Читать онлайн Скифская история. Издание и исследование А. П. Богданова бесплатно
Рецензенты:
Алексеев С.В., доктор исторических наук,
Володихин Д.М., доктор исторических наук
© Богданов А.П., составление, комментарии, вступ. статья, 2022
© Издательская группа «Альма Матер», оригинал-макет, оформление, 2023
© «Гаудеамус», 2023
Вступление
Андрей Иванович Лызлов (ок. 1655–1697) – не первый из русских историков, создавших свои ученые труды до реформ Петра I, но величайший из них. Игнатий Римский-Корсаков (ок. 1639–1701) создал совершенный для тех времен научный труд по генеалогии на десятилетие раньше «Скифской истории». Сильвестр Медведев (1641–1691) основал на архивных документах глубокое историко-политическое исследование Московского восстания 1682 г. раньше на шесть лет, когда его младший коллега еще не взялся за научный труд, но лишь готовился сопровождать канцлера и генералиссимуса В.В. Голицына в Первый Крымский поход.
Труды Римского-Корсакова и Медведева великолепны. Но по масштабу проблемы, охвату источников и глубине исторического анализа книга Лызлова намного превзошла их. Она в каком-то смысле до сих пор остается несравненной. Автор взялся описать взаимоотношения кочевых и оседлых народов в Европе и Азии, на Аравийском полуострове и в Северной Африке с древнейших времен, с войн греков и персов со скифами, до XVII в. Для того чтобы разобраться в этом, он привлек всю доступную в его время русскую, польскую и западноевропейскую историографию.
Мастерство, проявленное им в работе с этими сложными и объемными источниками, поражает. Еще больше радует и удивляет глубина исторической мысли автора, писавшего за несколько лет до начала реформ Петра I. Все его западные предшественники и источники со времен античности до XVII в. делили страны и народы на избранные, положительные, будь то эллины или христиане-католики, и исконно злодейские – варварские, языческие, магометанские. Истребление последних представлялось единственным способом разрешения конфликтов. Огромное давление этой концепции, выраженное в том числе в описании событий, не могло не сказаться на труде Лызлова. Тем не менее, он сформировал и обосновал свой, русский взгляд на мир, в котором народы и государства сами по себе не хороши и не плохи, их качества зависят от множества изменяющихся условий, а благой целью является такое изменение в жизни смертельных, казалось бы, врагов, которое даст всем добрый и постоянный мир.
Вы скажете, что эта мысль Лызлова естественна. Мы-то всегда считаем представителей других рас, народов, государств и вероисповеданий такими же людьми, как мы. Мы, как и русский ученый XVII в., объясняем себе их временную, нарушающую человеческие законы враждебность особенностью их культуры, общества и политического устройства. Причем особенность, исправимую без уничтожения их верований, государств и самих народов, как предлагает и навязывает западная концепция мира.
Нам, знакомым с опытом 300 с лишним лет, прошедших после завершения «Скифской истории», это сравнительно легко. Только прочность западной парадигмы непременного истребления варваров эллинами создает некоторые сомнения в нашем светлом и оптимистичном взгляде на многоликий людской мир. А можно ли изменить Запад и искоренить его нацизм? – Иногда сомневаемся мы. Лызлову, начинавшему осмыслять поставленную им в «Скифской истории» проблему о крестовом походе христианских государств (России, Священной Римской империи, Речи Посполитой и Венеции) против «врагов Креста Христова», турок и татар, прийти к человечному пониманию истории было намного труднее. Он пришел к письменному столу прямо из боя.
Блеск священной войны виден на страницах его книги. Но итог его размышлений все же иной. Призывая, как храбрый воин и дворянин, разгромить старого врага «во дни наша», он в то же время показал, как много народов и государств были смертельными врагами, а ныне, с изменением условий, не просто живут в прочном мире, но стали надежными друзьями и союзниками. Понимание, что любой самый страшный враг – все же человек, победило. «Грех напрасно убивать, они такие же люди», – скажет затем А.В. Суворов в «Науке побеждать» по-русски. Это наше с вами мировоззрение впервые научно обосновано в «Скифской истории».
* * *
Классическое издание текста «Скифской истории» вышло в 1990 г.[1] Сегодня оно нуждается в серьезном дополнении и обновлении, которое и сделано в новом академическом издании.
Прежде всего, в книгу добавлен важнейший первый раздел с детальным рассказом о жизни и творчестве Андрея Ивановича Лызлова в контексте реальных проблем его времени: политических, социальных и идейных. Без этого невозможно понять, каким образом в России, за много лет до реформ Петра I, появился не просто научный труд, но фундаментальная историческая монография по истории Евразии.
Ответ на этот вопрос оказался прост по сути, хотя сложен по объему и разнообразию необходимых исследований: не книга Лызлова «намного опережала свое время», а мы неверно представляли себе предпетровскую Россию. Культурная среда Москвы и высшего слоя дворянства, к которому относился автор «Скифской истории», не просто была готова к эпохе преобразований, но уже вошла в нее в период юности царя, с которым эти реформы связаны в нашем сознании. Чтобы понять ученую книгу Лызлова, с восторгом принятую читателями его времени, мы радикально меняем взгляды коллег-историков и современных читателей на русское общество, которое начало преобразования «до Петра и без Петра».
Хотелось бы надеяться, что, прочтя эту новую часть книги, люди перестанут восклицать «Как же так?» и «Не может быть!» при знакомстве с самим текстом «Скифской истории». При его издании по тому же, что прежде, Синодальному списку начала 1690‑х гг., очень близкому ко времени написания сочинения, научно-справочный аппарат сохранен и приумножен. Ранее он был разбит на множество сегментов: ссылки и пометы на полях, замечания под строкой, справки в вынесенных за текст комментариях и аннотированном указателе имен. Для сегодняшнего издателя и, что гораздо важнее, читателя справиться с таким разнообразием оказалось трудно. Важнейшие для самого Лызлова ссылки на источники и комментарии, а также уточненные нами справки о людях и событиях сведены в крепко прибитом к тексту подстрочнике.
Новое издание не повторит судьбу прежнего, которое пираты постоянно оставляли «голым», как будто «Скифская история» – род летописи, а не научное исследование. Пиратские переиздания нашего текста в искалеченном и урезанном виде имели важную функцию: приведенный в убожество текст Лызлова соответствовал представлению отсталых историков и читателей о невысоком уровне русской культуры конца XVII в. Теперь же, чтобы искалечить текст, разбойникам придется с корнем выдирать из него подстрочные примечания одно за другим.
Приложения также улучшены. К классической статье Е.В. Чистяковой о рукописях «Скифской истории» прибавлена не ее краткая биографии Лызлова, как в прежнем издании, но ее же большая, совместная с М.П. Лукичевым публикация главных биографических документов первого русского историка. Уточнена по новым данным наша обширная статья о работе Лызлова над источниками: она дает уникальную возможность шаг за шагом проследить ход размышлений и реально оценить методы исторического исследования автора. Прибавлена статья об оценке историком исламского фактора в геополитике, и показано, почему Лызлов отказался считать войны с Османской империей и Крымским ханством экзистенциальным противостоянием христианского Запада и мусульманского Востока, как на этом настаивали новые западные крестоносцы. Указатель имен со ссылками на листы рукописи сохранен, поскольку Лызлов стоял у самых истоков научного именования исторических героев и без указателя разобраться в них трудно, но развернутые справки из него исключены (они вошли в подстрочник).
В итоге издание «Скифской истории» стало авторской монографией. Это соответствует углубленной работе, проделанной нами, чтобы представить читателю творческую лабораторию А.И. Лызлова во всем ее богатстве. В ходе наших долгих и скрупулезных исследований главным казалось понять, каким образом в дореформенной России, часто до сих пор представленной нам историками «темной и непросвещенной Московией», возник столь фундаментальный научный труд. Однако итог мы получили иной, открыв читателю интереснейшую страницу истории русской исторической мысли, естественно, без «дубины царя Петра», развивавшейся в контексте мировой культуры. Не подражание западным авторам, но самостоятельное исследование, основанное на русском мировоззрении и внедрявшее его в мировую историографию, лежит перед читателем.
А.П. Богданов
Доктор исторических наук Москва, июль 2022 г.
Подвиг русского дворянина
Крупнейшим памятником русской исторической мысли «бунташного века», отразившим ее переход от летописания к исследованию, стала книга военного и хозяйственного деятеля, переводчика и историка стольника Андрея Ивановича Лызлова. Законченная в 1692 г., после сочинений Медведева, «Генеалогии» и историко-публицистических «Слов» Римского-Корсакова, «Скифская история» Лызлова явилась наиболее ярким свидетельством зарождения исторической науки в России. Книга оказала заметное влияние на современников и определила главное направление развития ученой историографии после реформ Петра I.
Не случайно из всех крупных исторических памятников конца XVII – начала XVIII в. «Скифская история» была особенно популярна среди читателей, известна до наших дней более чем в 30 списках и активнее всего использовалась последующими учеными-историками, начиная с В.Н. Татищева, П.И. Рычкова и Г.Ф. Миллера.
Фундаментальная ученая книга Лызлова разительно не соответствует нашим представлениям о России его времени. Нам придется изменить эти представления читателя, рассказав о том, как реально жили и мыслили русские дворяне накануне реформ Петра I. Этот рассказ – главное, что мы можем и должны сделать для вдумчивого читателя. Для этого не придется отвлекаться от биографии автора «Скифской истории»: ведь он был участником всех важнейших событий «переходного времени», от первого Чигиринского похода и радикальных реформ царя Федора Алексеевича до Азовских походов Петра Великого.
Глава 1
Загадка Андрея Лызлова
Елена Викторовна Чистякова на рубеже 1960‑х гг. заново открыла для науки «Скифскую историю»[2], установила все имеющиеся на сегодняшний день сведения о ее рукописной традиции и авторе, Андрее Ивановиче Лызлове. Но столкнулась с серьезным несоответствием результатов исследования укоренившимся в науке представлениям. Как столь фундаментальный научный труд мог появиться в 1692 г., задолго до начала в России века Просвещения? Вель получается, по меткому выражению выдающегося филолога А.С. Демина, что «петровское время началось до Петра и без Петра!»[3].
По масштабу задачи «Скифская история» превосходила большинство отечественных исторических сочинений «просвещенного» XVIII в., а по основательности работы автора с источниками стояла (до исследования источниковой базы «Генеалогии» и «Созерцания краткого») особняком среди русских памятников века XVII. Глубокая ученость автора и колоссальный объем проделанной им работы заставляли сомневаться, что «Скифскую историю» в принципе мог написать обыкновенный московский дворянин, к тому же, как выяснила Чистякова, исправно несший военную службу.
Требовалась большая научная смелость, чтобы сделать выбор между новооткрытыми фактами и господствующими представлениями – в пользу первых[4]. Дальнейшие исследования «Скифской истории», проведенные мною по благословению Елены Викторовны Чистяковой, сделали разрыв между историческими реалиями и представлениями еще более заметным. Важнейшим вопросом в осмыслении феномена А.И. Лызлова стала именно проблема соотнесения его личности, как она представлялась по сочинениям автора, с социальной и культурной средой, а шире – с Россией его времени. Здесь пришлось начинать с азов.
Священник или дворянин?
Заслуживает внимания легкость, с каковой ученые отвергли сообщение дважды издавшего «Скифскую историю» Н.И. Новикова о том, что Андрей Лызлов имел придворный чин стольника, и приняли совершенно бездоказательное мнение смоленского историка Н.А. Мурзакевича, будто книга написана смоленским священником[5]. Митрополит Евгений Болховитинов ввел это мнение в научный оборот вкупе с ошибочной датой создания книги – 1698 г., хотя верная дата, 1692 год, указана вместе с именем автора прямо в заглавии рукописей «Скифской истории».
– Разумеется, автор священник, а не дворянин, – решили ученые, – и, вероятнее всего, западнорусского происхождения (ведь именно земли Речи Посполитой, Малороссия и Белоруссия, считались и до сих пор считаются мостом допетровской России в Европу). Это мнение без всяких оснований закрепилось в справочниках и обобщающих исследованиях, от «Словаря» митрополита Евгения и «Очерка литературы русской истории» Старчевского до «Словаря» Будовница[6].
Допетровское дворянство, не облагодетельствованное обязательной службой, «Табелью о рангах» и насильственной «европеизацией», представлялось историкам довольно серой массой. По ироничному замечанию академика Б.А. Рыбакова, «русская боярско-клерикальная интеллигенция предпетровского времени предстает перед нами … в качестве толпы мешковато одетых бородатых и неразговорчивых бояр (сценический стандарт)»[7]. Ученые (не хочется называть имен) договорились до того, что и реформы Петра стали связывать с деятельностью неких «новых людей». Этот вполне советский, хотя и не марксистский подход разбивается о факты, детально изложенные еще М.М. Богословским[8], но систематизированные американцем Р.О. Крамми.
Проанализировав весь круг источников о личных и деловых контактах Петра в начале преобразований, докопчивый иноземец совершенно точно установил, что ближайшее окружение государя, оказывавшее определяющее влияние на выработку решений, состояло в основном даже не просто из дворян – но из представителей … боярской аристократии[9]. Доказательство столь очевидного (для изучающих реальную жизнь царя) факта вызвало «всеобщее недоверие, презрение и отвращение», которым удостаивается, по словам нашего коллеги Анатоля Франса, всякий «самостоятельно мыслящий историк». Так что Крамми благоразумно не включил указанный материал в свою монографию[10] и не стал развивать исследование, подрывающее один из мифов о «Великом преобразователе».
Но факт остается фактом: Петр I задумывал и проводил реформы с людьми своего круга, окружавшими его с детства, т. е. с высшими чинами Государева двора и их отпрысками, среди которых затесалось очень немного талантливых людей из других социальных слоев и стран. Так же, как поступали его отец Алексей Михайлович и старший брат Федор Алексеевич, при которых выходцы из низших чинов и иноземцы поднимались порой очень высоко, не меняя господства дворян «московского списка».
Дворяне «переходного времени»
Не вдаваясь в общую оценку петровских реформ (военно-крепостнический характер которых заставил бы предположить, что они инициированы дворянством и прежде всего феодальной аристократией), следует отметить главное: само представление о кардинальном изменении дворянского статуса и самосознания при Петре имеет признаки историографической легенды. Последнюю можно определить как общепризнанное умственное построение, игнорирующее общеизвестные факты.
Таковыми фактами являются, например, отлично сохранившиеся материалы о военно-окружной реформе царя Федора, согласно которой большая часть российского дворянства на рубеже 1670–80‑х гг. была связана обязательной службой[11] в регулярных полках[12], и об отмене местничества, случившейся при установлении новой формы военной службы для чинов Государева двора (1682)[13]. Верхушка последнего – боярство – при царе Федоре Алексеевиче была расширена почти вдвое[14], а Боярская дума превратилась в постоянно действующее высшее государственное учреждение: с правом принятия законов и согласованным с единым расписанием службы приказов графиком работы[15].
Решение текущих дел еще в 1680 г. перешло в выделенную из Думы Расправную (или Золотую) палату[16]. Ведавший дворянскими службами Разрядный приказ при царе Федоре был официально возвышен над всеми центральными ведомствами и получил в новых военных округах сеть местных учреждений, делегировав туда часть своих функций[17]. Не входившие в число аристократов главы центральных ведомств – думные дьяки – стали именоваться полным отчеством (с «вичем»), наряду с боярами, окольничими и думными дворянами, как свои в своем круге[18].
Административная реформа, утвердившая принцип единоначалия, охватила всю систему государственных учреждений вплоть до местного управления и была проведена параллельно налоговой реформе, разграничившей административные и фискальные функции[19]. Был подготовлен проект своего рода «Табеля о рангах» для всех чинов господствующего сословия на основе системы наместнических титулов[20].
Свод законов – Соборное уложение 1649 г. – был пополнен немалыми сериями дополнений, которые укрепляли и расширяли земле- и душевладение дворянства, оберегали родовую собственность, сближали поместья с вотчинами и увеличивали именно вотчинную часть владений[21]. Дворянство последовательно ограждалось от притока лиц из податных сословий и очищалось от деклассированных элементов, а крестьянство сближалось с дворовыми и холопами[22]. Тщательнейшим образом подготовлено при Федоре было и проведенное при Петре Генеральное межевание[23].
Дворянское самосознание, которое приходилось изучать по отдельным коллективным челобитным и выступлениям на Земских соборах[24], получило воистину массовое выражение в историко-родословных материалах, подававшихся в основанную царем Федором «Гербалную палату», широко известную в период регентства царевны Софьи (1682–1689) как Палата родословных дел. Аристократия, среднее и даже мелкое дворянство крайне озаботились составлением подборок документов[25] и сочинением истории своих фамилий для шести обещанных в феврале 1682 г. родословных книг[26], призванных закрепить структуру господствующего сословия.
Наиболее общие интересы сословия служилых землевладельцев, а проще говоря – дворянства, нашли яркое отражение в имперских идеалах Российского православного самодержавного царства, принятых на высшем государственном уровне еще с коронации Федора Алексеевича[27] и красноречиво воспетых старшим коллегой А.И. Лызлова, Игнатием Римским-Корсаковым «со товарищи»[28].
В социальной и культурной основе своей российское дворянство предпетровского времени было тем же самым, что и в период преобразований. Да и подавляющее большинство активных участников петровских реформ получили образование и воспитание в правление Федора (1676–1682), Софьи (1682–1689) и Наталии Кирилловны Нарышкиной (1689–1694).
Отдавая предпочтение версии, что автор «Скифской истории» был смоленским священником, а не дворянином, исследователи исходили из чисто умозрительного (и ошибочного) отнесения предпетровского времени к исторической эпохе Древней Руси, к Средневековью, когда безусловное лидерство в историографии принадлежало духовенству.
Эти издержки условной периодизации, необходимой для стройного деления курсов истории и филологии, порождают порой слишком уж большие отклонения от истины. К счастью, введение неведомым благодетелем понятия «переходного времени» сняло у исследователей психологический барьер противопоставления «темной и непросвещенной» допетровской Руси – модернизированной и европеизированной Петровской России[29].
Переходность – понятие условное. В основе своей оно означает просто ход истории, органичное развитие общества. Поэтому вопрос, включать ли в «переходный период» царствование Алексея Михайловича, как думали в XVIII–XIX вв., не ведая о реформах Федора Алексеевича, или начинать «переход» с воцарения последнего – риторический. Нас устраивает последнее, поскольку Андрей Иванович Лызлов вышел на сцену после воцарения царя-реформатора Федора Алексеевича в 1676 г.
Дворяне и книжная культура
Заблуждение относительно уровня исторического самосознания дворянства в период преобразований, начало которого справедливо отнесено С.М. Соловьевым к царствованию Федора Алексеевича, в немалой степени объясняется удивительно быстрым ростом общего уровня грамотности и образованности россиян в последней трети «бунташного» XVII в. Стремительность перемен в культуре России делает большинство сравнительных суждений ложными, поскольку сопоставлению подвергались хронологически не весьма удаленные, но качественно уже несравнимые явления.
Приблизительная (оперирующая недостаточным числом данных для формализации) статистика дает, например, по московской Мещанской слободе тройное увеличение темпа роста грамотности за последнюю четверть XVII в.: если в 1670‑х гг. умело писать до 36 % посадских людей, то в 1680‑х уже 40 %, а в 1690‑х – до 52 %. Конечно, в точности методики подсчетов по собственноручным подписям на приговорах мирских сходов можно усомниться, а Мещанскую слободу посчитать исключением; однако же и в Соликамске в 1680–90‑е гг. среди посадских было до 49 % грамотных[30]. Внимание привлекают не столько сами цифры, для всей Европы XVII в. высокие, а тенденция стремительного роста грамотности россиян, которая прослеживается по самым разнообразным источникам.
В среднем по России конца XVII в. грамотность белого духовенства оценивается в 100 %, черного – в 75 %, купечества – в 96 %, дворянства – около 50 %, посадских – 40 %, а крестьянства (без учета крупных региональных различий) – примерно 15 %[31]. Это соотношение соответствует профессиональным интересам и образовательной активности названных социальных групп[32]. Если белое духовенство более прилежало к чтению служебной литературы, то купечество усердно вбивало в своих отпрысков математику и живые иноземные языки, а монашество поставляло практически весь контингент общественных преподавателей «свободных мудростей» и профессиональных литераторов, владевших классическими языками, греческим и латынью[33].
Ученых, следующих мифу о «темной и непросвещенной Московии» перед Петром, могли бы насторожить некоторые замечания коллег, безусловно заслуживающих доверия. Так, известный точностью высказываний Н.В. Устюгов заметил, что «в первой половине XVII в. встречаются неграмотные воеводы. Дворяне, посылаемые для выполнения правительственных поручений, были либо неграмотными, либо малограмотными, и потому ездили с подьячими … Во второй половине XVII в. неграмотных или малограмотных воевод не встречается»[34] (выделено мной. – А. Б.).
Однако среди историков более популярно голословное утверждение Г.К. Котошихина, что даже «многие» бояре «грамоте не ученые и не студерованные», в Думе сидят «брады свои уставя, ничего не отвещают»[35]. Воспоминания беглого подьячего, записанные во второй половине 1660‑х гг. в Швеции, относятся к 1645–1664 гг. Чтобы проверить их, достаточно было бы взять в руки многократно изданное Соборное уложение 1649 г., под которым из 29 бояр не смогли собственноручно расписаться двое.
Между тем умение писать долго рассматривалось аристократией как занятие «подлое», и даже в конце XVII в. в школах учили отдельно читать, затем – писать, наконец – петь по нотам. Однако сам царь Алексей Михайлович писал – к ужасу ревнителей традиции – своей рукой, когда хотел особо поощрить корреспондента, а его сыновья – ученики Симеона Полоцкого Алексей, Федор, возможно, Иван – и дочери (в особенности Софья) писали по всякой личной надобности, диктуя лишь тексты государственные. Даже и Петр, писавший в традиции семьи каракулями, вывел своей рукою в общей сложности целые тома писем и записок.
Судя по личной переписке канцлеров А.Л. Ордина-Нащокина, А.С. Матвеева, В.В. Голицына и подобных князю представителей высших аристократических родов, старинные предрассудки были во второй половине XVII столетия забыты, а основательное образование, которое давали своим детям царь Алексей и упомянутые государственные мужи, включало «свободные мудрости» (дисциплины тривиума и квадривиума) вкупе с польским и латинским языками, на которых полагалось читать, говорить и писать[36].
Прославленная ученица Симеона Полоцкого царевна Софья, «премудро», по мнению просветителя Сильвестра Медведева, управлявшая государством в 1682–1689 гг., отнюдь не была исключением среди московских дам высшего круга. Изрядная образованность требовалась, во‑первых, чтобы вести огромные хозяйства и учить своих детей – будущих государственных лидеров и их жен – когда мужья разъезжались служить по бескрайней империи и за море. Во-вторых – для того, чтобы писать личные письма опять же мужьям и детям[37]. В-третьих, но не в последних – образованность, широкая начитанность и в особенности владение красотами риторики и версификации с последней четверти XVII в. и почти все царствование Петра были при дворе в такой моде, что дама, неспособная разразиться по всякому случаю стихами или на худой конец изящной орацией, могла сойти за деревенскую дурочку.
Если в конце 1670‑х – начале 80‑х гг. стихотворных эпитафий удостаивались редкие выдающиеся лица, то спустя десятилетие стихи буквально заполонили надгробия бояр и дворян, церковных иерархов и простых монахов, дьяков, подьячих, певчих, купцов и т. п.[38] В Москве 1670‑х литературные приветствия и поэмы адресовались разве что царям; в 1680‑х их посвящали и крупным государственным деятелям; в 1690‑х дети приветствовали своих родителей по великим праздникам и в день ангела, гости поднимали чашу за хозяев со стихотворным тостом, а те заказывали оформление новых палат литератору, чтобы яркая роспись соответствовала премудрому замыслу, разъясненному изящными надписями на стенах, оконных проемах и потолке[39].
Не удивительно, что все при дворе, по замечанию В.Н. Татищева, «заговорили стихами». За двором тянулись остальные россияне: гости и верхушка посада, служащие приказов и казенных мастерских палат, иноки и инокини привилегированных монастырей, а в первую очередь дворянство (в большинстве не входившее в высший «московский список»). Вряд ли следует пояснять, кто именно в дворянских семьях наиболее следил за модой. Хотя щеголи (нещадно ругаемые добропорядочными старцами то за «горлатные» шапки, то за красные каблуки, ибо вечна истина, что «молодежь уж нонче не та») всегда были на виду, спрос на их старания искони определялся красными девицами и дамами.
Конечно, выручали придворные литераторы вроде Кариона Истомина, мгновенно писавшего стихи и речи всем и на всякий случай. Но само женское увлечение высоким литературным стилем вовсе не было диковиной: умная и красивая речь, даже согласно злобному памфлету Котошихина, издавна считалась на Руси важным признаком «доброй» невесты. От мужчин этого не требовалось: в результате еще в Древней Руси премудрые женские речи воспринимались нашими богатырскими предками с трудом, да и новейший исследователь ужасается изощренной двусмысленности выражений тогдашнего прекрасного пола[40].
Так что не нужно было иметь маму из рода Гамильтон, как у А.А. Матвеева, чтобы юный дворянин был часто отрываем от коней, оружия и прочих интересных вещей и принуждаем корпеть над книгами. Единственное отличие обучения девочек состояло в том, что им по традиции, отраженной еще «Домостроем», не рекомендовалось усиленно впаривать науку через седалище. Действительно ли «розга ум вострила, память изощряла», или вколачивание знаний требовалось только для преодоления отставания юношей от девушек в природной склонности к учению – тайна велика есть[41]. Однако же учились равно те и другие, а Карион Истомин без всяких сомнений адресовал свой гравированный Леонтием Буниным Букварь и весь цикл учебных сочинений, развивавших педагогические принципы Яна Амоса Коменского, «хотящим учиться мужам и женам, отрокам и отроковицам»[42].
В авторском архиве придворного поэта[43] сохранилось огромное количество заказных литературных произведений на все случаи жизни равно для мужчин и женщин, учениц и учеников. Любопытно, что большинство ходовых заказов, например, стихотворных эпитафий, выполнялось автором в нескольких вариантах. Ergo – обоего пола придворные, а вслед за ними мелкие дворяне и приказные, гости и купцы, монахи и певчие мнили себя знатоками изящной словесности, способными давать указания литератору и выбрать наилучший текст! Да и как иначе, когда жизнь человека начиналась стихотворными поздравлениями друзей счастливым родителям, проходила под литературными девизами (вроде «Зрением и потребством вещей человек веселится!») и завершалась выбитым на надгробии силлабо-ритмическим 11‑ или 13-сложником…
Обращаясь к содержанию окказиональной литературы, пышно расцветшей в Москве после Симеона Полоцкого, мы можем констатировать весьма высокий, сравнительно с господствующими в науке представлениями, уровень общих познаний Государева двора и его окружающей среды о мире, природе и человеке, о составе и содержании схоластических научных дисциплин, не говоря уже о богословии[44]. Более того, хотя о самом высшем образовании в России велись изрядные споры[45], вызвавшие ожесточенную схватку вокруг утвержденного в 1682 г. проекта Академии[46], сомнений в государственном значении высшего образования и науки в России к моменту начала самостоятельного правления Петра I ни у кого «в верхах» уже не было[47].
Знания, на которые ориентированы аллегорические конструкции придворных литераторов, распространялись частью благодаря познавательной направленности самой придворной литературы, а в основном – вполне традиционной рукописной и печатной книжностью. Именно дворянство, составлявшее небольшую часть населения России, было едва ли не главным потребителем продукции Государева печатного двора (за изъятием из подсчетов церковно-служебной литературы).
Дворянами и дворянками раскупалась немалая часть бесчисленных тиражей Букваря, почти вся беллетристика (особенно Верхней типографии царя Федора Алексеевича). Ими было выкуплено не только 66,7 % «Книги о хитростях ратного строя», но 60 % Соборного уложения и даже 25,9 % Миней месячных. Обладатели крупных библиотек русской и иностранной литературы и собственных книгописных мастерских – вроде Н.И. Романова, Б.И. Морозова, Н.И. Одоевского, Ф.М. Ртищева, В.В. Голицына и т. п. – были, разумеется, постоянными покупателями Печатного двора, коих не смущала высокая цена изданий[48].
Если не мог прожить без книг ученый монах Сильвестр Медведев, то таким же образом слезно молил из-за границы о присылке новых книг и будущий канцлер А.Л. Ордин-Нащокин, адресуясь к боярину Ф.И. Шереметеву и князю М.П. Пронскому[49]. Надо заметить, что о дворянских, да и других частных библиотеках мы знали в основном по материалам конфиската, когда на изъятое или выморочное имущество составлялась опись.
Очевидно, что книг и библиотек у представителей служилого по отечеству сословия было значительно больше, но главное, что мы можем утверждать наверняка – они функционировали значительно более интенсивно, чем частные дворянские библиотеки впоследствии. Не стараясь привести здесь рассыпанные в переписке просьбы о покупке, присылке и передаче книг, тем более не пытаясь охватить море свидетельствующих об их бытовании владельческих и читательских маргиналий, ограничусь одним примером.
Случайно сохранившийся в архиве Кариона Истомина листик записей свидетельствует, что за пять месяцев он выдал «почести» из своей сравнительно небольшой библиотеки 27 книг двадцати шести представителям разных слоев общества, главным образом высшего, в том числе девяти читательницам. Княгиня Мария Юрьевна Трубецкая брала у поэта Лицевой Букварь для своих чад, а княгиня Мария Федоровна Голицына – «Слово о послушании и военном деле» (неведомо для кого: может, сама желала знать воинский устав?). Две дамы высшего света – П.И. Пушкина и Е.А. Куракина – читали друг за другом свежую сентябрьскую минею Димитрия Ростовского, князь П.И. Хованский – Скрижаль Симеона Полоцкого, дворяне Глебовы – новый перевод «Книги Иулия Фронтина, сенатора римскаго, о случаях военных» и печатную грамматику, дворянин Ф.В. Наумов – Библию в переводе Епифания Славинецкого.
Книжные интересы читателей, согласно этому маленькому срезу библиотечного быта, не выходят за рамки общей статистики грамотности. Коли купцы лучше знали живые языки – гость Андрей Филатьев и просил почитать немецкий Календарь Фогта. Раз монахи отличались в изучении языков классических – так «иеродиакон Иов, что по-гречески и по-латине умеет», брал у Кариона Атлас Меркатора. Монахиня явила склонность к беллетристике, взяв изысканно изданную Верхней типографией Историю о Варлааме и Иоасафе Симеона Полоцкого. А жена певчего дьяка не посрамила свою бывшую при дворе в чести сословную группу, осилив довольно сложный теологический трактат Григория Богослова[50].
Кажется очевидным, что профессиональные интересы принуждали к образованию сильнее, нежели придворная мода. Для дворянства в целом после военно-окружной реформы царя Федора требования регулярной службы серьезно возросли, но не они, надо признать, определяли уровень грамотности сословия служилых по отечеству.
Все государственное делопроизводство, включая военную документацию в центре и на местах, в том числе в полках, базировалось на нескольких тысячах профессиональных чиновников, дьяков и подьячих, получавших помимо общего образования еще и специальное (благодаря чему можно с первого взгляда отличить документацию Поместного приказа от Посольского и т. п.)[51]. К ним надо немалую прибавить прослойку площадных подьячих и стряпчих, служивших для связи частных лиц с машиной казенного дело- и судопроизводства.
Получалось, что для дворянской конной части регулярной армии и даже для исключительно дворянского офицерского состава полков и рот само умение читать и писать не было зело нужнопотребным. Тем не менее введение обязательной службы, обыкновенно ошибочно приписываемое Петру I, было серьезным фактором роста грамотности[52] в связи с другой важнейшей профессией дворянина: поместно-вотчинным управлением, которое все чаще приходилось осуществлять на расстоянии, в письменной форме. В XVII в. ученым давно известны были крупные дворянские архивы Б.И. Морозова, А.И. Безобразова и др.[53], из коих явствовало, что хороший хозяин лично и детально следил за поместно-вотчинной документацией. Ныне, благодаря изысканиям выдающегося археографа Б.Н. Морозова, мы располагаем сведениями о более чем трехстах дворянских архивах «бунташного века», отразивших хозяйственную деятельность и культурные интересы всех (а не только высших) слоев служилых по отечеству[54]. И исторические материалы, тесно связанные с обоснованием дворянского родового права, занимают в этих архивах весьма видное место[55].
Общий интерес русских людей к истории в период преобразований, когда представители всех слоев общества, включая приказных служащих и даже крестьян[56], искали в историческом опыте ответа на вопрос о путях дальнейшего развития страны, резко усиливался у дворянства профессиональным интересом. Ведь для служилого по отечеству сохранение памяти об этом самом «отечестве», месте своего рода в истории было составляющей процесса добывания средств к существованию, особенно важной в момент консолидации класса служилых феодалов, отбрасывавшего от себя промежуточные и деклассированные слои.
Летописи и вообще «старинные книги» с историческими известиями, так или иначе отражавшими службу дворянских родов, еще в XVI в. признавались достоверными свидетельствами – наравне с царскими грамотами и разрядными книгами – не только широкими кругами дворянства, но и судьями в местнических спорах (которые были дворянами же)[57]. Это не удивительно, учитывая изобилие «частных» редакций разрядных книг[58] и удобных тому или иному роду «списков» государевых грамот, поминальных записей и т. п. Важно, что и в конце XVII в. при мобилизации фамильных архивов для составления росписей в Палату родословных дел исторические сочинения употреблялись в доказательство дворянских притязаний[59]. Именно благодаря последним появилась замечательная «Генеалогия» Игнатия Римского-Корсакова, обосновавшая восхождение его рода к римским консулам, от них – к античным богам, и далее до Адама[60].
Очевидно, что от российского дворянства Нового времени следовало ожидать историографической активности, намного превосходящей долю этого сословия в населении страны и даже в относительном уровне его образованности. Это властное сословие готовилось перестроить все государство и его культуру под себя – и в следующем столетии, умело направляя Петра I и его преемников, добилось потрясающих успехов на этом пути.
Дворяне и история
Активное участие российского дворянства в создании исторических произведений относится еще к XVI в.[61], а после Смуты сочинения князей С.И. Шаховского, И.М. Катырева-Ростовского и И.А. Хворостинина занимают почетное место рядом с общерусским (возможно – патриаршим) Новым летописцем и «Рукописью Филарета», Сказанием троицкого келаря Авраамия Палицына и «Иным сказанием», мистическими повестями и Временником дьяка Ивана Тимофеева.
Во второй половине XVII столетия дворянство, как установлено нами при специальном изучении летописания[62], делит в историографии ведущую позицию с духовенством и приказными людьми (не считая даже того, что немалый ряд видных авторов – монахов и приказных – относится к дворянским родам[63]). Несмотря на свою сравнительно меньшую образованность, по интересу к истории дворяне на голову превосходят купечество, что говорит об уровне их общественного самосознания и хорошо иллюстрирует неизбежность поражения торгово-промышленного города перед сословием служилых по отечеству.
При установлении места дворянства в историографии и особенностей сословного исторического самосознания особенно показательны популярные краткие летописцы, бытовавшие в большом количестве списков и редакций буквально во всех слоях общества. Их переписывали, внося свои изменения, и продолжали новыми сведениями сотрудники патриаршего летописного скриптория в Кремле – главного центра общерусского летописания последней четверти XVII в., монахи и священники, подьячие и купцы, посадские люди и даже крестьяне разных городов и весей. Дворянские редакции популярных летописных памятников не просто составляют заметную часть общерусской летописной традиции. Они выделяются особым интересом к военно-политическим событиям и делам «службы», стремлением по возможности чаще упомянуть в истории России свой собственный род, особенно ярко выраженным сословным и личностным отношением к событиям.
Например, один из списков популярнейшего во второй половине века «Летописца выбором» был написан на столбцах дворянином, который счел возможным утверждать, будто благодаря «храбровоинственным» действиям русской армии в 1656 г. «покорися литовский король государю со всею Польшею», хотя тяжелая война неукротимо продолжалась до 1667 г. (аналогичную позицию занимал и Симон Азарьин – троицкий келарь дворянского рода[64]). Перу служилых по отечеству принадлежали также Забелинский и Чернышевский списки «Летописца выбором» на столбцах, редакции памятника в разрядно-родословных сборниках родов Бутурлиных и Болтиных. Псковские служилые весьма откровенно использовали Летописец для прославления деяний своего дворянского разряда, не забывая поместить в общерусский памятник местные городские новости наряду со статьями о Крымских походах, Московском восстании 1682 г. и борьбе за власть «в верхах»[65].
Б.Н. Морозов, совместно с коим мы уже немало лет исследуем обширную традицию «Летописца выбором», в особенности обращает внимание на бытовую, привычную форму записей летописного текста в рукописях помещичьих архивов. Не только «Летописец», но и множество других отрывков, выписок, кратких редакций летописных памятников переписывалось на столбцах, отдельных листках бумаги, даже на оборотах крестьянских челобитных. В сочетании с весьма распространенными частными «послужными списками» общерусские летописные записи являются во второй половине «бунташного столетия» характерной чертой текущих деловых архивов служилых феодалов самого разного разбора.
Подчеркнуто личностный подход делал дворянские списки «Летописца выбором» столь индивидуальными, что им свойственно было выпадать из развития памятника в рукописной традиции. Отредактированный с позиции определенной фамилии и личностных предпочтений текст как бы присваивался служилым человеком и его родом. По той же причине не сформировалось и чисто дворянское летописание: индивидуальные памятники, за редким исключением, не порождали рукописной традиции, хотя и могли использоваться в качестве источников крупных общерусских произведений: подобно Летописцу князя Ф.Ф. Волконского в патриаршем Своде 1686 г.[66]
Ближе всего к дворянским редакциям «Летописца выбором» стоит Летописец Андрея Яковлевича Дашкова: думного дворянина, игравшего в 1680‑х гг. видную роль в политической борьбе. Его обширное сочинение, постепенно доведенное до 1689 г., было основано на сведениях Хронографа Русского редакции 1617 г. и фамильной разрядной книги, на собственных летописных записях и доступных государственному деятелю его уровня документах. Дашков (владевший, между прочим, библиотекой с русскими и переводными историческими сочинениями) подробно рассказывал о воеводских, посольских и приказных службах, жизни Государева двора и царской семьи, основных событиях политической истории. Автор обращал внимание на новое законодательство, реформы царя Федора, включая неудавшуюся епархиальную, описывал мероприятия царевны Софьи и князя В.В. Голицына.
С самого начала Дашков старался уснастить общеисторическую канву родословным материалом, поведать о службах дворянских предков. А с XVI в., когда в документах появляются сведения о его фамилии, история России постепенно превращается в фон, на котором действуют потомки «мужа честна Дашка» и в особенности сам Андрей Яковлевич с сыновьями и племянниками[67]. Хотя сей летописный труд содержал немало сведений, имевших особый интерес для всех служилых по отечеству, рукопись крайне субъективного произведения осталась фамильным памятником, не получившим распространения.
Даже когда родословные материалы не включались в летописный текст, дворянские сочинения выделялись – прежде всего своеобразием оценок событий. Это особенно ярко заметно в довольно обширном Летописце князей Черкасских, представителей одного из виднейших боярских родов. Обратить внимание на заслуги Черкасских автор, конечно, не преминул, но гораздо более его интересовала история возникновения, борьбы за существование, расширения и возвышения Русского государства, описанная на основе «Синопсиса», Хронографа редакции 1617 г., Нового летописца и других источников, возможно, фамильного происхождения[68].
Высокое положение рода позволяло автору критично относиться к поведению и решениям государственных мужей, особенно в связи с народными восстаниями, причины коих летописец, подобно Сильвестру Медведеву, ищет прежде всего в недостатках государственного управления и ошибках отдельных представителей власти. Так же и возмущенный народ в Летописце Черкасских никогда не обличается «скопом» (хотя все посадские и даже торговые люди равно именуются чернью). Наконец, автор весьма объективно рассматривает последствия восстаний с точки зрения полезности принятых правительством мер для предотвращения подобных эксцессов.
Между прочим, летописец провел весьма заметные параллели между московскими восстаниями 1648 и 1682 гг., из которых напрашивался вывод о несоответствии стрелецкого войска интересам феодального государства в понимании «столповых больших бояр». В памятнике нет обычных гневных тирад против народных движений. Это скорее личные размышления над историей – человека, ответственного за судьбу государства. Но текст не является и политологическим трактатом. Как всякая летопись, он приводит погодно разнообразные, временами уникальные сведения[69], не ставшие, однако, достоянием широкого читателя, поскольку рукопись осталась в единственном экземпляре[70].
Развитие личностного взгляда на историю шло об руку со становлением жанра биографических записок, к концу века уже вышедших за рамки летописания. Поскольку литературные открытия диктуются не только общественными, но и личными потребностями, нет ничего удивительного в том, что многие опыты таких записок были связаны с бедами и несчастьями авторов. Причем форма «жалобницы» не мешала дворянам выражать свой субъективный взгляд на события с неукротимым публицистическим запалом.
Замечательные воспоминания о событиях 1663–1668 гг. оставил, например, вяземский дворянин М.М. Сафонов, сосланный в Соль Камскую после осуждения отца и казни брата по навету воеводы и вынужденный хлопотать перед царем о восстановлении справедливости[71].
Превосходна по содержательности суждений и по стилю автобиографическая записка опального и уже принявшего постриг канцлера А.Л. Ордина-Нащокина. В 1678–1679 гг. в далеком монастыре инок Антоний вспоминал историю внешней политики России и, подкрепляя рассуждения документами, доказывал новому царю Федору правильность своих решений 1650–1660‑х гг.[72]
Множество тайн московского двора 1670 – начала 80‑х гг. раскрывает «История о невинном заточении ближнего боярина Артемона Сергеевича Матвеева»[73] – следующего после Нащокина опального «премьера». Это уже почти современные мемуары, включающие похвалы друзьям и поношение противников, личные впечатления (в частности, от ссылки в Мезень) и сугубо индивидуальный взгляд на события, приведшие в конце концов к казни боярина Матвеева восставшим народом в мае 1682 г. Весьма вероятно, что «История» принадлежит перу сына казненного – благо Андрей Артамонович Матвеев составил на рубеже веков похожие по тональности и позициям (но отличающиеся, соответственно новым политическим веяниям, в некоторых деталях) Записки о политической борьбе 1680–1690‑х гг.[74]
Дворяне и приказные
Интересно отметить, что именно Московское восстание 1682 г., отзвуки коего прокатились по всей стране, заставило дворян призадуматься о судьбе подвластной им России и тем самым способствовало популярности воспоминаний о более ранних народных выступлениях. Боярин Григорий Никифорович Собакин, например, старался найти объяснение катастрофы 1682 г. в собственных воспоминаниях и сообщениях других очевидцев о событиях предшествующих народных восстаний в столице: Соляном и Медном бунтах[75].
Именно к 1680‑м гг. относится широкое распространение известного в более чем 20 списках «Сказания летописного» астраханского дворянина Петра Алексеевича Золотарева[76]. Следует отметить, что помимо отдельных списков памятник включался и в современные летописи[77].
Несмотря на название, памятник довольно далек по форме и содержанию от летописи или сказания. Его первая редакция, написанная по свежим следам Крестьянской войны под предводительством С.Т. Разина, представляла собой сочетание авторских дневниковых записей с историко-публицистическим исследованием на основе свидетельских показаний, сыскных дел, царских грамот и т. п.
Завоевавшая особую популярность пространная редакция была создана, по побуждению астраханского воеводы П.М. Салтыкова и митрополита Парфения, к 7 июля 1679 г. Это уже целая книга, разделенная на 14 глав, в которой ярко выраженный личностный подход сочетается с изрядным богатством материала: документов приказной палаты и архиерейского дома, дополнительных устных свидетельств и житийной литературы[78].
Надобно отметить, что большое распространение получали именно те дворянские произведения или редакции, которые были связаны с административным заказом: формальным ли, или вызванным личным рвением дворянина. Примером сего может служить и редакция Сибирского летописного свода, поднесенная в 1689 г. тобольскому воеводе М.П. Головину местным дворянином М.Г. Романовым, выдвинувшимся из подьячих в дьяки на приказной службе[79].
Романовская редакция Сибирского летописного свода богаче отражает деятельность администрации, чем служилых людей. Она весьма интересна для изучения самосознания той части дворянства, что после наследственных бюрократов и выходцев из духовенства составляла важнейший источник комплектования приказного аппарата, чины которого, хотя и занимали места в конце дворянских списков[80], были включены в структуру служилого сословия и пользовались его правами и привилегиями.
Лестница приказных чинов, в принципе открытая для представителей любой сословной группы, даже холопов, вела наверх в обход все более жестких барьеров внутри дворянского сословия: ведь кадры дьяков и думных дьяков, как показала Н.Ф. Демидова, формировались почти на 90 % из подьячих, для которых возможность выслужиться в московские и даже думные чины была значительно выше, чем, например, для городовых детей боярских, особенно в Сибири.
Перед мысленным взором дворянина, решавшегося на местническую «потерьку» при записи в «неродословную» (по самому мягкому из язвительных определений А.М. Курбского) сословную группу, стояли в конце XVII в. многочисленные примеры блестящих приказных карьер, приводивших на самую вершину социальной лестницы. Довольно было вспомнить брянского сына боярского – впоследствии окольничего Федора Леонтьевича Шакловитого: третьего (а в некоторых случаях второго) человека в правительстве регентства, прославляемого политическими гравюрами паче самого В.В. Голицына![81]
Вы скажете, что Шакловитый был политиком и выдвинулся в чрезвычайных условиях борьбы против Московского восстания 1682 г. и его последствий. Но в том же Разрядном приказе, где служил Шакловитый, перед ним абсолютно безвестный в политике кашинский сын боярский (низший дворянский чин) Иван Афанасьевич Гавренев за свои способности враз, без службы в дьяках, стал думным дьяком (1630), а затем думным дворянином (1650) и окольничим (1654); женился он на княжне Волконской, а дочь выдал за присоединителя Малороссии боярина В.Б. Шереметева. Он получал денежный оклад в пять (!) боярских и ушел с руководства приказа лишь по личному прошению (1661), перед смертью (1662)[82]. Вообще для хорошего администратора из незнатных дворян получить думный и даже окольнический чин до Петра было едва ли труднее, чем стать действительным тайным советником при Петре.
Еще царь Федор Алексеевич, признавая высокое значение дьячества, повелел, как уже говорилось, писать думных дьяков с полным отчеством, подобно боярам. Сам судья Посольского приказа, канцлер и князь древнего рода, писал своему подчиненному думному дьяку Украинцеву «Емельян Игнатьевич», подписываясь – «Васька Голицын»[83]. А в повседневной жизни с «вичем» обращались и к подьячим. И все же заманчивая приказная карьера приводила дворянина в весьма специфическую сословную группу, которая и в российской истории, и в области самосознания, и даже в историографии занимала особое, требующее специального исследования место.
Достаточно сравнить Романовскую редакцию Сибирского летописного свода с редакцией 1694 г., принадлежавшей, судя по всему, сыну боярскому Василию Петровичу Шульгину (возможно – с братьями), участнику и вдохновенному описателю военных подвигов[84]. Если Романов использовал в своей работе огромное количество документов Тобольской воеводской канцелярии, то и Шульгин был не простым рубакой, каковым хотел себя показать, – его рукопись стала самым значительным сборником материалов по истории Сибири среди кодексов со списками Свода[85], а сам он, видимо, не случайно упоминает о знакомстве с Семеном Ремезовым. В отличие почти от всех дворян – редакторов летописей, Шульгин столь обогатил объективное с точки зрения широкого читателя содержание Свода, что его работа прочно вошла в общую историю текста памятника. Редакция 1694 г. была продолжена отдельными записями до 1698, 1700, 1702, 1707, 1710, 1711 и 1713 гг.[86], на ее основе возникла редакция Томской воеводской канцелярии 1704 г., продолженная в свою очередь до 1707 и 1711 гг. и т. д.[87] Безусловно, на необычную популярность дворянской Шульгинской редакции оказало влияние объединявшее различные сословные группы особое самосознание малочисленных еще россиян Сибири и Дальнего Востока.
Для европейской России характернее судьба дворянской редакции Краткого Нижегородского летописца, которая, как и подобные редакции «Летописца выбором», была выключена из основного русла истории текста памятника. Стольник князь М.Ф. Шайдаков дополнил Нижегородский летописец оригинальными записями о местных событиях 1680‑х гг.: межевании, сыске беглых, пожарах и строительстве в городе и уезде. К Нижнему, однако, князь привязан не был. Ему было любопытно описать строительство Сызрани, переговоры князя Н.И. Одоевского «с польскими послы и комиссары» в 1683 г., странные природные явления, важно поведать о собственной службе на воеводстве в Козлове и т. п. За исключением отдельных заметок, рукопись Шайдакова не могла служить развитию текста Краткого Нижегородского летописца, хотя сама по себе она была достаточно любопытной, чтобы попасть в конволют известных книжников Евфимия Чудовского и Федора Поликарпова-Орлова[88].
Городское, провинциальное и общерусское местное летописание
Соотношение чисто дворянских редакций с основным направлением развития городского и провинциального летописания тем более любопытно, что последнее к концу XVII в. стало наиболее популярным жанром среди новых летописных памятников. По количеству сочинений, редакций и в особенности списков оно превосходит все создававшиеся тогда общерусские летописи и отражает огромный интерес книжников к истории своего города, уезда, края.
Даже наиболее приспособленный к потребителю «Летописец выбором» уступил в конце столетия пальму первенства производному от него «Краткому Московскому летописцу»[89]: единственному городскому памятнику, получившему самостоятельную жизнь среди множества местных редакций Летописца (псковской, вологодской, ярославской и т. п.).
В последней четверти XVII – первой четверти XVIII в. сформировались и распространились во множестве рукописей краткие городские и провинциальные летописцы: Двинской[90], Нижегородский[91], Вологодский[92], Ростовский[93], Казанский[94], Устюжский[95], упоминавшийся уже Сибирский (названный Сводом в основном из похвального местного патриотизма)[96] и целый ряд южнорусских[97]. Не только старые культурные центры, но и Тамбов, построенный на степной границе в 1636 г., вел свой Летописец, начатый в последней четверти XVII в. и продолженный в следующем столетии[98].
Следовало бы восхититься таким взрывом краеведческого творчества вкупе с обойденным вниманием исследователей, но несомненным сходством формы и содержания кратких городских и провинциальных летописцев «переходного времени». Однако прежде чем делать выводы относительно развития культуры и народного самосознания, мы озаботились изучением истории текстов всех этих памятников.
Оказалось, что первыми неизменно появляются «воеводские», созданные чиновниками местной администрации редакции кратких летописцев, после чего большинство из них получает еще и редакции «архиерейские», явившиеся под пером представителей епархиального управления. Сие объясняет, почему история города или края в летописцах начинается обыкновенно со времени вхождения их в состав Российского государства, а традиционная разбивка по «летам» дополняется периодизацией по присланным из Москвы воеводам (М.Е. Салтыков-Щедрин в «Истории одного города» не выдумал этот прием) и затем уже по епископам. Назвав эти административно созданные летописцы городскими и провинциальными, мы подразумеваем поэтому не только географическую сферу интересов авторов, но и провинциальный – относительно столицы – дух повествования.
Из старинных центров местного летописания процветал во второй половине XVII столетия лишь Великий Новгород, где в Софийском скриптории продолжали создаваться настоящие общерусские летописные своды с местными предпочтениями и собственной точкой зрения на исторические события[99]. Для сравнения отмечу, что в каждом таком памятнике, вобравшем древнейшие и новейшие исторические сочинения, могли бы с легкостью уместиться по объему все краткие городские и провинциальные летописцы, а в Новгородской Забелинской летописи они уложились бы не один раз.
Отдельные общерусские летописи, правда, создавались и редактировались в старинных городах и монастырях, отражая интерес книжников и к местным событиям. Достаточно вспомнить, например, ошибку самого С.М. Соловьева, решившего, что «Сокращенный временник» был написан в Вологде[100]. Ученые, оспорившие этот вывод[101], также не обратили внимания, что речь идет о рукописи летописного свода Чудова монастыря в редакции митрополита Ростовского и Ярославского Иоасафа Лазаревича, хиротонисанного из архимандритов чудовских, тогда как в других списках памятника отсутствуют ростовские и вологодские известия[102].
Ростовские статьи «Сокращенного временника» надо оценивать примерно так же, как сибирские известия Свода Игнатия Римского-Корсакова[103] или костромские «Русского временника», часто по незнанию литературы именуемого «Костромским летописцем»[104]. Иное дело общерусская Спасо-Прилуцкая летопись, созданная в стенах монастыря и отразившая, естественно, немало местных известий, а позже продолженная повременными записями на архиерейском дворе в Вологде[105]. Из южнорусских сочинений сходным памятником является Летописец Леонтия Боболинского, местные интересы которого менялись при переезде из Киева в Чернигов, а затем в Новгород-Северский[106].
Отделив произведения служилых по прибору (в приказном обличии или без оного), создававшиеся «по службе», от личных произведений дворян, выражавших их частную позицию, и от сохранявшейся в столь же немногочисленных списках традиции общерусского летописания на местах, мы можем поставить любопытную задачу комплексного изучения «административной историографии», представлявшейся до сего дня лишь не вполне завершенными работами сотрудников Записного приказа, дьяка Ф.А. Грибоедова и окольничего А.Т. Лихачева[107].
Объединение усилий светской и церковной властей в создании имевших немалый успех городских и провинциальных летописцев заслуживает особого внимания. Весьма любопытным было бы детальное сравнение сих произведений с внешне весьма отличными крупными летописными сводами новгородского Софийского дома и Кремлевского патриаршего скриптория, в которых сотрудничали, по нашим данным, как монахи, так и митрополичьи, а в Москве патриаршие приказные. О патриарших приказных и думных людях стоило упомянуть в связи с судьбой А.И. Лызлова: из этой среды был его отец. Но это отдельная, далеко идущая тема, связанная с созданием крупнейших памятников общерусского летописания.
Рождение мемуаров
Произведения, которые мы называем просто дворянскими, развивались по иному пути и стали предшественниками других жанров: монографического, мемуарного и дневникового. Их объединяющей чертой стал ярко выраженный личный взгляд на события, претендующий на историческую правду вне зависимости от традиции, общественного мнения и прочих старинных критериев истинности суждений. И если летописец из дворян Сидор Сназин (в Мазуринском летописце) утонченно маскировал свои весьма смелые суждения в традиционнейшей форме летописания «без гнева и пристрастия»[108], то дворяне не бывшие, а сущие самовыражались с лавинообразно нараставшей в XVII в. откровенностью.
Разумеется, начатки мемуарного жанра не принадлежали исключительно дворянской среде: общество XVII в. не было настолько стратифицированным. События личной жизни и индивидуальные наблюдения, интересные только самому автору и его близкому окружению, записывали в конце столетия и дьячек Благовещенского погоста на р. Ваге Аверкий[109], и московское семейство площадных подьячих Шантуровых[110]. Большая заслуга в «очеловечивании», открытой субъективизации исторического повествования принадлежит «огнепальному протопопу» Аввакуму, его товарищам-староверам – Епифанию, дьякону Федору, Савве Романову, выдающимся женщинам раскола и их биографам[111]. В ярко выраженном личностном восприятии и изображении событий они пошли еще дальше светских мемуаристов.
Напряжение идейной борьбы повсеместно ломало традиционные литературные рамки, и так довольно расшатанные к XVII в. (вспомним хотя бы созданное сыном преподобной житие Юлиании Лазаревской). Патриарший протодьякон Иван Корнильевич Шушерин принужден был фактически отказаться от житийной формы, написав подлинное исследование о жизни и обстоятельствах деятельности Никона с его глубоко личными переживаниями, видениями и т. п. В свою очередь Игнатий Римский-Корсаков, блестящий знаток житийного жанра в его классических традициях, важнейшую часть «Жития» патриарха Иоакима изложил в форме личного письма к своему приятелю Афанасию, архиепископу Холмогорскому и Важескому[112].
Произведения, появившиеся в ходе жаркой богословской полемики второй половины 1680‑х гг. о «пресуществлении святых даров», оказали заметное влияние на развитие приемов рациональной исторической критики в России (аналогично тому, как богословские разногласия способствовали развитию источниковедения на Западе, в частности, обществом болландистов). У нас богословские споры выразили в качестве важнейшей идею о праве человека «разсуждати себе»[113], т. е. самостоятельно мыслить, – убеждение, лежавшее в основе дворянских исторических сочинений «переходного времени» (хотя и не распространяемое на «чернь», также желавшую мыслить свободно).
Но староверы и никониане[114], просветители и мудроборцы[115] самыми личными эмоциями и глубокими аргументами служили неким отвлеченным идеям, объединявшему их общему делу. Пафос их произведений при всей новизне выражения не отличался, по сути, от панегириков и инвектив традиционной церковной литературы. При наличии бесценных произведений участников церковного Раскола литературная традиция «переходного времени» все же оставляет основной вклад в развитие личностного начала в историографии за дворянством.
Это утверждение требует пояснения. Да, Аввакум, как и Никон в рассказах Шушерина, мог сосредоточиться на своей личной жизни как никто другой, поскольку историческая истина, правота его дела представлялась автору объективной реальностью, не требующей ни исследования, ни доказательств. У «огнепального протопопа», в отличие, например, от князя Ивана Андреевича Хворостинина[116], не возникало потребности в мучительных размышлениях о нравственном смысле происходящих событий и человеческих свершений. В противность автору «Словес дней, и царей, и святителей московских» Аввакум не оплакивал собственных заблуждений и не сострадал гонителям, вынужденным, как и сам Хворостинин, болезненно пересматривать смысл истории и искать оправдания собственным поступкам. Аввакум с попадьей и детками страдал за правду – князь Иван Андреевич и его герои, начиная с патриарха Гермогена[117], мучились в поисках личной истины и силились определить свое место в трагических событиях русской истории (подобно А.М. Курбскому, невзирая на обличительный пафос его сочинений).
Любопытно, что именно у представителей служилого сословия раньше и ярче других проявляется личный, не связанный со служением некоей надчеловеческой идее взгляд на историческую действительность. Впрочем, сие логично, поскольку реальная служба занимала дворян достаточно, чтобы не отдавать ей и досуг, а главное – это была мирская, телесная, редко связанная с духовностью работа (во всем многообразии этого понятия).
Тем не менее о событиях, связанных с собственной службой, авторы рассказывали много и живописно. Помимо уже называвшихся сочинений следует вспомнить повествование о приключениях стольника В.А. Даудова, вернувшегося с успешной посольской службы в Константинополе, Азове, Хиве и Бухаре (1669–1675)[118]. Близкие по типу записки будущего видного дипломата графа П.А. Толстого сообщают впечатления от путешествия через Австрию и Германию в Италию для обучения морскому делу по приказу Петра I (1697–1699)[119].
Развитию новой, отличной от «хожений» формы записок путешественников помогала разработанная стилистика посольской отчетности, в коей даже доносы временами выглядели весьма поэтически. Довольно сказать, что многие статейные книги и списки, описанные и исследуемые Н.М. Рогожиным, приравнены к литературным произведениям в «Словаре книжников и книжности Древней Руси»: фундаментальном справочнике, издаваемом Пушкинским домом. Недавно удалось выяснить, что и ярчайшие, знаменитейшие, популярные едва ли не более всех последующих публицистических сочинений староверов «Прения с греками о вере» Арсения Суханова создавались автором в 1650 г. как часть «статейного списка» – отчета Посольскому приказу[120].
На самом рубеже веков популярность приобретает и несколько иная (но не принципиально отличная) журнальная форма повременных записей. Она широко известна по так называемому Журналу Великого посольства 1697–1699 гг., составленному загадочным автором от первого лица. Уже по тому, что ученые бесплодно спорят об авторстве сего памятника, можно понять, что личностный фактор в петровском окружении несколько меркнет по сравнению с яркими страницами предшествующей эпохи[121].
В сходной форме писались дворянские записки эпохи Северной войны[122]. Думный дворянин и воевода С.П. Неплюев рассказал о поражении своего отряда в сече со шведами у Клецка (1706), а неизвестный автор поведал о разгроме шведов под Лесной (1708), сопроводив рассказ рассуждением о войне в целом[123]. «Журнал» – фактически дневниковые записи о службах 1714–1727 гг. с отдельными развернутыми описаниями событий, например, Прутской катастрофы 1711 г., – довольно регулярно вел секретарь придворной конторы капитан-поручик А.А. Яковлев[124]. Интереснейшие наблюдения о войне на Балтике оставил в своих Журналах вице-адмирал Наум Акимович Синявин[125].
Также остановившийся на событиях Северной войны граф Г.П. Чернышев, о роде которого мы упоминали в связи с фамильной редакцией «Летописца выбором», в более позднее время творил в форме «автобиографических записок» о службе своей и своих родственников с Азовских походов, весьма напоминающей сочинения XVII в.[126] Впрочем, и форма журналов, производящих впечатление новизной названия, в первой четверти XVIII в. не ушла далеко от повременных летописных записей, а рассказы об отдельных событиях, свидетелями и участниками которых являлись авторы, были в «бунташном столетии» важными источниками летописцев: достаточно вспомнить Повременные записи, которые вел в Кремле очевидец Московского восстания 1682 г., сходные статьи Летописи Сидора Сназина и основанное на подобных записях развернутое описание восстания в Летописце 1619–1691 гг.[127]
Классическим примером дворянских повременных записей «переходного времени», в русле которых происходило зарождение хорошо знакомых нам мемуарных жанров, являются Записки окольничего Ивана Афанасьевича Желябужского. Видный администратор и дипломат второй половины XVII в., как и многие другие авторы, начал писать под впечатлением Московского восстания 1682 г. и завершил повествование статьей о Полтавской баталии. Желябужский не стремился к новаторству в области формы, свои взгляды на события выражал довольно отстраненно. Однако сам отбор сведений прекрасно отразил субъективный подход автора к переменам в государстве, а литературные и языковые новации в обществе постепенно меняли форму изложения, фиксируя развитие жанра. Правда, автор делал в работе большие перерывы и время от времени возвращался к старому тексту, внося в него поправки и дополнения[128].
В наиболее ранних статьях Записки Желябужского подобны Летописцу московского служилого человека 1636–1689 гг., писавшегося по личным впечатлениям за 1668–1682 гг. и, после перерыва, за 1689 г.[129] К концу же своему сочинение отставленного после свержения Софьи (1689) государственного деятеля Желябужского сопоставимо с яркими мемуарными трудами крупного петровского дипломата князя Бориса Ивановича Куракина. В его Записках (1676–1712) и путевом Дневнике (1705–1708), в рассказе о взятии Нарвы (1704) и основанном в значительной части на личных впечатлениях сочинении о Северной войне (1700–1710) представлен практически весь спектр направлений дворянской мемуаристики петровского времени[130].
Дворяне и Запад
Любопытно, что хотя Желябужский бывал в Венгрии, Польше, Курляндии, Германии, Австрии, Англии, Флоренции и Венеции (от коей и у Куракина остались неизгладимые впечатления), а князь Борис Иванович вообще значительную часть жизни провел за границей, на форме их записок сие практически не сказалось[131]. Пожалуй, славный генерал русской службы Патрик Гордон внес больше московского в свой подробный Дневник[132], чем «европеизировавшиеся» (согласно традиционной версии) отечественные мемуаристы почерпнули при близком знакомстве с Западной Европой.
В одном, пожалуй, влияние заграницы на Б.И. Куракина сказалось значительно: его «Гистория о царе Петре Алексеевиче», посвященная первому пятнадцатилетию царствования преобразователя, с редкой смелостью и выразительностью противопоставляет «прилежное и благоразумное» правительство регентства Софьи Алексеевны вакханалии мерзости и беззакония родичей и приближенных Петра, наступившей после свержения «премудрой царевны»[133].
Однако и от «Гистории» Куракина параллели следует проводить скорее не к западноевропейской литературе, а к «Истории о великом князе Московском» А.М. Курбского, завоевавшей популярность в России как раз в последней четверти XVII – первой четверти XVIII в. Логично предположить, что не благостное влияние просвещенного Запада (переживавшего расцвет абсолютизма), а отсутствие окрест специфических отечественных прелестей вроде Малюты Скуратова или князя-кесаря Ф.Ю. Ромодановского, псов-опричников или Преображенского приказа способствовало особой остроте историко-публицистического пера двух русских аристократов за границей, разделенных более чем столетием трагического опыта государственного строительства a la russ.
Две тенденции русской аристократии в отношении к западной Европе, порожденные окончательным «затворением» границ еще при Иване Грозном, хорошо известны. Одни, вроде князя Ивана Андреевича Хворостинина, рвались уехать в просвещенную Италию (или иную землю обетованную), твердя, что «на Москве все люд глупой, жити не с кем»[134]. Другие горько рыдали, отправляясь по царским указам «в немцы», «в свеи» или, прости Господи, «во фряги», где нет ни истинного благочестия, ни даже бани.
Но любопытно отметить, что к восприятию западноевропейской книги обе эти крайности не относились вовсе. «Западники», коли читать их труды не выборочно, основательно критиковали многие положения западной ученой литературы, не говоря уже о неприятии чужой веры, политического устройства, обычаев и нравов. В то же время идея «собрать и сжечь» (в буквальном смысле) иноземные книги посещала лишь очень немногих мудроборцев.
В XVII в. не было ни одной сколько-нибудь заметной библиотеки, где отсутствовали бы книги западноевропейской печати. Знание латыни и польского уже позволяло читать значительную часть произведений в подлинниках и иностранных переводах; но читали россияне еще на немецком, греческом, реже французском и иных языках. О том, насколько велик был интерес к иностранной литературе среди не слишком образованных читателей, свидетельствует тот факт, что некоторые иноземные светские книги переводились за четверть века по три, пять, восемь и даже более раз![135]
Ведь если круг чтения знатока языков мог быть достаточно произволен, то работа переводчика является почти исключительно следствием общественного интереса. Нет нужды говорить, что подавляющее большинство западноевропейских книг принадлежало дворянам. Детальное изучение этой важной составляющей российских библиотек XVII в. есть интереснейшая проблема будущего. Сейчас существенно лишь наблюдение, что если не большая, то значительная часть этих книг имела отношение к древней, новой и новейшей истории, мировой и российской, включая современную.
Для реализации подобных интересов не нужно было даже обладать солидной библиотекой, стоившей целое состояние. Многочисленные рукописные сборники, бытовавшие на Руси, часто сами по себе были личными библиотеками для их составителей. Например, мелкопоместный дворянин из самых «низов» сословия служилых по отечеству, суздальский архиепископский сын боярский Иван Нестерович Кичигин почти 20 лет старательно собирал в свой сборник интересные для него исторические материалы (указывая их источники). Так появились у Кичигина выписки из Повести временных лет и Степенной книги, Новгородской Уваровской летописи и «Синопсиса», Повести о разорении Новгорода Иваном IV и других замечательных отечественных исторических сочинений. Вместе с ними почетное место было отведено «Избранию вкратце из книги глаголемыя Космографии, еже глаголется описание света», «Римским деяниям» и переводным повестям[136].
Дабы не впасть в пространные перечисления, всего одним сюжетом проиллюстрирую взаимосвязь русских и иностранных историко-публицистических сочинений конца XVII столетия, отлично характеризующую включенность русской книжности в европейскую. Составитель польского «Дневника зверского избиения московских бояр в столице в 1682 г.», написанного «в нынешнем 1683 году», изложил версию событий, исходившую из окружения юного А.А. Матвеева и уже сообщенную 11 октября 1682 г. в Варшаву, а оттуда в Рим по независимому тайному каналу. В 1686 г. «Дневник» был издан на немецком языке и уже через год использован автором «Краткого и новейшего, из лучших описателей в место снесенного и до нынешних времен продолженного, московских времен и земель, гражданских чинов и церковного описания» (Нюрнберг, магазин И. Гофмана. 1687). «Краткое описание», изданное по случаю вступления России в Священную лигу против Османской империи и Крыма (1686), было вскоре переведено на русский. На этом история не кончилась: версия Матвеева продолжала активно переходить из русских в иностранные сочинения и обратно в 1690‑х гг. и в последующие десятилетия[137].
Взаимовлияние отечественных и зарубежных сочинений в описании Московского восстания 1682 г. оказалось столь велико, что мы не можем без большого ущерба разделить летописцы, повести, дипломатические реляции, книги путешественников и авантюристов, памфлеты и письма русских и иностранных авторов конца XVII – первой четверти XVIII в[138]. А ведь речь идет о довольно опасной для россиян теме, связанной с политической судьбой многих власть имущих, начиная с самого Петра, воцарившегося в результате дворцового переворота 27 апреля 1682 г.
Московское правительство прекрасно понимало интерес дворянства к западной литературе, ведь оно и состояло из просвещенных дворян. Канцлер князь В.В. Голицын, выдвинувшийся при царе Федоре Алексеевиче (1676–1682) и возглавивший созданное им с Ф.Л. Шакловитым, князьями Одоевскими и др. правительство регентства Софьи (1682–1689)[139], не только собрал серьезную библиотеку западноевропейских книг[140]. Он на протяжении многих лет не без успеха воздействовал на западноевропейскую периодику и книжность, создавая нужное освещение событий как для иноземных, так и для русских читателей, интересующихся, что там пишут на Западе[141].
Приведу лишь один простой пример. В 1687 г. само московское правительство «было крайне озабочено» изданием в Амстердаме резидентом бароном Иоганном Вильгельмом фан Келлером на латинском, немецком и французском языках «Истинного и верного сказания» об успехах России в войне с Османской империей в составе Священной лиги. Текст книги был разослан дипломатической почтой в Австрию, Испанию, Францию, Англию, Швецию, Данию, Польшу, Венецию и обратно в Россию, где был переведен на русский. При этом сама книжица была лишь эпизодом работы Посольского приказа с общественным мнением Запада и России как через прямую пропаганду, так и с помощью сообщений якобы независимых источников[142].
Сказанного достаточно для пояснения, что ни живой интерес, ни понятные опасения, связанные у дворянства «переходного времени» с Западной Европой, не распространялись на обмен историческими сведениями. Идеи ограничить воздействие западной исторической книжности в предпетровской России попросту не было: отдельные инвективы против «латинских» книг касались богословской литературы. Наличие и свободное обращение западноевропейской светской и церковно-исторической литературы, восполнявшей пробелы в русских источниках, было важнейшим условием создания фундаментальной «Скифской истории».
* * *
Как видим, сама мысль историков XIX в., что Лызлов должен был быть священником, чтобы создать фундаментальный исторический труд, подобно титану XVI в. Андрею-Афанасию, автору Степенной книги, оказалась ложной. Строго говоря, как раз священников среди выдающихся ученых авторов второй половины XVII в. почти и не было. Симон Азарьин, Арсений Суханов, Симеон Полоцкий, Игнатий Римский-Корсаков, Сильвестр Медведев, Тихон Макарьевский, Афанасий Холмогорский и большинство прославленных ученостью творцов церковного чина были монахами, причем немалых чинов. Служба священника попросту не давала для ученых трудов довольно времени и средств. И почти все ученые иноки, чье происхождение известно, по рождению и воспитанию были дворянами. Но признать за дворянами просвещенность до просвещения России дубиной Петра достаточно долго считали нежелательным.
Василий Никитич Татищев, начавший службу стольником в 1693 г., через год после завершения «Скифской истории» стольником Лызловым, должен был прийти, как отец новой русской дворянской историографии, на пустое место. Сам Татищев был знаком с книгой Лызлова и первым себя не полагал. Но мы с вами могли остаться во тьме сгустившихся после века Просвещения заблуждений, если бы Елена Викторовна Чистякова не вернула нам Лызлова с его биографией и трудами.
Глава 2
Жизнь и мысль
Дворяне Лызловы
Московские дворяне Лызловы особой древностью рода не отличались[143]. В 1680‑х гг., когда Палата родословных дел собирала дворянские «скаски» для составления пяти новых родословных книг (из них была завершена только первая, так называемая Бархатная книга), Лызловы представили родословную, восходящую всего лишь к XVI в., причем ветвь будущего выдающегося историка Андрея Ивановича была младшей в роде[144].
Не располагала семья и значительным богатством. Помимо дворов в Москве Лызловы имели небольшие поместья на порубежных землях, в основном на Перемышльской засеке. Это был чисто служилый род, уповавший более на жалованье, нежели на доходы с земельных владений. Имея в XVII в. относительно невысокие придворные чины жильцов и стряпчих[145], старшие родичи Андрея Ивановича частенько «кормились» на воеводствах – в Старой Русе, Муроме, Можайске, Калуге, Смоленске, Устюге Великом, ведали дозорные засеки, составляли переписные книги и т. п.[146] Разумеется, они были только товарищами, т. е. помощниками более знатных и чиновных воевод (товарищей у воеводы было от одного до трех). Не только система местничества, в значительной мере себя изжившая, но главное – должностные правила Разрядного приказа не позволяли назначать на воеводства или ставить во главе полка лиц чином ниже стольника. Послать на воеводство толкового стряпчего было можно, но… пожаловав ему стольнический чин.
В отличие от многих сородичей, родитель будущего историка Иван Федорович Лызлов сделал весьма успешную карьеру при царском и патриаршем дворах. Начинал он, как все члены фамилии, с малого. В 1636/37 г. разрядные документы фиксируют службу Лызлова в младшем придворном чине жильца. В 1645 г. Иван состоял в свите боярина В.П. Шереметева, сопровождавшего датского королевича Вольдемара при его неудачном сватовстве к царевне Ирине Михайловне. В 1648/49 г., когда он по именной челобитной был переведен в стряпчие, многочисленные Лызловы продолжали служить «царской светлости в передней и в житье», а сам Иван Федорович не имел ни вотчин, ни поместий[147].
42 крепостных двора в Вологодском и Перемышльском уездах, возможно, вкупе с деревенькой в Можайском уезде отмечены за Иваном Лызловым десять лет спустя[148], когда в качестве доверенного лица государя он выполнял задания по линии приказа Тайных дел. Миссии отца историка были трудны, малоприятны и не слишком почетны, но совершенно необходимы в тыловом обеспечении войны с Речью Посполитой (1653–1667), начатой с блеском, а законченной при полном истощении соседних славянских стран.
Россия не дошла до степени развала польского «Потопа» и малороссийской «Руины», однако в борьбе с внутренней смутой выдвигалось тогда не меньше видных деятелей, чем на полях сражений. Будущий канцлер А.Л. Ордин-Нащокин во Пскове и будущий патриарх Никон при подавлении новгородского восстания, еще один будущий канцлер А.С. Матвеев в событиях Медного бунта, двое князей Ф.Ф. Волконских (Меринок и Шериха) при утишении волнений восточных племен от Астрахани до Мензелинска, – успешные карьеры можно насчитать десятками, как и погибельные подвиги, вроде смерти самого славного из военных Римских-Корсаковых в бою с разинцами…
Иван Федорович Лызлов бодро подвизался на той же ниве борьбы с внутренними беспорядками. В 1657/58 г. он сыскивал на Вятке беглых, то есть не явившихся в строй солдат: и неудивительно, учитывая, что именно там правительство Алексея Михайловича держало в мирное время на пашне и промыслах «выборные», то есть отборные солдатские полки, только царем Федором Алексеевичем переведенные под Москву в Бутырки[149]. Как не вспомнить, что и отец А.В. Суворова век спустя отличится и в сыскных делах, и в тыловом обеспечении[150], заложив прочную основу военной карьеры своего хрупкого, болезненного, но гениального сына!
Впрочем, дезертирство и даже бунт служилых по прибору были в России обычным и не самым опасным делом. Главным бичом любого военного начинания было снабжение действующей армии. Довольно вспомнить, как плачевно закончился поход отборного войска М.Б. Шеина под Смоленск в начале 1630‑х, когда немногие спасшиеся от голода и цинги вынуждены были капитулировать перед королем Владиславом, а командующий со товарищи были казнены за «измену». Волокита вкупе с прямым воровством ответственных за снабжение в России во время войны – явление вечное и воистину космическое по своей неодолимости и масштабам.
С 1658 по 1664 г. Иван Лызлов героически выполнял распоряжения приказа Тайных дел по наведению порядка «для хлебных зборов и отпусков и для стругового дела» – то есть накопления, распределения и доставки продовольствия – в прифронтовой полосе: районах Смоленска, Дорогобужа, Брянска и Вязьмы, на крымских «засеках», а в 1662 г. воеводствовал в Юрьеве-Польском. Эти местности, издавна прославленные «шишами» (именуемыми «партизанами», когда они действовали против поляков, и «разбойниками» – коли наоборот), позволяли бессовестным хозяйственникам многое списывать на «бой и грабеж».
Таковой, впрочем, случался и на деле. В 1663/64 г. Приказ Большого дворца поручил И.Ф. Лызлову побывать «в Стародубских селах для розыску мужичья воровства, как хотели убить приказного человека Ивана Веревкина». После этого «розыска» сведения о службе отца историка надолго исчезают. Обнаруживается Иван Федорович только в 1673 г. при межевании земель Троицкого-Сергиева монастыря в Серпейском уезде (длившемся несколько лет), причем в чине патриаршего боярина, с 1674 г. – главы Патриаршего разрядного приказа, ведавшего всеми служилыми людьми московского архипастыря[151].
Государевой службы он, впрочем, не оставлял, и новая тяжелая война – с Турцией и Крымом – призвала Ивана Федоровича на воеводство в важных с точки зрения обороны русских пределов со стороны «Дикого поля» городах Нижнем и Верхнем Ломовых (1678), а затем в Путивле (1679) – центре сосредоточения второй южной армии, действовавшей в Малороссии[152]. Видимо, Лызлов отличился распорядительностью и приглянулся царю Федору Алексеевичу. В 1680 г. он попал в число судей Казанского и Поместного приказов, а в 1683 г. имел уже чин думного дворянина[153]. Попасть в Боярскую думу было высочайшей, но почти недостижимой мечтой московского дворянина, если он не был аристократом. Думными дворянами стали, например, первые русские генералы, создатели новой армии. Таких счастливчиков действительно были единицы.
В биографии И.Ф. Лызлова далеко не все ясно. Очевидно, что его блистательная служебная карьера известна весьма фрагментарно. Еще можно понять, что молодой человек доброй московской фамилии выдвинулся из жильцов в стряпчие, минуя чин дворянина московского. Но исследователи не обнаружили документов и о производстве его в стольники, хотя, минуя эту ступень, он вряд ли мог получить думский чин.
Еще более фрагментарны наши представления о служебной лестнице Ивана Федоровича при патриаршем дворе, где он вдруг очутился боярином. Да и отношения его с патриархом Иоакимом, ярым противником реформ царя Федора, загадочны. С одной стороны, Лызлов покинул Патриарший разрядный приказ и явно выдвигался в администрации реформаторов, с другой – после кончины Ивана Федоровича 17 августа 1684 г. известный злопамятностью патриарх лично отпевал своего боярина в церкви Введения на Хлынове[154].
Очевидно, задача углубленного изучения массы приказной документации, хранящей (даже при потере многих обобщающих служебных документов, вроде боярских книг и списков) детальную информацию о каждом служилом человеке – и администраторе в особенности – станет особенно актуальной после широкого усвоения учеными значения «Скифской истории» А.И. Лызлова. Тогда-то и будут, следует надеяться, написаны интересные исследования об отце и других родственниках выдающегося русского историка.
Недоросль и новик
16 июня 1670 г. царь Алексей Михайлович «пожаловал из недорослей Андрея Иванова сына Лызлова, велел ево написать по жилецкому списку, а на свою государеву службу для ево молодых лет посылать не велел, покаместь он в полковую службу поспеет в указные лета» (№ 1). Е.В. Чистякова в совместной статье с М.П. Лукичевым и отдельной работе[155] предполагает, что поелику служебная карьера начиналась в 15 лет, то и родился Андрей около 1655 г.
На начало действительной службы в 1670 г. указывают, вроде бы, обязательные документы, требовавшиеся при записи в чин. Один из них (№ 2), написанный холопом И.Ф. Лызлова и только заверенный Андреем, гласил, что ни реальных поместий и вотчин, ни даже поместного оклада за новиком нет. Другой (№ 3), повторяя это заверение, описывал Андрея как грозную военную единицу: «На твоей великого государя … службе буду я … на коне, с саблею, в саадаке (лучном приборе. – А. Б.), да конь прост, да три человека з боем» – т. е. три вооруженных военных холопа.
Эти документы датируются сентябрем-октябрем 1670 г. и свидетельствуют, по мнению названных ученых, будто Андрей Лызлов был «уже готов нести военную службу». Но речь шла совсем об ином. «Скаски» при записи в чин лишь подтверждали, что новик материально способен (редко сам, обычно на средства отца) к службе в конном строю Государева двора.
Как воинство, этот Московский полк давно спел лебединую песню под Конотопом (1659). Да в 1670 г. и войны-то не было. Речь шла о записи недоросля в чин с необходимыми сопроводительными документами, подразумевающей отсрочку малолетке от действительной службы. Этот нехитрый прием, хорошо известный ученым по практике XVIII в., почему-то выпадает из нашего восприятия допетровского времени.
Реальное совершеннолетие Андрея Лызлова следует отнести либо к середине 1670‑х гг. – времени пожалования в стряпчие, которое историк даже не запомнил точно (ср. № 9 и 13), либо, вернее, к декабрю 1676 г., когда он был приведен к присяге в Успенском соборе в связи с записью из стряпчих в стольники (№ 4). По крайней мере, 27 декабря Андрей лично присутствовал в Кремле. В последнем случае мы не ошибемся, связав время его зачатия с 1660 г., когда энергичный Федор Иванович бывал дома лишь краткими наездами.
Любопытно, что «скаски» 1670 и 1676 гг. писал все тот же доверенный «человек», т. е. домовой или военный холоп И.Ф. Лызлова Гурий Сафонов сын Третьяков. Самостоятельным поступком выглядит челобитная Андрея Лызлова о назначении его в полк (армию) князя В.В. Голицына в июне 1677 г. (№ 6), после того как будущий историк уже был записан в полк князя Г.Г. Ромодановского. Но и произведенный по этой челобитной перевод, и вся стремительная карьера Андрея от жильца до стольника объясняются, очевидно, влиянием его отца.
Производство в высокий чин в конце 1676 г. и назначение в армию летом 1677 г. надежно свидетельствуют о совершеннолетии Андрея Ивановича. Безусловным критерием перехода из разряда новиков в действительную службу является удовлетворение челобитья Лызлова о верстании поместным окладом (№ 8). 22 февраля 1678 г. он получил оклад в 600 четвертей, что, конечно, не гарантировало получения земли вообще и тем паче в означенном количестве.
За землю российскому дворянству предстояло воевать, а поместный оклад означал, как правило, только обещание доли в грядущем разделе благоприобретенных территорий. Одновременно назначенный Лызлову денежный оклад в 30 рублей в год (чуть выше жалованья квалифицированного подьячего) символизировал устремление самодержавного государства, взяв на себя нагрузку по поддержанию служилых дворян, решительно добиваться решения земельной проблемы. Что и происходило на полях сражений.
За кулисами Чигиринских походов
В свите Голицына
Андрей Иванович вовсе не случайно напрашивался в армию Василия Васильевича Голицына, действовавшую в качестве тылового прикрытия главной ударной армии прославленного полководца Григория Григорьевича Ромодановского. Именно в последней сосредоточились лучшие регулярные войска, туда стремились дворяне, жаждавшие подвигов и славы на полях сражений с отборным турецким воинством Ибрагим-паши по прозвищу Шайтан.
Могучие мировые державы готовились к решающей битве у стен древней крепости Чигирин: центра предавшейся туркам Правобережной Малороссии и ключа к огромным владениям в северо-западном Причерноморье. 20 июня 1677 г., когда Андрей Лызлов уже выехал в Путивль к войску Голицына (в котором, согласно челобитной, собрались «сродичи» юного стольника), Ибрагим-паша двинул свою армию от Дуная.
Шайтан вел в наступление примерно 60 тысяч турок[156], включая 10–15 тысяч янычар и закованную в латы кавалерию спаги в сопровождении 19 тысяч вспомогательных войск молдаван и валахов. Тяжелая артиллерия неприятеля насчитывала 35 пушек (под 20–36 фунтовые ядра) и 80‑фунтовых градобойных мортир. На переправе через Днестр под Тигином с турками соединилась Крымская орда: до 40 тысяч сабель, по обычному преувеличению числа татар. 3 августа 1677 г. враг обложил Чигирин.
Традиционное вооружение стольника, с которым Андрей Лызлов явился в полк, намекало, на что годится 15‑тысячная армия Голицына, окопавшаяся в Путивле. Дворянин выступал в сопровождении двух конных вооруженных слуг и одного обозника с длинной пищалью и бердышом по стрелецкому образцу.
Из своего оружия Андрей первым назвал саадак: лук в налучье и колчан со стрелами – крайне необходимый для парадных выходов. Даже государь, не говоря уже о боярах и драгоценно разодетых членах свиты, – все выступали на публичных торжествах с саадаками, прекрасные образцы коих доселе хранятся в Оружейной палате.
Реальным оружием дворянина Лызлова была сабля и две пары пистолетов: одну носили за кушаком, другую – в седельных кобурах-ольстрах. Большие седельные пистолеты назывались тогда рейтарскими (по калибру они немногим уступали рейтарским карабинам); одними карабинами вооружалась легкая конница – драгуны, а пистолетами, вдобавок к сабле и копейцу, – гусары[157]. Защитное вооружение, обязательное для регулярной дворянской конницы – рейтар и копейщиков – в «скаске» Лызлова не упоминалось, что явно свидетельствовало о принадлежности стольника к парадной свите командующего.
Впрочем, сама армия Голицына ни по численности своей (15.000), ни по составу полков (в основном дворянских рот в драгоценном и ярком, но малополезном в бою убранстве) не могла предназначаться для полевых военных действий. Даже Ромодановский, имевший 32 000 испытанных десятилетиями службы по Белгородскому разряду воинов, а с полками «прибылой рати» В.Д. Долгорукова – 49 000, для решительного сражения располагал примерно 67 % от этого числа. Знавший силу и выучку обновленной армии турок командующий не имел желания подставлять под удар толпы дворянского ополчения с холопами или крестьян, объявленных в военное время солдатами и драгунами и норовивших в любой момент сбежать. Он полагался лишь на проверенные полки пехоты: выборных солдат и московских стрельцов – и кавалерии: рейтар и драгун.
Для юного стольника Лызлова слабость армии Голицына не была очевидна. Всего год назад только что пожалованный царем Федором в бояре князь Голицын с такой же по численности 15‑тысячной армией, плюс 4 полка левобережных казаков, стремительным рейдом на Правобережье взял Чигирин с его турецким гарнизоном и 250 пушками, заставив казаков выдать гетмана-изменника Петра Дорошенко.
Лихие пограничные драгуны полковника Г.И. Косагова, с которыми Голицын совершил смелый рейд в 1676 г., вряд ли произвели бы впечатление на молодого Лызлова по сравнению со сверкающей сталью и драгоценностями армией Голицына 1677 г. Но Косагов со своими молодцами и казаками Серко брал Перекоп, а блестящие дворяне, окружавшие Лызлова в походе 1677 г., не имели опыта боев и побед. Побед от Голицына и не требовалось: Чигирин он взял силой своего ума, заставив казаков выдать и гетмана, и янычар. И в 1677 г. именно он руководил кампанией как старший воевода и мозг, тогда как беспримерно отважный Г.Г. Ромодановский был ударным кулаком[158].
Поражение Шайтана
Стратегический план Москвы был обычен. Туркам была предоставлена возможность обломать зубы и пасть духом, штурмуя Чигирин. Только когда Ибрагим-паша Шайтан увяз под городом и утратил возможность удара по русским пределам, полки Ромодановского и казаки Левобережного гетмана Ивана Самойловича 10 августа сошлись на Артаполате и двинулись к Бужинскому перевозу через Днепр. Шли не спеша. Российская армия отличалась неповоротливостью даже среди тяжеловесных, сложно управляемых и привязанных к магазинам европейских войск того времени.
Слава богу, что к концу столетия наши военные не всегда действовали на авось, полагаясь на помощь пресвятой Богородицы и «твердостоятельность» защитников крепости. Турки, хоть и уступали французам с итальянцами и немцами в теории фортификации, практически были лучшими в мире городоемцами[159]. Чигирин был ими моментально окопан бастионами и траншеями, его каменные укрепления разрушены, артиллерия подавлена, здания разбиты бомбами. Турецкие минеры с изумительным мастерством вели подкопы даже сквозь скалу, на коей высился замок.
Творения заблаговременно направленных в Чигирин инженер-полковников Николая фон Залена и Якова фон Фростена отчасти задержали штурмовые работы турок. Россияне и малороссы, в свою очередь, были непревзойденными мастерами окапываться и делать вылазки. Под командой генерал-майора Афанасия Трауэрнихта они каждый новый штурм встречали на запасных ретраншементах, позади взорванных турками, а новинка тульских заводов – ручные гранаты – производила ужасные опустошения в рядах нападавших, заменяя поврежденные пушки.
Несмотря на «великое утеснение» от турецких бомб, гарнизон торжествовал над турками: за три недели осады Чигиринская крепость «костью им в горле стала». Ибрагим-паша скоро понял, что сражается в основном не с казаками, засевшими в нижнем городе, а с русской гвардией, занимавшей замок. Московские стрельцы и выборные солдаты, числом до 5 тысяч, ходили на вылазки в полной парадной форме, «как на праздник», блистая разноцветными кафтанами и нашивками полков, перевязями-бандалерами для зарядов, начищенными касками и кирасами.
Вскоре Ибрагим-паша встретился с неповиновением войск, стремившихся уклониться от боя с «московитами». 20 августа осаждающие не решились воспрепятствовать подполковнику Фаддею Тумашеву, который с трубным игранием и развернутыми знаменами прошел в Чигирин по мосту через Тясьмин. Он привел 615 белгородских драгун и 800 гетманских сердюков. Спасти турецкую армию от разложения могла битва в чистом поле, где они имели крупный перевес в числе и, за счет крымских татар, в маневренности.
Ромодановский не дал врагу возможности развернуть силы, атаковав сам из на первый взгляд невыгодного, но единственно верного для состава его армии положения. В ночь на 27 августа в том месте Днепра, где высокий западный берег понижался и полуостровами вдавался в воду, четыре наших полка (солдатские Верстова и Воейкова, казачьи Левенеца и Барсука) на барках форсировали реку и отбросили татарский заслон. Последовавшая утром беспорядочная атака турок была отбита сосредоточенным из-за реки огнем 126 полевых пушек и гаубиц Пушкарского полка, гвардейских полков и конной артиллерии драгун.
Лишь к вечеру 27 августа турки смогли организовать серьезную атаку, но наткнулись на трехкилометровую линию укреплений и были отброшены плотным огнем полковой артиллерии и мушкетов выборных солдат дивизии А.А. Шепелева и полка М.О. Кровкова. К началу решительного сражения Ромодановский имел на укрепленном плацдарме 15‑тысячную отборную армию, умело перебросив через Днепр полки Гордона, Гранта, Росворма, кавалерийский корпус полковника Г.И. Косагова и казаков Новицкого (Нежинский, Гадячский и Полтавский полки).
Враг, конечно, не пренебрег возможностью раздавить разделенную рекой армию россиян, отрезав огнем переправу русских подкреплений. Почти сутки соединения армии Ибрагим-паши, подходя к полю сражения в беспорядке, устремлялись в бой. Лишенные возможности атаковать всей массой маленький плацдарм, защитники которого превосходили нападавших выучкой и огневой мощью, турки и татары не имели успеха. Ромодановский сразу по высадке десанта подкрепил мужество ратников оборонительными сооружениями, которые всегда резко повышали стойкость россиян, да и невозможность отступления повышала стойкость полков.
Доблесть турок и татар превзошла все ожидания. Не имея полевой артиллерии и гренадер, они по собственным трупам волна за волной летели на огонь закованных в сталь солдат и рейтар, прикрытых рогатками и защищаемых копейщиками. Конные и пешие россияне стреляли с места, шеренгами, демонстрируя совершенно европейский стандарт боя. Полковые пушки, палившие прямой наводкой из интервалов между батальонами и ротами, страшные гранаты, сыпавшие прямо из пехотных рядов, массированный огонь артиллерии, сведенной в Пушкарский полк, из-за реки – творили чудеса.
Ромодановский сделал все, чтобы показать туркам решительное превосходство новой российской армии. И все же натиск отборных частей веками победоносного, уверенного в своей несокрушимости врага был ужасен. Сама переправа через Днепр стоила россиянам нескольких десятков погибших, а в сражении на плацдарме была потеряна едва ли не половина ударной армии: 2460 человек убитыми и около 5 тысяч ранеными. Битва могла бы закончиться ничьей – то есть стратегически в пользу превосходящих числом осман.
Дело решила не рекомендуемая тактическими канонами XVII–XVIII вв., но применявшаяся талантливыми полководцами вроде шведского короля Густава Адольфа атака холодным оружием, начатая кавалерийским корпусом Г.И. Косагова. Ее успех поддержали остальные сильно поредевшие полки. Мужественный противник был сломлен и отброшен на пять верст, оставив на поле боя 20 тысяч трупов, включая множество турецких офицеров и крымских мурз, ханского сына и сыновей Ибрагим-паши.
В ночь на 29 августа, когда Ромодановский и Самойлович еще не завершили переправу, все морально раздавленное турецко-крымское войско бежало в сторону Бужина, бросая артиллерию, обоз и продовольствие. Преследования не было: лишь конная разведка разбила небольшой арьергардный отряд, пока убеждалась, что неприятель испарился окончательно. С 5 по 10 сентября российская армия простояла под Чигирином, починяя сильно разрушенные укрепления, а затем отправилась на зимние квартиры[160].
Решение об остановке военных действий и окончании кампании принадлежало боярину князю В.В. Голицыну, полки которого, прикрывая тылы главного войска, подошли к переправе через Днепр. Именно ему (несмотря на равный с Ромодановским, но далеко не столь выслуженный чин, много меньший военный опыт и вспомогательный характер его воинства) царем Федором Алексеевичем было повелено писаться первым воеводой всей действующей армии, решать стратегические вопросы и держать связь с Москвой посредством специально учиненной Калужской скорой почты[161].
Из ставки главнокомандующего
Из ставки Голицына военно-политическая ситуация выглядела совсем по-иному, нежели на полях сражений. Вряд ли можно сомневаться, что молодой дворянин Андрей Лызлов был захвачен всеобщим энтузиазмом и надеждой на скорую, решительную победу, царившими в русских и малороссийских войсках[162]. Тем более сильное впечатление должны были произвести на него сомнения и колебания, охватившие главнокомандующего после блистательной и прославляемой всеми победы Ромодановского.
Нетрудно было заметить, что князь Василий Васильевич Голицын не стремится к закреплению российских войск на покинутой турками территории Правобережья или хотя бы к очищению малорусских земель от немногочисленных, но беспокойных сторонников нового, после взятого в Чигирине Дорошенко, турецкого ставленника «Юраски Хмельницкого»[163]. Вместо естественного после победы и поощряемого благодатным сезоном развертывания боевых действий на широком фронте россияне стремительно отступили по левому берегу Днепра. Одновременно наши силы покинули театр военных действий в Приазовье, отводя по Дону войска и флот, заключив с турками перемирие и разменяв пленных (этот фронт более не был задействован в войне[164]).
Рациональное объяснение столь странных последствий разгрома Ибрагим-паши было на виду. Но мало кто из современников задумывался над геополитической динамикой, ставшей позже важным аспектом исторического анализа в «Скифской истории» Лызлова. Углубление конфликта России и Османской империи грозило трагическими последствиями для обеих держав – подобных персонажам притчи о «двух дерущихся» при изрядном числе «третьих смеющихся».
Война, начатая в конце 1672 г. под знаком прекрасной идеи оборонительного союза славянских государств против мусульманской агрессии в Европе[165], стала крупнейшим дипломатическим поражением правительства канцлера Артамона Сергеевича Матвеева (1671–1676). Польша, на помощь которой устремилась Россия, не столько сражалась, сколь была сражаема. Не успели русские полки собраться в поход, как Речь Посполитая уже потеряла Каменец-Подольский и заключила с турками позорный Бучачский мир, не только нарушив союзнические обязательства, но прямо поставив Россию под удар, «уступив» неприятелю Правобережную часть Малороссии с Киевом.
Хотя чрезвычайными усилиями российской дипломатии договор удалось разорвать, Польша оставалась союзником ненадежным и опасным. Матвеев крупно просчитался, надеясь привлечь к союзу христианские государства Европы. Русские посольства в Рим и Венецию, Священную Римскую империю германской нации, Англию, Францию, Испанию, Швецию, Голландию, Курляндию, Бранденбург и Саксонию, а также в традиционно неприятельский туркам Иран, не добились ни малейшей помощи[166].
Тем не менее российские войска были брошены в массированное наступление и уже в 1673 г. глубоко увязли в кровавых боях, развернувшихся на огромном фронте от Днестра до Азова. Турецкий султан лично командовал походом на Правобережье, где его форпостом был хорошо укрепленный Чигирин – столица гетмана-изменника П.Д. Дорошенко. Крымский хан всей ордой ломился через «засечную черту» – укрепленную границу России с Диким полем. В свою очередь русские полки пробили выход в Азовское море. Под командой прославленного Г.И. Косагова построенный на Воронежских верфях (задолго до Петра I) военно-морской флот вместе с донцами бороздил Азовское и Черное моря «для промыслу над турецкими и крымскими берегами»[167].
К воцарению юного Федора Алексеевича в начале 1676 г. Правобережная Малороссия была пустыней, на которую с ужасом взирали гетманы-соперники Правого и Левого берега Днепра, Дорошенко и Самойлович («от Днестра до Днепра духа человеческого нет»)[168]. В России имелись в наличии повышенные налоги и, при огромной недоимке, постоянные экстренные поборы, ограниченные мобилизационные ресурсы и распыленные на чрезвычайно растянутом фронте регулярные войска, которые только и были достаточно боеспособны, но составляли меньшую часть армии.
Уже через несколько месяцев, в октябре 1676 г., провал курса Матвеева обнажился с ужасающей ясностью. Польский король Ян Собеский заключил с неприятелем новый сепаратный мир. По предательскому Журавинскому договору Речь Посполитая не только «уступала» Турции и Крыму Малую Россию – но обещала султану и крымскому хану военную помощь против Великой России. Однако царь Федор, пожаловав боярство князю Василию Васильевичу Голицыну (который уже 18 лет пребывал в стольниках), вовремя отправил его с чрезвычайными полномочиями в Малую Россию. Русская дипломатия, подкрепленная энергией талантливых военных (Ромодановского, Косагова, И.И. Ржевского и др.), одержала первую тактическую победу.
17 октября, когда представители Яна Собеского готовились подписать унизительный Журавинский договор, перед царем Федором Алексеевичем и Боярской думой были брошены клейноды правобережного гетмана вместе с турецкими значками, взятыми в сдавшемся без крови Чигирине. Теперь место решающих битв было определено: инженеры и гвардия укрепляли Чигирин, а Ромодановский концентрировал в своей армии лучшие регулярные полки. Энергично готовился к обороне и Киев, хотя турки не могли идти на него в обход Чигирина ни по военным, ни по моральным соображениям.
Неповоротливая российская армия получила возможность дать генеральное сражение. Разгром Ибрагим-паши предотвратил страшивший Москву удар турок на Киев и захват ими всего Правобережья. Противоборство великих держав явственно сосредоточилось на Чигирине. И в то же время на враждующих сторонах произошло сходное столкновение между благоразумными дипломатами и решительно настроенными военными.
Вряд ли юный стольник Лызлов, даже пребывая в 1677 г. в ставке Голицына, мог осознать глубину пропасти, в которую бросила Россию идея «христианского единства», сподвигшая А.С. Матвеева начать войну против мощнейшей экономически и сильнейшей в военном плане Османской державы, не заключив прочные союзы с другими сильными государствами. На деле, уже к первому Чигиринскому походу, в котором принял посильное участие Андрей Иванович, надежда, что христианские страны Европы могут объединиться, чтобы отразить и обратить вспять наступление осман, разлетелась в прах. Но поверить в такое кошмарное предательство христианской веры и осознать глубину цинизма европейской политики могли только самые просвещенные государственные деятели, такие как царь Федор Алексеевич и князь В.В. Голицын.
Даже они, если вспомнить санкционированный царем рейд Голицына на Чигирин в 1676 г. и иметь в виду их дипломатические усилия последующих лет, не желали верить в иллюзорность идеала христианского единства», так же как их предшественники долго отказывались поверить в пустоту идеи «братской помощи» Малороссии. Эти две ипостаси политического идеализма обошлись России очень дорого[169]. Но если великие политики вскоре смогли, со скрежетом зубовным, осознать вред иллюзий, щедро оплаченных кровью и потом русского народа, то ждать забвения идеалов юным воином, скачущим к Днепру под огромным знаменем Большого полка в рядах столь же отважных и простых дворян, попросту невозможно. Лызлов мечтал победить «агарян», его командующий искал способ вывести страну из войны.
Весьма сомнительно, чтобы Андрей Лызлов оказался посвященным и в тайну второго, главного Чигиринского похода, во время коего он пребывал вместе с отцом на воеводстве в Верхнем и Нижнем Ломовых. Однако «Скифская история» 1692 г. показывает, что со временем он понял мотивы политики царя Федора и В.В. Голицына, в ближний круг которого попал уже в 1677 г. Об этом свидетельствует, на наш взгляд, работа Лызлова над знаменитым «Сборником Курбского», наиболее ранняя рукопись которого отмечена в России в 1677 г. Согласно владельческой записи, книга сочинений и переводов обличителя тирании и православного просветителя князя Андрея Михайловича, центральное место среди которых занимала «История о великом князе Московском», была «писана … в дому боярина князя Василья Васильевича Голицына» накануне первого Чигиринского похода, 22 января 1677 г.
Передающий владельческую запись список с нее был сделан уже во время похода в Малой России[170]. Он включил материалы, развивающие политическую направленность «Истории» (перевод частей «Хроники Сарматии Европейской» Александра Гваньини[171]), поэму Симеона Полоцкого на смерть царя Алексея Михайловича (1676 г.), а также перевод повести Андрея Тарановского «О приходе турецкого и татарского воинства под Астрахань» – единственного подробного повествовательного источника о первой русско-турецкой войне (1568–1570)[172]. Последующие списки сборника распространялись среди избранного круга придворных и особо просвещенных лиц[173]. Лызлов использовал сборник в Голицынской редакции при работе над «Скифской историей».
Логично предположить, что переводы из Гваньини и Стрыйковского были сделаны во время спокойного для армии Голицына первого Чигиринского похода членом свиты главнокомандующего Андреем Лызловым. По крайней мере именно он в марте 1682 г. дополнил сборник переводом 2 главы 1‑й книги и 1–3 глав 4‑й книги Хроники Стрыйковского[174]. В этой редакции «Сборник Курбского» занял заметное место в рукописной традиции кодекса[175].
История трагичного для турок похода 1569 г. в российские пределы свидетельствовала о могуществе дипломатии, способной уравновесить несопоставимые военные силы и содействовать сокрушительному поражению превосходящего по численности и вооружению неприятеля. Однако ее нелегко было понять по одному сочинению Тарановского, без использования дипломатических архивов, показывающих важнейшую роль русского посланника Семена Елизарьевича Мальцева[176].
Значительно больше для понимания стратегической ситуации в 1677/78 гг. давало сочинение Симона Старовольского «Двор цесаря турецкого и жительство его в Константинограде», впервые напечатанное в 1646 г. и выдержавшее множество изданий. В России оно было переведено сразу после выхода книги и затем переводилось многократно[177]. Лызлов, согласно авторской записи, завершил свой перевод в ноябре 1686 г., в преддверии Первого Крымского похода (1687). Живой рассказ Старовольского о достопримечательностях Стамбула и жизни султанского двора был тщательно адаптирован Лызловым для русского читателя с помощью пояснений и комментариев в квадратных скобках и на полях[178].
Не только описание арсеналов и мощного военного производства, но в еще большей мере сведения о доходах и расходах султанов, пронизывающие все повествование (включая «утехи» в серале), о традициях и религии турок давали представление о военно-экономическом могуществе Османской империи и идеологических основах ее наступления в Европе. Даже эти устаревшие на десятилетия данные подтверждали убеждение царя Федора и его единомышленников, что Турция не смирится с поражением в Малороссии и в максимально благоприятных для себя условиях способна если не победить на поле брани, то довести Россию до разорения худшего, чем в недавнюю войну с Польшей и Швецией.
Рассказ Лызлова в «Скифской истории», что причиной успешной экспансии турок была, во‑первых, разобщенность и вражда между христианами, а во‑вторых – массированность действий султанов, бросавших все свои силы и средства на одного противника, был основан на тщательном историческом анализе, сделанном им много позже описываемых событий.
Русским политикам 1670‑х гг. не надо было догадываться о последствиях войны один на один с Османской империей при известиях о настроениях таких активных соседей, как поляки и шведы. Смертельный риск был совершенно очевиден. Даже стольник свиты Голицына, не говоря уже о высокопоставленных лицах, наверняка имел между двумя Чигиринскими походами достаточно информации для верных умозаключений. Это не значит, что он их сделал, ведь даже далеко не все бояре ситуацию верно поняли. Но главное, к должным выводам пришел сам государь.
Хотя сам царь Федор Алексеевич знал польский язык, в 1678 г. по его указу в Посольском приказе был сделан очень точный перевод сочинения Старовольского. В это же время государь, лично изучив историю русско-турецких дипломатических отношений с 1613 г. и отправив мирное посольство в Стамбул, убедился, что только сравняв Чигирин с землей, державы получат шанс на выход из войны[179]. С другой стороны, огромное значение придавали Чигирину поляки, с которыми как раз истекал срок Андрусовского перемирия 1667 г.: по нему Россия была обязана вернуть Речи Посполитой Киев, а остальное Правобережье и так числилось по перемирию за поляками. Уступка Малой России туркам, сделанная в Журавне, по мнению воинственно настроенных панов не означала даже мысли о переходе Правобережья к Москве[180].
Если вы не поняли ситуацию, не огорчайтесь. Многие современные историки ее не понимают, отказываясь, как истинные гуманитарии, сложить два и два. Вся «картина маслом» описана мной в исследовании государственной деятельности царя Федора Алексеевича[181]. Вот ее главные черты вкратце.
Россия одна вела войну с Османской империей, кратно превосходящей ее в численности войск и «золотых солдат». Государственные доходы, кровь войны, у султана были, сравнительно с нашими, неисчерпаемы. Уже к началу царствования Федора Алексеевича экстренные налоги, необходимые для содержания и снабжения армии, душили экономику России. Чем больше их вводилось, тем меньше собиралось: люди не могли платить. Сумма недоимок росла, а число собранных серебряных копеек (рублевой монеты не было) становилось меньше. За победоносные для нашей армии 1676 и 1677 гг. ситуация стала много хуже.
Призывы царя к сословиям жертвовать на войну исполнялись, дворяне, купцы, архиереи и др. честно собирали деньги, отдавая серьезную часть имущества, а монеты становилось все меньше. А.И. Лызлов был в курсе ситуации – по царскому указу он, как и все помещики, должен был вносить в казну деньги за своих крестьян: ждать, когда крестьяне их соберут, казна не могла. Теоретически из собранных копеечек он должен был получать жалованье стольника. На практике денег едва хватало для содержания, снабжения и пополнения боевых частей, понесших за годы войны изрядные потери. В отличие от Лызлова, царь видел всю картину в динамике по годам, с точностью до полушки и до каждого записанного в армию человека: дворянина, стрелецкого сына, охотника и даточного от крестьян. С людским ресурсом тоже все было плохо.
Продолжать войну Россия не могла: это было экономическое самоубийство. И закончить войну, отказавшись от защиты Правобережья, казалось невозможным: Голицын для того и брал Чигирин, чтобы османско-крымские войска не пошли на Киев и в русские пределы. Разгромить турок и татар, очистить все Правобережье в одной кампании Россия, может быть, и могла. Но Османская империя продолжила бы войну в идеальных для себя условиях, против одного противника. Ее вековые враги, персы и австрийцы, с которыми султаны по очереди воевали, были просто счастливы передышкой и стояли в сторонке, довольно потирая руки. А поляки и шведы, недовольные итогами предыдущих войн с Россией, ждали только ее истощения, а лучше поражения, чтобы напасть на русские пределы с запада и севера, возвращая «свое».
В Москве знали, что во дворце султана в Стамбуле не все довольны затратной войной за выжженную землю Правобережья. Прекратить войну османы не могли: моральный фактор в их мотивации был очень силен. Чести султана был нанесен урон: он не смог защитить правобережного гетмана, принявшего турецкое подданство; русские взяли в Чигирине его вассала, его бунчуки и его янычар. Вернув Чигирин, султан был обязан затем наказать русских: такова была традиция османской политики.
Однако почему именно Чигирин? Ведь на деле маневренная война шла на условном фронте в тысячи километров и на морях, нарушая турецкое убеждение в том, что Черное и Азовское моря есть султанские озера. Потому что фокус войны свел на эту небольшую крепость князь В.В. Голицын; безусловно, по воле царя Федора Алексеевича, от которого получил чрезвычайные полномочия. В самом деле: в 1676 г. князь взял Чигирин, а в 1677 г. свернул весь фронт боев на суше и на море, как бы предлагая султану отмстить за поражение его войск именно тут, именно в боях за Чигирин. Никто уже не вспоминал, что Россия бросилась воевать в защиту Речи Посполитой, ныне союзницы Турции. В Стамбуле только вздохнули, когда русские перестали донимать их владения повсюду, где могли дотянуться, включая побережье Крыма. Поражение Ибрагим-паши под Чигирином затмило прошлое. Если бы Чигирин исчез, а честь султана была бы восстановлена, стороны могли прекратить смертельную для Москвы и невыгодную для Стамбула войну, в которой затраты были велики, а доходов – ноль.
Однако просто «разорить» Чигирин было невозможно. Турецко-крымская военщина притязала минимум на все Правобережье с Киевом. Ее следовало остановить и строго наказать, чтобы благоразумные дипломаты смогли закрепить мирным договором достигнутое военно-политическое status quo. Преподать урок туркам и татарам должны были русские и малороссийские воины, которые, в свою очередь, не могли думать о разрушении Чигирина иначе как о катастрофе[182]. Угроза военного поражения заботила всех, вплоть до государя, лично вникавшего в детали энергичных мероприятий по укреплению Киева и Чигирина[183].
Трагедия Чигирина
Мы не можем утверждать наверное, что драматические события второго Чигиринского похода оказали определяющее влияние на формирование исторических взглядов А.И. Лызлова, поскольку их подоплека осталась тайной не только для современников, но и для исследователей[184]. Не исключено, что молодой стольник пришел к своим выводам позже, под воздействием более очевидных военно-политических закономерностей Крымских походов. Но оценка последних настолько значительно зависит от понимания переломного решения царя Федора Алексеевича и В.В. Голицына 1678 г., что своеобразие концепции «Скифской истории» в любом случае уходит корнями в поля сражений вокруг Чигирина.
Согласно ожиданиям, султан Магомет IV двинул на Правобережье Днепра мощную армию под командованием великого визиря Кара-Мустафы. 8 июля 13‑тысячный российский гарнизон Чигирина во главе с окольничим И.И. Ржевским узрел под стенами 80 тысяч турок, около 5 тысяч молдаван и валахов с их господарями и 30 тысяч татар хана Мурат-Гирея, при 25 осадных пушках, 12 мортирах и 80 полевых орудиях: турки учли опыт прошлого года и резко усилили свою артиллерию.
Между тем 50‑тысячная армия Ромодановского, еще в середине июня соединившаяся с 30 тысячами казаков Самойловича и донцами, совершала странные маневры вдоль Днепра, переправившись на правый берег лишь при приближении турок. 9 июля, когда Кара-Мустафа приступил к осаде Чигирина, Г.И. Косагов по приказу провел в крепость еще 2200 человек подкрепления, оставив укрепленный лагерь над бродом через Тясьмин, немедленно занятый татарами, и отступил к главной армии. Странное поведение известного отвагой полковника, который с этого момента надолго исчезает из военных сводок, было заслонено от глаз современников и потомков еще более изумительными решениями Г.Г. Ромодановского. Упомянутый 10‑тысячный отряд татар, наткнувшись на равный по численности корпус думного генерала В.А. Змеева (полки рейтар, драгун и солдат), в панике бежал, но русские не стали занимать Тясьминский брод, необходимый для сообщений с осажденными в Чигирине.
Оправившись от изумления, Кара-Мустафа 12 июля бросил в атаку 20‑тысячный турецкий корпус и Крымскую орду. Полки Змеева отступили под зверским натиском, но когда неприятель был остановлен огнем Пушкарского полка С.Ф. Грибоедова – оправились и контратаковали. Турки и татары бежали с поля – преследования не было. Они неудачно атаковали 15 июля – Ромодановский стоял как вкопанный, не делая ни шагу к Чигирину.
Согласно официальной версии, командующий по царскому указу ждал подкрепления от князя К.М. Черкасского, отправленного вербовать калмык и прочих в легкую кавалерию. И впрямь, 28 июля Черкасский привел от 2 до 4 тысяч «бедных, голодных и оборванных наездников» на фронт, где даже регулярная конница русских и турок в основном держалась в резервах. 31 июля Ромодановский начал движение к Чигирину, в котором уже три недели шли жесточайшие бои с применением самого передового фортификационного, минного и артиллерийского искусства.
Турки использовали сопровождение атаки перемещаемым в глубь обороны артиллерийским огнем через головы наступающих, гранаты и штурмовые отряды. Ежедневно на Чигирин обрушивалось до тысячи ядер и бомб. Русские совершали такие чудеса, что, согласно французским источникам, Кара-Мустафа вынес на военный совет решение снять осаду. Однако турецко-крымские командиры, памятуя о сильном изменении состава своей корпорации после ретирады Ибрагим-паши, решились не только продолжать штурм крепости, но и занять господствующие высоты на другом берегу Тясьмина.
Этим было предопределено кровавое сражение за «Чигиринские горы» (высоты над Тясьмином вокруг Стрелковой горы), на которые круто поднимался с приднепровской равнины Кувечинский взвоз. 31 июля янычарские корпуса Каплан-паши и Кер-Гасан-паши, окопавшиеся на высотах с 50 пушками и усиленные отрядами татар, открыли огонь по русским, продвигавшимся по Кувечинскому взвозу к переправе через Тясьмин. В ночь на 1 августа атака на высоты не удалась. Вскоре оказалось, что условия местности не позволяют русским поддержать штурм артиллерией.
Вся тяжесть боев легла на регулярную пехоту: прежде всего правофланговые дивизии генерал-поручика А.А. Шепелева и генерал-майора М.О. Кровкова (6 тысяч солдат). Несколько атак было отбито, но русские не отступились. Под ужасным огнем неприятеля генералы повели солдат в бой, выйдя перед строем и надев шляпы на шпаги. Янычары потеряли ретраншементы и батареи, бросили лагерь и даже бунчук, но Каплан-паша, собрав резервы, отрезал русских на горе.
Шепелев, срубивший шпагой бунчук паши, был ранен. Построившись вокруг него в каре, солдаты стойко оборонялись, дожидаясь подхода главных сил. У них осталось мало боеприпасов, но помогали пушки, втащенные на гору руками. Резервный корпус думного генерала В.А. Змеева ужаснулся новому штурму, но 9 стрелецких полков (6 тыс. человек) центра армии Ромодановского вовремя пришли на помощь солдатам. За стрельцами на взвоз взлетела конница Змеева.
3 августа защитники Чигирина наблюдали паническое бегство турок, преследуемых русской кавалерией, к горящим мостам через Тясьмин. Казаки Самойловича с левого фланга армии Ромодановского ворвались уже в главный турецкий лагерь, отряды Косагова и генерала Вульфа заняли острова на Тясьмине. И тут российская армия, стоявшая буквально в трех верстах от Чигирина, будто заснула.
Героический комендант крепости окольничий И.И. Ржевский, наблюдавший сражение со стен Чигирина, был сражен турецким ядром. Возглавивший оборону генерал-майор Патрик Гордон напрасно просил Ромодановского ослабить турецкий натиск на крепость, атаковав лагерь визиря. Командующий не шелохнулся даже 11 августа, когда турки взорвали подкопы и взяли нижний город, где эскадроны полковника фон Вестгофа, прикрывая бегство казаков, полегли почти целиком. Всего с четырьмя полками Гордон отстоял замок, отбил ворота нижнего города и восстановив переправу, по которой должна была прийти помощь.
Вместо подмоги его войска порознь, без ведома коменданта, получили приказ Ромодановского сдать крепость. Бездарная эвакуация привела к гибели более 600 человек, тогда как за всю осаду русские потеряли убитыми 1300. Гордон, отказавшийся покидать свой пост без письменного приказа и не уничтожив тяжелое вооружение, в ночь на 12 августа пробился к переправе последним из прорвавшихся. Отрезанные в замке взорвали пороховые погреба. Ромодановский, от которого храбрый шотландец потребовал объясниться, не смог ответить ни слова…
Командующий в отличном порядке отвел армию к Днепру, отбив по пути все атаки турок и татар. У старой переправы через Днепр он простоял с 14 по 17 августа, как бы ожидая сосредоточения вокруг войск Кара-Мустафы. Затем русские и малоросские полки дружно атаковали, обратили неприятеля в беспорядочное бегство и, подобрав трофеи, без помех ушли на Левобережье. Визирь, подсчитав потери и сравняв с землей остатки Чигирина, также удалился с театра боевых действий в сторону Буга, на котором, правда, запорожский атаман Иван Серко сжег мосты.
За Днепром Ромодановский подал в отставку; отводить войска на зимние квартиры пришлось уже В.В. Голицыну[185]. В глазах армии и народа славный воевода был обесчещен, о его «измене» ходили самые дикие слухи. 15 мая 1682 г. князь Григорий Григорьевич Ромодановский был разорван на части, защищая царский дворец от разъяренных стрельцов и солдат. Его сын Михаил, служивший помощником отца, чудом избежал позорной смерти (и позже был обвинен Петром в сговоре со стрельцами!). Оба унесли в могилу тайну падения Чигирина по прямому указу царя Федора Алексеевича, повелевшего им держать все в секрете[186].
Именной, то есть принятый без обсуждения в Думе указ государя от 11 июля 1678 г. говорил о разрушении Чигирина без обиняков: командующему с сыном предписывалось вступить в переговоры с Кара-Мустафой для восстановления «исконной братской дружбы и любви» между царем и султаном. «Буде никакими мерами до покоя доступить, кроме Чигирина, визирь не похочет, – приказывал Федор Алексеевич, – и вам бы хотя то учинить, чтоб тот Чигирин, для учинения во обеих сторонах вечного мира, свестъ, и впредь на том месте … городов не строить».
Единственная предосторожность предписывалась князьям Ромодановским: «того смотреть и остерегать накрепко, чтоб то чигиринское сведение не противно было малороссийским жителям». Для малороссов в то время Чигирин был политическим центром едва ли не более важным, чем Киев. Посему русское командование предприняло все, чтобы турки сами взяли крепость и чтобы у казаков, первыми ударившихся в бегство, не было поводов для возмущения… хотя бы московским правительством.
Конечно, вовсе скрыть дело под покровом тайны было невозможно. Так, до Гордона дошел слух, что Ромодановский получил в десятых числах июля царское предписание вывести Чигиринский гарнизон и взорвать крепость, если нельзя будет удержать ее[187]. Однако даже поляки, даже турецкоподданный Юрий Хмельницкий, для которых одно заявление, что чигиринская трагедия была задумана Москвой, было бы на вес золота, не смогли найти оснований для политического обвинения.
Всю тяжесть подозрений и позора принял на себя Г.Г. Ромодановский, выполнивший тайный царский указ, несмотря на то что он явно противоречил собственным убеждениям командующего, 20 лет исправно защищавшего Малороссию[188], а также явному указу царя «по совету» с патриархом и приговору Боярской думы от 12 апреля 1678 г., в котором повелевалось заявить туркам, что вся Малороссия издревле царская и лишь «на некоторое время от подданства … отлучилась … а у турских султанов никогда Малая Россия в подданстве не бывала»[189].
В.В. Голицын на этот раз удачно ускользнул от обвинения в измене, хотя и не пытался специально подставить Ромодановского. Перед походом Василий Васильевич боролся за назначение главнокомандующим для проведения своей политики умиротворения турок, но победили сторонники войны – и утвердили князя Григория Григорьевича, взявшего защиту Чигирина на свою личную ответственность[190]. Указ от 12 апреля предписал не сдавать Чигирин, и только 11 июля, когда сражения за крепость уже шли, царь решился на свой секретный указ.
В качестве последнего штриха трагедии самопожертвования, разыгравшейся на глазах будущего автора «Скифской истории», следует вспомнить, что младший сын Ромодановского уже давно находился в крымском плену и подвергался истязаниям всякий раз, когда отец бил татар. Зная о страданиях Григория Григорьевича, царское правительство никогда не сомневалось, что они не заставят полководца щадить противника. И эта многолетняя жертва Ромодановского выглядела напрасной, когда он подчинился указу оставить Чигирин…
Гибель Чигирина – подлинная трагедия, в которой столкнулись не правда и неправда, а святая истинная правда каждой из сторон. Воины царя и султана честно сражались и умирали за веру, государя и отечество. Великий визирь Кара-Мустафа принял уничтожение крепости как условие мира царя Федора Алексеевича, подготовленное В.В. Голицыным, и фактически свернул кровавую, бессмысленную войну за выжженную землю Правобережья. С точки зрения воинов, тайная политика, узнай они о ней, выглядела бы злодейством. Но те, кто вел эту политику, спасли и жизни людей, и благополучие своих государств[191]. Достигнутый в результате трагедии мир стал лучшим выходом из справедливой и священной с обеих сторон войны. Именно это Лызлов запомнил на всю жизнь, хотя даже мир обошелся России недешево.
Война и мир
«Разорить и не держать Чигирин отнюдь невозможно, и зело безславно, и от неприятеля страшно и убыточно», – заявлял царскому представителю Тяпкину Ромодановский еще в 1677 г. Он был прав: последствия чигиринской трагедии пугали. При вестях о ней беспокойство охватило россиян; патриарх Иоаким 26 августа 1678 г. призвал страну молиться за государя «и за вся люди от нахождения варваров»[192]. Московское правительство, по обыкновению, пыталось представить кампанию победоносной; свои потери убитыми определялись в 3290 человек, ранеными – в 5430 человек, тогда так турецко-крымские – в 30–60 тысяч[193]. Однако же Ромодановскому было опасно показаться в Москве, «чтобы народ не взволновался; так сильно против него негодование»[194].
В Малой России страх и возмущение были гораздо сильнее. Обвиняли вместе с Ромодановским гетмана Самойловича – и не без оснований. Князю Григорию Григорьевичу было велено согласовать «Чигиринское сведение» с гетманом: прежде тот резко выступал против этой акции, но, по-видимому, учитывал роль Чигирина как ставки правобережных гетманов-соперников. Когда после ухода армии Кара-Мустафы значительная часть Правобережья перешла на сторону Юрия Хмельницкого, Самойлович попросту приказал согнать оттуда население на Левый берег и выжечь оставшиеся города, местечки, села и хутора[195].
Важным средством пропаганды не только для Малороссии, но для всего Российского государства был издаваемый центром просвещения Восточной Европы «Синопсис»: первая печатная книга по истории Руси. В 1678 г. Киево-Могилянская коллегия предприняла второе издание этого популярнейшего произведения, дополненное описанием разгрома Ибрагим-паши (глава «О первом басурманском приходе под Чигирин»). Следующее издание (Киев, 1680), содержавшее описание героической битвы за «Чигиринскую гору» в 1678 г., подчеркивало исконную драматичность борьбы с басурманами[196] и оправдывало жертвы, принесенные на алтарь свободы[197].
Скифский фактор
Возмущение Малороссии было учтено царем Федором при принятии тяжкого решения оставить Чигирин и постепенно «утишено». Неожиданной для государя была острая реакция вроде бы спокойных мусульманских подданных России, воспринявших падение Чигирина как признак слабости «Белого царя». «Твой, великаго государя, город Чигирин турские и крымские люди взяли и твоих государевых людей побили, – доносили Федору Алексеевичу о мотивах вспыхивавших тут и там восстаний, – а они де потому и будут воевать, что их одна родня и душа: они де, турские и крымские – там станут битца, а они, башкирцы и тотара – станут здесь (в Приуралье и Сибири. – А. Б.) битца и воевать»[198].
Проявившийся в границах державы мусульманский фактор потонул в более широкой и мощной волне восстаний кочевых народов, прокатившейся по стране в 1678–1679 гг. Возмущением были затронуты, используя принятое в XVII в. официальное определение, инородцы самых разных вероучений и языков: калмыки, татары, башкиры, киргизы, ногайцы, тувинцы, тунгусы, ханты, самоеды, коряки и т. п. от Поволжья и Урала до Даурии и Камчатки. Обычные для царя Федора Алексеевича энергичные меры по защите инородцев от «обид» и сыск «неправд» русских властей, требования даже «к иноземцам держать ласку и привет» и предоставлять оным «жить по своей воле» перемежались кровавыми боями русских с кочевниками на огромных просторах[199].
Попытки либерального царя Федора простереть «милостивое и кроткое» правление на инородцев и жестокое преследование им «неправедных» русских воевод, якобы превышавших полномочия при защите мирного населения от набегов, были широко известны. Тем удивительнее оказался взрыв волнений и восстаний по всему российскому Востоку при распространении слухов об успехе турок и татар, мало или вовсе не знакомых большинству возмутившихся племен и кланов, в том числе буддистских и языческих.
Понятие скифы, положенное А.И. Лызловым в основу его будущей монографии, крайне жестоко формулировалось самой жизнью. Причины для недовольства могли быть различными, однако кочевники (прежде всего скотоводы, но также охотники и рыболовы) проявили свою общность против земледельцев. Документы отлично фиксируют эту особенность: резне подвергались не только русские, но в равной мере все инородческие села и деревни, прилежащие земледелию и вообще оседлому способу хозяйствования.
Указы царей, отчеты воевод и атаманов о боевых действиях за весь XVII в. повествуют о попытках племенной знати кочевников возвратить в свою власть (а то и просто в рабство) оседавших на землю инородцев без особого различия языков и веры. Но события 1678–1679 гг. явили общность гораздо более широкую, далеко выходящую за рубежи России. Волны восстаний «скифов» захлестывали страну, а воеводы и атаманы, рискуя вызвать царский гнев «своеволием», огнем и мечом защищали мирные селения, невзирая на национальность и веру их жителей.
В то же время международная политика правительства царя Федора Алексеевича, а позже канцлера В.В. Голицына, искавших союза с христианскими государствами, отчетливо подразумевала необходимость совместной обороны именно и исключительно оседлых, земледельческих народов, противопоставленных в труде Лызлова скифам.
Призрак христианского единства
Если скифский фактор был теоретически трудноразличим, но практически действен – то понятие христианского мира, издревле входившее в мыслительный арсенал и активно использовавшееся политиками, буквально на глазах Лызлова подвергалось дискредитации. Поведение короля Яна Собеского и всей Речи Посполитой, как будто взявшихся опровергнуть идею христианского и даже славянского единства своим клятвопреступным союзом с басурманами, не просто угрожало россиянам, но оскорбляло в лучших чувствах тех, кто пошел в бой ради спасения родственных по вере и крови соседей, для защиты от общей угрозы турецкого нашествия.
Не лучше обстояло дело и с более далекими «христоименитыми странами», казалось, забывшими о вере в борьбе за земли и сферы влияния. Само вступление России в войну оказалось трагической ошибкой правительства А.С. Матвеева, поскольку в том же 1672 г. все предполагаемые христианские союзники бросились терзать друг друга. Чигирин был прежде, чем Империя, Испания, Голландия и Пруссия прекратили наконец кровопролитную войну против Франции, Англии и Швеции.
Сразу же по заключении Нимвегенского мира (1679), на время остановившего европейское междоусобие, Россия вновь предприняла энергичную попытку сколотить христианскую коалицию для совместного отражения турецко-татарского наступления в Европе. Не боясь насмешек над «варварами-московитами», не понимающими «европейской конъюнктуры», послы царя Федора Алексеевича в 1678–1681 гг. гнули во всех западных столицах одну линию, твердя о необходимости хоть на время отложить распри и мобилизовать ресурсы, чтобы остановить, а по возможности и «воспятить» наступление басурман.
Добиться этой цели не удавалось вовсе не от недостатка ума и гибкости российских дипломатов, недооценка коих нередко приводила западных политиков к печальным последствиям[200]. Западная геополитическая мысль Нового времени, отягощенная остротой противоречий внутри небольшого европейского региона, еще не пришла к пониманию необходимости стратифицировать международные проблемы по степени их жизненной важности. Россия была вынуждена пойти на крайние меры, чтобы антитурецкая коалиция возникла хотя бы в условиях реальной военной опасности.
Слабость идеи христианского единства, о которой горько посетует в «Скифской истории» А.И. Лызлов, проявилась при первых же после гибели Чигирина переговорах в Речи Посполитой и Империи. В ответ на призыв к христианской совести король Ян Собеский и магнаты нагло потребовали «возвращения» Смоленщины и Малой России, а имперский канцлер попросту отмахнулся от союзного соглашения 1675 г., согласно коему Россия уже провела военную демонстрацию на границах Швеции[201].
Умерить реваншистские настроения шляхты удалось ценой невероятно трудных и многочисленных посольств 1678–1682 гг., причем в ходе переговоров отсутствие вопроса о Чигирине и Правобережье (исключая Киев) сыграло весьма важную роль[202]. Дело в том, что царь Федор Алексеевич и султан Мехмед IV договорились, как мы расскажем ниже, превратить Правобережье в демилитаризованную нейтральную зону (1681), в которой полякам места не было. Воевать в одиночку что с Россией, что с Турцией Речь Посполитая сил не имела. Следовательно, и ее угрозы воевать с Россией не имели смысла. Западный фланг России остался в безопасности.
Спорные проблемы северных территорий, при обоюдной демонстрации неприязни, по потаенному согласию со Швецией были отложены, к вящему успеху трансграничной торговли[203]. Хотя Кардисским миром 1661 г. ни русские, ни шведы не были удовлетворены, экономически он был выгоден обеим странам. Забыть идею войны с Россией шведам помогла и русская дипломатия. Москва укрепляла взаимовыгодные связи с Нидерландами, Данией и Пруссией, которые усердно вынашивали планы антишведской коалиции. Идею коллективной атаки на Швецию подогревала, в том числе в Москве, Франция, недавняя союзница шведов. Идея договора о вступлении России в союз против Швеции, неофициально доведенная до шведских дипломатов, весьма способствовала спокойствию северных рубежей России[204].
Изрядную сложность представляли отношения с Францией. Она, насколько было известно Посольскому приказу, упорно интриговала против России через вторые руки. Русские окольным путем вышли на Римского папу, дабы тот оказал влияние на католическую Францию. Демонстративно теплый прием великолепного посольства П.И. Потемкина в Англии (открывшей постоянную резидентуру в Москве) и особенно в Испании должен был еще более насторожить правительство Людовика XIV.
Конечно, предложение Потемкина объединить силы Франции и ее злейшего врага – Священной Римской империи германской нации давало иноземцам повод посмеяться над варварством московитов. Этот смех был бы более сдержанным, знай французские дипломаты о том, что Посольскому приказу были ведомы их усилия поддержать войну Турции против России, как и то, что они еще более заинтересованно подталкивали Блистательную Порту выступить против Габсбургов.
В сложившихся условиях российское правительство способствовало успеху тайных, как казалось французам, усилий дипломатов Людовика XIV. Единственное, чего реально добивались русские послы, было удержать Францию от нарушения нейтралитета на Рейне, когда турецко-татарские орды ворвутся в восставшую против Империи Венгрию и устремятся далее, к Вене. Этот успех был достигнут[205].
Наши дипломаты четко отделили красивые лозунги христианского (католического, протестантского и т. п.) единства от реальных (если не употреблять слова шкурных) интересов западных стран, и пользоваться этими интересами в своих целях, на благо мира среди христиан и обороны от наступления турок и татар.
Исламский мир
В то время, когда христианское единство оказалось фикцией, «басурманы», противостоящие христианам в «Скифской истории», также не проявили должной общности с султаном, хотя тот после захвата Мекки и Медины гордо именовался «главой всех мусульман». Надо признать, что опасность объединения мусульманских государств и орд против уверенно наступавшей в Азии христианской державы, России, оценивалась в Посольском приказе высоко. Уж точно намного выше, чем призрачная идея объединения христиан Европы против турок.
Опасения подтверждались тем, что мирный договор с калмыцким ханом (1677) после падения Чигирина был фактически разорван: влиятельнейший тайша Аюка заключил союз с Крымом (1680) и послал своих всадников воевать с Россией[206]. К объединению усилий с Турцией и Крымом, по достоверным известиям, склонялись также Бухарское, Хивинское и Юргенчское ханства. В то же время русский резидент в Персии (издревле политически и конфессионально противостоявшей Блистательной Порте, но обеспокоенной русской политикой на Кавказе) отнюдь не обнадеживал царя Федора Алексеевича возможностью вступления шаха в большую войну с Турцией[207].
Однако сама Турция не проявляла особой заинтересованности в объединении мусульманских государственных образований, граничивших с Россией. Не исключено, что в этом сказывался трагический опыт раздоров с подобными союзниками, приведших к почти полной погибели турецкого экспедиционного корпуса в 1569 г. Клановая организация османской армии хорошо хранила историческую память: особенно янычары, которые столетие назад пострадали больше всех[208]. Лызлов, кстати сказать, в «Скифской истории» расскажет читателям про эту войну много нового.
Из источников, изучавшихся им с 1677 г. и затем использованных в «Скифской истории», Андрей Иванович узнал, что грозные янычары давно не являлись главной силой могучего и разнообразного турецкого воинства. Они составляли меньшинство даже в пехоте и использовались в регулярных боях в крайнем случае. Зато как политическая сила, неоднократно сметавшая султанов и менявшая всю верхушку власти в Османской империи, янычары со временем лишь укреплялись.
Известное даже дворянину свиты Голицына было, конечно, ведомо московскому правительству и умело использовалось на практике. В 1678 г. мощный удар был нанесен именно по янычарскому корпусу, который в самых выгодных условиях обороны не смог противостоять русским солдатам и стрельцам. Это, как и следовало ожидать, сильно укрепило партию мира в Стамбуле и среди турецких сателлитов.
Валашский господарь, сообщая в Москву об огромных, до 30 тысяч человек, потерях армии Кара-Мустафы, выступил посредником в перегоорах. В Посольском приказе были систематизированы разведывательные и дипломатические материалы по Османской империи (1677–1678) и проанализированы результаты миссии Афанасия Поросукова во владения султана (1677–1679). Посланники и гонцы в Стамбул и Бахчисарай тщательно подготовили почву для переговоров[209], на которые выехал опытный дипломат, стольник и полковник Василий Михайлович Тяпкин[210].
В результате был заключен Бахчисарайский мир (1681), согласно которому Россия на 20 лет без потерь выходила из войны, отказавшись помогать неверным христианским союзникам так же, как султан и крымский хан презрели интересы вопиявших о помощи мусульман вроде тайши Аюки, чьи азиатские владения по умолчанию оставались в сфере геополитических интересов России.
Мир, часто критикуемый в исторических исследованиях как пораженческий и убыточный, фактически позволял России делать приобретения в Диком поле по левую сторону от Днепра, все более и более угрожая Крымскому ханству, а на правом берегу закреплял за царем Киев, прочно огражденный от польских притязаний соглашением о нейтрализации всего остального Правобережья. Ни Россия, ни Турция не должна была строить там крепостей и держать регулярные войска; казаки и татары получали право иметь там рыбные ловли, промыслы и кочевья.
О вторжении третьей стороны – Речи Посполитой, которой прежде принадлежали эти земли, – не могло быть и речи. Предательство, равно противное христианам и мусульманам, было таким образом жестоко наказано. Условия мира, согласно документам миссии Тяпкина, были заблаговременно одобрены Левобережным гетманом и старшиной как лучшие, нежели прежний неверный союз России с поляками.
Победа или поражение?
Убыточность Бахчисарайского мира оценивалась с точки зрения возможностей, якобы упущенных московским правительством в результате решения об оставлении Чигирина. В отличие от царя Федора Алексеевича, историки не понимали, что удержать за собой Правобережье Россия не могла, если бы Турция от него не отступилась. А султан отступить не мог, не смыв пятно со своей чести. Зато войну османы могли вести сколь угодно долго, а Россия такой возможности была лишена экономически.
Оценивая итоги войны, следует учесть, что боевые действия велись с 1673, а не с 1676 г. Россия вступала в войну, когда мыслимые в 1678 г. благоприобретения несомненно принадлежали Польше и на Правобережье сфера царских интересов ограничивалась Киевом. Само взятие Чигирина благодаря энергичным военно-дипломатическим действиям В.В. Голицына стало вынужденной мерой в условиях измены союзника. Поэтому то, что Правобережье оказалось разменной картой при умиротворении противоборствующих держав, реально оценивать лишь с точки зрения всей протяженной и драматичной игры. Ставкой на Чигирин царь Федор Алексеевич и князь Голицын изменили цели боевых действий и сделали ничью возможной, даже желательной для обеих сторон.
Османская империя была не вполне удовлетворена условиями договора. Уже при ратификации турки постарались изменить его редакцию, добиваясь всеми правдами и неправдами снятия ограничений на строительство крепостей в низовьях Днепра[211]. Фактические нарушения договора с их стороны усилением этих укреплений ясно показывали компромиссный характер перемирия, необходимого лишь для высвобождения османско-крымских сил, брошенных вскоре на Империю и Польшу.
Со своей стороны Россия отказалась от борьбы только в условиях международной изоляции, кризиса казенных доходов и незавершенности внутренних реформ, проявив зрелость политической мысли. Война в понимании царя Федора Алексеевича, князя Голицына и их единомышленников рассматривалась как инструмент политики, подчинялась политике, а не определяла ее[212]. Именно такое соотношение войны и мира, вооруженной борьбы и дипломатии было отражено в «Скифской истории» и отличало ее от бескомпромиссных военных речей Игнатия Римского-Корсакова.
Расчет Москвы, опиравшийся на представление о принципиальной агрессивности Османского государства, в которую не желали верить западноевропейские политики, оказался совершенно справедливым. Турецкая военная машина просто не могла стоять на месте. Уже в июле 1683 г. 200‑тысячная армия Кара-Мустафы устремилась к Вене, и только помощь со стороны Яна Собеского (в немалой степени инспирированная русской дипломатией) спасла истощенную осадой столицу Империи от разгрома. Одновременно в атаку ринулся османский флот: на Средиземном море Венеция вынуждена была сражаться за свои сокращающиеся владения.
Турки сами заставили западные государства объединяться перед лицом общей опасности и образовать Священную лигу на условиях, которые ранее тщетно предлагали московские дипломаты. Союз Империи, Речи Посполитой и Венецианской республики под эгидой Римского папы Иннокентия XI (1684) был основан на отказе от сепаратных договоров с Портой и требовал энергичных усилий по расширению Лиги за счет других христианских стран, прежде всего, как было прямо сформулировано в договоре, – России.
Роли диаметрально переменились. Теперь уже западные государства, связанные тяжелой и кровопролитной войной с Турцией и Крымом, вынуждены были взывать к христианской солидарности перед лицом османского наступления. Россия, оставаясь сторонним наблюдателем, могла быть уверена, что рано или поздно члены Священной лиги примут все ее требования, начиная, разумеется, с отказа Польши от территориальных претензий к своему будущему союзнику.
Однако для совершения этой блестящей дипломатической операции требовались (и в значительной мере вызывали ее необходимость) определенные внутренние условия, которые еще предстояло быстро и энергично усовершенствовать. Важнейшие из них отразились в биографии Андрея Лызлова.
Основы жизни
Служилые люди по отечеству, проще – дворяне, жили и служили доходами с земли, обрабатываемой уже порядком закрепощенными крестьянами. На эти средства они должны были воевать, и война шла прежде всего именно за землю. Андрей Иванович Лызлов на себе прочувствовал эту необходимость очень хорошо. Вспомогательным, но все более важным доходом дворянина было жалованье, платившееся из доходов государства. Лызлов, которому жалованье задерживали и сокращали, как и всем другим служилым, стал первым русским историком, обратившим пристальное внимание на обеспечение потенциального противника землей и на государственные доходы Османской державы. Он подошел к вопросу и шире, пытаясь понять, как экономическая основа жизни влияла на культуру и обычаи народов и государств, прежде всего военные. Дело не только в гениальности Андрея Ивановича (хотя и в ней тоже). Вопросы, на которые он искал ответов в истории других народов, были в его время крайне остры в его стране.
Земельный голод
Что бы там ни замышляли политики, озабоченные многолетней перспективой международных отношений, армия (и прежде всего дворянство) не могла смириться с отступлением перед турками в 1678 г. На фоне всеобщего возмущения действиями Ромодановского и Самойловича легко представить себе, что многие могли бы присоединиться к заявлению генерала Гордона: «Чигирин был оставлен, но не покорен»[213]. Речь шла не только о патриотизме, профессиональной гордости и увлеченности имперской идеей, развиваемой Римским-Корсаковым: все российское дворянство испытывало острый земельный голод, а служилые по отечеству южных уездов, составлявшие основу регулярной кавалерии, рвались в бой, чтобы выбиться из настоящей нищеты.
В результате смотров 1677–1679 гг. было установлено, что на одного дворянина и сына боярского в южных районах приходится в среднем меньше одного тяглого двора![214] Стоять на краю черноземов и быть нищими в виду бескрайнего Дикого поля из-за турецкой или татарской опасности было просто нестерпимо. Даже привилегированное московское дворянство, имевшее поместья и вотчины по всей территории России, исключая Русский Север, Урал и Сибирь, за счет роста своей численности (к 1681 г. его списочный состав включал 6385 служилых людей) обнищало изрядно[215]. Стольник Андрей Лызлов, получивший в 1678 г. поместный оклад в 600 четвертей[216], в «скаске» 3 января 1681 г. уверял, что служит «с отцова поместья», насчитывавшего всего 48 дворов в Вологодском и Перемышльском уездах (включая новопожалованные И.Ф. Лызлову по итогам русско-турецкой войны 11 дворов. № 9). 10 января Андрей Иванович вновь уверил правительство, что «поместья и вотчин за мною нет ни единой чети» (№ 10). – Ни клочка ни своей, ни служебной земли у стольника, в 1677 г. служившего в свите Голицына, а в 1678 г. выполнявшего важное задание по снабжению армии!
Бедность дворян в некоторой степени поощряла их стремление к действительной службе на денежном жалованьи. Андрей Иванович Лызлов, например, весной 1683 г. вызвался вместо А.М. Таузакова «жить на Москве в нынешней четверти» (стольники, не имевшие дворцовых чинов[217], служили четвертями посменно), отказавшись от «отпуска» (№ 11). Эту челобитную можно толковать и как стремление Лызлова быть поближе к царскому двору не только в свою очередь службы стольником. Важнее, что поместного жалованья Андрей Иванович так и не получил.
В соответствии с политикой правительства, которое многочисленными указами и новыми статьями к Соборному уложению 1649 г. стремилось укрепить принцип родового наследования земли, Лызлов получил в 1684 г. бóльшую часть владений (39 дворов) своего умершего отца (№ 13). Однако, несмотря на увеличение его поместного оклада по челобитной царям Ивану и Петру и царевне Софье 1686 г. (№ 12), расширить вотчину ему удалось только за счет «поступки» и мены у дворянских вдов Вологодского уезда: всего на 31 двор и одну пустошь к началу 1697 г. (№ 13).
Хозяйственная сметка Андрея Ивановича, округлившего владения до 70 дворов, к тому же получавшего по 9 рублей в год за сдачу земель под оброк, налицо. Вместе с тем его история хорошо иллюстрирует кризисное состояние поместной системы. Даже много послуживший дворянин высокого чина не получил ни пяди земли и ни единой «души» от правительства, способного удовлетворять лишь самые неотложные нужды в пожалованиях безземельным военным и чиновникам, дабы они не «отбыли» службы, а также власть предержащим и фаворитам, что для «верхов» всегда является наиглавнейшим.
Для обеспечения растущего числа дворян поместьями, даваемыми под условием службы, и вотчинами (в дворянской собственности) существовало лишь три способа: передел существующих владений, закрепощение новых категорий населения и расширение границ на удобные для сельского хозяйства земли.
Дворянство, естественно, с алчностью смотрело на дворцовые владения царской семьи, составлявшие по переписи 1678 г. 88 тысяч крестьянских дворов, в то время как все вместе думные чины владели 45‑ю тысячами дворов. Еще привлекательнее выглядели церковные владения, в которых насчитывалось 116 461 двор! Только за патриархом было более 7 тысяч дворов, тогда как самый богатый среди бояр имел около 4 600, а средний боярин – всего 830 дворов (окольничий – 230, думный дворянин – 150 и т. д.)[218].
Собственные владения государь мог раздавать невозбранно, но не бесконечно, ибо это противно было всей философии феодального государства. Если при Алексее Михайловиче за тридцать лет было роздано 13 960 дворов дворцовых крестьян, а при Федоре Алексеевиче за шесть лет – 6 274 двора, то диктовалось это как политической необходимостью, так и щедростью государя. Между прочим, князь В.В. Голицын как доверенное лицо царя Федора получил 2 186 дворов, выдвинувшись в число богатейших людей страны. Отсутствие рачительного хозяина в правление царевны Софьи и в особенности Нарышкиных сопровождалось пожалованием за 17 лет (1682–1699) более 24 тысяч дворов, причем одни Нарышкины присвоили себе более 6 500 из них, перекрыв все раздачи дворцовых владений при царе Федоре[219].
Попытки секуляризации, а проще говоря – отъема церковных земель во всех странах Европы были трудны. Не то, что отобрать церковные землевладения – даже ограничить их рост в России не удалось ни запретительными статьями Соборного уложения, ни последующими указами. Буквально перед смертью, в марте 1682 г. царь Федор Алексеевич с помощью собора представителей светских феодалов утвердил решение о конфискации вотчин, поступивших в церковное владение после 1649 г. в нарушение Уложения[220]. Возможно, неправы были современники, твердившие об отравлении государя заговорщиками. Однако трудно оспаривать факт, что именно патриарх Иоаким возглавил дворцовый переворот в день смерти Федора Алексеевича, 27 апреля 1682 г.[221], после которого был поставлен крест на большинстве реформ государя и, разумеется, на решении о частичной секуляризации церковных земель.
Не удовлетворяло земельного голода, но помогало его несколько сдерживать укрепление сословных перегородок между всеми слоями общества, включая служилых по отечеству. Прежде всего речь шла о последовательной политике избавления от «белых» (не несущих прямых государственных налогов, тягла) дворов, афористически выраженной в именном указе Федора Алексеевича от 29 октября 1677 г.: «Беломестцов, которые живут на тяглых землях, а по договору тяглой с той земли не платят – и тех сводить!»[222].
Одновременно в ходе военно-окружной реформы 1679 г. производилась генеральная чистка армии: недворяне и разорившиеся вконец служилые по отечеству выписывались из конницы в солдаты (которые содержались в основном за счет сборов с черносошных крестьян и торгово-промышленного населения Севера); окрестьянившиеся солдатские и драгунские полки обращались в тягло; вся масса чинов старинной дворянской городовой службы была упразднена – дворян записывали в регулярную кавалерию, недворян в пехоту, негодные увольнялись вовсе.
С осени 1678 г. «даточные люди» – крестьяне и холопы, выходившие на службу с дворянами нестройными толпами, – пожизненно записывались в полки. В 1679 г. все дворянство, кроме чинов Государева двора, обязывалось к постоянной службе в регулярных полках по военным округам (разрядам) под угрозой лишения поместий и самого социального статуса[223]. Действительная служба подразумевала денежное и хлебное жалованье, ставшее большим подспорьем для малоземельных дворян. Однако выплата его в полном объеме едва не поставила страну на грань экономического краха.
Деньги и хлеб
«Роспись перечневая ратным людем, которые в 1680 г. росписаны в полки по розрядом», показывает, что Россия могла выставить в поле очень большую регулярную армию. В ней насчитывалось (исключая Сибирь):
Рейтар 30 472[224]
Только Государев двор с его сотенной службой и военными холопами оставался бастионом ветхой старины (в сумме 16 097 всадников).
Регулярная армия возникла на основе десятилетиями складывавшихся постоянных полков и военных округов. Она существовала не только на бумаге: в том же 1680 г. князь В.В. Голицын реально показал ее на южных рубежах, окончательно убеждая Турцию и Крым в необходимости примирения с Россией. В числе 129.300 русских ратников его армии было 52,5 % солдат и стрельцов, 26,5 % рейтар и драгун, по 8 % казаков и московских дворян. Одновременно гетман Самойлович выставил в поле ровно 50 000 левобережных казаков. Итого перед неприятелем замаячило чуть не 180 тысяч воинов при 400 орудиях (не считая казацких пушек)[225].
Андрей Иванович Лызлов, служивший с 1678 по 1684 г. на годовой оклад в 30 рублей и собиравшийся на войну благодаря материальной поддержке отца, как и другие дворяне действительной службы, кормился во время кампаний на деньги и хлеб, выделяемые правительством. Опыт его отца позволял судить об огромных трудностях сбора этих средств и побуждал внимательнее присмотреться к экономической основе военной машины Османской империи, способной мобилизовать огромную армию.
В «Скифской истории» автор обобщил сведения многих авторов о системе тимаров (условных земельных владений, обеспечивавших султанам тяжелую кавалерию) и источниках «золотых солдат», поставив выводы о «воинской можности» Турции в прямую зависимость и от «пространства обладательства турецкаго», и от «богатств и доходов государственных» (ч. 4, гл. 7 и др.).
Представления об обновлении экономической и организационной основы Османской империи в конце XVI в., позволившем одряхлевшему было государству выйти из военно-политического кризиса и вновь активизировать завоевания, были особенно актуальны в 1680‑х гг. Ведь под Вену Кара-Мустафа привел уже 200 000 ратников (включая силы вассальных государств), с лихвой перекрыв рекорд Голицына 1680 г.
В политико-экономических наблюдениях Лызлова особый интерес вызывают два: о стратегическом значении богатых торговых городов и огромном уменьшении доходов султана сравнительно с возможностями подвластных ему территорий, одно перечисление которых вызывает у автора ощутимые слезы зависти. Хотя писалась «Скифская история» уже в период регентства Софьи Алексеевны, а затем Наталии Кирилловны; не вполне обычные для дворянина экономические убеждения Лызлова явно восходят к комплексным реформам царя Федора Алексеевича «для общего блага и всенародной пользы».
Андрей Иванович убеждает читателя, что огромный недобор доходов с необъятного государства вытекает из заботы турок исключительно «о броне и оружии военном. А воины … множае пустошат и погубляют, нежели населяют и богатят страны подданных». Механизм разорения Османской империи в «Скифской истории» подтверждает от противного убеждение царя Федора Алексеевича, что благосостояние и защищенность каждого подданного является основой могущества государства.
Лызлов употребляет в этой связи излюбленный термин указов царя-реформатора: всенародство. Только если государь неизменно вещал в указах о «всенародной пользе» – то «Скифская история» показывает, каким образом турецкая военщина «ко убожеству приводит всенародство». Когда подданным, по словам Андрея Ивановича, «едва оставляют, чим бы могли глад точию утолити» – их лишают главного мотива к развитию земледелия и торговли: «надежды, яко не имут употребити не токмо богатств, их же бы могли приобрести трудами и промыслами своими, но ниже покоя малаго».
Написанная в условиях «начала мздоимства великаго и кражи государственной, которые доныне продолжаются со умножением» (по словам видного деятеля петровской эпохи князя Б.И. Куракина), «Скифская история» служит пророчеством опустошения страны от напрасной смерти множества людей, насильно принуждаемых обслуживать армию «на путях», на доставке военных грузов, на «галерах или катаргах» и т. п.: «ибо от десяти тысящей оных, иже из домов вземлены тамо бывают, не возвращается их в домы и четвертый части; погибает же их толико от нужд, и от изменения воздуха, и от трудов великих». Та же участь ожидала вскоре тяглецов России…
Царь Федор, как показало специальное исследование[226], мог бы целиком присоединиться к утверждению Лызлова, что «основание доходов государственных – земледелство и труды около его, то бо подает основание художествам, а художества купечеству; егда же земледелцов мало, тогда всего бывает недостаток». Разоряет страну отсутствие государственного меркантилизма, отдающее все торговые связи в руки «жидов и христиан европских», малое число ярмарок и т. п. политико-экономические причины.
Активная забота Федора Алексеевича о развитии, упорядочении и государственной защите отечественной торговли и промышленности[227] окупилась, когда недостаток средств на содержание действующей армии вынудил правительство с весны 1678 г. вводить чрезвычайные налоги на церковь, дворянство, купечество, черносошное крестьянство и дворцовое хозяйство, начать генеральную ревизию казны центральных ведомств и даже выколачивать застарелые казенные долги с придворных[228]. 3 мая 1681 г. царь особенно тепло поблагодарил купцов и промышленников, которые «по его государскому указу в его государскую казну на жалованье ратным людям давали десятые, и задаточные, и иные денежные многие (сборы. – А. Б.), не жалея пожитков своих, желая при помощи Божии на неприятеля победы» и оказав ему лично «незабвенную» услугу. Подтверждая слова делом, царь простил купечеству все долги, уже подсчитанные и сведенные воедино в документах специально созданного Доимочного приказа[229]. Позже, по сумме заслуг, в том числе более справедливому распределению налогов, купцы и промышленники Суконной сотни были повышены в статусе и привилегиях до Гостиной сотни[230].
Не благодарил Федор Алексеевич откупщиков, которым вынужден был отдать не только питейное дело, но и сбор косвенных налогов, составлявших основную часть бюджетного прихода. Если про выборных «целовальников» было точно известно, что они воруют изрядно[231], то откупщики повсеместно являлись ворами в законе; отмена откупов стала важнейшим делом государя сразу по выходу из войны[232].
Даже в чрезвычайных условиях, когда царь требовал любую полушку тут же, «с великим поспешением» отсылать «на дачу в … жалованье ратным людем», он стремился сохранить хозяйство земледельца как базу всей экономики и строжайше запрещал владельцам брать деньги и хлеб на экстренные налоги «с крестьян своих». В 1681 г., выведя экономику страны из разрухи, Федор Алексеевич пожаловал посадских и уездных людей»: прощены были все недоимки 1676–1679 гг. (но не 1680 г.). Одновременно царь создал выборных представителей городов и уездов для ответа на вопрос: «Нынешней платеж стрелецких денег платить им в мочь, или не в мочь, и для чего не в мочь?». По итогам он простил все недоимки и снизил налоги, потому что люди «оскудели и разорились вконец»[233].
Но главным следствием всех экстраординарных усилий по преодолению финансового кризиса стало сохранение введенного в 1679 г. после тщательной подготовки подворного обложения: единого налога вместо множества поборов, сумма которого была снижена сразу и неоднократно понижалась в дальнейшем, все более справедливо распределяясь в соответствии с экономическим развитием регионов[234].
Послепетровские историки, начиная с В.Н. Татищева, видели в снижении налогов и прощении недоимок только урон для казны (а в сознание советских историков-экономистов подобные меры царского правительства вообще не укладывались). Между тем, желание царя «польготить» налоги и повинности, брать их «с убавкою», «чтоб им в том лишние тяжести и убытков не было», «чтобы богатые и полные люди пред бедными в льготе, а бедные перед богатыми в тягости не были», наконец, «чтоб наше великого государя жалованье и милостивое призрение … было ведомо», желание, подтверждавшееся в каждом указе конкретными цифрами[235], было основано на издревле известной закономерности.
Любопытнейшим вопросом для модной ныне политологии должно стать не то, почему царь снижал прямое обложение, – он просто умел считать, – а что заставляет российские власти век от века идти на огромные убытки казне, прямое обложение увеличивая? Существуют экономические правила многократного прироста казенной прибыли от косвенных налогов, составляющих основную статью бюджета, при облегчении и более разумном распределении прямого обложения.
Федор Алексеевич, еще в военном 1679/80 финансовом году имевший 55,7 % дохода от таможенных и кабацких сборов с мелкими пошлинами[236], при настойчивом усовершенствовании их механизма и унификации расчетов[237] добился путем снижения прямого обложения огромного роста казенной прибыли[238]. Зажиточные подданные обеспечивали развитие экономики лучше, чем государственно ограбленные.
Увеличение числа зажиточных тяглецов за счет освоения новых плодородных земель представлялось особенно заманчивым, поскольку русский хлеб не только был основой экономического могущества державы, но часто прямо использовался вместо денег. Федор Алексеевич уже в 1679 г. распорядился принимать налог хлебом «в торговую таможенную орленую меру» и позаботился об изготовлении довольного количества медных мер во избежание злоупотреблений сборщиков налога[239].
Возможность «хлебного пополнения» за счет черноземных «диких поль» отвечала настоятельной потребности содержания пехоты на жалованьи (соответствующая часть подворного обложения так и называлась: «стрелецкий хлеб») и кавалерии на поместном окладе. Начавшееся во время войны наступление России в Диком поле означало укрепление могущества державы и рост ее потенциала: экономического и военного. В интересах прежде всего дворян, ведь сам Федор Алексеевич был первым дворянином. Это наступление отвечает нам на важнейший вопрос о взглядах Лызлова: если он такой умный, то почему он так стремился воевать?
В Дикое поле
Андрей Иванович Лызлов, оказавшийся в 1677 г. на острие атаки в Диком поле, справедливо живописав в «Скифской истории» разорение Турции собственной военщиной, поспешил оговориться, что все эти потери не так уж важны, поскольку султан имеет «от стран своих наибольший прибыток, нежели доходы серебра». Это – введенная около столетия назад великим визирем Мехмет-пашой Соколлу (который организовал войну с Россией в XVI в.) система пожизненного «обладания» селами и деревнями – тимарами – под условием военной службы, напоминающая ранние русские поместья.
Восторг стольника Лызлова перед тимарами, благодаря которым султан, по его словам, может без затраты «единаго сребреника» содержать до 150 000 конников и поднять их на войну одним мановением руки, вполне понятен. Русский помещик забывает, что пишет о враге, когда вещает о двойной пользе тимаров. Во-первых, они «толико содержат в крепости подданных султанских, яко (те) и двигнутися не могут тако скоро, донеле же бы не приспели на них те воинства, яко соколы некия» (выделено мной. – А. Б.). Во-вторых, когда часть турецких помещиков остается «в домех управления ради подданных своих», другая всегда готова «на войну, идеже бы прилучилась».
«И тако, – похваляет неприятеля историк, – то надлежит и к целости государственной, дабы не зачиналися бунты, и к воинскому делу суть многою помощию». Собственно, Лызлов считает организацию тимаров первым «наикрепчайшим основанием государства Турецкаго». Второе основание – насильственный набор христианских детей в янычары, но Андрей Иванович подчеркивает ложность мнения, будто последние определяют «крепость сил турецких».
Еще бы! Ведь и в России лучшая регулярная пехота, выборные солдаты и московские стрельцы, сыграв главную роль в Чигиринских походах, возглавили в 1682 г. Московское восстание и претендовали на место «надворной пехоты» – в противовес дворянам-кавалерам[240]. В путивльские стрельцы сбежали крестьяне Лызловых – Сныткины, но были возвращены и заставлены «жить для работы в Москве». Во время восстания они, «собрався с воровскими многими людьми, приходили к отцу ево на двор, и хотели убить ево до смерти, и дом их разорить».
Андрей Иванович, разумеется, был в дворянском ополчении под Троицей, готовясь по приказу главнокомандующего В.В. Голицына выступить в карательный поход на Москву (№ 13). После поражения восстания бережливые хозяева вновь приспособили Сныткиных к работе, но как только Андрей Иванович отправился в Крымский поход, один из бунтарской семьи крепостных «разори дом ево и пограбя многие пожитки, с двора у него ушел». Андрею Ивановичу пришлось судиться год, чтобы опровергнуть заявление Сныткина в Разрядном, а затем в Малороссийском приказах, «будто оне ему не крепки»[241].
Выигрыш дела ученым историком вовсе не значит, что Лызловы не закрепостили Сныткиных на украйных землях какой-нибудь неправдой. Начало русско-турецкой войны стало и началом генерального наступления крепостников на юг. Летом 1672 и весной 1673 г. царь Алексей Михайлович объявил о раздаче церкви и «всяких чинов служилым людям для хлебнаго пополнения» земель на южных рубежах. Дворянам обещались огромные прибавки: в 1000 четвертей боярину, по 800 окольничим и т. п., даже стрелецким сотникам и сокольникам сулили по 100 четвертей! Надо было лишь победить в войне…
Едва вступив на престол, Федор Алексеевич должен был удовлетворить просьбы дворянства и, пока идет завоевание земель дальних, наделять свободными землями вокруг пограничных крепостей (в будущих военных округах) русского юго-запада. Вскоре царь разрешил дополнительно до половины поместий «в украйных городех из диких поль продавать в вотчину, а имать за четверть по полтине» – гектар за рубль, чуть не даром![242] К концу лета 1676 г. юный государь пожаловал поместьями и деньгами все дворянство Севского полка Г.Г. Ромодановского. Весной 1677 г. бояре приговорили отписывать дворянам пограничных городов в поместья те земли, на которых они поселились, а поскольку пожалования и самозахваты частенько превосходили оклады – решено было утверждать владение поместьями не по окладам, а по фактическому владению и сохранить систему продажи земель в вотчину, в оклад не входившую[243].
Уже в 1678 г. правительство с удовлетворением отмечало рост «хлебного пополнения» с юга, а крестьянское население южной границы благодаря государственной политике освоения и защиты земель достигло 470 тыс. человек, против 230 тыс. в 1646 г.[244] Освоение плодороднейших земель тормозилось только проблемой безопасности поселенцев. Высвобождение армии из сражений с турками, успокоившимися после разрушения Чигирина, позволило взяться за ограждение новой территории основательно.
Огромная и дорогостоящая российская армия выводилась на южные рубежи в 1679 и 1680 гг. не только для того, чтобы продемонстрировать туркам и татарам готовность продолжить войну в случае неудачи переговоров. Важно было, конечно, под предлогом всячески раздуваемой правительством военной опасности реально поставить в строй расписанных по полкам, дивизиям и военным округам военнослужащих и сим провести военно-окружную реформу в жизнь.
Но хозяйственная сметка государя позволила сочетать политические потребности, строительство армии и устремления дворянства. За два года силами действующей армии в Диком поле была возведена мощная Изюмская черта[245], отодвинувшая границу на юго-западе на 150–200 км к югу. 21 ноября 1680 г. царь Федор Алексеевич получил «строельные книги и чертеж новой черты»: вал 8,5 м толщины и 7 м высоты со рвом до 5,3 м шириной и 6,4 м глубиной, усиленный десятками крепостей, оградил от набегов татар территорию в 30 тыс. кв. км.
Еще большие территориальные приобретения сулила Новая черта, в ключевой точке которой трудились в 1678 г. отец и сын Лызловы. Она велась от Верхнего Ломова через Пензу на Сызрань, отсекая огромную часть Дикого поля от набегов крымских татар и всевозможных степных разбойников (1676–1684)[246]. Грабить на прочно завоеванной Россией плодородной земле могли отныне только дворяне и воеводы.
Как вскоре отметил строитель Изюмской черты генерал Г.И. Косагов, «в прежних городках по Новой черте люди не пребывают же от воеводцкого крахоборчества: без милости бедных людей дерут»[247]. Вполне вероятно, что Лызловы, известные, как и Косагов, неприязнью к мздоимству и «краже государственной», не входили в число сих крохоборов; по крайней мере незаметно, чтобы они обогатились на строительстве Новой черты. Но такие администраторы были нужны в военное время: сановные воры являются обычно на все готовое…
Важнее, что и Косагов, и Лызловы, и сам царь Федор Алексеевич видели в строительстве укрепленных рубежей не просто защиту земледельцев от кочевников, а остро необходимое ограждение крепостного хозяйства. Зажиточный, защищенный крестьянин «должный оброк своему господину да воздает» (как выразился Сильвестр Медведев, урожденный курский дворянин). Земледельцы, подумавшие иначе, немедленно восчувствовали на себе тяжесть руки феодального государства.
При известии о завершении новых укреплений по всем старым рубежам прокатился слух, будто «велено им, крестьяном, дать всем свобода». Толпы народа, «покиня домы свои, а иныя села и деревни, в которых они жили, помещиков своих дворы пожгли» и пошли на новые земли, объявляя, как доносили воеводы, «будто по твоему великого государя указу дана им воля и льгота на многие годы». Федор Алексеевич незамедлительно распорядился выслать карательные отряды, над бунтовщиками «промышлять боем», «воров (государственных преступников. – А. Б.) переимать всех», по двое от каждой группы повесить, а остальных бить кнутом. Прославленное милосердие просвещенного государя, простиравшееся даже на инородцев, которые жгли русские села, не распространялось на крестьян, бунтующих против помещиков.
«Победа», вскоре одержанная полковником Альбрехтом над крестьянами, была лишь малой вехой в генеральном наступлении крепостников по всему европейскому югу России: от западной границы до Волги. Слишком долго засечные черты были отверстой раной дворянского душевладения. Интересы обороны границ заставляли московское правительство в 1630‑х гг. записывать беглых крепостных в пограничные дворяне; до последнего года царствования Алексея Михайловича беглецов, записавшихся в порубежную службу, не выдавали с границы.
Федор Алексеевич начал с отмены указа отца о невыдаче беглых (1676), а в 1678 и 1680–81 гг. провел массовые сыски по всероссийским переписям[248]. В сочетании с народной колонизацией и массовыми раздачами земель помещикам, тесно связанными с реорганизацией дворянства в ходе военных реформ (и в немалой степени вызвавшими их), крепостническое землевладение укрепилось и сделало в царствование старшего брата Петра I решительный шаг на юг[249].
Но дворянство все же не было удовлетворено. Земледельцы, привыкшие к относительной вольности на старых Белгородских и Сызранских засеках, протянувшихся от Ахтырки до Симбирска, как и множество новопоселенцев, стремившихся к свободе от помещиков и громивших перед уходом их усадьбы, отрезая себе путь к возвращению, двинулись далее в Дикое поле, прорываясь всеми правдами и неправдами за Изюмскую и Новую черту на Дон, Воронеж, Самару и другие реки черноземной полосы. Помещикам ни к чему была земля без рабочих рук: если не крепостных, то хотя бы арендаторов. Не устраивала их и норма эксплуатации, ограниченная на юге свободным выбором земледельцев между закрепощением и опасностями Дикого поля. Срок сыска беглых даже для 87 городов старой Белгородской черты не превышал трех лет: увеличение его сильно ударило бы по южным помещикам со стороны северных феодалов, требовавших возвращения беглецов, и собственных крестьян, готовых пуститься в дальнейшие бега.
Необходим был новый рывок на юг, покорение всего Дикого поля и установление естественной границы, в которую уперлись бы русские беглецы. Новому правительству Софьи и Голицына, пришедшему к власти после смерти Федора, в ходе борьбы с Московским восстанием[250] потребовалось выбросить далеко в степи, на рубежи рек Самары, Орла и Воронежа, сеть крепостей, ставящих под угрозу покорения России само Крымское ханство. Но и этого было мало дворянству: ведь Дикое поле еще долго пришлось бы осваивать, заселяя пустоши, смиряя тамошних свободолюбивых земледельцев и промысловиков.
Иное дело – старые добрые христиане-земледельцы, в большинстве своем славяне, восточной части европейских владений Османской империи. Их освобождение от турецкого ига – гораздо более тяжелого, чем российское крепостничество, как подчеркивал Лызлов в «Скифской истории», – манило дворянство, доводя изрядное число дворян до потери здравого рассуждения. Призрак креста над святой Софией Константинопольской, мечтания о проливах[251] укрепились с этого времени на столетия в «верхах» русского общества.
Новая русско-турецкая война: политика и общественное мнение
Противоречие между желанием, основанным на внутренних потребностях, и реалиями окружающего мира, с которыми обязаны были считаться политики, в 1680‑х гг. расширялось, драматически трансформировав представления современников и потомков о целях и результатах Крымских походов. Именно в ходе новой войны с Турцией и Крымом окончательно вызрела историческая концепция активного участника походов – стольника Андрея Ивановича Лызлова.
Значение южного фронта
Активное участие Лызлова в Крымских кампаниях 1687 и 1689 гг. превосходило обычные требования к службе стольника. Оба тяжелых похода в Дикое поле он провел при главнокомандующем В.В. Голицыне в чине ротмистра у стряпчих (младших чинов Государева двора), которые сопровождали князя также до и после окончания кампании, оставаясь в строю дольше других[252]. Мало того, осенью 1687 г. стольник не опочил от трудов, но поскакал в Киев с «золотыми» – наградными знаками боярину и воеводе И.В. Бутурлину. С конца 1687 по весну 1689 г., когда армия отдыхала, Андрей Иванович продолжал службу при Голицыне, четырежды выезжая в Малороссию для важных переговоров с новопоставленным гетманом И.С. Мазепой (№ 13).
Не только Лызлов – значительная часть дворян и немало представителей других слоев общества придавали Крымским походам огромное значение, отвечавшее представлениям россиян о настоятельных внешнеполитических задачах державы. Это хорошо прослеживается при изучении всего комплекса российских исторических сочинений конца XVII в.
Результаты исследования позволяют прийти к выводу, что южное направление внешней политики было в 1680‑х гг. важнейшей сферой интересов представителей всех сословий, и прежде всего дворянства. Не все, подобно Игнатию Римскому-Корсакову в его Летописном своде или составителю Летописца 1686 г., уделяли основное внимание проблемам борьбы Русского государства с османско-крымской агрессией в XVI–XVII вв., однако история православно-мусульманских отношений вызывала заметный интерес у всех без исключения общерусских летописцев.
Современники пристально наблюдали за событиями на юге Российского государства, записи о которых составляют значительную часть общерусских сведений даже в городских и провинциальных летописях. В более острой форме южное направление дипломатических и военных усилий государства выделялось в публицистических сочинениях, как малороссийских, так и московских. Оно не просто превалировало над всеми иными внешнеполитическими проблемами, но было единственным, вызывающим столь острый общественный интерес.
Так, тонкая дипломатическая игра, которую правительство Софьи – Голицына блестяще провело со странами – участницами Балтийского конфликта, добившись продления перемирия со Швецией без юридического признания ее захватов и зарезервировав образование русско-франко-датской антишведской коалиции[253], вовсе не отражена современными авторами. Запись о «подтверждении» мира со шведами в 1680‑х гг. появляется лишь в сочинении 1710 г.[254]
О важных переговорах с Цинской империей и подписании Нерчинского мирного договора сообщают хорошо осведомленные редакторы Сибирского летописного свода 1680‑х и 1689–90-х гг., писавшие буквально во время событий. Особо следует отметить, что составитель Головинской редакции 1689 г. был близок к Тобольскому воеводе А.П. Головину, отцу великого и полномочного посла Ф.А. Головина, и ведал многие детали переговоров в Даурии[255]. Однако эти события не упоминаются в сочинениях других авторов (включая митрополита Сибирского и Тобольского Игнатия), все внимание которых было сосредоточено на юге и западе Российской империи.
Вечный мир и Священный союз
Развитие южного направления внешней политики, как объяснялось в Летописце 1686 г., было теснейшим образом связано с решением польского вопроса. Разумеется, урегулирование отношений с Речью Посполитой на основе сохранения за Российским государством отвоеванных в тяжелой борьбе земель Малой и Белой России имело и большое самостоятельное значение. Однако логика решения давнего спора о принадлежности Киева и ряда других городов определялась в 1680‑х гг. именно нараставшей заинтересованностью короля и магнатов в военной помощи со стороны России против турецко-татарского натиска на их собственные владения[256].
Стольник М.Ф. Шайдаков писал о посольских съездах с 1683 г.[257], но остальные авторы сосредоточили внимание на переговорах в Москве 1686 г., когда был наконец подписан договор о Вечном мире. Большинство русских и малоросских летописцев отметило значение долгожданного умиротворения соседних славянских государств[258], о котором широко извещали объявительные и богомольные грамоты правительства и патриарха, призывавшие торжественно отметить это событие[259].
По-видимому, популяризировался и сам текст договора о Вечном мире, процитированный в Летописце 1686 г. и отраженный Летописцем А.Я. Дашкова[260]. В договоре подчеркивалась мысль, что польский король чуть не даром «уступил» России спорные территории Малой и Белой России; лишь в самом конце сообщалось, что Великая Россия обязалась вступить в антитурецкую Священную лигу[261]. Эта особенность соответствовала потребностям обоих правительств, не желавших делать особенно заметным вынужденный характер взаимных уступок: территориальных с польской стороны и политических – с российской.
Как бы то ни было, правительство регентства царевны Софьи получило хорошую основу для пропаганды своих успехов; даже весьма осведомленные в дипломатии авторы – составитель Летописца 1686 г. и думный дворянин А.Я. Дашков – не упоминали вовсе об обязательствах России. На второй план вступление России в Священную лигу было отодвинуто и в «Сказании» о Крымском походе, написанном нидерландским резидентом в Москве Иоганном Вильгельмом фан Келлером осенью 1687 г. по заказу и в соответствии с позицией Посольского приказа[262].
Между тем бывший генеральный подскарбий, стародубский священник Роман Ракушка-Романовский (и вслед за ним Г. Грабянко) отметил, что польское правительство пошло на заключение Вечного мира лишь в связи с острой необходимостью вовлечения России в войну с Турцией и Крымом, «що цесар подтвердил, за изволением папежским, жеби за одно на турки и татар войну поднесли, оставивши згоду» (установив согласие)[263].
Главным результатом Вечного мира назвали военный союз России с Империей, Польшей и Венецией два немецких автора, сочинения которых в русском переводе переписывались в патриаршем скриптории, причем первый из них утверждал, что российские государи «от различных, как от цесарских, так и от полских послов призваны суть к приступлению в тогдашний союз против наследнаго неприятеля и к пременению перемирья в Вечный мир с короною полскою, к которому они лета 1686‑го склониилася за вечное уступление, которое им корона польская обоими городы, Киевом да Смоленским, учинила. И обещалися они с Турскою Портою и с татарами мир разорвать, котораго разрыву действо впредь уведано будет» (сочинение 1686 г.)[264].
Действительно, не только польское и имперское, но и венецианское правительство, и даже Бранденбург настойчиво «призывали» Россию в Священную лигу[265], как было решено еще в момент ее основания в 1684 г.[266], тогда как видимость незаинтересованности России в войне на южном фронте создавалась отечественными дипломатами из тактических соображений. И все же указание на сделку, по условиям которой страна разрывала с трудом установленный мир с Турцией и Крымом, было недружественным по отношению к правительству регентства. Не случайно одно из них появилось в сочинении автора, близкого к сыну известного противника союза с Польшей гетмана Самойловича, а другие распространялись из круга самого ярого ненавистника войны – патриарха Иоакима[267].
Создававшийся вместе с крупным Сводом патриарха Иоакима Летописец 1686 г., отмечая успехи русской дипломатии, постоянно подчеркивал клятвопреступный характер ее маневров после Андрусовского перемирия, невольно напоминая читателю о Божией каре, постигшей армию, пытавшуюся в нарушение «перемирных лет» отвоевать захваченные Польшей города при патриархе Филарете. Смерть Филарета от великого огорчения после провала клятвопреступного нападения на соседнее государство и казнь командующего боярина М.Б. Шеина как «изменника» весьма близко перекликались с мрачными пророчествами Иоакима участникам Крымских походов, его призывом «препону сотворити и казнити» нового главного военачальника – В.В. Голицына[268].
Изобилие недругов Софьи Алексеевны, князя В.В. Голицына, фактического министра внутренних дел царевны, главы Стрелецкого приказа Ф.Л. Шакловитого и др. сторонников их «милостивого» и «премудрого» политического курса весьма способствовало распространению порочащих их слухов. Весь ход новой русско-турецко-крымской войны невозможно было понять без учета внутреннего «несогласия христианского», которое вместе с «междоусобием христоименитых государств» в полной мере раскрылось Лызлову в качестве важнейшего фактора успехов «скифской» агрессии именно во время Крымских походов 1687–1689 гг.
Не леность и развращение нравов «рыцарского сословия», не склонность многих воинов «на боку лежать и тем хотеть храбрость свою показать», как морализировали А.М. Курбский и Игнатий Римский-Корсаков, а реальная разобщенность христианских сил равно внутри одной страны и между государствами – явились для автора «Скифской истории» ключом к пониманию целых столетий поражений и отступления сильных и храбрых христианских воителей перед лицом «басурман», когда отвага прославленных героев и победы талантливых полководцев раз за разом сводились на нет безумным своекорыстием и раздорами властителей.
Как было уповать рассуждающему человеку на высшие силы и божественную предопределенность победы «христиан над агаряны», когда патриарх Иоаким в Успенском соборе чуть ли не предрекал российским войскам поражение, а его друг Игнатий Римский-Корсаков тут же на Соборной площади уверял, что все святое воинство реет в небесах для поддержки безостановочного шествия «храбровоинственных» российских полков прямо к Константинопольской Софии?! Что означал Священный союз России с католическими державами, если наличие «иноверцев» в царских полках вело, по уверению православного архипастыря, к душевной и телесной погибели?
Лызлов волей-неволей вынужден был отказаться от провиденциального объяснения событий, столь не соответствующего политическим коллизиям, в которых он сам был участником. Мало того, текущие события убеждали, что ни басурман, ни тем более христиан нельзя рассматривать как единые монолитные образования: столкновения происходили между сложными и внутренне противоречивыми организмами, когда лишь меньшая степень дезорганизации и большая целеустремленность склоняли на ту или иную сторону чашу весов победы.
Подписание 21 апреля 1686 г. договора о Вечном мире с Польшей правительство регентства незамедлительно использовало для укрепления своих позиций во внутренней борьбе. Вечный мир действительно являлся крупной победой российской дипломатии: Польша отказывалась от претензий на территории, фактически отошедшие к России после кровопролитной войны 1653–1667 гг. и временно оставленные за ней по Андрусовскому перемирию, отказывалась от притязаний на возвращение захваченных русскими войсками полона и добычи, брала обязательство прекратить преследование православной церкви и оставляла управление православной иерархией на своих землях Киевскому митрополиту. Кроме того, в договоре содержались статьи, способствующие быстрому урегулированию постоянно возникавших пограничных споров[269].
Даже сторонники патриарха (в Летописце 1686 г.) должны были оценить статью договора, гласившую, что «благословение и рукоположение всем духовным приимать, которые есть в Польше и в Литве во благочестии пребывают, приимать благословение в богоспасаемом граде Киеве, от преосвященнейшаго Киевскаго митрополита по духовному их чину и обыкновению, безо всякаго препинания и вредительства». Особое значение этой статье придавал в глазах современников тот факт, что еще в ноябре 1685 г. впервые Киевский митрополит Гедеон был рукоположен не в Киеве по благословению из Константинополя, а патриархом всея Руси в Москве![270]