Читать онлайн Перед Европой бесплатно

Перед Европой
Рис.0 Перед Европой

© А. Чепелов, 2012

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2012

Часть первая

Глава 1

Еленский сошел на узкий перрон, сразу же шагнул вперед, к поднимавшейся от края белой облупившейся невысокой ограде с плоскими железными прутьями, пропуская, вдохнул всей грудью и задохнулся от бездонного и болотного запаха, который был один из немногих запахов цветов, которые он знал: это был запах бузины, четырехметровый куст поднимался против него за оградой. За бузиной мелькали какие-то острые серые башенки, которые, когда он, подняв небольшой черный чемодан, пошел туда, куда шли все, влево, вдоль поезда с парчово блестевшими от солнца за гнусными потемневшими с коричневым налетом стеклами занавесками, он, через другие кусты и деревья, увидел, что были по краям одноэтажного красного кирпичного дома, а между башенками было прописными округло-плоскими буквами, ночью, вероятно, неоново и мягко горящими с легким сиреневым оттенком, – «Пацаны». Выше надписи были буквы меньше – «кафе», а недалеко от правой острой башенки непринужденно стояли четверо тоже неоновых молодых людей с несколько отделившимся от них и скособочившимся влево мальчиком, с левой рукой и ногой заметно длиннее, чем правая рука и нога. Были еще дома за кустами и деревьями и были другие деревья, а дальше над этими дальними деревьями высоко поднимался с движущимися медленно желтыми и повернутыми одна к другой и волнистыми по краям корзинками Ferris.

Он прошел мимо будки, впереди округло-стеклянной, в которой нельзя было понять, что продавалось, и напротив которой над перроном висела на чем-то черная жестянка, качавшаяся от ветра и вспыхивавшая и горевшая белым, мимо двух маленьких домиков, вошел под высокий железный зеленый навес с небольшими круглыми и белыми фонарями под самой крышей, протягивавшийся вдоль всего здания вокзала, двухэтажного и старого. Близ навеса и под ним стояли, разговаривали и ходили таксисты, предлагавшие везти; стояли несколько господ, очевидно, встречавших. Отказывая таксистам, прошел мимо лавки с газетами и журналами, мимо «касс дальнего следования», подходя к выходу из-под навеса, увидал сбегавшую по небольшой лестнице, бывшей за навесом, слева, темноволосую девушку в белой с низко расстегнутым воротом рубахе и в белых брюках. Сбежав, быстро шла к навесу, высматривая. «Не она ли? Кажется, она». Ее взгляд остановился на нем, не опускала его, пока не подошла и не спросила:

– Извините, вас зовут Иван Еленский? Мне очень приятно; Ольга Межина, – протянула руку с длинной кистью. В другой руке, одетой в желтую замшевую шоферскую перчатку с обрезанными пальцами, другая перчатка. Зеленые глаза с чуть заметным серым оттенком, немного улыбающиеся. – Я очень рада. Брат много говорил о вас тогда, когда вы были вместе; сейчас тоже нет-нет, да упомнит. Машина там.

Кивнула вправо, туда, где была какая-то небольшая площадь, а за ней стояли и ехали машины.

– Странно, что мы не познакомились тогда, – поднимались по той небольшой лестнице, по которой она сбежала; справа была маленькая церковь с примыкавшим к ней с противоположной стороны двухэтажным старым, как вокзал, домом, – и я даже вас ни разу не видела.

Небольшая площадь была слева ограничена путями, с одним его поездом с запыленным грузным электровозом; на противоположной стороне, где тянулось еще одно здание вокзала, выходившее напротив на площадь и ограничивающее ее с этой стороны, стояла длинная голубая электричка. На той части, которой вокзал напротив них выходил на площадь, наверху была остроконечная башенка, а на ней – большие круглые часы с прямыми черными стрелками, показывавшими на два с половиной часа больше, чем часы Еленского.

С правой стороны тянулись ступени, отделявшие дальше небольшую часть площади. На этой части недалеко от церкви стояло летнее кафе, со всех сторон закрытое темно-синим полотнищем с рекламами пива и с прорезанными по бокам окнами, за которыми виднелись светлые деревянные столы и лавки и несколько человек, сидевших за столами. Дальше стояли несколько машин, и с десяток машин были на дороге, примыкавшей дальше к площади.

Сели в поцарапанный и с вмятинами джип, пискнувший, когда, подойдя, Ольга достала из кармана черный маленький брелок. Повернули за церковь, миновав подымавшуюся за дорогой большую зеленую гору с видневшимися сквозь зелень крышами и стенами, миновали спускавшуюся вниз и мощеную темными булыжниками улицу со спускавшимися тоже вниз и вплотную стоявшими на левой стороне лавками и висевшим вдалеке высоко пересекавшим ее тонким мостиком, проехали вокзал, дорога опускалась, слева начались деревья, за которыми скрылся Ferris, справа потянулась невысокая каменная стена. Дорога повернула, по обеим сторонам потянулись высокие сиреневые и наполовину облетевшие деревья.

– And there are the Elysian fields of this place[1], – деревья отошли назад, ушло назад округлое высокое здание со стеклянным низом, где за стеклом он увидел каменную стену и воткнутые в нее тонкие краны, и вправо и влево потянулся бульвар с большими клумбами посередине, с деревьями и с фонарями, с гуляющими людьми. Отвернулась, все еще улыбаясь. Продолговатое довольно тонкое лицо, тонкий, чуточку приподнимающийся к концу нос. Она была совсем не похожа на Межиных – на Александра и Алексея Дмитриевича, межинские были только кудрявые волосы, впрочем, каштановые, а не черные, и небольшой нежноочерченный и с крошечными складочками в углах рот. Но вместе с тем в лице было что-то неуловимое, отчего было видно несомненно, что она Межина. Зеленые с серыми вкрапинками глаза в машине стали темно-серыми. «Очень мила; очень». Она несколько раз взглянула на его загибающиеся прозрачные ногти, которые были в полтора раза длиннее, чем ее, покрашенные едва заметным розовым лаком.

Дорога въехала перпендикулярно в другую улицу, повернули налево и начали подниматься. Что-то строящееся невысокое за забором слева и деревья, стоящие вдоль дороги на возвышении, справа деревья и кусты, за ними овраг, ушел назад светлый мостик через него.

– Это Березовый ручей, – улыбаясь, поведя длиннокудрявой головой, – течет из Березового ущелья, мы живем над ним. Километров шесть от города. – Деревья кончились, к дороге подступили дома, потом, уже слева, показался опять мостик, за ним светлые колонны с крышей. – Это называют здесь коллоннадой, – повела длиннокаштановой головой на колонны. – За мостиком начинается, вернее, кончается, Курортный бульвар (это Elysian fields), а мостик над ручьем, который течет из Ольховского ущелья. Недалеко от того места, где мы повернули, этот ручей впадает в наш. Перед этим в Ольховский ручей впадает Кабардинский, а после в Березовый впадает Белый, а в конце концов Березовый ручей впадает в Подкумок.

«Студеные ручьи, встречающиеся в конце долины, бегущие дружно взапуски и наконец бросающиеся в Подкумок». О, как хорошо!». Под коллоннадой, рядом было множество картин, прилавки и лавки, гуляли и сидели люди; рядом на дороге стояли машины.

Выше, выше. Поворот, выше, поворот, еще выше, поворот. За железной оградой белый двухэтажный дом с зелеными буквами над дверью «мечеть», все окна открыты, переехали перекресток за мечетью, выше по этой же улице. Пошли почти все одно- и двухэтажные дома, скоро асфальт, потрескавшийся, изъезженный и выщербленный, с сошедшими в полтора метра кусками, кончился, бетон, тоже выщербленный и истершийся, снова асфальт, потом опять бетон. «В полукилометре, – кивнула вправо, – Березовая улица – она внизу – переходит в Березовое ущелье». Он не видел ни улицы, ни ущелья: справа вдоль дороги поднималась высоко земля с высокой травой и кое-где кустами и деревьями. За предполагаемой улицей тянулись зеленые горы.

Проехав метров семьсот, свернули вправо, поехали другой дорогой, которая была просто убитой землей с рассыпанными камнями и шишками. Поднялся слева холм, поросший зеленой травой, с соснами наверху, с противоположной стороны потянулись сосны и ели, сквозь которые иногда было видно какие-то серые и желтоватые скалы. За холмом завернули направо, большая поляна, деревья слева и справа, идущие в разные стороны и почти все заросшие травой колеи, влево, справа за деревьями несколько домов, показавшихся ему заброшенными. Потом деревья по сторонам дороги расступились и он увидел холмы, потом деревья слева отступили дальше, открыв постепенно восемь или десять коров и рядом с ними идущего, ведя под уздцы гнедую лошадь, пастуха в круглых поблескивающих очках и в белой округлой папахе. Пастух помахал им.

Глава 2

– Это Хаджи, большой фантазер. Если вы случайно встретите его и разговоритесь с ним и покажете больше желания слушать, чем говорить, он вам поведает предание о старых казаках, которое он сам сочинил, леденящие истории о concentrated и, сверх того, materialized evil, скитающемся иногда в этих местах в виде черного облака, историю о горе, возле которой он лежал и как она будто бы стала прозрачной и проч, и проч. Здешние пастухи – ужасные вруны. Все они карачаи, Хаджи дагестанец, они его называют приблудным.

Поехали, повернув, вдоль гряды холмов. Середину всех их, иногда спускаясь до подножия и поднимаясь до верхушки, покрывали какие-то желтые цветы; перед холмами была равнина, редко белеющая ромашками, рассыпавшаяся слева странными небольшими кочками, поднимавшаяся к холмам, изредка вздыбливаясь небольшими холмиками. На равнине и кое-где на этих небольших холмиках редко стояли деревья с темной тенью под ними.

– Что это за цветы?

Улыбка, темный взгляд. Она глядела на него очень внимательно и изучала его. – Asalia Pontiae. Это мои самые любимые цветы, впрочем, запах особенный, может быть, вам не понравится, и сильный. Жаль, что вы не приехали с братцем раньше: они уже опадают, как и все опадает. Здесь весной прекрасно; здесь она «без конца и без края»; тут у нее, правда, «высок синий терем».

– Вам нравится Георгий Иванов?

– Я его очень люблю. Брату тоже очень нравится; вы, конечно, знаете. Вы, кажется, долго не видались?

– Два года.

– Надеюсь, что на этот раз он приедет; вы, – рассмеялась, – некоторым образом залог; обещал двенадцать раз; я считала. Скажите, вы раньше были на Кавказе?

– Нет, но давно хотел. Эти холмы и азалии – прелесть, и воздух особенный. Лев Толстой и Лермонтов говорили о здешнем воздух, что он редок. Я это сразу почувствовал.

– Правда. Вы ведь к нам, кажется, всего на пять дней, так сказать, заехали перед Европой?

– Да. Впрочем, я еду не только в Европу, то есть сперва в Европу, потом сделаю что-то вроде всесветного путешествия и потом опять в Европу и намерен пожить там года два, может, больше, главным образом в Италии.

– Да уже вам не горьки ли дымы отечества?

Улыбнулся:

– И сладки, и горьки.

– Я тоже подумываю поехать за границу, может быть, через полгода поеду. Буду только в Европе.

– Сколько вы уже здесь живете?

– Полтора года. When the deputy mandate of my тятенька, – смех, – was ended… да вы знакомы с тятенькой?

– Немного, – джип свернул направо, на другую дорогу, расползавшуюся посередине широкой грязью, поднимавшуюся вверх к каким-то стоявшим по обе стороны ее домам и в которой кончились две не вполне убитые колеи, опускавшие их и поднимавшие, пока они ехали вдоль холмов с одной стороны и с другой – мимо длинных оград из длинных жердей, сменивших лес и в начале которых и за которыми стоял одноэтажный и когда-то розовый дом с замеревшими рядом с ним двумя синими тракторами.

– Когда срок в Госдуме тятеньки истек, то есть второй, он два раза выбирался, ну, да вы, я думаю, знаете, еще раз он не стал избираться, ибо крысиное царство раскинулось во всей силе, а занялся бизнесом, а кроме того, через полгода сказал мне, что хочет уехать из Москвы. Большая часть его дел была здесь, то есть вообще в ставропольском крае, ну, и любил здешние места, а они, правда, отличные. Решил здесь пожить. Временно, разумеется, пока the kingdom of the rats не кончится, купил квартирку в N., это недалеко от Кисловодска. Как-то поехал с приятелями на пикник в горы, сюда, одно местечко чудное ему очень понравилось, и ему запала мысль иметь здесь что-то вроде дачи. Прекрасная мысль: тятенька прелесть. К тому времени, как он уехал, я тоже вынашивала мысль уехать и тоже на время: я не особенно люблю города, особенно большие. Я сказала ему тогда же, он ответил, что будет очень рад, если я приеду к нему. Весной я поехала к нему погостить, поехали в горы с его приятелями, в здешние, я увидела место, которым тятенька пленился, тоже пленилась. Я жила тогда все лето в Кисловодске и ездила почти каждый день в горы на лошадях, брала напрокат у здешней фирмочки. Мне здесь понравилось, я предложила тятеньке купить землю и построить дом на том месте, которым мы пленились. Земля там не продается, ну, да вы знаете, что в России нет ничего невозможного, впрочем, кроме одного, кроме чести, – взглянула на него, рассмеялась, – впрочем, всегда были и везде есть исключения. План отчасти чертила ваша покорная слуга, хотя и не имеет, как вы знаете, ни малейшего касательства к архитектуре. Здесь-то я и живу; тятенька живет половина на половину, то есть в квартирке в N. и тут; это понятно: его контора в N, а дела в Кисловодске бывают нечасто.

– А что значит – «крысиное царство»?

Веселый смех. К этому времени они, проехав шагов сто по расползавшейся дороге, свернули в длинные ворота из таких же жердей, из каких были сделаны длинные ограды, проехали опять к розовому дому мимо огородов, которые были за ним за оградами, с одной стороны, и леса с другой, повернули налево, въехали в лес и теперь ехали по нему.

Смеясь: – Папа крысами называет тайных полицейских, то есть людей из «эфэсбэ», и терпеть их не может.

Лес кончился. Впереди две темные полосы земли, которыми стала земляная дорога, которой ехали почти все время по лесу, шли по двум маленьким холмам и потом мимо дома. С одной стороны дома тянулись редкой полосой сосны и ели с поляной за ними. С другой темнел огород, справа от него, шагах в ста, что-то зеленое было обнесено оградой из толстых веток, железных листов, проволоки и досок. На земле недалеко от ограды лежали какие-то темные желоба. На первом холме были еще две колеи, едва заметные, ответвлявшиеся влево, в тот же лес. Справа протягивалась большая поляна, окаймленная лесом, и леса не было только впереди. Проехали мимо дома, который она сказала, что был кошарой и за которым мелькало за деревьями что-то серое и деревянное. Влево. Те же неширокие темные полосы земли. Зеленый холм слева, еще один, полосы пошли вниз, и Еленский увидел с противоположной стороны ущелье с поднимавшимися на той стороне желтыми и продольно слоящимися скалами. Что-то темное и тонкое впереди, это труба, железная зеленая крыша, труба вытянула через минуту за собой одноэтажный желтый домик, обведенный черной железной оградой, с постройками на дворе и с садом.

Глава 3

– Ничего не имеете против?

Открытая дверь на балкон со спускающимися вниз ступеньками, столики и большой письменный стол, этажерки со статуэтками и бюстиками, вазами и вазочками, цветами, какие-то небольшие и разные деревца в темных деревянных урнах у стен, копия «Жены Эгея, посещенной Юпитером» Греза между двумя окнами на красных с золотым обоях почти напротив двери, в которую они вошли, и на другой стене два старых пейзажа. Кроме двери, в которую они вошли, справа и слева были еще две двери, такие же высокие, белые и двустворчатые, по-видимому, ведущие в другие комнаты.

– Да: чуть не забыла. Я должна через полчасика идти к одному дьякону, тут живет, из Т.***, приехал лечиться. Так понравилось, что остался, на неопределенное время. Обещала пить чай: неловко отказать. Знаете: я думаю, вам интересно будет: он ученый, знает языки, а главное – толкует Апокалипсис. – Рассмеялась. – Да, толкует, только этим и живет.

– То есть толкует за деньги?

Веселый смех:

– Нет; я хочу сказать, что он в этом, кажется, видит смысл своей жизни, полагает, что это его призвание. Хотите? Excellent. Пришлю мастерицу на все руки: служанку, кухарку, горничную и прочее и прочее: покажет, где ванная и т. д. Приходите в гостиную через полчаса. Дверь в гостиную напротив вашей в другом конце коридора.

Повернулась, пошла.

– Умеете кататься на лошадках? Наверстаете. А в большой теннис? Отлично.

Он разобрал чемодан, положил на стол черный ноутбук, плоский коричневый портфель, темно-серый футляр с любимым черным «паркером». Вышел на балкон с широкими перилами.

До черной высокой ограды с длинными острыми наконечниками, начинаясь шагах в пятнадцати от балкона, были небольшие тополя и липы, он заметил слева за домом между этими тополями и липами несколько высоких темных елей: и тополя, и липы, и ели были, несомненно, посажены: пока ехали от кошары, деревьев почти не было. От двух узких белых ступеней балкона шла вперед посыпанная каким-то красноватым крупным песком дорожка, соединявшаяся между деревьями с другой такой же дорожкой, по-видимому, протягивавшейся вдоль дома. Справа, на другом конце дома, Еленский увидел еще балкон, почти посередине между балконами были несколько клумб с цветами.

За черной оградой зеленел склон, на котором стоял дом, дальше обрывавшийся вниз, в поворачивавшее налево ответвление от ущелья. За ответвлением почти напротив стоял холм, покрытый зеленой травой и густо на верхушке азалиями. Вдали ущелье поворачивало направо, и от него в другую сторону отделялось еще ответвление, почти такое же широкое, как ущелье, и там наверху лежала синеватая дымка, и далекие и почти полукруглые маленькие вершины гор, перед которыми, сгущаясь, струился и дрожал и стекал каплями от жары воздух, казались тоже покрытыми дымкой. За первым ответвлением ущелье расширялось и шло широко до второго. После первого ответвления был выступ, закрывавший частью вид. Левый склон до верха и дно покрывали деревья и кусты, скрывавшие текший внизу ручей, покрывавшие иногда на треть противоположный склон. В этой широкой части ущелья тоже была дымка, сизая, и голубоватая перед поднимавшимися на правом склоне длиннослоящимися желтыми с серым налетом скалами.

Оттуда, где ущелье расходилось, дул теплый ветер, чем-то приятно пахнувший. Нельзя было понять, чем он пах; Еленский различал только тот запах, который он чувствовал, когда проезжали мимо холмов, вероятно, это был запах азалий, едва слышный. «Как здесь хорошо! Почему бы не начать отсюда? Может быть, и начну. И она. В ней есть zest, что-то необыкновенно прелестное».

Принял быстро душ, ванная была на другом конце дома между большой прямоугольной прихожей и длинным узким буфетом; путь показывала улыбчивая полная русская баба лет сорока пяти, в голубом с красными мясными крошками фартуке, пахнущая мясом. Переоделся. Длинноскла-дывающийся телефон, белая маленькая записная книжка, черный переплет которой ему сделали три дня назад на заказ, прозрачная с черными чернилами шариковая ручка – он всегда писал на улице шариковыми ручками – сигареты, зажигалка, носовой платок.

Дом показался ему, когда он только увидел его, маленьким, но дом был довольно большой. Прошел опять по коридору со светлыми обоями, светильниками в виде двух и трех желтых подсвечников с поднимающимися белыми свечками и тремя дверьми слева и справа, миновав почти в конце большую прихожую, вошел в гостиную.

Очень большая и очень светлая гостиная выходила на три стороны. С юга был балкон, на котором он нашел Ольгу, тоже с широкими перилами и с висевшими на стенах слева и справа от него небольшими фонарями, не замеченными им, когда он смотрел с другого балкона. Мебель была та же, виденная им еще в Москве (частью эта же мебель была у него в комнате), половина ее была конца девятнадцатого века. Диваны и диванчики, этажерочки и этажерки, старое и истершееся трюмо красного дерева слева от дверей, картины и фотографии на стенах и фотографии на этажерках, столики, пуфики; серо-желто-черный ковер на всю гостиную, бывший в Москве тоже в гостиной. Еленский прошелся по комнате. Картины тоже все те же, все копии русских пейзажей второй половины позапрошлого века и начала прошлого и пейзажей французских и фламандских, главным образом семнадцатого века, с неполной копией чудесного вида Конинка с облаками и игрой света и тени, и он заметил две копии Греза, которых, как и копии в его комнате, не было в Москве. Немного слева от входа на противоположной стене висела «Чувственность» с венчиком со светлыми звездами на головке, прижимавшая к груди белого голубя, единственная из всех картин Греза, нравившаяся Еленскому, почти напротив нее, между красным трюмо и какими-то дверьми, была «La Baiser envoye». Он подошел к «Чувственности». Копия была сравнительно недавней, кажется, половины прошлого века, и, конечно, не была написана русским художником, и его очень удивило то, что копия почти не отличалась от оригинала. Обои на стенах были белые и тоже с золотом, и стояли тоже несколько темных урн в разных концах комнаты с какими-то деревцами. Кроме большой люстры посередине гостиной над круглым небольшим и покрытым скатертью столом почти рядом с балконом висела круглая опускающаяся зеленая лампа, тоже бывшая еще в Москве.

Скользнула с перил, бросив блестящую черную маленькую книжечку – успел заметить: Адамович – на стоявший слева тоже круглый и небольшой стол. – Идемте. – Быстро окинула его взглядом. – У вас есть какие-нибудь крепкие кроссовки? Нет? Если будете гулять в горах не только на лошадях, вам будет очень неловко, советую купить, – он был в длинных плоских черных туфлях. – Мы пойдем пешком, если вы не против: надо же вам увидеть окрестности.

Глава 4

На пологом зеленом склоне, на котором стоял дом, и дальше, между темными полосами от колес и зелеными холмами вдоль ущелья – некоторые были поросшие азалиями – были кротовые кучи разных размеров, недавно вырытые и поросшие травой и превратившиеся в муравейники. Цикады. Высоко над холмом, первым перед домом, с азалиями только на верхушке, стоял, часто махая короткими крыльями, певший жаворонок. На другой стороне ущелья впереди далеко виднелась узкая серая полоска дороги.

– Вы сказали, что, – он улыбнулся; шли по темным полосам, – что ваш тятенька оставил политику, но Саша мне говорил, что он баллотируется куда-то здесь.

– В думу края. Не может: привык. Да и скучновато ему здесь, я вижу, как он ни скрывает. И влияние крыс здесь невелико.

– А что это за дьякон?

– Как я сказала, живет в Т.***, кончил духовную академию. Почти не служит, написал несколько брошюрок и множество статей. Несколько статей читала, все насчет разных вопросов в Апокалипсисе. Ожидает разрешения насчет рукоположения в священнический сан со дня на день. Толкует по методу… – рассмеялась, встряхнув прелестновьющимися длиннокудрявыми волосами, – опять забыла, какой-то господин, жил в конце девятнадцатого и начале двадцатого века, был, кажется, довольно известен. Имеет познания в других областях – вследствие страсти истолкования сей таинственной книги, для чего изучает международные отношения, глубоко историю, геологию, физику, математику и прочее и прочее. Получает из разных организаций, которые специально этим занимаются, разные статистические сведения. Знает несколько языков. Был за границей, все для сей же великой цели. Метод? – Смех. – Не могу никак запомнить, да он вам сам расскажет. Да, готовит диссертацию, предмет этот же.

Стадо овец и несколько коров между темными полосами и ущельем, и сидящий спиной к ним пастух, понагнувшийся, что-то делающий, в темно-синей спортивной куртке с белыми полосками на плечах и рукавах. Увидев их, обернулся, лет двадцать пять, русые волосы, скуластое лицо, махнул рукой.

– Здесь живет семья, владеет этой землей и кошарой. Пятеро братьев, отец и мать, у трех братьев семьи. Они карачаи, как почти все окрестные крестьяне, и живут тем же: разводят скот, огородцы есть. Два десятка лошадей, карачаевских. Вы видели карачаевских лошадей? Хотите посмотреть? Зайдем потом к Таурату. Он живет недалеко от дьякона, разводит лошадей, главным образом карачаевских, и посылает их почти на все более или менее большие скачки на Кавказе и всегда в Москву. Али – это хозяин кошары – тоже иногда возит, впрочем, очень редко. Это отличные лошади для гор, можно ехать, и все равно, по чему ехать, сорок или пятьдесят километров, и лошадь только едва вспотеет. Но скачут не быстро, и меня удивляет, почему Таурат упорно посылает на скачки главным образом этих лошадей.

Дойдя до кошары, повернули вправо перед мутной большой лужей неправильной формы, за которой шагах в тридцати дорога тоже поворачивала направо. Посередине лужи, по-видимому, сделанной для того, чтобы поить скот, на грубо набросанной и стоявшей черными размягчившимися небольшими неровными глыбами земле и между нею росла широкая зеленая осока. Перебрались через небольшой овраг с нависавшей над ним, тянувшейся от стоявшего за ним зеленого холма длинной тонкой темной и соединявшейся в нескольких частях трубой, из трубы текла вниз струйкой белая вода, протекавшая внизу и питавшая лужу. Прошли сбоку поляны, которую он видел, когда выехали из леса, на поляне были свежевыкорчеванные пни.

В лесу он заметил, что сосны, перемежаемые иногда елями, шли вправо и влево от дороги тонкими рядами, отстоявшими один от другого шагах в восьми. Шли метров пятьсот по земляной дороге, потом дорога повернула влево, пошли по узкой лесной, опять с двумя темными колеями. Вот показались ограды из длинных жердей и за ними холмы, огороды, показался тот когда-то розовый дом, крыша которого была тоже розоватая и почти совсем облезлая. Рядом с домом были сараи. Между огородами на зеленом выгоне паслись четыре гнедые с блестящей кожей лошади, одна, увидев их, стала неподвижно, подняв уши. Когда подошли к дому, откуда-то из-за огородов быстро выбежали две очень большие собаки, серая и черная с желтоватыми и серыми пятнами, и, редко и сильно лая, побежали к ним. Почти одновременно от других огородов, там, где паслись лошади, залаяли и побежали еще две, раза в три меньше. Узнав Ольгу, черная и серая уменьшили бег и завиляли хвостами.

– Здесь живет лесник, Ахмет, а в урочище, которое мы прошли, – рысь. Впрочем, живет не только здесь, ареал рыси километров сорок, здесь, так сказать, ее гнездо.

Прошли по тропинке между тех изгородей, тоже длинных, которые разделяли огороды. На огородах что-то зеленело. Перешли по узкой доске овраг за главными изгородями, внизу оврага текла вода и была грязь, вышли на дорогу возле останков какого-то древнего автомобиля, пошли по дороге вдоль холмов. Овраг, шедший вдоль оград, все расширялся и становился все глубже. За лесом, поднимавшимся по мере того, как они подходили к концу оград, там, где ограды кончались, он поворачивал влево и, постепенно становясь ущельем, соединялся примерно в километре с основным ущельем. В этом месте, у конца оград, ближний склон его был полуобвалившийся, а за ним темная земля была вся в колеях, шедших влево и вправо и соединявшихся с дорогой, вероятно, той земляной, по которой они шли. Справа от полуобвалившегося склона росли разбросанно кусты азалий, и азалии поднимались до середины склона холма, стоящего напротив. Когда проходили мимо, Еленский отломил коричневую ветку. Это был тот запах, который был в запахе теплого ветра, дувшего от разветвления. Запах был сильный и не довольно приятный. Впереди холмы охватывали равнину полуподковой, на холмах темнел лес, спускавшийся там, где дорога поворачивала и шла мимо тех заброшенных домов, которые он видел, когда ехали сюда, к подножию.

Глава 5

Он спросил, что это за дома. Она сказала, что здесь отчасти были дачи, отчасти жили все время, но что сейчас никто не живет. «Хотите взглянуть?». Повернули налево, пошли между кротовых куч, тянувшихся линиями шагов в сорок-пятьдесят. В свежих, вырытых вчера или третьего дня, смоляная, жирная, рассыпчатомелкозернистая земля тонко и странно отливала под слепящим солнцем синим и жемчужным, на совсем свежих лоснящаяся земля была чуть голубоватой; старые были поросшие редкой и тонкой загибающейся соломенной травой. Вот впереди желтосерые немного выпуклые скалы ущелья. Дошли до домов, пошли вдоль них. Достроенные и недостроенные, иногда только начавшие строиться, крыши, заборы, конуры, заросшие огороды. Груды щебня во дворах, гниющие доски, кучи песку. В окнах, без стекол, каменного одноэтажного дома отлично сохранившаяся старая большевистская мебель с округлыми углами, зеркало. Повернули у двухэтажного маленького красного дома с треснувшими стенами, окруженного полуобвалившейся каменной стеной, внутри росли кривые тощие и почти совсем осыпавшиеся яблони. Дорога, справа и слева опять дома и огороды с разваливающимися оградами, но уже два или три дома жилых, и огороды посажены. Поляна, окаймленная деревьями. Дом с верандой с чем-то висевшим и высыхавшим желтовато-коричневым, рядом с ним на другой стороне дороги большие белые сиреневые деревья и прелестный запах сирени, дальше на большом суке дерева, тоже сиреневого, качается серая доска на брезентовом ремне. Дорога с камнями и шишками, мелькнувший за деревьями Ferris. Повернули между домами и огородами, длинная улица, по которой подымались, с перемежающимся бетоном и асфальтом. Табличка. Улица Ермолова.

Спустились примерно до половины улицы, справа довольно круто опускающаяся к ней другая. Им сюда. По опускающейся улице спускался высокий молодой человек, с любопытством поглядывавший по сторонам, с рюкзаком за плечами. «Не может быть».

– Я, кажется, встретил знакомого, – пошел к нему. Молодой человек, не замечая его, поворачивал направо. – Как ты здесь?

Молодой человек очень вздрогнул, и, кажется, пришел на секунду в замешательство; потом, отвернувшись, пошел дальше. Он догнал его, взял за руку.

– Эдди, ты с ума сошел? Да ты не узнал? – Молодой человек вырвал руку.

– Вы обознались.

Рассмеялся:

– Ты, правда, меня не узнаешь? Да неужели я так изменился?

С некоторым раздражением:

– Меня зовут не Эдди. Повторяю, вы ошиблись.

– Я не ошибся, мой милый.

Молодой человек повернулся.

– Да ты рехнулся в своей благословенной стране? Постой, – догнал его.

– Да что вам нужно? – с раздражением. – Если не отстанете, я позову милицию.

– Что за вздор, – они начали подниматься по улице, по которой спустился молодой человек. – Я встретил знакомого, но он, представьте, не пожелал узнать меня.

– Да вы не ошиблись? Может быть, он очень похож.

– Нет, это он.

– А кто это?

– Эдди Совин, тоже литератор. Мы вместе учились, ушел после первого курса. Мы были когда-то довольно дружны. Года три назад принял ислам, путешествуя по Ирану, – рассмеялся, – впрочем, принял как бы и случайно: он мне рассказывал об этом. Но проявлял интерес, и даже очень, и до этого. Через год поступил в одно медресе, там же, это медресе, кажется, известно в мусульманском мире. Приезжает в Россию раза три-четыре в год, почти всегда со своей девушкой, на которой он перед поступлением женился по ихнему закону. Заметьте, отец девушки духовное лицо, священник. Семья многочисленная, пять сестер и трое братьев, и все, – это он мне рассказывал, – не веруют в Бога. Впрочем, сейчас она, может быть, уверовала в бога магометанского.

– Он теперь не пишет?

– Пишет; но сейчас он пишет с направлением, и ставит над тем, что пишет: «во имя Бога милостивого, милосердного».

Она рассмеялась; смеясь:

– Вспомнила, я читала что-то его, года три назад, повесть, кажется. Довольно скучно. Сейчас, я думаю, еще скучнее?

– Еще скучнее.

Поднялись к какому-то переулку, слева от дороги на который выходила высокая грязно-желтая стена дома с пробитой внизу бесформенной дырой, закрытой ободранной и изломанной зеленой калиткой, потом немного спустились. Ольга нажала черную кнопку в звонке справа от калитки в некрашенном заборе. За забором стоял одноэтажный деревянный и недавно выбеленный дом с тремя выходившими на улицу большими окнами. Рамы тоже были недавно выкрашены, два окна были синие, а крайнее справа – зеленое. Зеленое окно было раскрыто. Выскочил на крыльцо мальчик лет четырнадцати с темно-русыми и растрепанными волосами, засмеялся, увидев их, и побежал к калитке.

– Здравствуй, Коля. Дома отец Папилий?

– Дома; у него гости – его знакомый, сегодня утром приехал: у нас будет жить; еще один, и Андрей.

– Его зовут Папилий? – Еленский усмехнулся. – Никогда не слышал такого имени.

– Да, – Ольга рассмеялась; – в святцах есть; я смотрела.

Глава 6

Пройдя маленькие сени, вошли в комнату, три окна которой выходили на улицу. Было еще окно, выходившее во двор, почти напротив двери, открытое, сидевший рядом с ним молодой человек лет двадцати пяти, увидев их, сразу поднялся.

– Здорова ли Зоя? – протянув руку Ольге.

– Здорова, велела вам кланяться. Андрей Федорыч Мердин, служит у моего отца. Иван… скажите, как ваше отчество? Иван Павлович Еленский, литератор, наш гость.

– Откуда вы приехали? Из Москвы? А Александр приезжает? Точно известно?

Дьякон пристально смотрел на него, в черной рясе, сидевший, немного сутулясь, на диване.

– Очень приятно, – он поразил Еленского своей худобой; привстал, сделал несколько шагов, пожал руку; черные вьющиеся густые волосы, распущенные по плечам, худое, какое-то запавшее лицо, небольшая курчавая бородка и усы.

Представил гостей. Кроме Мердина, было два человека: один младше его, с чрезвычайно выразительным и оживленным лицом, выражение которого было приятное, но в котором и в глазах Еленский потом заметил, что иногда мелькало как бы что-то острое, и в эти мгновения лицо и взгляд становились очень неприятны; другой старше, лет тридцати, сидевший, когда они вошли, у стола рядом со диваном, стоявшим у стены шагах в пяти от окна во двор, спиной к двери. Первого звали Василий Кавенин, второго Федор Урбенев.

– Надолго вы сюда? – сказал дьякон. – Вот и Василий тоже на несколько дней, и тоже, как и Федор, по делу.

– И прямо противоположному нашему делу, – вставил Мердин, опять севший на стуле у окна, взглянув на Ольгу.

– Какому делу?

– Василий приехал с командой Сергея Сароша, помните: я говорил вам.

– А, вы, – улыбнулась Кавенину, весело взглянув на него, – приехали подтолкнуть почтенного г-на Каксикова?

– Подтолкнуть, да, – засмеялся Кавенин и вдруг расхохотался. – А какое у него имя! – Псой Иудович.

Все рассмеялись, кроме Урбенева. Дьякон захохотал искренно и заразительно, и смеялся и тогда, когда остальные смолкли.

– У вас тоже политическое дело? – улыбнулся Мердин, глядя на Урбенева.

– Нет, семейное. Я был в Буденновске, имею удовольствие давно знать отца Папилия, и, поскольку, – Урбенев немного улыбнулся и взглянул на дьякона, – отец дьякон, кажется, намеревается оставаться здесь довольно долго, я и решил заехать.

– Вы – не дочь ли Алексея Дмитриевича Межина? – спросил Кавенин, и его оживленное лицо еще больше оживилось. – Очень приятно, очень приятно. Я знаю вашего брата, то есть не знаю, видел несколько раз, мы встречались… – он усмехнулся, – это называется у нас до сих пор «мероприятия». А он здесь? Приезжает завтра? – он хотел что-то сказать, но не стал. – Мне сказали, – обратился он к дьякону, – что вы толкуете Апокалипсис, по какому-то оригинальному методу; нельзя ли послушать?

– Конечно, можно, – улыбнулся дьякон. – Вы интересуетесь толкованием Откровения?

– До этого совсем не интересовался, и даже религиозными вопросами стал интересоваться недавно.

Еленский заметил, что в глазах Урбенева мелькнула усмешка. Тоже заметил, что дьякон нет-нет да взглянет на Ольгу. «Ага, почтенное духовное лицо уже не влюблено ли?». Женщина лет сорока пяти в темном платье и лохматый мальчик, сидевший на открытом зеленом окне, прислушивавшийся, накрыли стол скатертью, принесли электрический самовар, чайник, чашки и пирожки в двух больших коричневых плетеных корзинках. Мальчик потом опять, неслышно подбежав к окну, вспрыгнул и уселся на него.

– А какой это метод? – спросил Кавенин, беря чашку. Он сел на диван с краю, у окна. Еленский и Ольга сели напротив дьякона, он сидел на стуле, она на табуретке.

– Метод Льва Тихомирова, жил во второй половине девятнадцатого века, умер в двадцатых годах, впрочем, был известен больше с другой стороны.

Кавенин:

– Не того ли Тихомирова, который был редактором, кажется, «Московских ведомостей»? Я слышал о нем, – но не слышал, чтобы он толковал Апокалипсис.

– Толковал и даже, как я сказал, был известен. Я развил его метод и закончил. Вот он, в двух словах. Апокалипсис – это, грубо говоря, вот что. Возьмите книжку, какой-нибудь роман, вырвите все листы, потом поставьте где один лист вместо другого, где половину главы вместо другой половины, во-вторых, вырежьте часть предложений и абзацев и поставьте их вместо других предложений и абзацев. Кроме того, некоторые понятия и в Ветхом и в Новом Завете выражаются символами: например, под источниками иногда подразумевают церковное учение, под землей – образованные классы. Есть и другое, например, прообразы, – дьякон откинулся, поставив чашку, – прообраз – исключительный, прекрасный прием. Меня вот что поражает, – вдруг сказал отец Папилий, – как этот полуобразованный резонер, каков был Тихомиров, мог угадать этот метод? Метод, я почти уверен, верный…

– Вы не совсем уверены? – с удивлением спросил Кавенин.

– Да, не совсем. Я уверен, – дьякон засмеялся, – на девяносто девять, девять десятых и девять сотых процента. Но, виноват, не все согласны с тем, что Тихомиров – полуобразованный резонер, – вдруг прибавил дьякон, взглянув на Урбенева.

Когда дьякон взглянул на него, в лице Урбенева что-то едва заметно изменилось.

– Я согласен с тем, что ему не хватало образования, но с тем, что г-н Тихомиров был резонером, с этим я не согласен.

У Урбенева были довольно правильные черты и очень твердо установившееся и законченное выражение, значение которого Еленский, как ни вглядывался в него, не мог понять. Была в нем тоже смешная чопорность. Когда они вошли, он встал, неловко отодвинув стул, и резко и глубже, чем следовало, поклонился Ольге, возбудив у нее незаметную улыбку.

– Задача заключается вот в чем, – дьякон опять откинулся на спинку. – Надо поставить на соответствующие места страницы и главы и абзацы и предложения, правильно расшифровать символы и соотнести события, о которых повествуется в Откровении, с событиями мира сего. Тихомиров предположил, что в Откровении совершенно не изменены первые несколько глав, в которых содержится послание Христа семи церквам в Азии и в которых говорится о снятии печатей с книги божественных судеб. Посланий семь и печатей тоже семь. Далее, он предположил, что и печати и послания соответствуют семи эпохам мировой истории и вместе составляют ту «тысячу лет царствия Божия», о которой христианская церковь говорит, что она начинается с вознесения Иисуса Христа и кончается Его вторым пришествием. Первую эпоху характеризует первое послание – к Эфесской церкви, и события, о которых говорится при снятии первой печати, и т. д. Послания Христа, с другой стороны, характеризуют состояние семи церквей, которые действительно были, когда Иоанн написал Апокалипсис, в Азии. Это поле книги, это, собственно, и есть книга, и вся задача заключается в том, чтобы правильно разместить на этом поле другие места Откровения, и сделать остальное, о чем я говорил. Эпохи, как и исторические эпохи, кончаются в разное время в разных странах и заходят одна в другую, как, например, эпоха Возрождения началась в Италии в четырнадцатом веке, во Франции – в пятнадцатом, в Англии – немного позже и т. д., и продолжалась и в эпоху Просвещения.

Мердин почти не слушал, и Еленский заметил, что он незаметно поглядывает на него и Ольгу; Урбенев вполуха и тоже посматривал на Ольгу и на Кавенина. Кавенин слушал внимательно, но на его лице иногда мелькало тупое выражение, как всегда бывает у людей, слушающих и очень старающихся понять предмет, вовсе незнакомый им. Взлохмаченный мальчик, перегнувшись на окне, с кем-то говорил, иногда прорываясь, видимо, с трудом сдерживаемым смехом.

– А что такое прообраз? – спросил Кавенин.

– Чудесный, очень оригинальный прием, – дьякон взглянул на него своими очень большими черными глазами, и на его лице появилось удовольствие. – Например, пребывание Ионы три дня в брюхе кита прообразует трехдневное пребывание Христа в аду, осквернение иудейского храма и жертвенника Антиохом Эпифаном (который, в свою очередь, является прообразом антихриста, вернее, самым ярким, у антихриста несколько прообразов) прообразует помещение в этом же храме императором Титом, когда римляне взяли Иерусалим, изображений с римских знамен, то есть опять-таки осквернение храма, и вместе с тем прообразует осквернение всех храмом антихристом, вероятно, помещение в них его изображений. Тихомиров называет эти семь эпох мировой истории названиями церквей, к которым были обращены послания Христа – Эфесской, Смирнской, Пергамской, Фиатирской, Сардийской, Филадельфийской и Лаодикийской. Я тоже предпочитаю называть так. Когда Христос снимает с книги божественных судеб первую печать, Иоанн видит «коня белого, и на нем всадника, имеющего лук», которому «был дан венец, и вышел он как победоносный и чтобы победить». Это апостольская проповедь, так думал еще Андрей Кесарийский, апостольская проповедь главным образом и составляет содержание эпохи. В послании этой церкви Христос воздает ей хвалу, Он говорит: «Знаю твои дела, и труд твой, и терпение твое, и то, что ты не можешь сносить развратных», и добавляет, что она «много переносила и имеет терпение, и для имени Его трудилась и не изнемогала». Но одновременно Он и упрекает церковь, говоря, что она «оставила первую любовь свою», это значит, скорее всего, отход от прежних начал, утрату начального духа христианства. Христос требует, чтобы церковь «вспомнила, откуда она ниспала и покаялась и творила прежние дела», а если не покается, Он «придет и сдвинет светильник ее с места». Церковь не покаялась, и Он «сдвинул светильник»: в следующую эпоху, Смирнскую, начались гонения, очистившие «ниспавшую с недолгой высоты церковь». Впрочем, гонения начались еще в первую эпоху (я говорил, что эпохи заходят одна в другую), которая началась примерно в тридцать шестом году и кончилась в девяносто первом.

Глава 7

– Я читал одну книжку автора метода, в которой он говорит о нем, в конце, впрочем, вся книжка к этому и ведет. Из тех книжек, где известные факты и понятия подгоняются к известной идейке.

– Значит, толкованьице отца дьякона не пришлось вам по душе? – спустились вниз по улице, ни одного человека, ворота и калитки заперты, повернув в сторону, противоположную улице Ермолова, завернули в небольшую улочку.

– Я еще тогда, когда прочел эту книжку, обратил внимание на некоторые любопытные мысли насчет конца мира, главным образом на это наложение семи эпох. Это любопытно; кроме этого, есть еще кое-что занимательное, впрочем, очень немного. А вам это интересно?

– Не особенно, а если честно, почти совсем не интересно. Интересны факты и истории, которые он любит рассказывать, – она рассмеялась, – я вам как-нибудь расскажу. Он сам тоже. Я иногда люблю за ним наблюдать, когда он что-нибудь рассказывает и страшно увлечется, как сегодня; особенно увлекается, когда говорит об антихристе, он сегодня не дошел до него. Эта тема, кстати, то есть антихрист, его конек. Когда толкует, почти всегда съезжает на нее и может говорить о нем с утра до вечера. И – знаете? Иногда даже очень симпатизирует ему. И не может стать на одну из точек зрения на него, с одной отрицают за ним всякие достоинства, а другая, наоборот, признает всяческую гениальность. – Она опять рассмеялась. – Какой нелепый этот Урбенев, ха-ха! Странное лицо. Да, я тоже не могла понять выражение. Очень определенное, а лицо деревянное. Заметили, как он улыбнулся, когда дьякон сказал, что автор метода невежественный резонер? Ха-ха-ха! И ему очень досадно было, что дьякон об этом сказал, видели? У него дернулось лицо и сжал зубы.

– Кто этот Сарош, который приехал поддержать этого Псоя Иудовича? Ха-ха-ха!

Веселый смех и потом:

– Он из «России во истине», из… кажется, это называется молодежным отделом. Их направили, чтобы помочь Псою, – смех, – Иудовичу. Псой Иудыч живет тоже в N. и баллотируется оттуда. Главный противник отца. На третьем месте, кажется, «Великая Россия», дальше не знаю.

– А когда выборы?

– Через три дня.

Перед деревянными ветхими и когда-то коричневыми воротами остановились. За воротами слева был одноэтажный деревянный дом, тоже старый, с просторной верандой, тянувшейся почти до конца дома. С двух других сторон двора были какие-то сараи. Почти посередине двора стоял спиной к ним и что-то делал человек в светлой рубахе.

– Абдулла! – крикнула, добавив: – это конюх Таурата.

Конюх повернулся и быстро пошел к воротам, открыл калитку справа от ворот. Конюх был рыж, с довольно длинными падавшими на глаза прямыми волосами. Рукава рубахи с большими тонкими клетками завернуты над локтями, рубаха на несколько верхних пуговиц расстегнута, и Еленский увидел странный медальон, висевший на грязной нитке – какие-то нанизанные полупрозрачные желтые, красные и зеленые округлые пуговки, с белым мутным округлым камешком сверху.

Пожал руку Еленскому. Кисть была твердая и длинная.

– Это можно. Это с удовольствием, – повернулся, очень внимательно оглянув Еленского, пристально взглянув в глаза, пошел, немного загребая ногами в старых, заштопанных в десятках мест голубоватых джинсах, в старых изорванных кроссовках. Предупредил Еленского насчет разбросанной навозной кучи, занимавшей середину двора, рядом с которой лежала куча зеленоватого сена, которым был на две трети набит сарай у угла дома. Очень приятно пахло навозом и сеном. Кроме сарая с сеном, на противоположной воротам стороне двора стоял еще длинный сарай, закрытый. Напротив дома протягивались три сарая, в двух были стойла, третий был тоже закрыт, но, когда они проходили мимо, в нем слышалось движение и какие-то звуки. Стойла в крайнем от ворот сарае были открыты, в двух стояли головами во двор две темные гнедые лошади с черными прямыми блестящими гривами и прямыми длинными хвостами.

Кроме этих двух жеребцов, лошадей не было: все лошади почти всегда были, как сказал конюх, говоривший с капельку заметным кавказским акцентом, «на альпийских лугах». Лошади узнали Ольгу и обе потянулись, весело глядя на нее черными глазами. Конюх вывел одного, у которого черная тщательно расчесанная грива была заплетена впереди с одной стороны в несколько длинных тонких косиц с цветными ленточками.

– Алмаз зовут. Призовой жеребец, да и тот, – кивнул рыжей головой на другую лошадь, – да охромел. Зверь, а не лошадь. Смотреть надо, на минуту не оставишь. Недосмотрел, который ездил, на скачках в Москве, бросился на другого жеребца перед выпуском, подрался. Пока разнимали, трех человек поранил. Ногу сломал.

Оба жеребца, действительно, выводились с какой угодно целью, но не с тем, чтобы поражать быстротой, об этом даже малоопытному глазу Еленского говорили чересчур широкий и грузный корпус и довольно толстые ноги. Шеи были тонкие. Жеребец, стоявший у навозной кучи, застоялся и переминался. В то время как Еленский осматривал его, конюх незаметно и внимательно поглядывал на него, стараясь понять, знает ли он толк, и если знает, то насколько. По тому, как конюх говорил с ним, уведя лошадь, Еленский понял, что тот угадал верно.

Из дома, пока он, войдя в стойло, осматривал вторую лошадь, похудевшую от долгого стояния и которая только начинала свою карьеру (у Алмаза уже было два вторых места, и несколько раз брал третьи на всероссийских скачках, в то время как этот жеребец занял один раз второе место), по крыльцу веранды спустилась девушка лет двадцати двух с повязанным на голове разноцветным платком и начала перекладывать лежавшее на земле сено. Весело блеснув глазами, поздоровалась с Ольгой, совсем не стесняясь, выслушала имя Еленского, улыбнулась ему, и потом он поймал несколько раз на себе ее черный любопытный и улыбающийся взгляд.

Когда собирались уходить, Абдулла спросил у Еленского, не желает ли он поглядеть овец. – Валлах! какие овцы! Редкие! Не везде таких увидите. Какая шерсть, курдюки! – Ольга сказала, что овцы, действительно, отличные.

Конюх, подойдя к сараю, стоявшему после стойл и недалеко от ворот, снял с заржавленного полукольца заржавленную перекладину и сильно толкнул низкую дверь, которая все-таки открылась, задев за землю, только наполовину. Послышался легкий топот и движение. На темной утоптанной гладкой земле везде лежали поблескивавшие в полумраке черные катышки. Очень сильно и тоже приятно пахло. Когда они вошли, овцы еще пожались к стенам и друг к другу. Два или три барана стояли, повернув к ним головы. Абдулла, понагнувшись и растопырив руки, пошел, овца вырывалась и упиралась, мекая, наконец, изловчился схватить, вскинул на руки брюхом вверх и, хохоча, понес к ним.

– Какой жир! Пощупайте! пощупайте! А руно! Ай, руно! А курдюки, валлах! – быстро опустил овцу, бросил ее, повернув задом, и Еленский с омерзением увидел длинные и, действительно, очень жирные курдюки.

У тучных черноглазых овец были тонкие маленькие чудесные мордочки, черная блестящая шерсть внизу была длинная и вилась кольцами.

– Что, не надумали ставить Зою? – спросил конюх, усмехаясь, когда они выходили со двора. – Жалко, жалко. Видели? – обратился он к Елен-скому. – Увидите. Валлах! валлах! – он щелкнул языком. – Пуля. На всероссийских скачках, если потренировать месяца три, как следует, точно первое место возьмет. Продать не думаете? – спросил он, рассмеявшись.

– Влюбился в Зою, как только увидел, – улыбаясь, сказала Ольга, когда вышли и пошли по дороге. – Он и Таурат раз тридцать предлагали продать. Вы увидите. Английская кобыла, и, правда, прекрасная. Кроме нее, у меня две лошади, обе арабские, жеребец и кобыла.

Глава 8

Опять улица Ермолова, улица, пересекавшая ее почти перед двухэтажной мечетью, за перекрестком слева на этой улице маленький одноэтажный белый дом, спускающийся с нею вниз, невидимо прогибающийся вниз от старости, с желтой вывеской со странно пляшущими буквами «Ателье мод. Пошив брюк и ремонт одежды» и стоящим рядом раздвижным железным и тоже желтоватым заржавленным двойным плакатцем, повторявшим вывеску. Ниже, повернули, еще, вот показалась коллоннада.

В левой части коллоннады рядами и кое-как стояли картины с покоящимися на стульях и складных стульчиках и ходящими и разговаривающими сидельцами и сиделицами. Картины все были разных жанров и все были ужасная дрянь. Иногда в ряд на узких светлых деревянных подставках тянулись большие и маленькие картины одного жанра. Художники были местные, было немало копий.

– Вы не знаете? – толстая сиделица в зеленой, мокрой пятнами от пота блузке, удивленно, толстому человеку, пристально смотревшему на картину, которую она продавала. – Да это Хлебач, наш классик. – Две картины и две девки с южно-азиатскими физиономиями, пляшущая с худым мужиком, с необыкновенно длинными желтоватыми худыми ногами, и сидящая на столе перед микрофоном с длинными и толстыми почти голыми грудями.

В лавках продавали бусы из разных камней и четки из разных камней, поддельные кинжалы и ножи, зажигалки, какую-то дребедень, назначение которой решительно нельзя было понять, кукол и посуду, сплетенные из соломы, посуду глиняную, стаканы для нарзана с орлами с разверзтыми крыльями и с видом Эльбруса и с тонкими носиками и т. д. В одном месте под коллоннадой были фанерные щиты на подставках с небольшими и маленькими фотографиями, и над щитами на длинном красном полотнище анархическими черными буквами было написано: «Красота космическая», а ниже: «Фотографии через телескоп».

Было очень жарко, но он, привыкший к бетонно-асфальтовому московскому летнему аду с тонким отвратным липким слоем смога и пота вечером, почти не обращал внимания. Прошли по тротуару до мостика через Ольховский ручей, перешли этот ручей, быстрый и мутный с водорослями по краям и внизу, повернули налево. Скамейки справа бульвара, деревья, фонари, черные не очень высокие и светлые высокие. Перед трехэтажным зданием, стоявшим первым на бульваре, плоский повар, державший меню в руке. На здании вверху большие буквы «Гранд-отель», внизу крыльцо со стеклянными дверьми, стоит в красном кимоно девушка с гладко зачесанными назад черными волосами, держащая на согнутой правой руке красное и белое полотенце. Дальше рестораны и кафе и красные, белые и зеленые столики и стулья и зеленые, синие и красные с рекламами газировки и пива тенты на бульваре. Кафе тянулись почти вплотную друг к другу, в каждом была разная музыка и почти везде радио и лакейские песни. Справа после «Гранд-отеля» за бульваром был небольшой сквер с небольшим фонтаном с небольшими бронзовыми уродливыми фигурками, за сквером длинное здание с высокими окнами и узкими острыми башенками.

– Это, – показала на длинное здание, – нарзанная галерея. – Хотите выпить нарзан?

У входа стояла старуха с согнутой верхней частью спины и с висящими плоскими полумесяцами грудей, с обесцвеченными, желтого цвета волосами, с накрашеными пунцовыми губами, ярко-розовыми щеками, с красным над глазами, предложившая им что-то купить. Народу было немного. Купили у женщины за конторкой за два рубля два светлых, подающихся под пальцами с тонкими поперечными рубчиками пластмассовых стакана. Пожали тугие медные широкие кнопки над краниками, тяжесть наполняющихся стаканов.

– Лермонтов как-то сказал о нарзане, здешнем: «холодный кипяток». Он очень не похож на кипяток.

– Да, стал намного хуже.

Когда вышли и, пройдя мимо продававшей старухи, мимо фонтана, в грязной мелкой воде которого бегали и прыгали и падали, катаясь и крича и визжа, дети, и вышли опять на бульвар, в одном из кафе рядом с несколькими молодыми людьми сидел Кавенин. Он увидел их, Еленский заметил, что он, кажется, раздумывал, пойти или нет, и не пошел, только весело улыбнувшись и кивнув. Один из молодых людей, полулежавший на отодвинутом на полметра от красного столика стуле, спросил его о чем-то, Кавенин ответил, молодой человек с темным и несколько топорным лицом подольше посмотрел на них.

– Надо полагать, группа поддержки Псоя Иудовича, – рассмеялась.

На бульваре тоже были лавки, крытые и нет, с шаурмой, которую медленно делал дагестанец напротив нарзанной галереи, с книгами, с пивом, сигаретами, длинными сладкими разноцветными стручками, семечками, орехами, стояли лотки, разрисованные рекламами, в которых под толстым стеклом лежало разное мороженое. Купили мороженое рядом с двумя кавказскими молодыми людьми с темными и довольно длинными и прямо расчесанными густыми волнистыми волосами, на экране сотового телефона у одного из которых он увидел мужахеда, вооруженного с ног до головы, идущего, подняв вверх гранатомет, на фоне взрыва; он узнал изображение: это было одно из изображений, которые специально для телефонов распространяют информагентства кавказских мужахедов. Мороженое оказалось такой же дрянью, которую Еленский покупал в России.

За нарзанной галереей вправо вверх уходила улица. Пошли прямо по бульвару. Миновали гостиницу, кафе за оградой, два дома, в которых были нарзанные ванны и на крыше одного из которых рос большой зеленый куст. Кафе, лавки, магазины, аптеки. Здесь бульвар был шире, по обеим сторонам были тротуары, посередине клумбы с цветами, фонари стояли по краям и между этими клумбами. Поезд с четырьмя разноцветными вагонами и черным паровозом, который едет по одной стороне бульвара, на двух вагонах сидят мальчик и девочка, гуляющие навстречу и вместе с ними люди, коричнево-бурый плотный с нездорово вздутым брюхом и свалявшейся плоскими кусками шерстью пони, бегущий впереди легкой двухколесной тележки с игравшим и иногда коротко взмахивавшим кнутом кучером и тоже с двумя детьми, дорога, которую он узнал: они ехали по ней, когда Ольга впервые показала ему бульвар.

Справа от бульвара рядом с дорогой был маленький полицейский домик. – Я покажу вам кафе – прелесть; любите сырые пирожки? ха-ха-ха! Правда? Нет, вы – правда? Ах, прелесть! Как все отлично! Прелестно! Прекрасно! Идемте, там. – Все было прелестно, лавки, бульвар, дома, прелестное небо, она, поднимающийся кое-где волнами тротуар, три сиреневых дерева, мимо которых они прошли. Армянка с долгоподведенными, чтобы казались длиннее, армянскими глазами и с начинающим отвисать карамазовским кадыком сварила им коричневый кофе с грязноватой тонкой пеной, согрела в микроволновой печи семь пирожков, которые были румяны и обжигающе горячи и с тонким слоем сырого теста. Смеясь, хохоча и почти признаваясь в любви друг другу ели пирожки за белым пластмассовым столиком; столики были слева и справа от входа в кафе, по три; кафе было крошечное, с тортами за стеклянными витринами прилавков, пирожками, шоколадками, пончиками и пирожными. На стене над ними висел плакатец, извещавший, что фирма, содержащая кафе, занимает первое место в ставропольском крае, потому что ее повара готовят наилучшим образом.

Глава 9

Пока были в кафе, потемнело. Вышли, небо почти затянуто тучами и облаками. Дошли до улицы, где они повернули и начали подниматься вверх, когда ехали от вокзала, спустились, обошли почту и вышли к началу бульвара. Небо потемнело, было сплошь закрыто темными и почти черными тучами, висевшими вниз горами с их хребтами, пропастями, равнинами и ущельями. Когда прошли начало бульвара, в небе, сдвинувшись к югу, засветилось в небольшое рваное отверстие что-то зеленое, быстро раздвигающееся. Бульвар начинался у дороги, шедшей перпендикулярно, напротив за дорогой было кафе со стоявшими перед ним белокрасными тентами и белыми столами и стульями, вверху полуразличимо на темно-красной полосе бежали светящиеся красным рекламы. Вдоль дороги сидели трое нищих. С одной стороны бульвара, напротив фонтана с тремя чашками и скамейками, на коляске сидел длинный калмык в военной пятнистой форме, одна нога была вытянута и странно вытянута длинная ступня в белом носке; когда проходили мимо, калмык качался взад и вперед, обхватив себя руками, с искаженным лицом. С другой стороны, между бульваром и спортивным магазином с бегущим негром в майке и в бриджах и с большим мячом на витрине, тоже на коляске сидела нищая с культями на ногах, забинтованными белыми нечистыми бинтами, длинным испитым лицо, опускающимся из высокой тонкой с дырочками шапки с опускающимися вниз неширокими полями, что-то с жаром говорившая пожилой толстой бабе, покоившейся на скамейке у столбика с расписанием автобусов, окруженной разноцветными целлофановыми пакетами и сумками. Левая рука нищей, в которой она держала наполовину съеденный с болтающейся книзу зеленоватой кожурой банан, была отведена влево и поднята, и, говоря, она потрясала им. Проходя:

– Верующих, – тех ждет царствие небесное, а неверующих… – прошли. Когда подошли к мосту слева от бульвара, на котором медленно ехал темно-зеленый поезд, то зеленое, светившее в отверстие посередине неба, раздвинулось до краев неба, и небо было огромной светло-зеленой полыньей со льдом по краям.

За мостом на складном зеленом стульчике сидела еще нищая, в темном платке, с красноватым старым лицом, положив ногу на ногу, верхней ноги не было сантиметров двадцать от щиколотки, и темно-серые рейтузы были отрезаны на такую же длину и как-то откусанно зашиты под острым углом. Поднялись по улице с высокими елями по сторонам, кафе, заведение с музыкой из колонок над входом и стоящим рядом на тротуаре наклоненным назад плакатом с большой фотографией девушки, лежащей на груди лицом к зрителю, с опускающимися вперед, широко расставленными слева и справа от головы ногами в светлых голубых рейтузах, очень ясно обрисовывавших необходимый орган; внизу плаката была надпись: «Агриппина, женщина-змея», а ниже: «Спешите! Всего три дня! Фурор в Ставрополе, Ростове-на-Дону, Пятигорске!»; санатории за оградами с гуляющими людьми, стоящие напротив них машины, дом культуры с написанными от руки разноцветными плакатцами, улицы влево и вправо, поднимающиеся вверх, высокие светлые фонари; вправо, спустились по узкому тротуару с разломанным и кое-где отсутствующим асфальтом, между темнозелеными елями и опускающейся длинными широкими уступами с круглыми маленькими фонарями низкой каменной стеной. Широкая, поднимающаяся вверх лестница с растрескавшимся гранитом, с растущей через него травой и кустами, с травой в каменных светлых чашах по бокам, в темной земле в фонтане.

Асфальтовые дороги и дорожки и темные земляные и посыпанные красноватым песком дорожки парка, поляны, кавказцы с плакатами с фотографиями и фотоаппаратами и с привязанными на веревочках филинами, совами, павлинами, ястребами, орлами и обезьянами, конями, ишаками, шашками и бурками, люди.

Вверх, асфальтовая широкая с посыпанными красноватыми тротуарами по бокам дорога, другая, тоже асфальтовая, с поднятым огромными корнями столетних сосен по краям светлым асфальтом, асфальтовые, посыпанные красноватым песком и земляные дорожки, люди, кафе и лакейская музыка. Толстый слой серой и красноватой хвои на дорожке с рыжеватосерыми соснами по краям, дорожка привела их к холму, на котором стояла классически косо освещенная теплым желтым светом сосновая роща, повернула, пошла обратно, по довольно крутому склону той же горы, опять повернула и опять побежала обратно и тоже параллельно прежнему курсу. По бокам дорожки сосны и ели, редкие скамейки. Вот на сероватой маленькой скамейке у поворота закрылся ветром журнал, на обложке: «Сторожевая башня»; другая, укрытая вязаными свитерами, носками и платками, стоит, поставив ногу на ее низ, старая полуседая грузинка с волнистыми, перевязанными сзади и висящими хвостом волосами, отвернувшись, читая вслух, самозабвенно маленькую Библию на грузинском в рыже-коричневой красноватой обложке.

Выше, выше. Верх горы, с редкими светлыми скалами и темно-серыми с черным налетом скалами у края. Тропинки, скамейки, кафе, уродливый, плоскосутулый, железный и вытянутый, подавшийся вперед с погонами Лермонтов, сидящий на камне, опершись назади длинными мужицкими узловатыми ладонями и как бы силящийся встать и не могущий встать. Со всех сторон зеленокудрявые горы, лес на склоне, опускающемся к обрыву за темными скалами, освещался желтоватым и рыжеватым солнцем и казался осенним.

Внизу обрыва тоже был лес, лежавший ровно, на который медленно надвигалась тень от обрыва и в котором слышались разбросанно разные голоса птиц. За лесом начиналась равнина зеленых гор, тянувшаяся до самого горизонта. Небо вдоль этой равнины казалось грязным, и лежали большие светлые облака. Посередине стояли близко четыре больших облака, и Еленский, приглядевшись, вдруг понял, что только два из этих облаков – облака. Другие были Эльбрусом. Снег на вершинах, – одна была больше другой, – казался свежим. Постепенно все облака исчезли, потом из-за зеленой равнины гор поднялись верхушки других и оставались так, и слева и справа от Эльбруса появились два больших облака. Облако слева нарочно издевательски имитировало его вершины, появившиеся на нем далеко одна от другой, а вершина между ними была плоская. Другое постепенно представило из себя многоглавую большую гору. Потом все облака исчезли, между вершинами Эльбруса появилась округлая тень, которую явственно было видно на западной вершине, растягивавшаяся на ней. По мере того как солнце садилось, снег на свежих вершинах краснел и темнел, и тень надвигалась все больше на восточную и приближалась все больше к ее вершине. Темнело. Вот солнце зашло за горы, на этих горах уже чуть виднеется темная кромка леса, над которой краснеющая и темнеющая мутная и дымная полоса, а на горе, за которую опустилось солнце, появилась тонкая завеса дыма.

Назад. Обернулся, когда подходили к лесу у вершины. Эльбрус был один на горизонте и его было видно несомненно и ясно. Ниже, ниже по той дорожке, по которой поднимались. На третьем или четвертом повороте взглянул вверх, быстро вынул маленькую белую записную книжку, прозрачную ручку, присел на корточки, по давней привычке, положив книжку на правое колено. «Округлые купы деревьев на горе, раньше освещавшиеся тепло и рыже закатным солнцем, висят словно покрытые тонким слоем инея, и в картине что-то зимнее. Снизу, из невидимого за деревьями кафе, лакейские песни.

Примерно двадцать минут десятого. Небо на юге по-прежнему безоблачно, и все безоблачно, но на юге небо огромное и кажется закрытым сплошной светлеющей студеной тучей, и тоже кажется зимним, и по-зимнему глядят на нем верхушки темных елей. Вниз, к горизонту, оно темнеет и – странно – темно-синее».

Немногие люди, встречавшиеся им, шли назад, к выходу из парка. Желтые и белые и высокие и низкие фонари, темные аллеи, дорожки и тропинки. Прикоснулся, усмехнулся; та искра, «с которой все начинается» и которую чувствуют оба. Смутные светлые полосы от где-то высоко висящих фонарей на узкой гранитной дорожке вдоль ручья у входа. Люди, желтые и светлые фонари бульвара. Светлеющая коллоннада, наверху которой в одном из окон продольно и мелко измятый закрывающий его, высовывающийся целлофан, придающий коллоннаде что-то театральное.

Глава 10

«Гранд-отель». Восхитительная лакейская музыка в стоящих вплотную одно к другому кафе, светло-желтые гирлянды на домах, отличный желтый свет черных фонарей, цветные рекламы, опять музыка, опять, люди. Разговоры, смех, водка, пиво, портвейн, молодое и старое, сладкое и кислое вино, коньяк, местный и французский, тонкие железные банки с отвратительным, которое никогда не пил Еленский, нарзан, газировка, сладкие цветные стручки, семечки молодых кавказцев, стоящих и ходящих стайками с сотовыми телефонами, чернеющими и светящимися в руках, на поясе и на шее, из которых несется чудесная завывающая и гудящая лезгинка; кавказские девушки, высокие, с прелестными формами молодых кобылиц, тоненькие и маленькие, низенькие и жирные с тяжело висящим задом и кривыми ногами, длиннотемнокудрявые, светлокудрявые, коротковьющиеся, не кудрявые; прыгающие от центра к краям разноцветные огни Ferris’a; зеленая прелестная тень от небольшого дерева с прозрачными зелеными на белом свете от фонаря листьями на вымощенной узкими плитками мостовой бульвара; мутная зеленоватая вода в фонтане с тремя чашками, с гнусными пузырями и такими же пятнами пены, со светящимися из нее тремя круглыми фонариками с налипшей по краям грязью. Опять под темным мостом с опять движущимся медленно темным поездом с желтыми продольными окнами; под мостом светлый свет полуразбитого длинного фонаря. Вверх. Кафе, громко разговоры и пьяные крики и запах пива и великолепная лакейская музыка, та же идущая вверх улица с высокими, густыми и темными елями, освещенными с одной стороны фонарями. Лакейская музыка из заведения со стоявшим рядом плакатцем с женщиной-змеей, и красноватый свет из полуоткрытых дверей, играющий ансамбль за одним из санаториев, еще полуоткрытая дверь в темном переулке, это кафе, лакей, убирающий пластмассовые темные столы и стулья. Отражение на розовосветлой стене еловых ветвей с обвисающими ветками с хвоей, кажущихся мокрыми.

Еленский вдруг остановился, вздрогнув. Небо светилось. Темное синее небо как будто состояло из мельчайших точек, непрестанно двигающихся и каждое мгновение изменяющих свой цвет, так что и небо каждое мгновение изменяло свой цвет, и, казалось, двигалось. – Да; вы видите? – остановила на нем черный блестящий взгляд. – Вы увидите еще кое-что; здесь отлично, отлично.

Поднявшись выше, он, обернувшись, увидел сквозь деревья стоявшую низко на западе мокро и прекрасно сиявшую Венеру, которая была для него всегда в маленьком красноватом ободке. Когда поднялись наверх улицы, вдруг посветлело, и небо вдруг стало синее и слегка зеленое, и внизу опускающейся вниз улицы с изломанным и отсутствующим тротуаром и уступчатой стеной поднялась полная луна, окруженная дымным кругом, кругом которого дымилось небо, и дымилась темнопрелестная верхушка ели, касавшаяся этого круга.

Изломанный невидимый тротуар, разряд, прикосновение, разряд, опять, опять, Иван задрожал и усмехнулся. «Сколько этого не было? Да, два года; и все вздор, и все кончится дрянно, мерзко, потому что это кончается дрянно и мерзко». Взяли друг друга за руки. Вниз. Ели темной стеной, за ними мутно огни и надрывноподнимающийся мотор, каменнодлинноуступчатая стена и редко мутнопрелестные круглые шары на ней, недвижно сидящие и лежащие и не глядящие на них коты на стене и на невидном почти тротуаре. Темнопрелестное небо, темнеющие на нем верхушки елей, тротуар, коты и дымноогромная луна поднимаются и опускаются и опять. Ели бросило назад и стало пусто, и неба не стало, а вместо неба на них медленно опускалось огромное и мутно-зеленое, в котором плыла огромная, туманящаяся огромным кругом луна. Слева направо плывет улица, темнобегущие светлеющие волны: светлоцветущие кусты по сторонам улицы. Полутемная улица, после на которой темнокраснеющий старый дом с еловыми кустами на трескающихся балконах и двумя маленькими елями на подоконнике; улица, тупик, поцелуй и то, чего он давно не чувствовал, дивно пахнущее и дивнопрелестное, и за тупиком голое небо. Черная улица, вокзал, машины, темномощеная опускающаяся улица, которую он наконец увидел, с двумя открытыми светящимися лавками, освещенные башенки галереи, опять наверх и вниз и опять то зеленоогромное и дивнодымящееся небо.

Глава 11

Проснулся оттого, что ввинчивалась вверх необыкновенно тонкая хрустальная спираль; «что это?». Лежал несколько минут и понял. Птицы. Вскочил и выбежал на балкон. Было отличное синее небо и яркие белые облака. Далекие, почти полукруглые маленькие вершины гор были зеленые и были ясны, и оттуда опять был тот чудесно пахнущий легкий ветер. Он мгновенно продрог, влетел назад. Шесть часов. Он почти не спал и спать совершенно не хотелось. Она, – спит ли? Он мгновенно все вспомнил. Быстро оделся, умылся, вышел из маленького коридора, в котором слева были двери в две ванные и справа в два сортира, в прихожую, проходя мимо ее двери, замер на мгновение, прислушиваясь. Тихо. Было тихо и никого не было, и в гостиной никого не было.

Он вышел из дома, повернув два раза колесико темного замка, прошел немного вправо по посыпанной красноватым песком дорожке мимо большой круглой клумбы посередине дома, которую окружала другая дорожка, отходившая от этой, свернул и прошел к открытой конюшне. Большой светло-коричневый дог, лежавший с цепью на шее рядом с большой и почти невидной от входа в конюшню конурой между углом конюшни и домиком, стоявшим почти вплотную к ней, с любопытством поглядел на него, но не шевельнулся, узнав его. В домике он уже знал, что была кухня и ночевали, когда не уходили к себе в деревню, бывшую где-то за грядой холмов, поросших азалиями, мимо которой они вчера ехали, конюх и кухарка-горничная.

– Вы Иван? – русский парень лет двадцати семи, с круглым лицом, весело улыбающимся, в страшно грязных голубых джинсах, в зеленой рубахе и в коротких резиновых сапогах. В руках темнокоричневый мешок, прижатый к груди. – С добрым утром. Славно! Славно прогуляться сейчас. Кого вам? Кобылку? жеребца?

Серая в яблоках невысокая кобыла, с худой шеей, черными смеющимися глазами, сперва недоуменно взглянувшими на Еленского; две гнедых кровных арабских лошади. Уже собираясь садиться, взглянул на ноги; «так нельзя», и вспомнил, что видел у себя в комнате у порога верховые сапоги. Быстро побежал, надел. Хлыст. Неуверенно выехал за черные ворота.

Там же, где и вчера, было стадо, но оно показалось Еленскому меньше. Почти на том же месте сидел тот же карачай, обернувшийся и посмотревший на него. Повернул на дороге у кошары; когда проехал кошару, услышал, как два раза сильно и низко гавкнул пес; обернулся, увидел медленно бегущую по дорожке между домом и какими-то сараями белую собаку со странно длинными и узкими ушами, ростом с метр. Добежав до того места, где за кошарой кончался небольшой овраг, отходивший от ущелья, собака остановилась и, еще раз глухо гавкнув, стояла и смотрела на него.

Слева на поляне у леса паслось еще стадо; рядом медленно ехал на гнедой светлой лошади мальчик лет десяти. Лошадь казалась под ним чрезвычайно длинной и казалась толстой. Увидев его, подъехал, говорил неторопливо и со странной важностью; темные заношенные спортивные штаны с белыми полосками сбоку и неопределенного цвета и грязная рубашка и большие ему кирзовые сапоги. Его отец и мать владеют кошарой, он младший сын. «В седьмом классе». – Улыбка Еленского. – «Ты, я думаю, Мухаммед, самое большое в третьем». Усмехнувшись: «Я в седьмом. Я маленький, зовут, – небольшой смех, – мальчик с пальчик». «Где твои родители?». «Отец со старшими братьями в Москве на скачках, три дня назад уехали. Лошадей повезли, двух». «Ты мусульманин?». Молчание, изменившееся лицо, отвернулся. Еленский повторил. «Я русский. Наша семья русские». «Вы карачаи. Ну, так ты мусульманин?». Хмурое выражение: «Я – русский».

Еленский миновал когда-то розовый дом, едва успел выехать за открытые ворота, спасаясь от собак, галопом, – тело вспоминало и он держался все увереннее, – проскакал улицу, расползавшуюся широкой грязью, и вскакал на холм слева от нее. Справа от дороги были еще два холма, совсем небольшие, этими холмами кончалась гряда, и на них, как и на холме, на который он поднялся, не было азалий, и в невысокой траве росли какие-то маленькие фиолетовые, васильковые и желтые цветы.

К югу и к востоку расстилались ровные невысокие и покрытые зеленой травой холмы, светло-зеленые вблизи и темно-зеленые дальше, по которым медленно двигались тени от облаков. На юге за равниной холмов огромные облака стояли, как горы; на востоке тянулись слегка покрытые сизой дымкой темнокурчавые горы с прелестно плоскожемчужно серевшими скалами. Севернее между ними в одном месте виднелись бледно-серые многоэтажные дома. Дорога, выходившая из деревни, по которой он ехал, входила дальше внизу в другую, покрытую темным асфальтом дорогу, постепенно заворачивавшую направо и исчезавшую за невысокими ровными холмами. Деревня казалась совсем безлюдной, людей не было видно, слышно было только редко-редко коротко собачий лай. Только за деревней рядом со стадом медленно ехал на темной лошади пастух.

Он спустился и поехал рысью. Из невысокой травы за несколько шагов перед лошадью снимались и улетали какие-то серовато-коричневые птицы. Галоп. Полный галоп. Летела темнозеленая трава. Чувствовал себя совсем уверенно и на первой равнине пустил еланью. Восторг и страх. Овраги. Через небольшие перелетал, перелетел чудом на полном галопе через большой, не заметив, внизу мелькнул поблескивающий темный ручей и скатившиеся камни. Галоп, полный галоп, елань, полный галоп, галоп, полный галоп, елань. Быстрее, быстрее, дальше, дальше. И вдруг ушла влево и вправо серожемчужная дымка и ушли большие, стоявшие как горы, светлые облака, и до краев горизонта встали блестящие белым наверху коричневатые горы. – Вот она, «серебряная цепь снеговых вершин»! Нет Казбека и нет Шата.

Отдохнув с полчаса под искривленным, с зелеными ветвями только на вершине деревом, одиноко стоящим на покрытом короткой зеленой травой холме и похожим издалека на запятую, поехал обратно. Ехал медленнее: жеребец устал, и он тоже с непривычки немного устал. У деревни повернул и поехал шагом вдоль холмов, потом поднялся.

На склонах среди азалий, начинавших осыпаться, везде были горизонтально протягивающиеся и отстоявшие одна от другой шагах в семи узенькие, в шаг, тропинки, почти все покрытые мякинной соломой, вероятно, протоптанные скотом. Он ехал, вдыхая полной грудью сильный и особенный запах. Гоняющиеся одна за другой цветные бабочки, чернотучные шмели, редкое пенье птиц и непрестанно-сухозвенящий крик цикад, стоящие высоко в синем и – он, едучи, вглядевшись, увидел – светящемся, но по-особенному, по-дневному, небе быстро машущие короткими темными крыльями и жемчужнозвенящие жаворонки. Доехал до конца гряды, поднялся на вершину холма. Гряда с противоположной стороны полого уходила вниз. Внизу была тоже деревня, которая тоже показалась ему полузаброшенной; вероятно, это была та деревня, где жили конюх и кухарка. Вверху уходившей вниз между деревянными одноэтажными домами серой улицы, переходящей потом в дорогу, поворачивавшую на холмы и шедшую по вершине двух из них и внезапно кончавшуюся, с рассыпанными на ней мелкими желтыми камнями, от которой влево недалеко от деревни отходила еще дорога, ходили и стояли несколько коров, и стадо ходило и лежало на невысоких холмах справа от деревни. К северу от холмов был лес, за ним лощина, спускавшаяся вниз уступами, казавшимися серыми от покрывавшей их сплошь старой хвои. Белые с сероватым мертвым костяным оттенком кости коровьих ног и грудины в зеленой с желтым траве.

Глава 12

Еленский доехал до отходившей влево дороги и поехал по ней. Обогнул лощину, в которой иногда слышался собачий лай и один раз мелькнул дом и огород. Лес был тоже с этой стороны лощины, и был справа. Две темные узкие колеи с зеленой тонкой и короткой травой посередине, густо усыпанные хвоей и шишками, подходящие справа к дороге; свернул и поехал по ним. Птицы, редко шмели и пчелы.

Проехав шагов сто, увидел выехавшего откуда-то слева из-за деревьев пастуха в белой папахе и в блестящих круглых очках, которого он видел вчера, подъезжая к холмам и которого он вспомнил, что зовут Хаджи. Пастух, сидя очень прямо, держа опущенные поводья руками с немного разведенными локтями, проехал по другой колее, гнедая небольшая арабская лошадь с вытертыми внутри ногами от старости и едва заметными мутными бельмами на черных глазах. – Салям алейкум. – Салям алейкум. – На голове не было белой папахи, а были жестко-курчавые белые от старости и поднимавшиеся равномерно и округло вверх на всей голове волосы, перевязанные веревочкой, круглые очки были такие толстые, что почти не видно было маленьких глаз; черные узкие древние штаны с вытянутыми коленями из редкого черного вельвета, старая расстегнутая джинсовая курточка, темно-коричневые невысокие и широкие в голенищах резиновые сапоги, в руках маленький кнут. Проезжая, Еленский почувствовал сильную вонь лошадиного пота и мочи: пастух, вероятно, никогда не чистил старую кобылу.

Справа застучал дятел. Свернул вправо, поехал лесом по уходящему под лошадью толстому слою хвои с рассыпанными коричневыми и серыми с оттопыренными темнеющими чешуйками шишками. Здесь было прохладно и отлично пахло гниющей хвоей и шишками и соснами и елями. Вот поляна с чем-то краснеющим на ней. Ближе, это красные маки с толстыми мохнатыми зелеными стеблями, нераспустившиеся хищноклювые пятнистоблестящие морды.

«Как хочется есть. И пить. И она!» – засмеялся: он совершенно забыл о ней. Домой. Впереди за молодыми и старыми зелеными елями и соснами мелькнули те же темные усыпанные колеи, он поехал к ним. Подъезжая, увидел слева мелькавшее за деревьями светлое, шел человек или двое. Вдоль дороги стояли крымские ели с длинными и тонкими и поднимающимися вверх шишками, расходившиеся шагов на двадцать там, где он должен был выехать. Он почти доехал до дороги и вдруг остановился. Из-за елей вышли Урбенев и Эдди, шедшие, о чем-то громко и увлеченно говоря. На спине у Эдди был рюкзак, без которого, иногда меняющегося, Еленский не помнил его. Говоря и не замечая его, стоявшего в молодом поднимающемся немного выше его головы ельнике, они прошли мимо. Еленский уловил: «…приобретают совершенно ничтожное значение в сравнении с огромной важностью вопроса об этом союзе, и, разумеется, эти вопросы будущих взаимных отношений так или иначе будут разрешены». Говорил Урбенев.

Когда они прошли, он немного подождал и, хлестнув лошадь, выехал на дорогу и поскакал домой. «Еще странность: как они знакомы? Впрочем, Урбенев живет в Москве, и познакомиться они могли. Но какие интересы могут их связывать?». Доехав до поворота в деревню, он вспомнил, что, когда они ехали от вокзала, Ольга сказала ему, что до их дома можно доехать, поднявшись через деревню и проехав до ответвления от ущелья, у начала которого стоял их дом. «Да, я и не видел еще деревню».

Первый дом стоял слева от дороги и был одноэтажный и показался ему брошенным, белый, с зеркально блестящими стеклами. После него по сторонам дороги тянулись тоже одноэтажные дома, с огородами, окруженными плетнями и заборами, сделанными из досок, веток, фанерных и железных листов и проволоки, кроме одного дома, бывшего справа, недалеко от длинных деревянных ворот, ведущих к дому лесника, который был двухэтажный, с открытой дверью во что-то каменное и пустое, в котором стоял большой темный газовый баллон с опускающимся от его верха лежащим неравномерными кольцами выцветшим красным рубчатым шлангом. За домами слева от дороги виднелись еще дома и огороды. В одном из огородов в середине улицы работали два карачая, одному было лет тридцать, другому шестьдесят или шестьдесят пять. Когда он проезжал, пожилой карачай, голый до пояса и красновато-коричневый, в синих рейтузах, распрямился, и, облокотившись на то, чем он работал, смотрел на него красным лицом, пока он не поднялся до другой улицы, в которую входила улица, расползавшаяся и здесь широко грязью. Еленскому показалось, что деревня была самое меньшее на две трети брошенной. Деревня была мрачной, и ехать было неприятно. Справа и довольно далеко улица, в которой кончалась улица, расползавшаяся грязью, поворачивала у домов, среди этих домов Еленский увидел два двухэтажных. Дома, вероятно, тоже относились к деревне. Слева, поворачивая потом тоже в эту же сторону, на запад, идущая от дальних домов улица переходила в узкую темную и слюдянисто отсвечивающую под ярким солнцем дорогу и скрывалась между низкими холмами. За перекрестком вдоль этой улицы слева были какие-то стоявшие вплотную одна к другой каторжные постройки, напоминавшие ремонтные мастерские, у одной возился с чем-то русский мужик, окликнувший его. Справа стоял полуразрушенный длинный одноэтажный и сложенный из здешних плоских и желтоватых камней, имевших от давности зеленоватый оттенок, дом с полуразрушенными окнами.

Между этим домом и постройками начиналась идущая вверх тропинка, по которой он поехал. За постройками сразу потянулась длинная изгородь, такая же, как и изгороди у дома лесника, из седых длинных жердей, некоторые жерди были метров двенадцать. За ними ничего не было: была короткая ровная зеленая трава. За этой изгородью с другой стороны этого поля была такая же, тоже кончавшаяся вверху у подножия невысокой гряды холмов. Справа от тропинки, по которой он ехал, тянулась тоже вверх едва заметно дорога, было видно, что по дороге почти никто никогда не ездил, за дорогой был холм, опускавшийся вниз от гряды, с узкой и короткой полосой смешанного елового, березового и соснового леса и отдельно стоящими несколькими стайками берез; ближе к деревне полоса загибалась вправо.

За холмами были еще холмы, тянувшиеся во все стороны, со стоявшим тут и там лесом, вдали синеющим; далеко внизу темнела полоска дороги, и Еленскому показалось, что стояла машина. Ответвление было справа метрах в семистах. Он поехал вдоль него и минут через двадцать, миновав небольшую, чуть вогнутую равнину с поднимающимися посередине высокими, почти с отвесными краями, кочками, покрытыми сухой травой, словно расчесанной и опускающейся вокруг них вниз, наверху которой росла тоже с ясно выделяющейся каждой травинкой зеленая трава, подъехал к дому.

Глава 13

Она была на балконе в гостиной. Увидев его, отвела глаза, потом взглянула открыто. Открыто глядя на него, скользнула с широких перил, положив на стол блестящего Адамовича, шагнула к нему и обняла, и он почувствовал нежные пахнущие вишнями, тарелочка с которыми стояла на столе, губы. Взяв черноблестящую маленькую книжку: – Что вам больше всего нравится? – На мгновение задумавшись: – То же, что и вам. – Скажите. -

  • Там, где-нибудь, когда-нибудь,
  • У склона гор, на берегу реки,
  • Или за дребезжащею телегой,
  • Бредя привычно под косым дождем,
  • Под низким, белым, бесконечным небом,
  • Иль много позже, много, много дальше,
  • Не знаю что, не понимаю как,
  • Но где-нибудь, когда-нибудь, наверно…

Смеясь, глядя на него.

А он, глядя на нее:

– Еще.

И она:

  • Без отдыха дни и недели,
  • Недели и дни без труда…

– Да. – Нежнопахнущие губы; вскрикнула, подалась назад. Чуть усмехнулась.

Сзади него в дверях стоял Межин и с изумлением глядел на них.

– Что-то быстро, – сказал он. Весело улыбнулся, подошел к Еленскому и они обнялись.

– Тятенька накинул хомут, – он уселся на широкие перила и закурил; – два дня буду занят, впрочем, время будет; надо, – весело рассмеялся, – «решить важнейшие и безотлагательные вопросы». Кто купил Греза?

– Тятенька, год назад, привезли из Италии и из Франции, – рассмеялась, глядя на смеющегося Межина.

– Пора ему уезжать; слава Богу, нет ситадин и контадин, какая они пакость, особенно Alles de peuple; помню, у одной donna della plebe зад на полгравюры.

– Ситадины и контадины в полном составе, если не ошибаюсь, – весело расхохотавшись, – в столовой, и donna della plebe с огромным задом.

– Еще и в столовой, о, Боже мой.

– Не беспокойся, charming tiny little brother, мы никогда не обедаем в столовой. Завтрак, обед и ужин тут.

– Кстати же: ужасно хочу есть; в самолете подают ужасную мерзость.

– Сейчас будем. – Вошла горничная-кухарка, неся большой светлый железный поднос с тарелками, чашками и блюдечками. – Как вы съездили? – взглянула на Еленского, улыбаясь. – Куда? Видели хребет? Чудо, правда?

– Лермонтов писал в «Герое нашего времени», что из его окна, то есть из окна Печорина, когда он нанимал квартиру в Пятигорске, было видно эту «серебряную цепь снеговых вершин». Пятигорск, кажется, дальше ее километров на сорок, а я не видел ее и вчера, из парка, и сегодня, хотя погода хорошая, то есть видел минут десять, когда проехал километров двадцать к ней.

– Наверное, изменились погодные условия, – засмеялась, пошла к Межину-старшему, поцеловала его. На него и на Еленского. – Charming тятенька, помнишь Ивана?

– Как же, – протянув маленькую руку, быстро глядя на Еленского, смеясь небольшими серыми глазами, – очень рад, очень рад. Мы не виделись почти ровно два года, если не ошибаюсь. Вы, – быстро опустив небольшое и Еленский сразу заметил, что совершенно потерявшее московский налет и немного загорелое лицо на сапоги, – уже гуляли; как вам тут? Отлично, правда? Люблю давно здешние места. – Указал Еленскому на стул, служанка-горничная уходила. – Жаль, что вы к нам всего одной ногой перед Европой. А почему? Торопитесь? Ну, так оставайтесь, поживите, сколько захотите; вот Саша на месяц, самое меньшее. Оля тоже думает за границу поехать, через год или полгода. Должен немного испортить вашу тройственную радость: я беру его, – кивнул на Александра, – на два дня; нужно позарез; не справляюсь: дела и выборы, а в выборах и вообще в наших делах толку из моих никто не знает.

– Да у тебя же, кажется, есть помощник? – спросил Межин.

– Андрей; ничего не понимает в нашем, понимает только бизнес, и то с грешками. Мы сейчас сразу уезжаем в N.; хотите поехать с нами? – спросил у Еленского. – Вы наблюдаете: noblesse oblige, я полагаю, любопытное что-нибудь увидите. Хотите взглянуть на здешнюю политическую жизнь? Конечно, увидите самый краешек, но, может, и интересненькое что-нибудь увидите. Ха-ха-ха-ха! В здешнем болоте забавные бекасики встречаются: возьмите хоть, – ха-ха-ха! – Почтеннейшего Псоя Иудыча, – ха-ха-ха! Да, имечком Господь наградил. Это мой главный противник, ха-ха-ха! Ну, что, поедете? Прекрасно. Выезжаем, – взглянул на часы, – через полчаса. Не хмурься, прекрасный отпрыск, – засмеялся, взглянув на Ольгу. – Я беру всего на два дня. Ну, – обратился он опять к Еленскому, – увидели что-нибудь интересное, пока ездили?

– Я встретил почти сразу, недалеко от кошары, которая в километре примерно от вас, мальчика, младшего сына этой семьи карачаев, владеющих кошарой, и, когда спросил у него, мусульманин ли он, он сразу нахмурился, потом, кажется, испугался. Сказал, что он не мусульманин, потому что русский, я сказал, что он карачай, и опять спросил, как он верит, он опять повторил, что он русский.

– Крысиная работа, – усмехнулся Алексей Дмитриевич, – «борьба с радикальным исламом». Под подозрение насчет «участия в бандитском подполье», то есть насчет связей со здешними мужахедами, попадают почти все мусульмане, даже те, о которых известно, что в вере, так сказать, «теплы».

Глава 14

Позавтракав, Алексей Дмитриевич ушел, сказав, что зайдет за ними минут через десять, и почти сразу за ним ушла Ольга, ехавшая на корт и ехавшая с ними: с ее джипом что-то случилось и он был оставлен на попечение конюха, который был по совместительству механиком.

– Ты меня очень удивил, – сказал Межин, садясь на широкие перила и закуривая: – я от тебя не ожидал, то есть чтоб в первый же день… От нее тоже не ожидал. Разумеется, ничего не имею против. Но должен тебя предупредить; в Библии где-то говорится, что всякая женщина сеть, это так, но у нее, мой друг, сети стальные: не вырвешься. Смеешься? Ну, я тебя предупредил. А какая она прелесть; правда? Да, она не красивая, а прелестная. В ней есть то, что называют «изюминкой» и «тайной»… особое устройство организма, так ее Бог или природа создала, чтобы лучше нас, грешных, завлекать.

– Да, в ней есть «изюминка» и «тайна», – Еленский тоже сел на широкие перила и закурил, – но насчет того, что это «особое устройство организма», ты очень ошибаешься; это явление духовного порядка.

– Ха-ха-ха-ха! Ты, кажется, совсем не изменился, ха-ха-ха! умрешь с «идеализмом в мозгу» и «романтизмом в сердце». И насчет политики, наверно, так же думаешь, ха-ха-ха-ха! как ты говорил? да, что «политика в самом высшем смысле никак не влияет на то, что называют жизнью», ха-ха-ха!

– Ха-ха-ха-ха! Да, так же. А что, твои взгляды, то есть политические, я думаю, изменились за эти почти три года в «Великой России»? я еще в Москве хотел спросить, но как-то все сбивались на другое.

– Кое-что изменилось, но не потому, что в «Великой России», то, что я в ней, почти ничего не изменило; нет, изменило: я, – Межин рассмеялся, – всегда был как «политический человек» в некотором роде исключением, и за эти почти три года некоторые взгляды, наоборот, укоренились… думаю, окончательно, и – заметь – как раз те взгляды и убеждения, которые, кажется, именно должны были искорениться или, по крайней мере, хоть как-то измениться. «Рабство ненавижу» (помнишь это наше выражение?), например, еще сильнее, то есть тот главный русский факт, что сто миллионов выбиваются из сил за кусок хлеба, потому что все богатство России принадлежит нескольким сотням варнаков, владеющих ею вместе с крючками и мушарами… этой паскудной отрицательной тысяче, – он опять рассмеялся. – Это уже мое; недавно придумал. Помнишь, – усмехнулся, – Версилов у Достоевского говорит о «высшей мысли, идее-чувстве», выше которой ничего в мире нет и никогда не было, что ее носители у нас в России, то есть тогда были, только, может быть, тысяча человек, и что вся Россия жила до сих пор только для того, чтобы родить эту тысячу? Это высшая точка; та тысяча человек, о которых я говорю, низшая. Потому тысяча «отрицательная». Уже из этого можешь видеть, что и главный пункт тот же.

– Насчет, – Еленский засмеялся, – «искоренения отвратного постбольшевистского каторжного барака», «когда придет время»?

– Ха-ха-ха-ха! Да. Но, хотя ничего не изменилось, то есть основные взгляды, а кроме того, довольно много приобрел, – в частности (а впрочем, это-то главное), Россию узнал, – работать тяжело; очень тяжело, потому что презираю и ненавижу их, а в последнее время еще тяжелее, потому что в последнее время как-то особенно сильно стал ненавидеть их, – он вдруг оборвал. – Я хотел тебе сказать, – сказал он секунды через две. – Я больше не могу с ними работать, то есть совсем не могу, – сказал он; – и я именно приехал сюда, чтобы решить этот «вопрос», то есть приехал бы в любом случае, дальше тянуть нельзя было, сестрица бы смертельно обиделась, я обещал раз пятнадцать, но главным образом именно для этого приехал: там нельзя было, я чувствовал: сосредоточиться нельзя. Я думал, разумеется, еще когда только собирался к ним, еще когда мгимо кончал, что когда-нибудь, может быть, и наступит такой момент и не смогу работать с ними и не смогу именно потому, что буду ненавидеть их и презирать уже в высшей степени, но у меня были сомнения, а выхода и тогда не было, потому что уже тогда ясно было, что оппозиция очень скоро будет в маргине, а подпольные, конспиративные организации почти никогда не достигают цели, а в наше время, пожалуй, и невозможны, – он слегка усмехнулся. – «Ждать», как тятенька, пока, как он выражается, «крысиное царство кончится», не могу: не хочу терять время, а кроме того, я думаю, оно не скоро кончится. То есть «царство», может быть, и кончится скоро, но известное положение дел само не кончится: его надо кончить… А хуже всего то, – он опять усмехнулся, – что ни на поле, ни в маргине нет ни одного человека, с которым можно было бы изменить это положение: я знаю тысячи человек, и я знаю точно, что говорю. А с другой стороны, эти твари, кажется, наш народ наконец поняли, – он вдруг рассмеялся. – Но здесь я, может быть, неправ, и даже, может быть, глубоко заблуждаюсь; здесь один «вопрос» (опять «вопрос», хе-хе-хе), очень важный; я думаю даже, что важнее этого вопроса сейчас нет в России. Я в эти три года, как я сказал, Россию узнал, и тоже наш народ: я занимаюсь в числе прочего, знаешь, выборными делами, и часто езжу, в последний год особенно много ездил; и вот вопрос: несмотря на то, что я очень хорошо узнал наш народ, я не могу сказать, русский ли это народ, или, как записал когда-то, в самое мрачное время, один советский литератор тайком в своем дневничке, «подлые твари», с которыми можно делать все, что угодно, только дай им хоть сколько-нибудь «жрать, читать газеты и совокупляться». Видишь ли: этот народ до большевиков от времени до времени устраивал бунты, шел за разиными и Пугачевыми, резал помещиков, но сейчас, несмотря на страшные, невыносимые условия, несмотря на ужасную нищету, на работу по пятнадцать часов за кусок хлеба, как в Англии середины девятнадцатого века, на «Христа ради» и голодные смерти (тоже, как в Англии), даже не думает о бунте. Да, – сказал он, несколько мгновений помолчав, задумчиво глядя на Еленского, – совсем не могу сказать, русский это народ или «твари»; видишь ли, факты и за то и за другое, и фактов примерно поровну.

– Я тоже думал об этом, – Еленский оживился, – недавно, и в тех же выражениях, это Воробьев, о «подлых тварях, которые уже не способны на подвиг и жертву»; в другом месте говорит, что большевики «сделали из русского народа мерзостное стадо обезьян»; читал давно, лет пять назад, и забыл, но недавно вспомнил, и тоже потому, что наблюдал; и тоже, – он усмехнулся, – не могу ответить, русский ли это народ или «стадо»: ты прав: фактов примерно поровну и за то и за другое.

– Да, – так же задумчиво сказал Межин, – этот вопрос сейчас главный вопрос в России. Я с тятенькой говорил, когда он утром вез меня из аэропорта; сказал, что тоже в последнее время часто думал, «русский ли народ тот народ, который живет сейчас в России, или уже не совсем русский народ, или уж совсем не русский». Очень склоняется к тому, что «уже не совсем русский народ»; впрочем, тоже и допускает, что, «может быть, и совсем не русский».

Глава 15

В гостиную вошел Алексей Дмитриевич, сказал, что пора; «вы так поедете?» – весело усмехнулся, взглянув на черные верховые сапоги Еленского, и Еленский побежал к себе. Через несколько минут поехали в белом большом джипе Алексея Дмитриевича с Ольгой в плотнообтягивающих синих джинсах и розовой короткой с нежной белой полоской живота майке, бросившей за сиденья синюю сумку с торчавшей из нее черной рукояткой ракетки. Они сидели на заднем сиденье. Разговор Межина-старшего и Межина-младшего. Взгляд, еще, улыбка, коснулся ее руки, сжали руки, быстро отдернул.

Алексей Дмитриевич остановил на перекрестке недалеко от кафе с сырыми пирожками. Сжала ему руку, поцелуй в улыбающееся лицо Алексея Дмитриевича и в смеющееся Александра, пошла к кафе. Кончился маленький проспект, еще проспект. Деревья, дома, многоэтажное здание администрации с тускло и угрюмо блестящими окнами, почти напротив наполовину закрытый железными лесами кинотеатр, цирк с плохо натянутым наверху длинным желтым полотнищем, на котором написано: «С 11 июля пять гигантских азиатских слонов», и по краям красная и синяя слоновьи головы с поднятыми вверх хоботами, стадион, и все приближались зеленые с желтыми продольнослоящимися скалами горы слева. Мост, слева новая церковь с блестящим крестом, мутный и небольшой Подкумок, уходивший за церковью назад и там тоже мутный и кое-где блестящий под солнцем и вспыхивавший блестками. Горы и справа в полукилометре тоже горы, чудесные, поросшие травой и дальше деревьями, перед этими горами иногда мелькали блестящие на солнце рельсы и медленно ехали электрички. Большой ободранный желтый плакат на высоких синих столбах между дорогой и железнодорожными путями, и синими большими буквами: «Оптовый рынок Лира». Далеко впереди сквозь сероватую дымку смутно виднелись очертания чего-то большого и растущего тремя округлыми вершинами, подумал, что здесь нет горы с тремя вершинами, что это игра облаков. Но очертания становились все явственнее; он понял, что это гора. – А, Бештау, – сказал Алексей Дмитриевич. – Съездите с Сашей – вот он освободится – в Пятигорск. Хорошо, правда, большевики его изуродовали этими безобразными санаториями, как они умели все уродовать, к чему ни прикасались.

Горы слева кончились, горы справа отступали все дальше и дальше. Повернули, подождали темно-зеленый поезд, переехали в струйке машин рельсы, коротко простучав по опустившимся в серый жаркий асфальт чешуйчатым и сиявшим под ослепительным солнцем стоявшим перед ними железным треугольникам, свернули влево, вправо.

Узкие улицы, собственные одноэтажные и не собственные разноэтажные дома, среди собственных домов то и дело разоренные и брошенные, с выбитыми стеклами, санатории, работающие и не работающие, с зелеными кустами и иногда деревьями на крышах; людей почти не было.

Повернули в улицу, почти все с двухэтажными домами, в начале которой стоял одноэтажный темно-зеленый дом с разбитыми стеклами и с полуразбитой красноватой стеклянной вывеской «Казино». Хохот Межина. – Что это? – Где? А! – хохот Алексея Дмитриевича. Еленский выглянул в окно. – Ха-ха-ха! – Впереди над подъездом с курившей в синем переднике худой девушкой была темно-синяя узкая вывеска с белыми буквами, сворачивавшая в переулок: «херская». Межин хохотал. – Магазин для женщин? – Когда проехали, увидели, что на той части вывески, которая была вдоль улицы, было: «Парикма».

Во всех домах на первых этажах были разные заведения. Проехали двухэтажный с облезшей местами краской дом, наверху которого была вывеска какого-то банка, остановились перед следующим, последним, тоже двухэтажным, но недавно покрашенным в такой же бледно-желтый цвет, как и дом Межиных.

Контора была такая же, как десятки контор, которые видели оба в Москве и в провинциальных русских городах, кроме того, что курили, кто где хотел. В комнате перед кабинетом Алексея Дмитриевича сидел за столом какой-то маленький и живенький молодой человек и сидел на подоконнике Мердин, кончивший говорить по радиотелефону, как только они вошли. Три стола, кроме того, за которым сидел живенький молодой человек, были заложены листовками, брошюрками и плакатцами с фотографией Алексея Дмитриевича, и брошюрки и плакатцы лежали в пачках и разбросанные на полу и открытых окнах. Были несколько мужчин и женщин разного возраста и постороннего вида, по-видимому, пришедших за плакатцами и листовками. Мердин сразу подлетел:

– Срочное дело, Алексей Дмитрич, – и, когда прошли в приемную с черненькой и молоденькой и довольно милой секретаршей: – Звонил только что Илья Лукич. Вечером приезжает Каксиков, решит с атаманом: надо решать вопрос. И еще: казаки схватили двух журналистов с телевидения, выпороли их плетями и заперли в сарай.

Хохот Межиных и Еленского.

Алексей Дмитриевич:

– Как выпороли?

– Так. Они что-то до этого снимали и казакам не понравилось, грозили, но ничего бы не было, – по крайней мере Илья Лукич так говорит, – да напились у кого-то на свадьбе.

– А он куда смотрел?

– Его не было; он был в Ставрополе. Приехал, сразу позвонил.

Прошли втроем в кабинет Алексея Дмитриевича. Тот же кабинет, который видел в Москве Еленский. Большой старый с зеленым сукном стол посередине, за столом прямое кресло, вверху большая люстра с тремя позолоченными кругами, вдоль стен застекленные книжные шкафы, русские старые пейзажи и опять Грез – белокурая головка, повернутая назад, с белыми крыльями.

– Езжай сейчас в станицу, где выпороли, – ха-ха-ха! – этих журналистов: с атаманом так, как договорились; с ними замни. Я пока встречусь с Каксиковым. – Алексей Дмитриевич направился к одному из шкафов, открыл дверцу, вернулся. – Не хватит, – бросил на зеленое сукно две пачки денег.

– Я зайду в банк: у меня в этом банке счет.

Алексей Дмитриевич кивнул, доставая из кармана сотовый телефон:

– С Богом, с Богом. Желаю счастливых наблюдений, – добавил он, рассмеявшись, взглянув на Еленского.

– Вы пока с нами? – спросил Александра Мердин, когда они вышли в комнату перед кабинетом; Еленский опять поймал на себе его косой и неприязненный взгляд, который он раза два заметил, пока Мердин говорил с Алексеем Дмитриевичем. – В станицу? – Мердин кивнул, немного улыбнувшись. – Удачи. – Почти не глядя, кивнул Еленскому.

– Он на тебя косо смотрит, – сказал Межин, когда они вышли из конторы. – А! это, кажется, тот господин, который влюблен в сестрицу, она мне говорила, уже год, кажется. Да ты с ним не поссорился? Значит, ревнует, ха-ха-ха! Тятенька все тот же, – добавил он и опять рассмеялся, – вероятно, за эти два года это уж десятая секретарша; заметил, как он сладко на нее поглядывает? ха-ха-ха! Кроме нее, у него еще сейчас две любовницы и такие же, лет двадцати, хе-хе-хе, почти сразу сказал, как я приехал.

В банке было двое или трое человек, на одной стене в коридоре большим прямоугольником висело множество объявлений и листков с правилами банка. У желтоватого окошка в конце коридора стоял прямоугольный тонкий деревянный столик, похрустывавший и пошатывающийся, пока на нем, присев, писала кавказская старуха в черном платье и черном платке. На столике валялись какие-то бумажки и стояли в темно-красном пластмассовом держателе плотные желтоватые бланки, отпечатанные в конце прошлого или в начале этого века. На других стенах были тоже несколько объявлений, и Еленский, ожидая Межина, переписал два, бывшие слева и справа от одного из двух овальных тусклых окошечек касс. В одном говорилось, чтобы клиенты не отвлекали кассиров, разговаривая с ними и по мобильным телефонам, в другом клиентов просили писать в жалобах и заявлениях «и отчество», и в скобках было добавлено: «если есть».

Взяли белые «жигули» с узким желтым шахматным значком вверху, поехали теми же улицами. Подъезжая к вокзалу, увидели на другой стороне дороги на тротуаре толпу человек в тридцать, идущую с оранжевокрасными висящими вниз флагами и плакатами, в которой Еленский заметил Кавенина, молодого человека с топорным темным лицом, и ему показалось, что одного или двух тех молодых людей, которых он видел вчера в кафе. Толпа шла по направлению к площади, бывшей напротив вокзала.

– Это Сарош, тот темноликий субъект, физиономия как будто вырублена топором, возглавляет одну из группок в молодежном отделе «России во истине». Темно-розовый, почти красный, большая часть группки такие же. Да? Странно, что кого-то из них могли заинтересовать религиозные вопросы. Это администрация? – спросил Межин у шофера, кивнув на серое трехэтажное здание, протягивавшееся с одной стороны площади. – Наверно, будут демонстрировать, наверно, потому, что у почтенного Псоя Иудыча избирком нашел кое-какие грешки. Посмотрим?

Шофер остановился, почти проехав вокзал, у многоэтажного дома с разными заведениями внизу. Перешли дорогу рядом с ободранной желтой железной бочкой с черными буквами «квас», у которой на пластмассовом стульчике покоилась толстая пожилая сиделица с покрасневшим пятнами от жары лицом, в красном переднике и зеленой спортивной кепке с длинным козырьком, стояли три или четыре преющих человека, и стоял несколько поодаль, наклоняясь и мыча, сумасшедший, кавказец лет тридцати, с голым желтым бритым и широким черепом, с голым до пояса здоровым телом, с висевшим на груди поблескивающим железным полумесяцем, сжимавший в правой руке стеклянные прозрачные четки с чем-то болтающимся на них удлиненным и заостренным и тоже прозрачным; тело, руки, голова и лицо кавказца лоснились.

Глава 16

Площадь спускалась вниз от дороги, отделявшей ее от вокзала и которую они перешли; с другой стороны ее тоже ограничивала дорога. Между этими двумя дорогами и площадью были асфальтовые тротуары. С одной стороны спускалось вниз то серое трехэтажное здание, которое они увидели, подъезжая к вокзалу. С другой стороны, перпендикулярно этому зданию, шли три дома, ближе всех стоял одноэтажный красноватый довольно мрачный дом, потом трехэтажный светло-серый, потом, с другого края площади, двухэтажный. Прошли по тротуару вдоль дороги, отделявшей вокзал от площади, спустились по другому тротуару до двухэтажного дома. Дом был кирпичный и розоватый, с балконами с железными выпуклыми решетками, на которых были плоские цветы. На площади кое-где были полицейские в белых рубашках, и человек шесть-семь полицейских стояли у подъезда мрачного одноэтажного дома.

Толпа, подойдя к розоватому дому, растянулась перед ним; двое молодых людей, кажется, бывших с Сарошем в кафе, поставили, как надо, двух других молодых людей, почти подростков, вышедших впереди толпы и державших перед собой длинное оранжевое узкое полотнище с белой надписью: «Утро! Родина! Вперед!», походили в толпе, ставя на другие места людей с плакатами и флагами, вернулись к кучке впереди толпы, в которой были Сарош и Кавенин. Сарош начал говорить в синий ободранный рупор, и они поняли, что Межин догадался. Кончил, крикнул что-то, толпа нестройно подхватила, крикнул еще, то же самое, толпа опять подхватила, еще, еще, потом крикнул другое, потом пошел к кучке, ставшей впереди и сбоку толпы. Молодой человек в фиолетовой футболке и черных джинсах, с остреньким брюшком, взял у него рупор и вместе с другим молодым человеком, тоже с рупором, пошел вдоль толпы и стал перед ней посередине. Тоже что-то хрипловато крикнул и опять толпа подхватила, уже намного стройнее, еще, еще, еще. Наверху переходила дорогу, поднимавшуюся с этой стороны площади, еще толпа и тоже человек в тридцать, тоже с флагами и плакатами, с другой стороны площади на нее из-за трехэтажного дома выходила другая толпа. Крики стоявших на площади, крики подходящих; вышедшие навстречу подходящим, отделившиеся от кучки Сароша несколько человек; толпа соединяется, молодые люди снуют в ней, и снова, с утроенной силой, крики. В защиту Псоя Иудовича кричали мало, кричали главным образом речевки и лозунги.

Когда они подошли к площади, ни на ней, ни рядом с ней почти никого не было, хотя это, кажется, был центр города, но уже через десять минут после того, как толпа начала кричать, у площади на тротуарах стояли человек тридцать. Подходили еще, еще, скоро было человек сто, некоторые сливались с толпой и тоже начинали кричать. Толпа вошла в раж, и двое молодых людей, бегавших, скакавших и кричавших в рупоры перед ней, тоже вошли в раж; молодые люди, кажется, старались, чтобы толпа кричала как можно громче, и толпа кричала все громче. Громкие и ритмичные крики возбуждали. Еленский заметил, что Кавенин, кажется, увидал их, но, кажется, нарочно не смотрел в их сторону. Зрители были в основном местные, и было видно, что им непривычны такие зрелища.

Пора было идти. Они пошли к дороге между площадью и вокзалом. Поднялись немного по тротуару, начали переходить наискось площадь. На площади и рядом было уже человек четыреста, и половина кричала, скандируя.

Прошли мимо полицейского с беспокойным лицом, еще мимо одного, со злым, говорившего одной из кучек на площади уходить. Кавказец лет двадцати двух, со странным наивным темным сердцем на щеке, как его рисуют дети, стоявший в кучке, что-то сказал полицейскому, полицейский схватил его за руку, потащил, кавказец вырвался, ударил. Белая рубашка полицейского и черная футболка кавказца быстро приблизились к ним, это не нарисованное зачем-то сердце, а темнокоричневое родимое пятно со светлыми редкими волосами. Кровь на рубашке полицейского, бежит другой, бегут и подходят другие кавказцы, полицейские бегут от мрачного одноэтажного дома. Отхлынувшая толпа и рядом с дерущейся и валяющейся кучей ревущий и истово кланяющийся кому-то сумасшедший с желтым мусульманским черепом и со стеклянными четками и с белой и двигающейся пеной вокруг рта.

В толпе на тротуаре вверху площади Еленский заметил чем-то неуловимо отделяющегося от других невысокого худощавого дагестанца с черными длинными кудрявыми волосами, с очень загорелым чисто выбритым лицом, исподлобья поглядывавшего на дерущуюся толпу, непрестанно ухмылявшегося, говорившего с двумя-тремя другими стоявшими с ним кавказцами, повернувшегося, чтобы уходить, когда они проходили мимо, встретившего взгляд Еленского и провожавшего его взглядом. Перешли дорогу, остановили опять «жигули», темно-зеленые. Полицейские сирены.

Из города. Дорога. Поворот, минут через десять показался упавший посередине в узкую речку деревянный мост. Шофер затормозил. – Старый, лет тридцать стоял, – сказал он, – а вы лучше так: станица – вон там, – показал на лес справа от дороги, уходящей вперед и потом постепенно поворачивавшей направо за мостом, – за лесом. – Минут через двадцать дойдете. Мне не жаль, могу подвезти, да ехать в объезд почти час: дороги плохие. А по мосту идти нечего.

Прошли по ветхим серым доскам моста, перепрыгнули упавшую часть, несколько минут шли по серой пыльной дороге с двумя довольно глубокими колеями, потом свернули и пошли зеленым полем, за которым был лес.

– Откуда у тебя деньги, если не секрет?

– Не секрет; продал сценарий художественного фильма одной английской фирме. Страшная дрянь, главный узел сюжета украл у Джека Лондона: писал для денег: деньги были нужны, чтобы писать роман: у меня три месяца назад уже был готов сюжет и собраны материалы, но не мог писать: литературная дрянь, которой занимался, отнимала много, и это притом, что едва хватало денег на отвратную квартирку, на которую я переехал со старой, той, помнишь, недалеко от моего института, где до этого жил, почти сразу, как мы с тобой разошлись. Разумеется, перевел. До этого предлагал, кажется, всем нашим фирмам, отказались. За день до того, как узнал, что фирма покупает сценарий, пошел играть в рулетку: думал, и здесь не купят, и, представь, забавный случай.

– Что за случай? Да ты, кажется, никогда не играл до этого?

– Не играл. Мне пришло в голову играть, когда я гулял – с месяц назад было – по одной гнусной набережной на старом русле Москвы-реки, недалеко от этой квартиры, открыл эту набережную с полгода назад; полтора года жил и не знал: скрыта со всех сторон, и только видно с другого берега русла, видел сто раз, но как-то не пришло в голову пойти и посмотреть, что это: видно только какую-то серую дорогу и старые баржи. На этом другом берегу полуостров, кажется, раньше была свалка, тоже в высшей степени отвратное место, чахлые и вонючие рощицы, кусты, трава, к которым боишься прикоснуться. Кончается полуостров почти у порта, этот порт называют южным, и почти там же русло соединяется с главным руслом. Я за последние полгода пристрастился там гулять, на этой и еще на одной набережной, с другой стороны полуострова, и на самом полуострове. В Москве, ты знаешь, гулять негде, в городе гадость, а парки – почти такая же мерзость, как эта набережная и полуостров. Мне в конце концов неописуемая мерзость этого полуострова и набережной даже стала нравиться. На этой набережной на старом русле ржавые и иногда полузатопленные баржи, на некоторых, кажется, живут нелегальные азиатские мигранты, катера, тоже почти все негодные и ржавые, в воде мерзкая зеленая ряска, иногда трупы кошек и собак и птиц, и плавают черные водяные крысы. Маяк там есть, овальный, давно заброшенный, разумеется, с голубоватой и почти везде облезшей краской, с выбитыми стеклами с решетками. На набережной почти никогда никого нет, с другой стороны, между ней и полуостровом, обычно рыбаки, даже зимой на льду освещенные палатки, и меня всегда удивляло, для чего им эта мерзость, то есть рыба. Я в тот же вечер – я вечером гулял – решил, что буду играть. На следующий день пошел в библиотеку, взял кое-какую литературку по предмету, – кстати, литературы мало, меня очень удивило, почти все тоненькие брошюрки и почти все написаны до большевиков, – прочел и понял, что Достоевский был абсолютно прав, когда говорил в «Игроке» и, кажется, в «Подростке», что в рулетке нет законов и нет системы, а есть слепой случай, но что выиграть можно, потому что кое-какой намек на систему все-таки есть. В тот же день, когда обедал в отвратной столовой в библиотеке, познакомился с одной француженкой из Тулузы, прелесть, сперва подумал, что откуда-то из нашего юга. Учится в аспирантуре Мориса Тореза, как почти все иностранцы, изучающие русский, плохо говорит и еще хуже пишет. Пишет с французской пунктуацией. Представь, оскорбилась и как-то ужаснулась, когда я ослышался и назвал ее Марией. Не Мария, – сказала, – Мария, – тут она со странной брезгливостью, – Богоматерь, а меня зовут Марина. Дал телефон, кажется, не хотела брать. Я вернулся домой, еще думал, идти в казино или не идти. Взял Ибсена, – Еленский рассмеялся, – я иногда гадаю по книгам, особенно люблю по Библии, полгода назад стал; ты не любишь? Так вот, взял Ибсена, открыл. Я обычно читаю несколько первых абзацев или строк на какой-нибудь странице. «Кукольный дом», слова Крогстада, которые он говорит главной героине, не помню, что-то в этом роде: «Я оставил место для числа, то есть ваш отец должен был сам написать день и число, когда подпишет бумагу. Помните вы это?». Потом открыл половинку Библии: я как-то швырнул ее со злости, она развалилась на книге Иова, кажется, на самом начале. Открылась на Новом Завете, на притче об умножении хлебов и рыб; помнишь? Я не понял сперва ни Ибсена, ни притчу. Потом слова Ибсена вообще показались мне благоприятными; число и день понял так, что мне надо уж только пойти, а уж Бог все сделает. А притча прямо показалась аллегорией, и решил ставить сообразно с ней. Есть два способа игры, когда играешь в рулетку, я вывел, когда прочел все это, да об этом и Достоевский говорит. Первый: играть маленькими кушами и ставить туда, где риск минимальный: на черное или на красное, на чет или нечет и т. д. Если выберешь такой способ, чтобы выиграть, надо играть долго, может быть, три, четыре месяца. Я не хотел: ты знаешь эту атмосферу: противно. Выбрал второй: ставить большой куш и туда, где риск наибольший, и выигрыш, соответственно, наибольший. Ну, у меня куш был маленький, но, если бы мне везло, я бы за час выиграл столько, сколько мне было надо, а мне надо было немного: миллионов шесть или семь: я решил ехать в Италию и писать роман там. Сперва решил ставить на пять: пять – первая цифра, которая упоминается в притче. Столько было рыб у апостолов. У меня было примерно три тысячи, то есть примерно сто долларов; эти сто долларов должны были быть первой ставкой. Если б я выиграл, у меня было бы в тридцать пять раз больше, то есть три с половиной тысячи долларов. Второй раз я поставил бы на два: столько было хлебов. Второй раз и до конца решил ставить по тысяче. Третий раз поставил бы опять на пять: столько человек собрались слушать Христа: то есть пять тысяч, но, – усмехнулся, – такого номера нет, пятидесяти тоже. Дальше ставил бы снова на пять: эти пять тысяч были посажены рядами по пятьдесят человек. Дальше на двенадцать, потому что хлеба и рыбы, которые остались после насыщения этих пяти тысяч, были положены в двенадцать корзин. Если б я хоть раз проиграл после первой ставки, я бы больше не ставил: я так решил. Но, если б я выигрывал до этого момента, я бы опять поставил на пять, два, пять, пять и двенадцать, а потом ушел. Если бы выигрывал до конца, у меня было бы примерно восемь миллионов.

1 Перевод в конце поэмы
Продолжить чтение