Читать онлайн Как нельзя лучше? Отечество ушедшего века в уколовращениях жизни бесплатно
© Попов Ю.П., 2023
Лучик Света, тебе посвящаю!
Юпитер скукой был томим
– Что ты делаешь, состоятельный наш? Так увлекся перебирать свою добычу на глазах у читателей, что не заметил, как распустил свои лохмотья, смотреть непотребно. Поправь хоть галстук! – проговорил один или этот, увещевая того или другого. Ведь и читательницы тоже… – Последовала непродолжительная пауза. – Не понимаешь, что кто-то именно сейчас, в эту минуту, – веско продолжил он, – читает эту самую книгу, в которой мы изображены, и все видит.
– Верно, – покорно отозвался тот, не отрываясь от сосредоточенного внимания к своему занятию, – есть одна с раскрытой книгой, но она только что обзавелась новой юбкой и сейчас в мыслях только о ней.
– А читатели у тебя не в счет?
– В счет. Да только они о тех же юбках еще больше думают. – Этот знал, что это только пересмешки, хотя и произносятся в тоне философствования. – Но ведь, понимаешь, им все это только приснилось. Читатель – тот же наркоман. Знает, что погружается в мир собственных фантазий, и все равно ничего другого ему и не надо.
– А все же как получилось взять столько?
– У хорошего навигатора ветер всегда попутный, – хмыкнул тот. – Получилось все очень даже просто: мне приснилось, будто такая куча бабок перепала, – не говорил, а возглашал тот, опять же с таким видом, что нельзя было понять, всерьез он или смеется. – Сумма, понимаешь, такая преогромная. Никогда не держал столько. Думаю, дай-ка Юпитер скукой был томим я поскорее проснусь, пока она у меня в руках. Глупо было бы оставлять ее в одних только воспоминаниях.
– Ты все еще не отстегнул мне куртуажные, как это называли когда-то.
Грудь того картинно выпрямилась и даже вроде как высоко выгнулась:
– Ныне я состоятельный, – с важно-напыщенной гордостью изрекается все им же. – Приличное вознаграждение за участие тебе – само собой. Кругленькая цифра с многими нулями. Нули, – прочеканил тот слово за словом, – получи хоть все сейчас, остальное при случае. – И демонстративное шмыгание носом оказывается точкой тирады.
– Ну давай хотя бы нули. И побольше. Все как-то душу греет.
– Побольше не дам. Самому нужны. Шесть нулей получи, и будет с тебя. Миллион как-никак.
– Однако порядочная же ты сволочь, мой старый дружище, – пронесся в голове первого или одного из них фамильярный укор.
«Насчет сволочей, – подумал в свою очередь в ответ другой, – тебе так и так придется смириться». – Подробное предварительное обсуждение каждого плана проделки выработало у обоих взаимопонимание без слов и даже без междометий. Да и родство душ вместе с профессиональным жаргоном способствовало сближению и работе мыслей в унисон.
– И все же жаль, что нельзя послать тебя прямо сейчас в рыжую, сиречь задницу.
– И насчет задницы, – согласно хмыкнул про себя другой, – даже и не работая под больших умников и святош, придется согласиться: посылать нас с тобой можно, увы, только оттуда. Так называемая мораль хоть и не дает срок, но приговор-то выносит: мы и так из нее никогда не вылазим. Вроде как родились в отвратительной клоаке, и она для нас самое уютное место обитания.
* * *
«Дуракам и идиотам в раб. вр. вх. воспр. за избытком таковых» (первая половина написана простым карандашом, вторая – красным и другой рукой).
«Делай по науке – сначала испытай на крысах и только потом устраивай свое общежитие».
«Если крокодил, случайное заплывший из Атлантического океана в Байкал, вдруг прокуковал кукушкой, то какой век на дворе и какой диагноз вы поставите тому, кто подобные вопросы сочиняет? Ручаюсь, что ответ вы дали верный и сразу. Теперь вопрос уже непосредственно и только лично вам: какой диагноз ставить тому, кто такие вопросы читает и всерьез на них отвечает? Ответ: все то же самое, только еще вернее». Вместо подписи нарисована рожа, показывающая вам язык.
«Вскрытие показало, что больной умер в результате вскрытия».
Курилка в научно-исследовательском институте философствования и гуманитарствования расписана без грамматических ошибок. Нецензурные выражения тоже почему-то отсутствуют. Официальное название учреждения НИИ «Богу свечка», НИИ «Черту кочерга» появилось, когда ученые в результате восхитительно тонкого и необъятно всестороннего анализа обнаружили, что изучавшиеся ими врозь две противонаправленные сферы бытия, две исследовательские плантации в области гуманитарного знания имеют много родственного и подлежат комплексному углубленному изучению в нерасторжимом органическом единстве. Объединение экономит расход творческих усилий. И потому оно выглядело как большое открытие и как большой рост, особенно в собственных глазах.
– Светоч, светило?
– Угу. – Насчет светила можешь не сомневаться – пробы негде ставить. Гений. Правда, об этом пока никто, кроме него, не знает. Он и сам только недавно узнал. Думаю, это его единственное открытие, которое он, к счастью, унесет с собой в могилу. Отправляли ведь когда-то этих дотошных на костер. Было же такое благодатное время! Хотя что такое костер, если верить в перерождение? Зуб посверлили, и иди благоденствуй. Чем больше пострадаешь, тем больше вознесен будешь.
– Это один из той ученой братии, для которых все ерунда перед лицом вечности? Все они не от мира сего. Пусть развалится весь мир, лишь бы по арифметике.
– Во-во, только еще хуже. У этих хоть арифметика остается. А то вообще ничего, потому что все, понимаешь ли, возникло из ничего. Профессор докопался до вселенской истины и теперь всем объясняет, что все мы вместе с нашим мирозданием – персонажи романа и мелькаем в голове какого-то романиста. И не какого-то космического, а самого обыкновенного, заурядного, что по утрам кофе дует и похмеляется, по вечерам снова набирается. Что он придумает, то и происходит. Тот все еще, дескать, сочиняет и то и дело перечеркивает, никак закончить не может. А пресловутое сотворение мира и человека богом, истово уверяет всех генералиссимус от науки, даже если бы и было верно, то все равно слабовато, даже примитивно. И его, дескать, пора оставить на потребу карикатуристам. «В начале было слово», – безусловно, верно, но только в том смысле, что и бог, и сотворение им мира сначала выдумали. Теперь, говорит он, предстоит только установить, насколько толковый литератор взялся в нашем случае за дело. Выйдет из его затеи что-то путное или опять тот же конец света, зависит от его фантазии, работы его мысли и работы, гм-гм, вытрезвителя.
Короче, повелителю мироздания Юпитеру позволено и доступно все, и именно поэтому он изнывает от безделья, по временам отбрасывает космическую скуку, прикидывает так и эдак, то сотворит, то сотрет. И когда исчезает слово, сиречь его выдумки, исчезает вообще все, не исключая и самого вседержителя.
* * *
Мурлыкать себе под нос, поджав лапки под себя на коврике, – первейший кайф. В пространстве вокруг одни только знакомые звуки, шорохи и запахи. Ближе всего, почти над головой слышен знакомый басистый рокот, изредка перемежаемый таким же знакомым мелодичным бульканьем. В полудреме не хочется выискивать никаких опасностей. Уют и довольство. Но вот вдруг ушки навострились и лапки напружинились – жужжание, звучное, то приближающееся, то удаляющееся. Уюта не стало. Вернее, он не пропал и даже не уменьшился, он лишь отодвинулся из внимания, уступив место другим настроениям. Насторожившийся взгляд кота сосредоточился на передвигающейся в пространстве черной, отливающей серебристым блеском точке. Вот она медленно проплыла на светлом фоне, вот оказалась на темном. Голова сторожко вертится вслед за движущейся зигзагами мухой. Басистый рокот тряхнул головой и следом махнул рукой. Нарушитель уюта и спокойствия испуганно шарахнулся, поменял направление, и звонко гудящая черная точка стала надвигаться на ловца. Ближе, еще ближе. Пружины подбросили точно, клац – и жужжание исчезло в пасти. Теперь снова на свое место и лапки под себя. Оба рокота, басистый и звонкий, моментально перешли на интонации, греющие кошачью натуру. Дрема стала еще уютнее.
– Во дает! Ты за ней и глазом не уследишь, а этот нацелился, прыг, и с одного захода бац – и нету. Лихой ты парень, Булька!
– Котик ты наш котик. Что бы мы без тебя делали? Иди я тебя поглажу, полосатик ты мой расчудесный.
Глаза сами собой зажмурились плотнее от мелодичного приветливого мурлыкания, погрузившего кота в блаженную дрему.
Он подошел к раковине, помыть только что опорожненную тарелку, шум воды на время заглушил телевизор на кухонной полке и передачу о выводе войск из Германии. Оба не обратили внимания на вдрызг пьяного президента; тот, чувствуя себя беззаботно перед шеренгой почетного караула, то выделывал какие-то кренделя заплетающимися ногами, то начинал энергично размахивать руками, дирижируя оркестром. Экран телевизора, переключаемый на другие каналы, успел проговорить голосом одного из героев фильма о биллиардистах: «Поеду в Лондон, заключу контракт на 300 000 долларов, вот и все». Потом мелькнула несуразная комедия о том, как одна лавочница продавала своего любовника подруге за 150 000 долларов. И под реплику: «К чертям собачьим!» – произнесенную уже в экран, «электронный ящик» умолк.
– Тебе чайник включить? – откладывая джойстик, спросила она и тут же нажала кнопку чайника.
– Давай.
Ложка кофе, ложка молока. На напоминание про сахар последовало протяжное «Не-е. Так».
– Ну что, Булька, отдыхаешь? Правильно, надо. Это у ней никаких забот, кроме всяких там погладить, постирать да прочие неказистые потребности. Неведомо ей наше с тобой, Буля, дум высокое стремление, тяжкие вселенские заботы. – Кофе отпивается мелкими глотками, размеренно и без спешки. – Где ей уразуметь и оценить? Оно понятно, – вкладывая максимум пафоса в интонации, разглагольствует он, – ее гордость распирает, что у нее два таких кота живут. Люди тебя только, пухломордого, увидят и уже говорят: посмотрите, какие в доме коты! На всю округу гордость. Да даже и на весь город, если не впадать в ложную скромность. Да и наше занюханное Отечество недалеко ушло, скажу я тебе, почтенный Бюль-Бюль оглы. И вообще, как повезло этой паршивой цивилизации, куда нас с тобой занести угораздило. Всего два, – с деланно тяжким вздохом проговаривает он, – сколько-нибудь приличных кота на все мироздание! Кто нас с тобой оценит?
– Один из них, – продолжил он ей рассказ, неожиданно оборвавшийся перед тем благодаря происшествию с мухой, – из той породы проходимцев, которым даже и во сне одни только денежные кучи снятся, кинул коллектив, да и загреб какие-то миллионы. Другому пообещал отвалить кучу с шестью нулями. А этот другой ходит надутый на него и на весь белый свет. С этими, дескать, «шестью нулями» ныне колеса от подержанной тачки или лавочнику центнер колбасы, деловому человеку – одна, дескать, чесотка; проще говоря, какую цифру перед теми нулями ни ставь, так нулями и останутся. Ну все, Булькин, друг неразлучный, пошли к себе. Ладно, время пообщаться со стариком Державиным, пойду завалюсь, – приложившись к ручке и сдвигая чашку под кран, проговаривает он.
– Пойдите завалитесь. Чашку оставь.
«Единомышленник» Булька мирно почивает на рабочем столе писателя прямо под портретом Державина, погруженный в какие-то свои кошачьи грезы, уж, конечно, куда более серьезные и понятные, чем у этих несуразных двуногих, наделенных лишь зачатками смекалки. Впрочем, полезность их для кота все же неоспорима, а ворчать на судьбу, тем более на этих несмышленых «друзей четвероногих» не годится.
Приметы начала начал
Их роман длился уже два месяца, начавшись в поезде, когда она во время командировки оказалась с ним в одном купе на целых двое суток. Завязавшееся нечаянно знакомство не окончилось после совместного пребывания в одном вагоне, а, наоборот, стало, как это часто бывает, укрепляться, и они стали для всех их близких не разлей вода. Сегодня они валялись в ее квартире на диване одни, без посторонних, потому что родители с ее младшим братом укатили на три недели в Батуми на море. Он вольготно растянулся, как он делал это всегда, когда они вот так же где-нибудь уединялись, притянул ее, хрупкую и ладно скроенную, без стеснения жадно и фривольно растопыренной ладошкой и совсем не замечал тревоги в душе подруги. Той предстояло начать трудный разговор, к какому часто вынуждены многие и многие незамужние женщины, роман которых с мужчиной долго не заканчивается браком.
– Вот видишь, мадмуазелька, – бодро разглагольствовал он, – что значит остаться с тобой вдвоем? Как говорится, покой и благодать.
– Только скоро покой и благодать получать втроем будем, – решилась она, наконец, выдохнуть то, что ее терзало.
– Никаких третьих нам не надо. Мне, во всяком случае, тебя одной хватит. Так что если вы, мадмуазель, проявляете заботу о том, чтобы у вашего мужчины гарем завелся, то это излишне.
– Да я, можешь себе представить, не о гареме для своего мужчины, я о другом, третий может сам собой появиться, без спросу. В роддоме.
Известие вроде бы относилось к числу ожидаемых, тем не менее он был ошеломлен, и его обычная беспечность моментально слетела с него, будто сорванная ветром шляпа.
– Ты о чем это!?
– Да о ребенке.
Молчание его было продолжительным. Если б ей было видно его лицо, она заметила бы его растерянность и то, как он порывается что-нибудь сказать и не может ни на что решиться.
– Так ведь… Так ведь надо к врачу сходить.
– Уже сходила. Подумала, что я, наверно, надорвалась. А оказалось совсем-совсем другое.
– А врач что?
– Я же уже сказала.
– У-у, – мычит он, приходя постепенно в себя и озадаченно вникая в свое потрясающе новое положение. – Прямо всерьез, что ли? Вот это да! – Пальцы свободной руки поскребли макушку, демонстрируя серьезную умственную работу. – А чо такое беременная, а? – окончательно возвратился он на игривый тон и привлек подругу чуть плотнее. – Болезнь такая, что ли, простуда?
– Ну да, вроде как хворь такая.
– Надеюсь, не заразная?
– Еще как заразная. Оттого и получилось.
Его настрой не спешил переходить к ней, и все же состояние тревоги начало подтаивать, хотя скорее незаметно для нее.
– Это с кем же вы, мадмуазелька, так неосторожно пообщались? Позвольте спросить.
В ответ ее миниатюрная ладошка на его груди отчетливо, хотя одними только пальцами, изобразила похлопывание.
– Я-а!? – деланно вскидывается ее приятель, не отделяя, однако, ни одной ее прильнувшей к нему клеточки. – Я такими хворями сроду не страдал. – Его вздернутый указательный палец заколебался у него и у нее перед глазами, изображая самый решительный и непреклонный протест. – Не демонстрировали бы вы лишний раз свое хваленое женское лукавство. Давайте-ка выкладывайте все начистоту.
– Начистоту и есть.
– Ведете вы себя неосторожно в свежую погоду, скажу я вам, мадмуазелька. Бывает же – ветром надует. Вот недавно как раз вон какой бурный циклон пронесся, ураганом звали.
– Мой циклон зовется иначе.
– Ну как бы ни звался, а только учила тебя мама быть осторожной в ненастье, и все без толку. В непогоду подол у тебя неосторожно приподнимается, вот и результат.
– Он не сам приподнимается. – И ее ладошка на его груди снова показала, к кому адресованы ее слова.
– Ну уж так уж и я. Помилосердствуйте, мадмуазелька. Ну, если и было, то ведь всего-то раз, два, три… – растопыренные пальцы снова замаячили перед их глазами. – Пальцев на руке не хватит.
– На это хватило.
– У-у. Ну, стало быть, это только потому, что ты у нас такая шустренькая. Придется поговорить с тобой по-серьезному.
Он с напускной важностью прикрякнул, кашлянул в кулак и начал:
– Позвольте спросить вас, барышня, вы как привыкли детей на свет производить: в замужестве или так?
– Да вы знаете, молодой человек, такой привычки у меня как-то не сложилось.
– Как так? Уж не хотите ли вы сказать, что у вас совсем нет практики?
Ему было даже и невдомек, что упоминание о замужестве ввергло подругу в волнение, от которого у той замедлилось дыхание и наметилось ощущение победительницы.
– Именно это и хочу сказать.
– Вот тебе и на! И я только сейчас об этом узнаю, – витийствует он и делает вовсю широкие глаза. – Она, может, и рожать-то вовсе не умеет, а берется. Это ж надо, какая безответственность. Чему вас в школе учат? – Артисту в его приподнятом настроении великолепно удается неподражаемо ворчливый и вместе с тем назидательный тон. – Ты сначала приобрети опыт, досконально изучи это дело на практике, а потом уж берись детей делать. Умные-то так ведь поступают.
– Болтушка.
– Ничего себе болтушка. А я-то стараюсь, а я-то ухлестываю, уламываю и уговариваю, добиваюсь, можно сказать, больших успехов.
– Да-а, что есть, то есть. Уж этого у тебя не отнимешь.
– И что в итоге?
– И что в итоге?
– Придется мне, барышня, взять тебя под свою опеку. В общем, слушай внимательно: ребенка производить на свет будешь в замужестве.
– Я буду в замужестве? – незамедлительно реагирует та, успев уже оживиться глазами. – А можно поинтересоваться: за кем я буду замужем?
– Учитывая твое безответственное отношение к таким вопросам…
– Учитывая мое безответственное отношение…
– Выбор за тебя я, разлюбезная барышня, сделаю сам.
– Я очень внимательно слушаю. Так какой же будет выбор?
– Женихом твоим будет, смею заверить, персонаж в высшей степени положительный. Если что-то и не устроит тебя, то только потому, что ты не умеешь ценить. При твоей безответственности немудрено, – важно завершает он свои разглагольствования, с удовольствием вслушиваясь в них и сам.
– Да я уж постараюсь.
– Почти не пьет, почти не курит, почти на женщин не смотрит.
– А «почти» что означает?
– По праздникам.
– И часто праздники?
– Да как увидишь вот такую красавицу мадам Сижу, – проговаривает он, и на этот раз похлопывание изображает уже его предельно растопыренная пятерня, – вот тебе и праздник.
Она не удержалась, чтобы не расхохотаться звонко и заливисто.
– В общем, барышня, шутки в сторону. Я вас отныне называю уже женой, и не вздумайте брыкаться.
– Я жена?! – задорно блеснула она светящимися глазами.
– Конечно. Тебе же сказали, что ребенка производить в замужестве будешь. Ведь ежели женщина замужем, то она обязательно жена, а ежели она жена, то она, стало быть, непременно замужем. Чему тебя в школе учили?
– А когда мы пойдем расписываться?
– Ну вот начинается. Не по адресу обратились, мадмуазелька. Об этом надо жену спрашивать. Вы же знаете этих жен. Им лишь бы в ЗАГС мужчину затащить да штамп в паспорте поставить. Сей час, как узнает, так сразу побежит выяснять, куда какие бумаги подавать.
Она, не сдерживаясь, обвила его руками, прильнула лицом к его шее:
– И побегу. Ну и пусть! Возьму да завтра же и побегу, – победно светясь всем своим привлекательным обликом и не утаивая торжества в голосе, проговорила она. – Только там и узнавать нечего. Подали заявление да расписались.
– Девушка, – прозвучал в ее ушах голос от природы милого и галантного кавалера, – у вас такие необыкновенно привлекательные формы что спереди, что сзади. Так и завлекают. А можно вам, девушка, один интимный вопрос по этому поводу?
– Что за вопрос такой? – в тон кавалеру воркует и она.
– Девушка, так, может, у вас, – совсем осторожно зашептал он в самое ушко, – еще и эта… – Она почувствовала прикосновение его горячих губ к щечке. – Как ее, еще и киска женская?
– Какой же ей еще и быть? – чуть не поперхнулась та усмешкой.
– Не может быть. Прямо вот настоящая? – И не дожидаясь ответных слов, решительно: – Однако врешь ты, подружка. Все тебе. И ручки, и ножки, и все-все. И все тебе одной? Сейчас мы ее изобличим, – бодро возгласил кавалер. Он выпустил свое мужское достоинство, потянулся за ним, сам направил, сгорая от предвкушения, вогнал, заурчал. Изобличение, по всему видать, дало одни только положительные результаты. Она почувствовала, как ей вкатилось под самый пупок и затрепетало. И груди как-то сами собой прильнули, коленки развалились, как у последней бесстыдницы, готовые прямо-таки обхватить любимого мужчину.
* * *
Все это произошло еще где-то во втором тысячелетии. То ли до нашей эры, то ли, наоборот, после. Поди теперь вспомни. Да и так ли уж важно? Быльем поросло, будь то седая древность или только с редкой проседью. Война тогда прошумела, названная, странное дело, мировой только из-за того, что поразвлекались этой старинной жестокой забавой на крохотной части планеты, но зато самой просвещенной и цивилизованной. И самым могущественным правителем к концу войны стал тогда уж такой «отец народов», какой только может быть. Европа оказалась освобожденной от порабощения уж такими дикарями, способными при всяком другом правителе только грызню между собой развязывать да подделками свой рынок заполнять. К тому же и неразумие, ставшее причиной потрясений, у Европы свое собственное, а избавили эти варвары. Позор и досада для многих поколений.
В своей стране еще хуже. Взял да и безо всякого объяснения взвалил после войны ответственность мужчин перед женщинами в матримониальных делах: в случае ее беременности или женись, или плати алименты, были бы только свидетели, что они встречались. Ну там танцы, кино, парк. Девушке тех лет дружить с кавалером – все равно что быть замужем. О ДНК тогда и не слыхать было. О том, кто ей ребенка внедрил, знала только она, да и то не всегда уверенно. А ответственность у него такая же, как у мужа. И, небось, еще и в райские эмпиреи надеялся угодить дамский благодетель!
Кликни, и вспомнится
Пересвет любил иногда связывать отдельные эпизоды собственного прошлого и особенно детства с какими-нибудь большими прошлыми делами. Заговорят телевидение или радио о каких-то нашумевших в отдаленные времена событиях – выступление правителя, катастрофа на море, – и ему тут же являлся вопрос: «А что, интересно, я тогда и в тот момент делал? В школу, должно быть, добирался и от мороза руки в рукава засовывал. В наших краях как раз утро в тот момент было». И невольно поеживался, как от мороза. Образы забытых участников повисали прямо в воздухе – живые выразительные глаза и контуры лица вокруг них. И разговоры с ними у него велись не как с воображаемыми собеседниками, а как с реальными.
Данная ему пацанами кличка Пересвет появилась благодаря словечку «перебор», которое у него заменяло много всяких выражений, начиная от «иди-ка ты» и кончая одобрительным «негрубо́». Им же, как водится, стали окликать и самого. А как-то при игре в прятки вместо «и так видно» вырвалось «пересвет». Достаточно было потом пару раз пересказать словесный сбой среди прочих насмешек, и пустячный эпизод породил его пожизненное прозвище. Когда стал писателем, ему не пришлось придумывать себе псевдоним, все равно лучше не придумаешь. Не то что у его коллег по литературному цеху Трясогузки и Гузнотряски. Впрочем, их псевдонимы он придумал сам.
Кот Булька сосредоточенно мурлычет себе под нос. Медленно листая старый толстый и увесистый том, сохранившийся каким-то неведомым образом на полках с той эпохи, Пересвет беспечно подумал: «Где-то тогда я был Кликни, и вспомнится еще только зачат. В поезде они как-то познакомились». Однажды он поймал себя на том, что помнит своих стариков почему-то уже в их преклонном возрасте, вернее сказать, в памяти сохраняется их образ уже сильно постаревших, даже если всплывают события времен его детства. «Наверно, потому, что самые последние встречи самые памятные». А вот дядька отца, наоборот, так и остался навсегда неунывающим шутником. Встреченный лишь однажды в последние годы, он выглядел сильно постаревшим и в общем-то уже совсем другим человеком. «А когда он принес эту книжищу? Помнится, поставлю ее на ребро с раздвинутыми корками – домом служила. Зверюшки под ней между листами помещались. Я еще тогда подумывал, что хорошо бы половину листов выдрать, чтоб не мешались, когда в дом клал что-нибудь».
– И-и-и сколько у тебя гербовой-то. Подарил бы листок. А то, случись прошение писать, и нету, – прозвучал вдруг скрипучий старушечий голос, на который он даже не скосил глаза и не прекратил перебирать страницы. Он знал, что это рядом с его плечом нарисовался в воздухе образ гоголевской помещицы Коробочки с лицом одной известной старой артистки. Кот Булька даже усами не пошевелил и вообще ничего не заметил. Для него, серьезного и самостоятельного животного, пустяки даже и не существует. Слова персонажа из классического романа как-то сами собой застряли в памяти и то и дело всплывали без всякого повода, будто сами были хозяевами своего поведения, и теперь, замеченные мельком между строк, моментально ожили в полновесную картину. «Она, помнится, показалась утром перед закупщиком мертвых душ, кажись, в палевом платье. Интересно, что это такое – палевое? Ткань? Или, может, фасон?» – лениво размышлял он. Мысли сами собой и неторопливо переместились с помещицы и ее платья на полузабытые разговоры о моде и тканях той же эпохи, когда под книгой прятались игрушечные зверята.
* * *
Отец подтрунивал всегда с серьезным видом и был великий дока изобретать придирки. Ненастье легко превращалось у него в повод попенять верной спутнице жизни: «На дворе у хорошей хозяйки всегда хорошая погода, когда стирать, когда сушить, когда полоть, когда окучивать. А что у тебя за окном делается? И не надо мне, дорогая, – отчеканивал он слово за словом, внимательно высматривая мух на потолке, – отговорками голову морочить». Было и немало других. «Заботливая жена называется. Муж у ней стареет каждый год. Вон уже и тридцать четыре. Не удивлюсь, если через год и тридцать пять стукнет. Сама так тонкая, как гимназистка». «Посуду заставляет нас с сыном помыть, пока дрова в печке не прогорели и вода на плите горячая. А чего ее мыть? Завтра опять есть будем».
Разговоры же о тканях и нарядах всегда были поводом только для безобидных насмешек, да и насмешек в общем-то над собой. Всерьез обсуждать такие темы ему было не дано природой.
– Помнишь, я говорила про крепдешин с ажурным рисунком? – начинала мать. – Посмотри. Сейчас я тебе покажу. – Расхваливать пышными эпитетами расцветку он принимался еще только когда она направлялась к комоду, тяжеловесному резному сооружению в углу, способному противостоять танку.
– Цвет на этот раз, прямо надо сказать, твой, ну просто твой, и все. Чудо как хорош! Кто бы мог подумать, что так разбираешься. Обычно-то у тебя все как-то наперекосяк, а тут… – И, довольный тем, что та остолбенела с опущенными руками перед дверцей, вперил взгляд в потолок, старательно изливая комплимент за комплиментом. – Ты знаешь, такой утонченный, оказывается, вкус у тебя. Восторг, да и только. – Та еще раздумывает, взяться за ручку дверцы или швырнуть в него чем-нибудь. Ему-то, конечно, предпочтительнее было бы, чтобы в него что-то полетело, однако ей нужен серьезный разговор. Он же именно в тот момент, когда предмет обсуждения извлекается на свет, сосредоточивается на пепельнице, в которой вдруг обнаруживаются какие-то невидимые изъяны, и демонстрирует всем своим видом, что про цвет сказано уже все исчерпывающим образом. – Можно блузку с кокетливой бейкой по воротнику и манжетами, а можно платье с коротким рукавом, – выговаривает он, сосредоточенно вертя перед глазами увесистое изделие из толстого стекла. И оказывается уже просто спиной к ней и ее ткани, будто собирается с пепельницей удалиться. – Можно…
– Посмотри сюда! – слышит он строгий нетерпеливый оклик.
– А, что?
– Вот. Смотри.
– Ну что я тебе могу сказать? Это крепдешин. Рисунок, я бы сказал, ажурный, – старается он припомнить, что еще она ему про него говорила. – Вот так, я думаю, будет хорошо, а вот так еще лучше. – Имеется в виду, конечно, не приложенная к ней ткань, а попутные вольности руками.
– Я вот думаю – блузку и к ней мою сиреневую косынку. – Но останавливается. – Мама на днях должна быть. А нет, так и сама к ней на той неделе наведаюсь. Главное, теперь он у меня есть, я на этот крепдешин давно глаз положила. Есть, есть и есть! – скорее пропела, чем продекламировала она, когда ткань уже снова отправлялась в шкаф.
* * *
Кот Булька, никогда не свободный от служебных обязанностей – потому что люди глупы и беспомощны даже против мух, – подремывает. Он и на этот раз располагается под портретом, но только не посреди рабочего стола, а немного в отдалении от кресла, занимаемого хозяином.
Писатель еще оставался там, в череде реальных событий прошлого. Но потом вздохнул, скользнул взглядом по портрету, поизучал несколько безмятежно дремлющего собрата и, окончательно стряхнув с себя воспоминания, стал погружаться в тот мир творчества, мир, про который нельзя сказать, что был или есть в нем. В этом призрачном, лазурно чистом мире нельзя просто быть. В нем можно только пребывать и только воспарять.
Умей, дюймовочка, быть беззаботной
«Мы сидим под большой развесистой клюквой», – слова выдающегося враля, которому пришло однажды в голову убеждать всех, будто добрался до холодных российских просторов. Они всегда ввергали ее в неудержимые фантазии, и она легко и с удовольствием воображала себя под высоким, далеко выше головы травянистым стеблем толще руки, и высоко над головой густо красный плод размером с тыкву; дорисовывались сюда воображением и мясистые листья фикуса, но только еще более распростертые, чем сам увесистый плод. Сама она оказывалась Дюймовочкой, а соломинки, соответственно прочнее бамбуковой палки, вздымаются еще выше, а чуть поодаль – сказочно-диковинный оранжевый бутон, напоминающий по форме только что начавший набирать силу кочан, и вокруг пестрое разнообразие мелких цветов и ярких бабочек.
Дюймовочка была, разумеется, вовсе и не Дюймовочка.
Так, мелькнуло как-то среди застольных разговоров и само собой закрепилось за склонной к озорству и редко пребывавшей в задумчивости девчонкой. Ей, однако, понравилось быть героиней замечательно красивой сказки, откликалась с удовольствием. А раз понравилось персонажу книги, то чего вдруг писатель будет менять? Впрочем, и называть ее феей тоже было бы неплохо, однако по возрасту рановато.
Феи в сказках – женщины с жизненным опытом и весом.
Когда-то, еще в ту свою пору, когда она начала обретать мягкие формы, ее стали одолевать какие-то смутные порывы и позывы, неодолимые и неутолимые. Комок слез сдавливал тогда ей по временам горло, и она погружалась в мир грез, выстраивавшихся по известным романтическим шаблонам. Какие-либо эпизоды из книг знаменитых писателей получали в ее подогретом мечтами воображении обязательное счастливое продолжение. И Каренин у нее заполучал какую-нибудь сухопарую и правильно воспитанную спутницу, и Анна оказывалась в вековечном союзе с Вронским; любимый поэт Лермонтов обретал в ее лице надежного друга, готового быть рядом даже и при дуэли и заслонить, и Есенин, такой беспомощный, такой беззащитный, в ее присутствии, ощущая – нет, не заботу, одно только ее восхищение, – начисто забывал свои ресторанные развлечения и думал теперь только о поэмах. Иногда всплывали и обсуждавшиеся по временам полушепотом среди подруг детали, какие допустимо ожидать от мужчин; но не опускаться же самой до их переживания.
* * *
Сквозь покрытые изморозью стекла широкого и высокого окна из мощного громкоговорителя на столбе прорывается частушка: «Мы по радио вчера слушали Калинина», – и расплывается над заснеженными крышами, огородами, такими же заснеженными стогами или копнами сена, близлежащей улицей и проулком. Сегодня разудалая Дюймовочка пребывала в прекрасном настроении и изрядно всех распотешила. Их начальница, вошедшая с мороза, лучась уличной стужей, сразу же поддалась ее задорным разглагольствованиям и нарочно подзадержалась у зеркала, чтобы не помешать. Увенчанная двумя кругами туго сплетенных и аккуратно уложенных кос, она, поправляя заколки, видела в зеркале девчонку, украшенную двумя простыми косами в переплетении с шелковыми лентами. А та – со вскинутыми, как у декламатора, руками перед светившимися весельем женщинами, взявшись переиначивать проведенную у них райкомовским распоряжением беседу на антирелигиозную тему.
– …Сотворил сначала всяких скотов и гадов, потом мужика, – излагала она, стоя прямо под планкой с портретами лидеров, – и только потом женщину, чтобы она сделала из него человека. – Девчонки дружно заулыбались. – И пошло, – декламировала рассказчица. – Она его для познания к райскому дереву, а ему дай познать совсем другое. Знай себе тянется, как телок к титьке, не устает. – Легкое веселье переросло в смешки. – И теперь что человеку за похабщину, ему прямо-таки за первейшую радость. – Забористый хохот щедро вознаградил бойкого конферансье. Посыпались насмешливые продолжения, подхваченные остальными под взрывы нового веселья.
Вернувшаяся из уборной соседка по рабочему столу продвигалась между рядами, недоуменно поглядывая на разгул веселья.
– Где это ты шастать изволила? – Официально-требовательный тон, но с пренебрежительным обращением на «ты» прозвучал с нешуточной серьезностью. Та растерянно хлопнула ресницами:
– Да с прической провозилась. А что?
– С прической, говоришь, в туалете. А ты где прическу-то делаешь? – Уже достаточно разогретая юмором аудитория на этот раз уже просто взорвалась хохотом. Послышались задорные добавления насчет укладки и завивки, сопровождаемые новыми вспышками.
* * *
– Ты знаешь, не успела Зойка уехать к родителям на время отпуска, а ее муж тут же по девкам шастать.
– А твоя Зойка, – получила она немедленный ответ, – пусть не ездит, скажу я тебе.
– Вышла замуж, так и живи, Мужику же надо, – добавила еще одна, – на ком-то валяться.
– Да живи с ними. Вон наша-то с тобой подружка и жила, и не уезжала, а теперь вон что.
– Что верно, то верно, но ты ведь и другое не забывай. Она ведь, бывало, на мужчину даже и не посмотрит. С утра у нее блузка с юбкой, к вечеру уже платье с жакетом. А сколько у ней сережек, колечек, помнишь? Я так думаю, она потом и дома ничего другого и не знала. Да еще и собаченция, нашла забаву: «Песик ты мой любимый, песик ты мой ненаглядный». Ну кому это понравится? – Взгляд, обращенный к еще одной собеседнице, тут же нашел и поддержку:
– Конечно.
– Ну, это-то верно, – не стала спорить и эта, но тут же добавила: – Ты помнишь, как он приехал в сорок четвертом в командировку из Польши и стал просить, чтоб ему разрешили жениться, подружка, дескать, у него там. И что, женился? Для виду только потыкался в какие-то конторы, пыль в глаза пустить. Думаешь, нет?
– Чего это ты за ихних подружек так уж обеспокоена?
– Да что мне подружки? Только если он там, так и здесь тоже. Коль ты бездушный, так ты везде бездушный.
– Ну, ты забыла, тогда ведь указ вышел: браки с иностранцами запретили.
– Да, да, было, запретили, я тоже помню, – снова нашла она поддержку у другой. – А это-то кому еще надо было?
– Ну, не скажи. Все-таки. Ты вот десятилетку закончила, из твоего класса много вернулось с войны?
– Да все вернулись. Их сразу в один заход всех на авиабазу дальнего действия призвали. Туда ведь только с образованием брали.
– Ну, это у тебя так. А сколько девок не дождались своих женихов и теперь уж никогда их не дождутся? Вон в нашей школе в сорок седьмом учительница от ученика забеременела, так даже с работы не уволили. А что вы хотите, ребенок ведь!
– Ну зато помните, как он нарвался на твою соседку по столу, – отвлекла всех от темы лихолетья помалкивавшая большей частью собеседница. – Эта ведь и не хуже мужика сказануть может.
– Ну да, – и все три дружно ухмыльнулись.
– Ой, погодите, какой мне анекдот рассказали! Пока не забыла. Привела женщина домой приятеля, и только он к ней – стук в дверь. Не бойся, говорит она ему спокойно, берись за утюг и делай вид, будто ты из комбината бытового обслуживания на дому и работаешь по вызову. Пришлось тому все перегладить и уйти. На следующий день рассказал о своей неудаче приятелю, тот поинтересовался, где все это было, и просветил: я, говорит, то белье за день до тебя точно так же стирал.
– Вот это да! И что это никто и раньше не додумался.
– Ага, договорилась с мужем, чтоб вовремя появлялся, и устраивай постирушки.
– Конечно, вот вам и наша советская система бытового обслуживания. Так отныне и будем. Крутится вокруг тебя жеребец, а ты тут же прикидываешь, сколько стирки он потянет.
– Погодите, погодите, еще анекдот. Приходит одна в магазин тканей. Сама тощая пигалица, а семь метров просит отмерить. Куда тебе столько, спрашивают, тебя же муж не найдет среди такого вороха тряпок. А мой муж, отвечает, творческая личность, ему главное сам процесс.
Период полураспада
– Ты, Буля, себя просто-напросто спроси: кто мы и кто она? То-то. Мы с тобой элита, раса господ, а эта, с позволения сказать, труженица кто? У нее, видите ли, работа, заботы и труды, так сказать, трудолюбием страдает. А у нас с тобой? У нас с тобой служба, у нас с тобой призвание, я бы сказал, предназначение. У нас с тобой высокий долг! Разве может она, как мы, бесстрашно в засаде высматривать, выслеживать, караулить. Муха не пролетит, сейчас же зубами клацнем. Ты на коврике, я на диване. Неустанно несем караульную службу, я бы даже сказал, неусыпно. – И тыльная сторона ладони тянется прикрыть собиравшийся было позевывать рот. – Мы с тобой бойцы невидимого фронта. И пущай эта труженица свое место знает. Так-то.
В экране телевизора – бурление новой жизни с многообещающими видами на будущее. Тут денежный туз с непременным уголовным прошлым: «Для чего я тебя на Лонг Айленд поселил?» – терпеливо распекает облагодетельствованного им растяпу. Другой такой же с удовольствием рассказывает о «моей вилле в Калифорнии» и скромной яхте экстра-класса при ней. Там юморист Петросян старательно изощряется насчет нищих с протянутой рукой: у них мерседесы за углом. Еще где-то сообщается про многодетную семью, как дети с родителями отправляются на кладбище пособирать принесенные на могилы подношения давно истлевшим обитателям загробного мира. Дети, оказывается, шагают весело и бодро, обсуждая прошлые находки. И звучит сообщение заливистым голосом диктора, будто речь идет о занимательных подробностях из поведения бездомных собак. Еще один вдумчивый аналитик размышляет над тем, что численность Период полураспада населения сокращается со времени перехода к рынку примерно на миллион в год. Соответственно возрастает обеспечение граждан жильем. Отжившее свое в великой скудости и тесноте поколение бабушек и дедушек довольно быстро освобождает место своим внукам, желая, очевидно, тем самым принести им хоть какую-то пользу.
В общем, перемены воспринимаются с восторгом, и еще больший восторг вызывают перспективы.
* * *
– Ну вот, дорогая докторша, мы с вами и добрались до места. А теперь сознавайтесь честно: сколько диагнозов успели мне поставить, пока беседовали?
– Ну а как же, конечно, – нашлась та. – Совершенно не умеете молчать, и неудержимая склонность заводить интересные разговоры. Вы, должно быть, очень начитаны.
– Читаем много и даже все подряд, – посчитал нужным сообщить Пересвет. – Массажный кабинет, услугами которого он пользовался, – рядом с процедурным. Разговоры ожидающих пациентов слили всех присутствующих в одну компанию, и довольно скоро.
– Сестричка, мне бы безалкогольного спиртику для успокоения души и давление после вчерашнего застолья понизить.
– Безалкогольным только пиво бывает, а у нас спирт – самый что ни на есть алкогольный.
– Ну ладно, наливайте, раз так, алкогольный, что с вами поделаешь.
– Поворачивайся лучше своей мадам Сижу. Коль что не так, то это вообще-то уколом называется.
– Да что вы, ваш укол не укол, а чистый кайф! Моя нерыжая так переполнена восторгом, что готова прямо-таки взорваться словами благодарности, на какие только способна.
– Вылетай-ка ты лучше отсюда пулей вместе с твоими благодарностями, пока тебе пару пинков к уколу не прибавили. Освобождай свято место, ты не один тут.
– Поостерегитесь, ребята, мне раньше всех, я душевнобольной. Мы за себя не отвечаем.
– Ага, душевный. Сам с мочевым пузырем по больницам шастает.
– А душа-то где располагается? Сообрази-ка, голова-то, надеюсь, имеется.
– А как же, на своем месте.
– Это у тебя-то голова. Тебе даже в аптеке надо просить не от головы, а от места для шляпы. Забыл, чему тебя в школе учили? Сходил отлил – вот на душе и легче. На душе, понимаешь, душе. Стало быть, и болезнь душевная. Так что будете, мужики, возникать – замочу вас всех. Даже при женщинах.
– А тебе потом еще и путевку в санаторий. Все понятно.
– Скажите, ребята, спасибо, что у меня только что патроны иссякли.
– Ладно, твоя взяла, победил, сейчас тебе орден Победы нарисуем.
– Не обмочись только от радости, а то это, знаешь, похуже, чем накрыть пулемет грудью.
– У меня ныне приятель и подельник чуть было не окочурился, но только со страху, как потом выяснилось.
– Нервы подвели, небось.
– Да может, и нервы. Только просится вдруг в больницу, и вид кислый, помятый то ли с похмела, то ли с приступа какого. Нашей же паленки хлебанул впопыхах, а у самого и почки слабые, и печень барахлит.
– Так вы паленкой промышляете?
– Но только сами-то не делаем. Кореша у нас – золотые ребята, у них и падаль не пропадет. Свою шашлычную на углу держат. К врачу мне, говорит, и трясется. А я ему что, социалистическое предприятие? Может, говорю, тебе еще и отпуска, и выходные дни захочется? Вон ты же сам говорил: у тебя знакомый врач есть, уйму бабок на учение затратил.
– Квалификация стоит денег, это верно.
– Да вот в том-то все и дело, что студентом он все бабки на то и тратил, чтобы оценки покупать. Потом это выяснилось. Через те свои университетские старания начисто забыл даже и то, что знал. В итоге именно благодаря образованию основательно поглупел. Деньги считать – единственное, чему он научился в институте.
– Ох, ничего себе! И как же твой приятель выжил?
– Дальше то, что называют коловращением жизни. Назначение шарлатан сделал, и приятелю одно только это помогло. Оно ведь и только поговорить с врачом, и уже жить легче, приободрился.
– Да-да, кровопускание и пиявки веками назначали даже и при травмах. Помогало неизменно и всем. Одной только надеждой, что раз врач, значит, польза.
– Вот-вот. И слушай дальше. Фальшивый эскулап приноровился, оказывается, выписывать какую-нибудь безвредную туфту. Благо, рынок на дворе, а сена у нас всегда хватало.
– Ну да, выписывать ныне у нас вдоволь.
– Больше всего он доверялся снадобьям отечественной фирмы «Big aнус корпорейшн», потому что точно знал, что тут тоже шарлатаны работают, и травяная труха, которую они спрессовывают в таблетки, расфасовывают и пускают в продажу, совершенно стерильна в смысле совершенного отсутствия какого бы то ни было эффекта.
– А-а, ну понятно. Надо же, лихачи!
– Так и это еще не все. Выяснилось в конце концов, что плохо очищенная от сивушных масел паленка для организма скорее лекарство, и он зря перепугался с похмела. Сивуху в рот только трудно взять, а вообще-то она немного даже лечит. Хочешь не хочешь, а водку чем лучше очищают, тем вреднее делают, стало быть, у нас чем хреновее работаем, тем меньше напортачим.
– У-у, в России хочешь быть здоров, не лечись! Ну а как приятель после всего этого, ожил?
– Носится теперь с затеей самому паленку производить и шашлычку завести. Чем не доход шашлыки из барашка, который не успел гавкнуть? Не просто ожил, другим, можно сказать, человеком стал, бодрость из него так и прет.
* * *
– Жену бригадира, кажется, Глашей звали?
– Нет, Галей. Глафира – красиво, но чересчур уж старомодно. Писатель потом передумал и переделал. Вот что у нашей с тобой, Булька, хозяйки действительно есть, – обращается его внимание уже к закадычному единомышленнику, – так это умеет она радовать своим обликом! Тут уж ни дать ни взять. – И, потянувшись чмокнуть, вроде как непроизвольно заскользил руками по юбке. Впрочем, заговаривать на такие темы в высшей степени непристойно, и потому спешим подчеркнуть: нет на самом деле в нашей высоконравственной повести тех слов и не может быть также и далее хотя бы только упоминания об этом. А если все же встретите, то, значит, читаете вы не нашу повесть.
И вдруг прямо на стене объявился угольно черный дрозд, впорхнув по изящной траектории, будто стена для него – мираж или туман. Плавные уверенные движения изобличали в нем хранителя всего доброго, справедливого, разумного. В то же время необыкновенно выразительные глаза-бусинки полыхали гневной укоризной. Пересвет глянул на текст. Последнее написанное слово – «повесть». «Вот что ему не понравилось, – мелькнуло в голове. – Пожалуй, заменить на «новеллу», что ли?» Когда он снова поднял голову, стена уже снова была голой и непроницаемой, Державин, как и положено портрету, не дрогнул ни одним мускулом. «Из чьей же он сказки? – стал напряженно вдумываться писатель. – Ведь это чьи-то мечтания». Но все никак не мог вспомнить, сколько ни силился.
Медные дела
Простецкая физиономия дядьки с выразительными, всегда плутовскими глазами отчетливо нарисовалась сама собой на затуманенном фоне чуть ниже портрета Державина прямо над рабочим столом. Глубокие раздумья не позволяли оторваться и заговорить с ним. Тот, словно угадав настроение, помалкивал и только озирался по сторонам. Не говоря ни слова, он водил взглядом по стенам, усмехаясь чему-то про себя едва проступающими контурами губ то на настольную лампу, то на большой настенный календарь, то на корешки книг. Внове тут ему все, непонятно и, само собой, чудно.
Дядька отца был ему почти ровесником, хотя дети его были много старше, потому что тот еще и женился до армии. Ему удавалось считаться остряком, и он неустанно чудил, не пропуская ни одного подходящего случая, чудил усердно и неотступно. Стоило ему оказаться в отгуле, какая-нибудь соседка по бараку непременно зазывалась на какие-нибудь тары-бары-растабары. Той уж надоест до смерти, собирается уходить, а он все отвлекает: вот посмотри тут у моей еще выкройки, да вот еще вышивки. И все это только затем, чтобы в половине двенадцатого возгласить:
«Ага, проболтала, сейчас муж на обед придет, а ты весь день лясы точила. Будет тебе шухер!» А уж, случись, придет к сыну гость, когда сами за столом, начнет уговаривать. Обедать в чужой семье в общем-то было не принято, и уж во всяком случае полагалось поламаться. Дядька, однако, не отставал, пока тому и деваться было некуда. И как только тот начинал стягивать пальто, так настойчивость гостеприимства смягчалось: «Но, может, ты не хочешь все же?»
Краска моментально заливала щеки сконфуженного бедолаги. В общем, дядька, большой охотник почудить, ради сотворения потехи над тещей, что у нее зять кривой, готов, как говорят в таких случаях, сам себе глаз выколоть, лишь бы за смех почиталось.
Поболтушки у бригадира на этот раз были делом серьезным, и ему, записному балагуру, как и еще одному пришедшему с ним молодому слесарю, выпала роль слушателя, и слушателя заинтересованного. Сидя молчком и неподвижно на тахте зеленого цвета, он вроде бы как слился со своим местом расположения, стал даже невидимым среди домашней рухляди от одежды и половиков до рамки с фотографиями под стеклом и картины «Три богатыря» в исполнении местного умельца. Бригадир говорил, продумывая по ходу собственные соображения и потому, казалось, не ощущая постороннего присутствия, будто сам с собой, устремив взгляд в одну точку где-то между гостями. Те, в свою очередь, казались покорно безучастными, хотя не пропустили ни слова.
Дом бригадира из отесанных бревен и под железной крышей стоял на видном месте, на небольшом возвышении, и смотрелся весьма картинно. Перед тем, как войти, оба гостя и сам бригадир тщательно обмели валенки от снега лежавшей прямо на крыльце метелкой. У всякого жилища имеется свой запах. Дворцовые помещения пахнут иначе, чем хижины, хижина – иначе, чем татарская или башкирская юрта, а пронизанный холодом запах чукотской яранги тоже не спутаешь со всеми остальными. Такие ароматы становятся привычными для обитателей и воспринимаются ими как неотъемлемый колорит домашнего уюта.
– Так у тебя что, корова отелилась, что ли? – втягивая с мороза воздух носом, поинтересовался дядька, когда они еще только вошли и оказались перед вешалкой.
– А я разве не говорил? – с удовольствием отозвался тот. – Вон смотри.