субличности не означают автоматически следования практикам безумия, хотя и создают для них некоторые предпосылки), одно из них может выражать традиционную точку зрения обыденной реальности, а другое осуществлять галлюцинаторную деятельность, осуществлять практику безумия.

Но является ли схизис, расщепление сознания, его раздвоение, нарушение закона рефлексивности, обязательным условием для осуществления практик безумия? Другими словами, может ли человек галлюцинировать, если его сознание воспринимается им самим или оценивается другими со стороны как целостное и нерасщепленное? В том-то и дело, что трудно в каком-то очень важном смысле говорить о целостном и нерасщепленном сознании. Ведь если существуют сознательная и бессознательная инстанции, если существуют Суперэго и Ид, то речь изначально не идет о некоторой целостности, разве что, наоборот, об интегрированности изначальной нецелостности.

Но вопрос задан более однозначно: можно ли галлюцинировать при отсутствии схизиса? Допустим, я вижу своего умершего отца, и при этом я сохраняю единство своего сознания. Может ли так быть? Я знаю, что я – такой-то, а не другой человек, что мне столько-то лет и т. д. И при этом я вижу своего умершего отца. Что же позволяет мне галлюцинировать, то есть воспринимать воображаемое как реальное? Ладно, оставим пока галлюцинацию умершего отца. Предположим, что у меня бред преследования. Я вижу, как меня преследуют спецслужбы. Означает ли это, что мое сознание потеряло целостность? И причем здесь вообще целостность моего сознания? Могу ли я сказать, что лишь какую-то диссоциированную часть моего сознания преследуют спецслужбы, а другая часть остается неповрежденной или поврежденной, но как-то по-другому? Что вообще делает практику преследования практикой безумия? Что отличает бред преследования от подлинного преследования, когда человека на самом деле преследуют спецслужбы?

Только одобрение и подтверждение со стороны окружающих может объективизировать практику преследования, сделать ее не безумной, а просто экстремальной. Это значит, что когда я говорю: «Меня преследуют такие-то люди», то мне говорят: «Да, это очень тревожный факт, тебе придется принять какие-то меры, возможно, скрыться на некоторое время или отдаться на волю какого-то могущественного покровителя». Если же окружающее говорят: «Никто его не преследует, просто у него паранойя», то, значит, я осуществляю практику безумия.

Но где же здесь место расщеплению или нерасщеплению моего сознания? Имеется ли зависимость между тем, что безумный, например, говорит, что дважды два иногда четыре, а иногда 16, и тем, что он видит мертвого отца или бредово полагает, что его преследуют спецслужбы? На первой взгляд, никакой зависимости здесь не обнаруживается. Человек вообще может быть прекрасным математиком, и при этом у него может быть бред преследования (как у героя фильма «Beautiful mind»). Значит ли это, что у безумного какая-то одна часть остается неповрежденной, а другая повреждается. По-видимому, это справедливо для параноидной стадии, но уже не так для парафренной. Когда человек говорит: «Я – Иисус Христос, Наполеон и Дева Мария», то, по всей видимости, у него не остается неповрежденных частей. Может ли при этом парафреник правильно складывать числа? Я сильно сомневаюсь в этом. Может быть, остатками своей здоровой личности он и может совершить какое-то незамысловатое арифметическое действие, но тогда он теми же остатками может и вспомнить, кто он такой на самом деле, что тоже, вероятно, случается и на парафренной стадии. Существование как минимум двух частей личности, здоровой (или более или менее здоровой) и безумной создает некий конфликт, которого на парафренной стадии как будто уже не существует.

Практики безумия осуществляются в последовательностях высказываний, могущих образовывать целые языковые игры. Так, можно выделить депрессивную, гипоманиакальную, истерическую, обсессивно-компульсивную, паранойяльную, шизотипическую практики, практику преследования и практику величия.

Т. А. Михайлова. Все это очень хорошо. Но представь себе, что текстов вообще нет.

В. Р. Как это нет текстов?

Т. А. Ну, в мире просто нет текстов. Тогда получается, что и психических заболеваний больше не будет?

В. Р. Конечно. А откуда же им взяться; если нет текстов, то, стало быть, нет и людей. Кому же болеть-то?

Т. М. Означает ли это, что тексты появились раньше людей и тем самым психические заболевания тоже появились раньше людей?

В. Р. Нет, не означает. Они появились одновременно. Когда первый австралопитек что-то такое сказал, то это было высказывание скорее не «Не пойду я в кино», а «У меня душа болит».

Т. М. Но ведь первые люди не знали противопоставления между текстом и реальностью, между внутренним и внешним, стало быть, противопоставление галлюцинации и не галлюцинации тоже не было. А если не было такого фундаментального противопоставления, то, значит, не было и практик безумия, и самого безумия вообще не было.

В. Р. Верно говоришь, безумие, конечно, появилось с распадом мифологического мышления, когда текст стал отделяться от реальности. Вот тогда и стал возможен бытовой текст типа «Маша пойдем в кино». Еще есть вопросы?

Т. М. Да нет, теперь вроде все стало на свои места.

Глава вторая

Истина и безумие

1

Анализируя психосемиотику психопатологического сознания и текста, мы невольно должны задаться вопросом, какой же должна быть реальность нормального сознания – где нет ни депрессии, ни истерии, ни гипомании, ни шизофрении, ни обсессии, ни фобии? И существует ли вообще такая реальность? Это равносильно вопросу о том, существуют ли нормальные люди. В определенном смысле можно сказать что они безусловно существуют, но, существуя, они состоят из кусочков различных микрорасстройств. Не может так быть, чтобы у человека не было вообще никакого настроения – ни плохого, ни хорошего, ни нейтрального; чтобы он не был враждебен или дружелюбен к кому-то; чтобы он ни двигался, ни находился в неподвижности; чтобы бы он был настроен ни рационально, ни мистически; не предпочитал бы или не избегал замкнутых или разомкнутых пространств.

Это в каком-то смысле означает парадоксальную вещь, что психотический мир или (будем скромнее) психопатологический – более фундаментален, чем непсихопатологический. Реальность без патологии – это вакуум, какая-то дистиллированная пустота. Это соответствует мысли позднего Отто Ранка, выраженной им в книге «Истина и реальность», мысль, в соответствии с которой невротик, да и психотик (по свидетельству современников, Ранк был сам латентным психотиком) живет в более истинной реальности, тогда как нормальный «средний человек» живет иллюзией.

Вот человек идет по городу, он просто идет, не спеша, возвращается с работы, идет домой, где его ждет жена, телевизор, еда, привычный секс и сон. Этот человек психически вполне здоров. А вот шизофреник, страдающий бредом преследовании, идет по той же улице, озираясь по сторонам, ожидая каждую минуту нападения. В каком смысле можно сказать, что здоровый живет в иллюзорной реальности, а психотик в истинной? Можно сказать, что психотик ближе к смерти как истине в последней инстанции; ощущая бредово-галлюцинаторную угрозу нападения, он смелее воспринимает безусловную истину неизбежной смерти.

Здоровый человек, спокойно направляющийся к жене, телевизору, жареной картошке и измятому дивану, находится в иллюзии, что так будет всегда. Это соответствует мысли Хайдеггера, что люди живут в беспечном забвении смерти, что они иллюзорно оберегают свою трусость нежелания знать о смерти.

Истерик, который мечется по комнате, рыдает, бьется в конвульсиях или, наоборот, не может сказать ни слова, ничего не видит и не слышит, находится в более истинной реальности по сравнению с нормальным человеком, который неискренне сдерживает свой гнев, свои импульсы, свою сексуальность, тот человек, который ведет себя прилично. Вести себя прилично – значит пребывать в иллюзии; вести себя неприлично, невротично, психопатически, значит так или иначе раскрывать истину о самом себе.

Примерно так об этом писал и Фуко в «Истории безумия». Он говорил, что, «впадая в безумие, человек впадает в свою истину, – что является способом целиком быть этой истиной. Но равным образом и утратить ее». Что значит, что, впадая в безумие, человек впадает в свою истину? Прежде всего то, что он оказывается как бы в полноте своих доселе скрытых или прикрытых особенностей (например, «выводит на поверхность мир дурных наклонностей»). Но безумец, будучи самоотчужден, не в состоянии удержать в себе истину о самом себе и в результате теряет ее. Вся история безумия, по Фуко, это история утраты и обретения безумием самого себя.

1 Начало стихотворения Верлена. Примерный перевод такой: «Дождит в моем сердце, / Как над городом идет дождь». Ср. предельно неточный перевод Пастернака:И в сердце растрава,И дождик с утра.Откуда бы, право,Такая хандра?
Продолжить чтение