Читать онлайн Тысячелетнее младенчество бесплатно
Ушедшим рано в свою мечту посвящается
Не Богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей,
И все дела твои – и добрые и злые, —
Всё было ложь в тебе, всё призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.
Ф. И. Тютчев. К Н. П.
Какой мир! Кем населен! И какая дурная его история!
…умный, бодрый наш народ… Сам себе преданный – что бы он мог произвести!
А. С. Грибоедов
Глава I. Император объявляет войну… самому себе
1. Средь шумного бала тень графа Палена
1824 год принес Александру Первому много тяжких бед и испытаний. Вопреки его всепоглощающим усилиям, вопреки строгой политике его детища – Священного Союза монархических государств – в Европе было неспокойно. Вспыхивали мятежи, а в Греции разгоралось освободительное восстание, которое надо бы осудить и остудить, но свирепость турок к грекам, нашим братьям по вере, тоже требовала осуждения и наказания. Летом умерла юная дочь императора София, рожденная вне брака. Всё больше тревожила болезнь жены, прекрасной Елизаветы Алексеевны, которую он обожал. А осенью грянуло такое наводнение в Санкт-Петербурге, которое стали называть не иначе как Божьим наказанием, и не чаяли в народе, что город Петра выживет и оживет после потопа…
Но весна наступившего 1825 года вновь дарила надежды. У высшего света блистательных утешений достаточно, чтобы забыть и о конце света, если он будет нескоро и не для всех…
Санкт-Петербург. Зимний дворец
20 марта 1825 года
Стайка офицеров лейб-гвардии будто впорхнула в залу, где шумел бал, даваемый вдо́вой императрицей Марией Фёдоровной. Они подзывают лакея с шампанским, зорко оглядывая великолепную толпу. Их озябшие голоса звучат не в унисон всеобщему веселью. Их великолепные мундиры и ухоженные шевелюры делают их похожими на породистых рысаков, выпущенных на последнюю прогулку перед скачками. «Лейб-гвардия»! Гвардия державного тела… О, как они понимают и прямой смысл того, кому и чему служат, – это возвышает, кружит голову, куражит! Конечно, их замечают! Взоры красавиц яхонтами сверкают им навстречу, их привлекают и кичливость поз, и заносчивость небрежных суждений, которыми офицеры лениво обмениваются, как обмахиваются хвостами кони, зная, что ими любуются…
– Императрица пляшет, как девица – вся в ударе! Узнаёшь? Хороша старушка, сладкая пампушка, наша матушка!
– Оправились от наводненья – и в пляс, всё веселей, всё звонче… В конце недели костюмированный бал в Гатчине, потом Павловск – налюбуешься на нее.
– Как умеет одеться! Празднует что? Запах весны?
– Конечно! В том числе! И Екатерины Первой воцаренье. Сто лет, брат, минуло, как династию и престол облюбовали немки, и юбку как штандарт империи на мачту вздернул Пётр с похмелья!..
– Что об этом толковать – и здесь ли, братцы! – с похмелья иль по убежденью он им предался… Княжна Щербатова давно мне танец обещала! Блуждает ум, а чувства знают верную дорогу! Какое счастье с красавицей в руках… Иду! – и высокий ротмистр уносится в танце.
Толпа вдоль стены вдруг расступается… Гвардейцы, притихая, отдают честь.
– Вот император Александр. Что с ним?
– А что? Такой теперь он – франт, слегка линялый.
– Нет-нет… Я в карауле часто его вижу. Смущен он чем-то… Смотри, уходит прочь ни на кого не глядя…
* * *
Оркестр медленно вступает в мазурку. Императрица, едва отдышавшись, вновь поднимается к танцу, и тут же рядом с поклоном кавалер – герцог Вюртембергский, кряжистый, но верткий…
В укромном уголке, за колоннами, образовался мужской кружок у карточного столика, но и он неожиданно смешался – стоявшие не успели и шага сделать, сидевшие привстать… Мимо них быстрым шагом прошел император Александр, окинув быстрым строгим взором. Он всех их знал и намеренно прошел близко… Он знал и то, о чём они говорят, – они, обласканные им и получившие из его рук перо фортуны, право служить державе на первых ролях… Князь Вяземский писал и переводил конституцию, Польше дарованную – прообраз российской! – и тут же поносил правительство царя в Варшаве. Вот и Тургенев, умница, но таков же – и глаза прячет…
Император проходит быстро, никак не отвечая на приветствия. На лице Александра Тургенева, крупного чиновника министерства просвещения, застывает простецкая улыбка:
– Что с ним? Всегда приветлив… Впрочем, ныне с родственничком герцогом Вюртембергским на ножах, и если тот вернулся ко двору, то царь бежит, как с поля битвы.
Молодой князь Валериан Голицын близоруко щурится вслед императору, а в полных губах тяжелая усмешка.
– Нет-нет, не то… «Не угодно ли стакан лафита?» – присказка графа Палена к политическому убийству снова в моде. На все времена годна! Поднесли Павлу-отцу, черед – Александру-сыну…
Тургенев, уронив светлые кудри, слегка задумавшись, соглашается:
– А он – нам! Надобно знать Александра – его гнев таков: улыбка ангельская, но в глазах черти пляшут… В такие минуты сказывают, он достает заветный свой блокнотик… (Вяземскому тихо) Если, князь, вы там означены, то зря хлопочете о службе.
Князь Пётр Вяземский, известный литератор и острослов, слегка вздрагивает, гордо поднимает голову… Но отставной генерал Михаил Орлов, вдруг оживясь, опережает его словом:
– Императрица – посмотрите! Необыкновенная старушка… Молодых обскачет! У них кто больше любит бал, тот трону ближе, остальные – лишние в сём круге. Вюртермбергский – ее племянник… Смотрю на эту пару и понимаю, из чего исходил в войну наш юный царь! Из родственных чувств! Стоял за интерес германцев, бросал им под ноги всю мощь империи, лил кровь солдатскую… Примерный маменькин сынок и Екатеринин внучек.
Вяземский, не скрывая издевки, бросает:
– В угаре хозяюшка… (Тургеневу тихо) Пусть тешится тетрадкой царь-глухарь и в ней нас распинает! (поощрительно кивает в сторону Голицына) Молодой Сократ прав: паленым Паленом запахло. Песня Александра спета, а мы ее так и не услышали. Любыми делами занимался – только не своими, царскими. Бесконечный светский карнавал вместо реформ – лицо романовской России.
У Тургенева словно прорывается давно кипевшее у него в душе:
– Он потерял Россию! Всё разъезжал, и всё бежал чего-то… Тут навалились на него несчастья все сразу в один год… Но главное (понижая голос и привлекая тем внимание всех) – он получил письмо от своего первого учителя, мудрого Лагарпа. В нём одни упреки и сказано о русской нации буквально: «Обладает волей, смелостью, добродушием и веселостью. Какую пользу можно бы извлечь из этих качеств, и как можно ими злоупотреблять, дабы сделать эту нацию несчастной и униженной!» Самовлюбленную натуру романовскую скрючило от этих слов! И щит Аракчеева уже не помогает…
Орлов смеется молодо, задорно:
– Рассказывают байку-быль, как отнесся король прусский Фридрих-Вильгельм к братской услужливости Александра, бескорыстно проливавшего кровь русскую за его интерес…
– Как же? С любовью, говорят, как…
– …к собаке обожаемой! – Смех Орлова заразителен, все заулыбались. – Преданной хозяину, породистой, и всё-таки собаке, которой рано или поздно надо место указать: собака всё ж не человек. Характером не трус, а постоянно мнятся заговоры сыну Павла! И трон российский, по сути дела, пуст аж четверть века!
Только Вяземский не поддерживал общего воодушевления – он явно сдерживал себя, но не скрыл отвращения в голосе:
– Его пугают участью отца и тенью Палена – вы правильно заметили. Отец мой, вижу, не случайно чтил Наполеона. Могучий корсиканец этих Паленов да Аракчеевых как тараканов бы… и без пожара. А этот… царь родной – одной рукою правит, другою гнус разводит возле трона!
– Если не заговорщики, то англичане с ним непременно кончат, – грустно кивнул головой Тургенев. – В девятнадцатом году он рынок им открыл… Они обогатились, а наши фабрики разорены были – вред больше, чем от Наполеона! Теперь он льготу отобрал, но – что в зубах у бритов побывало, то сожрут всенепременно.
Зависла нехорошая пауза. Собеседники понимали, на какую высоту поднимали их независимые и резкие суждения. Каждый говорил о том, что хорошо знал, чем жил давно и даже страдал, но всё сложенное вместе производило гнетущее впечатление близкой катастрофы.
Жизнерадостный Орлов продолжал веселиться:
– Есть забавный довоенный шпиц, от Наполеона… Князь Понятовский за службу французам ждал от них независимости горемычной Польше. Император потрепал его надушенную щечку: «От России вы так близки, дружок. Что ни делай, а она тем всегда кончит, что вас завоюет. Мало того, завоюет всю Европу…». (Все натянуто улыбаются) Но не смешно оттого, что эту полушутку внушили Бонапарту те же англичане – через Талейрана-чёрта. И гений-корсиканец вдруг озаботился и Александром, и Россией – и вместо Альбиона двинул войско на Москву искать удачи!
Вяземский обреченно махнул рукой:
– Тонко мы устроены: свет французский, двор немецкий, политика английская, народ лишь свой, но… рабский. Ничего соединяющего! А связь лишь нравственная может быть – по правилу: не есть хлеб праздности! Но где найти мать-женщину, что образумит наших бар?! Отчизны образ даст?!
– Надо признать, господа… – Знаток истории Европы Тургенев сделал паузу, и все поняли, что разговор достиг своего смыслового пика. – Англичане мало говорят о планах, но делают всё как по завету. От их чудесного порядка веет осмысленностью конца: не их, конечно, – нашего! Навсегда рассорить Польшу и Россию – задумка мудрая. Приписывают Меттерниху, но за ним иные рожки видны.
– Наши толкачи у трона и впрямь числят Польшу частью России! – взорвался молодой Голицын. – Пожертвовать суверенитетом брата-славянина в угоду пруссакам! И вот жиды везут товар английский и австрийский беспошлинно под видом польского – вся «польза» от войны с Наполеоном для русского! Так что, Александр Иванович, границы те давно открыты для их товаров, а значит, и наш суверенитет не выше польского – убытки не сочтет и братец твой, Никола-финансист.
Тургенев только руками развел, пригладил волосы небрежным жестом, неуловимо четким, магически чарующим.
– Кстати, о жидах. – И Тургенев сделал значительную паузу. – Везде их обращают в пользу государству, у нас – во вред. Селят в резервации для унижения. Зато в целовальники дозволили облечься, пустили к кабакам, чтоб злобу от аристократов вымещали на народе, поя отравой. Крестьянин при барине, жид у дела скользкого, купец в ярме таможни – как ни поверни, одни рабы случаются. Готовил я указы, чтоб дать крещеным инородцам дело по городам, но все под сукно попали. Потом уразумел: боятся узколобые чины соперника умного и предприимчивого, как и своего крестьянина свободного, с землей…
– Вспоминается экспромт забавный… – какая-то несвойственная Орлову тоска мелькнула в его глазах. – Когда царю еще являлась детская мечта об освобождении крестьян, он за советом всем совался, и полный генерал от инфантерии Философов Михайло Михайлыч так отбрил: «Государь, вы утонете в крови!» Каково? Государю!.. Клянусь: не выдумал!
Вяземский головой покачал:
– Лихо… лихо – гусарам на зависть и на аплодисменты. Если по чести – подленький ответ царского подручного. Когда б река наша текла, и хлеба праздности не ела знать – всем места бы нашлось у дела. Но заводь тихую и темную устроили – чертей боимся, а сами их разводим.
Неожиданно из толпы вдоль стены выныривает невзрачная фигурка, гордо поблескивая плешью, – придворный поэт Василий Жуковский собирал впечатления от демарша Александра Первого, так эффектно покинувшего бал. Как всегда суетлив и говорлив с покушением на шутовство… – признанному таланту прощалось всё.
– О чертях тут речь, я слышал. Я знаю нескольких повес: нафортелили в Париже, долгов наделали, и теперь – олицетворение России в глазах французов. Прав мудрый де Метр – нас Запад видит сквозь шаблоны: двор испорчен, дворня обнаглела, народ закован в рабство на века… Фу, как страшно!
Орлов небрежно взял под руку поэта:
– Поверь: мне страшно. Тут император мимо прошмыгнул – лица на нём нет… Какое потрясенье там, Василь Андреевич?
– Не знаю… Нелединский, иль кто еще, шепнул ей на ухо, но императрица-мать вдруг Александру брякнула при всех: «Ангел мой, тут о карбонариях кругом толкуют, как будто окна-двери нараспашку, и бал сковало холодом». Все притихли, зная, что император не выносит разговоров о заговорщиках… Рука невидимого фокусника сдернула с зерцала покрывало! Тут бы в шутку всё оборотить, да оробел и я! У Александра покраснела лысина, и, не сказав ни слова, удалился.
Тургенев отпрянул и глухо охнул:
– Великие князья?..
– Были рядом! Николай подошел и взял maman под руку, и она как будто успокоилась. Сколько лет при них, а нравы не могу постигнуть… – Искреннее огорчение на лице Жуковского вызвало улыбки.
Вяземский профессорским тоном стал отчитывать его, глядя куда-то в сторону:
– И по вашим песням шаблона никакого не составишь. Конечно, де Метр прав! Шалопаи, моты, разгуляи – кто их не знает по именам? Да след-то тянется во двор, которому мы песни сладкие поём… Но русской басней волчью стаю не насытишь: кириллица – чужой язык для них!
Жуковский совсем смутился:
– Все резко вдруг заговорили… Как будто, князь, спектаклем потчуете из своих острот. Пора бы нам остепениться. Лягушкой по-французски из царскосельского прудка, овсяный киселек императрице да про луну сонет – вот всё, чем пользую я двор. Вам есть сказать поболе – пожалуйте, идемте! Вот Марья Фёдоровна с танца чуть живая – ее к перченому манит! (и покатился навстречу императрице то ли лакеем, то ли шутом)
Вяземский оторопело смотрит вслед, потом делает восхищенный жест, отдавая должное придворному лоску и изворотливости. И другие умиротворенно улыбнулись. Огорчился лишь ученый муж Тургенев:
– Господа, им слово «рабство» непонятно. Упомянуть за чаем – сколь угодно, остальное – дерзость и мятеж. Все эти крики: «Освободить всех разом!», иль обратное: «Свобода мужику – что смерть!» – имеют под собою подлую основу. Нежелание хоть что-то делать! Крестьянам крепким развяжите руки для начала! Брат мой Николай взывал, налоги посчитал, все минусы и плюсы, но только в тайном обществе нашел сочувствие. Мы разве без раздоров не можем развиваться? Теперь вдруг оказалось, что не рабство враг, а те, кто говорит о нём! Умчался брат в Париж, предчувствуя беду. Ужели царь не внемлет нам?
Все разом выходят из-за колонн с поклоном в сторону проходящей невдалеке императрицы-матери со свитой.
* * *
Вяземский и этим мрачно смотрит вслед…
– Бог мой, как сияют, будто мошка перед грозой… – и, повернувшись, слегка повышает голос: – Всё гораздо страшнее, чем вы думаете. Мы на пути от самовластья к самодурью. Не имея сызмальства гражданских прав и свобод, мы навеки останемся с царем в голове и со связанными руками. Пустыми!
Голицын то ли участливо, то ли сочувственно кивает головой, подходя к Вяземскому:
– Чем закончилась, князь, ваша беспримерная тяжба судебная с царскою ценсурой? С Красовским? Это не способствует устройству вашему на службу в департамент… Надежд на пользу наших дарований царь не питает.
– О том я и говорю! Права гражданства автора закрыл, увы, чиновный зад…
Тургенев тоже закачал головой:
– При таких воззрениях публичных, Пётр Андреевич, ваша фамилия и впрямь в тетради царской. Изобретают ныне нечто, чтоб рыба крупная сама на берег прыгала, а мелкая и юркая ласкала трон.
– На царя они надеются… – Орлов прячет презрение в назидательный тон. – Не дарования народные его волнуют ныне! Царь на конгрессах бесконечных ратует за укрепленье тронов, умиротворение всеобщее… Цари довольны, а человеческое достоинство посрамлено. Соберите не царей против народов, а конгресс народный! Но они не понимают, что представительство во власти имеет таинственные корни в природе человека. Всяк человек повелитель в чём-то, но не всякий способен подчиняться. «Представительство» – соединенье частного и общего во власти, сфинкс, неразгаданный, и через годы считаные он съест царей и их конгрессы!
Тургенев важно и печально соглашается:
– Самодержавье препятствует усилению общества: великие качества государей делают недействительной гражданскую позицию, а слабости их причиняют вред вдвое сильнейший! Как увеличительное стекло. Гражданская служба никак не может выйти из детского воззренья. Начальник и подчиненный в палате – точно барин и раб в деревне!
– Потому твой брат Николай таланты за границей спрятал – своевременно! – рассмеялся Голицын. – Да и то: с хромотой его от наших церберов держись подальше.
* * *
Мария Фёдоровна в окружении придворных расположилась на небольшом удобном диване, перед нею – изящный столик с напитками и закусками. Неожиданный уход царя охладил ее веселость, как ни старалась она это скрыть, – в голосе появились гневливые нотки.
– Знаю, знаю, доложили. Он занят, пошел к ней, но перехвачен Голицыным… Наиважнейшие дела. Я-то, наивная, ждала, что державная пара почтит наш праздник. Как же? Екатерина Изначальная одарила страну балами, пирами, фейерверками с шампанским… (Жуковскому) Что этот язва Вяземский так губы искривил и кланяется так неохотно, как англичанин?..
– Так он же англичанин, ваше величество, – быстро откликается Жуковский, – или… ирландец. На половинку. Тут и очки не помогают! (Смех)
Толстяк князь Нелединский-Мелецкий, секретарь Ее величества, не преминул вставить обычное:
– За ум опять взялся, да больно на язык остер. Выбил разрешенье в столице хлопотать о службе, но либерализма дома не оставил. В Варшаве вознес себя над такими же, как сам, исполнителями царской воли!
Мария Фёдоровна усмехнулась тонкими губами:
– Да ты, князь, уже рассказывал его историю… Бедняжке в шкуре ежа будет служба несладка… (Вдруг вскидываясь) Но что же наша Лизхен-государыня пренебрегает нами? Так дерзка! Мне говорит наотмашь намедни: не эта кутерьма – это она о бале в честь семейного праздника! – есть суть, Божиим промыслом в человека влиянная… Она язык народный знает лучше меня! «Влиянная»! Значит, все мы тут – без этой вли-ян-ной сути? Скажи, мой секретарь: что так дерзить легко все стали?!
Нелединский-Мелецкий вмиг вытянулся из своих почтенных лет и объемного живота:
– Овцы пастыря потеряли, ваше величество. Карбонарии на слуху – потому как слово яркое. О масонах умолчим – это быстро выветривается. Но общества всякие – филадельфийские, скопческие и даже политические – все еретики! – размножились грибами…
Мария Фёдоровна укоризненно покачала головой; она всецело доверяла этому сановнику, но всегда делала поправку на его хвастовство своей осведомленностью и польский национализм.
– У вашей Нарышкиной, то бишь княгини Святополк-Четвертинской урожденной, поляки не стесняясь сеют смуту. Один Козловский, мне сказывают, говорит такое, что сами заговорщики мальчишками стоят, разинув рты. А на одном балу высокий сильный господин – кавалер блестящий – ба! отплясывал в мундире надворного судьи! Бал-маскарад решил устроить?
Нелединский-Мелецкий в один миг рассмеялся, сделался серьезен и опять рассмеялся.
– Нет-нет, Ваше величество! То просто Пущин, друг Пушкина неугомонного.
– Пущиных знаю: род военный, не к лицу им это. Твои все братья по перу, Жуковский, людей от службы отвращают!
Жуковский шариком подкатился под самое державное ухо:
– Не совсем, матушка-царица! Пущин не жалует перо и Пушкина корит за легковесность. Верно, обижается, что никто не отмечает его подвиг – должность мелкую надворного судьи поднять на высоту министра по духу исполненья!
Мария Фёдоровна мечтательно вздохнула:
– А хорош… И впрямь есть человек, что красит место. Как статен… С ним танцевать хотела, да страшно на мундир смотреть. (Князю Нелединскому) А ты полякам передай, чтоб под крылом России зла не копили и черных наущений не слушали. Свет нынче стал мерцать, как заплывшая свеча… Бунтарские поэмы в моде… Некий куцый Грибоед, изрядный музыкант, читает по салонам то, что писано для дворни, – и все в восторге! Это тот, кто Шереметева убил на пару с графом Завадовским?
Нелединский-Мелецкий, пыхтя от облегчения, что тема поляков миновала, уводит ее от себя еще дальше:
– Об этом знает наш губернатор, но по истеченьи стольких лет…
Граф Милорадович, генерал-губернатор Санкт-Петербурга, ответил быстро и с готовностью:
– Истеченье лет, ваше величество, не принесло свидетельств его вины. Никто участья Грибоедова в дуэли не подтвердил доныне. Разве… (наклоняется и что-то тихо говорит императрице)
– Ах, гусары, ах, гвардейцы! – Мария Фёдоровна расплывается в улыбке. – Она у вас шпионкой, что ли? Или… ох-хо-хох! О, граф, вы многих бунтарей пригрели, и очи дивные следят за ними. Славное хозяйство завели. Но помните семеновцев бунт! Разгул и гнев! Я до сих пор дрожу… Я их выговариваю и им покой даю, а они в один глаз мне усмехаются! Великие князья со мной – для них они… как дети неразумные. Меня, мой сан они легко переступили… Вы молодцом тогда, мой милый. Что ж теперь – столица покорена бунтарскими стихами?
Милорадович молодцевато выпятил грудь и покрутил ус, будто показывая тем самым, что положиться можно только на гусаров.
– Царица-матушка! Все заболели вдруг театрами и лицедейством. То-то б Пётр Великий посмеялся, во что его забавы превратили! Все норовят друг друга скорчить, и всё острее и острее… Кто на отца, а кто на брата пишет эпиграмму, потом на друга… Я прав, Жуковский?
– Как всегда, граф-герой! Басней нравы не исправить! Слово легкомысленное – как и злое, – что шпора гусара пьяного, ранит и гонит лошадь под уклон.
– Как давеча тут Вяземский сказал. – Нелединский-Мелецкий, отдышавшись, вновь приблизился к императрице. – Коль из родного дома рознь выносим, не миновать и в обществе ее.
– Вяземский везде поспел… Прав Ангел наш: писаки – порох для бунтарей, – раздраженно отрезала Мария Фёдоровна и, жестом вновь приблизив Милорадовича, тихо спросила: – Что, граф, гвардия и впрямь не любит моего Никки?
Милорадович ответил не сразу и голосом излишне резким:
– О чувствах не могу судить! Любит – не любит… мы, воины государя, не барышни, – и совсем тихо добавил: – У него армейская хватка, и многих в армию из гвардии отправил – обида накопилась, да…
Мария Фёдоровна будто растерянно откинулась, оглядываясь.
– И Александр ушел – унес надежду на неомраченный бал и на веселье без притворства. (Делает жест Нелединскому) Зовите мне и Никки, и Мишеля – беседой с ними, может быть, утешусь. (К фрейлинам) Узнайте, что и как, надолго ли покинул нас Благословенный…
* * *
Великие князья приближались к матери заметно скованно, чопорно, ничего хорошего не ожидая от беседы с ней, так резко переменившей настроение с праздничного на кисло-паническое. Впрочем, надменная улыбка и тут не покидала лица Николая, за ней скрывались недоверие и желание просто плюнуть на все придворные хитросплетения, разговоры и слухи. Михаил же, наоборот, всецело доверял и матушке, и всей живописной картине, которой рисовалась ему придворная жизнь, и она была ему интересна.
– Успокойте меня, дети, я Алекса не дождалась… На языках у всех бунтовщики, и бал, и праздник теряют смысл. – Мария Фёдоровна то ли умело изображала великое смятение, то ли и впрямь слишком увлекалась своими эмоциями. – Я не могу семьею рисковать, а трон у нас, увы, непрочен. Он часто покидает нас, теперь он с Лизхен… Нарышкиной он позволяет всё. Вокруг него вдруг всё поблекло! Ужели Ангела покинул наш задор великий? Пусть удаляются… И заберут бунтовщиков с собою, и поляков вздорных! – вздохнем легко. О, как я смущена в разгар веселья…
Николай, щурясь на танцующих, твердо проговорил:
– Maman, он план давно готовит…
– Он? А ты? – Мария Фёдоровна по-птичьи резко возвысила голос и смотрела тревожными глазами.
– Мы вместе, намечен разговор…
Мария Фёдоровна была непреклонна – видимо, обилие танцев вскружило ей голову и появилось желание здесь же, на балу, разом отвести острые вопросы от веселой жизни двора.
– Я тоже хочу знать. Ты это понимаешь? Ich will wissen! Alles!
Николай осторожничал, понимая ничтожность разговора в сути… Но нельзя допустить и нотки неуверенности в голосе, значит, надо говорить о желаемом как о свершившемся – так учили его в обожаемой им Англии. Поиграв слегка и артистично яблоками глаз и желваками, он произнес на французском четко, хотя и негромко:
– Он готов принять меры, но его нужно… поддержать, вы меня понимаете, надеюсь, вполне. Как говорил патрон моей юности лорд Веллингтон: всякое событие имеет право быть, но происходит то, которое больше давят. Что я знаю верно, обещал он говорить и с Константином, чтобы тот не отступил от своего слова и не претендовал на трон.
Заканчивал фразу Николай уже вполоборота к матушке; правая нога, затянутая в плотные белые рейтузы, выставлена вперед и слегка подрагивает, как у жеребца-иноходца. Эта привычка появилась недавно, когда он понял, что трон предназначен именно ему: сначала он ее сдерживал, а потом, наоборот, как бы демонстрировал, уверенный, что умным людям его вздрагивающая нога говорит больше всяких слов.
Мария Фёдоровна ласково улыбнулась в ответ:
– У Кости моего, цесаревича Варшавского, тронобоязнь врожденная. Ты этим не страдаешь, Никки. Тронобоязнь перерастает в меланхолию… Алекс позван как тираноизбавитель (вдруг всхлипнула), Костант стал троноизбегателем… Алекса и обманули, и обманулся… С конституцией заигрывал… А как вновь надумает чудить? На ограниченье самовластья духу, слава богу, не хватило. Пред ним народ – и темный и лукавый… неблагодарный, Бога вспоминает в нужде да слабости.
– Матушка, еще отец указом запретил народу поле в воскресенье! – Мягкий, но звонкий голос великого князя Михаила резал надушенный воздух в клочья. – Но до сих пор ведь гонят! Когда ж в молитве голову склонить, а не только в барщине с утра до вечера, да еще и в праздники…
– И ты дерзить… Приятное сказать мозгов побольше надо! – Мария Фёдоровна качает головой, и зависает тяжелая пауза. – Где взять законопослушного помещика? В Германии? К каждому по надзирателю приставить? Такие здесь традиции веками…
– Объявить мятежником того, кто хоть раз нарушит сей указ, другие… – Михаилу не впервой было играть роль простачка.
Но Николай строго и высокомерно оборвал по-французски:
– Тебе не следует иметь такую тему.
– Случайно ли царь Пётр определил быть немкам женами царей России! – Мария Фёдоровна неприятно для русского уха спесиво растягивала слова. – Эти ваши… хороши для неги, а как до дела – лежебоки, кобылы сивые! Вот ваша бабка…
– Умела совмещать…
– Мишель!.. – Мария Фёдоровна умоляюще шутливо и томно повернула голову в сторону младшего сына.
Николай взял брата под локоть, натянуто улыбаясь, подобострастно склонясь и слушая мать.
– Мой мальчик, мой Никки, ты узаконишь строгость для России навсегда. Палок им, палок! Они нас за тиранов почитают! До сих пор глаза бунтующих семеновцев я вижу – и вы их видели – солдат и офицеров! Тираны мы для них – пусть так. Есть Польша, есть крещеные евреи, немцы – вот опора нам! Случайно ли Благословенный так Европой занялся?.. Иначе с лапотным не сладить, правленья нашего не удержать. Уже в пиесах ум клянут, что беды ум приносит… Слыхали?
– Да, матушка, – склонил голову Николай, – поэты развелись грибами, а к делу некого приставить. Вяземский мот, болтун, завистник… Карамзин – тот самый негодяй, благодаря которому народ узнал, что русского царя тираном можно почитать. А этого… что ум свой бедный в пьесе расхвалил, я видел у Паскевича. Потоньше штучка, поумнее, но болтлив, собою занят, тщеславен, как все сочинители, без меры…
Мария Фёдоровна себе тихонько: «Прямо Алекса портрет выходит…» (вслух, с преувеличенной тревогой):
– Что с нами, дети, будет? Всё выходит из своих границ – как Нева, шумит и угрожает. А Алекс наш всё на колесах, всё у него Голицын или Аракчеев – пустые люди, на мой взгляд.
– Тени прошлого. – Николай вновь выпрямился и говорил исключительно по-французски, небрежно. – Годятся для затычек сквозняков души. Один своими пушками спас от позора европейских королей, другой молитвами скреплял решимость Александра. Какой из Аракчеева правитель дел?! Сам раб, другого языка не знает. Ну и Голицын тоже возомнил себя щитом Христу и христианства… Все выбились из-под руки державной.
Михаил рассмеялся, открыто непокорствуя:
– Возьмите англичан… У них король, а чаще королева лишь надзирают сверху за тем, как две руки за власть дерутся, соревнуясь во благо королевства. Правительства меняются из руки в руку – монарх над схваткой остается! С ноги на ногу ходит человек, с руки на руку тяжесть несет…
Николай вновь сжимает локоть брата и нравоучительно поправляет:
– Там рабства не бывало никогда – и нет поныне! Сословия сумели обо всём договориться и кровью хартию скрепили…
Мария Фёдоровна тихо улыбнулась.
– Как вы милы, что умеете даже в политике поладить! Похвально – сумеете вы править и без хартий, aber hier, где нет ни рук, ни ног, послушных голове!
– Ни головы, к народу обращенной… – Мишель был неисправим.
– Полно, вольнодумец! Сегодня всё же праздник, идите танцевать!
2. Забытая королева вступает в игру
Зимний дворец. Покои императрицы Елизаветы Алексеевны
20 марта 1825 года
В то самое время великого увеселения в покоях императрицы Елизаветы Алексеевны царило великое смятение, которое исходило, впрочем, только от нее самой. В полутемных комнатах она безуспешно искала место, где бы не было слышно звуков бала, похожих на ликование чертей. Мелодии и впрямь не долетали сюда, а нечто искаженное многочисленными коридорами, лестницами… Эти звуки метались за ней по комнатам, как и многочисленные ее отражения в зеркалах и мебели, – тонкая фигурка в длинной шерстяной накидке появлялась и исчезала как привидение. Наконец она увидала себя на фоне Невы, и свинцовая тяжесть реки, недавно освободившейся ото льда, вдруг придавила ее переживания и заслонила уши. Тишина… Царица что-то шепчет и с капризной, как у девочки, миной гладит пальчиком холодное стекло. Стройная пленительная фигурка словно выгравирована на фоне окна.
– Всё сходится. Он мешает нынче всем, как мешал его отец Павел перед кончиной – и гвардии, и боярам ненасытным, и помещикам-распутным… Англичанам-крысам, напуганным желанием реформировать Россию. Он рвется помочь грекам – Европа своекорыстная пугает революцией, Бенкендорф вещает об ужасной гетерии свободолюбивой. Его любит русский народ, и он любит простую жизнь, но кто-то распускает слухи, что он трус и ловко прячется за троном… У него возвышенная душа, которой не понять им! Он слишком рано занял престол… Получилось – только стал рядом, слишком занятый собой… Нас подтолкнули, вынудили, запугали! Теперь он стал не нужен…
Опять неслышный шепот и шлепки ладошкой по стеклу.
– Смерть Софи… и всех наших деток… Такое может быть случайным? Хотя бы кто-то выжил! Нет… Я знаю всё: государь в нём умирает, и это повод всем озлиться. Наивные мальчишки, играющие в революцию, – они думают, что лорды дадут им шанс! Они давно поставили на Никки, и Россия снова в тупике, откуда путь только на кладбище.
Она зябко поводит плечами, кутается в шаль, отходит от окна и падает в кресло.
– Я знаю всё. Пока жива – им не убить его. Мы тоже хитростью не обделены. Но сердце! Мое сердце! Оно не умеет каменеть и при дворе пустом и праздном разрывается от правды.
Кто-то вошел, и она, думая, что это прислуга, делает знак удалиться.
Но в комнату вошел император Александр I, он делает несколько нетвердых шагов и замирает:
– Лизхен, дорогая, не вижу вас… Спешил к вам, но Голицын вновь перехватил. Однако пусть подождет с имперскими идеями.
Она сделала попытку встать, но он молодецки подбежал и припал к креслам, и минуту висела тишина.
– Какой контраст, милая! Там круговерть забавная и мелкая, а здесь к нам в окна смотрит вся держава сразу, и мы храним ее от свистопляски. Ох, умеет же maman устроить праздник из ничего…
– Не только праздник… Но и судьбы наши промеж танцами решить.
Александр слегка отпрянул и встал.
– Не надо желчи, милая…
– Это не желчь, это прозрение. – Елизавета абсолютно неподвижна в своем кресле, и голос ее слабый, певучий будто падает откуда-то сверху. – Она впредь вас решила, что трон для Никки более подходит. Да, мы увлеклись сторонними делами, несчастливы в судьбе. Но причина это или… следствие? Если мы немедля не подумаем о нас… Она сделает это за нас.
Александр с удивлением всматривается в жену, прохаживается и вновь смотрит со всё бо́льшим интересом и радостью… Потом присаживается в кресло рядом.
– Вы еще больше хорошеете, Lise, когда так смело говорите… Давайте подумаем! Увы, я недостоин своей принцессы и вас России не открыл. Оберегал от политики и всё дальше уходил… А вы всех ближе к истине, ко мне! Петра Великого виды крови в детстве сделали жестоким, меня же… смерть отца жестокая принудила искать спасенья от обмана – в самообмане и перемене лиц…
– Вы приближаете пустышек государь! Превознося ваши достоинства, они прикрылись вами от народного укора, не умея быть полезными России.
– Не мной, а троном, который чужд мне изначально. Россией правит провиденье, мне оставляя бегать с фонарем – как перед каретой, пущенной по склону. Мы замешаны в крови… и трон нам не дается! Это как во сне: вот плод во всей красе, но съесть его не получается.
Елизавета закрыла лицо ладонями и ахнула слабо, жалко.
– Во сне?! Бал – быль, а Россия – сон… Сон убивает реальнее ножа. Проснемся мы или умрем? Унять врагов и править самому, став на закон! И кровь отца к тому взывает. Спешите! Те, кто замарал нас в кровь, опять соблазны сеют. Или она была напрасной, и нами только в поддавки играют? Мерзость ваших подданных кругом!..
Александр исступленно гладит ее руки, не решаясь отнять их от лица, повторяя без конца: «да», «да»…
– Революцией в России запугали бояр при отце вашем – вы же помните! Теперь они сами революционеров плодят безнравственным двором и рабством! Неужто вы и впрямь в мальчишках видите врагов? Или от нежелания начать реформы?
Раздвинув слегка ладони, она внимательно смотрит на императора, и, кажется, слова более страшные готовы были сорваться с ее изящных губ. Александр с восторгом берёт ее за руки, целует их и с неподдельной горечью и волнением признаётся:
– Тебя любил я, и тебя недооценил, доверился шутам. Но, Лизе, согласитесь: я не уклонялся от вызовов судьбы, от бед, что на отчизну пали…
Елизавета медленно выпрямилась, взяла его руки в свои и, глядя чистым взором, мученически стала спрашивать.
– Пали… с небес? Не те ли, кто отца лишил вас, устроили нашествие Наполеона?! Через продажных бестий Талейрана и Меттерниха? Вспомните, как плакали мы, читая книгу о войне Наполеона в Сирии и варварских убийствах туземцев мирных… Теперь известно стало, что та книга – ложь, изданная в одном экземпляре для одного читателя – русского царя! А мы сжимали кулаки, называя его извергом, и клялись отомстить. Ну совсем как дети… А что Бонапарту о нас налгали?!
Александр отпрянул и с печалью возразил:
– Я был не в силах это разглядеть! Но теперь имею план, мне подсказали…
– Послушайте меня хоть раз: везде есть люди добрые и злые, но только у британцев есть многоголосый орган зла. Всё, что поперек их выгоде, уничтожают глазом не моргнув. Где раз ступил британец – вытопчут поляну, где кровь пустили – будут пить до пьяну, не хмелея от такого пира. Один злодей со сцены быстро сходит, но когда есть орган зла – оно накопит опыт и станет древом… Страшно подумать, что говорили Павлу их агенты, обрекая и его, и нас с тобою!
Елизавета Алексеевна замолчала, молчал и Александр, будто они давали слово тому, кто незримо был с ними в комнате.
– Матушка Мария Фёдоровна стала похожа на старушку-англичанку: неважно как, но Никки на престол – и поскорее! – Александр уронил голову ей на колена и едва выдавил из себя: – Вот вам и ответ, мой ангел. Успели нажужжать ей, что карбонарии династии грозят, – так провокаторы болезнь развили. Возможно, не обошлось без англичан. Боятся, что соборность в России учредим, уступим либералам и силы новые освободим…
– И что же, что?! – Азарт и нотки отчаяния смешались в голосе императрицы.
Александр вновь с нескрываемым восторгом смотрит на жену.
– Моя революционерка… Не что, а кто! Кто? Знаешь Воронцова-отца – сидел в Англии послом так долго и так сладко, что стал служить им, как и нам. Таково сердце русского – отзывчиво и на фальшивое добро со сладкой жизнью! Потом в презрение и гнев кидается… Вот Аракчеев – какая страсть служить и пользу принести, заслуги есть, способности и самодисциплина! Но рядом кто с ним?! Им крепостная девка управляет, и сам во гневе топит дарование. Нужно менять, менять, менять – чтобы иметь сильнейших под рукой. Я опоздал, да и один не смог. Здесь нужен орган высший, общий, собор честнейших, чтобы друг друга подпирали… (Роняет голову и крутит ею.) Теперь хочу лишь одного: чтобы династия окрепла, чтоб был у нас и Александр Второй… и Третий. И хочется живым остаться – тебе же счастье обещал! Нас толкают к хитрости, как когда-то к трону. Поможешь, Лизхен, мне и… себе? У меня есть план…
Жена медленно и нежно гладит его по голове.
– Уже не время спорить… Я всё поняла, мой государь. Двор и дворня – рабы не меньше, чем народ, их интересуют только праздники и балы. Не видать им ни свободы, ни конституции, только фигу от Николая.
– Плевать, – быстро заговорил Александр, оживившись. – Я никому не делал зла, а лишь терпел, терпел… У нас заслуги есть, чтобы остаток лет в уединенье провести… Ну, не на Рейне, как мечтали, но в краях полдневных… Ты мне должна помочь. Уже послал людей я в Крым найти уютное местечко!
Елизавета тоже оживилась и, кивая головой, стала вторить, как бы мечтая:
– Граф Воронцов-сын на юге хозяин полновластный, он англичанам друг. Если помогут с юга выбраться на Рейн, простим им всё. А здешним дуракам придумать сказку – пока поделят власть, о нас не вспомнят.
– Да-да, уйдем, оставим Никки победителем бунтовщиков. – Александр энергично поднялся и стал прохаживаться возле кресел. – Чтобы потом и турок отодвинул далее… Все бунтовщики под колпаком, и меры завтра же приму, есть много вариантов…
– Чтобы обдумать всё и приготовить, нужно время, силы. Берегись, мой Ангел, твой лекарь брит. Мы бездетны и утомлены без меры – случайно? В случайности давно не верю. В наших судьбах вижу отраженье незнакомого и страшного лица… – Елизавета Алексеевна делает попытку встать, словно сопротивляясь страшному виденью и отгоняя его движением.
Александр подает ей руки навстречу и твердо возражает:
– Не так я прост! Ты только меня не чуждайся и не отталкивай, и слабостью своею не пугай. Сил у тебя как у Наполеона! Давно бы надо двор вручить вот в эти ручки, дав матушке скромнее место. Иди ко мне! (Поднимает ее за руки с кресел.) Мы станем у зеркал, себя увидим юными – какое счастье было, Лиз! И оно ведь с нами! Мы и теперь всех краше, как ни чадят над нами черти своим коварством (смотрят на свои отражения в зеркалах, как на незнакомцев).
3. Капкан для заговорщиков
В середине весны Санкт-Петербург, окончательно сбросивший оковы ужасных холодов, явился оживлен и юн, и полон жизни. О дачах еще не помышляли в высшем свете, и гвардия не примеряла летних лагерей. Балы гремели с пущей силой, соревнуясь красотою с расцветающей природой. Лишь императора в те дни нигде не видели, хотя и знали точно, что столицы он не покидал. Ходили слухи, что готовит он ответ коварным туркам, устроившим резню славянам на Балканах и Грецию лишившим патриарха. Намечались смотры войск, маневры, от которых Юг и Запад закипят… А вот о заговоре, о бунтовщиках разговоры как-то стихли. Немногие лишь знали, как обманчивы весенние надежды и салонное веселье, как много было скрыто за величием дворцовых сводов, как много лиц, известных и неизвестных, посещали их по узким лестницам и коридорам.
Санкт-Петербург. Зимний дворец
29 апреля 1825 года
Вечером этого дня император нетерпеливо прохаживался в кабинете по мягким коврам и дольше обычного останавливал взгляд на Петропавловской крепости в большом окне. Три близких и по-своему дорогих лица приглашены к нему перед тем, как он примет судьбоносные решения.
Дверь распахнулась, и князь Александр Николаевич Голицын быстро вошел, семеня короткими ножками. Этому человеку император доверял больше, чем самому себе, и в беседах с ним никогда не разделял, с кем он говорит: с другом-«духовником» или государственным деятелем.
Александр нетерпеливо прервал обычные жесты и слова вежливости:
– Меня ждут, Голицын, давай накоротке.
– Ваше величество, во имя нашей многолетней дружбы! Неспокойно мне смотреть на нынешнее… Вы один в бушующем море… Эти безумцы, государь, берут большую смелость! Мой долг – предупредить!..
Александр нетерпеливым жестом останавливает эмоциональную речь князя и, усаживая его в кресло, мягко и тихо возражает:
– Твоего племянника я видел среди них. Племянники в моду вошли – и герцог Вюртермбергский опять у нас и шепчется с maman. Не надо… Мне ли, князь, не знать об опасностях. Поверь: каждый понесет заслуженное наказание… в том числе и я, конечно… по-христиански если рассудить.
– Да-да, государь, мы только в начале испытаний внутренних…
Голицын озадаченно помолчал. Нечто совершенно новое уловил опытный царедворец в словах державного друга: «опасности», «заслуженное наказание»… И тон твердый! Племянника-оболтуса упомянул, хоть раньше никого из молодых фрондирующих не замечал как будто…
– Да, государь, медлить – нам груз вдвойне! Медлим реформы – плодим заговоры, секты, ложь и ложи… Я уж откровенно, ваше величество, памятуя наши планы и молитвы о России. Вот и иерархи в мракобесие впадают. Хотим духовности от каждого – а им неймется, злятся… будто мы покушаемся на паству. Это от колебаний наших! Кто-то умело толкает маятник сомнений за пределы, а полумеры спешит ошибкой объявить!
Александр I и сам расположился в креслах, вальяжно вытянув сафьяновые полусапожки. Всего несколько минут назад он торопился и торопил, теперь вдруг задумался, отвечал медленно:
– Все прокисли что-то быстро! Даже старообрядцы в заговоре. Ну, тем непросто угодить – они всегда роптали и не скрывали этого. На кого ж пенять? Четверть века – и хоть опять всё снова от бабушки пляши…
Голицын нечто уразумел и, горячась, с увлечением стал убеждать в своем.
– Заговор питает старое – рабство, отсутствие законов, промысловых дел… А по углам всё кумовство, привычка жить за счет казны. И этим пользуется сила внешняя, чтоб из угла медвежьего не вышли мы, забыв Петра Великого заветы.
Александр I только кивал в ответ. За что он любил Голицыных и особенно этого – за верность староотеческим принципам: старообрядцы бы позавидовали. И эта твердость позиции будила и будила мысли… Но!
– Мы проиграли, Голицын. Есть обстоятельства, которые сильнее, а может быть, хитрее нас… Пётр пробудил все поколенья – они пошли за ним как за вождем природным. Теперь придумали, что царь помеха, что царь… опасность для державы. Одни кричат «ура» свободе, другие слезно умоляют не лишать их жен крестьянских: генерал-губернатор многоуважаемый мне такое отписал. Нет, у России свои дистанции… Петровы начинанья переварить – и то отрыжка тяжкая по день сегодняшний. Вот ты – сколько возглавлял министерство духовных дел? Подожди, я помню! Но не вижу за тобою патриотов – всё те же казнокрады! А ты не либерал! У них – мальчишество, разврат, сопливые мечты… Но увлекают и людей серьезных! А где же ты?
– Посмею возразить, мой государь, и средь вольнодумцев немало патриотов, умных, дельных… Они все учатся!..
– Твой племянник, например? – Александр I улыбается мягко, милостиво, словно гладит, но в глубине глаз боль и насмешка. – Опоздали мы, мой дорогой. Нам не дали сделать и двух шагов! Война, нашествие изверга… кто-то помешал, я знаю кто. И виноват, что доверял врагам. Но эти наши… слишком далеко зашли. Даже мою революционерку Lis перепугали – прямо в якобинцы захотели.
Голицын страстно подхватил:
– Именно, государь! Неправдоподобно далеко – неужто сами? Их поддергивают то ли поляки, то ли англичане, чтоб подтолкнуть и их, и вас к необдуманным шагам. Народу надо дать сейчас пример сильный, общий – в вере! Как бы повторное крещение Руси, чтобы Евангелие было не только знанием, но делом жизни всей. Помните заветное: каждый идет к богу сам, но впереди обязательно иерархи. Это – Церковь! Сейчас смотреть на них отвратно, они сидят и правят яко монархи, а паству гонят страхом перед себя, бесправную и темную. Это не свято, и это не духовенство! У меня есть план, мой государь…
Александр I поднялся с кресел и посмотрел на часы:
– Знаю, знаю… На планы ты умен. Мы с тобою толковали много лет – и так, и этак. Евангелие вместо законов, власть божия на земле… Да приидет Царствие Твое! А получается, плодим секты духовные, с виду благонравные, а суть – соблазн великий для человека враз с богом поравняться. И часто они – лишь прикрытье пустоты и оправдание пороков. Священный Союз монархов я создал, а на сцене оказались карбонарии…
– Согласен, согласен много раз! – Голицын не уменьшал энтузиазма. – Но нужно двинуться из рабства хотя бы в нескольких губерниях – и первый шаг за Церковью. Она должна задать и плавность, и разумность хода. В общине и в церковной, и в мирской – она хозяйка, но не барин! Ее крестьянин, если достоин, должен быть освобожден с землей. Первыми свободу заслужили церковные крестьяне. Если есть рабы у Церкви, то барин никогда не будет христианин. Право первой ночи да замашки властителя судеб рабов – вот вся религия его! Мы хотели дать образованье во тьме безнравственности, и отсюда…
– Ты прав, Голицын. – Александр I грустно улыбнулся. – Но кто нам даст лета… ошибки исправлять? Устал я, брат. Иные годы, иные думы. Двадцать пять минуло их, я пытался и старался… Но мешали, предавали и грозили… Образ барина-отца в народе крепок. Это и хорошо, и… этим пользуются негодяи – так уложено не нами. Негодяи – тоже стан России и империи… Нет, мой дорогой, двадцать пять! Тут даже солдату полагают отдых.
Император останавливается у зеркал и долго смотрит на свое отраженье, поглаживая плешь, словно забыв обо всём. Князь почувствовал что-то недоброе в спокойствии венценосного друга.
– Я скакал от смотра к смотру, к парадам и ученьям, я такие планы затевал… Я вел войска на битвы и спал на сене, ел картошку, как простой солдат! И кто теперь оценит, кто поймет мою усталость? Нет, не вижу благодарности… да уже не надо. Не жду… Пора мне на покой – признаюсь как другу.
Голицын стал понимать, куда клонит царь, и, едва сдерживая дрожь в голосе и пытаясь поймать его взгляд, спросил:
– Если так серьезно… Следует тогда ваш Манифест, что у Филарета заперт, обнародовать, чтоб смуты избежать, чтоб Николаю трон занять, как вы решили…
Александр резко поворачивается к князю всем корпусом, смотрит тяжело и, почти не повышая голоса, чеканит:
– Не смей и думать! О том позабочусь в нужный час. Обдумай лучше Манифест об отречении… Помнишь, мы говорили?.. Только в строгой тайне!
Голицын, всхлипывая при сухих глазах, сползает с кресел на колени.
– Не покидай престола, царь-государь, мы, дети твои – пропадем, аукнется по всей России, содрогнется и устоит ли… Сколько врагов сейчас…
Невозмутимо и долго смотрит на него император, потом подходит, помогает встать и совершенно спокойно треплет за плечо.
– Оставь, Голицын… Тон шутовской мне тошен. Всё не так ужасно – зачем же воронье скликать? Ради благ мифических династией не буду рисковать. Продают свои услуги и русские, и немцы, а ты о крестьянах плачешь. А покупателей ты знаешь! Они меня уже на плаху кличут и без революции. Уволь, о господи, судьбы такой! Прощай, Голицын, даст Бог – и свидимся до перемен и… делай, что велел.
Император провожает князя до двери, и, не дав камергеру закрыть ее, просит тотчас звать Аракчеева.
* * *
При появлении Аракчеева император уже сидит в низком кресле, левая нога его лежит на низком стульчике… Явно пересиливая боль, он встает и идет навстречу с тихой радостной улыбкой. Аракчеев тоже движется медленно, будто готовый при определенном знаке тотчас повернуть назад. Высокий и поджарый, и лицо несколько вытянутое, сухое, в нём ничего, кроме неистовой воли и умного взгляда.
– Ах, Алексей Андреевич, балы шумят чередою и кубки полны, но не для нас сей праздник. Мне праздник видеть и обнять тебя! И надо бы нам чаще видеться в такое веселое время.
Они обнимаются. Аракчеев, не выпуская руки императора, чуть откачнулся, и, наклонив голову, зорко вглядывался в него.
– Вчера из Грузино, ваше величество, – из нашего Грузи-но… Не смел обеспокоить, но вести куда как развеселили! В южных корпусах броженье, государь. Витт, Киселёв, Ермолов – все ненадежны… Уже и докладывал вам: в правительство идут сигналы постоянно, а некий Бошняк целый доклад прислал…
Александру очевидно приятны были напоминания о великолепном аракчеевском поместье, где он не раз подолгу гостил у своего военного министра, любуясь на военные поселения, высмеянные и проклятые в обществе. Ожидал он, конечно, и таких тревожных вестей «с порога», но, не теряя веселого тона, игриво укорил:
– Вот и ты, мой милый… С паническим душком тебя не узнаю! Ты был стеной мне, старшим братом… Неужто зашатался от вестей иль слухи одолели?
В глазах императора была всегдашняя для Аракчеева ласка, но блеск в глубине отдавал таким холодом, что Аракчеев совсем опустил голову.
– Оставь ты эти донесения, присядь. Давай подумаем, мой друг… Как могло случиться скоро, что все мечты и планы наши обернулись нам шишом, России мукой. – Александр усаживает друга на небольшой диванчик, идет за стол и устало опускается в рабочее кресло. – Мы-то с тобой знаем: не народ виновен, не море бурю вызывает.
Аракчеев вздернул голову, как строевой конь при звуке трубы.
– Не виновен?! Да, может быть… Образование не любит и дисциплину ненавидит не народ, а барин-негодяй! В нём нет соединения ученья и служенья!
Александр поощрительно кивал, улыбаясь мягко, и как бы безучастно отвечал. Но слова его резали диссонирующим смыслом и такой откровенностью, какой даже между ними, очень давними побратимами, не водилось:
– Вот ты – учен и генерал, твои орудия Наполеона потрясли, земной поклон тебе. Но ты кого учил, чему учил? Кого поднял к себе, до первых лиц приблизил? (Пауза.) Вот так-то. Мы окружены бездельниками и болтунами – сам чёрт согнал их ко двору. Ему не нужно перемен, а лишь балы, балы… Мы разве ему служили верно? Нас поносят все. И Европа недовольна: боится власти помазанника Божия и усиления России на Балканах. Им Турция нужна, чтобы грозить славянам!
– А не надо было пред ними лебезить. – Аракчеев кривой и злой усмешкой при спокойном и умном взгляде производил впечатление атакующего аллигатора. – Мы сами всех усилили, всех омыли нашей кровью, а нас хотят ослабить. То же и внутри: порядок и дисциплина – вот наши реформы, а не болтовня о либерализме и прочих европейских штучках. Сечь всех – и баринов-мотов – по первое число! У хорошего хозяина мужик о воле не помышляет – он промышляет и хозяину дает доход, даже отпущенный на волю… Сечь подлецов и вольнодумцев! А мы им обещаем, обещаем… А обещанья – это слабость!
Император надолго задумался, но легкая улыбка не сходила с его лица. Он что-то вспоминал… что? Как выручал Вильгельма прусского, не щадя солдат? Париж? Где англичане отняли у него лавры победителя?
– Сильны умом мы задним… Двадцать пять лет правления – пора итожить, мой дорогой. Давно тебе я говорил, что срок уж близок, перемены на пороге. И будем прямы: то, о чём мечтали, – не удалось. Вот и военные селенья… Казалось бы, отрада глазу, но… Помню, помню, ты был против них, но трудом великим идею блестяще воплотил. Однако мне нашептывают: «мужик-солдат», «солдат-мужик» – это не отвечает самой природе и опасно взрывом. И ты предупреждал… Значит, ломал себя, ломал мужика в солдата… солдата в мужика. Великий труд, великий грех – всё ради меня и ради дружбы нашей? А для дела, для отечества нужна не любезность, не желанье угодить, а твердость государственных мужей. Да где их взять! Уж если ты поддался искушенью во всем моим желаньям потакать! Ты! – кремень, по выражению отца… Как время нас ломает или… доступность девок крепостных, а? Глядь – а уж и сами мы рабы страстей, и нас ведут к голгофе палачи.
Под каждым словом императора Аракчеев сникает всё больше, и будто слышен скрежет сжимающейся в нём пружины; потом тяжелым взглядом сверлит своего венценосного друга и не изменяет своей привычке говорить только правду.
– Только теперь я проникаю, мой брат и покровитель, как опасно положенье. В губерниях нет средств на самое необходимое – больницы, школы… Мануфактуры стали, всех разорили английские товары, через Польшу к нам идущие. И льготы бриты требуют как прежде!
Александр долго молчит, прикрыв глаза, отвечает тихо, таинственно:
– Всё те ж грехи, припоминаю. С тобой как другом поделюсь. Жалею я сейчас, что с Бонапартом им удалось меня поссорить, и сестру не отдал ему в жёны. Наш Тройственный союз – его, Вильгельма и меня – был бы для Европы благом, а для России – так вдвойне. Теперь Наполеона нет, но тень его блистательных побед накрыла все монархии, и они поблекли, закачались. А честь упасть хотят России уступить! Нет, уж лучше сам я на голгофу поднимусь! (Широко открывает глаза.) Вижу, вижу, как ты злишься и не одобряешь, и всё же можешь быть полезен. Ты был у меня противовесом всем этим либералам-реформаторам! Сейчас им нужно указать на место. Я и предположить не мог, что придет время и противовес заменит сам товар…
– Заменял, заменял, Ангел наш. – Аракчеев язвительно усмехнулся. Он еще не знал, что задумал Александр, но если пришло время действовать, то это его время. – Противовесом был отсутствию подолгу царя-батюшки – по важным причинам. И бездействию его – от страшной привычки либералов вешать королей. Предупреждал, что заигрывать с ними опасно…
– Браво! Вот теперь к делу. Какова надежность ныне твоих военных поселений, любезный Алексей Андреевич? Могу ли рассчитывать на верность в случае угрозы мне и даже династии? Ответствуй, как всегда, не приукрашая!
Начался обстоятельный разбор военных возможностей полков, настроений солдат-крестьян, их нужд и дисциплины…
– Буду прям и честен, мой император. Будут послушны шевеленью пальца, но… если буду при них в тот час!
Александр с минуту пристально смотрел на генерала.
– На месте… как дрессировщик в клетке? И никто иной войти не смеет? Экого зверя вырастил! Когда-нибудь сожрет он и тебя. Значит, сидеть тебе и самолично сторожить! Это наш запасный кулак, а может быть, и основной (откидывается в кресле и прикрывает глаза). Пошли на юг людей, в Крым, без уведомленья Воронцова, найди уютное местечко, обширное, не постесняйся. Очисти от нежелательных людей с оплатой их потерь, оформи мне покупку… После дачи на Каменном еду в Царское, а в конце лета – Таганрог… Белоцерковский смотр, потом херсонских поселений и войск в Крыму – я не оставил мысль одернуть турок и помочь славянам на Балканах. Вот план последний – потом уж отреченье…
– Мой государь… – Аракчеев обомлел.
Колокольчиком вызвав камергера, Александр вновь вернулся в веселое расположение духа. Ему явно нравилось удивлять и озадачивать своих сановников.
– Сейчас попьем чаек со сливками – твой любимый, – и ты мне дашь совет. Не надо много слов. На тебе моя рубашка, как в час лихой, и образок мой носишь. И я тебя люблю – поэтому внимай, чтоб нас опять не обыграли. Сядь в Грузине, поглубже и покрепче, никому не доверяя. Будет от меня курьер с надежным знаком, если… понадобишься.
– Отречение опасно, мой государь. – К Аракчееву вернулась его привычная твердость, но в проницательных глазах застыл ужас. – В отречение не поверят те, кто затевает смуту, и захотят ответ найти надежнее… как для вашего отца. Обомлел я не случайно давеча: как будто пьесу слышу, сотканную из ночных кошмаров. А уж какие мастера на то извечные враги отечества нашего – нам хорошо известно…
– На то она и щука… – Император усмехнулся одними губами.
Задушевные друзья пьют чай в самом благодушном настроении, уверенные друг в друге, как собака и хозяин. Потом долго прощаются, и Аракчеев уходит.
* * *
Через полчаса в кабинет вызван генерал-адьютант Бенкендорф. Он входит с важностью екатерининского вельможи, на узком и как бы потертом лице живы лишь проницательные глаза; временами в них вспыхивает огонь необыкновенной силы, и тут же гаснет, и за сим таинством неизменно следует легкая улыбка, чрезвычайно любезная и доброжелательная. Шеф тайной охранки был из той породы редких людей, которые обладают и личным мужеством, и глубокой прозорливостью, способной смыкать и размыкать самые мудреные хитросплетения вокруг царского трона. В случае любой щекотливой ситуации, даже если это бытовая мелочь, или в случае большой опасности, как это было во время небывалого наводнения осенью минувшего года, первая мысль царя всегда о нём, о его способности мгновенно увидеть причины и точно оценить возможные последствия. И главное – тут же действовать. Действовать!
Александр I и этого весьма важного для него гостя встретил опять сидя на низком кресле, левая нога вытянута на маленьком изящном стульчике, а на лице имея страдальческое выражение и в то же время плохо скрываемый азарт.
– Александр Христофорович, располагайся и располагай моим временем. Сегодня все сцены, так сказать, должны быть заполнены, мы ничего не должны упустить. Скоро еду: дача, Царское, потом на юг… Тебе отсюда хода нет. Будем действовать на них обоюдно соотносясь и будем точны! Сначала скажи мне о поляках – весь свет шумит о смелости суждений… Так опасны, граф?
Бенкендорф без жеманства и особой почтительности в жестах свободно расположился на мягком стуле за столом. Невидящим взглядом он выбрал некую точку поверх головы императора, куда будет смотреть на протяжении всего разговора, будто там находилось что-то (или кто-то?), видимое только ему. Голос его был слегка надтреснут, раздвоен. Кажется, он им не совсем владел и не хотел владеть, так как невысоко ценил сам факт беседы, а только то, что принес с собой царю.
– Отнюдь, ваше величество: поляки сильны только в красивом и сильном слове в свете. А сами боятся революции больше наших царедворцев. Но брожения плодят и ждут от вас подарка – независимости и короля.
– Как от Наполеона?!.. Ха-ха-ха! Моей конституции им мало – неблагодарное поветрие славянское! Ладно, главное давай – что Трубецкой?
– В марте он водворился в Киеве и ставит перед собою две задачи, подсказанные нашим человеком. Первое – восстанье реально отодвинуть на двадцать шестой год и начать непременно в Петербурге, второе – усилить рознь меж Пестелем и Муравьёвым, с возможной дискредитацией обоих как фигур, имеющих большой вес в их Южном тайном обществе и среди военных вообще. Командир корпуса Рудзевич отзывается о Пестеле очень высоко, как о министре, который занимается шагистикой… Пестель понимает, что надеяться на успех можно только в случае удачи в Петербурге… Опять ныне в столицу собирается. Южное общество рвется выступить, есть головы – и их немало – решительно за смерть царя. Есть и основательное донесение о том… Бошняк…
Александр приподнялся, но тщетно пытался перехватить взгляд генерала.
– Бошняк? Мне говорили много о нём… Есть у отечества сыны… Трубецкой пусть будет непреклонен! У них на двадцать шестой год, а мы свершим задуманное в двадцать пятом! Витт, Киселёв… поманили? Игра пошла?
– Да. Столь крупные военачальники среди сочувствующих – это воодушевило мятежников и, возможно, насторожило Пестеля. К нему приставлен человек с решительным наказом: в случае неординарном убрать немедля. А пока – вожжа ослаблена, карета покатилась… Нужно небольшое действие, чтоб выявить всё зло-намеренье, реальные фигуры мятежа. К холодам всё и подведем, чтобы не разыгрались, остудили пыл…
Вновь откинувшись в тесном рабочем кресле, Александр легонько потирал руки. В этот миг и он вряд ли видел собеседника: ему казалось, что он слышит некую симфонию невидимой битвы, которую придумал, как ему казалось, сам. О подсказках в полунамеках, в иносказаниях, в исторических легендах, пророчествах давних и нынешних – до них и царица была охоча – обо всём этом он быстро забывал, когда раскладывал пасьянс из конкретных лиц.
– Хорошо-хорошо, Александр Христофорович… Помните, как мы условились: все крупные фигуры постепенно вывести под угрозой страшной кары им, оставляя в круге лишь головорезов, крикунов… От Пестеля взять своевременно все бумаги – они важнее его жизни. «Русская правда», написанная русским немцем, сильнее пороха. Ну и… (Пауза.) Что Ермолов?
Бенкендорф тоже выдержал долгую паузу, на которую решался только он, и начал немножко торжественно, без единого движения в лице.
– Ермолов многолик, вы знаете… и трудно разобраться в намереньях. Он из тех русских, кто ради красного словца не пожалеет и отца. Занят обустройством Тифлиса, на свои деньги заводит госпитали. Просит пополнения, поскольку неспокойно стало на границе с Персией и на Кавказской линии – англичане держат слово Нессельроду, имея влияние на персов и на горцев через турок…
– Почуял старый воевода жареное… Ничего не давать, иначе персов ненароком разобьет до времени и еще более усилится в глазах народа и военных!
– Да, ваше величество. Назначением Власова на Кавказскую линию, других генералов мимо него раздражен, так как любит всех подчинять своей политике. Действительно, учуял нечто. От наших глаз старается избавиться, и граф Воронцов ему не доверяет вовсе – считает, что он заговорился и умышляет на правительство…
Александр встает, вмиг забыв о больной ноге и жестом приказав генералу сидеть.
– Разве?! Мы… Этак можно заиграться! С Ермоловым нельзя играть! Это тот сигнал, о котором мы говорили! Действуйте немедля! Мы дали на Кавказ несколько фигур столь мощных, что обойдутся и без Ермолова. Мертвый он послужит трону лучше!
– Всё уже предусмотрено, ваше величество. Он ценит важность собственной фигуры и всё меньше с летами рискует ею, но очень любит кухню… Всё готово. Но, ваше величество, если Ермолов бочка пороха, то фитилек… тот самый Грибоедов.
– Сочинитель? – удивленно переспросил Александр и стал молча прохаживаться, даже не припадая на больную ногу. Он, конечно, думал о Ермолове, его военная слава пошла в народ, его фразы и шутки мгновенно подхватываются всеми чинами… А если ему подсказывают и его направляют?.. Вот где заноза скрыта может быть!
– Как… Грибоедов, говоришь? Он всё еще при Ермолове? Ты же отпускал его в Париж – отчего он не уехал, подобно брату Сашки Тургенева, тому хромому? Твой друг юности Грибоед этот…
Бенкендорф растянул губы в тонкой усмешке, чуть качнув головой.
– И вам, государь наш, хорошо известно, что в юности все горизонты ближе…
Император тоже усмехнулся: да, ему было хорошо известно, что Бенкендорф в младые годы состоял в одной масонской ложе с этим бумагомарателем. Но, конечно же, и шефу жандармов было известно, что наследник Павла Первого бредил в юности республиканскими идеями, и даже став Александром Первым, завел с Кочубеем и Новосильцевым кружок, где парламент и конституция не сходили с уст.
– Всё окружение Ермолова у меня под подозрением! – Александр сдержал неожиданный прилив гнева, но, понимая, что от шефа ищеек это не скрылось, вдруг повысил голос. – Если оба тех же убеждений… Крамола в каждом слове его жалкой пьесы! Он что же, не остыл от бурной молодости?..
– Сейчас он – личность многослойная… Подобно Ермолову. Что есть главная причина того, что не укатил в Париж, – понять непросто. – Генерал впервые слегка оживился. – Зимой аплодисменты со всех сторон его писаниям, везде принят и читает свою пьесу – слава, успех у женщин… Тут и страсти мощные вмешались к юной артистке… Влюбчив? Сомневаюсь. Как бы за этим не скрывалась страсть иного рода – к власти, к конституции, к свободе…
Александр останавливается напротив, в упор смотрит на генерал-адъютанта, но тот, не поворачивая головы, всё так же смотрит в интересную ему точку, будто император и не вставал со своего места.
– Об этом я и говорил! К осени все крупные фигуры должны быть удалены. А эти двое… Оба твои. Они ведь оба желают на авансцену…
Бенкендорф не отвечает, взгляд его суровеет. И Александр резко продолжает:
– Нет, с Ермоловым решено – с ним шутить не надо, граф, и увлекать его доступностью свободы. Его дерзкий слог с двенадцатого года двор тревожит! Хорошо, что есть Кавказ, «теплая Сибирь», там скалы крепкие – и десять лет бока ему ломают. Но если он увидит слабину у нас…
Генерал-адъютант молчит, что у кого другого выглядело бы дерзостью. Воодушевление, сменившее гнев, берёт в голосе Александра очередную высокую ноту.
– Помни! Твой план – заставить действовать говорунов, вывести их на сцену, чтобы иметь возможность проучить – хорош, и я его одобрил. Но… Только при лояльности нам людей известных, важных. Риск для династии недопустим!
– В таком случае для вожаков есть мера крайняя, как вы установили, – сухо и строго отрапортовал Бенкендорф.
– Одно непреложно: пока я жив, Ермолов будет тих – таков итог войны и нашей с ним победы над Наполеоном… Значит… я не должен умирать раньше Ермолова!
Александр выпрямился, будто вновь видел себя на коне въезжающим в покоренный Париж. Но тут же, будто отгоняя тяжелое видение, прошел и сел в кресло, водрузив больную ногу на стульчик.
– Бунт спешит стремительно созреть, ваше величество, не оставляет нам времени на выбор средств. Наши новые дряхлые министры, с их опорой на православие, народность, а по сути, на один трон, к которому припали, – восприняты бунтовщиками как вызов европейским идеалам, измена всем реформам. Броженье налицо, мой государь. Добавила воодушевленья и пиеса музыканта этого… «Горе от ума».
– Хорошо, Александр Христофорович, хорошо. Я внешнего врага свалил, но поплатился мечтою детскою о счастье и свободе для народа. А мой наследник внутреннего одолеет, коли нечистый соизволит хвостом свернуть кольцо в знак одобрения… (понизив голос до почтительного) Сказывают, ты наведываешься в Эккау… Там тоже пристально следят за нашими делами?
– Ничего, кроме уверенности в нашем государе и его мудрости. Пален еще не стар для мысли, но для дела плох… Когда прочел список пьесы Грибоедова, схватился за голову, предрекая России скорый рассвет или долгое падение. Успех пиесы в салонах Петербурга и Москвы воодушевляет всё дерзновенное… и пока это в наших планах.
Александр задумчиво кивает:
– Пожалуй, этот сочинитель доставит хлопот несравненно с Пушкиным. Чем так приметен?
– В донесениях из Персии ум государственный читается, упорство и настойчивость явил, потребовав от персиян по договору всех русских. Почти две сотни пленных и дезертиров лично вывел из чужбины. Песни с ними распевал…
– Песни? Разбойные, небось?
– Нет, ваше величество, – солдатские, крестьянские… И очень был обижен, когда мы их в кандалы и по острогам…
– Ты мне рисуешь портрет народного поэта… ум государственный… Такого жаль, как Пушкина, в деревне запереть. Поэты утишают боль от нашего правленья, если не дерзят нашим персонам. Впрочем… Поступай с ним в согласье с общим планом. Никита Муравьёв, Михайло Лунин и этот – колпак двойной над ними и надо всем, что они пишут! (Александр листает объемистую записную книжку, медленно читает.) Тургенев, Вольховский, Орлов, Щербатов, Голицын… Муравьёвы, Бестужевы… Все умницы, и все… враги мне? Увы, интересны только как враги. Но как? Как это случилось? Я бы мог ими гордиться, это мои птенцы, я им лицей открыл и лучших учителей приставил! (Тихо.) Если эти люди мне враги, то кто России мы? И с кем готовлю им ловушку безысходную? И не Россия ли окажется в петле… (Вдруг вскакивает, будто очнувшись, и бросает книжку эффектным жестом на стол). Императора посмели от отчизны отделить, а честь служенья поставить выше государя! Настала пора им ответить, они у меня здесь, как в клети железной!
Бенкендорф улыбнулся рассеянной улыбкой, в которой – был бы ярче свет – можно увидеть надменность и лукавство.
– Ваше величество, дальше потворствовать опасно. Ответа ищут все, но, думаю, одного на всех не существует. У каждого свои мотивы, свое тщеславие, свои пороки. Но чаще – детские обиды на порядки, укоренившиеся здесь исстари. Возраст это детский… Не исключаю, что кто-то ловко направляет их – двое-трое… десяток самое большое. Остальные подвержены стадному влечению. И много от поляков вони, и чем дальше, тем труднее будет их к короне крепко пристегнуть. Через них, возможно, англичане ищут свои щели расшатать Россию… (Долгая пауза.) Возможно, скоро станет явным то, что до сего сокрыто.
Александр I поникает головой и долго кивает.
– Да-да, каждому воздать свое… И сам готов ответ держать… пред Богом.
4. Единственный шанс – «проконсул Кавказа»
Конец мая в Петербурге – пик балов и пиршеств! Особенно в этот юбилейный год – по календарю императрицы-матери Марии Фёдоровны, воображение которой потрясал сам факт столетия воцарение первой немки на русском престоле. Дворцы и парки сияли, словно салютуя белым ночам, уже теплым, окутанным дивными запахами сирени и цветов; оркестры соревновались в создании кудрявых и игривых мелодий… «Какая гармония природы и человека!» – воскликнул бы всякий зевака, очутись он хотя бы рядом с этим праздником жизни.
Увы, и званых здесь было немного, а избранных еще меньше. Даже в высшем обществе не все одобряли столь безудержное роскошное веселье, сторонились его под разными предлогами. А из темных углов, кои и были настоящим лицом «блистательной» империи, неслись и вовсе насмешки и даже проклятия нарочитой пышности и помпезности – привычным и повседневным для придворной знати.
Санкт-Петербург, угол Исаакиевской пл. и ул. Почтамтской. Квартира князя А. И. Одоевского
25 мая 1825 года
По указанному адресу в самом сердце Петербурга из-за наглухо зашторенных окон не пробивался на площадь и малый лучик света, дом выглядел отшельником среди веселых собратьев. Но в доме том шла жизнь более высокая и мудрая, более роскошная и пышная, если оценивать ее высоким предназначением человека, слегка подпорченного грехопадением, но всё-таки любимого творения Бога.
В просторном кабинете большой и удобной квартиры князя Александра Одоевского совещались члены тайного общества, самый узкий круг его. Бесконечные споры о будущей конституции России, об освобождении крестьян, о верованиях и неграмотности народа, его характере – боголюбивом и терпеливом, но хорошо сознающем все несовершенства мира… Война с Наполеоном пробудила такие споры, и они длились годы и годы… Теперь вдруг осознали, что если ныне не разбудить Россию к новой жизни, то она навсегда останется заспанной красивой девкой, которой восхищаются и пытаются образумить, но которую горазд будет обмануть всяк заезжий из-за границы или свой лихач.
…Пили чай, курили, сели за карточный столик, но быстро оставили. Споры вспыхивали и тут же затухали… Ждали хозяина – корнета Одоевского, – который отсутствовал по уважительной причине: ввиду своих девятнадцати лет от роду он никак не мог пропустить ни одного бала, и самому ему казалось, что ни один бал без него просто не мог состояться. Ждали и потому, что поступали вести необычные, тревожные… И все стали почему-то больше, чем всегда, прислушиваться ко мнению самых молодых. Так, у военных моряков в критической ситуации на совещании у командира первыми высказывались нижние чины, и их мнение нередко оказывалось решающим, даже если оно было связано со смертельным риском.
К полуночи в кабинете остались князь Евгений Оболенский, адъютант командира гвардейского корпуса, ротмистр Никита Муравьёв, Кондратий Рылеев, поручик в отставке, управляющий Русско-Американской кампанией, Иван Пущин, поручик в отставке и надворный судья, Александр Грибоедов, секретарь при командире отдельного Кавказского корпуса Ермолове.
* * *
Князь Оболенский, казалось, томился больше всех: он то лениво полулежал в большом кресле, время от времени вздергивая узкую лысеющую голову, как будто желая что-то сказать, то быстро поднимался и прохаживался рядом с Пущиным. Когда он в очередной раз исчез в кресле, оттуда через некоторое время послышался его резкий с пафосом голос:
– Господа! Братья! Мы будто ждем еще какой-то вести. Или кого-то позднего…
– Конечно! Одоевского! – тут же откликнулся кто-то. – С бала непременно пожалует домой.
Оболенский приподнял сухощавую фигуру из кресел и, не снижая пафоса, который скрывал неуверенность, воззвал:
– Братья! Господа! Более сообщенного намедни Грибоедовым мы всё равно не получим. У всех было время обдумать. Важен ответ, но не менее важно само время. Шутка ли – Ермолов с нами!
Никита Муравьёв, откинувшись на изящную софу, лениво наблюдал всех и, не скрывая издевки в голосе, ответил:
– Да верен ли человек с такою вестью, не провокация ли…
– Никита, ты стал редко бывать средь нас – скоро будем, как чужие… – заметил Рылеев с тонкой усмешкой, не поднимая головы от карточного стола, за которым остался один, раскладывая какой-то загадочный пасьянс.
– В таком случае и я под подозрением. – Взгляд Грибоедова из-под круглых стекол мог показаться грозным, но это от чрезвычайной внимательности и серьезности, которые уравновешивали добродушие поэта, известное далеко не всем. – Напомню вам, друзья. После собранья в январе наш белоцерковский план мы сообщили Алексей Петровичу. В нём первый, наиглавнейший пункт – царь будет мертв! Это подвигло Ермолова определиться. «Царь мертв – я ваш!» – вот его ответ. Безупречна формула проконсула Кавказа для тех, кто его знает.
Оболенский из кресла задумчиво проскрипел:
– Уважаю Алексея Петровича, но, к сожалению, с ним чай не пил…
– Воевода он замечательный, – подхватил Муравьёв, – славен заслуженно, но окажись на вершине власти – а он иначе себя не мыслит – вспомнит ли о конституции и прочих наших грезах…
– Фальшивая нота, друзья! – Грибоедов с поднятой рукой вышел на середину комнаты, едва не столкнувшись с Пущиным и жестом приглашая его присесть, но тот предпочел отойти к окну. – Куда вас понесло – не узнаю вас! Звучит то, что противоречит всему, чем мы жили последние десять лет. У нас есть выбор? если мы хотим действия?! Без такого водителя мы пешки разномастные! Если Ермолова боимся… лучше разойтись и не губить себя до времени, как Пестель предрекает. Наш проконсул Иберии человек выдающихся достоинств и ума государственного, он всегда выше предмета и способен оценить его реально… Московский университет ратует видеть его почетным членом. Истинно русский талант, годный на всё, – и мы оборотим его на наше дело!
Рылеев по мальчишески вытянул губы, не в силах будто глаз оторвать от карт и гадая по ним:
– Ограничение монархии – он это схватил… Но народное представительство, уничтожение крепостного права, гласность судов, свободы гражданские… Республика! Его не вижу в ней. Но и без него мы не осилим эту вершину… (Печально.) Нами дважды принято решение о сроках восстания – май двадцать шестого года самое раннее теперь. Это устроило всех, особенно Трубецкого. Теперь он на юге успокоит Директорию, может быть…
Пущин, начав было опять вышагивать по комнате, вдруг остановился, улыбаясь в широкие усы:
– Его перевод в Киев так неожидан… Он растерзает Пестеля за его радикальную программу! Если в глаза ему отрезал: «Вы просто бредите, Павел Иванович!» Нам не хватает фигуры объединяющей, масштаба Ермуллы…
– «Русская правда» Пестеля – это мечта, а не программа, – привычно запротестовал почти невидимый в глубоком кресле Оболенский. – Откажите в ней – он расплюется с Обществом, Северным и Южным!
Муравьёв тоже встает и подходит к сидящему за карточным столом Рылееву:
– Хороша мечта ваша, Атя, если сеет раздор, а не согласие меж нами. И дело не в поляках, как вы понимаете, которым Пестель полагает независимость и отрезает четыре русские губернии. Дело в земле, вместе с которой он хочет освободить крестьян! Понимая, что это не понравится князьям и панам и много кому, давит их диктатурой Временного правительства, чтобы оно первоначально ввело Конституцию, то бишь его «Правду», а потом Собором утвердить ее. Через сколько лет диктаторства?.. Смелая мечта!
Рылеев отбрасывает карты, вскакивает и горячо парирует:
– «Мечта», «мечта»… Что вы твердите одно? Крестьяне с землей – это самое насущное дело республики! Все согласны с Грибоедовым, что возвращение Руси к соборности назрело, пока народ в Христовы заповеди верит! Но как о деле – мы в кусты! Крестьяне с землей – какая же это мечта?! Иначе… Крепостное право – многовековое насилие, и оно породит невиданное ответное насилие и хаос.
* * *
В комнате надолго повисла тишина, непривычная для их собраний, где буйство мыслей и полеты фантазий были обычным действом и приветствовались аплодисментами… Наверное, вскоре все бы разъехались по своим надобностям, не глядя друг на друга и едва протянув руку, – уж очень невыносимы стали непреодолимые различия во взглядах. И это при том, что самовластье дряхлеющей России они давно и дружно похоронили, разоблачив его самодурство, и страстно жаждали обновления, как и большинство общества. Но что же дальше? Единого мнения нет, каждый настаивал на своей правде…
На ногах были все, поднялся из мягкого кресла и Оболенский, время от времени пожимая плечами… Теперь особенно выделялся из них Иван Пущин – на две головы выше остальных, невоенный, а прямой и статный, каковых и в строю бывает немного. «Иван Великий» порой ласково называли его товарищи, сравнивая с колокольней Кремля не только по росту, но и любя его веселый нрав и никогда не унывающий высокий дух.
Пущину особенно тяжела была эта минута. Он приехал из Москвы, оторвавшись от дел мелких, но на которых, как на тонких ниточках, висели судьбы и даже жизни простых людей из народа: мастеровых, лавочников, служек – вчерашних крестьян, которых чиновный город давил нещадно. Надворный судья – вот в кого превратился блестящий офицер из славного рода, обещавший высокую военную карьеру именитым родственникам, но… Теперь он нередко сам отыскивал несчастных, давно потерявших надежду на правду, и помогал, не стесняясь использовать свои связи в свете.
Пущин нашел в себе силы улыбнуться и протянуть руку остальным, обойдя всех по кругу…
* * *
В этот момент дверь распахнулась, и юный князь Одоевский будто окатил всех весенней волной:
– Господа, какие нынче белые ночи, а вы томитесь! Балы и фейерверки, красавиц рой! Но меня не обманешь (вдруг обхватывает лицо руками): за жизнь царя сегодня не дают алтына, все смущены. Уже который раз его холодность на балу пугает всех!
От стоящих ершистой фрондой полетели голоса: «Что такое?!», «Александр отрекся? Болен?», «Скорее говорите!», «Он умер, когда тайное общество открылось!» Да, нелюбовь к царю – единственное, что безоговорочно объединяло этих людей. Слабость воли и полное бездействие монарха при абсолютной власти, словно саван, сковали огромную страну. Страшная война начала века давно позади – надо бы давно дать израненному народу выйти на свежий воздух, как больному после операции, дать насытиться плодами трудов своих, а его опять на те же костыли сажают негласные правители от имени царя. А где же сам? Европой занят! Ее он одаряет христианской милостью! Именно эти чувства и мелькнули во всех лицах усталых заговорщиков.
Оболенский решительно шагнул к юному князю, и тот тяжко выдохнул ему навстречу, явно находясь под каким-то сильным впечатлением:
– Нет, господа и братья, для общества он умер только теперь! Она решилась! Она решила и решилась…
– Кто же, кто «она»? Вы нас мучаете, Алекс! – Оболенский подошел вплотную и всмотрелся в лицо юноши, еще слышащего сладкие звуки бала.
– Одета и румяна, как девица, наша вдовица-царица! Она решилась – это видно: празднеств карусель, будто сама на трон восходит! – враспев декламирует князь, быстро проходит и падает на диван. – А Никки подле нее – ну сущий статуй! Или гусь общипанный! Ха-ха-ха! Эти балы и фейерверки – прикрытие дворцовой свары и падения царя… На нём лица нет. Держу пари: он сам готов уйти!
Одоевский вдруг внимательно оглядывает всех стоящих и смотрящих на него в упор, и голос его тускнеет и опадает:
– Что это вы примолкли? Опять пикировались? (к Оболенскому) Князь?
– Да ведь и нам пристало время делать выбор…
– Ну конечно! – Одоевский капризно кривится. – Я так и знал: когда дойдем до дела, изругаемся… (Грибоедову) Саша, ты меня не любишь! Позер и ты – зачем эти ультиматумы? За карточным столом ли проверять идеи наши? Давайте говорить о деле, сейчас пойду, переоденусь! О, эти танцы, о, красавицы графини…
Грибоедов вслед ему горько бросает:
– Ты знаешь: карт не беру… Эка невидаль – еще раз говорить… Я Париж отставил не ради разговоров!
* * *
Ни слова не говоря, все вновь расселись, кроме Пущина, который с улыбкой оглядывал всех. Он видел то, в чём никто из друзей не сознался: весна, что ворвалась сюда вместе с юным князем, вновь пробудила надежду. Как же! Поворот судеб отечества на пороге, сомнения и споры естественны и… одолимы! Путь верен, надо сделать первые шаги…
– Посчитаемся пока… – сказал Оболенский негромко, будто сам себе. – Да-а, задачка: республиканцы-мечтатели и монархисты с конституцией… уколебавшиеся. Три на три… Не сойдемся на Ермолове – страшнее Пестеля для нас!
Пущин остановился напротив Оболенского и сразу превратился в нависающую над ним башню.
– А и впрямь распутье замаячило… Устоим ли на своем? Возница слеп, и вожжи натянул…
– Женя, – звонко обратился к Оболенскому Рылеев, – здесь все республиканцы. Конституция Никиты республиканская, конституционный монарх у него – почетный президент… Это он сам признал!
– Да, монарх, но только не Романов! – откликнулся Муравьёв. – Конституция и Романовы – вещи несовместимые. Они ее просто боятся, потому что не любят и не понимают чужой для них народ. Дать ему права и голос?! И народ привык молчать…
– В этом всё и дело! – учительски итожил Пущин. – Романовы – не Россия, а дыра в амбаре. Но слово «царь» ласкает слух народа, хоть с пользою оно совсем не сходится!
Грибоедов направляется к фортепиано в полнейшей тишине, и вскоре полились две прекрасные мелодии, перемежая одна другую, потом в них вливается третья, четвертая… И вдруг обрыв – Грибоедов резко оборачивается к «публике».
– Сойтись всё сразу может только в музыке или на сцене! Где у каждого свой инструмент и своя роль, а у оркестра дирижер один. Нас немало, и все талантливы, согласен… Но вот он, миг решительный, – а вы всё мечтаете, путаясь в привычках, как дети в бабушкином одеяле. – В голосе поэта и музыканта появляются высокие неприятные нотки. – Я тоже мог бы музе весь отдаться – заждалась она, и я весь истомился. Но у России появился шанс – один! – проснуться, чтобы рассвет свой не проспать. Александр удаляется – сам! – от лени ли, или страх обуял… Он нам дорогу уступает поневоле, может быть! У нас есть полководец, есть задор и рвенье республиканские! Что же мы?!
Муравьёв сжал кулаки и постучал ими о колена:
– Саша, каждому твоему слову готов поклониться. Но правда и то, что нельзя перепрыгнуть через привычку народа! Любовь к богопомазаннику с молоком матери вошла в плоть и кровь… Сегодня всем понятно, что Конституция нужна монарху в помощь, и он народу как щит от произвола бар.
Рылеев рассмеялся:
– Это старая басня! Ты так считаешь, а монарх иначе. Он щит как раз произволу! А значит, он и Конституция – вещи несовместные… Это вам не Англия! Здесь святотатствуют в угоду царям: святопомазание древнее сделали богопомазаньем! Отчего такое своеволие? И мы будем дальше жить баснями?
– Монархия в России себя не изжила… – с досадой оборонялся Никита. – Царь – защитник от бояр, помещиков и воевод…
– Да нет же… – поддержал Рылеева Пущин. – Не преувеличивайте любовь к престолу. Мужик давно лукаво смотрит вверх: царя, как и попа, он вспоминает, почесывая зад или затылок. Лишь о Христе лелеет думу в чистом сердце.
* * *
Ленивая пикировка, острая и безысходная, продолжалась бы и дальше, но, широко распахнув двери хозяйскою рукой, в кабинет вернулся Одоевский. Одет по-домашнему, посвежевший от смытой горячки бала, он вновь с порога окатил всех бодрым голосом:
– Весна! Весна и в твоей музыке, Александр Сергеевич! Я слышал ее, и она встревожила меня. Решимте все – сейчас и под ответственность! Никки, пучеглазый Аполлон, идет на трон – в свете на этот счет сомнений нет. Александр умен, да всё забросил в угоду Пруссии и Меттерниху, австрийскому варианту Талейрана. Никки туп, да делать будет всё сам из непомерного упрямства и тщеславия и… романовского сумасшедшего поверья, что они и впрямь богочеловеки, а страна – их собственность. Нельзя Россию в этих лапах оставлять!
Рылеев, выйдя на середину комнаты, как было у них принято в особо важных случаях, заложил руки за спину, будто собирался читать свои мужественные стихи. Безупречный фрак, легкая фигура с копной гладко зачесанных волос – салонный кавалер из тех, кто после войны кровавой ценил минуты в обществе веселом, средь светских красавиц и музыки прекрасной… Только в глаза такому смотреть внимательно не надо – в огромных и темных пылал огонь спартанский, ничем неутолимый, потому что питался небесной жаждой правды…
– Уверен: никто не сомневается в моей готовности на действие. Но буду прям: Ермолова я опасаюсь. Он близкий к трону человек. Да, ум государственный, видит все несуразицы и глупости устройства политического – тут наш Александр Сергеич прав. Но пойдет ли он против династии?
– Он ей служил и жертвовал собой несчетно раз, а Александру лично предан! – горячо откликнулся Оболенский, сбросив остатки полудремы. – В Ермолова-революционера и я не верю, он очень осторожен, и скорее… усмиритель. На Кавказе нрав его ожесточился.
Рылеев одобрительно кивнул, и тон его еще возвысился:
– Да, это похоже на правду! Но какое это имеет значение, если песня Александра спета? Верно, Одоевский? К нам стучится, ломится жизнь новым поворотом, а мы… Верим – не верим?! Мы обнажили мечи, и вера наша на лезвии сияет. Александр уходит – это наш шанс. Умножит его Ермолов или нет, всё равно есть шанс, и мы его не упустим.
Пока говорил Рылеев, Пущин вновь обходил всех по кругу, глядя каждому в глаза своим прямым веселым взглядом. Остановился рядом с Грибоедовым и без пафоса, будто на лицейском уроке, объяснил свое решение:
– У меня сомнений нет. Момент настал, и Ермолов нас не подведет, если сами не сдрейфим. Царя чтит с войны, но и обижен сильно. В расцвете сил упрятан на Кавказ на много лет – двор его боится, а царь вдвойне. Случайно Воронцов в Новороссии наместник? Нет! В противовес Ермолову! И Ермолов это знает. «Полуподлец, полуневежда» – по определению Пушкина – приставлен к нему как господин. В отличие от Пушкина, Алексей Петрович не берёт в расчет это наивное «полу». Поэтому и осторожен. Ермолова знает вся Россия, знает и сенат, и многими уважен, а Мордвинов его любит. Эти двое да Сперанский – вся наша революция, если только не играть в нее и не тащить наверх свои амбиции и честолюбье мелкое.
Муравьёв тихо и вежливо понизил еще градус торжественности, заданный Рылеевым.
– Весть от Ермолова и предположения Одоевского нуждаются в проверке, хотя мы знаем и без того, что двор встревожен… Соблазн велик, принять концепцию единственного лидера… диктатора, вождя. Через месяц, много два, войска, весь Петербург наполнят слухи о пришествии освободителя… Это не по мне. Понимаете, надеюсь. Я не против Ермолова, другого шанса может и не быть. Но… Что поделать – я вновь сомневаюсь! Не вижу я республику в России, мы не созрели для нее. Сенат гнилой нам не поможет, если смута грянет! И Конституция не выручит, даже если сможем ее принять. По здравом размышлении нам нужно Лизавету Алексеевну просить – она сумеет соединить монархию с парламентом.
Все зашикали и зашумели. «На свежий воздух надо чаще выходить, а не в бумагах рыться» – таков был общий толк.
– Тебе, Никита, особое спасибо! – Грибоедов фыркнул и крутнулся на стуле у фортепиано. – Друг друга знаем мы давно, но удивлять не устаем.
* * *
Муравьёв не успел ответить – дверь медленно открылась, в ней появился драгунский капитан в слегка помятом парадном мундире и приостановился, словно сомневаясь, входить или нет. Одоевский бросился навстречу:
– Тезка, какой ты… уставший! Ты баловался до победного конца, а я сбежал! Решаем мы судьбу свою! Что же, заходи, здесь за опозданье не корят.
Александр Бестужев – а это был он, душа всей передовой пишущей братии Петербурга, редактор журнала «Полярная звезда», – обнимаясь с князем и со всеми, со смехом отвечал:
– И я сбежал в разгар мазурки – но к цыганкам!
– Подтверди немедля, что Александр – вчерашний день и карта битая! Моим мнением пытаются манкировать.
Бестужев неспешно снял верхний мундир и, развалившись на диване, устало махнул рукой. Тут все убедились, что гвардеец изрядно навеселе.
– Сердит, а может, зол… Да, таким не знал его. Шеф мой, герцог Вюртембергский, взял верх в их давнем споре… Пустое, шашни давние… А вы решили его судьбу, а заодно и вашу? (Смеется.)
Князь Одоевский мгновенно закипает:
– Грибоедов хочет ответа: мы мямлим, слушать тошно. Ермолова боимся! Цари меняют роли как перчатки, чтобы давить, давить народ!.. Чтобы собачились с поляками и на Кавказе кровь лилась. Партия злосчастной немки – жены убитого царя и матери убийцы – вновь тризну затевает. За нею тени Палена и Бенингсена и их учителей английских! Им нужна Россия рабская и темная, с двором распутным, гордящимся лишь войнами и войском, – как при Екатерине. «Всё будет как при бабушке!» – девиз Романовых навеки. Александр пообещал – и слово держит! Да мы тут объявились. Мы, поколенье, которого Россия жаждала века! Сдержать нас может только цербер Никки. Заартачится плешивый царь-глухарь – его прикончат сами англичане и без нас, через своих агентов. (Обхватив голову руками, юный князь подходит к Бестужеву.) В такой момент, Саша, мы не доверяем генералу боевому, победителю Наполеона! Хватит ему горцев вольных осаждать – пора к России рабской обернуться! Нет – там он хорош, а для России новой не годится! Как же так?
Самый молодой заговорщик нервно смеется в полной тишине.
– Собрались три Саши-богатыря – жди битвы! – Оболенский осуждающе покрутил головой. – Мы не так категоричны, князь, как вы живописали! Никто ответа не давал пока.
– Отчего же? – устало заметил Грибоедов. – Если от сути не уклоняться, то князь был точен. Вы не Ермолова чуждаетесь – само начало действий вас настораживает и грызет сомненьями. Одно дело – вольтеровски умы колебля, парить в качелях чести ложной, кичась образованьем. И сам я это испытал. До нас Вольтер полвека колебал устои – и революция закончилась кровавой кашей, возвратом королей… Но вот у нас есть шанс в свой час заняться делом. И этот шанс зовут Ермолов. Я настаиваю! Единственное имя, вокруг которого объединится вся Россия, и он уже известен таковым. Но решится ли, если мы сомненьями опутаны?..
Выйдя на середину комнаты, Рылеев вдруг своим высоким и чистым голосом сказал:
– Я – «за»! Надоело сомневаться, видя, как тяжело народу…
– Слава Богу! – выдохнул Грибоедов, резко поднимаясь и тоже выходя на середину комнаты; руки его жестикулируют не в такт словам. – Уход царя-лжеца, лентяя – лишь спусковой курок… Заряд – наша республиканская решимость… Ну а ядро – Ермолов с войском! Его я знаю! При всей огромности натуры он скромен. Он понимает, что окружен шпионами и сыском, что каждый шаг его царю известен. Поворотится к матушке-России военными талантами, которым на Кавказе тесно, – у нас история начнется с нового листа!
Картинно раскинувшись на диване, Бестужев всех внимательно слушал, оглядывал, щурясь, будто видел впервые, и вдруг заключил:
– Не вижу возражений… Сомневающиеся? Никита, конечно… Но сомненья в нашу пользу, чтобы в этих делах трезвее быть. Коли белоцерковский план удачно воплотится, я готов к союзу с чертом, чтобы помочь народу получить хоть малые права. Но Ермолов наш на чёрта не похож, чего немножко жаль – присяге и Романовым излишне верен. Но до восстания есть целый год…
– Увы! – громко воскликнул Грибоедов. – Но выбор нами Ермолова – наш знак, что мы боле не колеблемся, жизнью утверждаем республиканскую Россию. Нельзя нам колебаться! Я более чем категоричен: без Ермолова не следует и начинать! Но нет уверенности, что не передумаете… За год… Ничего прибавить не могу.
Грибоедов неожиданно вышел, но, конечно, не уехал. Он проживал в этой квартире на правах друга и дальнего родственника молодого князя. Но больше всего их сближала общая любовь к поэзии, а еще больше – жажда обновления России.
* * *
После резких слов Александра Сергеевича в комнате надолго повисла нехорошая тишина – в который раз за сегодняшний вечер. Грибоедов – человек умнейший и самых твердых убеждений – всегда имел влияние на тех, кто рядом, а после громкого успеха «Горя от ума» авторитет его неизмеримо возрос. Конечно, в этом обществе давно знающих друг друга людей ничего не стоило любое обострение свести к шутке. Но ныне тишиной звенел не светский раут, а нечто ему противоположное: общая мечта, пробиваясь к реальности, обретая право на жизнь, пыталась нащупать иные правила взаимопонимания, иные качества людей…
Заметнее прочих расстроился гостеприимный хозяин. «Ну вот… Я так и знал. Дела не выйдет, неужели вечно будем колебаться…» – тихо проговорил он и трогательно обошел всех, каждому взглянул в глаза, кого называя по имени, а кого просто приобняв.
Первым очнулся Рылеев. Стоя у карточного столика и играя колодой карт, он быстро проговорил, словно боясь, что кто-то перебьет его:
– У нас есть время. Если успешен будет первый шаг и приговор царю осуществится, мы победим с опорой на сенат… Ермолову ничего не останется, как поддержать и присоединиться…
Хмурый Никита Муравьёв тут же согласился, прямо глядя на Одоевского:
– Решимости не занимать нам, обидно слышать обвиненья в пустословии…
– Пустословие от нерешительности, – иронично заметил Бестужев, внимательно следя за лицами и окончательно придя в себя после бала и поздних приключений. – Недоговариваете, братцы! Читайте и перечитывайте «Горе от ума»! Вы и Ермолова опасаетесь, и Грибоедову не доверяете – это очевидно. Причина известна, да вы предпочитаете о том не думать. Я с последним знаком недавно; вы знаете, долго избегал его и отворачивался даже… На нём смерть Шереметева мы числим, не давая сил себе понять всю мрачность той дуэли и знаковость для каждого из нас, коли себя в сторонниках свободы держим. И я в том горько и так долго заблуждался – имею право вам напомнить. Предмет дуэли – Истомина, красавица, которой Шереметев как вещью обладал. Любил? Возможно. Но тогда женись! Нет, зачем ему, крепостнику-аристократу, такое обремененье, он должен быть свободен, а она рабой, ведь он ее, свободную, содержит будто бы. Но великая артистка так не считала и, коли брака нет, свободой дорожила. Вот это Грибоедов поддержал, на деле ненавидя рабство в любых нарядах. Он видел, что дело к гибели идет, – и не остановил развязку, даже подтолкнул… И мне покаялся, что не владеет собой, когда хоть кто-то судьбой другого распоряжается хозяином. Даже с матушкой своей из-за душ крестьянских бился не на шутку, хотел освободить немало – это слышал уже не от него, от близких, объяснявших его стесненность в средствах обидой матери.
Оболенский подошел ближе к Бестужеву и с растерянной улыбкой признался:
– Забавно, но я этого не знал, хоть слышал ту историю дуэли.
Муравьёв вдруг с необычным оживлением и прямым укором спросил:
– Отчего не тиснете об этом в своей «Звезде», изменив фамилию? Многие сомнения развеялись бы, и репутация очистилась совсем. По чести вам скажу: вся возня с республикой мне кажется игрой! Только в общении с Грибоедовым, узнав его дела, в жизнь входит это слово смелое, дух свободный, зёрна смысла здравого… В поступках, а не в словах!
– Друг! Дай обниму тебя! – с необыкновенным воодушевлением воскликнул Рылеев. – Ты точно выразил, что у меня на сердце! Вот Пущин, Великий наш Иван, плюс Грибоедов – других республиканцев, увы, не знаю, если судить не по словам, а по делам. Друзья, очнитесь! В окна, в двери – другое время к нам стучится! Не откроем – нас обойдет оно. Мы много знаем и много испытали, а живем дремучими привычками, и самодержавие для нас – укрытие от ветра! Поменьше б карт и суеты благополучной, поболе гражданского участья… Нет, привычки нам дороже! Бедный Вася Шереметев! На смерть пошел, чтобы владеть чужой судьбой. Владеть, владеть между затяжками сигары! Как взбесившийся барчук! То двух эпох была дуэль – и один из нас не уклонился от нее…
Среди всеобщего воодушевления, ярко подтверждающего, что многие в обществе подозревали Грибоедова в чём-то темном, Оболенский вкрадчиво и тихо заметил:
– Если до конца быть откровенными, то есть еще одно сомненье…
– Знаю, знаю! Ты о Булгарине… – сразу же парировал Бестужев. – Можно ли сойтись так близко с этой сволочью? Я человек прямой и в дружбе недомолвок не терплю – спросил о том самого. Но всё объяснилось еще проще. Они знакомы с давних лет! Булгарин приютил в Варшаве в войну двенадцатого года Петра Ивановича Гильена, друга Грибоедова, больного сильно. Заботился о нём как о родном до смерти, похоронил… И Грибоедов посчитал себя навек обязанным. Теперь Фаддей в охранку вхож – но Грибоедов всё равно зарока не нарушил. Но зная всё, использует его, как мы используем перчатки или тень дерева колючего, когда уж очень припекает…
Рылеев с детской непосредственностью пролепетал:
– А я этого не знал, но не сомневался в благородстве Саши. Кто будет жизнью рисковать ради солдата пленного? Он вывел сотни из вражеской страны. В пьесе – первой русской пьесе! – есть приговор лакеям-царедворцам! Тот редкий случай, когда слово – дело! Так и Пущин наш – он весь в том деле, что на себя взвалил, судьей надворным не побрезговал копаться в грязи, защищая человека без различий. Он соединяет нынче все сословья! Нет, такие люди вне подозрений даже отдаленных…
– Приходится лишь горько сожалеть, – согласился Бестужев, – что Пушкин, будучи нашим единомышленником и поэтом блистательным, нашел героя для поэмы среди бездельников салонных, лентяев по призванию, а подвиг друга не заметил и не оценил.
– Вы меня смущаете… – запротестовал Пущин. – Зеркала оставим для царей, и блеск славы – вечную забаву властолюбцев. Подумаем над тем, в чём Грибоедов прав…
* * *
Разъехались далеко за полночь, кроме Рылеева, которого Одоевский отдельным знаком задержал. И тут же отправился за Грибоедовым. Рылеев остался стоять у дверей, он был ошарашен странным совпадением: ведь сам он хотел остаться, чтобы сообщить Грибоедову весть, которой не хотел доверить никому кроме него.
– Как тихо стало, Атя… Да уж и утро скоро. – Вошедший Грибоедов зевнул, с каким-то подозрением глядя на застывшего, как статуя, Рылеева. – Можно вволю и нотами заняться…
– Саша, подожди! – Одоевский подошел к ним с каким-то искаженным лицом. – У меня есть весть столь страшная, что я не стал всем объявлять… А только вам сначала…
Грибоедов подходит к Одоевскому вплотную, близоруко щурясь и как бы по-отечески говоря: «Тебе бы, юноша, давно следует отдыхать…»
Рылеев разводит руки от удивления:
– Какое совпадение – как предначертание! И у тебя весть?..
Одоевский горячо и быстро выпалил:
– Средь бала Голицын мне шепнул, что Александр намерен до зимы всех нас перехватать, и уже приняты меры!.. Я танцевать боле не смог – играл, бродил среди веселых и счастливых… Не мог такое от себя Валериан сказать!..
– Вот она, разгадка… – Рылеев слегка побледнел и прикрыл глаза.
Грибоедов молчал, тяжело дыша, потом вдруг рассмеялся – напряженно, неестественно.
– Что же, князь? Прочел по физиономии царя, поверил сразу большой грозе? Мой бедный корнет… Но чего-то такого следовало ожидать! Это носилось в воздухе – наша пряная беспечность и болтовня по ветру свежему…
– Пестель к нам зачастил… не привел ли он хвоста? Юг… Туда летят все мысли. – Рылеев подает знак Грибоедову…
Одоевский взмолился:
– Устал, еле стою… Завтра обсудим не спеша, на свежую голову.
* * *
Оставшись одни и усевшись на диване, Рылеев и Грибоедов долго молчали. Оба хорошо понимали, что весть от Валериана Голицына крайне важна и какими наивными были их рассуждения, пропахшие вчерашним днем.
– А ведь это, Атя, правда… Венценосный скоморох проснулся и всех собак на нас натравит. Как не надеяться тут на Ермолова?!
В ответ Рылеев только головой покачал. Потом бессильно развел руками:
– Нам стали привычны и милы простые посиделки, клуб репетиловых! Трубецкой – главный ниспровергатель монархии, но и главный наш любитель поболтать. И это устраивает многих… Мы столь разные – соединить нас может только действие! И только действие спасет – и нашу республику, и нас самих!
– Страшная весть! Голицыну нельзя не верить, у нас нет и полугода… Царь и его сатрапы решили нас опередить – о, как понимаю их!
– Саша, есть весть не менее страшная… Я задержался тоже по причине новостей! Теперь ты сможешь оценить их важность и пророческое совпадение. – Рылеев откинулся на диване, смотря в упор на товарища. – На юге Васильковская управа взбунтовалась против своей Директории! Не хочет подчиниться общему решению о переносе восстания на двадцать шестой год! Муравьёв-Апостол сообщает нам – именно нам с тобой, – что не согласен ждать, что они нанесут удар на смотре в Белой Церкви в конце лета этого года!
– Как?.. Ты молчал?! Впрочем, я понимаю… Там Трубецкой, а здесь двойники-последователи… И Пестель давит тяжелой «Русской правдой», точным расчетом – хочет действовать наверняка, не уступив ни пяди своих идей… Но какие силы у васильковцев?! Впрочем, что это я… Чтобы убить царя, полков не надобно!
– Да, Сергей хочет действовать сам. Уверяет, что ныне пик активности и недовольства всюду, и при удаче в Белой Церкви его поддержат тысячи!
Грибоедов восхищенно поднимает голову и улыбается таинственной улыбкой:
– Неужели провидение на нашей стороне, оно протягивает нам руку, чтобы опередить карательные меры? Как всё сошлось! Мне непременно надо ехать к ним!.. чтобы убедиться и убедить Пестеля с поляками быть готовыми… Оттуда до Ермолова мне ближе, до херсонских военных поселений, в которых есть солдаты, знакомые по Персии! Какая новость! Дай обниму тебя, наш Атя! (Обнимаются.)
– Когда сможешь выехать? Только никому ничего определенного не сказывай – кроме Муравьёва, с ним говори обо всём! Ни Пестелю, ни Трубецкому тем более – с ними лишь об общей готовности в любой момент!.. Когда же?
– Не промедлю! Ни стихи, ни музыка на ум нейдут! Париж забыт, любовь растаяла… Неужели мы упустим этот шанс – потомки не простят! Великое солнце Республики, лишь краешком диска у горизонта оно… О, как на душе посветлело…
– Есть, Саша, новости и из Москвы… Там объявился крестник твой дуэльный – Якубович – со страшной раною во лбу и страстной местью к Александру. Он хочет убить царя без наших планов, только за то, что вышвырнул его из гвардии на дикую кавказскую войну. Отговорить будет непросто – ты знаешь его характер, – но теперь, может быть, и не нужно… Наоборот, способствовать… Например, на петергофских праздниках в июле… стрелок он великолепный, ты знаешь…
Грибоедов грустно улыбнулся:
– Но и хвастун отменный. Вряд ли он поможет нам. Впрочем, и его выстрел в этой ситуации может пробудить Россию. Скажи ему наедине…
– Итак, три центра восстания – столица, Киев и Кавказ… – Рылеев от восторга говорил с трудом. – Надеюсь, Саша, ты понимаешь, что осечка в одном – гибель для всех. Смерть Александра – общий сигнал… Я дам знать в Васильков, Сергею, что ты едешь. Завтра мы еще свидимся, надеюсь…
Друзья-республиканцы крепко пожимают руки и обнимаются.
* * *
Рылеев уехал. Грибоедов растормошил Одоевского, не понимающего кипящего настроения старшего друга… Чтобы совладать с ним, Грибоедов садится за фортепиано и извлекает нежнейшие звуки, будто коллекционируя их, время от времени возвращаясь, повторяя их с вариациями и снова возобновляя поиск… Князь Одоевский тихо дремлет на диване, но музыкант знает, что он не спит.
– А ты, мой князь, всерьез меня встревожил и… похоже, надоумил. – Грибоедов, не прерывая игры, говорит в такт только что найденной мелодии. – Да, мы колеблемся, но там, в том стане чужеродном, червя сомнения не знают и нас стерегут как дичь… Как ты давеча о царе Александре молвил? «Он посмотрел внимательно, учителем с розгами за спиной…»
Одоевский, не открывая глаз, полусонно поправляет:
– …Как учитель на проказников, уже имея умысел и намеренье наказать примерно.
– А ведь это в его характере… А что, если мы… Впрочем, нет – померещилось. Пора нам спать. Возможно, скоро мне в дорогу. Я так давно Степану Бегичеву обещал визит и всё откладывал, откладывал…
– Нестройность нашу нам прости. – Князь Одоевский слегка оживает. – Ты великодушен, ты силен… дай Бог, тебя услышат там, на юге. Я уверен: звёзды нам благоволят…
Глава II. Отложенная голгофа Романовых
1. Ярый карбонарий
Уже в дороге Грибоедов понял, отчего так маялась душа в последние дни перед отъездом. Да, торопился, да, волновался от предстоящей встречи с большим другом Степаном Бегичевым и его семьей. Хорошо ведь помнил, как расставались год назад после завершения им пьесы в их поместье, их восторг как первых слушателей монологов Чацкого, как обещал Степану осенью приехать хоть на три денечка… Потом – нежданный успех пьесы в столице, заграничный паспорт и свободная дорога в Париж, негаданная любовь юной актрисы… Теперь осталось одно – весть от Ермолова; она вдруг высветила причины и смысл его метаний и исканий. Ему открылась глубокая и таинственная связь его души с настроениями в обществе, которое так жадно поглощает «Горе от ума» только потому, что полностью согласно с его обвинением самовластья и крепостного права. Его личная жажда сбросить рабство, пробудить общество и народ к новой жизни идет от глубинных чувств народных! Увы, они понятны только честным людям да поэтам.
Всё это в последние полгода не раз обдумано, не раз говорено в узком кругу друзей, но когда была заложена коляска и собраны в дорогу вещи, он медлил и не мог понять: что же так гложет душу, будто он совершает тяжкую ошибку или забыл нечто такое, без чего вся его поездка будет пустым и ничтожным делом?
В это время он часто виделся и с Фаддеем Булгариным, близким приятелем поневоле, с которым не раз расходился и даже как-то разругался вдрызг за его нечестные литературные приемы. Но непременно возвращался к нему, и тот охотно мирился и даже вдвое был любезнее, словно заглаживал свою и не свою вину. Да, в столичном обществе Булгарина не любили и их близкое знакомство осуждали – Грибоедов это знал. Но не находил нужным ни перед кем объясняться и тем более оправдываться. И дело не только в том зароке, который он дал самому себе: тот, кто закрыл глаза его друга и похоронил, стал и ему не чужим навек. Кому и как это можно объяснить? Сочтут неважным, а то и отговоркой… Конечно, была и еще причина. Фаддей был старше, был потрясающий трудяга, имел обширнейшие связи и был информирован обо всём, будто сам начальник охранки: от грязных сплетен и их истоков до официальных бумаг, когда они еще не были подписаны на самом верху. Словом, Фаддей был для Грибоедова окном в тот мир, который обычному человеку и не нужен, если он погружен в свою жизнь, в свое дело. Но художнику интересно всё – от горизонта до горизонта, от неба до преисподней…
Говоря о дворцовых сплетнях, Булгарин не раз упомянул о Елизавете Алексеевне, жене императора: она будто бы только сейчас вышла из светского небытия, стала проявлять интерес к дворцовой жизни, кого-то вызывала, с кем-то советовалась. И была, по мнению Булгарина, женщиной необычайно умной и… очень преданной мужу. А Александр I, кстати – и Булгарин тут хохотал – долго не догадывался о ее уме, как и весь двор.
Только в дороге Грибоедов вдруг понял, что так томило его и терзало. Ну конечно же! Если Александр, Его величество, решил до зимы разделаться с той порослью, которую сам посадил как будущее России, если привлек к своему страшному замыслу жену-умницу, то это сильно напоминает сюжет древней легенды, изложенной Тацитом. Там коварная Зенобия, жена царя Радомиста, придумала нечто… Надо бы перечитать! Может быть, там ключ к судьбе, заготовленной им князьями мира сего…
Тульская губерния. Село Екатерининское, имение С. Н. Бегичева
30 мая 1825 год
Бегичев вышел на порог барского дома, когда запыленная коляска въезжала во двор… Увидав Грибоедова, изумленно вскинул руки… Друзья бросились друг к другу в объятия.
– Год ждем, год обещаешь, а приезжаешь, как снег на голову среди лета!
Грибоедов, устало улыбаясь, протирает запыленные очки.
– Теперь так, брат. Как снег, как дождь, как молния… До утра примете?
Вместо ответа Бегичев дает крепкого тумака в плечо и, смеясь, отмахивается от выбитой пыли.
– Да-да, Стёпа! Был друг, а стал облаком пыли, ветром гонимым.
– Ничего, баня всегда готова – она поправит! И, разумеется, обед!.. – Бегичев сиял добродушным, пышущим здоровьем лицом, в котором еще были гусарское лукавство и лихость.
– Именно к обеду я и спешил, чтобы не расстроить Анну Ивановну. Где же она?
– О! Ты мог и меня не застать. Весна ранняя – дома пусты. Помчалась Аня с девками на овощное поле… Знаешь ведь: овощ для русской души – что молитва в пост.
Грибоедов поправил очки и внимательнее присмотрелся к другу – нет, и впрямь не изменился.
– Ты дозволяешь ей самой, одной?.. А малышка?
Бегичев хитро подмигнул:
– Теперь, брат, гусар она, женка, – не обидишь недоверием… А доченька наша с няней!
* * *
Пока Грибоедов банился и располагался в своей (!) комнате, Бегичев прохаживался по кабинету с видимым волнением. Просторный, с высокими потолками, он занимал чуть не половину первого этажа барского дома. Старинная мебель темно-золотистых цветов, на стенах – богатая коллекция оружия, холодного и огнестрельного. По углам – массивные шкафы с книгами. Родное уютное гнездышко – утешение ему за деревенскую глушь после бурной гусарской молодости. Утешение вдвойне и потому, что другу задушевному Сашке здесь нравилось, будто это был и его дом… В одном из героев пьесы «Горе от ума» Степан услышал слабые и тем более трогательные мотивы своей судьбы, так резко переменившейся после женитьбы. Перечитывая, они с женой всегда долго и весело смеются, будто дом их вмещал теперь нечто большее, чем просто семейное счастье.
Когда гость вернулся, вымытый и переодетый, хозяин невольно сделал шаг навстречу. Однако Грибоедов быстро прошел к одному из книжных шкафов, открыл его и что-то стал неистово искать…
Бегичев, старательно пряча смущение за улыбкой, всё-таки слегка вздернул брови:
– А ты меняешься, Саша. Слава тебе к лицу… Мы тут радовались за тебя, успеху твоей пиесы! Салоны рукоплещут, и все критики у ног твоих… Но… Ты даже о ребенке вскользь…
Брови Грибоедова тоже взлетели как бы в удивлении, но от книг он не оторвался.
– Да? Прости. Но… Я жду твою дочурку с Аней! Что же?
– Нет-нет, всё прекрасно, но ты-то сам будто паришь или еще в дороге… Что? Что стряслось?
Грибоедов с каким-то странным азартом перебирая тома:
– Тебя не обманешь, милый мой… Вот! Я нашел! Тацит. – Он подошел к Бегичеву и легонько обнял его. – Стёпа, брат, душа родная, ты видишь меня насквозь. Давай присядем, мочи нет, как важно всё! Ведь я, считай, инкогнито к тебе…
Рука Бегичева, не дойдя до усов, зависла.
– Что?! Только без шуток! Стоп! Молчок! – И он жестом пригласил Грибоедова к маленькому столику, накрытому холодной закуской и запотевшим графином. – Побережем себя. Удалось нам свидеться – и эту главную радость ничем не омрачить. С приездом, Саша!
Они выпили и закусили. Степан заметно повеселел, усаживаясь поглубже на диван.
– Садись и сказывай всё по порядку, соловей ты наш, но, ради Бога, самое важное! Не надо мелочей, они потом…
Лицо Грибоедова стало вдруг хмурым и даже растерянным, будто он вдруг забыл то, о чём всю дорогу собирался сказать человеку, от которого у него не было секретов – никаких!
– Видишь ли, душа моя, к тебе приехал не дипломат, не музыкант и даже не поэт… – И Грибоедов развел руки, как бы прося не судить строго, и молчал довольно долго, но Степан не проронил ни звука. – Перед тобой отбросивший все маски жуткий карбонарий!
Степан смотрел на друга во все глаза и не узнавал. Книга в руках, такая естественная для него прежнего, сейчас выглядела топором или другим орудием: он ее сжал, словно хотел ею запустить в кого-то. Впервые Степан не решился его перебить.
– Всю дорогу к тебе от Петербурга пытал себя на все лады и наизнанку раздирал: что движет мной сейчас? Что перо остыло и стих мертвеет, не родясь? И музыку не слышу днями! О службе в Грузии не говоря уж – неволя жуткая моя… И вот дознался – и от тебя не скрою – все сии дни стою на ненависти! На том же, отчего казнил я Шереметева чужой рукой, взяв на себя великий грех, не смытый пулей Якубовича. То же – только стало ненавистнее до умопомраченья! И делает поэзию и музыку, саму любовь пустою страстью! В Париж я не поехал отчего? Оттого же. Ненавижу униженье человека, и срок пришел услышать его голос. Тогда вступился за Истомину, потом за солдат, томимых на чужбине, извлек на родину через враждебную пустыню… Что бы сделал Моисей, если бы народ, который выведен из рабства, вновь заковали свои же?! «Распроданы поодиночке…» – то кровью написано моей! Крестьяне наши – это же мы сами, а мы их как скотов на торжище… они проданы и преданы.
Бегичев встал и ходил по кабинету быстрыми кавалерийскими шагами. Остановился и взял друга за плечи:
– Саша, ты на краю! Поберегись вдвойне: бьет ненависть прежде того, кто ею живет… Хотя тебя я понимаю. Как мы мечтали снова побывать в Париже, он был так близок, он был наш после блистательных побед над Наполеоном! Как и мечта – Россия, где живет народ-герой, защитивший веру и царя, проливший реки своей крови за свободную Европу! А его… в клеть! Опять в палки и плеть! Но не впервой такое на Руси… Отчего сейчас ты воспалился, дал ненависти ход – она тебя питает или ты ее?
Грибоедов нехорошо усмехнулся:
– Получено верное известие, что решено с тайным обществом покончить до зимы!
Бегичев отпрянул… Удивление и недоверие в его улыбке и упрямое желание всё принять за продолжение старой игры в добрый заговор и недоброго царя. И вырвалось: «Ой ли? Измена, батенька? Да ведь всё это бывало не раз». И снова диван оседлал отставной гусар, но как-то мешковато опустился – так, что никто бы не поверил, как взлетал он одним махом на крутого жеребца, – всего-то несколько лет назад…
– Садись рядком, Сашко. Беру свои слова назад: подробности дюже потребны теперь… Но о возможности измены ты мне говорил тогда еще…
Грибоедов, однако, остался на ногах, прошелся, то ударяя книгой по руке, то поглаживая ее нежно. Остановившись напротив дивана, он, как Рылеев на их собраниях, принял трагическую позу…
– Измена? Нет, Степан, здесь не измена… При дворе всегда знали о наших планах и ненависти к абсурдному абсолютизму. – Грибоедов говорил сбивчиво, он волновался, чего никогда не позволял себе в другом обществе. – Ты знаешь, как тебя я уважаю… Твои правила, рассудок и характер – пример по сию пору с юных лет… Это привито нашему поколению и закалено в войне. И что же – нам прикажешь не видеть края пропасти, у которой остановился Александр и вся Россия сонная?! Царь испугался сам и решает в жертву принести своих питомцев-реформаторов, сбросив в пропасть небытия! Нас он уже приговорил! Кто подсказал? Режиссер невидимый! Он погонит нас на сцену, чтоб впечатление бунта у зрителя создать…
– У тебя разыгралось воображенье, Саша…
– Как же! – Грибоедов решительно покрутил головой. – В январе было решено, а в начале мая подтверждено: на Белоцерковском смотре в двадцать шестом царя убить, и поклялись в том несколько серьезных офицеров. Я по оговоренному условию дал весть Ермолову, зная его направленье: «Будет мертв – я ваш»! Что прикажешь делать? Ермулла – это не тысяча юнцов-прапорщиков, это реальный шанс на рассвет страны, ее окраин…
– Ермолов?! – Бегичев встает, выпрямляясь во весь свой немалый рост, и начинает ходить по кабинету, как эскадронный, получивший точную ориентировку на врага от любимого командира. – Да с ним… за ним вся Россия, его всякий знает! Правда, сомневаюсь, что Кавказ пошел ему на пользу… Там он царский сатрап, жестокий, а это доброй славы не прибавляет и… отупляет.
– И ты, Степан, прикладываешь придворную мерку к тому, кто сам царя не ниже. Конечно, Кавказ корежит и его, с обеих сторон война несправедлива… Он понимает это первый и жаждет с тронной сволочью покончить. Но от присяги отступить не может – чисто русская черта – ему смерть Александра была бы сущим освобожденьем! – Грибоедов бессильно разводит руки, словно призывая в свидетели всех, кто пострадал от слепой веры власти и порядку, учрежденному людьми неправедными. – С весны царь, по мненью общему, стал только вчерашней тенью! Конечно, выпало ему немало: смерть дочери Софи, болезнь жены и наводненье… Но пуще – строптивая Европа пошла путем свободы, начхав на все его конгрессы Священного Союза, где восседал он по полгода, мня спасителем чужих народов. А свой всецело доверил Аракчееву, церковь сделал министерством – на растерзанье сектам, иезуитам тайным и властолюбивым иерархам. И вот всё затрещало: крестьянский бунт иль ропот – теперь обычное явленье, военные селенья колобродят, народ попам не верит… Пойми! Какой момент стряхнуть весь гнус и дать России шанс проснуться!
Грибоедов в каком-то восторге направил на друга растопыренные пальцы решительно вскинутых рук. Бегичев настороженно отвел взгляд, понимая, что от таких событий и в деревне не отсидеться. И вновь тяжело опустился на диван…
– Саша, ты смотришь на меня так, будто мой эскадрон в атаку должен выйти. Но у меня в деревне о царе не вспоминают! Клянусь! И у соседей я не слышал… Прежде нужно объясниться… Бог и царь – почти одно для мужика. Казнить открыто самодержца – причины веские нужны! ясные для всех. – Бегичев берёт за руки дорого гостя и чуть ли не силой усаживает на диван рядом с собой, недоверчиво качая головой. – Не разделяю твою пылкость. Всё понимаю… С Ермоловым действительно есть шанс, и что-то выйдет новое… Но это-то и тонко! Ты думаешь, они не понимают значение Ермолова? Уверен: десятки планов против него, и приняты все меры… Прошу тебя, мой брат, сдержи эмоции. Давай обсудим всё по сердцу…
Но Грибоедов замер в напряженной позе, зная рассудительность друга и мудрость его житейской логики, выражая готовность слушать и услышать.
– Во-первых, Александра самого не принижай до куклы. Доверчив, но расчетлив. Десятки тысяч русских полегли, защищая Пруссию как Кремль. И возглавлял тогда войска Бенингсен, убийца его отца… Резней, тысячами наших жертв под Энлау завершилась карьера проходимца, английского шпиона. Александр еще раз убедился, кто водит его руками. Нетверд и робок? Нет, это от преступного престолонаследия черта! Он умный человек, проницательный и беспощадный. Хитер и беспечен от того же, отчего и робок. Не забывай, как расправились с донцами, потом с семеновцами, с поселеньями солдат. Кровь так лилась, будто Наполеон вернулся… В пылу момента ты забыл, что этот человек давно подумал о наследнике. Есть верный слух, что тайным Манифестом назначен Николай. При здравствующем Константине! На ваше тайное собранье у них ответом тайная интрига – у престола два наследника…
Нервно потирая руки, Грибоедов непривычно высоким голосом возразил:
– Николай – ничтожество! Может быть, им стало известно о приговоре Александру и о Ермолове… Они решили нас опередить, до зимы покончить с заговором… Понимаешь их замысел?! (голос поэта звенит от волнения) Вот я всю дорогу и вспоминал… историю! Мое увлечение юности: когда другие забавлялись настоящим, как монах вгрызался в толщу лет, ища хоть малый лучик смысла… Вспомнился Тацит! В его Анналах есть премудрая легенда… о царе провинции далекой, подвластной Риму. Как ты думаешь: наш царь читал Тацита?
– Может быть… – Бегичев задумчиво теребил ус. – Что наверняка, так это его Елизавета – образована не менее его…
– Опять совпаденье! Прямое! – Грибоедов оживляется по-мальчишески. – Перед отъездом я замучил своего негласного секретаря Булгарина расспросами о Елизавете… В легенде той жена царя плела интриги, как собственные косы… Мне нужно перечесть!
– Не пойму я, Саша, что тебя так возбуждает: литература иль всё же бунт реальный? Одно другому может помешать, в тебя войдет смешение времен! Я помню, как ты писал здесь свое «Горе…». Вечерами мы восторгались чтеньем, но ты не с нами был тогда, хоть и переживал великие мгновенья. Опять двоишься?
Грибоедов устало вытягивает ноги и восхищенно смотрит на своего наставника юности.
– Ты черт, Степан, и я горжусь тобой. Да, себе боюсь признаться: во мне два замысла явились, и оба мучают меня на грани смерти. Об одном тебе уже поведал: дать ненависти ход, уничтожить крепостничество. Второй – желание облегчить участь смельчаков, кто ступит за нами следом: разоблачить ловушки и тайные пружины самовластья обнаглевшего… В литературе любовь борет ненависть. В реалиях мне отвратительны крепостники неисповедимо…
– Ловушки… Неужели так хитры?.. – Бегичев всей пятернею впился в ус, словно выкручивая из него всю правду-матку. – Но слово сказано. И, похоже, очень к месту. В Москву на Светлый праздник пожаловал лорд Стаффорд Каннинг собственной персоной… Это второе, о чём тебя хотел предупредить и охладить твой пыл. Дело не только в Александре! Реформ он искренне хотел и в юности республикою бредил не менее тебя… Сейчас, я знаю, хочет Греции помочь – опять не получается… Иль не дают? А Каннинг стережет его как лучшую свою овцу!
– Да-да, англичанам новая Россия не нужна, да еще как освободительница Греции… Он нам готовит ловушку, а они ему – капкан! Но оттого я трижды прав: только с Ермоловым нам нужно выступать! Только он разрушит все их планы, а ловушки обратит на них самих.
– Но не горячись-таки! Будто дело решенное и у меня не эскадрон, а два полка и через час атака, а? Ты больно строг стал, смотришь зло и нетерпеливо. Если так с другими говоришь, то только навредишь. У меня в деревне плохого не знают о царе не потому, что с ними я хорош. Царь-государь богоугоден в общем понимании, столп мира, что матка у пчелы. Веками это в головах не только мужиков, у всех сословий, а у дворян подавно… Как можно не учесть сие?
Бегичев берёт друга за руку и, поглаживая, успокаивает, вполне понимая, что, по сути, он мало чем может помочь ему.
– Еще два слова – а там как знаешь. Скоро Анна Ивановна должна вернуться, будем обедать… Вспомни, друже мой, что сам говорил когда-то: Россия – плавная страна, как величавая, глубокая река… Живет строго по природе – из зимы в весну, из весны в лето, отдавая каждому времени свое. Утро, день, вечер… А ты хочешь из вечера в день, из зимы в лето! Это значит, хотеть бури ради бури, чтоб только волну поднять…
– Сейчас не то, Степан! Плотина на пути – крепостное право, давно отжившее свое. Нарушено естество движенья!
– Но вы чудачите таинственно, начнет и Александр чудить, и англичане колкостей добавят. А если Николашку повенчают на царя, тупого и упертого, тот плотиной всё перегородит, и те же англичане с радостью помогут. Аркан на шее здравомыслия затянут – заснет Россия, чтобы не проснуться. Вы губите себя до срока, поддаваясь на провокации… Прошу тебя, уймись и ненависть взнуздай, побереги себя для дел нескорых, верных. Вспомни мудрейшие свои ж слова: громче всех свободы требуют рабы порока, лени, безрассудства, они не знают уз познанья, вдохновенного труда как божьего наказа…
Грибоедов неожиданно быстро соглашается, кивая головой:
– …провокаторы, осведомители и прочие державные букашки, изображающие патриотов. От них ветер, но гнилой. Ермолов не в шутку полагает, что штаб его – наполовину красные воротнички.
Ободренный, Бегичев стучит кулаком в плечо друга-поэта:
– Вот видишь! И поляки! Сколько их у вас! Мне сказывали – как по команде закусили удила: подай свободу им немедленно! Зачем тогда с Наполеоном на Россию шли? Свободными рабами? Отдать их Пруссии бы надо, чтоб были под немцами, а нас любили!
– Ты зародил во мне сомненья, но отчего-то мне легко. Оттого, что знаю точно: второго шанса России не видать. О расцвете ее они не думают, они ее не понимают и боятся. Иллюзий! иллюзий нам не надо! Что Александр надломлен, что Никки глуп и молод, что Константин Варшаве своей верен… Все это они учтут и обыграют в своих заботах о несокрушимости династии. А у нас один, но какой шанс! На кону судьба России, и Ермолов это знает. Он ближе ей, чем все Романовы и эти подлые аристократы, из трона сделавшие себе тризну вечную, без бога, в обнимку с церковью-служанкой!
И Грибоедов вдруг вскакивает, будто вдохновленный своей же речью:
– Я еду в Киев, Степан! – И снова книга в руках напоминала какое-то орудие, он готов был ею рубить, колоть… – Там всё решится! Но… Что в эти дни делает Александр, ведь он теперь как зверь в углу? Вишь, брат, какие сомнения ты во мне зародил…
– Ты ожесточен не в меру, и это не к добру… Александр непредсказуем, как все артистические личности. Но у тебя есть время – читай Тацита. Интриги власти стары и примитивны, только степень наглости их отличает… В Киев эмиссаром?
* * *
Ответить Грибоедов не успел – за дверью послышался тихий женский голос и вошла Анна Ивановна, разгоряченная поездкой, с букетом полевых цветов… Грибоедов быстро пошел ей навстречу. Одетая в простенькое, чуть ли не крестьянское платьице, невысокого роста, она была необычайно грациозна и сама напоминала полевой цветочек из того же букета, что держала в руках.
– Саша, милый, я так рада новому свиданью – нежданному!
– Но где дитя?! Ваше сокровище?! Вы прячете от меня мою будущую невесту!
– Я зашла в сад – спит наше солнышко, так сладко, не захотелось и поцелуем потревожить! Нам повезло с няней несказанно – они сроднились сразу, бережет ее пуще родной!
Грибоедов откровенно любуется женой друга, целует руки.
– Обедать не приглашайте, пока хоть сонную не погляжу! А ты похорошела после родов еще больше! Я молился о тебе… Если мои монашеские желания и обеты доходят до господа, так никому в свете легче не рожать! Я враг крикливого пола, но две женщины не выходят у меня из головы: сестра родная да жена друга-брата. Не разделяю вас ни в воспоминаниях, ни в молитвах!
Слегка краснея, Анна Ивановна вмиг погрустнела:
– Да! Были мгновения, даже минуты облегчения – они меня спасали, и я знала, что за меня молятся… Спасибо. Мы увидали издали, с полей, долгую коляску – о вас подумала, и сердце отозвалось сокровенному желанию – не с женой ли к нам? Нет?
– Сердца ваши чутки… – Грибоедов, смеясь, не отпускал ее рук. – Буквально днями повстречал девицу… как твое отраженье в пруду весеннем – будто сестра-близняшка! Стройна, и те же локоны, глаза смешинки прячут… Не дальняя дорога бы – женился непременно, хоть из купеческих она!
– Теперь не женитесь – куда же! Пришла известность, слава – всюду нарасхват… А мне ничего так не хотелось бы, как познакомиться с вашей избранницей! Куда ж теперь летят ваши таланты? И к нам надолго ли?
Грибоедов усадил Анну Ивановну на диван, рядом с мужем, сам подле – все трое оказались близко, как родные.
– В прошлом году мы были уже на «ты», Аня, так я вам надоел тогда. А ныне – до первых петухов я ваш!
– Тогда за фортепиано марш! И перерывы только на еду и на стихи! – неожиданно скомандовал Бегичев.
– А нашей девочке скоро годочек – именины… Степан, не отпускай его! – воскликнула Анна Ивановна, неподдельно тускнея, но Бегичев безнадежно махнул рукой.
Тихо, как самому себе, Грибоедов признался:
– Дети ко мне мгновенно прикипают всей душой… И мне кажется, что я святой для них, и музыка моя – им весть от неба через меня.
– У нас со Стёпушкой есть уговор священный… – Она слегка прильнула к мужу. – Открою его, зная вашу близость! Растить из деток достойных человеколюбцев, имеющих прививку от лицемерия и пустоты в сердцах – честь и опору для России. Всем бы осилить это – так страна изменится без бунта! Верите ли?.. Надо верить!
Грибоедов в тихом порыве нежности и благодарности склонил голову к коленам молодой женщины-матери, а она продолжала тихим голосом мечтать:
– Давайте растить детей! Ваша музыка, ваши мысли и честолюбие неэгоистичное не пропадут в них никогда. А иначе никакие республики не остановят падения нравов…
Бегичев нежно целует жену в волосы, пахнущие весенним полем, а Грибоедов, не поднимая головы, то ли соглашается, то ли возражает каким-то скрипучим голосом:
– Дети – это много, но и мало, милая Ануша… Я раб – значит, и дети мои будут рабы? Мне ненавистна даже мысль об этом. Да и чем кормить детей таким, как я? Вот и Пушкин перо облегчил, чтобы кормиться хоть кое-как да от родителя быть независимым… Но в ссылке он – скоро десять лет! Начни он о серьезном говорить – управу вмиг найдут. Вяземский – ум высокий, аристократ, но, как мальчишка, вышвырнут со службы за несколько нелестных слов о чинопоклонстве. Дети… Мы всё равно мечтаем об их счастливой участи… А делаем не в лад мечтам.
После ухода жены Степан долго и нежно смотрит ей вслед, потом тихо признаётся другу:
– А она ведь опять хочет одарить меня отцовством…
Грибоедов вскидывается в радостном порыве:
– Вот это по-гусарски, брат, вот это славно!
* * *
Поздний вечер. В кабинете Бегичева Грибоедов читает Тацита, хозяин курит трубку, внимательно посматривая на друга. В открытое окно влетают дивные запахи расцветшего сада и близкие трели соловья.
– Эту книгу, Степан, беру с собой как доказательство древности коварства. Пусть ведет меня по краю бытия и дает азарт, коль риск смертельный.
Опять долгая пауза, которой пользуется соловей, пьяный от любви, – он старается быть услышанным, но напрасно.
– Читая эти хроники, которым тыщи лет, я открываю в себе, как глубоко презираю наших болтунов, картежников и мотов. Они повсюду среди нас – и литература не исключенье. Оттого она не плод учености и титанических трудов, а лишь желания красиво молвить… Скажешь иному: стыдно, брат, читать Шекспира в переводе, не знать ни летописей, ни сказаний русских… Соглашается охотно, но дальше карточного столика не видит… Мерзость.
Кажется, соловей решил влететь в окно – язык трелей его, красивый и понятный, меж тем необыкновенно сливался с тишиной в паузах.
– Это так глубоко во мне… Может быть, незабвенный папаша, проигрывая мое благополучие в карты, заронил семя ненависти к праздности, к рабской зависимости от имущих, от гнусных привычек и пороков.
Кажется, что Бегичев охотнее слушает соловья. Вздохнув, он ответил устало и распевно:
– Что же, не видал я сам, какая мошка вьется вокруг вас? Их тайна привлекает, сближает и равняет – всех, всех! Как раньше масонство. По мне, если честью обладаешь, говори открыто, громко, прямо… Для слова умного всегда есть почва. Но тайное зачем? Если найдется сотня-две в суждениях и здравых и весомых – всё общество потянется за ними. Сделай Александр хоть шаг навстречу и выведи вас на свет – все забыли бы о заговоре, как и об увлечении масонством, этом детстве гражданина.
– Но нам оно не помогло созреть! Какая честь у дворянина, если он крепостник, поборник рабского труда?! Честь кланяться царю в шеренге первой? Да право на дуэли кровь пролить, будучи ничтожеством, но с глазом верным и рукою твердой в подлом деле… Поэтому и есть желанье уйти от тех, в ком честь – близость к трону и славословие царю.
– Ох, резок стал ты, Саша и самонадеян… Слава – крепкий хмель. И от него теряют голову. Говоришь о ловушке с каким-то восторгом… Уж не куражишься ли ты над всей этой затеей, видя, что вы одной ногой над пропастью?
Грибоедов оставил книгу и подошел к дивану, присел рядом и просящим тоном, будто обвиняемый с последним словом, обратился к другу:
– Я хочу действия, Степан! Ловушка? Да! И я в ней первый буду, если не будет с нами Ермолова! Я предупредил! Но есть раздражение великое во мне… Я не хочу Россию уступить царю, как крепостную девку на вечную утеху. Ничего не мило, когда вижу, что силу темную нарекли у нас судьбой и верят ей, как дети верят ворам-родителям. И кто-то очень хочет, чтобы мы в гражданском младенчестве остались навсегда и благодарили в том и Бога, и царя. В любви к пеленкам и ковыряние в душе, как в носу, вся подлость литературы! Надо сбросить маску с державного обличья национального предательства! Иль бунтом, иль трагедией о нем!
– Вона что! Трагедия – драма для театра? Пожалуй, на бумаге и на сцене у тебя всё сойдется и закончится… На деле северяне-петербуржцы твои усомнились. Всегда за фразой прятали незрелость и нетвердость… На юге крикунов не меньше!
Грибоедов откинулся в вольной позе и неожиданно счастливо улыбнулся.
– Нет, Степан, там, на юге, много тех, с кем с юности я связан клятвой послужить отечеству. Киев! Муравьёвы, Трубецкой, возможен Лунин, Пестель… Но о ком бы ни думал – из головы не идет Ермолов, наши долгие беседы… Что за славный человек: мало того, что умен, но совершенно по-русски на всё годен – на малое и на великое… В сотый раз взвешиваю его решимость, повернется ли к России мужеством своим, рискнет ли взять ответственность…
– Повидайся и говори особо с Муравьёвым-Апостолом. Он там стоит сотен… Малолетним в Париже Наполеон принял его за сына – так похож был ребенок на императора французов… А царь это запомнил! И припомнил, когда в двадцатом раздавили восстание семеновцев, – Сергея погнали в армию с превеликою охотой!
– Знаю, знаю, всё учту. Там и поляки будут ждать меня… Кто-то нас сшибает лбами, но мы будем друзья навек, если только народы избавятся от своих спесивых дураков-правителей аристократов… К одному из них – Михайле Воронцову – присмотрюсь в Крыму: как крепко он сидит, на чём, на ком…
– Воронцов-Уоронцов? По Пушкину – «полуподлец, полуневежда»… Куда? Куда тебя несет?! Мне хочется обнять тебя и не отпускать… – Бегичев встал, будто тревожное привиделось ему. – Писал бы у нас свои трагедии-комедии, забыв о суете мирской! Помнишь ли прошлое лето? Как славно было, и какая вышла дивная песня, хоть и про горе, да весело, хоть горячо, да справедливо… Но нет! Чувствую – улетаешь, а замыслы твои столь велики, что только соловью понятны. (Горестно качает головой.)
Грибоедов вдруг быстро подходит к фортепиано… И полилась сладкая мелодия навстречу соловьиной трели. Но в этом трио каждый пел свою песню и плохо слышал другого. Бегичев тихонько напутствовал уезжающего рано утром друга:
– Киев… Там, душа моя, повидай сестрицу нашу, монахиню Смарагду… У вас, мятежников, сёстры расцвели, а наша спрятала себя под рясу, будто отмаливает нас с братом у соблазнов… Знаю! Тебе тяжко видеть увядающую жизнь… Но скажи ей, расскажи о нас, что от грехов мы избавляемся трудами… Пусть несильно мучает себя постами и бесконечными молитвами! По мне так эта музыка и этот соловей, труды земные наши и есть молитва самой чистой веры…
2. «Православный катахезис» Муравьёва-Апостола
В Киеве на съезжей Грибоедова встретил полковник Артамон Муравьёв, командир Ахтырского гусарского полка, дюжий мужчина с пронзительным взглядом. При его дружеских объятиях и прочих выражениях искренних чувств в нём зримо и незримо ощущался некий вопрос, задать который он не хотел, но и прогнать не мог. Все понимали, что Россия на распутье, надо что-то менять, а значит, меняться самим… А как? А с кем? А нельзя ли выждать, ведь тайного в тайном обществе осталось мало… «Мятущиеся души» называл их Грибоедов и никого не пытался тотчас убеждать и тащить на дорогу: большинство серьезных людей идут не за словами, а за делами.
Артамон сразу сообщил, что за Сергеем Муравьёвым-Апостолом уже послан нарочный, как и было условлено после вести из Петербурга, – «тридцать верст на хорошей лошади, как одна, он на подъем легок – хоть один, хоть со всем полком сразу». Грибоедов не без удовольствия заметил себе, что сказано с уважением, и признался полковнику: дорогой так и не смог представить себе Сергея взрослым. «Много лет минуло, как дружили в университете, – но тогда год был за десять нынешних! Мы срастались душами, потому что мечтали об одном!»
Муравьёв помолчал и хмуро ответил: «Человек-огонь. Большой внутренней силы. Такому дай армию – она пойдет за ним, как французы за Наполеоном. А у нас таких давят и преследуют…»
Киев. Квартира полковника князя Сергея Трубецкого, близ Лавры
2 июня 1825 года
Квартира полковника князя Трубецкого была обширной, но мало обжитой. Во всяком случае большая комната, куда они вошли, выглядела походным штабом. Несколько кресел и стульев, два стола и два дивана – впрочем, всё весьма изящное. Группа офицеров расположилась играть в карты, но при виде новых гостей все поднялись. После объятий и дружеских приветствий Трубецкой, смеясь неровным кашляющим смехом, долго тряс руку Грибоедова: «Радикальные потребны тут лекарства! Хе-хе, неужели дождались и на юге, замечательно… Горе, горе нам, славянам, под колпаком у самовластья ум не надобен… замечательно, замечательно сказано».
Поручик пехотного полка с огненной шевелюрой и глазами, полными недоверия, подойдя бесцеремонно-близко, представился Бестужевым-Рюминым.
– Ваша просьба исполнена, сударь. За Сергеем Муравьёвым-Апостолом послан нарочный – ждем с минуты на минуту. Но позвольте угадать цель вашу: коль вы нашли лекарство от самовластья, то стали потребны мы, лекари без страха и упрека…
Артамон Муравьёв мягко, но решительно отодвинул «лекаря» на почтительную дистанцию.
– Господа, я привез вам счастливого гостя, а вы с порога о делах своих темных. Говорим о сути, без красивостей, ему и отдых нужен после лошадей…
«Темных делах?!» – негромко, но картинно охнул Бестужев-Рюмин и, охватив голову руками, ушел в сторону.
Не обращая внимания на картинные жесты приветствий и знакомств и будто не слыша никого, Трубецкой продолжал восторгаться, с заметной нотой наигранности.
– Столицы покорены, Александр Сергеевич, и рукоплещут вашей комедии сквозь слёзы, и здесь, я убедился, знают и восхищены! И читают, и списки делают!.. А что печать? Ужели под запретом пьеса?
Грибоедов долго и основательно усаживается на диване, прямо и взыскательно разглядывает всех – и было в том нечто учительское, настораживающее.
– Опубликовали, Серж! Но ровно тот кусочек, чтоб поднять собак литературных, – и свора впилась, зная жертву… Но, надеюсь, сии второстепенные дела не займут наше вниманье. Артамон зря вас остудил: дел набралось, а времени немного. Северяне шлют приветы и сведения точные о тех штыках, в ком нет сомненья. Пришел момент сложить и наши планы, и наши силы.
Бестужев-Рюмин так тихо, что его вряд ли кто слышал, напел себе: «Уж не экзаменовать ли нас приехал…» и добавил громко:
– Надеюсь, вы с Оболенским видались?..
– Полномочий своих не свидетельствую, коль вам они внове. – Грибоедов вежливым жестом остановил поручика. – То верный способ потопить дела в эмоциях, взаимных притязаньях. А суть сегодня в том, что мы в плену собственных сомнений! А сроки нас берут за горло! Рисую ситуацию. Царь Александр не отошел и не отойдет уже от личных потрясений, свой блеск и ум державный оставил он в Европе. Не Россия – Союз Священный был его заботой и мечтой! Чтоб все – от Сибири до Ламанша – рукоплескали романовской бездарности на троне, Христом прикрывшим рабство. Но в Европе – там фрукт несколько иного рода, чем русский барин, крез, скот и свинопас. Там быстро и привычно под прикрытием закона обратили остатки благородства в помойный сток потаенных грехов…
Грибоедов говорил и чувствовал, как верно предостережение Степана: «Самонадеян стал… на бумаге и на сцене у тебя всё сойдется, но на деле…» Он подолгу останавливал взгляд на каждом, и очки скрывали самоиронию и насмешливую искорку в глазах.
– Теперь царь-глухарь не тот… Он вянет на глазах, двор его наполовину немецкий в смятении. Англо-саксонские вельможи насторожились – а вдруг он вспомнит о народе, о республиканской юности своей да призовет опять опальных реформаторов, вас, мятежных вольнодумцев… Уже князья великие корону примеряют, императрицы вспомнили норов принцесс германских. Этот черный вихрь скоро подхватит всех у края пропасти!
Засуетился Трубецкой, с тревогой заглядывая в глаза столичному гостю и спеша подтвердить его слова, чтобы разогнать свои сомнения:
– Да-да, зимой в Санкт-Петербурге… Симптомы видел страшные безвластья. От Аракчеева устали все, и сам Александр узрел тупик. Хотел затеять с Турцией войну – Европа, а по сути, англичане, не дают. Боятся усиленья нашего на юге, на Балканах, освобожденья Греции от наших рук…
Хмурый Артамон Муравьёв не выдержал, зная свою правду:
– Россию Запад держит как свою конюшню: по надобности – на выезд или на мясо. И не дай-то бог, чтоб конюхи и кони голос возымели: вмиг Палена отыщут среди двора распутного. И сильной карты нет у нас! Уж если царь – вчера надежда, любимый всеми – бесславно так кончает… то дело не в личности царя. Как мудрый Лунин рёк недавно: корень зла – самодержавие, оно противуестественно и тем сбивает с толку самого царя, приписывая ему способности неограниченные, хотя законами природы он ограничен, как и мы. Самовластье требует, чтоб воздавали ему то, что принадлежит Богу одному. Монарх не слышит и не знает Бога, и народ от веры устранен! Тьфу!
– Именно поэтому мы приговорили к уничтоженью не только Александра, а всю семью – сколь безбожную, столь и бездарную… – с позой и вызовом бросил Бестужев-Рюмин.
Развел руки Трубецкой, словно приглашая Грибоедова самолично убедиться, как настроено общество:
– И впрямь! Уже верхи тошнит от общего бесправия, всё по предписанью одного лица делается. Витт и Киселёв сигналы подают, что они с нами – силы наши множатся…
– Витт?! Киселёв?! – изумился Грибоедов и долго молчал. Ему вспомнился Тацит, которого он листал доро́гой: обширный заговор при дворе – как это пахнет сценой! – Им… можно доверять? Или как реформам самодержца с самой юности его? За планами такими я вижу прежнюю наивность, игру словами и фамилиями генералов… Но что поделать с барством нашим? Что крепче: трон или оно? У нас самих-то что?! Картишки, гульбища, пороки – а для очистки совести на трон наскоки, да за народ раденье, за свободу… Своей готовы поступиться? О, всё это было и вчера! Пора отбросить маски, страстишки, темные привычки – тогда и дело будет нам доступно, республики святые идеалы. Царские сатрапы подыгрывают вам – и вы готовы им вожжу вручить! Меж тем у нас один надежный генерал – Ермолов!
«Вот откуда ветерком подуло… – тихонько напел себе Бестужев-Рюмин. – Кулак на славу будет, никому несдобровать».
– Возможно ли рассчитывать на столь далекий корпус? – вкрадчиво возразил Трубецкой. – Когда ни дня не будет лишнего, ни часа у восставших?
Бестужев-Рюмин тут же выскочил с горящими глазами:
– Роль Ермолова двояка! Он противник нынешних порядков, знаем… Но никто не станет спорить, что он из тех, кто подпирает трон своею мощною фигурой, а жестокостью походов ошеломляет честную Россию…
Грибоедов тоже не сдержался и всё тем же учительским тоном резко ответил:
– Вы и мы просто дураки, если надеемся только на себя! Удаленность корпуса, Сергей Петрович, – вещь не решающая. Главное – объединит ли нас фигура и будет это имя впереди нас и впереди любого действия! Не вам мне сообщать о государственном уме Ермолова, он признан всеми, и сенаторами тоже. Впрочем, неволить не уполномочен. Кто делу служит, а не трону, тот признаёт сам необходимость и значение такого вождя.
Артамон Муравьёв насмешливо покосился на Бестужева-Рюмина и тяжело предрек:
– Не начнем до зимы, то нас всех перехватают по сугробам – об этом нынче толки…
Трубецкой запротестовал, гусем вышагивая по комнате:
– Решено единодушно: двадцать шестой год – начало действия, и никак не раньше! Иначе мы погубим то, чему служили столько лет… Сейчас мы не готовы и легко уступим инициативу! Мало полков, а диктаторов с избытком… Пестель тоже примеряет мантию Наполеона!
– Инициатива с вами? – насмешливо спросил Грибоедов. – С такою дамой незнаком…
* * *
В комнату стремительно, по-кавалерийски семеня, вошел невысокого роста человек с довольно мягкими чертами лица, но было во всей его фигуре, во взгляде нечто столь повелительное и решительное, что Грибоедов сразу смолк и привстал раньше, чем узнал в нём Сергея Муравьёва-Апостола.
– Господа, дайте глоток! С юности так не скакал! Александр Сергеевич! – Вошедший быстро подошел к поэту, напряженно всматриваясь в него, и раскрыл объятия. – Не видались столько лет – и как ты вовремя! Я и раньше ждал кого-то. Но если именно ты в такой момент – значит, нечто обязательно свершится! Читали, говорили – вашими стихами пушки заряжаем!
– А я вот ныне, Серёжа, не стихом заряжен… – обнимаясь и улыбаясь застенчиво, братским тоном ответил Грибоедов.
– Ужели что-то двинулось на Севере? – Муравьёв-Апостол жадно отпивает теплого чая, поданного Бестужевым-Рюминым, не отрывая взгляда от Грибоедова. – Кого еще заботит в хладном Петербурге боль и судьба России! Мы слышим, Моллин, повеса светский, царствует в умах, не знающих горя. Его успех на раутах и балах, шутки, кутежи – вот новости, что к нам спешат донесть.
– Затмил он Лунина младого! Среди гвардейской молодежи он – кумир, ведь правда? – спросил Бестужев-Рюмин неожиданно подобострастным тоном.
– В точку, в точку! Но он жалкая пародия на наше поколенье! – засмеялся Трубецкой тем же кашляющим смехом.
И Грибоедов улыбнулся столь неожиданному повороту разговора:
– Тут Трубецкому не сильно доверяйте. Да, Лунин куролесил – от множества талантов, обществу ненужных и неизвестных даже… И нынешние от безнадежности кутят, хотя талантов много, да по-прежнему не в моде принципы и здравый смысл. Кто-то очень ловко отваживает молодежь от мыслей важных и направляет к скороспелому успеху – у дам, у лживых авторитетов, набравших вес в казенных кущах. Но это на поверхности и отображено не раз… Однако я уверен: зов трубы услышав, наши молодые пойдут за нами, а не за подлыми чинами. И я бы не спешил их Моллину отдать – или другим, увитым светскими успехами. А нынче впрямь трубач трубу, как перед боем расчехляет. Пренебреженье к Александру вполне всеобщее и не беспочвенно. Он сам почуял, что проиграл везде, и англичанам стал не нужен… Он ищет, как окончить пьесу, ну и… нас примерно проучить.
Муравьёв-Апостол растерянно поставил недопитый чай на край стола:
– Что же? План наш безнадежно запоздал! Вот это я и предчувствовал – до осени события опередят наши решенья.
– События опередят?.. Борзые они, что ли? – желчно засмеялся Артамон Муравьёв. – У всякого события есть авторы… Es gibt mehr Hasen als Jager – говорят в таких случаях немцы. Зайцев всегда больше, чем охотников. Пока мы собираемся на охоту, мня себя егерями, на нас уже спускают псов… И до зимы непременно перехватают, говорю вам!..
Зависает долгая и нехорошая пауза. Грибоедов и Муравьёв-Апостол обмениваются длинными взглядами.
Трубецкой вздернул голову и трагически объявил:
– Да, опаздываем. Но виновен в этом Пестель с его сумасбродными идеями, раскалывающими нас. Как можно предлагать лишить земли помещиков, освобождая крестьян?!..
– Сергей, нам непременно следует переговорить с глазу на глаз, – с легкой улыбкой сказал Грибоедов. – Близки времена, когда охотников станет больше, чем зайцев…
Бестужев-Рюмин живо и стараясь быть убедительным, возразил:
– У нас не принято таиться, когда над нами общая судьба…
Муравьёв-Апостол ответил поручику жестко, всем корпусом повернувшись к нему:
– Нам нужны открытость и доверие… Но бывает, что переговорить наедине нужнее. Вы не доверяете нам tet-a-tet?..
* * *
Кабинет Трубецкого, куда уединились Грибоедов и Муравьёв-Апостол, выглядел гораздо привлекательнее. Они оказались в богато убранной комнате, где их будто поджидали два глубоких кресла, поставленные одно против другого. Они и расположились в них, ценя минуты и понимая, что их короткая по обстоятельствам беседа должна быть неспешной и бесстрастной, потому что они оказались на лезвии неожиданно обнаженного врагом ножа, врагом давним, привычным – и вот он обернулся к ним, оскалясь…
– Неужели мы и в самом деле опоздали, Саша? – важничая и с обиженной миной спросил Муравьёв-Апостол. – Нас вычислили? Предали? Или от страха задергались клевреты царского мундира?
– Есть верные известия, Серёжа, что действительно царь решил покончить с тайным обществом и все реформы похоронить в одной могиле с нами. У Артамона нюх надежен. Я послан к тебе Рылеевым, чтобы его поддержку передать твоим особым планам. Теперь надежда только на удар. И Якубович в Петергофе готовится отмстить царю… Но это не надежно. Подозреваю тут ловушку! Как только я услышал, что Витт да Киселёв и прочие крупные чины готовы с нами быть, – я понял, что нас втягивают в некую игру, подталкивают к выступленью…
Улыбаясь в тонкие усы, Муравьёв-Апостол смотрел теперь смело и азартно:
– Их тайная работа таинственнее нашей? Но у нас тысячи дорог и способов, а у них – только наш след!
Грибоедов не согласился с бравадой:
– Охотники и подлецы в призвании, они и Павла удушили, едва в нём здравый смысл забрезжил. Травить всё, что хоть чем-то угрожает трону, – это их жизнь, их цель и смысл. А мы разобщены, мы ищем, мы мечтаем о лучшей доле для народа, но трудимся ничтожно мало…
– Мрачная картина… Но говори, говори, поэт наш главный, я хочу знать твой образ мыслей. Твой стих силен, но у поэтов слово с делом не в ладах. Потом и я скажу тебе свое…
– Серж, мы не видались десять лет и даже боле, но я по-прежнему в тебе уверен, как в себе. Те идеалы юности не угасают в нас, наоборот, нашел я им великое обоснованье, в веках накопленное мудрыми людьми и кровью неисчислимых жертв скрепленное как камень. Республика – соборная и вечевая – вот что отвечает натуре русского, его достоинству! Сколько бы народ явил добра, будь он предоставлен сам себе и управляем лучшими людьми по выбору… За эти идеалы я готов отдать всего себя. Мое призвание – поэзия и музыка, но их бросаю на алтарь рассвета!
– Даже теперь, когда успех твой очевиден, талант замечен всеми?.. – восхищенно, но с легкой иронией спросил Муравьёв-Апостол.
– Именно теперь! Я много лет прохладен был к тайным собраньям по углам, к угрозам самодержавью из-под ковра. Открыто действуя, накапливая опыт добрых дел, мы бы добились большего и даже избавления от рабства, чего так жаждал Николай Тургенев. Но где сейчас наш лучший экономист! Далече. Увы! Я убедился, что Романовы – пример классический тиранов примитивных, для которых цель одна – сохранение династии. Плюют они на тех, кто кормит их, они обманывают и убивают, опираясь на рабыню-церковь. Россия своего рассвета может не увидеть! Что делать мне, если я это вижу, слышу, кожей ощущаю?! И знаю: есть у нее один лишь шанс, и этот шанс – Ермолов. В союзе с ним способны мы хоть что-то изменить…
Муравьёв-Апостол выпрямился, напряженно всматриваясь в собеседника.
– Ты хочешь сказать… Даже если они пустили псов на нас и западню готовят, Ермолов планы их сломает, потому что он Ермолов?
– Ты умница, Серёжа, сразу понял! Ведь это очевидно, но все мешают сюда веру и недоверие к Ермолову, и прочие эмоции, тогда как иного шанса быть не может. Иначе нас переловят, как ушастых хитрецов. Не далее месяца я получил от Алексея Петровича уведомление на белоцерковский план: «Он мертв – я ваш»…
Глаза Муравьёва-Апостола загорелись, в них появилось нечто жесткое и в то же время пугающе страстное:
– Вот! Мы готовы, Саша! Царь оскалился, и мы ответим! Передай Ермолову, что мы готовы действовать уже сейчас! Белая Церковь! И в этом году! Это дело решенное!
Грибоедов в волнении встает, будто услышал долгожданную неслыханно прекрасную мелодию, а пехотный подполковник, некогда офицер лейб-гвардии Семёновского полка, спокойно открывал всё новые доводы, что его удар будет обязательно нанесен.
– Уже весной я убедился, что задержка выступления лишь ослабляет нас. Едва не на коленах я уговорил полковника Тизенгаузена не покидать заговор. Самые нужные уходят, видя нашу сырость. Мы столь разрослись, что не исключены и предательства. Южное общество сливается сейчас с Соединенными славянами, у которых с поляками тесные связи… И вот вести о Ермолове! О том, что царь задумал нас опередить… Совпадение? Это знак судьбы!
– Кто знает о твоем твердом решении, Серёжа?
– Никто. Но васильковцы, мой полк, готовы хоть сейчас. Трубецкому, Пестелю нельзя вполне доверять! У них «план действий», над которым они корпели долго, а когда соединились Дума и Директория, то передрались на радость жандармам. Такое ощущение у многих, что Трубецкой прибыл в Киев, чтобы ослабить Пестеля, – критикует каждый его шаг. Но и есть за что: в Тульчинской управе господство религиозных вольнодумцев и безбожников, а это порода не революционеров, а шакалов… Но возмущение в войсках всеобщее – достаточно спички!..
– Похищение?..
Муравьёв-Апостол бросил в ответ быстрый взгляд и тоже поднялся с кресел и прошелся.
– Нет! Всё будет совершено на месте, и думано об этом сотни раз…
Давние друзья пристально смотрят друг на друга.
– В караул в имение графини Браницкой пойдут офицеры, одетые солдатами: царь на отдыхе себя ничем не стесняет, любит легкое веселье… Момент надежный избавиться от гнуса, от правителей, не ведающих состраданья! Немчура ничтожная, они Христа забыли! (Приложив руку к сердцу.) Честно говоря, Александр Сергеевич, «республика» и прочие хорошие слова у нас имеют мало понимания среди солдат. Мы можем говорить о них часами, днями… Но умирать они готовы за Христовы заповеди! Простые и понятные – и так замытые. Одно держу сейчас на мушке – негодяев немцев! Они, они! Вся грязь Европы к нам! Они сюда бегут и здесь почуют от тамошних порядков, а для России законов не хотят. Династия – лишь по названью русская – им покровительствует! Темнота народа и бесправие – их воздух, а униженья – пища.
Долгая пауза и очевидная борьба с комом в горле.
– Ты знаешь, как измывается уродец-немец в русской армии над русским солдатом на русской земле?! В Семёновском полку я Шварца, полкового нашего, едва не пристрелил, о чём и сожалею. Но нынешнего полкового – Граббе – вот этими руками задушу! И это будет в высшей степени по-христиански!
Грибоедов поднял руки в предостерегающем жесте:
– Надеюсь, ты не так наивен, чтобы считать это случайностью: Шварц, теперь Граббе – и все измывательства на твоих глазах… Какое бесовское развитие сюжета!
– Ты думаешь, что крысы поднялись до мести? – Муравьёв-Апостол надолго задумался. – Ты мне привез окончательную определенность. Я выступлю – и полк пойдет за мной: ты это твердо знай и передай Ермулле. Летом, начало осени – царю конец, как и терпенью нашему… Что еще нужно, какие заверенья генералу?
– Достоинств много у него, и всё же человек он старого покроя: Россию без монархии не видит. Сколько слов и сил потрачено, чтобы его блестящий ум принял как действие свои же мысли. И вот наш вывод: Закон важнее и нужнее мудрейшего царя! В 1812-м народ очнулся – и если ныне царей, царьков, бояр и бар, а пуще дворню не усмирить Законом и не уравнять с народом, он вечно будет горе мыкать, молиться и уповать на милость сверху.
Муравьёв-Апостол опять присел, но как-то неспокойно:
– Как я мечтаю обратиться к верующим солдатам – соединить православие с республикой!.. Я начал набрасывать «Катахезис православного», в нём будут непреложные истины, мое глубочайшее убеждение! Закон Человеческий без Закона Божьего невозможен. Человек слаб, ограничен и порочен, хитер и лицемерен. Даже лучшие умы не знают всё, не слышат всех, не видят дальше своего горизонта. Ведет нас только Слово Божье! И чем больше соблазнов устроить жизнь по человеческому разумению о счастье, тем сильнее заблужденье…
– Слово Божие – всего лишь исток, великий, но… Человеку, а не Богу устанавливать законы, единые для всех… – осторожно и мягко возразил Грибоедов.
– Нет-нет, ты послушай! Для меня это главное… – И подполковник читает по памяти: «Отчего русский народ и русское воинство так несчастны? – Оттого, что похитили у них свободу. Что же святой закон повелевает делать русскому народу и воинству? – Раскаяться в долгом раболепии и, ополчась против тиранства и нечестия, поклясться: да будет всем един Царь на небеси и на земли – Иисус Христос… Какое правление сходно с Законом Божиим? – Такое, где не будет царей, потому что Бог создал людей равными, и Христос избрал Апостолов из простого народа, а не из знати и царей. Отчего поют царям в церквах? – От нечестивого приказания их самих, для обмана народа!»
Грибоедов прошелся, сдерживая волнение:
– Серёжа, ты ждешь от православия и церкви исправленья – и нас, и общества, и веры… Так бы должно, и я согласен с каждым твоим словом… Но видишь ли, церковь сама в глубочайшем упадке, в рабской зависимости от власти. Получается замкнутый круг. И в том есть историческое величие момента – сделать первый шаг, дать обществу простейшее: образование, собственность, законы и свободу. Без них помутнения в мозгах не избежать и дорогу к Богу не найти! Раб – он и в церкви лицемерен, как и царь-тиран: слепая вера от коварства недалека!
С тихой улыбкой ответил Муравьёв-Апостол, и в ней была необычайной силы уверенность в собственной правоте:
– Этот момент, этот первый шаг и соединяет нас… Но республика на законе человеческом не устоит. Да, верить легче, чем думать, и слепая вера хуже воровства, но гордость разума, тщеславие ума не дают гармонии и избавленья от пороков. Только Церковь…
– Какая церковь, Серёжа? Я уверен, что ты говоришь не о нынешней! Республика – власть народа, и эта власть никогда не поставит себя выше церкви, власти Божьей. Если не так, то это не республика, или… то не церковь. Я за оба корня процветания народа!
– Но Пестель, – жестко возразил офицер, – хочет республики посредством диктатуры Временного правительства, я – путем православного собора и Учредительного собрания, Трубецкой – от конституционной монархии… Но счастье народа покоится на власти светской и власти церковной! Только у меня на первом месте власть церковная! Она, и только она может сделать власть светскую праведной!
– Это так похоже на позицию Ермолова… Но кто-то должен сделать первый шаг! На монархов уповали, теперь еще и монахов будем ждать?
– Первый шаг сделаю я, Саша… – Муравьёв-Апостол смотрел прямо, но с каким-то тайным превосходством, будто готов был немедленно выполнить нечто лучезарное и важное для всех, оставив остальным возможность идти следом или… болтать дальше.
Они уже стояли друг против друга, и им казалось, что кроме клятв юности и этого излома судьбы, перед которым они остановились, не было ничего и нет.
– Может быть, иерархи-клирики больны не меньше царского двора, Саша, но народ наш верой чист. Бьют его и издеваются как раз над ним!.. И я терпеть больше не буду! Какая нищета в деревнях, где мы квартируем на ученьях!.. Если Ермолов двинется, мы победим. Пойдем не на Петербург, а на Москву, там Лефортовский Сенат объявит о перемене правленья… Надо бы тебе, Александр Сергеевич, и с Пестелем иметь свиданье, чтобы и его склонить к готовности действовать немедля. Павел Иванович влиятелен весьма, в полку любим…
– Хотя тоже немец!
Муравьёв-Апостол тяжело усмехнулся:
– Ирония не принимается, мы его хорошо знаем. Павел Иванович исключение, с рождения впитал всё русское. Я и русского такого не встречал, кто б так любил Россию, кровью подтвердив сие. Да, Ермолова не жалует, вернее, не слишком доверяет… как и многие из нас, – что скрывать. Но именно поэтому вам следует теперь свидаться. Последние год-два стал так смирен и осторожен, что мы не узнаем его. «Русскую правду» двенадцать лет писал, был дерзостный и непримиримый, а написав, в ягненка превратился. Боится разве, что погибнет, а вместе с ним и труд его?.. Конечно, труд великий, такая конституция могла б России дать толчок, если придать свободам смысл религиозный…
– Как повидать его? Он в Липках безвылазно сидит? Хоть мне по дороге в Крым выходит угол небольшой…
– Нет, в Липки тебе нельзя, Саша. Мы эту киевскую встречу прятали от всех… Бердичевская ярмарка – вот прикрытие! – Пехотный подполковник неожиданно коротко и счастливо рассмеялся. – Вот где весело, брат, и где нас любят. У нас гонцы надежные и быстрые, сотня верст иль две – для них пустяк. Возможно, будет Лунин со своими поляками. Вы бы с ним сумели упрямство Пестеля сломить! Но на меня оно не повлияет при любом исходе.
Грибоедов оживляется, как всегда при ясных планах, и быстро прохаживается, потирая руки. И вновь останавливается напротив – глядя в глаза друга юности как в источник своей уверенности и силы:
– Пестель… Пестель… Ужели усомнился? Вот так и я давеча. Из Петербурга выезжал с решимостью Диего, испанского Наполеона, но наши дали, тряские дороги плодят сомнения… Коль царь и палены его все планы наши знают, но никого не забирают, то… Они готовятся! Иль уже готовы, и только повод нужен им! Как важно их опередить! Пётр Муханов готов хоть завтра на Кавказ, к Ермолову, чтобы и там были готовы… Я буду в Крыму, в Херсонских военных поселениях, надеюсь там застанет меня весть о… подвиге. Как нам нужны сейчас решимость и единство!..
Собеседники вновь напряженно вглядываются друг в друга. Ум одного любуется волею к мщению другого – она видна за мягкими чертами лица. Другой видит лишь свое отражение как монолита среди сомнений и колебаний.
– А мне это уже не нужно, Саша. Они сильнее – тем смелее должны быть мы. У них злой умысел, коварство – у нас лишь чувство к родине… И потому так сладко пасть за честь державы – как на дуэли с самим нечистым духом. Вот моя рука – ваши ожидания будут не напрасны на Кавказе!..
* * *
Когда Грибоедов и Муравьёв-Апостол вернулись в большую комнату, там уже было новое лицо – Матвей Иванович Муравьёв-Апостол, старший брат Сергея, майор Полтавского пехотного полка. Он с явным нетерпением ожидал окончания беседы с петербургским гостем, и лишь только открылась дверь, тут же подошел и, холодно приветствуя, стал высказывать свои возражения:
– Серёжа, что же это?! Если Ермолов двинется, будет война большая, брат на брата… Свой «Катахезис православного» забыл? Нельзя в России восстановить свободу без восстановленья веры – сколько говорено об этом! Русский жаждет веры больше, чем свободы! Чтоб было всё по-божьему…
– Умница! – И, обняв брата, Сергей весело посмотрел на остальных. – Но такого шанса у России может и не быть! Республика Грибоедова-Ермолова – это соборность, та соборность, что украшает и делает Христовой нашу церковь. Что носы повесили?
Грибоедов подошел к Матвею, которого тоже знал когда-то хорошо, и спросил негромко:
– Что, сомнения давят, Мати? Понимаю… – и добавил свое пояснение, прозвучавшее жестко, почти отчужденно: – Солдат не пойдет за вами, и народ вас не заметит, сколь ни взывай ко Христу! Но за Ермоловым поднимутся и мертвые. Нас сотня? Две? Тысяча? Но без Ермолова мы просто смелые ребята, а этого мало, чтобы судьбу России у Антихриста отнять…
3. Сёстры – образ России, которому не изменить
Грибоедов ехал в Бердичев в хорошем настроении. Нет, камень с души не свалился после встреч с южанами, но уже не давил безысходностью и обреченностью. И погода! Что за чудо это украинское лето, особенно в самом начале! Природа собрала все краски, всю мягкость и нежность и расцветшую милость земную и клала их к ногам человека, заставляя его остановиться, оглянуться и воскликнуть: «Господи, за что нам такая благодать!» Вот и наш петербургский вояжер не раз останавливал коляску, выходил из нее и проходил то на луг, то на околицу придорожного сельца и крутил головой, вдыхал, смахивал слезу восторга – и одному Богу известно, какие мелодии рождались в его сердце, отзывчивом на красоту и гармонию.
Он ехал инкогнито в сопровождении только одного нижнего чина, одетого в гражданское платье. Но чем ближе подъезжал, тем больше задумывался о деле, о смысле предстоящих встреч. Он и вправду хорошо знал Павла Ивановича Пестеля. В юные годы они отдали дань моде: оба состояли в масонской ложе «Соединенные друзья» – «Dasamis reunis». Его, Грибоедова, как заядлого университетского театрала, привлекла обрядовая сторона действа, содержательная же вызывала больше улыбку. Павла, помнится, наоборот, он даже достиг некоей степени в ложе… А в ней отметилось немало золотой поросли аристократии: князья Павел Лопухин, Сергей Волконский, Илья Долгорукий, Сергей Трубецкой… Привлекли туда и подающих большие надежды Петра Чаадаева, того же Матвея Муравьёва-Апостола… Блестящую карьеру из них сделал потом лишь Александр Бенкендорф. Поветрие масонства улетучилось для многих, как призрачный дым младых лет, оставив только смутное представление о «высоких целях служения братству» и как милое воспоминание о совместном времяпрепровождении.
Пестель во время недавнего приезда в Санкт-Петербург оставил о себе двоякое впечатление. Он несомненно глубже многих понимает необходимость решительных преобразований России, рискует и трудится для их подготовки. Но… Зачем же так заостряет противоречия там, где можно и нужно искать согласия? Почему так настаивал на отсрочке выступления? Хотя всем, кроме Трубецкого, понятно, что промедление опасно. Грибоедов теперь не мог бы с уверенностью сказать, что означали для Пестеля бремя руководителя Южного тайного общества и великий труд над «Русской правдой» – жажду доставить пользу любой ценой или только желание утвердить свой необыкновенный ум и железную твердость характера… В том и в другом он достиг авторитета непререкаемого – все сходились во мнении, что по приказу командира Уланского полка многие бригады на юге поднялись бы в одночасье. Если бы это сочетать со всенародной славой Ермолова! А «Русская правда» Пестеля – это же прорыв в будущее! Если ее основные элементы не будут воплощены сейчас, аукнется России большими бедами потом…
Но как убедить Пестеля быть готовым выступить совместно с Ермоловым уже в этом году, уже в сентябре? Раскрыть планы Сергея в Белой Церкви нельзя – он мог бы счесть это за восстание внутри тайного общества…
С Луниным проще, хотя с ним-то Грибоедов почти незнаком. Но Лунин – полный единомышленник Муравьёва-Апостола, и доподлинно известно, как ненавидит он крепостное право, абсолютизм и самовластие, считая их анахронизмом, калечащим судьбы людей и страны. Его мысли и высказывания, изобличающие бездарность правительства, преданного лично царю, а не народу, передавались в обществе из уст в уста. Да, Лунин старше многих из них, он в том возрасте, когда расчет берёт верх над эмоциями. Спохватившись после свободолюбивой молодости, он поздно возобновил военную карьеру, его ровесники давно генералы. Но его способности, отчаянная храбрость пришлись по вкусу цесаревичу – великому князю Константину, брату императора, наместнику в Польше. Произвел в подполковники, взял в адъютанты – успех несомненный для человека с великой славой лихача и куражира… Но соблазны Варшавы! Они известны – там тихая и сытая придворная жизнь и можно легко забыть о грезящей мятежом России. Возможно, срок – сентябрь 1825 года – и Лунина поставит в тупик. Говорят, он сблизился с молодой польской графиней Потоцкой, ревностной католичкой, и сам стал католиком. Слияние аристократий славянских народов – в Республике бы это только приветствовалось… Но как до нее дорасти, если все заняты больше собой, своими амбициями?..
И всё же Сергей Муравьёв-Апостол, хорошо зная Лунина, настаивал, что тот поможет убедить Пестеля. Только на это и рассчитывал Грибоедов, предвкушая много новых впечатлений.
Киевская губерния, г. Бердичев
12 июня 1825 года
И он не ошибся. О, Бердичев! – небольшой городок в сотне километров от Киева. Бердичевская ярмарка ничем не уступала известной Сорочинской. Наоборот, близость Польши, а значит, и обилие товаров из Европы делали ее изобильной и щедрой. Мадьяры, венгры и цыгане тоже ехали сюда, и местное население из малороссов, евреев и поляков тоже старалось дать этому событию незабываемый колорит. Скрипичные состязания, народные пляски и пиво – о! щирое жидовское пиво и легкое вино! – они наполняли душу искренним весельем! И если случались выгодные покупки – что еще нужно для настоящего праздника и счастья.
Только во второй половине дня столичного гостя, уже изрядно уставшего от ярмарки, провожатые, не раз убедившиеся в отсутствии слежки, привели в тихое место. Это была задняя комнатка в пивной старого жида Шустени. Уютная, со вкусом обставленная, она дарила покоем, хотя стены дряхлого зданьица и наглухо закрытое окно мало защищали от гула, производимого огромным скоплением людей – выкриков, песен и плясок под пронзительные голоса скрипок…
Но Грибоедов и десяти минут не побыл один: шторы в углу у двери раздвинулись, и вошел высокий человек – это был Павел Иванович Пестель. Он и в гражданском платье выглядел римским патрицием… В его взгляде, очень серьезном, добавилось усталости, и высокий лоб резала глубокая морщина, которой Грибоедов не помнил в свидание полуторамесячной давности в Петербурге.