Читать онлайн Команда: военно-театральная комедия бесплатно

Команда: военно-театральная комедия

Sex в конце туннеля

Восточно-крымской археологической экспедиции.

Нашей общей памяти о палатках, лопатах и девушках посвящаю.

Да, кстати!

Sex – слово нерусское. Противно оно нашему уху.

Оттого русских букв мы на него тратить и не будем.

Девушки уезжают на юг. Им хочется нежности, любви, немного ласки. Временами они многозначительно думают, мечтают. Поезд уносит их далеко от своих городов навстречу чему-то романтичному, бессознательному. Лёгкие касания, слова, шёпот, сакральный страх…

И в этих же вагонах едут молодые люди, которым ничего этого не нужно: а им просто хочется, хочется, хочется этих девушек.

«Хочется, а они не дают, не дают, не дают расслабиться ни себе, ни другу», – так думал Ромуальд Шапочкин, юноша девятнадцати лет, сидящий в плацкартном вагоне и водящий пальцем по окну поезда «Москва – Керчь».

«Всё, в этот раз я стану мужиком. Ё-моё, скоро уже двадцать лет, а я всё ещё этот, как его, де… Ладно, надо поесть курицу. Настоящие мужики всегда едят мясо руками, особенно в присутствии женщин». Ромуальд достал целлофановый пакет и вытащил оттуда курицу, завёрнутую в фольгу. Развернул, положил на стол и посмотрел на соседку Ксюшу, сидящую напротив. Это была девушка лет восемнадцати, тихая, худая, в роговых очках, которые как-то неуклюже застряли на её носу и били лазерами из-под огромных диоптрий. На плече у Ксюши повисла тугая серая коса.

«Если предложу ей курицу, подумает, что я слабак и не мужик, – размышлял Ромуальд. – Если не предложу, решит, что я жмот. Она, может быть, мне и не очень нравится, но в моём положении лучше всегда иметь про запас два-три варианта. Неужели я опять вернусь в Москву де… Нет, нет, нет, надо предложить курицу».

– Хочешь крылышко? – произнёс Шапочкин как-то даже слегка бравурно.

– Нет, не хочу, – ответила девушка.

«Да, – подумал Ромуальд, – дело совсем плохо: надо срочно подкачать руки».

– Я люблю ножку. Можно, я возьму ножку? – неожиданно добавила Ксюша.

«Так, спокойно, без паники, выравниваем дыхание, не делаем лишних движений, – заскакали мысли в голове Ромуальда. – Она хочет ножку. Это что, сигнал? Спокойно, спокойно, делаем вид, что ты ни о чём не догадался».

– Конечно, бери ножку, я и сам тебе хотел предложить ножку, ведь ты такая худенькая, – произнёс он, отламывая сочный кусок курятины и передавая его девушке.

– Спасибо, я передумала, – неожиданно скуксилась Ксения и отвернулась к окну.

«Ё-моё, зачем я сказал «худенькая»? Больше ничего не мог придумать?». Ромуальд мысленно укусил себя за палец. «Можно было сказать «как дела?» или хотя бы «ку-ку, привет» – всё лучше, чем «худенькая». Учила же меня мама, что в присутствии девушек я должен казаться естественным и беззаботным. Вот вам, пожалуйста, всё естественно и беззаботно, в результате – ноль! Куда, куда я теперь дену этот кусок курицы? Да положи, положи его на стол. О-о-о, началась экспедиция. Если и дальше всё пойдёт в таком духе, считай, что твой гусар опять останется без прогулки. Будешь черпать эротический опыт из рассказов Бунина».

Шапочкин положил кусок курицы в фольгу и завернул её с остальной частью. По вагону пробежали пацаны – Лёха Борман и Николай Табошидзе.

– О, здор`ово, Ромуальд. А мы всё думаем, ты в каком вагоне едешь? Ты чего с пионерами устроился? – улыбнулся Николай.

– Не с пионерами, а с пионерками, – парировал Борман и как-то неаккуратно заржал.

Парни побежали дальше по вагону. А Ромуальд остался на прежнем месте, всё больше погружаясь в собственные размышления, удачно рождаемые под монотонный перестук вагонных колёс.

«Я еду в археологическую экспедицию. Уже третий сезон я туда езжу. Собрал, как всегда, рюкзак, палатку, поехал. Ещё со школы начал, а результат? Какой результат? Эти смеющиеся надо мной «интеллектуалы»? Куда, куда я еду? С кем, с кем я там буду общаться? Не понимаю. Год назад я поступил в Литературный институт имени Максима Горького. Моими приятелями стали поэт небывалой глубины Максим Бархатов, острый, хлёсткий сатирик Кира Петнер и яркий порно-романист Витя Петухов. Это же серьёзные парни, золото моего поколения. Вместе мы посещаем семинар старика Рейна, друга самого Бродского. Я ищу себя в прозе. Говорят, что мой конёк – внутренние монологи. Знали бы они, откуда взялся этот конёк, «Конёк-Горбунок». Какую груду душевной руды приходится перерабатывать, чтобы дать возможность «поскакать» этому коньку. Еду, еду. Куда я еду? С кем, с кем прикажете мне там общаться, с Борманом и Табошидзе? О чём, о чём мы будем говорить? Как, как мы сможем вместе искать внутреннего человека по системе Льва Толстого? Если б не это позорное желание и стыд оттого, что я всё ещё де… Ой, сидел бы дома и развивал бы свои монологи. Но нужно набираться жизненного опыта. Говорят, что у меня не хватает мяса. Мой мастер курса Есин сказал, что пока я не стану мужиком, из меня ни хрена не выйдет. Так и заявил: «Ни хрена!». Хорошо хоть это было в коридоре, а не в аудитории, при всех. Не понимаю, как он догадался. У меня что, на лице написано? Ё-моё! Кира – уже мужик, об этом несложно догадаться, ведь он женат. За Бархатовым вечно бегают две фанатки-поэтессы из Челябинска, а о порно-романисте Петухове я вообще молчу. Остался один я».

В этот момент на Ромуальда как-то по-предательски, из-за спины налетел сон – положил его голову на плечо, что-то нашептал и укачал, убаюкал, усыпил…

– Чистополье через десять минут! – бодро хрипанула проводница. – Стоим всего две минуты. Экспедиция, поторопись! Дольше ждать не буду.

Все похватали рюкзаки, палатки, двинулись к тамбуру. Ромуальд так же, как и все остальные ребята, вскочил, быстро протёр руками сонное лицо, достал с верхней полки огромный рюкзак цвета хаки и привязанную к нему палатку. Попытался разогнуть шею – она поддавалась с трудом. Тут только он понял, что проспал целую ночь в этой неестественной сидячей позе.

В тамбуре возникла весёлая давка. Ромуальд протиснулся сквозь оживлённый строй молодых ребят и девчонок и прижался к чему-то мягкому, большому и тёплому.

– Эй, аккуратнее, чего к Жанке жмёшься? – раздался писклявый окрик высокорослой девушки, стоящей тут же, в углу.

– А тебе чего, жалко? Хочешь, я его к тебе прижму, – предложила другая девица и звонко захохотала, а затем хрипло закашляла.

Тут только Ромуальд понял, к чему или, вернее, к кому он прижался. Это была девушка Жанна. Она смотрела на него живым, смелым взглядом. И совсем не смущалась этому прикосновению к её розовой футболке с весёлым Микки-Маусом, облегающей выпуклое и в то же время точёное девичье тело. Каштановые волосы Жанны были убраны в хвостик, открывая белый лоб и всё лицо этой немного курносой девушки с редкими очаровательными веснушками. Ромуальд сделал быстрый глоток воздуха, затем ещё один и вдруг совсем перестал дышать. Он почувствовал, что у него что-то застыло в горле. Такое ощущение, как будто пробка из-под шампанского влетела ему в рот, упала внутрь и застряла где-то в районе дыхательных путей.

«Очаровательная, живая, солнечная, милая, притягательная», – вихрем понеслись мысли в голове Шапочкина. «И, и, и… она такая, такая грудастенькая, эта загадочная Жанна. Вот, вот оно, ради чего стоило ехать в экспедицию», – заключил Ромуальд и, мысленно вытащив пробку изо рта, отпрянул от её тёплой и уже немного родной груди.

Поезд остановился. Проводница открыла дверь на улицу и приподняла железный засов, закрывающий ступени. Все, словно горох из стручка, попрыгали на мелкую насыпную гальку, лежащую в ста метрах от железнодорожного перрона небольшой крымской станции Чистополье.

– Народ, давай сюда, – послышался голос начальника экспедиции Нестора Куроедова.

Чётко, как-то по-военному чеканя шаг, он двигался в сторону выпрыгивающих на перрон ребят. Его голову покрывала широкая белая бандана. За ним шли «старики», то есть молодые, но уже бывалые археологи, или так называемые копатели: Алик Макаров, Серж Галичин и Алексей Баночкин. Крепко держа за ручки, они катили перед собой зелёные металлические тачки. На лицах «стариков» уже был желтоватый крымский загар, они были поджары и сдержанны в эмоциях.

Рюкзаки погрузили на тачки и передали их управление пионерам, то есть вновь прибывшим археологам. «Старики» и начальник неделю назад приехали на место, развернули лагерь и вот теперь встречали основную группу трудящихся. Да, именно не отдыхающих, а трудящихся.

Ехать в экспедицию за отдыхом – это всё равно что искать санки в продовольственном магазине. В принципе, они там бывают, но это уж очень большая редкость. Хотя найти санки где-то между картохой и плавлеными сырками было бы весьма «романтично». И многие их там находили. Наверное, именно за этой романтикой все туда и ехали.

Пионеры, восемь пацанов из подмосковной Балашихи, попеременно меняясь, везли тачки. За ними двигались начальник и «старики», приехавшие и встречающие. Рядом шли девушки-пионерки из той же Балашихи и примкнувший к ним Шапочкин. Девушки хохотали в ответ на весёлые и не очень весёлые шутки «стариков». Ромуальд, поздоровавшись со всеми старыми товарищами, также подхихикивал, чтобы никто не заподозрил, что ему не смешно и что в голове у него совершенно конкретные, индивидуальные планы.

Через час, пройдя по пыльной степной дороге, отряд добрался до лагеря. В высоких кустах акаций и одинокого тутовника, рядом с пересечением двух песчаных дорог, стояло несколько больших армейских палаток и виднелся вытянутый Т-образный стол, спрятанный в тени брезентового навеса. Ужасно хотелось пить. Пионеры вывалили рюкзаки на траву и бросились к артезианской скважине, из которой торчал резиновый шланг, выпускающий прохладную плотную струю воды. Скважина была метрах в ста от лагеря. Через секунду около неё уже возникла некоторая давка. Пионеры пили жадно, набирали воду в термосы и железные кружки. Те, у кого их не было, губами присасывались к резиновому шлангу. К артезиану подошёл Алик Макаров.

– Тут вода не очень. Сероводородная. Если её пить неочищенной, то доживёте максимум до двадцати пяти лет, – заявил он.

Пионеры в ужасе отскочили от скважины, стали плевать на траву и суетно выливать воду из термосов. Только сейчас они обратили внимание, что вода действительно отдавала каким-то странным запахом. Макаров неспешно подошёл к шлангу, приподнял его и налил себе в кружку воды. С удовольствием выпил.

– Я, в принципе, больше двадцати пяти жить не собираюсь, поэтому мне можно, – как-то нехотя промолвил он и пошёл обратно в лагерь.

Балашихинцы с неподдельным волнением проводили взглядом уходящего вдаль «старика» Макарова. Позже всех к скважине подошёл Ромуальд. Набрав воды в железную фляжку, он сделал два быстрых глотка.

– Что ты делаешь, разве её можно пить? – прищурилась Ксюша.

– Выплюнь, до двадцати пяти не доживёшь, – поддержала землячку Жанна.

«Какой у неё приятный голос, – подумал Ромуальд. – Как красиво он звучит, когда она волнуется. Особенно приятно, что она волнуется из-за меня».

– Я если сейчас не выпью, то и до двадцати не доживу, – нехотя заявил Шапочкин и с каким- то молодецким прищуром посмотрел на пионерок.

Ему было важно, что уже в первый день он обратил на себя внимание этой привлекательной девушки. С такими оборотами можно было поверить в долгожданный, но уже близкий успех. Ромуальд не спеша сделал ещё два крупных глотка.

– Неважно, сколько ты проживёшь, главное – как, – заявил он.

– Ты что, как Алик, хочешь только до двадцати пяти, и всё? – с ужасом уточнила Ксюша.

– Разумеется. Дольше жить интеллигентному человеку как-то неприлично, – парировал Ромуальд.

К скважине подошёл начальник Куроедов:

– Так, народ, чего ждём? Набрали воды – и вперёд, расставляем палатки.

Куроедов подставил под струю свою большую керамическую кружку, налил воды и выпил её до дна. Пионеры в недоумении посмотрели на начальника.

– Ну, чего замерли, через час встречаемся за столом.

– Простите, Нестор Игоревич, – робко спросила долговязая пионерка Ирэн, вязко растягивая слова, – а разве её можно пить? Это не вредно?

– Говорят, дольше двадцати пяти не проживёшь, – поддержала вопрос подруги Ксения.

– Кто сказал? Она у нас на подходе системным фильтром очищается, каждую неделю заборы делаем, проверяем.

– А запах? Как же запах? – иронично уточнил опытный копатель Борман.

– Всё это как-то странно, – добавил Ромуальд, продолжая поселять в юных археологах ужасные сомнения.

– Запах через пять минут выветривается. Вы чего, забыли что ли?

– Вам хорошо, вы уже больше двадцати пяти лет прожили, а как же ребята? – продолжал Борман.

– Народ, кончай пионерам лапшу на уши вешать, – почувствовав подвох, ухмыльнулся Куроедов. – Нормальная вода. Пейте, ребята, не бойтесь.

«Старики» и начальник захохотали.

Через минуту и пионеры стали судорожно смеяться, некоторые из них даже обнялись. Они догадались, догадались, что это была обычная шутка, с которой встречали всех вновь приехавших в экспедицию, но, правда, воду в этот день никто из них пить не стал.

День пролетел незаметно. Все расставляли палатки, раскладывали вещи, рыли новую яму-туалет и передвигали на неё небольшой деревянный домик. Затем стали поливать друг друга из шланга, кидались тутовником. Настраивали гитару и пели под неё песню о пуле, которая, пролетев, пробила грудь отпетому бандиту и махновцу, не желающему вступать в Рабоче-Крестьянскую Красную Армию. Так, в трудах и забавах, лагерь уснул, забывшись после первого бесконечного дня.

«Похоже, я её поразил, – размышлял Ромуальд, погружаясь в сон. – Реально поразил. Она больше всех смеялась. Балашиха – какой прекрасный город эта Балашиха, как мне нравится этот город», – смаковал Ромуальд приятную мысль.

Ему показалось, что он летит над этим сказочным чудесным градом с золотыми огоньками, светящими над высокими старинными башенками. Ветер обдувает его длинные светлые волосы, а рядом с ним летит она, в розовой футболке с Микки-Маусом на груди. «Ты любишь Балашиху?», – спрашивает Жанна. «Конечно, конечно, я люблю Балашиху, – отвечает Ромуальд, протягивая к ней трепетные руки. – Я очень, очень, очень люблю эту Балашиху. Люблю и хочу её…».

– Балашиха, на выход! – прозвучал бойкий голос Алика Макарова. – Рота, подъём! – добавил он свой любимый утренний призыв.

Стрелка на часах показывала шесть утра. Ромуальд сумел это разглядеть сквозь пелену полуоткрытых глаз. За столом уже сидели все – и «старики», и пионеры, и даже те, кого Шапочкин ещё не сумел увидеть в первый день. Были две дамы приятного телосложения, но с болезненным и усталым взглядом, говорящим о бурно проведённой бессонной ночи. По всей видимости, наложницы кого-то из «стариков», но кого? Эту тайну дамы всегда уносили с собой вместе с миской каши на завтрак и ужин. Так было и в этот раз: взяли, положили и удалились отсыпаться перед следующей трудовой ночью. Все остальные сидели на длинных лавках вдоль стола и молча ели гречку. Отчего-то чесалось тело. По-моему, у него началась аллергия на ранний подъём. Тело кричало, сопротивлялось, не слушалось, возмущалось: «А где же праздник, куда он делся? Подайте мне его немедленно!». Праздник услышал и быстро пришёл на выручку. Уже через пять минут он собрал отряд и повёл за собой. Все взяли тачки, положили в них лопаты штыковые и совковые, щётки, веники, кирку и покатили всё это гуськом на холм, стоящий в отдалении от лагеря. Покатили для того, чтобы копать, чистить, возить, вставать, нагибаться, поднимать и опускать руки и ноги – короче, давать ошалевшему от раннего подъёма телу этакую яркую физическую нагрузку. Данную нагрузку обычно давали до того момента, пока тело не погружалось в подлинный безотчётный праздник.

На вершине холма находилось скифское городище. Большими квадратами с земли был снят дёрн. Каждый из них был раскопан примерно на метр вглубь. Бровки, то есть края квадрата, были зеркально зачищены, внутрь спускалась широкая деревянная доска для удобства закатывания и выкатывания тачки. Внутри квадратов виднелись ямы. В основном это были мусорные скифские ямы, в которые горожане скидывали всё, что им было не нужно. Археологам же это было очень нужно, потому как мусор со временем имеет свойство превращаться в артефакты. В некоторых квадратах ямы соединялись между собой довольно просторными туннелями – так, что по ним можно было ходить, практически не сгибая головы. Каждый день археологи искали в этих ямах и туннелях глиняные п`ифосы, то есть большие горшки. Искали также и горшки поменьше. По фрагментам складывали находки в целое из стенок, донышек, ручек и венчиков. Ужасно радовались какой-нибудь деревянной иголке и впадали в дикий восторг, найдя маленькую железную монетку, напоминающую искорёженную пуговку. Счастливчика ждали три банки сгущённого молока.

Всё это Ромуальд уже знал наизусть, и не венчики и монетки привлекали его внимание, а оголённые женские ножки, выпуклости под футболками, вьющиеся локоны волос – то есть юные и привлекательные пионерки из Балашихи. Вот что занимало его в это утро.

Быстро пролетела первая неделя, наступил выходной день. Начальник решил, что всех нужно вывезти на море. Для этого дела заказали крытый грузовик, прозванный в отряде «крокодилом». Все запрыгнули в кузов машины, уселись – кто на деревянные лавки, а кто просто на пол, подстелив туристический коврик. Машина резко тронулась и поскакала по степной дороге в сторону моря. Причём действительно было ощущение скачек. Тот, кто не успел вставить ноги в стремя и крепко ухватиться за уздечку, немедленно вылетал из седла. Все, сами того не желая, стали прыгать друг на друга, как пинг-понговые мячики в спортлото. Причём каждый из мячиков реально имел свою цифру. На колени к Ромуальду приземлилась Ксения с весом примерно в 40 кг, затем она улетела, освободив место для долговязой Ирэн с массой в 45. После долговязой на колени к Ромуальду приземлилась Нателла Шульц с цифрой 60. Шапочкин сразу догадался, что это – победительница лотереи. Нателла удобно уселась и почему-то не улетала с колен до конца поездки. «Ой-ё, только б не травмировать гусара, – забеспокоился Ромуальд. – Иначе вся экспедиция коту под хвост».

Машина приехала на море в Коровью бухту. Почему она называлась Коровьей, никто не знал, но молока тут явно не давали. Вместо молока «старики» захватили с собой ящик крымского портвейна с ярким названием «Алушта». Все стали раздеваться до плавок и купальников и прыгать в тёплые прибрежные волны Азовского моря. Ромуальд немного замешкался, но уже успел снять футболку и оголить своё щуплое скелетообразное тело с небольшими проблесками мышц в районе груди и плечевого сустава. Он сразу же немного напряг этот «перспективный район», дабы казаться чуть-чуть пофактурнее, но через секунду размяк, случайно задетый бицепсом пробегавшего к морю Бормана. «Ничего, – подумал Ромуальд, – зато я сухожилый и у меня крепкая кость».

Жанна, так же, как и другие девчонки, разделась. Скинула с себя футболку и лёгкую коротенькую юбку, оставшись в открытом ярко-розовом купальнике, сидевшем точно по её девичьей фигуре, заметно выпуклой только в районе груди. Гибким движением рук она собрала густые каштановые волосы в хвост и закрепила его алой резинкой. Жанна потянулась вверх, волнообразно вытягивая руки к небу, затем развела их в стороны, опустила и неспешно двинулась к морю. В этот момент Шапочкину показалось, что у него внутри взорвалась грозовая молния и её боевые кругообразные волны ударили во все части его хрупкого тела. Под воздействием этой молнии коротенькие джинсовые шорты Ромуальда как будто бы выдавило изнутри. Они напряглись, стали упругими и гордыми, образуя впереди странную выпуклость в виде небольшого холмика. Шапочкин срочно опустил руки на холмик.

– Давай к нам, Ромуальд, – крикнул Алик Макаров.

«Старики» уже стояли по плечи в море и передавали по кругу открытую бутылку портвейна.

– Чего ты забыл там, снимай шорты и вперёд, – поддержал товарища Коля Табашидзе.

Шапочкину ужасно хотелось в море, ужасно хотелось сделать глоток портвейна. Он помнил это приятное чувство, когда вино, опускаясь в тело, создавало лёгкий озноб, вызываемый контрастом между горячительным напитком и прохладной водой. Но его руки прикрывали холмик на шортах, который не только не уменьшался, а наоборот, рос под воздействием какой-то сверхъестественной силы. Снять эти шорты и остаться в плавках было совсем нереально. «Кто знает, – думал Ромуальд, – если через джинсу так прёт, то непрочные трикотажные плавки может просто разорвать к чёртовой бабушке!».

В этот день Шапочкин так и не вошёл в воду. На обратном пути на него снова приземлилась Нателла Шульц. Она приятно удивилась странной выпуклости в шортах. На что Ромуальд тихонько просипел, что пишет рассказы и забыл вынуть из кармана ластик.

Вечером все сидели у костра и пели песни по девичьим тетрадкам. Ксения, поправив очки, снова нехорошо скатившиеся на кончик её носа, взяла передаваемую по кругу гитару и запела какую-то странную песню о зелёной карете. Бывалые археологи уже успели прозвать Ксению хлёстким именем «Пятиглазая». Она часто говорила, что обладает внутренним зрением, то есть дополнительным глазом. И вот при подсчёте всех её глаз вместе с очками получалось ровно пять.

– Спят ежата, спят бобрята, кенгурята и ребята, лишь, лишь, лишь зелёная карета мчится где-то в вышине, – затянула Ксения слова этой убаюкивающей песни.

Ромуальд, сидя на траве, качнулся немного влево, затем вправо. И вдруг ему стало так хорошо, что он оторвался от земли и неспешно улетел в вечернее небо. Улетел куда-то высоко-высоко, туда, где маленькие звёздочки стали подмигивать ему своими хитренькими глазками и улыбаться наивными детскими улыбками. Ромуальд увидел себя сидящим в волшебной зелёной карете. Её золотые перильца отражали игривые лучики лунного света. Карета неслась легко и весело. Ромуальд заметил, что вместо лошадей в неё были впряжены долговязая Ирэн, «пятиглазая» Ксения и правая пристяжная Нателла Шульц. Рядом с ним сидела Жанна. Она нежно улыбалась Ромуальду: «Иди, иди ко мне, мой милый, мой ненаглядный лётчик, дай, дай я обниму тебя и прижму к своей груди. Какие у тебя усталые мозолистые руки. Иди, отдохни тут, рядом со мной». Ромуальд прижался, прижался к чему-то горячему и живому. Лошади понесли, а точнее, Ирэн, Ксения и Шульц, затем бойко подняли свои гривы и заржали, заржали неистово и протяжно.

– Ты куда упал?! – раздался нездоровый смех Алика Макарова.

Ромуальд очнулся и увидел себя лежащим на безразмерной груди Нателлы Шульц. Все ржали, ржали как лошади. Жанна тоже смеялась. Только Нателла делала вид, что ничего страшного не произошло. «Ну уснул, ну упал, зачем разбудили юношу»? – выражала она на своём безмятежном лице.

– Ты хоть знаешь, что с этим нужно делать?! – поддержал шутку товарища Лёха Борман.

Тут все вообще повалились от смеха на траву.

Нервничая и поёживаясь от незапланированного публичного осмеяния, Ромуальд забрался в палатку и быстро уснул, предварительно уверив себя, что завтра начнёт действовать.

«Хватит, пора брать быка за рога. А то так и будут все надо мной ржать. Всё, завтра я стану мужиком, завтра или никогда! До конца смены осталось двенадцать суток, на счету каждый день».

На следующее утро на раскопе Ромуальд веселее всех бегал по квадрату, толкая перед собой зелёную металлическую тачку. Парни-пионеры нагружали её доверху, вытаскивая из ям всё новые и новые залежи земли. Шапочкин крепко напрягал сухожилие руки и, разогнавшись, вывозил тачку по шатающейся деревянной доске наверх из раскопа.

– Давай к нам, к нам давай, – слышались голоса ребят, призывающих к себе тачечников. Шапочкин был на кураже, он успевал оббежать за десять минут сразу несколько квадратов. Особенно, как-то по-балетному, он пролетал мимо Жанны и её подруг.

– Ромуальд, ты сегодня какой-то особенный, – прищурилась Ирэн.

В этот момент она показалась Шапочкину весьма привлекательной и не такой уж долговязой.

– Я вообще волшебный парень и при этом ужасно техничный и галантный, – парировал Ромуальд, продолжая катить тачку.

Девушки засмеялись.

«Всё, это мой шанс, – на секунду задохнулся Шапочкин. – Я чувствую, чувствую, как во мне заработал какой-то магнит. Он тянет, он манит, он поджимает ко мне этих девонек. Они уже не в силах бороться с собой. Так, где? Где резиновый друг? В кармане, в кармане, где же ещё, он всегда со мной ещё с Курского вокзала. Нужно быть готовым в любой момент и к любой ситуации. Сейчас, вот сейчас кто-нибудь из них предложит мне сходить вместе в лагерь за водой. Мы спустимся вниз. И тут я как бы невзначай предложу ей заглянуть в мою палатку, посмотреть кузнечика. Это будет мой шанс. С кузнечиком я придумал заранее, он уже вторые сутки томится у меня в стеклянной банке. Хоть бы это была Жанна. Хоть бы это была она! Ярче, ярче свети, крымское солнце, обжигай, обжигай своими горячими лучами. Мне нужно, чтоб эта девушка захотела пить!».

Но, к разочарованию Ромуальда, пить никто не хотел. Мало того, подошедшие «старики» принесли большую канистру с водой.

«Как это всё не вовремя, – запечалился Шапочкин, – и особенно в тот момент, когда я на пике формы. Ну ничего, ничего, не сдаваться».

– Галантный Ромуальд, а подайте-ка даме лопату, – бросила Ирэн с оттенком в голосе, заимствованном из классических кинороманов.

«Интересно, что в этой канаве напомнило ей о девятнадцатом веке? Неужели я?», – подумал Шапочкин и молниеносно преподнес даме лопату, словно рыцарь, вручающий шпагу поверженного врага. Ирэн посмотрела на лопату и вернула её обратно Шапочкину.

– А поставьте теперь, Ромуальд, её на место. У вашей лопаты больно черенок слабоват, – прогнусавила она, повергая всех окружающих в приступ дурного смеха.

– Да, Ромуальд, черенок у тебя реально слабоват, надо подкачать, – поддержал шутку Алик Макаров.

Все захихикали ещё больше. Шапочкин слегка улыбнулся, а затем засмеялся вместе со всеми. А что ещё оставалось делать? Ужасно, ужасно не хотелось терять ореол утреннего весельчака и балагура. Но ореол медленно испарялся, оставляя над головой Ромуальда лишь облако серой земляной пыли.

После окончания работы Шапочкин первым спустился с горы. Он выгрузил из тачки лопаты и кирку, быстро отряхнул одежду, вымыл руки и, совершенно опущенный и молчаливый, направился к себе, в конец палаточного лагеря.

Ромуальд неспешно заполз в палатку и увидел там не только кузнечика в банке, но и «пятиглазую» Ксению в его спальном мешке. Только сейчас он сообразил, что её не досчитались на раскопе. Глаза Ксении были закрыты, на лице не видно очков, обветренные губы покрыты каким-то масленым блеском. В первую секунду Ромуальд чуть было не выронил сердце из груди, но вовремя подхватил его ловкими юношескими руками и вкрутил на место.

«Зачем она лежит в моём мешке? Неужели согревает? А?! Так, это что, новый сигнал? Возможно, возможно. Но не нужно спешить, надо всё хорошенько взвесить. Спокойно, спокойно. Всё, забыли обо всём лишнем. Эмоции – вон! Значит, всё-таки Ксюха. Неужели она будет моей первой? Конечно, это не Жанна и даже не Ирэн… Но ладно, ладно, соберись. Вроде бы всё чётко…».

Ромуальд беззвучно хлопнул в ладоши и продолжил размышления. «Да, это он, он, тот самый долгожданный, заревой… Об этом каждый день трепятся пацаны за ужином. У всех, у всех уже это было. Я тоже сделал вид, что и у меня было, а на самом деле у меня только будет. Странно, а чем это пахнет? Чем, чем. Знал бы я, сбегал бы на артезиан, вымылся бы. Так, спокойно, ненужные мысли вон! Где жвачка, вот она, презерватив в кармане. Хватит его дёргать, он всегда на месте. Убери руки, не суетись, держись спокойно и раскованно… Ну что, что же меня всё-таки смущает? Может быть, то, что я не совсем разгадал, зачем она так крепко прижала к груди рулон туалетной бумаги? Да, зачем нам рулон?».

– У меня диарея, – простонала Ксения, открыв возбуждённые глаза. – Всю ночь живот ужасно крутило. Ничего, что я полежу в твоём мешке? Мой просто девочки забрали сушиться. Нет, нет, это не то, что ты подумал. Я на него чай пролила. Я и на их мешки тоже чай пролила. Вот, решила в твоём полежать, пока вы на раскопе.

«Не то, что я подумал. А что я подумал? Что я подумал! Знала бы ты, что я сейчас подумал, а ещё лучше, что я подумаю, – пронеслось в голове Ромуальда. – Диарея, пролитый чай, странный запах, ой-ё! Какой ужас! По-моему, всё говорит о том, что нужно срочно выйти на воздух».

– Лежи, расслабляйся, – промямлил Шапочкин и, забрав банку с кузнечиком, вылез из палатки.

Точечными выстрелами пальнули в висок Ромуальда жалящие мысли. «Опять удар ниже пояса. Опять эта ехидная улыбка судьбы. Что ж за день-то такой! Так и до моральной травмы недолго. Причём до морально-половой». В полном отчаянии Шапочкин открыл стеклянную банку и выпустил на волю ошалевшего от счастья кузнечика.

За обедом Нестор Куроедов объявил, что десять человек должны поехать в «Золотое» и продолжить раскоп кургана, законсервированного ещё два года назад. «Старики» сразу же обрадовались, понимая, что этот курган стоит рядом с морем. Им вспомнилось, как было весело копать там в первый год, особенно без серьёзного присмотра со стороны начальника.

– Мы, мы, мы! – хором закричали они.

– Половина «стариков» должна остаться здесь, тут тоже нужны опытные копатели, – заключил Куроедов.

Ромуальду в принципе было безразлично, оставаться здесь или ехать на курган. Он вообще в этот момент ничего не хотел, в нём что-то сломалось и перегорело, и сейчас маленькие угольки, дотлевая, дымились внутри него, выпуская изо рта Шапочкина тёплую струю безымянного пара. А может быть, это просто дымила каша в его миске. В любом случае ему было всё равно.

– И мы тоже хотим на курган, – звонко заявили девочки из Балашихи. – Это же на море? Мы хотим на море.

Куроедов осмотрел всех пристальным взглядом. Затем выбрал пять человек из Балашихи – трёх девчонок и двух парней, определил, кто поедет из «стариков», и на секунду задумался.

– Ромуальд, ты чего такой кислый? С группой на курган поедешь? – зевнул он, дожёвывая остаток каши.

Шапочкин был настолько занят своим внутренним п`аром, что только сейчас услышал, что кто-то едет на курган и, похоже, его тоже определяют в эту экспедицию. Мелкая дрожь надежды пробежала по его почти уснувшему телу и ударила в мозг. «Только кто, кто же едет? Она? Она остаётся или нет? Что отвечать? Ну почему же я не услышал, кого он назначил?». Пауза затянулась, нужно было что-то говорить.

– Да, поеду, – проронил Ромуальд, пытаясь, словно на рулетке, поставить последнюю фишку на красное и чёрное одновременно.

«Старики» и пионеры из Балашихи залезли в «крокодила», бросив туда рюкзаки и палатки. Оставшиеся парни помогли им загрузить внутрь лопаты и тачки. Ромуальд тоже залез и сел с краю, ближе к выходу, помогая передавать лопаты. Он до сих пор точно не понимал, кто же едет в «Золотое». «Это что, все? Неужели ни одной девчонки? – подумал он. – Да, на десять дней с одними мужиками, а там уже и домой. Всё, всё, похоже, это полный аут». Неожиданно ему на ноги приземлился розовый рюкзак. «Розовый? Кто из пацанов взял розовый?».

– Эй, помоги залезть, галантный кавалер, – улыбнулась Жанна, протягивая к Шапочкину гибкие и уже хорошо загорелые руки.

Сердце Ромуальда как будто бы взорвалось огненным светом. Салютные залпы, петарды, шутихи закружились, завертелись, заискрились в его груди разноцветными огоньками.

– Ну, так ты дашь мне руку? – продолжала искриться Жанна.

Шапочкин вышел из оцепенения, подал Жанне руку и втянул девушку в грузовик.

– Спасибо, кавалер, – засмеялась она и уселась на туристический коврик в центре машины.

– И мне руку подай, – вякнула долговязая Ирэн.

С трудом Шапочкин втащил и её.

– И мне помоги, пожалуйста, – раздался ещё один голос, принадлежащий Нателле Шульц.

Ромуальд стал помогать и в этот раз, но почувствовал, что его упругие сухожилые руки того и гляди вырвутся из несильно натренированных плеч. Нателла упёрлась ногами в колесо, попыталась подпрыгнуть, чтобы забраться в кузов. Но вместо этого с воплем упала на землю, утянув за собой хрупкое тело археолога Шапочкина. Разумеется, раздался дружный смех как из машины, так и с улицы. Шульц лежала спиной на земле, а на ней, как жокей на кобыле, упершись руками и коленями в траву, сидел Ромуальд.

Через пару минут несколько парней дружно обхватили Нателлу с тыльной стороны и запихали обратно в грузовик. Девушка смеялась и явно была довольна этим крепким мужским прикосновениями и нажимам, особенно в самую чувствительную часть её тела.

Через час приехали в Золотую бухту. Так именовалась небольшая деревня на берегу Азовского моря, поэтому саму бухту тоже называли Золотой. Там и разбили палаточный лагерь.

На следующее утро все вышли на раскоп. Это был невысокий курган, расположенный на отвесной скале прямо над берегом моря. Куроедов определил задачу и уехал обратно в основной лагерь.

Копать было приятно. Шум прибоя, морской ветер, близость тёплой пенящейся воды – всё это создавало особую атмосферу, в которой могли рождаться любые, даже самые смелые желания. Уже на второй день археологи углубились каждый в свою яму и стали соединять их туннелями.

Неделя пролетела незаметно. Шапочкин всё не решался приступить к действиям. Жанна практически никогда не была одна. То её окружали подруги, которым она мазала кремом обгоревшие спины. То «старики» имели наглость откровенно флиртовать с ней, рассказывая какие-то сальные анекдотики. Даже было чрезвычайное! Были попытки обнять её за плечи. И подлецу Макарову это удавалось. Промедление становилось просто опасным. В какой-то момент Ромуальд понял, что его яма находится всего в нескольких метрах от ямы, в которой работали девушки из Балашихи, и, главное, она – Жанна – была там внизу. Аккуратно очищая землю деревянной щёточкой с найденных фрагментов, Жанна передавала находки подругам, стоящим наверху. Ромуальд твёрдо решил, что за сегодня и за завтра прокопает туннель к её яме. И там, там всё и случится! Он стал копать горячо, неистово, самозабвенно. Тачечники не успевали увозить за ним землю.

На следующий день он с той же силой продолжил работу. Его лопата, словно острый скальпель хирурга, врезалась в земную плоть: мельницей вылетали из-под штыка всё новые и новые куски глины. Ромуальд даже не ходил на обед и не стал купаться вместе со всеми в положенный двухчасовой перерыв. Наконец, до заветной точки осталось всего несколько сантиметров. Но неожиданно закончилась рабочая смена, и все стали собираться на ужин. Шапочкин заволновался. «Неужели не успел, неужели придётся ждать ещё один день?». А ведь до закрытия экспедиции оставалось всего каких-то трое суток.

– Вы идите, я через полчасика подойду, – крикнула Жанна уходящим в лагерь подругам. – Тут фрагмент нужно достать, немного осталось, – добавила она.

Услышав это, Ромуальд будто бы включил дополнительный моторчик, который бешено накачал кровь по его венам, сосудикам и сосудам.

«Всё, всё, вот это – уже реальный сигнал! Всё, теперь или никогда! Она точно, точно осталась ради меня. Я помню, как она улыбнулась мне сегодня, когда я заглянул к ней в яму, чтобы узнать, не подходит ли моё донышко к её п`ифосу. Какой же я дурак, как я мог не замечать всё это время, что тоже нравлюсь ей. Эти вечные насмешки «стариков» и собственная неуверенность притупили меня. Вперёд, вперёд, мой друг, “удача – награда за смелость!”».

Ромуальд зашёл в свой туннель, почти не нагибая головы, надавил лопатой на стену, отделяющую его от неё, и выдавил кусок земли. В туннель тотчас же влетели лучи закатного солнца. Шапочкин быстрыми движениями сломал всю оставшуюся стену и увидел, увидел её! Жанна была немного взволнованна и даже слегка растеряна от внезапного появления Ромуальда. Но лицо девушки осветила милая улыбка, сверкнувшая на фоне вечерних лучей на её груди и руках.

– Ты меня напугал. Такой внезапный, – брызнула она смехом. – Ты чего так смотришь?

– Идём за мной, – проронил Шапочкин подчёркнуто тихо и даже немного таинственно.

Жанна протянула к нему свою руку и углубилась вместе с Ромуальдом в туннель. Пройдя несколько шагов, Шапочкин остановился, отпустил её руку и повернулся к Жанне лицом. Она по-прежнему улыбалась. Солнце теперь легло лучами на её каштановые волосы, немного выбившиеся из хвостика. Под футболкой с Микки-Маусом дышала живая девичья грудь. Шапочкин на секунду растерялся, но, преодолев волнение, заговорил.

– Ты… ты мне очень нравишься. Сразу понравилась, ещё в поезде. Я всё время думаю… о тебе думаю. Я… я хочу… Я хочу, чтоб ты стала… первой… моей. Тут, сегодня, прямо тут…

Шапочкин с трудом вытаскивал из себя слова, словно выкручивая их из твёрдого дерева и пропуская через каменные жернова. Жанна отодвинулась спиной к стене и, развязав узел сиреневого платка, висевшего на шее, протёрла лицо.

– Ты такой милый, Шапочкин, – снова улыбнулась она. – Но пойми, Ромуальд, я берегу себя для любимого человека. И sеxом заниматься вообще не готова, причём в этом ужасном туннеле и к тому же с тобой… Ты меня понимаешь? Понимаешь меня?

Она сказала это так откровенно и просто, как будто бы речь шла о какой-то не подошедшей ей по размеру шапочке. В её голосе слышалась не обида и даже не испуг, а какая-то жалость.

Это был не просто удар. Эта была Хиросима, взрывной волной уничтожившая всё живое, что только ещё теплилось в душе Ромуальда. Шапочкин почувствовал, что его ноги превращаются в плавленый сырок, неделю пролежавший на солнце. Во рту не то что пересохло – там как будто бы образовалась целая пустыня Гоби со всеми своими колючками, верблюдами и миражами.

Шапочкин поставил к стене лопату, отряхнул колени и выбрался из туннеля в яму, из неё – в квадрат, а уже из него вылез на бровку и медленно пошаркал вдоль склона в направлении лагеря.

Вечернее солнце закатывалось за горизонт, оставляя вдалеке у моря узкую полоску красно-бордового цвета. Волны, ударяясь о берег, монотонно напевали какую-то бесконечную песню с большим количеством шипящих и безударных гласных. Шапочкин шёл не спеша. Он даже слегка заблудился – ноги привели его в деревню. Пришлось разворачиваться и идти обратно. Он шёл тихо, стараясь ни о чём не думать. Немного кололо в груди. Быстрым движением руки он стал чесать это место прямо через футболку. И расчесал его до того, что под ногтями осталась синяя краска от незатейливого рисунка с футболки. Ему показалось, что в какой-то момент он потерял сознание, и уже не он, а совсем другой человек двигался в его теле. Незаметно Шапочкин добрёл до лагеря.

– Ромуальд, я опять обгорела, ты не мог бы мне натереть спину? – послышался голос Нателлы Шульц.

«Обгорела? – нахохлился Шапочкин. – Какая чушь. Как неприятно слышать эту чушь, когда весь мир рухнул. Просто улетел в какой-то бездонный туннель, словно Алиса с её безумным кроликом. Что, больше некому тебя натереть? Опять обгорела… Всё, всё! Завтра же собираю манатки и уматываю, не дожидаясь этих последних дней!». Ромуальд почувствовал, что к нему вновь возвращается сознание и он уже может о чём-то думать. «Ну куда, куда я за ней плетусь? Ноги ведь не идут!..».

– Давай к тебе, у меня девчонки ужинают, – продолжала Нателла.

«Ко мне? – скукожился Ромуальд. – Ещё чего не хватало. Ой, ну как же хочется упасть в мешок и отключиться, забыть, забыть об этом ужасе. Скорей бы уже отстала».

– Ну, пошли, пошли ко мне, – промямлил он.

Шульц первая неловко залезла в палатку. Сразу же уронила рюкзак и ящик с абрикосами, наступила на тюбик с пастой. Ромуальду пришлось пробираться за ней как в туннель, чуть ли не лопатой всё разгребать.

– Возьми мой крем, вот, я его с собой захватила, – прошептала Нателла.

«Она захватила. У меня и у самого есть. Дал бы, не жадный», – в раздражении Ромуальд открыл тюбик, отбросив крышку. В нос ударило чем-то пахучим, напоминающим увядшие розы.

– Давай, говори куда мазать, – поторопил Шапочкин.

– Вот тут, на спине.

Шульц легла животом на спальный мешок и приподняла футболку. Ромуальд выдавил крем на ладонь и стал мазать.

– Ой, так щекотно. А вот так хорошо. И вот там тоже немножко, я по бокам сильно обгорела, – подсказывала Нателла думающему непонятно о чём Шапочкину.

«По бокам она обгорела, – всё быстрее и быстрее скользили в голове Ромуальда нервные мысли. – Ой, скорей бы уже её намазать и выпроводить. Какая огромная спина. Зачем, зачем у неё такая огромная спина, спинище? Спать, спать и спать, ничего больше не хочу, только спать! Вроде всё, намазал её. И по бокам, и по центру, и наискосок, и по периметру, по-всякому. Всё, хватит, надоела, могу я хоть раз быть мужиком?! Почему все мной пользуются?! Как бы ей сказать, что надо выходить? Приехали! Всё, ваша остановка, мадам Шульц!».

– У тебя такие руки… я их не отпущу, – задохнувшись, прошипела Нателла и перевернулась на спину лицом к Шапочкину.

– А… А где лифчик? – процедил Ромуальд.

«Так, это что? А?!» – только и успела пролететь в голове Шапочкина последняя невнятная мысль.

Ровно через пять минут Ромуальд стал мужчиной! Разгорячённый, он вылез из палатки и упал животом на песок. Несколько мгновений лежал неподвижно. Затем перевернулся на спину и раскинул руки. На небе прямо над Золотой бухтой висела полная молодая луна. Вдруг Ромуальд заорал. Он за-о-рал! Заорал во всё горло, что есть мочи, неистово, весело, на кураже. Затем вскочил на ноги и показал луне руку, собранную в кулак и согнутую в локте! Потом побежал! Побежал по берегу моря, разбивая ногами белые барашки игривых волн. Ноги несли его легко, беззаботно, празднично – не задумываясь о том, что им нужно делать в этот момент. Они летели, летели, летели – не понимая, куда и зачем, а лишь только наслаждаясь самим этим полётом. Ромуальд с разбегу, не раздеваясь, прыгнул в прохладное Азовское море и на мгновение остыл. Но, быстро выскочив на берег, он снова запрыгал, закружился, полетел. Ему не хотелось расставаться с этим новым, ещё ни разу не испытанным горячим, колдовским, бешеным чувством… окрыляющей эйфории!

Прошло три дня. Ветер задорно свистел в приоткрытом окне. Колёса ритмично стучали о рельсы. Поезд, легко покачиваясь, бежал в направлении Москвы. В плацкартном вагоне на верхней полке с непроходящей улыбкой на устах лежал Ромуальд Шапочкин, настоящий мужик, возвращающийся домой из восточно-крымской археологической экспедиции.

«Женя» – это один из моих ранних рассказов. Наверное, он более лиричный, чем смешной. Ну да, и тут тоже присутствует человек творческой профессии, со своей маленькой жизнью и большими страстями. Желающие продолжить «юмористический поход», перепрыгивайте сразу к «Щепке». Но кому интересно пощупать автора с разных боков, оставайтесь, я готов подставить вам своё натруженное тело.

ЖЕНЯ

– Это пьяниц надо бить и наказывать, а алкоголиков – жалеть, – заявил Женя, выливая остаток поллитровки в несвежие гранёные рюмки с поцарапанными наклейками, изображавшими когда-то что-то вроде цветиков-семицветиков. (Такие рюмки можно купить на станции «Вековое», двенадцать штук за десятку).

Сегодня Женя выпивал с могильщиками…

Надоело стоять возле перехода в метро и продавать собственные стихи между Валькой «кому укроп» и Владимиром Ивановичем «куплю часы». Тысячный тираж обошёлся в миллион с копейками (пришлось занять у матери) – не так уж и дорого, если продавать его по десять тысяч за экземпляр; какой там недорого – очень даже выгодно, но всё равно скучно.

«Скажу матери, что сегодня родительская суббота, если спросит, почему ничего не продал», – рассуждал Женя, спускаясь в метрополитен.

Могила отца находилась недалеко от Бутово, то есть на другом конце города, поэтому в пути можно было успеть не только подумать о смысле жизни, но и купить бутылку «Ферейна», что, собственно, и сделал Евгений.

– Здор`ово, мужики, – обратился он в достаточно бодрой форме к знакомым могильщикам и, в частности, к бригадиру Ренату.

– О, здор`ово, Жень, опять кого-то привёз?

– Да ну тебя… – рассмеялся Евгений и достал бутылку «брынцаловки». – Как насчёт по пять капель?

«Мы – за», – расслышалось в единодушном молчании могильщиков. Они всегда были за. Закопав очередного покойника, они поминали с близкими родственниками душу усопшего, а затем уже сами, без родственников, выпивали и закусывали до наступления очередного сеанса, потому что было холодно. У них это называлось «перемена», а перемена в конце рабочего дня назвалась «последний звонок».

– Ща, Жень, упакуем жмурика и догонимся, – заверил Ренат, надевая строительные варежки.

Вся бригада состояла из татар. Это и неудивительно, ведь практически все подмосковные кладбища захватили татары – в одушевлённом смысле этого слова. Поэтому будь готов, православный москвич, что в последний путь тебя проводит подмосковный мусульманин. Новое время расставило всё по своим местам: кладбища – татарам, троллейбусы – украинцам, рынки – азербайджанцам, автомобильный бизнес – грузинам (гардабани), обувные ларьки «кому почистить ботинки» – старикам-ассирийцам, свободу – безработным и беженцам, а демократию – чиновникам и дельцам.

Бедная моя Москва, тебя опять покупают, опять продают, ты опять танцуешь для всех, кроме москвичей.

Надо сказать, что Евгений принадлежал к числу людей, которые до сорока обманывают всех в том, что не пьянеют, сколько бы ни выпили, а к сорока трём обманывают в том же самих себя, потому что с другими этот номер уже не проходит.

С могильщиками было спокойно и весело, а главное, не нужно было никого обманывать. Сделав первые два глотка в одиночку, а затем догнавшись вместе с татарами, Женя рассудил, что больше ему здесь делать нечего и что пора возвращаться домой. Зашёл на минуту к отцу – проверить, не стащили ли ограду и надгробную плиту, которую мать поставила на год со дня смерти мужа, продавая для этого собственные картины. (Возможно, у неё был талант, но в данном случае она писала по школе «чем быстрее – тем лучше». В основном, картины были приблизительные, но яркие и к тому же стоили сравнительно недорого, поэтому многие из них покупались, и довольно охотно). Плита и ограда оказались на месте – тем более можно было спокойно возвращаться домой, ещё раз подумать о смысле жизни и, возможно, купить ещё одну бутылку «Ферейна».

Тётя Люся – мать Евгения – после смерти мужа Василия Евгеньевича решила разобрать его библиотеку, которую без ложной скромности можно было бы назвать «внебрачной дочерью» Центральной библиотеки имени Ленина. Разбору подлежали все книги без исключения, разбирались они строго по системе «евреи и не евреи». Евреи, разумеется, подлежали дальнейшему выносу из квартиры на продажу и частичному уничтожению через разрывание суперобложки – ну, это когда очень не нравились. Причём евреями оказались практически все, кроме Пушкина, Чехова и двух томов «Анны Карениной» Льва Николаевича Толстого, да ещё Гоголь. Слава богу, Люсе никто не сказал, что его в детстве звали Яновский. Безумно был обижен Александр Николаевич Островский – он прямо-таки и заявил об этом, упав третьим томом по одному месту «Климу Самгину», тем самым был обижен ещё один русский классик. А Михаил Юрьевич Лермонтов узнал о том, что «Мцыри» – это жидовская прокламация:

– Ты мне ещё скажи, что Мцыри – русское имя! – восклицала тётя Люся.

Так вот, Михаил Юрьевич, несмотря ни на что, решил всё-таки убить этого Мартынова, дожить всем назло до наших времён, тем самым показав фигу в кармане неевреям Пушкину и Чехову, вызвать Люсю на дуэль и, пригрозив кровавой расправой, заставить прочитать её хотя бы одно своё стихотворение.

Самое удивительное, что погром задел и русофила Фёдора Достоевского, и антисемита Сергея Есенина, причём по довольно весомым причинам: в Достоевском смущало окончание «-ский», а в Есенине беспокоили слишком голубые глаза на фоне слишком кучерявой головы. (Интересно, как Люся могла увидеть голубые глаза на чёрно-белой фотографии? Но в тот момент мы об этом не думали, а убеждали её, что, если бы Есенин и Достоевский жили бы в наше время, то, безусловно, голосовали бы за двадцать пятый номер – за коммунистов. Парадоксально, но Люся любила партию Ленина, хотя именно эта партия и породила целую плеяду незабвенных евреев. Парадоксально, но факт).

Да, что касается зарубежной литературы, то там, как выяснилось, все авторы оказались выходцами с земли обетованной, за исключением Джека Лондона, потому что его собрание сочинений подпирали сочинения Чехова, находившиеся на самой верхней полке. Снимать основоположника новой драмы с такой верхотуры тёте Люсе было лень, поэтому Лондона оставили в покое. Таким образом Антон спас Джека – возможно, сам того и не желая, проявив при этом братскую взаимовыручку между писателями всего мира, а человеческая лень ещё раз доказала, что имеет право на серьёзное отношение к себе как к двигателю культурного прогресса.

Но всё это было шестью днями раньше.

А сегодня я через полчаса должен выйти на сцену «Театра юного зрителя» города Твери, по отчиму Калинина, в образе молодого повесы, Люся будет писать натюрморт в манере художника Класса – другими словами, просто перерисовывать, а Евгений, делая переход через станцию метро «Новокузнецкая», встретится с Леной.

Надо сказать, что Женя имел отличительные черты всех пишущих людей: спотыкался на ступенях метро, забывал детали собственного гардероба у друзей, флиртовал с девушкой, предчувствуя влюблённость, и преимущественно молчал, отводя глаза от по-настоящему любимой. С Леной он не разговаривал никогда, хотя знал её с первого курса театрального института, из которого через два года после поступления был отчислен за профнепригодность.

– Вы хороший человек, но это не профессия, и поймите нас: мы готовим не учителей физкультуры, а спортсменов высшей лиги, – это единственная фраза, которую запомнил Евгений из разговора с помощником мастера курса С. Крылатовым.

В те годы все товарищи-сокурсники были увлечены Шекспиром и Брехтом, Достоевским и Михаилом Чеховым, Юрием Любимовым и Анатолием Васильевым, Владимиром Ивановичем и Константином Сергеевичем, Федерико Феллини и Антониони, Леонидом Гайдаем и Георгием Данелией. Евгений же был увлечён Леной. Тогда-то он впервые и понял, что значит сохнуть из-за любви, потому как действительно высох и мог составить конкуренцию перочинному ножику. Друзья ему так и говорили: «Ты, старик, – тонкий артист», обычно после того, как мастер курса Старикова кричала из зала: «Не перекрывайте Женю, его и так не видно».

Все влюблённые пары похожи друг на друга, а каждая неразделённая любовь не разделённая по-своему. Правда, для истинного художника нет более мощного импульса к творчеству, чем безответная любовь: Чарли Чаплин, Александр Пушкин, Николай Гоголь, Фаина Раневская, Сирано де Бержерак – вот те немногие, которые так или иначе были обделены вниманием своих возлюбленных. А какой результат! Какое могучее наследие! Всем бы так.

По части неразделённости в личном вопросе Женя с полной уверенностью мог бы занять в этой звёздной группе одно из лидирующих мест, по части всего остального – ему ещё пока что не хватало настойчивости и опыта. Хотя главное произошло: он начал писать стихи, отдаваясь этому делу немного скрытно, но самозабвенно. Я даже запомнил одно четверостишие из его первого стихотворения:

Я – очарованный разиня,

Витаю в вашей красоте.

Вы – недоступная богиня

На вседоступной высоте.

– Жека, а что значит «на вседоступной высоте»? – спросил я его между репетициями «Горячего сердца».

– Не знаю, – ответил он. – Точнее, пока не знаю.

Месяца через два я случайно оказался свидетелем разговора между Леной и её подругой Элей:

– Да нет, я на самом деле не снималась на этих натурных съёмках, просто у нас с режиссёром сложились хорошие отношения, поэтому он меня и взял.

«…поэтому он меня и взял», – услышал я и подумал, что всё искренне предчувствуемое, а тем более выраженное на бумаге обязательно находит своё одушевление. Подумал и уже больше не задавал Жене вопрос о «вседоступной богине».

Лена сидела на скамеечке в центре зала «Новокузнецкой» в чёрном кожаном плаще, искусственность кожи которого органично подчёркивала неаккуратно подкрашенные глаза и ярко-красную помаду на её губах. Волосы были небрежно убраны в пучок, что, собственно, и придавало шарм этой женщине (чьё очарование некогда искристой молодости было спрятано где-то в уголках глаз). Выражение лица было слегка отсутствующим и не давало ни малейшего повода к случайной встрече.

Евгений сел на скамеечку с другой стороны зала и стал наблюдать за той, которую некогда считал своей музой; за той, которая, не ведая того, дала возможность Жене обнаружить в себе ту пронзительную страсть, которая называется «поэт», и, наконец, за той, которая некогда изменила его, а теперь изменилась сама и уже с большой натяжкой могла бы претендовать на вакантное место музы.

«О чём я буду с ней говорить? И главное как? – рассуждал Женя. – Во-первых, я нетрезв и слегка небрит, если это можно назвать «слегка»; во-вторых, она вряд ли захочет услышать «а ты помнишь…» или «а ты знаешь, а я ведь тебя… всё это время… ну, в общем, сама понимаешь…». Хотя можно подарить книжку со стихами – по крайней мере, всё будет легче нести этот дурацкий дипломат. Наверно, так и подпишу ей: «Спасибо за облегчение. Некогда ваш, а теперь ничей. Евгений»… Стоп. А где дипломат? Ой-ё! Тоже мне, тяжело-тяжело – чемодана-то нет, – наконец-то сообразил Женя, вспоминая, что оставил дипломат у татар, потому что после могилы отца хотел по-серьёзному попрощаться с мужиками на случай «а вдруг у них ещё что-нибудь осталось». «Ренату-то нафиг мои стихи не нужны, – прикинул Евгений. – Лежит сейчас мой дипломат где-нибудь в подсобке или в крайнем случае стоит на могильной плите как обелиск в честь незабвенной памяти поэту-ротозею. Ладно, завтра съезжу к мужикам – будет повод, чтоб не ходить с матерью продавать картины».

Далее, если придерживаться уровня незатейливой литературы, можно было бы написать, что вновь нахлынула толпа метрополитеновских путешественников – куда-то спешащих, что-то жующих, о чём-то молчащих, иногда приветливо улыбающихся, чтобы скрыть оттенок подземельной тоски, но улыбающихся не вам, а вы опять не поговорили с той, о которой временами думали, и даже чуточку в возвышенных апофигемах. «Но, может быть, и хорошо, что вы не поговорили, – размышлял бы автор, – потому что тем самым ваше юношеское впечатление о ней осталось девственным и невредимым».

Ну что ж, можно сказать и так, тем более что всё где-то так и произошло. За исключением того, что Женя всё-таки подошёл к Лене и попытался объяснить ей, что, собственно, уже давно знает её и что в некотором смысле неравнодушен к ней, преимущественно напирая на учебное заведение, в котором они вместе учились, и на то томление студента, которое булькало у него в груди при её появлении. Но тут монолог Евгения неожиданно был прерван.

– Мужчина, мне, конечно, очень приятно, но лучше не дышите на меня – это во-первых; во-вторых, я никогда не училась в театральном, я вообще не училась в Москве, я в Челябинске живу; а в-третьих, меня зовут Валентина, а не Лена, а в-четвертых…

Ну, там уж совсем «так забулькало», что Женя не стал дожидаться пятого, шестого и следующих пунктов, а своевременно затерялся в толпе, которая, в свою очередь, унесла вместе с ним и это короткое недоразумение.

Дверь открыла тётя Люся.

– Тебе звонил Митько, сказал, скоро выйдет, написал две нетленки. Динка, заткнись!

Динкой звали маленькую собачонку – такую, которым в начале жизни обрубают хвостик с эстетической точки зрения, тем самым порождая в животных комплекс неполноценности, а потом всю оставшуюся жизнь пытаются её чем-нибудь укокошить, чтоб не комплексовала, сука, и не бросалась на кого ни попадя. Диночке хвостик не обрубили, и зря. Тем самым животное вообразило этот знак как миссию мстительницы, обязанной расквитаться за все порубанные собачьи хвостики, направляя свою террористическую деятельность против всего человечества и каждого человека в отдельности. Она мстила с искринкой в глазах и с истерическим восторгом на зубах. Каждому уходящему из квартиры бросалась в ноги, подобно противотанковой гранате – за всех Чап, Дин, Манюнь, за все искалеченные собачьи судьбы. Но, что самое интересное, на улице она боролась с Чапами и Манюнями с таким же остервенением, как и со всем человечеством. Наверное, ошибалась, не знаю. Ну, в общем, в любом деле бывают перехлёсты, а тем более в такой собачьей работе.

– Мать, убери этого крокодила, а то я сейчас с ней в воробья сыграю, – это Женя намекнул на то, что может выбросить Диночку с балкона.

– Ой, крокодил, тоже мне нашёл крокодила. Динка, заткнись, иди к себе. Маленькую девочку крокодилом называет. Это твой Митько – крокодил. Тоже мне, нашёл друга, собутыльника себе под стать. Как один – псих ненормальный, так и другой.

Попасть в психушку для творческого человека – это всё равно что получить медаль за отвагу. Поэт Митько, в молодости – журналист, в зрелости – алкоголик, имел подобных наградных знаков более, чем стихов в его первом неопубликованном сборнике «Река-любовь». Приводы в психдиспансер были его первым и единственным доказательством собственной даровитости, остальное говорило об обратном. Обычно Митько любил позвонить рано утром по телефону и прочитать своё новое стихотворение. Это у него называлось «прочитать из ранних – от шести до девяти утра». А так как Митько плодовитый поэт, то звонил он как минимум через день.

– Ещё раз позвонит, я ему так и скажу: «Пьяница психованный». А ты тоже мне поэт, додумался животное крокодилом называть, – завершила тётя Люся, швырнув в собачку отцовским тапком. – Динка, заткнись!

Женя разделся, помыл руки, посмотрел в зеркало и на удивление нашёл там нечто похожее на себя. Потом, уже в своей комнате, он решил, что побреется завтра, потому что сегодня это всё равно бы не получилось.

«Шесть часов вечера, а я ещё ничего не написал, не пообедал и ни в кого не влюбился», – заключил Евгений, доставая из верхнего отделения гардероба отцовский трофейный пистолет, завёрнутый в несколько страниц «Экстро-М» и убранный в белый зимний сапог.

На улице уже в который раз с переменным успехом ремонтировали АТЭС, работал какой-то мотор, кто-то кричал, чтобы накладывали побольше, «а то только зря машину гоняем», со второго этажа на асфальт кидали металлические углы, и их вопль при падении размножался в бесконечное пронзительное эхо, отражавшееся в домах этого замкнутого дворика. Одним словом, для городского октября это был обыкновенный день, окончательно не разобравшийся в том, будничный он или выходной, но пасмурный и шумный. Наверно, поэтому никто и не услышал выстрела.

Правда, выстрела не услышали ещё и потому, что никто не стрелял.

1996 год

Щепка

К двухсотлетию театрального института

имени М. С. Щепкина

Щепка – юность, страсть, иллюзия, горделивая поступь, болячка, комплексы, приклеенные усы на плывущем по Неглинке воздушном шарике и укол особого лекарства, которое будет впитываться целую жизнь.

Я родился на улице Щепкина, примерно на том самом месте, где сейчас стоит «Олимпийский». По всему, то есть по самой судьбе, мне нужно было поступать в театральный институт имени М. С. Щепкина при Малом Театре, в простонародье называемый Щепкой, но ужасно, ужасно хотелось во МХАТ. Меня просто кидало в озноб при слове «МХАТ» при виде его студентов, каких-то особенно больших, раскованных и ужасно счастливых.

– Мы тебя берём, – сияет мой будущий руководитель курса Н. Н. – У нас лучшие педагоги, старейшая школа.

Говорил он при этом достаточно странно, как будто бы вкручивал тебе в мозг букву «ё» и букву «о».

«Мы берЁм, педагОги», – слышалось мне, но неведомая сила по имени МХАТ снова рассеивала всё услышанное, словно крупу по траве. Тут же подлетали курочки моих самых смелых фантазий и, подобрав рассыпанное зерно, расчищали мне путь к театральной школе в Камергерском переулке.

– Мне нужно подумать, – уронил я «свежее зёрнышко».

– Нужно подумать?!

По-моему, Н. Н. икнул в этот момент или совершил ещё какой-то более странный физиологический выхлоп: пятьсот человек на место, институту почти двести лет, с десяток звёзд выпущено только в последние годы, помножить одно на другое – выходит, что я кинул Н. Н. чуть ли не на миллион. Надо сказать, что подобной лихости я более не обнаруживал в себе за всю последующую жизнь.

– Ты что? Завтра срочно беги и кричи, что ты согласен, согласен, – чуть ли не плача, умоляла мать.

Ей вторила Маргарита Рудольфовна Перлова – мой педагог и учитель, готовившая меня в институт:

– Тут учился мой любимый ученик Олежка Даль. То, что он стал выпивать потом, виноват Ефремов, а институт тут ни при чём, институт хороший. Соглашайся и не думай, – приводила она разумные аргументы.

– Я согласен, – заявил я, заявившись на следующий день в Щепку.

– Да? А мы уж думали, всё, крест на тебе поставить, – холодно отвела от меня глаза мой будущий педагог Людмила Старикова.

Я, конечно, испугался, объяснил, что просто хотел посоветоваться. При этом разочарованные лица моих педагогов, жёстко смотрящих на меня, почему-то говорили мне о моей подросшей цене и самооценке.

Где же теперь набраться этой смелости, которую дарит только юность, или точнее, где же теперь набраться юности?

Да, я забыл сказать: меня зовут Ролан, Ролан Фомкин, или просто Ролик. Мой отец из бывших артистов, а я на данный момент – из будущих.

Первое сентября 1991 года, внутренний дворик Щепки. Н. Н. жестом подзывает меня к себе, просит, чтоб я сказал что-нибудь от имени первокурсников. Говорю бойко о сказке, в которую мы все попали, о чуде, в котором мы очутились, то есть лью такой сахар, что его можно укладывать на хлеб и предлагать вместо пирожных в театральном буфете. Н. Н. доволен до необычайности: судя по его габаритам, он очень любил сладкое.

Итак, ура! Я – студент, у меня есть корочка. Старшекурсники развернули спиной памятник Михаилу Щепкину, стоявший во внутреннем дворике института, и стали фотографироваться. Это была такая забавная традиция. Уже после фотосессии первокурсники должны были повернуть памятник на место.

– Поехали, поклонимся Фёдору Волкову, – каким-то таинственным шёпотом обратился ко мне мой однокурсник Саша Трубкин, слегка нагнувшись поближе к моему уху.

Уже в пути я понял, почему мы должны поклониться Фёдору – потому что он первый русский актёр, и это традиция, без которой нельзя. Ладно, поехали кланяться. Доехали на метро до «Таганки». Оттуда дошли пешком до Спасо-Андроникова монастыря.

Трубкин кланялся с особым рвением, прикасался рукой к постаменту, что-то шептал Фёдору, погружаясь в особое таинство потустороннего общения. Думаю, что этот эпизод во многом повлиял на дальнейший путь Трубкина: сейчас он принял постриг и служит на Валааме.

– Привет, ребята, я тоже хочу поклониться, – резанул Володя Поленкин, ещё один наш однокурсник, неожиданно оказавшийся за моей спиной.

«Хочешь, кланяйся», – подумали мы. Хотя, конечно, нам было неприятно, что кто-то ещё тут будет кланяться нашему Фёдору. На обратном пути Поленкин сказал, что пишет стихи и что читал их Леониду Филатову – тот хвалил. Совсем стало нехорошо: мало того что отобрал у нас частичку Фёдора, так ещё и хвастается Леонидом. Дальше ехали молча. Потом запели песню Макаревича «В театре гаснет свет, задули свечи». Потом что-то такое: «Артист на сцене больше, чем артист». Тут мы как-то обнялись, сплотились, особенно на строчке «Не смейте лгать и верить тем, кто лгал. Что в личной жизни, мол, у них нечисто и часто, мол, спиваются, а жаль…». Ужасно романтичной показалась возможность спиться, вот прямо сейчас, тут же, в троллейбусе. Правда, я в тот период не пил, то есть не пил совсем, а жаль.

Первый день обучения. Ходим всем курсом по кругу, держа в руках стулья, по команде тихо ставим их на пол, (до сих пор не понимаю силы этого элегантного упражнения). Студент Звонков ставит стул громко.

– Так сказать, как бы это что, Звонков? Вы, так сказать, как бы куда пришли?

– Учиться на артиста, – робко отвечает Звонков мастеру курса Людмиле Стариковой.

– Вот, так сказать, как бы и учитесь.

Снова все поднимаем стульчики, снова идём по кругу и чувствуем себя в каком-то ритуальном танце, с каждым шагом приближающем нас к могучим тайнам актёрского ремесла.

Пролетел весёлый месяц. Я сентябрьский, поэтому меня первого поздравляли с днём рождения. Дарили вазу под названием «курва» – то есть курсовая ваза. Выносили под аплодисменты на кресле, читали поздравительный адрес в былинном стиле, кричали «браво», первый раз назвали гением. Всем казалось, что и их тоже будут так же поздравлять, кричать «браво» и называть гениями, но, к сожалению, многие ошиблись – по-моему, все. История театра – это история зависти. В первый месяц первого курса ты, разумеется, ещё не знаешь об этом, но потом знание через какие-то тайные двери само попадает в твоё юное неокрепшее сердце.

Продолжить чтение