Читать онлайн Клад бесплатно
Эй, не уступай,
Тощая лягушка!
Исса за тебя.
Кобаяши Исса
© Н. Черепанов, 2013
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2013
Две картины
В кухне – собственно, это кухня-столовая – висят две картины на разных стенах, но таким образом, что с моего обычного места за столом хорошо видны и одна, и другая, стоит чуть голову повернуть. А поскольку я занимаю одну и ту же позицию, на старом стуле с высокой спинкой, много лет, и обе всегда перед глазами, то они так в меня «ввелись», что, где бы ни находился, часто вижу их будто наяву.
Первая картина – один метр на полтора – это наполовину раскрытое высокое окно городской квартиры, освещенное солнцем. Везде солнечные блики – полоски, пятна, пятнышки, черточки – на белых рамах, на щербатом подоконнике, на дочиста вымытых стеклах. Несомненно, выходит окно в петербургский двор-колодец, потому что видны и справа, и слева, и впереди высокие коричневые стены, лишь крошечный прямоугольник голубого неба наверху.
Вообще-то, в подобных местах хозяин – унылый промозглый сумрак, а тепло и свет лишь редкие гости… Но это так, между прочим.
Продолжаю про картину. Внизу, перед карнизом, выкрашенный в зеленый цвет ящик, в нем вьющаяся фасоль. Ползут-тянутся к солнцу по аккуратно подвязанным тонким нитям крупные зеленые листья. Некоторые цепляются друг задруга, некоторые гордо отворачиваются… и все стремятся вверх.
Как-то раз приснился мне дурацкий сон – якобы какие-то люди, хозяева квартиры, в моём присутствии обрезают на окне белые ниточки для фасоли. Я возмущаюсь: вы что творите? Смеются – хотим, чтобы на подоконнике был красивый густой лес. Я им: завянет растение, погибнет! Они говорят: начнут опадать листья – осенний лес, а потом и зимний – одни веточки. Всё, мол, как в жизни. И очень довольны, и хохочут, а я ничего не могу поделать. Такая вот мерзость как-то раз привиделась. Впрочем, к дьяволу дрянные сновидения.
Вторая картина другого типа, другого настроения, чем первая (художник, впрочем, один и тот же, это я точно знаю). Общий вид у неё своеобразный – она такая… приземистая, что ли, если можно так выразиться. Высотой всего ничего, зато поперек вытянута аж метра на два, и сама эта форма усиливает впечатление.
Изображает картина огромное заросшее поле и далекий осенний лес. Северная русская губерния. Широкий размах горизонта, где лишь узенькая полоса бледно желтого холодного неба; давят со всех сторон, нависая низко над землей, сизые дождливые тучи. Слева идут по полю три извилистые, мокрые от моросящего дождя, глинистые тропинки, и к центру картины сходятся, сливаются в одну, ведущую через шаткий мостик над канавой с мутной водой к еле различаемой опушке. Ковыляет согбенная старуха в сером платке, опираясь на палку – темная фигурка, одинокая в неуютном, открытом всем ветрам, безмолвном зябком просторе. Возможно, поманила в свое время эту женщину какая-то из трех дорожек, и пошла она по ней. Шла, шла, долго-долго шла, но оказалось, что встретились все три дорожки снова и сплелись в единственный путь.
Годами неотвязно мучил меня вопрос: в какой последовательности рождались у художника эти картины? Вначале я считал, что прежде написал он фасоль на солнечном окне, а уже намного позднее грустный осенний пейзаж. Был молодым – не замечал темноты, восхищался солнцем, питал надежды; постарел – тоскливо стало на сердце. Логично? Вроде бы да. Но вот совсем недавно возникло сомнение – что если я неправ? Допустим, создал он однажды печальную картину… ну, в силу своих личных обстоятельств или там еще чего, каких-то событий, настроения. А как-то потом – намного потом – зашел хорошим летним днём в одну старую заброшенную комнату, увидел яркие светлые блики на оконных стеклах, на зеленых листьях, и подумалось ему, что, как ни трудно проникнуть во дворы-колодцы, не забывает о них солнечный луч. Проберётся, заглянет и согреет… любые места, любые времена.
Клад
Из «Черновиков» Н.П.Огарёва
- Видел я, как папоротник цвёл;
- С той поры и жизнь миновала.
- Но чудес она уж не являла
- С той поры, как папоротник цвёл.
Для сторонних людей поселок Пюхясало – так себе, ничего особенного. Десяток хуторов по каменистым буграм меж двух озер, леса и болота. Другое дело для нас. Для нас это был Мир, где началась наша жизнь.
Различались мы характерами, но крепко держались вместе – друг за друга, больше ни за кого. Семейные-то порядки не всегда тишь, да гладь, да божья благодать.
Тощая, длинноносая Рита уродилась с норовом, что ей очень пришлось кстати. Жила с бабушкой и дедушкой; а если убрать глазурь, с хамоватым дедкой и пронырливой бабкой. Дед Миша был угрюмый дылда с неприятным взглядом, выражавшим одно-единственное: на меня тебе рассчитывать нечего! Ну, и от жителей получал сообразно, по народной поговорке: поклон, да пошел вон! Бабулька Феня тоже симпатий не заслужила. Маленькая, кругленькая, в беленьком платочке; на вид ласковая старушка-пампушка, а на деле завистливая злобная ехидина. Святым долгом считала слежку за перемещениями местного люда, по маршрутам проникая в гнусные (по её мнению) интриги поселковой жизни. Вечно подушечку под коленки, да на лавку, к окну. Бывало, приклеит гаденькие добавки к соседским фамилиям и кудахчет со смаком: «Лебедевщина опять в лес поперла, будто дома и делать нечего», или «Семеновцы-то каждый божий день курей режут! Ни денечка без водочки». Увидит летом девчонку в сарафане и бормочет: «Заголяка бесстыжая! Волчью сыпь ей на рожу»; а в глаза: «Лапонька-красавица ты моя, молю жениха тебе доброго». За Ритой следила денно и нощно; если что не так, головкой качает и верещит на букву «о» елейным голосочком: «Эк, и коко ж говно-то ты!»
Недаром Ритка двойственно воспринимала живую природу. К птицам, змеям, муравьям, растениям ощущала она интерес, и восхищение, и любовь; но не к людям. Презирала их за то, что не понимают ее чувств и вообще настоящего Мира не замечают. Дому предпочитала лес; чемпионом числилась по грибам, ягодам, ловле раков в Лесном озере, разжиганию костров и прочему подобному.
Юрку, наголо остриженного, плотного, коренастого, определила судьба в усадьбу Петровых на Заливе, где в сараях и пристройках проживала, особенно летом, чертова уйма людей. От постоянной склочной кутерьмы превратился парень в закоренелого скептика с кривой ухмылкой. С раннего утра прихватывал, что под руку попадёт из еды, и смывался от бесконечных поручений-назиданий.
Я был самым младшим – лет десять-одиннадцать, стеснительным, трусоватым. Ужасно гордился старшими друзьями, что приняли в общество. Тянулся к «героям», на всё был готов – лишь бы с ними. Едва ли чем дорожил тогда в жизни больше.
Хотя сознавали мы необходимость трудов, помогали, где надо и когда просили, но взрослой круговерти чуждались – раздражали насмешки, глупая важность и лживость. Навидались их делишек, наслушались словечек. Отвращение к ним сплачивало нашу компанию надежнее любой клятвы.
Зато себя воображали мы у-ухх!.. кому какие прекрасные образы мерещились.
Был у нас и предводитель – Вавка. Черноволосый, кучерявый, симпатичный, да и физической силой бог не обидел. Не в этом даже дело; так умел себя поставить, что ни у кого сомнений не возникало, что планы и решения принадлежат исключительно ему. Где-то имелся у него отец, и, по слухам, человек ответственный (слово, конечно, туманное, но такое, знаете… веское), а жил Вавка вдвоем с матерью, и при ней держался хозяином, причем она не противоречила. Хозяином, впрочем, не в плохом смысле; успевал с домашними делами, и нас умел приспособить. Помогали мы с удовольствием – нравилась нам его мама. Тихая, молчаливая и не выдрючивалась.
Прирожденным созидателем и командиром явился Вавка. А мы – и зрители, и подручный материал; ведь без нашего присутствия как же показать себя, претворить в жизнь фантастические планы, самую невероятную выдумку испытать на практике. Вот он нас и пестовал любовно, словно учеников или гвардейский отряд.
Увлекательно было за ним наблюдать. Иногда задумается, уставится в одну точку, молчит… и вдруг вскочит, волосы взъерошены, глаза горят – распоряжается, доказывает, убеждает. Надо отдать должное – все Вавкины идеи неизбежно оказывались плодотворными, а любые преграды рушились, как песочные куличики. Это мы прочувствовали не раз, уверовали в его счастливую звезду и повиновались без рассуждений, ни с какой не покорностью, даже с восторгом.
Часто ловили рыбу (разрешала Вавкина мать пользоваться их большой лодкой), обычно в прибрежных заводях с кувшинками; интересно – добычу глазом видно. Но попадалась, в основном, мелочь, размером с ольховый листочек – плотва, ёршики, подлещички.
Сидим как-то в таком вот месте, клюет плохо; погода, правда, хорошая – на озере ветерок, а у нас тишина. Вавка крутился, вертелся, смотрел по сторонам. Потом хлопнул по коленям и отрезал приказным тоном: бросаем ерунду и переезжаем вон туда – показывает – на середину, напротив большого камня. Мы говорим: там ветер сильный, волны. А он: как раз то, что надо; только прежде якорь сделаем, камень нужен с веревкой. Сделали, переехали. Только забросили удочки, стало брать, и не прежние шибздики, как мы привыкли, а окуни граммов по сто, по двести. Штук около двадцати поймали. После этого случая даже Юрка, и тот проникся к Вавке безграничной верой.
Был период, увлеклись футболом, на поляне у Залива соорудили из жердей ворота, еще и с настоящей верхней перекладиной. Но не повезло – хлопнулся случайно мяч на грядку с огурцами в Петровском огороде. Появился Хозяин – пузатый дед с бородой – разорался, обозвал шмакодявками, бездельниками погаными, поднатужился, выломал ворота и приказал убираться к чертовой матери. Все приуныли, кроме Вавки. Он сказал – на сумасшедшего деда плевать, найдем другую поляну; и нашел, у опушки леса, ровную, но заболоченную, бывший сенокос. По его указаниям вырыли сбоку канаву, как по волшебству ушла вода, траву скосили, и площадка вышла на загляденье. С тех пор так и называлась – футбольное поле. В сто раз вышло лучше, чем прежнее, и никто не мешал.
Всем этот Вавка заправлял – и ночными походами по садам, и поучительными беседами о жизни.
В один прекрасный день вдруг объявил, что мы должны обязательно научиться метать ножи (наверняка начитался каких-то книжек). Перочинные или кухонные для столь важной затеи не годились. Но командир позаботился: в городе, у товарища на станке, лично якобы изготовил из плоских напильников четыре лезвия на длинных стержнях, с особым равновесием насадил на деревянные ручки и отполировал! Все, как заворожённые, смотрели на красивые грозные изделия, блестевшие на весеннем солнышке. Вавка произнес краткую речь: «Тренируемся сообща, но хранится оружие у меня. Вы до свободного доступа не дозрели… пока. Дальше – посмотрим. Умеешь обращаться с ножом, значит, ты силен. Про особые отряды на войне слышали? Не одни грибки-ягодки нас окружают. Будем готовиться».
Загадочные слова возбудили, вдохновили, и начали мы осваивать технику. Занятия проводились ежедневно, по нескольку часов, и, конечно, в полной тайне. Прогул урока грозил бойкотом и разрывом отношений. Вавка, само собой, наловчился быстрее всех, и стал учить нас. Главное: кисть с ножом за правым ухом, лезвие на ладони острием к себе, рука согнута в локте; делаешь ей резкое движение вперед и одновременно распрямляешь, но ни в коем случае не сдвигая ладонь по отношению к предплечью. Тогда нож в полете разворачивается медленно – метров за пятнадцать пол оборота, и острием – швенк! – прямо в цель. Меньше расстояние – кистью легонько усиливаешь вращение.
Бросали ножи в стену старого лесного сарая, прикрепив к ней диски-кругляшки от толстых бревен. Во-первых, нож легче втыкался, а во-вторых, на кругляках чертили мишени, и метали на точность. Под Вавкиным надзором так преуспели в этом трудном деле, что достигли, ей-богу, честное слово, изрядного мастерства, самим на удивление. Даже мозольные рубцы на правой ладони образовались; у Вавки, правда, на левой – левша, видите ли! И тут не как все! Он, помню, хвастал, что мы могли бы в цирке выступать. Вот как.
И ведь вьелся в меня этот залихватский навык, до теперешних серьезных лет (несколько раз, наедине с собой, проверял из любопытства). Шрам на ладони сгладился, но полоса темная, если приглядеться, сохранилась-таки… Ну, да ладно.
Встречи, обсуждения и беседы проходили у нас обычно где придется, но потом, как-то само собой обозначилось определенное место. Чуть подальше Петровых лесная дорога, которая вела к шоссе, поднималась на песчаную гору, и наверху, на крошечной полянке справа виднелись чужие древние развалины.
Говорили, что когда-то поляна была гораздо шире, стоял здесь красного цвета уютный домик с хозяйственными постройками; у леса на опушке ручей с родниковой водой, перед калиткой высокая раскидистая липа. За прошедшие годы дерево иссохло, обвалилось трухой, только родник сохранился до наших времен, а вокруг, до Залива заросло всё ивами и ольхой – ни прогалинки. Но в глухой чащобе сохранился фундамент бывшей бани – уступ на крутом склоне, из больших плит тесаного гранита; гуща деревьев скрывала его и от поляны, и от дороги, и от пытливых людишек. Стало это местечко нашим секретным командным пунктом.
А вскоре произошло серьезное событие; не какая-нибудь там выдуманная игра, но «всамделишное» приключение, как тогда говорили.
Собрались однажды тихим вечерком на том самом уступе, подстелив старые жерди; болтаем, рассуждаем. Вавка трогал камни, разглядывал и вдруг сказал: Видите, как аккуратно пригнано, будто намертво. Но, говорит, можете мне поверить, что именно в таких фундаментах хранят всякие ценности. Зуб даю (было у нас такое выражение). Вот, например, здесь – он потрогал один камень с ровными краями, похожий на огромный кирпич – в самый раз для припрятки. Камень чуть выдавался вперед, но сидел крепко и не двигался. Юрка сказал: Да кто сюда и что прятать-то будет? Ты чего? Откуда тут возьмутся драгоценности? Вавка пожал левым плечом, хмыкнул: Эх, Юра, война нешуточная была, люди уходили – приходили, всякое могло случиться. Я уверен: если кто-то что-то схоронил, идеальная позиция – здесь. Необходимо наблюдение. Будьте внимательны.
Как мы Вавке ни доверяли, но тут переглянулись и решили – слишком уж он «вдарился», что называется; перехлестнуло через край воображение. За малолеток несмышленых нас держит! Вслух-то не сказали ничего, ладно, думаем, забудется. Тем более, речь не шла о том, что с сегодняшнего дня обяжет он нас сидеть тут и сторожить.
Надо же, через пару недель вопрос опять возник. Случилось это так. Вавка внезапно спросил: Юра, а что за мужик новый у Вас появился?
Юрка говорит:
– Какой? У нас мужиков куры не клюют.
– Тот, что поселился в сарае через дорогу.
– А это вроде родственник чей-то, не знаю. Или знакомый. А что?
– Да так. Подозрительный.
– Почему подозрительный?
– Чувствую, что-то с ним не так. Вы все не бдительные, ротозеи. Недавно, когда мы шли сюда, к старой бане – заметили, как он взглянул? Нет? А вот я засёк. Явно не понравилось ему, что здесь околачиваемся.
– Да что тут такого особенного? Всё время сюда ходим.
– Так его-то раньше не было. Точно каким-то боком с этой баней связан. Я считаю, что ты, Юра, должен потихоньку вызнать – откуда он приехал? Бывал ли здесь раньше? Если бывал, что делал?
– Ты чего? Думаешь, он и есть тот, у кого в бане тайник? – спросила Рита.
– Всякое может быть. Нужно проверить.
– Ну, хорошо, узнаю – Юрка потер переносицу – расспрошу. Никаких сложностей.
– Будь осторожен – предостерег Вавка – надо, чтоб ничего не заподозрил.
Изучал Юрка вопрос не меньше недели. И вот собрались для обсуждения. Начал он рассказывать, и мы были ошеломлены, ошарашены. Все ведь считали это за шутку, за что-то вроде тренировки внимания – любил Вавка такие упражнения, задания. Тренингом называл.
Но Юркино сообщение по-настоящему потрясло. Оказывается, новый жилец, Петр Федулович – так его звали – здесь воевал, и чуть ли не в этих именно местах. Все тут ему знакомо до каждой тропинки и канавки. И узналось об этом, конечно, не от него, а тетка одна Петровская в случайном разговоре поведала. Юрка говорил, что даже и расспрашивать не пришлось, сама наболтала.
Вот тут мы посмотрели на Вавку уже не просто уважительно, а с искренним восхищением. Вот это человек! Настоящий следопыт! Вот это чутьё! Сочиняет, конечно, чудит малость, но ведь и на деле все оборачивается правдой. Наверняка, в точку попал насчет бани. А мы, лопухи… не верили.
Вавка сделал вид, что ничего, мол, особенного, он-то предвидел, это вы, дурачки, сомневались. Оглядел нас строго и сказал: Теперь дошло? Поняли? Будем следить. Здесь в бане у него спрятаны ценности, и мы обязаны вызнать – что это. Мало ли… может, здесь чудовищное преступление совершилось? Наша задача – найти и раскрыть!
Все, конечно, с энтузиазмом согласились. Вавка огласил общий план.
Торчать в зарослях днем и ночью, да еще всем вместе, никак не получится, да и глупо. Просто нужно чаще ошиваться поблизости. Но главная задача ложится на Юркины плечи.
Вавка говорит: – Юра, все зависит от тебя. Ты среди Петровых как рыба в воде, всех знаешь. Найди кого-нибудь, кто поближе с этим Федулычем знаком, понимаешь, в хороших отношениях. Войди с таким человеком в контакт (понравилось нам, помню, это красивое слово), подлижись, вызови на разговор – может, что и расскажет. Понятно, присматривать за Федулычем мы должны постоянно – будет ли шляться на песчаную гору к нашему месту, и, главное, проверять – не появится ли след, трещина какая-нибудь среди этих камней в фундаменте. Сразу тайник определим.
Юрка взялся за дело и через три дня на очередном заседании дал подробный отчет.
Потолкавшись среди Петровского люда, он заметил, что Федулыч часто общается с одной женщиной – жила там такая тетя Оля. Удачно было то, что именно с ней у Юрки давно сложились дружеские отношения – всегда она его привечала, чем-то он ей, видно, по сердцу пришелся. Юрка не замедлил свою репутацию упрочить – помог выполоть три грядки в огороде, а к концу дня преподнес в подарок несколько штук плотвы и подлещиков, которых наловил с мостков. Тетю Олю так тронуло Юркино внимание, что вечером пригласила угоститься той самой жареной рыбкой, и еще выставила крынку молока.
За ужином пошла у них долгая беседа. Тетю Олю и не надо было особенно расспрашивать про Федулыча; стоило лишь упомянуть его имя, сама стала рассказывать.
Выяснилось, что Федулыч – любимый ее двоюродный брат, и сам напросился к ней сюда в гости. Напросился потому, что воевал в этих местах, и, то ли к концу войны, то ли сразу после, оказался в теперешней Петровской усадьбе у Залива. Очень уж хотелось ему опять здесь побывать – сказала тетка.
– А почему? Что тут такого особенного? – Юрка спрашивает.
– Он, приехавши, выпил маленько – говорит тетя Оля – и сообщил мне, под большим секретом, что ценность важная у него здесь хранится. Там, повыше, на песчаной горочке – так он рассказывает – стоял дом, где жили двое стариков и одна молоденькая. Красивая, говорил, девушка. Говорил даже, как и звали, да я не запомнила. Да и сами эти… хозяева ничего, спокойные. Не наши, местные, еще уйти не успели. А он был в каком-то дозоре, что ли, или разведке, да не один, а с двумя, тоже вроде солдатами. Расположились они в нашей вот усадьбе, где мы с тобой сейчас; он в доме, потому как между ними главный, они на сеновале. Как-то вечером подпили, судачат о том, о сем, и эти два-то его напарника говорят, что, мол, надо бы завтра хозяев домика того на горе пощупать – ну, в смысле вещей дорогих или денег, и вообще, так сказать, подзаняться ими серьезно. Тут мой Петька и порешил их объегорить. Напоил к вечеру в хлам, а за ночь, пока они дрыхли, все делишки, говорит, в том доме, как надо, сам и обделал.
Тут Юрка к ней: – Как это… обделал?
Она наклонилась, глаза выпучила и шепотом: – Вот и я, миленький, его пытаю: Как же это? А что ж хозяева?
Посмотрел на меня, хмыкнул: Что хозяева? Исчезли хозяева. Да не трясись ты, говорит, как мокрая курица. Эх, Олечка, меня война всякому обучила… из разных положений выпутывался… тебе ни к чему. Так и тут – ни следочка, комар носу не подточил.
Мне, знаешь, Юра, прямо дурно стало. Говорю: Ты хоть Богу-то молишься?
Будто не слышит, в окно смотрит. Потом тихо так:
– А самую ценную вещь так запрятал, ни одна ищейка не найдет. На первое время, от своих обормотов.
Приходим, говорит, утром – пусто, никого нет, двери нараспашку. Дом обыскали, по всем сусекам полазили – кроме постельного белья, да шмоток, ничего. Ух, и бесились мои недоумки, ух и матерились, и я вместе с ними, для виду. Думал, пережду день-два, а не вышло. На завтра пришла машина, приказ, и вперед, ребята! Так и бросил, до сего времени.
Петя ведь у меня, Юрочка, контуженный. Большая-то война на том не закончилась. Перебросили его на запад, куда-то к Польше или Германии, в сильное сражение попал. Оглушило, землей засыпало. Два осколка до сих пор. Держится на людях, а так-то инвалид самый настоящий.
На днях рассказывает, что мол, неожиданно от тебя, Оля, узнал, что ты именно сюда летом к подружкам приезжаешь, в это самое место. Подлинно, говорит, изумился. Вот, значит, как карта легла – знак мне, что целёхонек мой клад; хоть и много лет прошло, но должен я его взять. За тем и приехал. Ты, Олечка, просит, не болтай чего лишнего. Пусть и давнее дело, держи при себе.
Пойми, Юрочка, Петя единственный мой любимый брат. Обмануть его не могу. Тебе вот только доверилась – сама не знаю почему. Паренек ты душевный. Уж, будь другом, не донеси никому. Оно ведь и значения-то никакого сейчас не имеет.
Юрка говорит: я даже по груди себя стукнул и поклялся: Могила!
– Тут же нам все и выложил – хихикнула Рита.
Покраснел Юрка: Так вы ж друзья. И я задание выполнял.
Все смотрели на Вавку, как на некое божество. Он выдержал паузу, оглядел нас по очереди, и с достоинством произнес: Я же вам объяснял…а некоторые иногда бурчат – сочиняет Вавка, фантазирует. Ладно. Нам важно застукать Федулыча за делом, в смысле, когда в тайник полезет. Завтра встречаемся здесь, в девять утра и дежурства распределим. Хотя за каждым шагом этого злодея уследить трудновато.
– Ну и что делать, если при мне, например, полезет? – спросила Ритка.
– Ничего не надо особенного делать. Доложить. Сразу всех собрать. Идем к нему и заявляем – при свидетелях! – что всё видели, можем и сообщить куда надо. Дальше видно будет.
Но на следующее утро, восьми часов еще не было, Юрка примчался, запыхавшись, к Вавке – а тот уже на ногах, возбуждён – и выкладывает новость: Ольга сказала, Петя на утреннем поезде уехал.
– Так-так. Вот же черт! Значит, успел у тайника побывать, поздно вечером или ночью. Зови остальных, встречаемся у бани.
Пришли и видим в банном фундаменте свежий след – вокруг того, немного выступающего камня явная широкая щель, которой раньше в помине не было. Присели кругом на корточки. Вавка камень осторожно вынул, засунул руку в образовавшуюся ямку, что-то звякнуло и… вытащил бутылку водки, наполовину пустую, заткнутую пробкой! Да еще какие-то длинные пучки старой травы и обрывки необычного вида плотной бумаги.
Мы растерялись, не знаем, что сказать, друг на дружку не глядим. У Вавки глаза красные, будто воспаленные, блестят. Встал резко, выпрямился и уверенным тоном постановил: Догадался про нас. Опытный, сволочь! Такой головорез-ворюга всё разнюхает. Поняли теперь, чем он на войне занимался? Всё себе забрал, гад, все ценности, а нам в издевку бутылку оставил. Сделать мы, к сожалению, сейчас ничего не можем, доказать про него не можем, но… ещё посмотрим! И признайте по-честному, что насчет этого места я правильно рассуждал, я чувствовал.
Возразить было нечего, хотя результат получился обидный. Пожали Вавке руку и разошлись.
Следующим летом купаемся на берегу Залива с Ритой и Юркой. Вавки не было, сдавал экзамены в специальную школу.
Обсыхаем на камнях, под ярким солнцем. Юрка палочкой в песке упорно ямку роет. Вдруг посмотрел на нас и говорит:
– Помните того мужика, Федулыча, которого у бани ловили с драгоценностями.
– Еще бы. А в ямке бутылка была.
– Ну вот. Тетю Олю вчера встретил во дворе, вспомнил ту историю и спрашиваю: – Как там брат ваш, Петя? Живет, не тужит? А она: – Да ты что, Юрочка, помер он весной. По первости, как отсюда приехал, винцо пить прекратил, одеваться стал чисто. Повестки получал, конторы какие-то обхаживал. Весь в нервах, но деловой такой. Бывал смурной – лучше не суйся, а то вдруг стал и улыбаться; на главпочтамт бегал, писал куда-то, похоже, известий ждал; что? зачем? – не знаю… Потом внезапно сник; лежит и даже книжку в руки не берет. Молчит, живую жизнь забросил. На улицу не выходит. Может, болело что, но к врачам, точно, не ходил. Если б я не навещала, да не подкармливала, зимой еще ноги бы протянул. Фронтовая прибавка-то у него не бог весть – документы о ранении, якобы, затерялись. Так ведь на тот счет ни заявлений не давал, не хлопотал, пальцем не шевелил. Уж как я к нему только не приставала. Внушаю, уговариваю – молчок. Бесполезно, ни об чем не заботился. Контуженный, одно слово; говорила ж тебе.
Спросил ее: – А где Петя жил? В городе? Оказалось, в Ленинграде, в какой-то старой коммуналке… Интересно, как так вышло? Он же тогда все забрал. А?
– Очень просто – авторитетно фыркнула Рита – всякие старые драгоценности сейчас копейки стоят.
Юрка отшвырнул палочку в кусты, встал: – Может, и так. Помолчал, вздохнул: Жарища сегодня!
И мы бултыхнулись в воду.
Зеленая гора
Наташа появилась в Кякисалми весной. Новая санитарка в хирургическом отделении. Внешность – равнодушно мимо не пройдешь. Зеленое пальто с кушаком, полосатые туфли, на затылке малюсенькая шляпка набекрень, а зимой неизменно солдатская ушанка с красной звёздочкой. Долговязая; я не малыш – метр восемьдесят два, так она меня на добрых полголовы выше. Возраста непонятного, то ли под сорок, то ли все пятьдесят не за горами. Ноги тощие, как палки, вся какая-то худющая, нескладная – вроде иссохшего дерева на болоте, а руки тяжелые, костистые. Лицо смуглое, на скулах багровые пятна. Глаза большие, темные, смотрят как-то потусторонне, изумленно, не могу точнее определить. Черные волосы на прямой пробор, и заплетены по бокам в две коротенькие жидкие косички, которые часто выпадали из заколок и торчали в стороны, как у некоторых девчонок в детском саду. Губы ярко накрашены. Зубы все целы, но редкие, неровные и прокурены до цвета махорки. Беда, что улыбалась она часто, и улыбка выходила страшноватая. Скорее, подошло бы «ощеривалась», да выражение это злое, а зла в ней никакого не было. Резкая на язык, вообще грубоватая – что есть, то есть, но безвредная, не огрызчивая. И работала она хорошо, а ее любимые матерные прибаутки многим больным очень даже были по душе, особенно если при этом еще и засмеётся.
Половину блокады пробыла в Ленинграде, тоже санитаркой в больнице, а потом вывезли по Ладожскому льду. Оклемалась, и на фронт, в медсанбат, и до самой Победы.
Однажды случился у неё приступ аппендицита; было это на моем дежурстве. Когда я Наташу осматривал, увидел в нижней части живота рубец. Спросил – что за операция? Она говорит – да вот, мол, ребеночка мертвого достали, и дырку в матке зашили. Когда? В конце войны, в Германии. В подробности я не влезал. Сделали мы ей операцию. Гнойный аппендицит. Все как по маслу, поправилась. С тех пор всегда меня отличала – лишнее словечко скажет, лишний вопросик задаст, лишний раз улыбнется, и теперь уж только на «ты» – видимо, у нее это знак был особого доверия.
Запивала, к сожалению, иной раз здорово, но работу не пропускала, ни единого дня. Бывало, видно, что с жуткого похмелья. Спросишь: Ну, чего, Наталья? Худо? Головой потрясет: Не худо, а худо-нахудо, гниль, мать-перемать! Будто убила вчера кого, а кого – не помню.
Года полтора проработала она и уволилась. Исчезла неизвестно куда. Через некоторое время обнаружилась не где-нибудь – в нашем селе Пюхясало. Случаются же такие совпадения в жизни! Как говорится, нарочно не придумаешь.
Объявилась она не одна, с мужиком, Николаем Федоровичем, или, по-простому, Колей. Годами этот Коля выглядел заметно ее постарше; роста небольшого, полуседой, с рыжеватыми усами. Молодили его только голубые глаза, да быстрая походка.
На окраине поселка, на дальних от Озера полянах стоял добротный темно рыжий, финской еще постройки дом, в котором хозяйничала некая тетка Зинаида, хотя и мужчины в нем проживали, а в стороне от него, у опушки леса, сохранилась замшелая старая рига. Никакой молотьбы давно в помине не было, и в бывшей сушильне выгородили жильё, даже с крошечными сенями. Переложили печку, встроили плиту, прорубили окно, стены обклеили газетами, кое-где утеплили толстым картоном, и получилась комната. У дальней стены отделялись ширмой два деревянных топчана.
В этой постройке и разместились Наташа с Николаем. Наняла их Зинаида для работ: переделать под комнаты амбар во дворе, колодец подправить, забор починить, грядки подготовить, дрова колоть, да всякие мелочи; ну, и за домом приглядывать, потому что на зиму хозяйка со всеми приживальщиками уезжали в город. В оплату за труды зачитывалось жильё, возможность мыться в хозяйской бане, брать из погреба для еды картошку, свеклу, морковь, да раз в месяц передавали через дежурных по железнодорожной станции в Пюхяярви немножко денег.
Первый раз, когда я Наташу в поселке встретил, конечно, удивился. Поздоровались, поговорили, рассказала, что они здесь делают, со своим Колей познакомила. А потом изредка «здрасьте – до свидания».
Местные жители относились к ним равнодушно – симпатий особых не выказывали; но живут и пусть живут, хлеб жуют. По чужим домам не шастают, и слава Богу.
Прожили таким образом они в поселке два года, а потом отбыли. Окончательно покинули те края.
Но вот во вторую и последнюю их зимовку произошла у меня с ними неожиданная история.
В середине января заработал я себе неделю отпуска, приехал в Пюхясало; живем с тетей Нюрой тихо-спокойно. Жителей в поселке, считай, никого. Морозы не очень сильные, зато снегу навалило – выше забора. Сидим вечером за столом на кухне. Тетя Нюра что-то шьет, я читаю книжку.
Вдруг в дверь стучат. Иду в сени, спрашиваю: Кто? – Алексей Григорьевич! Открой! Это Наташа. Крючок снял, открываю: – Заходи. Что стряслось?
Ватник отряхнула, валенки сняла, вошла в кухню: – Здравствуй, тетя Нюша! Тетя Нюра: – Здравствуй, коли не шутишь. Садись, вон, к печке поближе (чтобы незваная гостья к столу, не дай Бог, не нацелилась).
Та и присаживаться не стала. Николай, говорит, сильно руку разрезал. Брал с полки в сарае чего-то, а там темнотища, так рукой прямо в косу. Крови много. Перевязала полотенцем, все равно здорово мокнет. Может, какую вену повредил. Может, в больницу? Посмотри, Алексей Григорьич.
Дело такое. Хочешь-не хочешь, надо помогать.
– Ладно. Ты, Наташа, иди, мало ли там что. Обмотай еще раз, если промокает. Сейчас быстренько оденусь, захвачу кое-что и к Вам. Давай, дуй пока домой. Насчет меня не беспокойся, не задержусь.
Ушла.
Я сложил в пакет бинты, вату, хирургический зажим, пинцет – всё, что дома держал на всякий пожарный случай, надел полушубок, валенки, взял фонарик и отправился.
– Ты там особо-то не засиживайся – сказала тетя Нюра.
– Само собой. Но я ж не знаю, что там. По обстоятельствам.
– Вечно у таких людей обстоятельства… на ночь глядя – проворчала она.
Добираться до той самой риги надо было с полкилометра, и тропинка местами занесена, хотя на большом протяжении шла вдоль изгороди. Наконец, добрался, вхожу в сени, стучу в дверь. Наташа – на шее желто красная косынка – открывает, пропускает меня в комнату и объявляет громко, торжественно, со своей знаменитой улыбкой: Алексей Григорьевич! Это всё понт! Никаких ран у Коли нет! (Я застыл, дурак дураком). Наконец-то удалось тебя к нам заманить. В кои веки такой гость, спаситель мой! Давно мечтала, я ведь твоя должница. Сюрприз к свиданию – самогон, с пылу, с жару. Сейчас будем угощаться. Все на столе.
И дверь на крюк со смаком щелк!
Про самогон можно было и не упоминать – дух в комнате стоял такой, что я подумал: да тут и пить-то ничего не надо, минут десять подышал и пьян в стельку. На столе керосиновая лампа, клеенка и сверху полотенце в розочках – видно, в честь меня, для особого шика. Хлеб, с полкило сливочного масла на тарелке, вареная картошка, соленые огурцы, грибы, две открытых консервных банки – кильки в томате, вилки, ложки и три граненых стакана с ободочком. Николай с довольной ухмылкой сидит на табуретке между столом и плитой. Уйти никакой возможности. Я засунул свой бессмысленный пакет на вешалку и сел на поставленный Наташкой стул.
Коля встал, взял со стола стакан и начал шуровать у плиты. В темноте различалось на ней в углу что-то круглое, вроде бочонка, лежащего боком на подставке; рядом бидон, два ведра, какие-то трубки. В нижней части бочонка, видимо, был кран, потому что Николай сделал поворачивающее движение, нацедил полный стакан и протянул мне:
– Дорогому гостю самое почетное, первач! Ух-х! Даже на расстоянии запах от этого стакана шел такой, что ком подкатывал от желудка к горлу, а когда я принял его в руку, то мог только сжимать зубы и беспрерывно глотать слюну. Коля тем временем налил полные стаканы себе и Наташе. Она: Ну, Алексей Григорьевич, дорогой мой, будь счастлив, и смотри! До дна! Дурацкое дешевое самолюбие требовало «не ударить в грязь лицом», и я, пожелав хозяевам здоровья, стал глотать жуткую сивуху, но, как ни терпел, треть стакана осталась недопита. Зажевал огурцом, заел хлебом с маслом и буквально чудом удержался от рвоты. Пил я прежде самогон несколько раз, но это ж был напиток прозрачный, почти без запаха, даже, пожалуй, и вкусный, а этот… слов не подобрать.
Посетовав на меня, Коля с Наташей свои стаканы осушили, что называется, одним махом, крякнули, закусили, и пошло «веселье».
Шутки, анекдоты прямотой и сочностью не уступали загибам Петра Великого; невольно вспомнилась мне бравада десятилетних мальчишек в нашей школьной уборной. Хозяева хохотали, я из вежливости улыбался. Кое-что даже вставил в разговор, правда, не вполне в том стиле; немного, вроде, и посмешил. Все шло своим чередом. Они пили полстаканами, я маленькими глотками, закуска, хоть не «на ура», но шла.
С ритуальной неизбежностью наступила песенная пора. Николай достал из-за ширмы гармонь… Пели и про «горе горькое», и про «молодого краснофлотца», и про «тех, кто командовал ротами». Пели, поднимали тосты.
Наконец, Коля перешел к любимому:
- Ах, Семёновна, трава зелёная…
Что-то есть в этой «Семеновне» забубенное, и хватающее человека, если можно так выразиться, за самое глубокое нутро. Особенно, когда шумит в голове, и уже не чувствуется никакого сивушного запаха, ни табачного дыма, не замечаешь ни грязи, ни объедков на столе, и улыбка Наташи не кажется неприятной, смешной, а просто доброй. Давно уж перестал я себя клясть, что засел здесь.
Чередуясь, они шпарили частушки, одну за другой, а Наталья, придерживая двумя пальцами платок за уголки, приплясывала:
- Ишь, Семеновна, какая бойкая!
- Наверно, тяпнула стаканчик горького…
- Одену платьице, одену белое.
- Эх, война, война, что ж ты наделала…
- Ты не стой, не стой у окон моих.
- Я не пойду с тобой, ты целовал других…
- Самолет летит, крылья стёрлися,
- Мы не звали вас, а вы припёрлися!
Тут Наташа села, хлопнула в ладоши: Григорьич! Дорогой! Это не про тебя, не подумай. Ты у нас самый приятный гость. Я поднял руки: Да ты что, Наташенька. Вам приятно, значит и я рад… Вот уже как заговорил-то.
А они дуэтом песню:
- На деревне жили Нюра с Манею
- Любили мальчика, звали Ванею…
- Весна пришла и цветы цветут.
- Цветы цветут и ручейки бегут.
- А где цветы цветут, где ручьи бегут,
- Нюра с Манею туда гулять идут….
Гармошка переливала задушевный мотив, Коля с Наташей подстукивали валенками об пол:
- Тут засверкал топор, упала Манечка,
- И только крикнула: Прощай, мой Ванечка!
Внезапно Коля оборвал и повернулся к Наташе:
– Вот что ваше бабство творит, на любую подлянку готовы.
Наташка взбеленилась:
– Я? На подлянку? Это ты, свинья, скотина, сволочь! Только и знал, что немок трахать. А теперь на меня грязь вонючую льешь?
– Очумела? Не трахал я немку! Из-под зверства вытянул…и ты это знала.
– Ха! Вытянул… Вытянул, да и протянул, гад!
– Ну, ты и сука, ну и сука! Мне срок, будь здоров, эти волки впаяли, что простить не могли! Ты ж знала, знала, всё знала! Оглоблина дурная! И делать ничего над собой тебя никто не заставлял. С больной головы…
– Не знала! Верила – не верила, верила – не верила…
– Не знала?! Не верила?! Какого хрена тогда мне письма отправляла?
Наташка впала в истерику и зарыдала, заколотила по столу.
Николай заорал: Прекрати! Ты что? Гость сидит, врач! А ты? Дурында стоеросовая. Ну-ка, сидеть на попе ровно!
Наташа выпрямилась, зашмыгала, потерла глаза кофтой:
– Ладно… Алексей Григорьич, забудь… проехали.
Я молча кивнул.
– То-то – сказал Николай, растянул гармошку и тихонько запел другое – печальное, старинное:
- Хлеба, хлеба не пекла, печку не топила.
- Мужа с раннего утра в город проводила.
- Два лукошка толокна продала соседу,
- И купила я вина, созвала беседу.
- Веселилась я, пила, напилась – свалилась,
- В это время в избу дверь тихо отворилась.
Наташка стала подпевать.
- Я с испугу во дверях увидала мужа,
- Дети с голоду кричат и дрожат от стужи.
- Посмотрел он на меня, покосился с гневом,
- И давай меня стегать плёткою с припевом:
- Как на улице мороз, а хата не топлёна.
- Хата не топлёна, хлеба не печёны.
- У соседей толокно детушки хлебают.
- Отчего же у тебя плачут, голодают?
Опять завсхлипывала Наталья. На этот раз Коля не кричал, ничего не говорил, продолжал что-то тихо наигрывать.
Я почувствовал – пора! Привстал: – Пойду, уже поздно.
Наташа моментально вскочила:
– На посошок!
И Николай:
– Категорически!
Пожелал я им здоровья, сказал спасибо и хряпнул отчего-то едва не целый стакан. Влез в полушубок, валенки и отправился.
– Доберешься сам? – кричали вдогонку, а я бодро:
– Да запросто, нечего делать.
На самом-то деле не так уж запросто вышло. Мотало меня из стороны в сторону. И падал, и вставал, и полз на карачках. В голове постоянно крутилась проклятая «Семёновна». Я все пел про себя. А ведь когда поёшь «про себя», гораздо сильнее это действует, чем вслух. Не замечали?
- Пошла домой, там топор взяла,
- И под кустом она свою сестру ждала…
И в этот момент зацепился я валенком за изгородь и бухнулся лбом о здоровенную жердину. Ух, ты, ё…лки-палки! Хорошо, не в глаз. И тут меня вырвало; вывернуло, можно сказать, наизнанку. Легче немного стало, но «Семёновна» никак из меня не вылезала.
- Возле Манечки кладут и Ванечку…
Лежал я, глотал снег и прямо зубами скрежетал: Ну почему всегда так? Всегда! Откуда злыдни такие? Жестокие! Зависть, всё сволочная зависть! Ух, гады! Брел и брел по снегу, плюясь, плача и шепча ругательства.
Вот он, наконец, дом родной!
Вошел в сени, открыл дверь в комнату. Прошлепал на лавку.
Керосиновая лампа притушена. Тетя Нюра за столом, смотрит на меня:
– У тебя стыд есть? Времени два часа ночи! Пьян, как свинья! А вонища-то!.. Помощь, значит, оказывал?
– Так вышло, что… тут это…немного при…преувеличили. Ну, неудобно просто так. Ну и что? Бывает же… и я вдруг пропел: Ваня Манечку провожать пошел… Чего они такие подлые? А?
– Ваня, Маня… Распелся! Совсем одурел! Со страшилищами дикими самогонку глушить – с ума ведь сойдешь! Да еще фуфло над глазом. Красавец! Тьфу!
– Ты мне скажи! Чего они такие подлые?
– Опоили отравой, и…
– Да не про них… Эти… Те вот, что…
– Хватит глупости пороть. Рассуживать он решил! Лучше за собой следи. Вон с валенок сколько натекло, и грязища. Сейчас же снимай все с себя и ложись.
Я пошел в комнату, разделся и лег. «Семёновна» продолжала меня мучить. Вошла тетя Нюра, поставила рядом с кроватью на табуретку ковш с холодной водой.
Прости – сказал я.
– Спи, адиёт (так она ругала меня всю жизнь, когда особенно сердилась).
Конечно, адиёт, кто ж еще. Маня, Ваня, ручейки бегут… К чертовой матери! Гнусь! Не хочу! Как избавить… избавиться?…
И вдруг что-то неуловимо изменилось в злосчастном мотиве; откуда ни возьмись, наплыли – на ту же самую мелодию – другие слова:
- Ты гора, гора, гора гористая,
- А на горе трава, трава волнистая…
Я увидел высокую гору, далеко-далеко. От её подножия до вершины широкими медленными волнами осторожно колыхалась густая светло зеленая трава. Прохладный тихий ветер нес меня к этой горе над обрывами, ухающими в неизмеримые глубины. Я проваливался в них и снова взлетал кверху, от ужаса замирало сердце…
Но вот постепенно пропасти разошлись в стороны, страх исчез, ощущались лишь приятные колебания полета и легкое волнение; мягкий зеленый склон – вот он, совсем близко.
Лыжня
Созерцать и размышлять было недосуг. Накатывали волны житейского моря. С одной справишься, другая нависла. Все новые, и новые, и новые «математические уравнения» – еле успеваешь решать. Буквы, числа, значки. Проникся я ими, в привычку вошли. Простые задачки щёлк да щёлк; а если сложнее, а если волна уже поднимает на гребень – ну, цифирки чуть подправлю, туда-сюда и готово! Сошлось! Успел! Следующая волна! Следующая! Адреналин в крови бушует. Некогда по сторонам смотреть, некогда видеть, некогда чувствовать что-то кроме.
И с неизбежностью грянул кризис! Осточертело сразу всё, опротивела волнообразная необходимость, прокис адреналин, захотелось на сушу, хоть на островок какой-нибудь, но подальше от берега, подальше от моря! Взял я, да и скрылся в Пюхясало, переселился в другое измерение…
Январь на исходе. Снег, лед. Никаких волн и в помине нет, и быть не может. Интегралы не подкараулят. Так я думал.
В поселке пусто, только в стороне Залива горит вечерами огонек в Витькином доме. С ним, с Витькой, парой слов перекинулся по приезде, и всё, у него своих забот хватало.
Днем я занимался хозяйственными работами из разряда «чинил – перетаскивал». Особой нужды в этих делах не было, они, если откровенно, мной с удовольствием изобретались.
Хорошая стояла погода – солнце, ясное небо, градусов десять-пятнадцать мороза. Правда, ночи длинные, холодные – не пятнадцать, а все двадцать с гаком, и, дай бог, если треть суток светло. Уже часов в девять я укладывался, разыскивал на древнем радио какую-нибудь тихую музыку, и засыпал, не тревожимый ни мерзкими мыслями, ни жуткими видениями. Но просыпался рано, вставал затемно. Едва начинало светать, гасил керосиновую лампу и, сидя в полутьме, наблюдал, как появляется над лесом узкая багровая полоса, как она ширится, становится ярче… и растекается по небу величественное алое зарево, леденяще холодное, бесконечно далекое от самоуверенной суеты. Чудилось – кто-то высший шлёт на землю укор нашей жалкой гордыне.
Прошли три дня. Мороз не слабел.
Надоело мне топтаться на дворе, потянуло в лес. Снег был глубокий. Не то, чтобы занесло, завалило, но пешочком не погуляешь. Достал из кладовки лыжи. Надежные – широкие, с жесткими креплениями; да и ботинки на два размера больше, чтобы в толстых шерстяных носках ноге в самый раз. В общем, оделся соответственно и рано утром отправился.
Невдалеке от калитки относительно свежий лыжный след. Вчера или, в крайнем случае, позавчера прошел здесь человек. Я за эти дни никого не замечал, но, верно, кто-то живет в доме, что внизу, на берегу Большого Озера; от меня, с горы, его не углядишь – там, на востоке виден только мыс у Залива и Озёрная даль.
Лыжня хлипкая, нет-нет, да провалишься, а всё полегче. И я двинулся в след, на запад, к большому лесу. Мимо коричневого дома с закрытыми ставнями, мимо высокого каменного фундамента – все, что осталось от когда-то громадного, с двухэтажный дом, хлева… Короткий спуск, и сразу за опушкой развилка. Правая дорожка ведет к старым сенокосам неподалеку, левая к трем заброшенным усадьбам в устье порожистой речки, соединяющей глухое Лесное озеро с Большим – это километров восемь, не меньше. Туда я и собрался идти, но лыжня шла направо, и машинально свернул по ней. Собственно, значения не имело. Там, где начинаются заросшие поляны, можно повернуть в противоположную сторону вверх по тропинке, и перейти-таки на левую дорогу.
Дошел я до этого места и с удивлением обнаружил, что лыжня тоже поворачивает наверх, в соответствии с моими намерениями. Интересно! Ведь старых тропинок в лесу полным-полно, летом или осенью их заметить не трудно, но зимой, когда вся земля сплошь в снежных буграх, такие повороты нужно знать наизусть. Значит, человек проходил, так сказать, из местных, не первый год в здешнем лесу. Ну, и ладно, подспорье; вскоре, вместе с лыжней, выбрался, куда мне хотелось.
Решил идти не к усадьбам – слишком далеко – а к дальнему от нас концу Лесного озера, где исток речки, а оттуда, по ровному льду, обратно – сделаю круг километров восемь-десять, и дома. Сперва пригорками по сосновому лесу, потом скатиться к ельнику, за ним направо, через малинник. И ведь надо же, лыжня шла именно туда.
Выйдя из кустарника, я остановился в раздумье. Теперь необходимо забрать еще правее – оставляю речку в стороне, и выезжаю на озеро. Но лыжный след, по которому я так долго шел, никуда не сворачивал, направляясь прямо к реке. Стоял я, облокотившись на лыжные палки, и колебался: разбирало меня любопытство – куда лыжня пойдет дальше? И это чувство одержало верх, тем более, как я сказал самому себе, спешить некуда, немножко туда-сюда времени много не займет; в любом случае уходить далеко от дома не буду.
Пошел по следу. Всего пять минут, и лыжня уперлась в крутой берег реки, ширина ее тут была метра четыре. Почти вся подо льдом. Лишь узкая полоса быстрой воды, черной среди снега… Закручиваются кольцами струйки, пенятся бурунчики, кивает одинокая застрявшая ветка, деловито рокочет где-то совсем близко водопад. Как же мы называли эту речку? Слово, в котором было что-то вроде «коска». Или «коске»? Уже забыл…
Сюрприз, однако, поджидал мужика, что шел передо мной (у меня сомнений не было, что это мужчина – какая бы женщина попёрлась одна по глубокому снегу черт знает куда?). Судя по следам, постоял он, вероятно, в растерянности, поелозил-посуетился, и пошел вдоль речки налево, вниз по течению. Я за ним.
Дальнейшее окончательно убедило меня в том, что проходил здесь мужик, и мужик здоровый, крепкий. Несколько извилистых поворотов, русло речки сузилось. Мой упорный предшественник порылся в валежнике, притащил три крупные, длинные жердины, устроил мостик и перебрался на другой берег. Естественно, я перебрался тоже. Поступил он потом очень странно: дошел – уже по другому берегу – обратно, до того места, куда подходил вначале; развернулся спиной к реке и спокойненько направился по редкому сосновому лесу не к озеру, а чуть в сторону.
Я шел по следу, размышляя о причине непонятного зигзага. И неожиданным щелчком выскочила из какого-то закоулка памяти картина: я стою у речки в том самом месте, где топтался в затруднении лыжник. Лето, зеленые сосны, кусты черники, и передо мной… поросший мхом полусгнивший бревенчатый мост(!), наполовину обвалившийся в воду.
Когда ж это было? Двадцать лет назад? Больше? Да, точно, здесь был мост, и мост широкий, даже телега могла проехать. И заросшие следы от дороги… Этот человек знал про мост. Вот как! Куда же он идет? Я уже и думать не думал про возвращение домой. День в разгаре. Вернуться еще успею. Сориентируюсь по ходу дела – смотря, куда пойдет след.