Читать онлайн Тайна летящего демона бесплатно
Глава 1
СОКРОВИЩЕ
«Отчего сегодня народа нету?» – продолжая разбрасывать остатки крошек со вчерашнего скудного ужина, для утренних птиц, уже привыкших прилетать на прокорм к Илье Матвеичу, подумал Потап.
Это был выдающегося роста, широкий в плечах, с русыми, волнистыми, часто немытыми волосами до плеч, мужчина средних лет, и совсем не дурной собой, однако постоянная сутулость говорила о нем больше, чем его внешность. С детства не видевший ласки и любви, а все преклоняясь, то перед иконами, то перед людьми, своего рода дуб, рос, как ива у реки.
– О! Барин! – Потап широко улыбнулся, увидев своего «избавителя», как он часто величал Михаила Александровича Врубеля, художника, взявшего на себя заботы о Потапе с их веселого, но короткого совместного детства. Потап изначально знал разницу их происхождения, и помнил слова отца: «ты не забывайся, Потька, к Мише в драку-то не лезь, его отец и дед нам благоволят с рождения, без их участия потеряемся». При переезде в Петербург (а скорее, при бегстве из Киева), Врубеля взяла под свое крыло далекая тетка его, Наталья Александровна, урожденная Давыдова, и выделила фамильный гостевой дом почти в центре города, в приятном соседстве с любителем и ценителем былого, Ильей Матвеичем Соловьевым, доживающего век свой в одиночестве, с одной лишь кошкой Марусей. По обыкновению, раз в месяц, к ним захаживал кот «с тополей», как его прозвал однажды Потап. Котейка, однако, был не простой, а с кофейно-коричневым пятном в виде сердца, расположившемся прямо между ушей с длинными белыми кисточками; и звали-величали его Апполон Чуриков, по фамилии хозяев оной прелести. На толстой шее с белоснежной шерстью (и как он такую мог содержать в чистоте, всегда оставалось загадкой для Потьки) красовалась ленточка из бисерной красной нитки, собранной вручную самой Настенькой, младшей из шести дочерей Чуриковых. По длинной шелковистой шерсти Апполона, да вечно улыбающейся морде его можно было предположить о самой превосходной и сытой жизни за высоким резным забором у держателей мукомольни и нескольких пекарен Петербурга. Маруся Апполона принимала таким, каков он был, хотя приданого не давал, и к себе не звал ни разу. Таким образом, семья Соловьевых-Чуриковых разрасталась ежегодно, но дети, не находя поддержки родителей, разбегались по всему району, как только зацветала липа. Там была желаемая свобода, и мышей вдоволь.
– Я, Михаил Александыч, говорю, нет сегодня народу-то, штоль праздник какой, не припомню.
– Скотской бунт намечался, – Врубель, потянув руки кверху в замке, спускался с добротных деревянных ступеней в одной ночной рубашке, так что весь его стройный стан сквозь оную был запечатлен солнцем. Высокие заборы – опасная штука, не успеешь глазом моргнуть, а ты уже и вовсе не по-человечьи то голиком во дворе показаться норовишь.
– Етить! Ну, и то хорошо, что не хлебный, правда, штоль, Михаил Александыч?
– Потап, – безучастно, вроде как по плану, обратился Врубель к «музарю», как он про себя величал Потапа, нет, не от того, что тот мог являться единственной и великой музою его, а от того, что вроде как при музах служил, так сказать, снабжал техническую сторону процесса. – Ты вот что, сходи-ка к Настасье Филипповне, да скажи, что сегодня захворал я, мол, не смогу ее писать.
– Вы? Захворали? Где и что ушибли, признавайтесь как на духу! Али вчерась дернули чего лишнего? Говорил я вам, барин…Ну, да ладно, к Настасье Филипповне всегда готов пасть на колени, и быть челом.
– Пока не надо. Челом. Просто сходи. Не могу я что-то в дни эти. Тоска одолевает.
– Это, барин, вам на речку выбраться надо, да сполоснуться водицей с утречка. Ох, хороша утренняя водица! А что, махнем сейчас к Петру да Павлу? Там, говорят, прошлых бунтарей переводить, кого куда, будут, вот она, муза-то ваша и проснется нечай?
– Дома я буду, Потап, сегодня, никого не пускай. Пойду, вздремну немного.
– Так только что ж пробудились-то. Ну, дело ваше, конечно. А к Настасье Филипповне я мигом, с превеликой радостью, весть донести-то, конечно, – Потап вытер тыльной стороной ладони широкий рот с полными, цвета вызревших вишен и четкой окаемкой губами, поправил пальто нараспашку, прошелся пыльной щеткой по пыльным же туфлям, подаренным ему художником в первый год заселения в их жилище, и, перекрестившись двумя перстами, вышел за порог.
Врубель часто, будучи в одиночестве, представлял совсем другую реальность, и так ее реально представлял, что сомнений не оставалось – она здесь, и он в ней живет. Поначалу это представление занимало много времени, от часа до нескольких, и приходилось посылать Потапа с более сложными заданиями, колесить по Петербургу только затем, чтобы побыть наедине с этой своей новой реальностью. Она помогала художнику остановиться, подумать, снова остановиться, или даже возвернуться назад, к первомыслям своим, а уж найдя мысль, идти вперед, думать, и мысль эту развивать. Эту мысль он в разные времена представлял по-разному, одно было едино – когда он ее находил, начиналось биться сердце, а уж в какой форме приходила эта мысль – это понимали только руки, они и помогали художнику творить.
Понимая, что у него не так много времени на сегодняшние раздумья (Потап уже бегом скрылся за воротами их гостевого дома по пути к Чуриковым), Михаил, немного прищурившись на солнце, прилег на стоявшую, на довольно узкой террасе, соломенную кушетку, и, как ему показалось, совершенно не заснул, а даже наоборот. Яркое солнце не могло заставить вздремнуть ни на минуту, а только лишь слепило. Спустя несколько мгновений, как показалось Михаилу, он был потревожен не прибежавшим назад Потькой, а еще одной, совершенно неожиданной гостьей. Дело в том, что Потап очевидно забыл дверь закрыть за собой, как вспоминал потом художник, вот потому-то и зашла к ним во двор старушка. Ну, старушка и старушка, подумал Врубель, мало ли блаженных (они как раз жили около Славяновского прихода), а может, и паломница даже. На низкого роста старой женщине не очень высокого происхождения (об этом говорила ее обувь, обычные лапти, которые с некоторых пор обували лишь в деревнях) было задрипанное пальто с оттянувшимися карманами, и, если смотреть издалека, то ничего выделяющегося вовсе не отметишь. Однако, присмотревшись на мгновенье дольше обычного, тут же взгляд приковывает старинного крою платье белого цвета, совсем не соответствующее такой деревенской обуви, а голову и вовсе укрывает изумительной работы платок, из-под которого выглядывают блестящие черные локоны, вьющиеся из-под паутинно-искусной работы платка.
– За водицей я зашла, люди добрые, с дороги в монастырь, да через лес по дороге обратно к приходу, видеться с батюшкой, с которым ой как давно не виделись, – голос старухи звучал зрело, не сипло и не бойко, а, направленный в сторону Михаила, и вовсе казался чем-то родным. Художник стал размышлять, стоит ли пускать эту старуху и дальше, давать ли ей воды? Дашь – надолго ли займет его времени для размышления о новой, комфортной, совсем другой реальности, не дашь – будет ли совестно потом?
–Не волнуйся, дитятко, – участливо проговорила старуха, опираясь на короткую палку-костыль из светлого дерева со ржавыми прожилками. На глазах ее почти появились слезы, то ли надежды, то ли тоски по ушедшим дням и молодости, – не волнуйся, и ничего не бойся,– повторяла она ровным голосом без эмоций, – добро ведь вернется когда-нибудь, через кого-нибудь, но обязательно и всенепременно вернется.
– Как же мне вас жаль, матушка.
Глаза старушки тотчас блеснули злым негодованием.
– Что же это вы всю жизнь делаете добро, чтобы потом дождаться ответа? Нет, даже ранее обдумываете и исчисляете, каков процент вернется по заслугам вашим.
–А ты, я смотрю, остр-то на язык, человек молодой. Молодой, да живой, и умом и телом. Ну, помоги мне, старушке, просто так.
Михаил и так уж наливал воду в стакан из стеклянного графина с вензелем Давыдовых. Подошел, и, может, показалось, а может нет, но от старушки пахло неземного аромата цветами, заморскими плодами и чем-то пряным, все воедино, так, что он, сделав невольно еще один шаг, чуть не уперся в макушку, обрамленную платком. Вблизи он оказался соткан то ли с кружев, то ли с паутины, не разобрать. «Ну и рукодельница, ну и старушка! Совсем молодая вроде, а старая издалека. Что за странность?»
Старушка, как будто услышав его мысли, тотчас выпрямилась, и полезла трясущимися, с забитыми грязью морщинами руками в рваный карман задрапезного пальто. Развернула мятый носовой платок.
– Бабушка, я, – начал было Врубель.
– Погодь, – старушка вцепилась художнику в подол вечернего пальто, одетого прямо на кальсоны – не знаешь, от чего отказываешься.
– Матушка, – не зная, как отделаться от старушки, Михаил смотрел по сторонам, то ли убедиться, что их никто не слышит, то ли убежать куда.
– Миша, – вдруг позвала старуха по Врубеля по имени, схватив руку не опомнившегося от удивления художника.
– На те, камушек, вот, возьми. Ох, камушек какой, всю жизнь помогал мне Михаил, я вот и отца твоего помню, и тебя в колыбельке качала, чай, запамятовал? Нехорошо, ну, да ладно, зла не держу, я вот тебе подарок сберегла, камушек интересный, искрится, переливается, а внутри силища какая! Ты вот что, носи этот камень в кармане, или еще каком потаенном месте, куда свет не проникает. Свет не любит этот камушек, поблекнет, да силу свою истеряет. Ты не открывай его днем, да людям не показывай, вот тогда все будет у тебя, как сам того хотел, и творения твои, и сам ты на публике будешь, что захочешь только, так и будет по-твоему.
Ладонь художника сама потянулась за всем, о чем говорила старуха – будто она держала уже в руках, и вот, стало явным.
– Благодарю, Михаил Александрович, избавитель ты мой, ввек не забуду, как помог мне освободиться.
– Михаил Александрович! Михаил Александрович!
Врубель только понял, что не сон это вовсе, а кто-то на самом деле зовет его.
– Михаил Александрович! Да проснитесь уже наконец, Сударь сбежал!
– Как сбежал? Куда? – Врубель наконец очнулся ото сна, и сел в кровати, как маленький ребенок, потирая глаза кулаками.
– Вернулся я от Настасьи Филипповны, она, как раз очень обиделась в этот раз и хлеба не дала. Вот. Подхожу я покормить Сударя нашего, как полагается, молоко со вчерась осталось, а нет его, одна цепь на стене висит, да пальто поношенное задрапезное валяется, чур меня! И у Соловьевых смотрел, и у Чуриковых, как провалился! И никто, главное, не видел его. Может, загулял где? Ай, найдется еще? Я, Михаил Александрович, миску пока убирать не стану, больно его ждать буду, – Потап всхлипнул, да и так ясно было, любил он Сударя с детства, от отца наследство, он с Сударем так и перешел к Врубелям, в их более чем скромное жилище, но казавшееся, родившемуся в крепостной семье мальчугану, дворянской усадьбой, о коих только слыхивал от отца, – я, Михайло Александыч, только благодаря ему жив и остался. Сударь ведь, как ни как! А я кто? Потька, ну, Потап нынче, а так, цена жизни моей? Грош? Ну, два.
Потап родился в семье бывших крепостных, а мать его, Евдокия, отошла в мир иной при родах. Ласки он от отца сроду не видывал, поэтому и вздохнул с облегчением, когда и он его оставил, заболев чахоткой в 1884м. Одна собака, будучи щенком, была к нему ласкова и дружелюбна. От людей он хорошего не видывал, да и без надобности было это, как он полагал, он как-то даже страшился участия человеческого в судьбе своей. От отца помнил только одно: «Куда бы ни пошел, прикрепляйся к Сударю, он в грязь не пойдет, чай, не человек».
А что же сейчас, как быть-то? Что делать-то?
– Михаил Александыч, родимый, позвольте сыскать мне его сегодня, а?
– Да что ж, я тебя, Потап, держу? Не держу ведь, свободен ты от рождения, – Врубелю и смеяться хотелось, но и пожалеть Потапа, намного старше самого себя, надобно было. Обещал отцу заботиться. Как тут, позаботишься, самому не на что прокормиться, вот и Сударь, оттого и сбежал, видать, что в миске пусто каждый божий день. Но пальто, откуда? И чье? Михаил почесал за ухом, пытаясь вспомнить сегодняшний сон-видение. Старуха , кольцо…Да и у старухи ведь похожее пальто было, нет, не может быть. Хотя, черт знает.
Весь день проходил в каком-то забытьи, как не с ним, а с кем еще происходило.
На следующий день, с раннего утра, сходили с Потапом к ростовщику, показывать работы, какие остались: немного мозаики, наброски в другом масштабе, чтобы прибросил, авось и решится украсить каминную. За два с полтиной согласился, только оплату на завтра перенес. Пришлось опять в булочной Настасью Филипповну писать, уж очень она лелейно к Михаилу относилась, и картины его восхваляла, только вот не брала, а за хлеб, да выпечку разную из своего магазина, да простокваши всегда изволила дать, да сколько Врубель пожелает. Вот и приноровился Михаил, и Потапу, и Сударю что будет домой принести.
Потап после вторичных поисков вернулся домой ближе к вечеру. Жара в это время стояла и ночью, одно радовало – пыль от повозок сбилась, из гостей, видать, уж все по домам воротились. Как только Потап зашел, Михаил понял, все, Сударя не будет. Весь чумазый, изреванный, красный на морду лица, опухший, но и навеселе вроде. Даже побить от земли лелейные, барином подаренные туфли лакейные, лаковые, вечно любимые, и те не побил друг о дружку, по какой-то грязи испачкал, а стоит и гогочет, видать, совсем свихнулся от потери.
– Михаил Александыч, Александро Александыч, – перебирая знакомые ему с детства слова, он все еще раздумывал, сымать ботинки, али обрадовать с крыльца.
– Потап, – как можно более серьезно обратился к нему Михаил. Врубель, как и многие молодые люди последнего, уходящего десятилетия 19 века, не понаслышке был знаком с трудами современных западных фило-психологов, и, отчасти, их понимал. Необходимо при всяких волнительных состояниях уважительно и серьезно к человеку относится, уважение, оно, ставит человека выше твари всяческой.
–Ты, Потап, человек хороший, – начал было высокую тему уважения Врубель. Сейчас надо как-то повернуть на отрешенность от всякой суеты. Изрядно они мухлюют, как ростовщики в России, с этим уважением и отрешенностью, пронеслось в голове.
–Вот!– не выдержав более стоять на пороге, обутый, с распахнутым пальто, ринулся в сторону Врубеля Потап, – Барин, вот, – тряся грязной кучерявой шевелюрой над чашкой свежей простокваши от Настасьи Филипповны, Потап протянул громадную, размером с ухват, ладонь, – вот, сокровище откопал, вернее, Сударь, унюхал, учуял, и подарил, отблагодарил за всю его жизнь веселую и самую лучшую, вместе с вами и со мной, Михаил Александыч! – Потап наконец зарыдал что есть мочи, успев аккуратно разместить «сокровище» на обеденном столе. Сокровищем оказался платок, мятый, грязный, точь-в-точь, как во сне. «Что за мистика!»
Аккуратно, и даже боязливо как-то потянув один уголок платка в свою сторону, Михаил увидел свечение, будто россыпь бриллиантов. Вот так Потап! Откуда такое богатство? Уже более смело целым указательным отодвинул он мятое полотнище грязного сукна. Как? Какой огромный! Да и светится голубым, и желтым враз! Вот так Сударь! Врубель не знал, о чем думать на ночь с таким странным приходом, поэтому предложил Потапу отпить простокваши и лечь спать пораньше, а завтра видно будет. Настасью Филипповну Потап обожал до страсти и боязни, и любое угощение с ее стороны считал весьма положительным ответом на все его мысленные просьбы и даже личные вопросы, поэтому и он, мысленно соглашаясь с ней, выпил залпом предложенный ужин.
Наутро, позевывая и все еще не ощущая пустого желудка, Врубель обнаружил около своей кровати Потапа в пальто, калачиком свернувшимся на коврике. Тот сладко спал, и широко улыбался во все зубы. Врубель улыбнулся, но тут же осекся, вспомнив и сон, и сопутствующие крайне настораживающие обстоятельства.
«В церковь, что ль, сходить? Да что ж, это правда, невезение-то такое, все по пятам за мною ходит? Как совестно-то перед матушкой. Праздно, я, что-ли учился в семинарии? А тут еще дьявол что случается, и Сударя теперь нет, и Потап расстроенный. Нет, очевидно, надо пойти в церковь, как матушка делала, и все у них с отцом ладилось. Колокола еще не бьют, а уж светло. Тоже странность». Врубель аккуратно встал, и, не надев брюк, в одних кальсонах и верхнем пальто на плечах, вышел во двор к умывальнику. Две вороны, взгромоздившись на маленький, потускневшего белого цвета, кувшин с трещинами по бокам, добывали драгоценную для летней жары воду. Увидев Врубеля, одна из них попыталась преуспеть, и напиться за раз, опустив клюв поглубже в верхнюю крышку, да так, что застряла. Заломив крыло, она накрыла всем телом умывальник, и резко дернула голову на себя. Вторая ринулась в сторону художника, и Михаил, еще толком не проснувшись, только и успел, что приподнять руку для защиты. В тот же момент освободившаяся птица подлетела и, каркнув, резко взмыла вверх. Видимо, это означало конец атаки, и вторая вспорхнула по той же траектории, оставив взбудораженного художника одного, в светящихся на солнце кальсонах и потертом пальто посреди летнего тихого двора.
– Жениться Вам надо, барин, – вдруг за спиной показался голос Потапа, – я, вот, барин, не женился, совестливо сильно было жениться, без любви то к человеку, а сейчас вон тоска какая съедает, без Сударя-то совсем одиноко. Кошку у Соловьевых одолжить, что-ли? Вчерась видал, красивущая, сил нет, на что я собак люблю, а эта в душу запала. Спросить, али как? Может, черканете что на память им, за кошку-то?
Врубель стоял, не разбирая слов Потапа, в полной задумчивости, и почти отрешенности по поводу всех здешних совпадений. Философия это конечно хорошо, и может даже, правильно вовсе, однако что-то внутри упрямо подсказывает, что дорога-то совсем в другой стороне, и не видна она даже, а так, ощущается только. «Вот бы взаправду то колечко существовало. Подобно экзистенциальным вещицам, я б, конечно, не обращал бы на него особого внимания, но было б что ростовщику заложить, на неделю бы мысли отпустило.» Сложив руку вместо гребня, прошелся раза два по редеющей не по годам голове. «А ворона-то как форменно взлетела. Надо бы зарисовать, пока в памяти есть».
– Потап!– Врубель крикнул в сторону улетевших птиц.
– Барин, Вы чего с утра птиц пугаете? – раздался за спиной шепот Потапа, – здесь я, никуда не уходил, думал, кошку у Соловьевых идти просить, если изволите.
– Потап, истопи баню.
– Что? Сейчас? Оно, конечно, можно, но ведь жара намечается…
– Да краски с холстом вынеси во двор.
– О, это я люблю! Муза, она, конечно, не собака, в пыли долго валяться не будет. Одно мгновение, барин! Уж мы ее, музу-то вашу, хорошенько распарим! – довольный Потап опрометью понесся в избу, чтобы достать из-под кровати хранящиеся там Врубелевские материалы. По настоянию художника, краски должны были всенепременно находиться в сумрачном месте, подальше от печки, чтоб не высохли зазря. Муза посещала художника изредка, а все, что приходилось ему рисовать на прокорм – это, как он говорил, повседневность и баловство. Хотя в деталях обрисовывал каждую холстинку, наслаждаясь даже словами о своих работах. Верно говорят, меч для кузнеца, как сын родной, прохожие меч видят, а он – произведение свое, пот свой ежеминутный, силы и мысли свои не навечно ушедшие, но в железе оставленные.
Глава 2
ВСТРЕЧА С МАМОНТОВЫМ
Всю следующую неделю Врубель, казалось, без причины, но совсем места себе не находил. Какое-то чувство растерянности, но и надежды одновременно уживались в душе его, сердцу было неспокойно, как будто что произойти должно было. Художнику это чувство было знакомо, именно тогда он и встретил любовь свою и музу в Киеве. Уже 3 года, как не виделись, а душе все нигде не прижиться: ни дом приветливый Давыдовых, ни работа его так не вдохновляли, как муза его желанная и превратившаяся в далекий свет далекой звезды после их, больного для мастера, расставания.
– Михаил Александрович, – перебил беспокойные мысли художника явившийся с улицы Потап, – ошеломительной красоты кошку видел, ну просто вылитая Настасья Филипповна, осанка, походка, взгляд, только в шерсти что, кошка ведь, а так, с такой на берег Невы несовестливо сходить в лукошке, – Потап, казалось, говорил вполне серьезно, он с детства не видел разницы между миром людей и животных, а последних иногда и выше человека ставил, по вопросам выживания то. «Не пойдет никакая кошка, ну или ж, собака, к худому человеку то» – частенько напоминал он, то ли себе, то ли художнику. Что оставалось после обеда, крошка какая, всё птичкам, да проходящим хвостатым скармливал, себе лишнего куска не оставил ни в раз, хотя по росту полагалось бы порции три для ощущения сытости поесть то.
Врубель сидел у бани в кальсонах с рюшами, рубахе с воланами нараспашку, и с застывшей кистью в руке. Смотрел в одну точку, и казалось, совсем не слышал Потапа.
– Потап.
– Да, барин.
– Сколько ж времени прошло, как мы здесь, Потап? – глядя на закат, спросил будто у себя, Врубель, – иногда, знаешь ли ты, я почти отчаиваюсь найти что-то стоящее в этой жизни. Вот и вчера, получив наконец письмо из Киева…
– Неужто отписалась вам? – искренне удивился Потап, – уж как она из вас душу-то всю повытрясала! Сколько вы лечились, и рисовали по ночам, и сбором особым приходилось отпаивать вас временами. Вот скажу вам барин, как на духу, езжать надо было, при первых-то болях душевных. Что вам сказывали о семейном положении той чуждой да любви вашей матроны? Михайло Александрыч, я…
– В письме всё прямо говорит, рассудительно и весьма практично,– перебил Потаповские изречения Врубель, вроде как и не слушающий, а просто рядом находящийся для полной на то нужды с человеком, – приглашает вернуться в Киев, расписать семейный собор ихний, говорит о деньгах, да о славе. И ничего обо мне, ни слова о нас. Избавиться хочу от этой напасти, а сил нету. Через сердце моё переступая, может, вернуться всёж, а? Может легче станет, рядом находясь? – обращаясь к Потапу, мастер казалось, уговаривает сам себя.
– Да что вы, барин! Забудьте прямиком эту мадам! – не сдерживая более непонимания таких рассуждений художника, с обидой в сердцах крикнул Потап в сторону забора, чтоб не оскорбить невзначай самого мастера.
– Потап, не серчай, друг мой. Пойми, человек, он ведь, как Земля, на планете север и юг есть, так и у человека два полюса: любовь и страх, а посередине – равнодушие. Вот ты, где хочешь жить? Там, где любовь, скажешь. А знаешь ли ты, или помнишь ли, что любовь это не только радости, но и печали, и отсутствие условий, не то, чтобы хороших, а иногда и вовсе, просто, условий для жизни оной? Для людей имеющих, страх лишь один: потерять, что имеют. А до истинной любви добраться, сколько страхов надобно натерпеться? Сколько, я спрашиваю? Спрашиваю, а ответить не могу, так как сам еще не добрался до оной, лишь отголоски ощущаю, а как только чуть ярче становится, то страх появляется: потерять яркость ту. Вот и мечусь, между страхом и недолюбовью, а ты мне говоришь, что и на экваторе не совестливо жизнь оную прожить.
– Барин, изрядно вас эта Лисавета Петровна то снабдила всякой ерундой. Вот вы в рубахе какой видной из Италии привезенной сидите в пыли, и что, с любовью то делать прикажете? А любовь она в том и заключается, чтобы в чистом достойном месте в чистой рубахе находиться, только не осталось местов таких, с этим я согласен, самому к иным хозяевам даже в чистых ботинках совестливо заходить: вроде и чисто у них, и опрятно, во дворах то, а за душою пыль да грязь, вот и ботинки ваши подаренные не хочу там замарать.
– Ты что ж, Потап, философом стал? Или книжки мои читаешь втайне?
– Откуда ж мне книжки знать ваши, я грамоте не обучен с детства. А вот посмотрю на цветочек, как из семечки то силу набирает, или вот же ж, рядом совсем липа, кажный год цветет и пахнет, кормит мушек, и себя очищает, да и люд снабжает на зиму то чаем душистым. Вот она, любовь ваша, чистая и светлая – дает, и ничего не просит взамен.
– Эх, Потап, не вижу я без Елизаветы цветение, только, когда ложится на землю, да помирает природа, со мною, умершим, единение ощущаю.
– Рано вам, барин, еще о смерти то говорить, в ней, конечно ж, свой смысл то тоже имеется, однако, пожить можно ж ведь, не даром родились то, да выросли. А хотите, сбегаю к Настасье Филипповне, принесу вам простокваши свежей, глядишь, и повеселеет душа то ваша, и запахнет липкой то?
Врубелю и смешно, и совестливо стало: вот он делится, как ему казалось, единственно правильными рассуждениями, своими искренними переживаниями, а у каждого человека они есть, только не каждый понимает, что они имеются у него. Ах, да Потап, истину узрил, без всяких томов с важными названиями.
– Иди, конечно, Потап, а по приходу, давай чай с липой заварим, уж больно вкусно ты рассказывал о ней, отпить мне ее захотелось, да вдохновится таким чудом.
– Это ж я барин только об одном деревце рассказал, – Потька почесал затылок в смущении, – я мигом, да еще вареньяца спрошу, давеча видел, стали по-иностранному предлагать, подписанные банки зачем то, неужто кто деньги за это платит? Попрошу отлить за место простокваши завтрашней, вот и попируем с вами. Ах, как же совестливо мне перед родителем становится, я так прекрасно живу, а их уже давнось нету.
Врубель лишь улыбнулся в ответ. Он был рад, что Потап рядом находится, как кошка, не мешает раздумьям и одиночеству, мечтаниям, а нужно когда, так с лаской подойдет и утешит невзначай.
Как только Потап исчез в июньских забеленных тополях за забором, а Врубель расположился ждать его на качалке под дырявой тенью вишняка, резная дверь забора несмело открылась. Увидев штатский комзол, Врубель вмиг выпрямился и поджал губы. Опять кредиторы. Человек в штатском, заметив мастера в саду, прямиком направился в его сторону, по дорогу снимая темно-синего цвета фуражку с лакированным кителем, и вытирая пот со лба от летней жары.
– Михаил Александрович, – то ли спросил, то ли позвал незнакомый молодой человек, невысокого роста, весь в веснушках, а по молодости лет смахивающий на студента. Вот ведь, сколько ж людей работает у кредиторов, что они всегда разных личностей подсылают? Каждому ведь зарплату поди выплати.– Врубель Михаил Александрович. Вы? – снова, уже более потерявшимся голосом спросил пришедший.
– Да, я. Врубель Михаил Александрович, – не сдвинувшись с места, спокойно грустным голосом ответил художник. В ситуациях рисковых Врубель вел себя, как истинный аристократ, и растерянных чувств своих не выдавал, хотя голова кружилась, и хотелось бежать, но ноги не слушались, потому и приходилось соглашаться с природой своей, искренне обнаженной, но ни на какое финансовое дело не способной.
– Я к вам с приятной вестью, Михаил Александрович. Редко такое в дни наши бывает, но бывает ведь. Вы у нас в должниках числились на сегодняшнее число, но пришел некто от благодетеля вашего, большой видно человек и все ваши кредиты с процентами выплатил. Так что ничего вы нам более не должны. За сим откланиваюсь, и желаю вам самого хорошего дня, Михаил Александрович. Вот удостоверяющие бумаги. Всего доброго, – незнакомец одел снятую фуражку, чтобы снять ее снова в знак уважения перед бывшим должником.
Врубель так и остался стоять с конвертом до прихода Потапа.
– Что это с вами, барин? Али весть какая худая, неужели? От кого? – Потап искренне обеспокоившись, нахмурил брови, для достоверности поднеся руку к сердцу, – Вот ведь, ни на минуту вас оставить нельзя, всегда всё откроете кому попало, приглосите, а Настасья Филипповна который раз к нам просится, а вы ей всё «ПозжА».
– Вот что, Потап, – негромко произнес Врубель, всё еще пристально смотря на конверт, – сходить надобно на этот адрес. Сегодня. Сейчас.
– А в спешке есть нужность то? Я вот хотел поразмышлять в саду давеча. Нонча модно это. А особо хорошие мысли буду собирать, да Настасье Филипповне сносить, она скорее всё поймёт, – но, посмотрев на художника, понял, что у того совсем другие планы. Не к месту с утра с серьезным лицом, да еще и скудный обед желает пропустить. Значит, дело важное, конечно ж, идти надобно.
Пройдя сквозь июньскую, пронизанную полуденными лучами солнца, аллею на Майском бульваре, они уткнулись прямо в небольшую, нарядную как чайное блюдце, церковь. Сине-голубые узоры на стенах ее гжельским орнаментом уходили прямо к золотым куполам. Юродивых, да блаженных рядом не стояло, все чисто кругом, и веет спокойствием и ухоженностью.
– Красиво, чисто да нарядно, вот что я люблю, вот где красота! Кто ж такую красоту изобразил? Они уж наверное, и не знают чЕрнять дуба с железинью, – посмотрев с обидой в сторону Врубеля, Потап вспомнил, как ему приходиться добывать оную краску, собирая дубовые орешки. Всегда он удивлялся, сколько художнику требуется темного цвета, а светлым совсем не разбавляет работы свои.
– Стучись в дверь, Потап, – Врубель стоял на несколько шагов позади своего музаря, на случай, ежели адресом ошиблись.
– Это можно, конечно, – Потап аккуратно пригладил прослюнявленной ладонью волнистый чуб отросших прядей с лица, и, чтобы прозвучало достоверно об их приходе, окрестившись двумя перстами, произвел колокольный звон в дверь, которому мальца обучил еще прадед. Церковь, всё ж таки.
Татататата-та, татататата-та, та-та, та-та, та-та, та-та. Таким макаром на воскресение бьют.
Открыли. Полная раскрасневшаяся матрона вся в белом с головы до ног, не хватало только гжельского узора, а так, вылитый самовар. Глаза смущенно суетятся, как будто только что прятала кого, и речи сладострастные из уст льются. Врубель издалека сначала не понял, что на русском говорит, такого различия в образе и речах не ожидал.
–Сеньоры прибыли, как славно.
Потап отступил на шаг, второй, да так, что после «сеньоров» через три ступеньки около художника оказался.
–Что это, Михаил Александрович? Нам сюда надобно было? Сумлюваюсь я как-то, дюже боязно.
–Это образ такой. России. Художественный замысел. Позволь мне, Потап, – Врубель, прикрыв собой струхнувшего Потапа, поднялся на ступеньки и доложил.
–Бонжорно и вам. Мы по делу к хозяину дома. От Врубеля.
–Как же ж. Наслышаны. – одежды заколыхались при развороте, и удалились внутрь здания.
– Что делать-то, Михаил Александрыч? А, может, ну их? Невесть что тут происходит, так и без рубашки, глядишь, останемся.
Пока Потька надежденно ждал с собачьими глазами ответ от своего избавителя, на крыльце появился мужчина: среднего роста и телосложения, с залысиной на полголовы, бородкой топориком, и длинными, закрученными вверх, усами, отчего создавалось впечатление, что он постоянно улыбается. Как пират: вроде добрый, но по роду занятий убивать полагается. Глаза, как у рыбы, круглые, чуть на выкате, и явно просят воды, ну, или ж какой другой жидкости.
– Ждал я вас. И премного благодарен за визит. Сэкономили мне время. Проходите, – рукой приглашая зайти внутрь, мужчина, напротив, пошел вперед, в сторону Потапа и Врубеля.
– За церковью имение. Там будет удобнее. Ну же, – он улыбнулся шире, чем ожидали прибывшие гости, потому как еще не поняли, кто же стоял перед ними.
–Михаил Александрович Врубель, они-с, – показывая на своего любимого хозяина, Потап решил всё ж таки оформить знакомство, как полагалось.
– Савелий Иванович Мамонтов, – незнакомец протянул сразу две руки, Потапу и Врубелю, – проходите оба.
Зайдя в темный узкий коридор, на подобие сарая, Потьке стало не по себе. И дело тут не в том, что коридор оказался длинным. Потолок более всего впечатлил ровного на характер Потапа: тот казался высоченным, купольного образца, чувство складывалось, что голову вытягивало к самому небу. Тенью пристроившись к Врубелю, Потап чуть на пятки не наступал, пока не вышли они в сад. Как только коридор закончился, перед их взором открылось невероятной красоты зеленелое чудо распрекрасное. Такого Потап ни в жизнь ни видывал, и, ухватившись за выходной бархатный пиджак художника, случайно остановил и его. Остановился и Мамонтов. Повернулся к ним с той же открытой улыбкой, так что усы до ушей достали.
– Ну, вот и дома. Вы осмотритесь, – обратился он к Потапу,– а мы с художником поговорим внутри, там немногим тише будет. Впереди справа беседка есть, располагайтесь.
Потап от невиданных доселе видов стоял ошарашенный. А тут из-за угла длиннющего дерева с ровным столбом (он принял его сначала за толстый корень, но потом решил, что вряд ли корни сверху листьями оформляются) показался чей-то клюв, прямехонько на уровне его головы. Он уже решил издать голос, какой был, но его неожиданно успели перекричать. Мгновенно обернувшись назад, он ничего, кроме ажурного белоснежного кустарника размером с приличную собачью будку не обнаружил. Вдруг тот куст форменно сложился, а, повернувшись, явил тонкую длинную шею. Маленькие черные глазки смотрели прямо на Потапа. «Как же ж так. Не дОлжно человеку от куста погибнуть», пронеслось в голове. В задумчивости он руку было поднес к макушке, начиная размышлять о быстротечности бытия, но тут вышла знакомая уже белая хавронья, только в этот раз несла на голове поднос, легко балансируя между павлинами, фазанами и корнями с зеленью наружу.
– А мне сказали в беседку доставить, – изрекла, проплывая мимо ошеломленного Потапа. И поплыла в правый дальний угол неизведанного. Потька хоть и онемел, но мужские, изначально заложенные природой инстинкты и качества не растерял. Преграждая путь красоте с подносом, он рванул вперед в зеленые бушующие дебри, откуда доносилось шуршание.
– Вы что же ж, павлина белого не видали ни в раз? – легко придерживая поднос одним лишь пальцем, изрекла хавроша, чуть не упёршись в задымленную грудь Потьке. А красоты она, надо сказать, одною с Мусей была. Пышная, с качающимися бедрами, и серыми зеркальными глазами.
– Как же ж не видать, видал, только не видывал доселе в сложенном виде, – Потапу вдруг стало совестно за боязнь от куста.
–Тогда пройдёмте с, велкОме, чаю с липой здешнею отведайте. Пироги нонешние, те, что с пимпочкой, те с вишнею, а те, что просто, то с капустою, – склоняя голову чуть набок, говорила смущенно, будто себя описывала.
– Я, гм гм, и с вишнею, и с капустою дюже уважаю, – Потапу вдруг нечем стало дышать, и он сглотнул.
– Лимонаде не жалеете с? – не дожидаясь ответа, взяла изящною рукою запотевший графин и, высоко подняв, вдруг развернулась, и чуднЫм образом, через плечо, налила в высокий из желтого стекла стакан, не обронив при этом ни капли. Потапу уже явно нравилось в здешнем месте.
***
– Что вам, мсье? – спросила подошедшая к севшим за круглый стеклянный, с коваными тонким узором металлическими ножками стол, небольшого роста белорусая девица с длинною до пят косою, в русском сарафане. Только кокошника не хватало.
Врубель молчал, осматривая расцветку сарафана.
– Мсье? – не дождавшись ответа, смущенно переспросила зардевшаяся от взора художника девица.
– Воды, – наконец изрек Врубель.
– Воды? Дорогой мой, к чему такая экономия? – Мамонтов по-дружески поинтересовался, – но, я так понимаю, в итоге мне придется заплатить больше, чем за самые изысканные блюда, – меценат рассмеялся, – Любушка, поставь нам самовар да варенья с этого года из физалиса, да из розовых лепестков, полакомь гостя своим умением, – ласково обратился он к девице. – эта девица-красавица с мальства здесь, с братом своим прибывшая, очень усердная в работе и в благодарности, – продолжил. Сидевший насуплено художник, как будто заранее ждавший критики в свой адрес, или ж чего ожидающий и уже явно готовый к негативному исходу дел, он ни разу не улыбнулся. Мамонтов перевёл беседу в другое русло, – Михаил Александрович, мне известно, что вы не только мастер своего художественного дела, но и знаток философии. Вы ведь любите так нынче модных немецких философов? – обратился он к Михаилу более участливым голосом – Слышал, вам по вкусу Кант? Однако, сами немцы предпочитают Гегеля, не от того ли они нас со времен Петра учат? Ну, это я что-то разошелся, – Мамонтов пристально посмотрел на Врубеля, да так, что тому враз стало не по себе, как будто тот в последний раз спросил что-то про себя, и сам же ответил, – Не хожу я, Миша, ни под флагом Нормандии, и под итальянские дудки не пляшу. История у них немалая, у обоих народов-то, однако я полагаю, что русский – всегда самородок, но не любит он себя должным образом. Ты посмотри, как преподносят они себя, и, хоть не истинный алмаз, однако блестеть начинает не хуже, в должной оправе-то.
Он немного отпил принесенного девицей мятного чаю из самовара, улыбнулся ей по-простому, и отодвинул чашку, давая понять Врубелю, что намерен продолжать разговор.
– Михаил Александрович, что же накопилось у вас к этому времени: долги или назойливые любовницы? Или то и другое? Ну же, – видя, как краснеют чуть оттопыренные уши молодого художника, он понял, что ни в том, ни в другом у Врубеля не было ни должного опыта, ни жизненной находчивости, – как считаете, Михаил, изобилие является благом или пороком? Не расхолаживает ли всяческая неуемность в мечтах и желаниях творцов? Состоялись бы творцы без нужды?
Врубель сидел, мешкая с ответом, как будто не задавался ранее этим вопросом, как будто нужда ни разу не доставала его как бы врасплох, и он не был готов в одночасье все променять на сытую, довольную жизнь, как мечталось ежедневно.
– Вижу, Михаил, вы задумались, но, – он по-дружески улыбнулся, – вам не стоит отвлекаться на такие пустяки, ведь все, о чем я сейчас говорю: комфорт жизненный, сытую и довольную жизнь, все это можно достичь путем практическим, идя по плану, моему ли, вашему ли, а вот талант и творчество, они, дорогой мой, не приходят к кому попало, они стучатся в двери избранных, на общее дело постижения жизни человеческой. Я вам громко завидую Михаил, и аплодирую заранее, ведь вы и есть тот самый избранный, хотя и сомневаетесь, и забываете об этом ежеминутно, направляя силу свою на добычу хлеба насущного. Я вам могу и хочу помочь, Михаил Александрович, ибо сам, имея желание развиваться, развиваю других, и ничуть этим не стыжусь, а даже наоборот. Хвастаюсь при всяком удобном случае самородками нашими. А в качестве положительного ответа с вашей стороны незамедлительно хочу подарить привезенный мною из Франции, а вернее, обмененный на безделицу, невероятной красоты черный опал из далекого Раджастана племени Куреши. Они эти камни передают человеку, только будучи уверены – камень этот должен послужить на благо жизни, а может, жизнь эту и спасти.
Врубель сидел с чашкой домашнего чая из чабреца, и смотрел как бы на дно, осознавая, что его поняли без слов. Ему было стыдно за свои желания разбогатеть и стать знаменитым, Мамонтов как будто прочел и, еще страшнее всего, озвучил мысли Михаила, которые он так боялся показать и себе, и кому-либо другому.
– Передохните немного здесь, осмотритесь, на сегодня вы мой гость, об этом знают, так что не стесняйтесь, чувствуйте себя уверенно. Поверьте, я – тот, кто вам нужен. Ну, по крайней мере, сейчас, в ваше, знаю, сложное время. Наслышан, вам передавали некие проекты в Киеве… – Мамонтов многозначительно сделал паузу, – ну, ничего страшного, это мы тоже уладим. Начнёте сначала, да по правилам, с подходящими на то дело помощниками. Приглашаю также в Абрамцево, резиденцию нашу семейную летнюю, там многие нашли приют, и мне от этого еще теплее. Приглашение с адресом занесут на днях. За сим, прошу меня простить, дела ожидают, – Мамонтов, допив остывший чай поднялся, взяв явно заморской формы головной убор, еще раз улыбнулся, и удалился быстрым шагом в спрятанные за дивной красоты кустовыми розами металлические резные ворота.
– Не желаете еще чаю? – тепло поинтересовалась у художника девица в сарафане. Участливо простояв все это время неподалеку, она подошла после разговора к столу забрать чашку благодетеля. Врубель молчал. Подойдя ближе она, придерживая чашку одной рукой, поставила на стол запотевший графин с яркой желтой жидкостью, – это квас домашний, на лимонах. Савелий Иваныч здесь научил растить, уж больно хорошо утоляет жажду в летний день. Отпробуйте вот, – и сделала неожиданный реверанс.
Врубель просидел молча, как ему казалось, совсем недолго, со своими знакомыми всё мыслями. Киев, далекая любимая, отсутствие связей и наличие кредитов. А здесь так по-чуждому спокойно и размеренно, как будто в руках у Бога. Уж и сил не осталось сопротивляться судьбе своей. «Что ж, пожалуй, надо решить раз и навсегда», – хоть мысли были и благие, отчего-то стало тоскливо, как будто с болью расставаться так же грустно было, как и прощаться с любимыми. Как только очнулся, удивился, что уже вечер. Громко вздохнув, поднялся и, пройдя по знакомой, уложенной причудливой формы горной породы камнями с прослойками слюды дорожке, направился к выходу в сад, где оставил Потапа.
Потька времени зря не терял, и что-то мастерил. Подойдя поближе к своему музарю, Врубель увидел сидящего с женской туфлёй Потапа, который отчаянно пытался подбить каблук.
– Ты, я вижу, Потап, занят на сегодня.
– Понимаете, барин, тут вот дело какое. Надо б всенепременно сегодня подмочь Катерине Васильевне с её сносною бедою. Обещал остаться ненадолго с, – Катерина Васильевна в это время кокетливо поставила бОсую ногу на камушек, и попыталась его ухватить большим пальцем ноги, отчего создалось впечатление, что она исполняет какой-то затейливый птичий свадебный танец.
– А я, пожалуй пойду, прогуляюсь вдоль Невы.
– Всенепременно прогуляться надо, барин, погода сегодня отменная, я б сам прогулялся, но дело, понимаете ж…
Врубель, конечно, ни на какие берега не пошел а, зайдя в колбасную по пути и, купив кольцо кровавой, вернулся к себе домой опустошённый.
Глава 3
ЗНАКОМСТВО С КОРОВИНЫМ
Дорога в Абрамцево отнимала время, но самое главное, деньги, которых у художника не оказалось. Даже с подачей экипажа от мецената, надо ж было хоть как одеться приглашенному.
– Потап, как я? Ну же, не томи, уж через несколько часов прибудет, – Врубель в желтых гамашах крутился у зеркала во дворе. – Чего-ж не хватает?
– Барин, – опершись на стену и жуя свежую баранку из пекарни, наконец отозвался Потап, – сверху надо б что-то накинуть, – глядя на израненную шрамами голую грудь мастера, он живо вспомнил, как отхаживал художника после каждого того случая, по любви-то да резать грудь, больно ведь.
– Да, да, ты прав, – и Врубель скрылся в сарае, там, на жердях, вместо пошедших на редкий бульон курей, висели его считанные вещи. Вроде и немного всего было, но он всё же как-то умудрялся волшебным образом составлять свой гардероб, в духе заморских мастеров, с какими-то вечными воланами и рюшами, от вида которых Потапу всё больше хотелось одеться рубищем в пол, чтобы хоть как-то соблюсти серёдку в наспех построенном уважении при недавнем их переезде. Ещё того и гляди, опять нужно будет сундуки укладывать, да по домам скитаться. Ох, и надоело ж летать, как птица, хочется в берлогу, да на хорошую зиму запереться.
Врубель показался из сарая в цилиндре с бантом и белых перчатках.
– Ну, как теперь?
– Да, как-то всё ж…вы вот что, Михаил Александрыч, может, простите Бога ради, телеса свои прикроете?
– А, ты об этом? – художник достал из кармана невесомую материю и, развернув, тотчас же надел через голову. Рубашка с воланами из тончайшей ткани светилась на солнце, глаз не оторвать! Подойдя к краю резного забора, мастер снял темно-синий бархатный пиджак, скроенный по тонкой его фигуре, и сразу же преобразился.
– Ну, это я, барин, поспешил. Как всё ладно сидит, как на заграничных картинках охотничьих.
***
– Потап, – садясь в прибывшую двуколку, Врубель давал последние наставления Потапу, привык он с ним обходиться, без него смута подступала к сердцу, неровно становилось на душе, – ты вот что, мой благоверный друг… Ну, что же ты, Потап? – Врубель увидел, как его крепкий и рослый музарь разрыдался, как ребёнок, после такого обращения, – недели не пройдёт, вернусь, дай Бог, с хорошими вестями, а ты всё ж заходи в пекарню, да с новыми людьми продолжай видеться, они нам так надобны, – с грустью в голосе напутствовал он своего верного помощника.
Уж скрылся в пыли за поворотом художник, а Потап стоял и всё хранил его двумя перстами в крест в мыслях своих.
***
Вёрст через двести возжий неожиданно обернулся и представился с французским акцентом: «Мосье Таньон, на службе у мосье Мамонтова много лет. Если что надобно, скажите». Это был даже в сидячем положении рослый человек, скорее, старик, с густыми светлыми волосами, и всегда с одинаково добрым выражением лица.
– Enchantee1, – ответил Врубель без намёка на русский акцент. Языки ему всегда давались с легкостью, так что уже годам ко времени поступления в гимназию он свободно говорил на французском, итальянском, а латынь так просто обожал. Извозчик посмотрел на мастера с удивлением, и с этого момента говорил с особым удовольствием только на своём родном языке в присутствии Врубеля.
К вечеру, растрясённые двуколкой по россейским дорогам, подъехали к берегу, где располагалось небольшое здание речной станции. На переправе почти никого не было, оттого еще более ясно был заметен одинокий силуэт с мольбертом.
– Monsieur Tanion, arretez ici s`il vous plait2, – Врубель слишком долго был один, и теперь всё яснее понимал, что его душа требует общения, особенно с людьми искусства.
Несмотря на голоса вокруг себя, человек с мольбертом даже не обернулся и не сдвинулся с места, а всё продолжал стоять и делать наброски. Работал акварелью, на размытом фоне горизонта вырисовывались точечными движениями очертания реки. Сочетание чётких деталей и плавных масштабных предметов в тёмных, непривычных для этого стиля оттенков, порадовало мастера. Врубель задумчиво немного наклонил голову вбок, и, вытянув палец, прищурил глаз. «Пропорции стандартные, но формы интересные, да и сюжет детальный».
– Вечер добрый, – сделав ещё шаг вперед, заглянул в лицо пишущему, – не нужна ли помощь какая в такое время, осведомиться хотел. Врубель Михаил Александрович я. В Москву направляюсь, а вернее, в Абрамцево близ Москвы.
Пишущий будто проснулся.
– Абрамцево? Неужели? Какая удача! А я уж приспосабливался ночевать под открытым небом, пропустил последний паром. Коровин Константин Алексеевич. Очень приятно. И вдвойне, ведь я тоже направляюсь в Абрамцево, Савва Иваныч собирает друзей, а я вот вас что-то не припомню.
– Я…я первый раз, по приглашению Мамонтова, – Врубель почувствовал себя гимназистом-первокурсником перед выпускником.
– Ну и хорошо ведь! Когда отбываете? И вправду место имеется! – он взглянул на старого извозчика, который уже усаживался поудобнее на деревянное сиденье, беря в руки потрёпанные вожжи, – ну, если вас сам Мамонтов пригласил, значит, вы ему приглянулись, и поверьте мне, наступает в жизни вашей всенепременно светлая полоса, потому как Савва Иванович заботится о людях искусства, как о детях своих, а уж тем более к кому Таньона направляет. Мосье Таньон! Бонсуа! Это я, мосье Коровин! – Врубель с Коровиным подошли к двуколке.
Таньон, не меняя позы, скосился на Коровина.
– Как же вы здесь один оказались? Неужто экипаж отъехал без вас? – Врубелю страсть как хотелось продолжить общение с собратом по искусству, выглядевшим его ровесником.
– Тут чудеса, если не чепуха, – Коровин весело полез в холщёвую сумку и неожиданно достал запечанную сургучом дутую бутылку из темного стекла, – Михаил Александрович, если вы не спешите, совестно предложить, да вот местные снабдили по чистоте душевной. Коньяк чистейший, а они его, нашедши в сарае, не оценили, предпочли самогонку. Везу к Савве Ивановичу, для собратьев моих художников, но из благодарности к вам хочу поделиться. Только вот фужеров нет, – Коровин расстроено посмотрел на бутылку.
– Посуда под сиденьем, – буркнул почти себе под нос недовольный кучер.
– Под сиденьем? А что ж ты, мосье, раньше не сказал? Привал тогда, а то вовсе трубой зазвучим без ужина, – Коровин приподнял крышку сиденья. – О, да тут у вас целый пир! Шабли – три бутылки, колбас, хлеба да сыров! Это куда ж ты вёз такое богатство, Таньон? Хотел в одиночестве распить? Да не серчай сильно, в России за единым столом едины становимся. Присоединяйся, мосье, всем вдосталь достанется. Мы- художники, нам много не надо, однако трудно иметь импульс, когда жизнь мешает, – Коровин хитрО улыбнулся Врубелю.
Коньяк с аккуратно откупоренной пахучей крышкой сиюминутно разлили по серебряным тяжелым бокалам с вензелем, оторвали ломти хлеба, а сыр и колбасы нарезАл французский помощник мецената. Через раз по случаю доставалось и им.
– Константин, ваши наброски, не припомню никого из русских в таком стиле, – отпивая бархатный с пряными нотками старый коньяк, Врубель действительно наслаждался сегодняшним вечером, – Вы – импрессионист? – на мастера хорошего качества алкоголь, будь то коньяк, или вино, действовал молниеносно, уже перед первым вкушением, только от того, что художнику становилось очень легко, и за себя не обидно, в мире роскоши, радости и всяческих человеческих удобств.
– А что это?
– Как? Вы пишите, и не знаете в каком стиле?
– А в каком стиле пишите вы?
– Я? – Врубелю стало неудобно и совестливо за такой вопрос к коллеге. Действительно, задавай вопросы, на которые сам готов ответить. – я, Костя, сознаюсь, пишу по наитию, по образам, по памяти, по чувствованию.
– Вот, Миша, вся наша братия пишет по ощущению и велению, то сердца, а то и вовсе голодного желудка. Меня, Миша, увлекает окружающая жизнь с простым бытом. А пытаюсь запечатлеть видение, которым любуюсь не один год, а одним словом, это – Русь нашу, дорогую и любимую всем моим сердцем. Ты, вот, посмотри, только взгляни на блики на вечерней речной глади, – как хороша каждая веточка ивы, как камыши стоят, словно вечные богатыри из русских былин. Живу в России, и надышаться не могу. Велика Родина наша, Миша. Какая хорошая доля – быть русским! – Коровин выпил залпом весь коньяк, и стряхнув серебряный кубок, живо посмотрел на Врубеля, – а, что, Миша, нам заночевать здесь? Луна полная, лес на мильон шалашей у реки, провизия есть, а? Соглашайся, потом только работа начнётся. Мосье Таньон, присоединяйтесь, за Русь нашу коньяку дерябните по-вашему, по-французски, и айда шалаш мастерить.
В то время Таньон уже слез со своего пьедестала и, подворачивая рукава, показывал на речку. – Moule, moule!3
– Что это с ним? – Коровин внимательно наблюдал за французом.
– Это он ракушки съедобные хочет найти, – Врубель, отлично понимающий Таньона, крикнул в его сторону, – Monsieur Tanion, amenez-le! On va faire une halte ici!4
Через пару часов уже сидели перед разожженным по всем правилам костром. Коровин частенько оставался один на природе, поэтому, когда начал складывать шалаш из березы да ольхи, Врубелю, который без помощников никак не обходился, новый знакомый открылся многосторонним талантом. Мастер был несказанно рад интересной встрече. Будто время остановилось, и здесь, и сейчас оказаться ему сам Бог велел.
Коровин же, глядя на двоих, почёсывал затылок и ужасался, как Врубель на пару с французом уплетают речные ракушки. Достают из природного, покрытого мхом, домика слизняка и прямёхонько в рот укладывают, запивая остывшим от прохлады вечера Шабли.
– Миша, а ежели скрутит, или, того хуже, до места не доедем вовсе, как ты свои работы представишь? – вдруг засмеялся во весь голос Коровин.
– Не скрутит! – моментально парировал Врубель, – посмотрел бы ты, как в Париже всяких гадов употребляют в пищу, нам и не снилось такое! Вкуснота! Не поймёшь ты Костя, вам всё б картошку в пепле грызть, – успевший к моменту знакомства с первым русским импрессионистом объездить пол Европы, Врубель был настоящим эстетом во многих делах.
– Ты картошку нашу не сильно-то обижай! – Коровин палкой выкатывал мелкие плоды исконно французского овоща поближе к себе на влажную от сырого вечера траву, – с сыром да колбасами – картошка к любому столу хороша.
Через полчаса разгорячённого коньяком да яствами Коровина потянуло купаться.
– Миша, бросай француза, айда в речку!
– Я с вами, – так и не научившийся пить по-русски Таньон раскачивался, держась за собранный Коровиным берёзовый шалаш.
– Куда тебе! Костёр береги, мосье!
Врубель уже снимал обувь и светящуюся при лунном свете тонкую рубашку. Коровин, смотря на красные шрамы в области груди, изрядно протрезвел.
– Это что приключилось с тобой, Миша? – он подошёл поближе, чтоб удостовериться, может, мерещится.
– Это? Это любовь, Костя, – и печально приложил ладонь к сердцу.
– Видно, сильная была любовь, – серьёзно отозвался Коровин, подойдя совсем близко, и рассматривая шрамы с расстояния вытянутой руки.
– Если любовь, то всегда сильная.
Полная луна проходила меж двумя фигурами, замершими на секунду друг против друга. Удивительно, как совершенно незнакомые люди могут оказаться предельно близкими спустя лишь несколько часов.
Накупавшись в изрядно холодной ночной реке, расположились у костра. Пока кальсоны с рубашками сохли на подпорах шалаша, оба накрылись верхней одеждой, какая у кого была: Врубель надел желтые гамаши и накинул пиджак на плечи, а у Коровина оказалась под рукой роба в пол.
– Это откуда ж такое древнее искусство? – поинтересовался любящий новинки моды Михаил Александрович.
– Да, сегодня, знаешь, «толстовцы» проходили мимо, всем клином. Останавливаются неподалеку, женщины всем гуртом начинают в кружке своем что-то щебетать, посматривая стыдливо на меня, мужчины только смели подойти, останавливаются, смотрят на наброски, и вдруг один, видно главный их, а может, самый старый, поскольку борода была знатная у него серьезно, и изрекает: «Картины есть утешение праздных и сытых», – Это мы с тобой, Миша, из праздных и сытых, – Коровин чуть пьяно улыбнулся, вспоминая явно не легкие времена свои. – Еще говорит: «Искусства идут вразрез идее учителя». «Сомневаюсь, – говорю, чтоб Толстой думал так. Это отдает Калибаном», – а он и спрашивает: «А кто это? Это «Буря» Шекспира», – поясняю. – «Да, – презрительно так отвечает мне мужик с бородой, – «Шекспира не признает наш учитель» – Коровин засмеялся. – вот так, Миша, не выдержали светлого учения «толстовцы». К светлому стремятся, да по темному ступают. О, смотри, и Таньон уж устремился! – Коровин показал на французского помощника, который занял в шалаше все свободное место,– вот кому стало хорошо и вольно на земле то русской! – Коровин от души засмеялся – ну, ничего, пока ветки собирал, видел стог сена неподалеку, айда туда!
По пути, услышав пение птиц, Врубель поинтересовался, не соловей ли?
– Нет, Миша, соловьи в конце июля уже не поют. – Коровин с наслаждением подгребал по дороге кашку со зверобоем, – это коростель трещит. А ты, как истинный художник, везде музыку услышишь, – он понимающе улыбнулся.
Уже через минуту, высохшие, обогретые у костра, завалились в сено, им же и накрылись.
– Эх, никаких духов не сравнить с нашим русским сеном! Русская ночь в деревне, какой гимн земли, равный величию небес! – не прекращал восхвалять красоты тамошнего края Коровин.
– Костя, позволь мне спросить, – Врубель неподдельно интересовался сегодня всем, как вырвавшийся на волю дикий зверь, потому как ужасно соскучился по людям искусства, – а есть еще работы твои с собою?
– Ну, а как же ж не быть? К Савве Иванычу ж и везу эскизы, потом заказы от него получу, знаю, для себя чаще берёт, но счастлив я безмерно, что радует его моё искусство. Спас он меня не понаслышке, не сидел бы с тобой, Миша, здесь при луне, да при вине. Наверняка ж и ты не одну работу везёшь в Абрамцево? Утром всенепременно покажи, что имеется!
Врубель вёз своих любимых: наброски «Демона», и «Принцессу грёзу» в цветной миниатюре.
Утром, покамест не сошел с нижней травы туман, двинулись в путь, в Абрамцево. Все были воодушевлены и расслаблены новым знакомством и предстоящей встречей.
Глава 4
АБРАМЦЕВО
– Глашенька, любушка, подай на стол господам сразу по их приходу. Я прибуду после на разговор.
– Но, Савва Иваныч, вы всегда изволите подать гостям апосля бесед,– смущенно произнесла Глашенька, как за гостями ее часто ласково называл хозяин дома. Он взял ее в свой дом еще девочкой восьми лет отроду с младшим братом ее, пятилетним Гришей, прямо с улицы, где они тихонько замерзали, никому не нужные, оставленные на произвол судьбы своей после того, как маму их прибил барин в Новогоднюю ночь за то, что та накормила любимого жеребца его плесневелой соломой, от чего того изрядно пронесло прямо перед прибывшими гостями. Выдержать такого позора барин не захотел, поэтому после отбытия гостей избил несчастную до полусмерти, и выходить ее Глаше не удалось. Савва Иванович же, припоздав на новогодние праздники, направлялся к себе на дачу из города, и, заметив бледное лицо девочки в пальто, размеров на несколько большее, и, очевидно, не детское, и мужского крою, почти не идущую, а смотрящую на скос у дороги, решил остановить экипаж. «Ты что, одна, так поздно, да так холодно. Чья будешь, откуда и куда путь держишь?», спросил, остановившись. Девочка отшатнулась от голоса Мамонтова, и, не удержавшись, села прямо наземь, запорошенную редким в тот год снегом, завалилась набок, и открыла из длинного, сносного по качеству шерстяного пальто, еще одну голову – мальца, меньшего ее самой раза в два, худющего, и в одной рубахе. Мамонтов, не раздумывая, забрал их себе, а назвал их, как сами представились – Глашею, и Гришей. Так и выросли брат с сестрой у Мамонтова на даче, помогая по хозяйству Елизавете Григорьевне.
– Это иные гости, Глашенька. Этих надобно накормить прежде, а потом уж и дело обговаривать.
– Добро пожаловать. Хозяин ждет вас, – услужливо делая шаг в сторону и немного склоняясь перед отобедавшими гостями, довольно тихо, но уверенно произнес Григорий, брат Глаши, долговязый, с добрыми собачьими глазами.
– Какой тебе «хозяин»? – не выдержал Бахрушев.– Крепостных когда отменили? Холоп ты несчастный!
– Не серчай на него, – Мамонтов с улыбкой встречал выходящих из дома гостей у крыльца, – они у меня с детства, благодарность так выражают.
– А, Савва, ты ли это? – воскликнул Алексей Александрович, – так мы тоже тебе благодарны за приглашение. Вот, знакомься, – он отступил шаг в сторону, открывая худощавого, с острым взглядом, тихо стоящего гостя позади себя, – Тот самый художник, в Кировской обители смуту навел, – он засмеялся, видя, что Врубель покраснел, то ли от негодования, то ли от упоминания его личного, как ему казалось, места вдохновения.
– А мы уже знакомы с Михаилом Александровичем, так что я рад его снова видеть, ему я личное приглашение сослал давеча.
– Ну, что делать прикажешь, опять я опоздал, – наигранно расстроено выдохнул Бахрушев.
– Да не волнуйся ты так, твое мы дело тоже уладим, наслышан, зачем сегодня изволил навестить. Так что и я прибыл сегодня без Елизаветы, чтоб дела порешать, какие накопились, да новости в деталях выслушать от первых лиц. Глашенька, помоги гостям расположиться, ожидается разговор задушевный, об суете мирской – Мамонтов улыбнулся красивыми глазами, точь-в-точь две тёмные черешни и кивнул в сторону открытой террасы в густой дубовой роще метрах в десяти от дома, – да подай кафе с вашими, «елизаветинскими» вкусностями, славно они рецептуру переняли от итальянских мастеров, да под нашу клюкву с малиной подправили. Объедение! – Мамонтов вытер усы, как будто тотчас уже отпробовал этой сладости.
– Михаил Александрович, – Мамонтов расположился напротив Врубеля, чтобы уделить ему должное внимание при встрече – как вам дорога до Москвы, устали изрядно? Ну, ничего, скоро железная дорога будет, вот и пойдут к нам артисты, художники, поэты. Они и есть достояние народа, и страна будет сильна, если народ будет проникнут пониманием их. А извозчики в памяти останутся. Знаешь ли, чтоб эту железную дорогу выстроить, я с мальства экипажи считал в обе стороны, да отцу докладывал, так что не понаслышке осведомлен, насколько она для государства нашего нужная, – золотые глаза весело посмотрели на ещё не оттаявшего Врубеля.
– Савва, – перебил Бахрушев, отпивая миланский кофе из тонкого, вроде кружевного, китайского фарфора, и наклоняясь низко к Мамонтову – видел давеча Витте, сказал, что еще месяца четыре уйдет на утверждение твоего проекта, дюже он мощный, даже для великой России.
– А что ж он лично то не сказал? – в полный голос ответил Савва Иванович, – всё окольными путями ходит, англо-саксонец эдакий, недаром что «долгорукий»… а железная дорога ведь кривая не бывает, – выдохнул, – ну что ж, цену, значит, другую просит. Хорошо. Станции за мой счёт будут. Передай также, не приискивая выражений, что железо уступить не могу, людям резать выплаты не стану. Это последнее слово, – без улыбки, твердо отрезал Бахрушеву.
– Ну, дело твоё, передать, конечно ж, передам, сам заинтересован, дерево с моего леса пойдет на вагоны, да уж и делать начали, чтоб потом не суетиться.
– Уверен ты в исходе, – улыбнулся с иронией Мамонтов, – да знаю, знаю, без меня тоже справишься, не потеряешь, потому активность твою понимаю.
Тут он громко обратился к тихо сидящему за столом Врубелю
– Наслышан, Михаил Александрович, вас значительно раскритиковали за труды ваши по Лермонтову, говорят, не пришлась работа по душе большим заказчикам, – Врубель, застенчиво отпивая предложенный ему кофе, тут же подался вперед и, застыв с чашкой в руке, посмотрел растерянным взглядом на Мамонтова, точно его подловили с поличным по неприятному делу. – Отчего же-с не пришлась? Ответ известен. Прислужники искусства, то, что сами не могли изначально осилить, перекладывают на людей без связей, откровенно новичков в публичности и масштабах, оттого и результатом недовольны. Знаю таких: великое дело поручают, а потом отворачиваются без какой-либо малой застенчивости и извинений, да еще и художника голодного перебиваться оставляют. И как люди из такой большой страны могут быть такими мелкими? Было бы хорошо это дело исправить, ты не думаешь? – Мамонтов смело взглянул на растерянного Врубеля, и улыбнулся. – Не сердись, Миша, что вестно тему твою поднял. Я, как человек дела, вижу перспективы там, где другие увязают, как в болотах, в своих ограниченных далях. Не хочется, чтобы и тебя почитали только после кончины. За тем я и вызвал тебя к себе. Алексей Александрович, через две недели в Абрамцево состоится выставка, премного буду признателен за твой визит, знаю, знаю, насколько ты занятой человек на службе.
– Савва, твоя поддержка только во благо службе моей идет, и то, что она продолжается, я и тебе обязан.
– Тогда улажено. Михаил Александрович, – обратился он к растерянному в таком обществе Врубелю – просьба у меня к тебе есть, привези в следующий раз две работы готовые, на твой выбор, – увидев, как Врубель испуганно посмотрел на него исподлобья, спокойно улыбнулся – я в тебе крайне уверен, Миша. Знаешь, по настоянию врачей мне танцы запрещены, и воды я должен пить столько, сколько за всю жизнь не осилить, но независимость моя с детства и самоволие привело меня к сегодняшнему столу. И к тому, что я знаком с великими творцами современности. Ты вот что, пока никому не говори об этом. Искусство не терпит суеты, но тянуть дальше незачем. Ну, что, – обратился он ко всем сидящим за столом, – нашему драматическому сапрано не хватает светлого и густого звона. Глаша, – он обратился к стоявшей все время неподалеку юной помощнице, – порадуй нас своим умением.
– Савва Иваныч, – Глаша тотчас участливо наклонилась к Мамонтову, – подавать морозиво сейчас?
Мамонтов кивнул. В течение минуты были доставлены хрустальные потрясульки из богемского стекла, дутые в разные формы и фигуры. Внутри белело ароматное чудо, похожее на февральские сосульки. Мамонтов громким голосом решил представить новое блюдо, как импресарио представляет восходящую звезду оперной сцены.
– Вот, Господа, гелато из Милана! Однако ж с русским характером, потому и морозивом величают! – он засмеялся в голос, и продолжил уже тепло, обращаясь к Глаше, – Глашенька, подноси гостям, отпробовать все изрядно желают нашего морозива, будь добра.
Пока Глаша расставляла на столе приборы и заморское лакомство, по поросшей одуванчиками и васильками тропинке в сторону застольной компании шли о чем-то живо беседующие двое, в одном из которых мастер узнал своего ночного попутчика. Другой же, высокий и загорелый с темными редкими кучерявыми прядями, снимая пиджак по дороге, зашел без улыбки в беседку и стал под тенью дуба. Вроде как серьёзно, ни к кому конкретно, но ко всем едино обращаясь, ровным низким голосом проговорил, – Что за апостольские лица? Плакать хочется от собственных несовершенств, – он наконец увидел Мамонтова и улыбнулся, – и всё до боли родственно-симпатичные.
Среднего роста и телосложения, с прямыми волосами, новый знакомый Врубеля, Коровин, стал молчаливо рядом с первым.
– Ну, наконец, Илья Ефимович с Костенькой пожаловали, – Мамонтов тепло улыбнулся пришедшим, – чаю, Илья, не желаешь с дороги? Или же кофеём тебя сманить к нам?
– Я не пью чай. Чай – это внушение. Вы вот чай китайский пьёте, да кофей миланский, а у нас здесь есть свои растения чудные: черника, анис, липа, малина, земляника – всё прекрасные травы. Малиновый лист ведь превосходный напиток. А в сущности, надо ведь только воду пить, и жить на воздухе.
– Вот, Ильюша, мы и живём здесь, весело и дружно, на воздухе, да с растениями, – Мамонтов, не выдержав, засмеялся, и встал, приглашая жестом пришедших разместиться за столом.
Коровина усадили рядом с Врубелем. Константин был рад видеть своего случайного знакомого снова, да еще в такой компании. «Вот ведь, полный иностранец-англичанин, хорошо причёсанный, тщательно бритый, красиво держится, красиво ест. А в душе-то славянин». Он вспомнил, как Врубель искренне общался с ним на живой природе, без устали и хитрости поддерживая всю болтовню Коровина.
– Травы производят чудеса оздоровления, – продолжал Илья Ефимович Репин, – вот истинные дезинфекторы и реставраторы. Савва, – он подался вперед, – В Москве без тебя было как-то чуждо, и давно жданные перемены в человеческих идеалах, увы, не произошли, поэтому сбудется ли сия затянувшаяся мечта, этот вопрос остаётся открытым.
– Для того и прибыл, чтобы вовремя решить данный вопрос, Илья. Наслышан, изрядно тебя позаимствовали, варвары. Но уж обговорил, через две недели устраиваем выставку. А твои работы отдельным залом разместим, надолго и многим эта выставка запомнится.
Хотя Врубель не понимал полной картины говорящих, но было бальзамом для его израненной души находится среди своих, принимающих его. И всё же по непонятной причине он был подавлен.
После чаепития стали расходиться парами, продолжая общаться о разном. Было очевидно, что стол и вправду собрался дружеский. Мамонтов шёл впереди всей компании рядом с Врубелем.
– Ну же, Михаил Александрович, – он взял хрупкого телосложением мастера под руку, – вам просто необходимо отвлечься от дурных мыслей. Вы вот что, сразу после выставки езжайте в Италию, там присмОтритесь к тамошним мастерам, настроитесь как положено, после, я вас очень прошу, посетите одно поселение на юге новой Швейцарии. Место знатное природой, красивейшими видами гор, и трудолюбивым народом. Давеча мы начали селекцию русской яблони, да шиповника на той земле, переклЮчите мысли ваши на спокойствие и отдых от каждодневных мирских забот. ПосмОтрите, понаблюдаете, прижились ли кустики, вдохновитесь свободой совсем иного масштаба. Да не переживайте о расходах. Мой поверенный навестит вас на днях, чего и сколько нужного передаст во владение. Это не только о деньгах. Если нужны материалы, помощники, ну, или же то, чего мне неведомо, – дайте знать. А по возвращению в Россию, схОдите в театр, обещаю прекрасный вечер в кругу достойных дам, – Мамонтов незаметно подмигнул и искренне улыбнулся ошеломленному открывающимся перспективам художнику. Тот вскинул оживленный взгляд в сторону Мамонтова, но как бы снизу, исподлобья. Загнанный не лучшими обстоятельствами, он не смел еще прямо смотреть благодетелю в глаза.
Кроме Бахрушева, уехавшего сразу после чаепития, все приглашенные расположились на ночлег в поместье. Уже ближе к ночи Коровин нашел одиноко сидящего на террасе Врубеля, и предложил ему показать мастерские в Абрамцево.
– Вот, – войдя в темные просторные помещения, – здесь тебе и место для творчества, и приют, и ночлег, всему Савва Иваныч уделяет должное внимание. Да ты проходи, Миша, хочешь, с утра придем, до утреннего чаепития? А ну как вполне понравится, да и решишь остаться? – видя, как Врубель продолжает молчать, решил поделиться своим опытом – я ведь совсем новичком пришел, Миша, без всяческих связей и протекций, но здесь и чудеса настоящие случаются, недавно вот работы в Императорском Театре получил, так что навещу тебя в Петербурге, дай Бог.
– В Императорском Театре… – Врубель многозначительно поджал губы. Такого взлета ему и не снилось, нигде его не понимали, да и не задерживали надолго. Сколько мечтаний, и всё – несбыточные, проходящие будто близко, но мимо. Врубель вдруг вспомнил Потапа, их дом, скудные завтраки, и так хорошо ему на сердце стало, что понял он – не нужно ему много, и «Чистый разум» тут не надобен, само существование, – вот что определяет естество.
– Миша, а знаешь что? Я так хочу увидеть поскорей «Демона» твоего во весь его рост! Какой он у тебя совсем другой, верно говорят «у каждого человека свои бесы».
– Да не бес он, Костя, а ангел падший, – спокойно отозвался Врубель.
– А приходил ли он к тебе взаправду? Скажи! Ведь тема-то не нова, я тоже в былинах да сказках закопался, путаю иной раз жизнь с иносказью. Видал ли ты его где, демона твоего? Во сне ли, иль в мечтаниях взаправдашних? Страшно ведь интересно!
– Да.
– Что «да»?
– Видел. И говорил.
– Кто с кем? Не томи, будь другом, до утра ведь спать не стану! Как сложно понять тебя иной раз!
– Нет. Всё просто. Ранним вечером тринадцатого числа весеннего месяца нисана…
Глава 5
ИСТОРИЯ.
Иерихон 30 год н.э.
(где-то в предгорье)
Ранним вечером тринадцатого числа весеннего месяца нисана два совершенно похожих друг на друга человека стояли на великолепном плато Иерихонской горы, и мирно вели беседу. Одежды те же, истертые сандалии, лицо, а, вот здесь есть отличие: у одного лицо истощенное, с белесыми и спутанными от пустынного ветра волосами, второе же сияет ухоженностью, а в обрамлении блестящих волнистых волос цвета переливчатого опала становится еще красивее.
– Ну, ты ведь знаешь, как мы все тебя любим, – красивый обратился к изможденному, – вот, посмотри, я даже приоделся по этому поводу. Ну, прости, говорю я скверно, однако мало кто может показать все царства мира в таком полномасштабном формате в наше время, – ты только взгляни, чего они только не успели построить в такое короткое время после потопа, какое убранство комнат во дворцах, сколько прислуги, комфорт, о котором не слыхивали в наши дни, ведь так, согласись?
Изможденный смотрел на возникающие в небе яркие образы так, будто видел только облака или звезды. Поистине, серьезно настроен на победу.
– Послушай, – красивый продолжал заисканно, – линия старта там же, где линия финиша. Ты ведь понимаешь о чем я? Ты всегда можешь начать заново, нет нужды извиняться за былое.
– Значит, и ты сможешь вернуться.
– Куда? К кому? Зачем? Я здесь сейчас, был и буду.
– Ты просто не помнишь. Когда ты переходишь на темную сторону, ты забываешь, кем был и для чего рожден.
– Послушай, я не пойму о чем ты говоришь. Есть мир, а есть квазар, это все знают еще со времени, когда только рога прорезаются.
Тут Ви понял, что его подловили на лжи. А ведь был высший балл по этому предмету в школе, даже стал Deamon Zero (так называют тех учеников, которым удается перехитрить учителя. В таких случаях экзамен объявляется завершенным для всех студентов класса, а ученик автоматически переводится на уровень выше.) «Так, самое лучшее в данной ситуации, – хаотично вспоминал Ви учебники, – да, самое лучшее, это сделать вид, что ты ничего не сказал, и продолжить разговор».
– Ты только посмотри, какую смуту навел за такое короткое время. И что теперь скажешь людям делать? Если так каждый послушает тебя, да изменится, так от мира ничего не останется.
– Ты прав. От мира зла и темноты не останется ровным счетом ничего. Аминь.
– Эй, эй, поосторожнее! Этими своими словесными печатями ты можешь меня прогнать, а я тебе самого главного не сказал еще.
– И не скажешь. Сейчас тебя вызовут. Приходи в Гефсиамский сад 14 нисана ближе к полуночи. Я буду в конце тропинки.
– Что?
Ви сделал вид, что не расслышал, подойдя к изможденному как можно ближе, и незаметно коснулся его одежды. Изможденный спокойно улыбнулся.
– Что они там делают? О чем разговаривают?! Знал, что к такому тонкому делу только самому следует приступать, – непонятно где, далеко ли иль нет от того места, где велась мирная беседа, в прохладном сумрачном зале с высокими темно-фиолетовыми потолками и черной стеклянной мозаикой по стенам и потолку, раздался высокий, с хрипотцой, голос без эха. Черный полупрозрачный туман облаком нависал над массивным столом персон на сто. Как ни странно, но вместо полагающихся такому столовому монстру кованых, ну, или же крепких дубовых ножек, виднелись настоящие человеческие ноги. Было заметно, как многие из них пытались вырваться из столового плена, но не получалось, оттого некоторые из них нервно постукивали носами женских туфель, а некоторые, одетые в штиблеты, пошитые по индивидуальному заказу, и вовсе пытались присесть, дабы нарушить общий баланс.
– Сэр, видимо ему понравилось, что предлагают, глядишь, вот-вот согласится! Ну, и попируем в этот раз! – другой, скрипучий, как будто не человеческий вовсе голос, скачущий и распадающийся на ноты, то верхние, то нижние, с последними слогами в верхней октаве, оттого и складывалось впечатление, что голос наполнен эмоциями, только вот совсем непонятно какими. Ни дать, ни взять, два разных человека раздробили речь сумасшедшего на роли по слогам.
«Ви, ты что делаешь?! Зачем дотронулся до него? Нам же сказали, только прикинуться Сэром, это, в конце концов, не в нашей компетенции!» – Тор, напарник Ви по порученному делу, также являлся менеджером среднего звена, и продолжать работать его заставляла лишь отчаянная тяга к постоянству.
– Эй, вы, двое, вас вызывают. Сейчас же! – разломанный по слогам голос быстро, как бы в ускоренном темпе, позвал напарников.
«Ну вот, все из-за тебя, сейчас нас опять в гиену отправят. Скучно ведь по тысячи лет валяться под солнцем…»
«Не боись, скажу, улыбнулся, потому что понравилось предложение, и пообещал подумать»
«Да, поверят нам…»
Изможденный остался без своего отражения, и ответа на вопрос. Впрочем, как обычно. Он уже привык, что люди часто давали ему пустые обещания поразмыслить, и не знали что ответить на его простые вопросы. Однако он продолжал улыбаться, смотря на развернутый как на ладони древний город. Свое семя он уже посеял.
Тор и Ви, уже в своем собственном обличии – с кручеными рогами, у одного диамантовые, у другого из застывшей лавы подводного вулкана, шли по узкому тоннелю с высоченными каплевидными потолками, с которых то и дело слетали летучие мыши и сползали пауки.
– Слышь, Ви, – схватывая на лету паутину с незадачливым молодым паучком, уверенным голосом произнес Тор, – ты чего там делал? Ведь мы лет сто репетировали все фразы, – играя роль высшего управленца, он тренировался уже сейчас задавать вопросы, чтобы показать свою состоятельность. Что с тобой случилось?
– Ты знал, что мы можем обменять наше существование на одну человеческую жизнь?– Вдруг спросил Ви, с серьезным видом вдумчиво смотря перед собой.
– Ви, ты что замышляешь?
– Знал, я спрашиваю?
– Ты чего нервничаешь? Ну, знал. И что с того? Это написано в каждом контракте, но никто не читает, и никому из наших это не нужно, потому что никто это не делал, и делать не собирается. С чего ты вдруг вообще поднял эту тему? Кому она нужна? Ты вписываешь свою историю в историю миллионов. А что такое одна человеческая жизнь? Ничто по сравнению. Да о чем мы вообще говорим? Ви, ты где? Вот чудак, испарился…
***
– Откуда ты знаешь, что так и было? – Коровин серьезно посмотрел на Врубеля, который при свете луны казался еще белее, чем был, а на фоне своего темного бархатного камзола смотрелся и вовсе пришедшим из потустороннего мира.
Врубель задумался на минуту, потом неожиданно встал, подошел к задрапированной темным сукном картине, и резко сдернул ткань.
– Что? Это ведь, это ведь, – Коровин совсем не ожидал, что сегодня вечером он увидит завершенную картину «Демон сидящий», набросок которого его так заворожил в их первую с Врубелем встречу на берегу реки.
– Знакомься, это Ви. Демон, который мне ни сна ни отдыха не давал, а всё то шептал, то орал на ухо свои истории. Как баба рязанская. Не ожидал я от них такой приземленной суеты. Это он с Христом разговаривал.
– Значит, ты нарисовал образ Христа? – Коровин ненадолго потерял дар речи, настолько его захватило то, чем он сейчас любовался.
– Костя, ты также как и я знаешь, что для одних белое – это чёрное, а чёрное – это белое. Христос же для одних – сын Бога, а для иных – злодей, которого надо было всенепременно распять. Знаешь, все зависит от человека, что он выберет, то и будет. Именно об этом я и думаю постоянно, и задаю вопрос себе и всем, кто увидит эту работу – на какой мы стороне.. Но, признайся, Костя, – Врубель сменил задумчивость на улыбку и, по-дружески тепло посмотрел на Константина, – признайся, что ты не Сольери, а я всё же Моцарт, и то, что я делаю, тебе нравится, – Врубель шутя улыбнулся. Коровин ему пришелся по душе, и легко с ним было, и приятно. – Да не сумасшедший я, Костя, а просто рассказчик. Как поезд, быстро перевозящий массу народу, про который давеча говорил Савва Иваныч, или кучер, трясущийся на двуколке по россейским дорогам. В общем, проводник. Отчего-с я? Не знаю. Пойдем, – Врубель вдруг подошел к Коровину, резко поменяв тему, и взял того за рукав – Я останусь здесь, решено. Одна просьба, поехали со мной в Италию. На праздник жизни одному совестно явиться.
Коровин понял, что придет время, и Михаил сам все расскажет, расскажет про свое одиночество. Надо просто поддержать, когда просит.
– Да, искусство и Бога мало кто понимает… Миша, я крайне взволнован. Взволнован и впечатлен! Ты ничего не боишься, ни гнева, ни одобрения. В эпоху с каким удивительным человеком я живу! – Константин стряхнул головой, будто просыпаясь ото сна, – да, насчет поездки, конечно! Савва Иванович давно спрашивал меня о том путешествии, да я как-то смущался, честно признаюсь. Не ездок я по далям, родину со сверчками да кузнечиками в поле слишком люблю, скучать начинаю сразу же. Но если обещаешь продолжение истории, так и быть! Поеду! – Коровин махнул рукой, как будто окончательно и смело решил изменить самому себе хоть ненадолго.