Читать онлайн Подружка бесплатно

Подружка

Глава 1

С Соколовой Машкой и Вовкой Дубовым я дружила еще с детсадовского сада. Мы все жили в одной и той же девятиэтажке. Я на пятом этаже, Вовка подо мной на четвертом, а Машка в другом подъезде на восьмом. Машка была большая, на целую голову выше меня, но лицо ее было детским, как будто она совсем маленькая. Пухлые щечки, пухлые губки, коротенькая челочка на лбу. А Вовка всегда был тощим и длинным. Этакий тонкий стебелек. Позднее, уже в школе, к нему прочно приклеилась кличка Дрищ. Но мы с Машкой его так никогда не называли.

На физкультуре в садике, когда нас выстраивали по росту в шеренгу, Машка всегда была первой, за ней шел Вовка, а я вечно торчала в середине. Я была среднего роста. Ни высокая, ни маленькая. И телосложением была средняя – ни толстая и ни худая.

Не знаю, как Вовку, но меня Машка несколько раздражала своим детским пухлым лицом и крупным телосложением. Подойдет ко мне вся такая большая, а лицо при этом, как у совсем маленькой – щечки пухлые, губки надутые. Я хоть и была меньше ее и по росту, и по объему, но в ее присутствии чувствовала себя взрослой рядом с огромным младенцем. А Вовка, в силу своей безобидности, был у нас как еще одна наша подружка. Мы с Машкой иногда вообще забывали, что он мальчик.

Однажды, это было летом после второго класса, пошли мы загорать за дома. И вот пришли мы в степь, примяли высокую траву, разложили на ней тонкое тканьевое одеяло, разделись и улеглись на него в одних трусах. Трава стояла вокруг нас стеной, и было ощущение, что мы находимся в глубоком уютном гнезде. Машка посередине лежала, а мы с Вовкой по бокам.

– А я на Волге на пляже была, – сказала Машка, загораживая рукой глаза от яркого солнца. – Там есть место, подальше от основного пляжа, где загорают и купаются голышом. Все там голые – и дядьки, и тетки, и дети.

– Это нудисты, – со знанием дела заявил Вовка. – Их по телевизору показывали в новостях.

– А зачем они голышом загорают? – тоже прикрывшись рукой от солнца, я наблюдала за ползущим по небу красивым облаком. – Разве им не стыдно?

– Они говорят, что так они чувствуют свободу и слияние с природой, – серьезно ответил Вовка.

– А в трусах чего? Свободы нет что ли? – удивилась я.

– Вся одежда и трусы в том числе – это все искусственное, созданное человеком, – Вовка надвинул на глаза кепку. – Природа нас голыми создала. Вот животные, например, ходят без трусов. Какие есть, такие и есть, это люди придумали всякую одежду, не знай зачем. Бабушка говорит, что если бы люди ходили без одежды, то у них выросла бы шерсть. И вообще люди навыдумывали всякое лишнее, без чего можно обойтись.

– А давайте тоже голышом позагораем! – Машка приподнялась на локте и посмотрела на нас задорным взглядом.

– Как? – испугалась я. – Вовка же мальчик!

– Вовка? – Машка уже стянула с себя трусы и вскочила на ноги. – Так Вовка же наш!

«Вовка наш» – это прозвучало так, как будто Вовка не такой мальчик, как все, а наш, свой, и рядом с ним можно все.

Голая Машка начала скакать на том месте, где только что лежала, и вид ее был очень счастливый.

– А голышом правда чувствуется свобода! Я сливаюсь с природой! – она скакала, кружилась как заведенная с дурацкой улыбкой на пухлых губах, и мы с Вовкой позавидовали ей и тоже стянули с себя трусы, вскочили и начали скакать вместе с ней. Мы прыгали, вопили, и я вдруг действительно почувствовала какую-то странную свободу. Без трусов было гораздо лучше, чем в них. Нижняя часть тела как будто испытывала какое-то открытое, щекотливое чувство и хотелось дико орать и дико прыгать, и мы прыгали и орали. При этом мы украдкой разглядывали друг друга. Большая Машка была похожа на гигантского голого пупса, а Вовка напоминал костлявого ребенка из блокадного Ленинграда. Я самой себе казалась хорошенькой, ладненькой и вообще нормальной.

Мы разошлись не на шутку. Вовка прыгал, между ног у него болталось, Машка издавала нечленораздельные вопли, а я стала падать в мягкую траву, приминая ее еще больше и орала от охватившего меня восторга. Вовка и Машка тоже стали с воплями падать в траву и валяться. Мы знали, что в высокой траве нас никто не увидит, и чувствовали себя очень расковано. Наши вопли, дикое скакание и валяние в траве ввело нас как будто в экстаз, в какой-то полоумный транс, и наши действия были похожи на оргию безумных.

Вдруг я заметила высоко над травой молодого парня. Он как будто шел по воздуху. В груди у меня все похолодело, а Машка с Вовкой продолжали орать, скакать и валяться, ничего не замечая вокруг. Вовка еще и споткнулся и грохнулся своими острыми костями поперек меня.

– Вовка, смотри! – стукнула я его в ребра и показала на плывущего парня.

Вовка тут же угомонился и со страхом уставился вверх. Тут и Машка увидела парня. Она завизжала, как резанная и поскорее прикрылась одеялом. Мне вдруг тоже стало стыдно, и я схватила другой конец одеяла и прикрылась, а Вовка выудил откуда-то Машкино платье и закрылся им.

Вдруг сверху, через траву, к нам потянулась большая лошадиная морда, и мы все в ужасе завизжали. Парень потянул поводья, а я, наконец, поняла, что он не плывет по воздуху, а сидит на коне.

– Тпрууу! Сивка! Тпру! – парень кругами ходил вокруг нашего «гнезда», а мы, как зачарованные смотрели на него и поворачивались к нему лицом, чтобы он не увидел со спины наши голые попы. – А чего вы голые? Что-то случилось? Может полицию вызвать? – у него было озабоченное лицо, а я разглядела, что парень очень красив. Черные волосы, черные глаза, под расстегнутой рубашкой загорелый торс…

– Нет! Не надо полицию! Мы просто загорали так! – пролепетала Машка.

– Мы нудисты! – серьезно заявил Вовка.

– Да, мы нудисты! – поддакнула Машка, а я была слишком смущена, чтобы произнести хоть слово.

– Нудисты?! – парень вдруг громко захохотал, прошел еще один круг вокруг «гнезда», а потом пришпорил коня и все с тем же неудержимым хохотом помчался прочь. Раздвинув траву, мы долго смотрели ему вслед. Красиво он скакал. И конь красивый, и парень красивый.

– Я знаю его, – сказала Машка. – Он живет вон там, в одном из коттеджей. Это старший брат Таньки Лапиной. Он ее на семь лет старше.

– Да? – я быстро посчитала про себя, сколько ему лет. Получалось примерно шестнадцать…

– А ты не знаешь, как его зовут? – спросила я подругу.

– Ринат.

О-о, какое имя! Ринат! Шестнадцать лет! Такой красивый, такой удивительный! А как он скачет на коне!

Вовка стоял позади меня и дышал мне в макушку, а Машка так же, как и я застыла с восторженной улыбкой, провожая влюбленным взглядом похожего на цыгана красивого паренька.

– Везет ему, – вздохнув, заявил Вовка. – Живет в своем доме, коня имеет. – Я бы тоже хотел вот так на коне.

Мы с Машкой покосились на него, а я тут же представила, как тощий, словно из концлагеря, Вовка восседает на огромном коне. Нет, он бы не смотрелся верхом так, как Ринат. Ринат уже взрослый, красивый, а Вовка? Вовка он Вовка. Дрищ.

Когда мы вернулись с поля в многоэтажки, во дворе нашего дома на меня налетела моя мама.

– Надя! Ты где была? Я все дворы оббегала! Чуть с ума не сошла! Я же сказала тебе гулять только у дома, чтобы я могла видеть тебя из окна!

– Так мы в степь ходили! – сделав невинное лицо, сказала я, хотя взбудораженный вид мамы смутил меня. – А степь, между прочим, видно из нашего окна. Ты меня там не видела?

– Нет! Ничего я не видела! Зачем вы туда пошли, когда я сказала тебе только у дома гулять? Кругом одни маньяки!

– Вы нас не видели из-за высокой травы, – встрял в наш диалог Вовка. – В этом году трава что-то очень разрослась.

– Это из-за дождей она так прет, – сказала я, чувствуя, что мне не по себе. Присутствие мамы всегда смущало меня. Мне почему-то всегда хотелось спрятаться от ее всевидящего и всепонимающего ока. С недавнего времени я стала даже прятаться от нее и переставала играть с друзьями, когда замечала, что она наблюдает за мной из окна. Ее взгляд как будто парализовывал меня. Мама с рождения возлюбила меня всепоглощающей любовью. Она души во мне не чаяла. У нее была эйфория, когда я появилась на свет, счастье переполняло ее до краев. Ни на минуту она не хотела расставаться со мной и постоянно смотрела, как я сплю, как я ем, как корчу рожицы, как чихаю. Даже мои младенческие какашки приводили ее в умиление. Когда нас с ней выписали из роддома, и она стала выходить со мной на улицу, то вся светилась от счастья, и прохожие улыбались, глядя на нее. Пока я была младенцем, она боялась пропустить малейшее мое действие. Ей хотелось видеть, как я играю, пью, ем, как рисую, как делаю первые шаги. С первых дней моей жизни она не могла наглядеться на меня, но позднее, она стала немного понимать, что слишком уж прониклась мною. Она не могла не видеть, что все, прежде одержимые своими младенцами другие мамаши, постепенно стали отдавать своих детей в садики, устраивались на работу. Ей же не хотелось разлучаться со мной ни на минуту. Однако ей пришлось это сделать, потому что я сама стала проситься в детский сад. Вовка и Машка ходили туда, и я тоже хотела быть там с ними. Маме пришлось уступить, и когда мне было четыре с половиной года, она отдала меня в садик, в ту же группу, где были Машка с Вовкой. Но она частенько старалась забрать меня пораньше. Ее работа уборщицей в храме позволяла ей это. Именно из-за меня она пошла на эту работу, чтобы как можно больше времени проводить со мной. Убиралась она сразу после литургии, и на это у нее уходило всего часа два. У нее было много времени, чтобы заниматься мною, и, когда я пошла в гимназию, она провожала меня, встречала и с удовольствием помогала мне делать уроки.

Мамина опека мне досаждала особенно по утрам, когда я собиралась в гимназию. Утром мне всегда хотелось плакать. Настроения не было никакого, а мама, видя, что я такая вся несчастная, начинала шутить, пытаясь вызвать во мне улыбку или даже смех, и я ради нее улыбалась. Но больше всего мне хотелось, чтобы меня оставили в покое. Я даже грубила маме по дороге на остановку.

– Говори со мной вежливо! – возмущалась мама. – Я понимаю, что у тебя настроение плохое утром, но я же не виновата в этом! Что ты на меня постоянно бзыкаешь? А если я так буду с тобой разговаривать?

И я старалась разговаривать с ней вежливо, хотя даже не разговаривать, а просто молчать. Но такое напряжение между нами появилось совсем недавно, к концу второго класса. До этого я довольно охотно отзывалась на ее шутки и смеялась. Мало того, я сама много говорила, рассказывала ей обо всем, а потом вдруг поняла, что не хочу посвящать ее в свои дела.

– Переходный возраст, – решила мама.

А я не понимала, о чем это она. Я знала, что мне просто не хочется тащиться утром в гимназию, ехать в этом тесном, битком набитом детьми и учителями автобусе, застревать то и дело в пробках… От моей остановки до гимназии автобус ехал не меньше часа, и когда я вылезала из него, то еще часа два чувствовала тошноту. На завтрак есть ничего не могла, и отходила только к обеду. А часа в три нас снова сажали в этот жуткий автобус, и мы ехали обратно, и меня снова тошнило. Мама встречала меня на остановке, а я, вся помятая и измученная, еще и вежливо должна была с ней общаться. Правда, в самой гимназии не все было так плохо. После уроков нас выводили гулять на детскую площадку, и мы там играли. Я дружила с Галей – она была дочкой священника, и с Дашей из многодетной семьи. Учительница говорила нам, что мы втроем самые послушные, самые дисциплинированные девочки из класса. Это потому, что, когда она звала нас обратно в гимназию, мы тут же переставали играть и подбегали к ней, а остальные не слушались и продолжали заниматься своими делами.

Сейчас, летом, мне было несколько легче, потому что не надо было ездить в гимназию и просиживать часами за домашним заданием. Я высыпалась, много гуляла и чувствовала себя прекрасно. Однако, когда я гуляла во дворе, то постоянно смотрела на свои окна на пятом этаже. Мне нужно было убедиться, что мама не наблюдает за мной. И если я не видела ее ни в одном из окон, то успокаивалась и спокойно играла, а если она смотрела на меня, то тогда я переставала носиться и дурачиться и просто замирала на месте. Мама скоро поняла, как действуют на меня ее взгляды и стала стараться наблюдать за мной потихонечку, украдкой, так, чтобы я не замечала ее.

Вечером того же дня, мама объявила мне, что завтра мы пойдем с ней в храм на исповедь и причастие, и что нужно записать на листочек все свои грехи. Я уже имела опыт исповеди. С того времени как мне исполнилось семь лет, я уже много раз исповедовалась. А до семи лет я просто ходила в храм и причащалась без всякой исповеди. И вот маме снова понадобилось идти в церковь. Она обожала церковные службы, верила в Бога всем сердцем и меня постоянно пыталась приобщить к вере. Она читала мне перед сном жития святых, научила меня молиться, и когда пришло время отдавать меня в школу, она определила меня в православную гимназию. Ей пришлось много денег платить за эту гимназию, но она ни о чем не жалела. Ей очень хотелось, чтоб я была верующая, чтоб я попала в рай. А еще ей хотелось уберечь меня от кошмаров, творящихся в обычной школе.

– В этих школах мат-перемат стоит, мальчишки над девчонками издеваются, девчонки все крашеные-перекрашенные, все курят, у всех на уме одно непотребство вместо учебы, – говорила она, и я была с ней согласна. Я видела старшеклассников из Машкиной и Вовкиной школы, и они вызывали во мне тихий ужас. Девки крашеные, пацаны на головорезов похожи, и все друг с другом обнимаются, виснут друг на друге, целуются, курят и громко ржут. В моей гимназии дети были совсем другие. Никакого мата, старшеклассники и старшеклассницы скромные, с чистыми открытыми лицами. Мальчики в строгих, похожих на форму семинаристов костюмах, девочки в длинных, ниже колен формах и фартуках. Все верующие, все боящиеся чем-то оскорбить Христа, трепещущие перед исповедью…

Вот и я теперь, узнав, что завтра мне придется идти на исповедь, затрепетала. Мне ж теперь придется исповедоваться в том, что я голая загорала. И как в этом каяться? Как назвать этот грех? Согрешила нудизмом? Да, точно так и надо записать. Согрешила: гордостью, тщеславием, многоядением, нудизмом…

Мама в это время тихо молилась, бормоча перед иконами: «Широк путь зде и угодный сласти творити, но горько будет в последний день, егда душа от тела разлучатися будет: блюдися от сих, человече, Царствия ради Божия…»

А что, если священник потребует подробностей? Что если спросит, что значит «согрешила нудизмом»? Были случаи, когда он просил пояснить что-то непонятное в моем списке грехов. Мне не хотелось ничего пояснять, рассказывать в подробностях… Я вспомнила странное чувство свободы, какой-то прохлады в нижней части тела, щекотливое, открытое чувство… Стыдно. Богородица в детстве никогда бы не стала загорать голышом. Мне мама говорила, что если не знаешь, как относиться к какому-то поступку, то надо представить Богородицу и подумать, сделала бы она так или нет. И вот теперь я четко понимала, что Богородица, когда Она была в моем возрасте, никогда не загорала бы так, как я сегодня. Ей такое и в голову не могло прийти…

Перед моими глазами так и проносились сцены, как мы орем и скачем словно бесы. Голые, вопящие, охваченные каким-то дьявольским экстазом. Ой… Может быть, так и написать: «бесновалась в голом виде»? Нет, это уж совсем привлечет внимание. Надо просто написать, что согрешила нудизмом…

«Трепещут ми уди, всеми бо сотворих вину: очима взираяй, ушима слышай, языком злая глаголяй, всего себе геенне предаяй; душе моя грешная, сего ли восхотела еси?»

Мама бормотала слова молитвы перед освещенной лампадой иконой Христа, а я сидела на кровати, подложив под спину подушку и писала, снедаемая стыдом, свои грехи. Через какое-то время, мама закончила молиться, взяла толстую книгу с житиями святых и стала читать мне о святой великомученице Варваре. Я никогда не любила слушать об истязаниях людей, и сейчас мне было неприятно слушать, как издевались над святой Варварой. Били ее, мучили, и за что? Только за то, что она христианка. Глупо. А еще меня всегда удивляло, что и в Библии, и в житиях святых Бог всегда открыто говорит с людьми, является им, утешает. В наше время почему-то такого нет. Почему Бог перестал открыто говорить с нами? И чудес таких больше нет, как раньше. В житиях святых такие изумительные чудеса описываются, но почему сейчас ничего подобного не происходит? Чудеса если и есть, то не такие яркие, как были когда-то. Например, несколько раз мама читала мне о том, как люди, погребенные заживо на чужой стороне, вдруг оказывались на Родине, освобожденные и невредимые. Или утопленник какой-нибудь, о котором все лили слезы, вдруг появлялся прямо в храме, мокрый, в водорослях, но живой и невредимый. Как это? И было ли это на самом деле? Мама верила, что так оно и было. Я тоже верила, но в то же время у меня постоянно возникали вопросы.

– Надо просто верить, не рассуждая, – говорила мне мама в ответ на мои недоумения. – Мы не можем охватить своим немощным умом Божии чудеса и Его дела.

На следующий день мы пришли с мамой в храм. Папа остался дома. Он не был христианином и вообще верующим, но допускал, что «что-то там может и есть». Он не препятствовал ни мне, ни маме в наших походах в храм, и только однажды разозлился на маму и даже замахнулся на нее. Это произошло тогда, когда мама определила меня в православную гимназию.

– Я хотел нормального ребенка воспитать, – с горечью сказал он, после бурной вспышки недовольства, – а ты из нее хочешь вырастить непонятно что.

Мама удивилась его вспышке и потом не раз говорила мне, что все это козни дьявола, что дьявол не хочет, чтоб мы шли к Богу, и потому вот таким образом, через папу показывает свое недовольство. А я не понимала ничего. Мой папа добрый и хороший, и я не могла представить, что дьявол через него строит какие-то козни.

В храме горели свечи и лампады, пахло ладаном. Мама в умилении молилась, а я мучилась. Служба казалась мне нескончаемо длинной, мне хотелось есть, пить и вообще мне было скучно. Иконы, на которые мама смотрела с благоговением и умилением вызывали у меня чувство отторжения и вины. Да, я чувствовала себя виноватой перед всеми этими мученицами, девственницами, праведницами. Дева Мария в детстве стояла в храме как свеча, внимая Богу, а я мучилась здесь. Иконы меня не умиляли, благоговения во мне не было. На кресте висел изнемогающий Христос – Он пострадал и за меня тоже, а я смотрела на Него и ничего не чувствовала. Хотя нет, я чувствовала сильнейшую вину перед Ним. Он страдал на кресте, а я стою тут, смотрю на Его страдания, и они меня не трогают. Много раз я хотела искусственно вызвать в себе сострадание к Христу, прочувствовать Его боль, ведь Он пострадал безвинно, но ничего не чувствовала. Ни благодарности Ему у меня не было, ни элементарного сострадания. В моей душе всегда была уверенность, что я была всегда, что меня не быть не могло. Я была и буду и Христос тут ни при чем. Я никогда не ощущала, что Христос мой создатель и спаситель, у меня не было чувства преклонения перед Ним. Но у меня был страх – я боялась Его. Я старалась не смотреть на крест, чтобы не чувствовать вину и страх. Мама много раз говорила мне, что Бог – это любовь и сама доброта, и я верила, что это так, но в то же время я боялась, что Он может меня наказать. Он ведь наказывает. Он поражает тех, кто не за Него. И в гимназии нам говорили, что те, кто отпадает от Бога – несчастные, невидящие истинного света, люди. И я боялась. Боялась быть несчастной и невидящей истинного света. Но в тот день страх мой достиг небывалого предела. Мне не хотелось признаваться молодому, сутулому священнику в том, что я голышом загорала, что в таком виде скакала, как бесноватая… Но если я не открою этот грех, то Бог отвернется от меня, и мне будет плохо.

Мы с мамой встали в очередь на исповедь, и, когда подошел мой черед исповедоваться, я на дрожащих ногах направилась к священнику. В руках у меня была бумажка, где четко было выведено, что я согрешила нудизмом. Я открыла рот, чтобы назвать парочку незначительных грехов, а потом где-то в середине назвать свой позорный грех, потом снова перечислись несколько нестыдных грехов. В общем, свой страшный грех я хотела замаскировать среди мелких грешков, чтобы он не так воспринимался. И только я открыла рот, чтобы начать перечислять грехи, как священник взял у меня из рук бумажку, сам молча прочел список грехов, молча разорвал в клочки мою писанину, потом молча накрыл меня епитрахилью, прочел разрешительную молитву и ласково напоследок сказал:

– Иди, маленькая, причащайся с миром…

И все! Я просто не верила своему счастью!

Глава 2

Наступила осень, мы пошли в третий класс. Машка с Вовкой в обычную школу, а я в православную гимназию. Если бы мама не определила меня в мою гимназию, то и я бы училась сейчас вместе с ними в одном классе. И мне жаль было, что я не с ними. Их школа была недалеко от нашего дома, в пяти минутах ходьбы, и учились они там только до обеда. А я в своей гимназии сидела до трех-четырех часов дня, а потом еще нас развозил автобус. Из-за пробок на дорогах я приезжала домой то в пять, а то и в половине шестого вечера, а еще надо было делать уроки. И вообще их школа мне больше нравилась потому, что она была настоящей школой, а моя гимназия не имела еще своего помещения – мы учились в каких-то разных зданиях, и все у нас было неустроенно и плохо. Это было от того, что гимназию организовали в тот самый год, как я пошла в первый класс, и потому здесь было так все неопределенно и непонятно. У Машки с Вовкой с первого класса была одна и та же учительница, а у меня была уже третья. Учительницы в гимназии долго не выдерживали и быстро увольнялись, или же их увольняла сама директор. Эта наша директриса была очень страшная, голосистая и постоянно ругалась. Она была очень похожа на нашу толстую уборщицу. Та тоже постоянно ругалась. В перемену я боялась в туалет сходить, потому что уборщица сидела как раз напротив туалета и орала на нас, что мы бегаем и пол топчем. И вот так же, как уборщица орала на детей, так же наша директриса орала на учителей. Мама очень переживала, когда от нас ушла вторая учительница. Это была уже не молодая женщина. Миленькая, добрая, она очень радовалась, что ее взяли к нам в гимназию. Раньше она работала в обычной школе и рассказывала, что там очень трудно было работать из-за ужасных детей. Она говорила, что здесь, в гимназии, дети просто чудесные. Но вот директриса наша ее почему-то невзлюбила, наорала на нее за что-то, и та уволилась. Теперь у нас была третья учительница, Анна Афанасьевна. Молоденькая, красивая. У нее были почти прозрачные светло-голубые глаза и тонкая фигура. Скромная и тихая, она как будто боялась нас, детей, и мы ее совсем не слушались. В классе во время уроков стоял шум и гам – Анна Афанасьевна не могла справиться с нами. Некоторые родители приходили на уроки, чтобы помочь бедной учительнице угомонить детей, но из этого ничего не получалось. Мама моя тоже один раз пришла помогать Анне Афанасьевне. Помню, что я одна из немногих в классе тихо выполняла свое задание, а большинство не обращали внимания ни на мою маму, ни на маму другой девочки, ни на учительницу. Три женщины громко орали на шалунов, но те не воспринимали их крика и продолжали шалить. Мама ушла в тот день из гимназии с головной болью. Скромная и пугливая Анна Афанасьевна очень рассердила ее своим неумением обращаться с детьми.

– Какой толк от этой учительницы? – возмущалась она. – Стоит, мямлит перед классом, а дети на головах стоят! Нет, нечего тебе там делать!

Мама продолжала исправно платить за гимназию, но меня часто оставляла дома. Так что я в конце второго и начале третьего класса частенько пропускала уроки. Мама сама стала заниматься со мной дома, и мне это нравилось.

Многие родители были очень разочарованы положением дел в гимназии. Они думали, что здесь будет благодатно и хорошо, как в храме, но на деле оказалось все совсем не так. Верующие учителя оказывались некомпетентными, а отсутствие у гимназии собственного помещения изматывало всех постоянным кочеванием из одного здания в другое. Мама старалась успокоить себя тем, что так будет не всегда, что когда-то все наладится, просто надо подождать, ведь гимназия существует только лишь третий год. Она без конца рассказывала папе о том, как плохо и неустроенно в этом православном учебном заведении, какая там противная директриса-самодур, какие там ужасные учителя. Однако каждый свой рассказ она заканчивала выводом, что вот только дети там необыкновенные. И это действительно было правдой. Во всей гимназии дети, воспитанные в православной вере, в православных семьях, очень отличались от обычных детей.

Папа молча слушал маму и ни разу не упрекнул ее в том, что она сама отдала меня туда. Он просто спокойно внимал ей и молчал. Никакой диавол его не крутил.

А я продолжала, когда у меня было свободное от уроков время, дружить с Машкой и Вовкой. Мы либо гуляли на улице, либо подолгу сидели у Вовки дома, разговаривали и играли в настольные игры. Нам нравилось у него дома. Его бабушка, работающая фасовщицей в магазине, часто отсутствовала, и нам было комфортно одним в квартире. У меня и Машки мы никогда не собирались, потому что у нас дома всегда были мамы.

В последнее время у Вовки на лице часто появлялись синяки. То под глазом у него синяк, то на скуле, то нос распухший.

– Я просто подрался, – спокойно говорил он, когда я спрашивала его, в чем дело.

Его спокойный тон не вызывал у меня никакого беспокойства. Ну подрался и подрался. Он же все-таки мальчишка, а мальчишки все дерутся.

– Да не дерется он! Это его пацаны достают! – просветила меня как-то Машка, когда в очередной раз мы собрались у Вовки дома.

– А чего им надо? – удивилась я.

– Не знаю, – пожала плечами Машка. – Просто достают и все.

Синяки на теле друга не давали мне покоя. Всякое страдание отождествлялось в моем мозгу с мученичеством, а мученичество всегда вызывало во мне отторжение. Я даже в последнее время просила маму читать мне просто о преподобных, юродивых и отшельниках, но только не о мучениках. А тут у меня перед глазами ходил самый настоящий мученик, и мое сердце сжималось от боли. В моей гимназии никого не били. Мы там все были друзьями, и старшие дети любили нас, малышню, а мы обожали их, и о том, чтобы кто-то кого-то бил или даже просто обидел на словах – такого и в помине не было.

– Ты мученик, – так и сказала я однажды Вовке, когда увидела у него под заплывшим красным глазом очередной синяк.

Его бабушка, Марья Ивановна (она в тот день почему-то была не на работе), проходила как раз по коридору мимо Вовкиной комнаты и услышала мой вердикт. Она зашла к нам и вдруг расплакалась. Я, как всегда, когда рядом были взрослые, словно язык проглотила, а Машка с Вовкой кинулись к ней и стали ее утешать.

– Они совсем замучили мальчишку! Совсем забили его! – всхлипывала бабушка. – У него ведь и на животе синяки, и на спине! Я уж и в школу ходила, и к учительнице обращалась, и к директору, но толку никакого! Вовочка не говорит, кто его избивает, и взрослые не знают, кого наказывать.

Машка с детским выражением на пухлом лице жалостливо гладила старушку по спине, а Вовка просто стоял, уткнувшись в бабушкино плечо.

– А может его просто в гимназию нашу перевести? – робко спросила я, продолжая сидеть на диване. – У нас там дети хорошие.

– Да где ж я столько денег возьму на гимназию эту? – горестно спросила бабушка.

– Ему надо научиться драться, – надув детские губки произнесла Машка, продолжая гладить Марью Ивановну по спине. – Если б он знал всякие там приемчики, то раскидал бы этих гадов!

– А у нас в подростковом клубе, кажется, есть борьба, – вспомнила я. – Надо сходить туда и узнать, что там и как. Ты согласен, Вов?

– Не знаю… – Вовка оторвался от бабушкиного плеча и посмотрел на меня. – Даже если я научусь драться, то разве я смогу один против троих пойти?

– Сможешь! – чуть ли ни крикнула я, забыв о своей робости. – Недавно в газете писали, как одна девушка раскидала двух здоровенных парней! Мне папа еще эту статью зачитал, потому что ему понравилось, что хрупкая девушка справилась с двумя громилами. Он хочет, чтоб я тоже драться умела, чтоб защитить себя могла, если что. А те громилы у девушки сумку хотели отобрать, а она как даст одному, как даст другому, и ногами их и руками, и головой! Полиция, когда подоспела, они уже лежали на асфальте все в крови и со связанными руками!

Вовкины глаза блеснули надеждой, и на его худом лице появилась улыбка.

– Сейчас уже поздно, а завтра давайте сходим туда, а? – предложил он. – Сразу после школы. Ты сможешь завтра? – спросил он меня.

– Конечно, я завтра опять не еду в гимназию. Вы во сколько заканчиваете завтра?

– В час.

– Ну так я подойду к часу к школе.

– Нет, – возразила Машка. – Ты лучше сразу иди к клубу, а то около школы у нас вечно хулиганье отирается, а ты такая, что тебя любой обидит и не заметит.

Я испуганно посмотрела на нее. Неужели у них там все так страшно? Как хорошо, что я учусь в православной гимназии.

На следующий день я ждала их у подросткового клуба. Я боялась, что со мной, как с маленькой пойдет мама, но, к моей радости, она не пошла – у нее возникли какие-то там неотложные дела.

Клуб располагался в одном из многоэтажных домов и занимал весь первый этаж и полуподвал. В ожидании я прочитала большую вывеску над дверью клуба. Здесь кроме борьбы обучали еще и танцам, и гимнастике и игре на гитаре, и рисованию. Из клуба то и дело выходили девочки. У всех у них были гладкие аккуратные головки с шишечками на затылке. Некоторые из них несли гимнастические обручи, и мне казалось, что это какие-то необычные девочки, что они из другого мира, где все красиво и интересно.

Вовка с Машкой подошли ко мне веселые и шумные. Вовке сегодня удалось избежать столкновения с хулиганами.

– Надюха, привет! – громко крикнула мне Машка, как будто я стояла далеко, и мне надо орать. – А мы сейчас кота пушистого встретили! Рыжего! Такого толстого! Вовка ему свой бутерброд отдал!

Довольный Вовка стоял рядом и улыбался своей приветливой улыбкой на худеньком лице. Из-под его вязаной шапки торчали как всегда лохматые русые волосы. Он был чуть ниже крепкой Машки и в два раза тоньше нее. И вот это вот тощее чудо еще и еду свою раздает всяким жирным котам!

– Лучше б он сам съел этот бутерброд, – проворчала я, – а то тощий, как… как…

– Как Дрищ! – весело помогла мне Машка.

Вовка тут же насупился, я подкатила глаза, а Машка открыла дверь в подростковый клуб. Мы гурьбой зашли внутрь и оказались в широком и пустом холле. Из холла тянулся вглубь коридор со множеством дверей, из которых доносились детские голоса и смех. Мы неуверенно направились по этому коридору. Вдруг из одной из дверей выскочили две веселые девочки с гимнастическими ленточками и обручами. Своими прилизанными головками с шишками на затылках они напоминали балерин.

Мы с любопытством проводили их взглядом, а потом Машка приоткрыла дверь, откуда они вышли, и заглянула внутрь. Нам с Вовкой тоже было любопытно, но Машка большая и высокая загородила собой весь обзор. Мы только слышали на фоне детских голосов взрослый голос их преподавательницы. Я попыталась подпрыгнуть повыше, чтобы хотя бы из-за Машкиного плеча посмотреть, что там такое происходит. Вовка тоже пару раз безуспешно подпрыгнул, а потом догадался просто раскрыть дверь пошире. Теперь мы все втроем смогли заглянуть внутрь. Это была самая обычная раздевалка. Вдоль стен стояли шкафчики, а посредине, на лавках, одевались похожие на балерин девочки. Из раздевалки была еще одна дверь в большой гимнастический зал, и в проеме этой двери стояли две взрослые женщины. Заметив нас, одна из женщин оборвала разговор и направилась к нам. Я испугалась и спряталась за Машкину широкую спину.

– А вы у нас кто? Записываться пришли?

– Мы? – удивилась смелая Машка, никогда не смущающаяся перед взрослыми. – А вообще-то да! Мы записываться!

Женщина оглядела ее большую фигуру, потом, игнорируя Вовку, перевела взгляд на меня.

– А ты там чего прячешься? Ну-ка, выходи!

Я покраснела и вышла из-за Машкиной спины.

– Тоже хочешь заниматься? – ласково спросила меня женщина.

Я испугано посмотрела ей в глаза, потом глянула на Машку, на Вовку… Мысль о том, чтобы записаться на гимнастику мне даже не приходила в голову. Гимнастика, балет, современные танцы – все это было направлено на движение тела, на красоту этих движений, но все телесное вызывало отторжение у православных. В гимназии у нас приветствовалось только пение, да и то только русских народных песен. У нас там даже хор был, который выступал на всех праздниках. Девочки в этом хоре все были в длинных красных сарафанах до пят, под сарафанами белые рубахи с длинными рукавами, на головах кокошники. Мальчики были в широких штанах и подвязанных на поясе кушаками рубахах. Все прилично и никаких открытых ножек и ручек. Когда они пели свои русские народные песни, мне казалось, что я попала на какое-то шумное собрание русских разбитных баб и парней. Их пение казалось мне грубым, топорным. Но зато учителя, директриса, священники и родители, приходившие на эти концерты, были довольны. В гимназии приветствовалось все русское, народное. Моя мама этого не понимала: «Зачем они детей учат таким бабским песням? Как будто в деревенские бабы их готовят», – тихо делилась она своими впечатлениями с папой. Сама она любила все утонченное, изящное, и одеваться старалась красиво. Прошлым летом ее угораздило зайти по каким-то там делам в гимназию в открытом, нежно-голубом сарафане. Так завуч, когда увидела мамины голые плечи, даже разговаривать с ней не стала – выпроводила ее вон из гимназии.

– Да вы что? В таком виде в православную гимназию?! Нельзя! – завуч старалась не смотреть на оголенные мамины плечи, стыдливо опускала глаза и махала на маму руками, чтобы та поскорее вышла вон.

А мама в этом сарафане за год до этого венчалась с папой в храме, и никто ей ничего не сказал.

– Подумаешь руки и плечи голые! – возмущалась потом она дома перед папой. – Ноги-то прикрыты! Меня в храме венчали с тобой в этом сарафане, а тут даже разговаривать не стали!

– Но ты сама на венчании говорила, что чувствуешь себя неуютно с голыми плечами. Да и плечи у тебя, надо сказать, неординарные! Шикарные плечи профессиональной пловчихи. И ты со всей этой соблазнительной роскошью полезла в святые места!

Мама тогда рассмеялась на папины слова. Она действительно много лет занималась плаванием, даже участвовала в соревнованиях, и сейчас раз в неделю она с удовольствием ходила в бассейн, и плечи ее действительно были очень развиты. Однако после инцидента с завучем, она больше не ходила ни в храм, ни в гимназию в открытых майках и сарафанах. Она вообще с недавнего времени словно задрапировалась длинными юбками и наглухо закрытыми блузками и кофточками. От меня же требовалось одеваться в длинное и закрытое только для гимназии и храма. В остальное время я могла спокойно ходить и в джинсах, и в майках. Летом вообще в коротеньких шортиках и юбочках бегала. В гимназии же все ходили прилично прикрытые, и думаю, что если бы там нас и стали обучать танцам, то только каким-нибудь плавным, где все прилично, где не дергаются как раскоряченные эпилептики. И вот теперь, когда эта женщина из подросткового клуба спросила меня, хочу ли я заниматься гимнастикой, я растерялась. Но разве это плохо? Мои мысли невольно обратились к Богородице в моем возрасте. Стала ли бы Дева Мария заниматься гимнастикой?

– Конечно, она хочет! – перебила мои размышления Машка.

– А что ж она сама молчит? Стесняется? – женщина очень ласково смотрела на меня.

Я действительно стеснялась. Я всегда чувствовала себя скованной, когда мне приходилось общаться с взрослыми. Машка же со всеми чувствовала себя свободно, Вовка тоже спокойно разговаривал с мужчинами и женщинами, а я так почему-то не могла. Но сейчас я вдруг почувствовала, что очень, очень сильно хочу заниматься гимнастикой. Даже если бы Дева Мария не стала ею заниматься, то я все равно хочу! Хочу!

– Я очень хочу заниматься! – превозмогая скованность, сказала я. – Но мне надо спросить разрешение у мамы…

– Хорошо, спрашивай. Мы занимаемся по понедельникам, средам и пятницам утром с десяти до двенадцати, и вечером с шести до восьми. Так что, если захочешь, приходи! – сказала она, обращаясь ко мне.

– Алена Анатольевна! Можно мы выйдем! – раздался звонкий голос за спиной женщины, и та посторонилась, пропуская трех худеньких девочек-гимнасток. Мы с Машкой тоже отошли в сторону, с завистью глядя на девочек. Вот бы нам тоже такими стать!

Алена Анатольевна улыбнулась нам на прощанье, и уже хотела скрыться за дверью, как Машка в отчаянии спросила:

– А я? Я тоже могу прийти? А то вы только Надюху пригласили! А я как же?

Женщина посмотрела без особого энтузиазма на Машку:

– Приходи… Да, ты тоже приходи…

– Спасибо! Я приду! Мы вместе придем!

Взбудораженные происшедшим, мы с Машкой совсем забыли о Вовке, и пошли по коридору на улицу, на ходу делясь впечатлениями.

– Я маму попрошу купальник мне купить гимнастический, обруч, ленточку! – мечтала Машка. – Ой, как я хочу быть гимнасткой!

– У меня тоже купальника нет. Интересно, он дорогой? И за гимнастику, наверное, тоже платить надо. Даже не знаю… За меня и так много платят за гимназию, – беспокоилась я.

– Да что тут платить? – махнула рукой Машка. – Какую-нибудь ерунду! А зато, как прикольно заниматься будет!

– Да, наверное…

Мы уже вышли на улицу, и даже прошли несколько метров по дороге, когда заметили, что с нами нет Вовки.

– А Вовка где? – посмотрела я по сторонам.

– И правда, где это он?

Мы хотели вернуться обратно в клуб, но увидели, как оттуда вышел довольный Вовка.

– Ты чего там застрял? – тут же спросила его Машка.

– Я на борьбу записался! – с достоинством произнес он, приближаясь к нам. – Завтра уже пойду заниматься.

– Ой, как хорошо! – обрадовалась я. – А где ж ты там записывался?

– В соседнем зале, – спокойно ответил он. – Пока вы с тетенькой разговаривали, я дальше прошел по коридору, заглянул в одну дверь, в другую, увидел большой зал, а там тренер и большие мальчишки в кимоно. Они там боролись. Тренер увидел меня, подошел, и я сказал, что тоже хочу заниматься. Он похвалил меня, что я сам пришел. А то, говорит, все с родителями приходят, а ты, говорит, сам пришел, самостоятельный.

У Вовки был очень довольный, гордый вид.

– А твоя бабушка сможет платить за твои занятия? – спросила я.

– Сможет. За месяц надо отдавать всего сто пятьдесят рублей.

– И все?! – воскликнула я. – Да это же практически бесплатно! Если и за гимнастику столько же берут, то мама точно согласиться…

– Конечно, согласиться! – уверено заявила Машка, и мы довольные, полные надежд, оправились домой.

Глава 3

Мое желание заниматься гимнастикой мама приняла с энтузиазмом.

– Ой, как хорошо! – воскликнула она. – Конечно, занимайся! А то сидишь часами за уроками, сутулиться стала. Я уж сама подумывала отдать тебя в какие-нибудь танцы.

– Русские народные?

– Почему русские народные? Хотя можно и туда… Но мне больше хореография нравиться. Девочки во всем белом, в коротеньких юбочках, на голове шишечки, как у балерин.

– На гимнастику тоже надо с шишечкой на голове ходить, а еще там все в гимнастических купальниках занимаются.

– Прекрасно! Мы все тебе купим!

В понедельник мы с Машкой, в сопровождении мам отправились на гимнастику.

– Все без мам ходят, а мы придем, как какие-нибудь маленькие… – бурчала под нос Машка, исподлобья оглядываясь на свою маму.

– Но ведь уже темно, страшно, а когда закончим, вообще поздно будет, – увещевала я ее, хотя очень боялась, что мы одни с ней придем в клуб с мамами. Но беспокойство мое оказалось ложным. Вечером, в отличие от дневных часов, все девочки пришли в сопровождении взрослых.

В раздевалке мы переоделись в свои новые купальники и отправились в гимнастический зал. Я была в ярко розовом купальнике, а Машка в ярко голубом. Мы робко сели с ней на лавку у стены и с интересом смотрели на резвящихся, в ожидании занятия девочек. Они гнулись в мостики, тянули шпагаты, складывались пополам назад, выкручивались так, как будто у них совсем не было костей.

Мы с Машкой смотрели на все это, и нам не верилось, что и мы когда-нибудь сможем вот так же, как они.

Пришла тренер, та самая Алена Анатольевна, что пригласила нас сюда, и началось занятие. Мы с Машкой были как коряги по сравнению с другими девочками. На шпагаты мы не садились, мостики делать не умели. У нас ничего не гнулось, не складывалось. Я даже не думала, что окажусь такой неловкой. Мне все было больно и плохо. Но Алена Анатольевна почему-то нас с Машкой хвалила. Это было удивительно. Ей, наверное, просто было нас жалко.

Мамы наши сидели в это время в раздевалке. Они в щелку подглядывали за нами и переживали, что мы отличаемся своей негибкостью от других девочек. Но Алена Анатольевна после занятия успокоила их:

– Неужели вы думали, что они в первый же день научатся всему? Пусть походят хотя бы полгода, и тогда посмотрим.

И мы ходили. Месяц отходили, два, три… Я за это время научилась садиться на все шпагаты, выгибалась в мосты, ловила ногу сзади. Машка тоже гнулась и ломалась, вот только поперечный шпагат ей никак не давался. Она была недостаточно «мягкой», как говорила Алена Анатольевна. Я же оказалось очень «мягкой». Мои мышцы быстро поддавались растяжке.

– Вы за ней смотрите, – сказала как-то Алена Анатольевна маме. – Такие «мягкие» девочки обычно склоны к полноте.

Но пока во мне не было никакой полноты. Я была нормальной. Ни худой, ни толстой. Моя спина от гимнастики выпрямилась, живот подтянулся. А Машка почему-то внешне совсем не менялась, и так и оставалась большой, крупной девочкой с детским лицом и выпирающим животом. Рядом с худенькими девчонками она выглядела как кургузая жужа среди легких мотыльков.

– Машенька нетолстая, – уверяла ее мама других мам. – У нее просто широкая кость.

Загруженная гимнастикой и учебой, я практически не видела Вовку. Его занятия борьбой были в другие дни. Мы с Машкой ходили на гимнастику по понедельникам, средам и пятницам, а он на свою борьбу по вторникам, четвергам и субботам. Машка часто рассказывала мне, что Вовка так же, как и мы с ней, стал ловчее и сильнее, и на физкультуре теперь получает одни пятерки.

– Правда, он что-то не поправляется и его все равно обзывают Дрищем, – сказала она мне как-то. Это было уже весной, и мы заканчивали учебу в третьем классе.

– И драться он, хоть и умеет, но почему-то не может расправиться с обидчиками. Так и ходит с синяками.

– А кто его бьет? Ты знаешь? Вы ведь там всегда вместе.

– В туалете мы не вместе, а бьют его именно там.

– Так пусть он не ходит в этот туалет! Пусть на другой этаж ходит!

– Нам можно ходить только в туалет на первом этаже, где мы учимся. На другие этажи нас дежурные не пускают.

– А как же тогда те хулиганы к вам пробираются?

– Они… Не знаю… Но они достали уже! Да и Вовка меня достал! Ходит с синяками и говорит, что не может почему-то дать отпор. Говорит, что как увидит их, этих хулиганов, так его как будто парализует. Трус!

– Может быть, ему в школе вообще в туалет не ходить? Вы же полдня всего там. Это я целый день в своей гимназии, и не могу без туалета, а ему-то можно и потерпеть.

Я с содроганием вспомнила толстую громкоголосую уборщицу, орущую у туалета на детей. Из-за нее я очень мучилась из-за туалета и шла туда уже в самом критическом случае.

– Да ты не понимаешь… – Машка посмотрела на меня. – У нас в школе вообще всех обижают. У меня, например, деньги несколько раз отнимали.

– Кто?

– Хулиганы из нашего класса.

– Из вашего?

– Да. У нас ведь школа неправославная, у нас если мальчишки разойдутся, то начинают пинать под зад всех девчонок и орать при этом: «Жопой к стенке!» Если ты спиной к стене не успела повернуться, то тебя больно пнут.

Я представила, что меня какой-то мальчишка пинает под зад… Но это же унизительно! Это просто ни в какие рамки не лезет! Я бы, наверное, просто умерла от такого унижения. Как хорошо, что я не учусь в этом кошмаре! Да моя толстая уборщица у туалета просто ангел, по сравнению с этим кошмаром!

– А еще, когда мы переодеваемся на физкультуру, то к нам заходят старшие пацаны, и тех девчонок, которые оказываются в это время в трусах, начинают хватать за письки. Меня раз схватил один придурок, так я ему чуть зубы не выбила. Как дала ему по морде! Я ж большая, сильная! – Машка горделиво приподняла подбородок и выпятила грудь.

– Маша, какой ужас! – только и могла воскликнуть я. Если бы меня кто-то так вот… Я может тоже по морде дала, но такое унижение… Какие-то придурки вламываются к девочкам, цапают их, и никто не приходит на помощь…

– А учителя знают об этом? – спросила я.

– Не-а. Их же нет там.

– А родители? Надо рассказать родителям. Ты говорила об этом маме?

– Маме? – Машка пожала плечами. – Такое маме стыдно говорить. Нет уж… Я сама справляюсь. Я большая и сильная. Это пусть слабенькие жалуются.

В последних числах мая нас отпустили на летние каникулы. Наконец-то мы были свободны! У нас с Машкой остались только занятия гимнастикой, а Вовка продолжал ходить на борьбу. Но заниматься мы должны были только до июля. Дальше все тренера уходили в отпуск.

Мы снова начали вместе гулять во дворе, подолгу сидели у Вовки дома. В его квартире, в зале, висела большая картина Брюллова «Последний день Помпеи». В то лето мы часто замирали перед ней, разглядывая все ее подробности. Там был изображен древний город Помпея в то время, когда возле него начал извергаться вулкан Везувий. Лава из этого вулкана затопила город и сожгла его. Люди на картине были еще живы, они в панике спасались бегством, но все они должны были погибнуть.

Мы втроем подолгу валялись в Вовкином зале на полу на ковре и рассматривали эту картину. Мы могли часами смотреть на нее, и каждый раз видели на ней что-то новое. Люди на картине все были удивительно красивыми, они все хотели жить, и надеялись, что им удастся спастись. Каменные стены домов рушились и люди выбегали на улицу. Кто-то был уже ранен и умирал, как например несчастная женщина, лежащая прямо на дороге. Ее ребенок прижимался к ней, ждал от нее помощи, но она не реагировала. Может быть, она была уже мертва. Парализованного старика родственники несли на руках, а он прикрывался от страшного вида вулкана, изрыгающего огонь и лаву. А в правом углу юноша держал в руках обмякшее тело возлюбленной с белым венком на голове. Наверное, у них в тот день была свадьба, они были счастливы, но счастье было отнято у них. Рушились стены каменного дома, и какой-то сильный мужчина как будто старался удержать эти стены руками. Может быть, это был его дом. Две девушки и женщина стояли на коленях и прижимались друг к другу в страхе, а возле них остановился какой-то бородатый мужчина, который по сравнению со всеми остальными людьми на этой картине был более-менее спокоен. Наверное, это потому, что он уже старик и давно готов к смерти.

Часто после разглядывания этой картины я представляла себя на месте этих людей. Что бы делала я, если бы возле моего города начал извергаться вулкан? Я бы постаралась убежать. Со всех ног бросилась бы вон из разрушающегося города, прочь от всей этой людской паники. Вовка говорил, что потоки лавы двигались на город с очень большой скоростью, и потому убежать от этих потоков было невозможно. И мне представлялось, как огромная кипящая масса наползает на меня с огромной скоростью, а я бегу, бегу очень быстро, но она движется еще быстрее и все сжигает на своем пути и вот она уже у моих ног, мои ноги в лаве, они горят. Я ору от боли, падаю в этот поток и в диких воплях заживо сгораю… Неужели так все и было с теми людьми? За что им такое? Такая страшная смерть! Тем, кто умер еще до того, как лава настигла их город, повезло – они не претерпели ужасных мук, сгорая заживо в раскаленной массе.

В четвертом классе в гимназии у нас с подружками началась мода на свадьбы. Галя «поженилась» с Андреем, я с Данилкой, а Даша с Ваней. К свадьбам мы готовились заранее. Делали из бумаги колечки, подготавливали свидетельства о браке, девочки сооружали себе на головах из обрезков тюли фату. Мальчишки с удовольствием участвовали во всем этом. Они были вроде того, как влюблены каждый в свою невесту, и верили, что эти наши свадьбы настоящие и мы теперь точно будем вместе навсегда. Данилка мне так и сказал, что он по-настоящему собирается стать мне мужем. Я была рада этому, потому что он мне очень нравился. Галя тоже была не прочь навсегда объединиться с Андреем, а Даша была рада стать женой Вани.

Первая свадьба была у Гали с Андреем. Правда, она прошла не так, как мы запланировали, а несколько иначе. Мы собирались играть эту свадьбу на улице, однако наш класс в тот день за что-то наказали и оставили в гимназии. Но мы не растерялись и решили сыграть свадьбу прямо в девчачьем туалете. Мы боялись страшной уборщицы – она не пустила бы мальчишек в туалет к девчонкам, но ее в тот день не было на месте, и все прошло очень гладко. Галя с Андреем были жених невеста, Даша держала сзади конец Галиной фаты, Данилке было поручено хранить их бумажные кольца, а я играла роль работницы загса, и спрашивала их, согласны ли они стать друг другу мужем и женой. Они объявили свое согласие, и тогда Данилка преподнес им кольца. Андрей надел кольцо на палец Гали, а Галя надела кольцо на его палец. Я торжественно объявила их мужем и женой и разрешила им поцеловаться. Они неловко как-то там поцеловались, вытерли губы, и мы все кинулись их поздравлять.

– Галь, ты мне дашь свою фату на завтра? – спросила я подругу, когда мы возвращались в класс. – А то завтра мы с Данилкой женимся.

– Ага, возьми! – счастливая Галя сняла с головы воздушную фату и отдала ее мне. Я ее свернула, скрутила и положила в портфель. На душе моей было торжественно, как будто мы и вправду побывали на бракосочетании.

На следующий день вся эта церемония повторилась. На этот раз невестой была я, женихом Данилка, а бракосочетание наше произошло во время прогулки за усыпанными снегом кустами. Даша с Ваней не захотели ждать следующего дня и поженились сразу же после нас.

После свадеб мы потом целый месяц играли в семьи. Приносили небольшие мягкие игрушки из дома – это были как будто наши народившиеся в браке дети. Я принесла пингвина, Галя кошку, а Даша собачку. Но постепенно нам надоело строить из себя заботливых мамаш и папаш, и мы снова начали играть в свои обычные игры.

За Галей иногда приезжал папа. Он был священником. Наша новая учительница с благоговением подставляла ему ладони под благословение, и он благословлял ее. А мне не верилось, что он священник, потому что он приезжал в обычной, а не священнической одежде, и держался он, как обычный, среднестатистический папа. Даже потом, когда я несколько раз видела его во время крестных ходов в рясе и епитрахили, все равно он для меня так и остался просто Галиным папой.

Новая учительница, Зинаида Васильевна оказалось очень строгой. Это была уже четвертая по счету учительница. Несколько отличников из класса при ней перестали быть отличниками и превратились в обычных хорошистов. Она говорила, что лучше поставить планку повыше, чтобы было куда стремиться. Мне же она казалась какой-то грозной и страшной. Я боялась ее. Ушедшая в декрет молоденькая Анна Афанасьевна была доброй и тихой, ее невозможно было бояться, а эта пугала меня своей требовательностью.

Как-то на родительском собрании Зинаида Васильевна пожаловалась маме, что я совсем не работаю на уроках. Сижу и молчу. Она специально не спрашивала меня, ожидая, что я проявлю инициативу. Я же никакой инициативы не проявляла, потому что боялась ее. Но ей нравилось, что я исполнительная, послушная и дисциплинированная.

– Вы хорошо ее воспитали, – не раз она говорила моей маме. – Ей бы еще немного посмелее быть…

Маме все это не понравилось.

– И чего она к тебе прицепилась? Учишься хорошо, послушная, а то, что на уроках руку не тянешь, так это нормально. Многие дети бояться отвечать.

Но все же, несмотря ни на что, и мне и маме поначалу эта учительница нравилась. В классе на уроках у нее было тихо, она умела справляться с детьми. Но однажды, на очередном родительском собрании, она как-то вскользь сказала, что некоторые дети как будто тянут из нее энергию, и у нее потом болит голова.

Маму это насторожило.

– А моя Надя ничего не тянет из вас? – спросила она после собрания.

– Нет, что вы? – удивилась Зинаида Васильевна. – Надя нейтральный ребенок. Но есть тут отдельные личности, после которых буквально заболеваешь.

А однажды, это было уже в конце зимы, Зинаида Васильевна позвонила маме и попросила приехать убраться в классе. Мама объяснила, что ей сделали вчера операцию, и она никак не может приехать. Зинаида Васильевна обиделась. Она не поверила маме. Свою обиду она выместила на мне, поставив мне двойку по одному из предметов. Я, когда открыла тетрадь и увидела двойку, то очень удивилась. Эту двойку я явно не заслужила. Не понимая ничего, я очень расстроилась, но старалась никому не показывать своего горя. И только когда автобус после полутора часов стояния в пробках, высадил меня на моей остановке, я, по дороге домой, немного всплакнула. Мама, увидевшая меня в окно, сразу поняла, что со мной что-то не так.

– Доченька, что случилось? – выскочила она на лестничную клетку в домашнем халате.

– Я двойку получила! – звенящим голосом, со слезами на глазах сообщила я.

– Ну и пес с ней! Что ты так расстроилась? – мама не могла видеть меня несчастной и плачущей. Она очень переживала, что я у нее такая вся стеснительная и ранимая.

Мы зашли с ней в квартиру, она помогла мне переодеться, накормила меня ужином, а потом я показала ей свою тетрадь с двойкой.

– Но у тебя тут почти все задания выполнены! – воскликнула она. – Меньше тройки тут не должно быть! Но я поняла, в чем дело! Она таким образом отомстила мне за то, что я не пришла по первому ее зову убираться. Какая все-таки она низкая… Фу-у… А еще в православную гимназию пришла работать! Мстительная гадина! Ну ничего! Сейчас я ей позвоню! Я сейчас вправлю мозги этой дуре!

Мама взяла телефон, а я не на шутку перепугалась. А вдруг после ее звонка, эта Зинаида Васильевна совсем меня замучает?!

– Нет, мама, не надо звонить! Она же уже отомстила, и дальше будет все по-старому, как раньше!

– Нет, Наденька, ее надо на место поставить! Посмотрите-ка на нее! Развела тут произвол! У меня плечо разрезанное, а она прицепилась с уборкой!

И мама позвонила Зинаиде Васильевне и в лоб спросила ее, почему она несправедливо поставила двойку.

– Если я поставила двойку, значит это заслужено, – парировала учительница.

– Хорошо, я с этой тетрадью пойду к директору и покажу ей, за что вы детям двойки лепите, а также расскажу, как отказала вам прийти в классе убираться, и вы ту же таким вот образом отомстили мне. Я молчать не буду! Вы у нас уже четвертая учительница, так пусть будет пятая – нам не привыкать!

– Нет, подождите, не надо к директору, – гонор и спесь тут же слетели с учительницы. – Это же просто тетрадь. В журнал оценка не пойдет!

– Да что вы? Надо же! Да только ребенок после вашей двойки плачет все время! А я за своего ребенка горло перегрызу! Чтоб такого больше не было!

Мама со злостью отключила телефон, запулила его на диван, пометалась из угла в угол, а потом пошла на кухню и накапала себе в стакан настойку пустырника. Я зашла туда за ней и увидела, что она вся трясется. Меня тоже потрясывало от нервного перевозбуждения и страха, и я не понимала, как я завтра после всего этого появлюсь в гимназии. Но на следующий день ничего такого не случилось. Зинаида Васильевна вела себя так, как будто ничего не случилось.

До конца года я доучилась относительно спокойно. Правда, учительница все равно занижала мне оценки, и четвертый класс я окончила с двумя тройками. Мне все это не нравилось, мама недовольно вдыхала, но начальная школа подходила к концу, и мы были полны радужных надежд.

Глава 4

Моя жизнь как будто бы была разделена на две разные жизни. В одной я училась в православной гимназии, ходила с храм, а в другой была занята гимнастикой и жила обычной жизнью обычного ребенка.

Гимнастика мне очень нравилась. Там я не только занималась, но и общалась. С Машкой общалась, с другими девочками. Мы разучивали красивые номера, и я уже выступала на соревнованиях и в последний раз заняла третье место. Это было удивительно, и я чувствовала себя чемпионом. Машка тоже выступала, но занимала самые последние места. Каждый раз, получив поощрительный приз, она уходила с соревнований в слезах. Ей очень хотелось хоть раз занять одно из трех первых мест.

Тренер, Алена Анатольевна, успокаивая, говорила ей, что она артистична и из нее выйдет хорошая артистка, но Машке не хотелось быть артисткой – она хотела быть гимнасткой. Меня же тренер очень хвалила.

– Нет, посмотрите, какой у нее подъемчик! – показывала она маме мою стопу. – Как у балерины! А музыку, как она чувствует! А носочек тянет! Хорошая девочка!

Мама все это слушала и чуть ли не плакала от счастья.

– Единственное что меня напрягает, так это ее ранимость, – как-то призналась Алена Анатольевна. – Я боюсь уж ей что-то сказать. Очень ранимая девочка. На других орешь, и им хоть бы что, а с Наденькой надо мягко. Она с первого слова все понимает и очень старается… Так что кричать на нее, как на других совершенно неприемлемо. От этого она теряется, пугается и делается такая несчастная, расстроенная, что уж и не знаешь, как ее успокоить.

Мама после этих слов тренера неделю с меня пылинки сдувала, постоянно обнимала и жалела.

Но я действительно чувствовала себя крайне ранимой. От любого грубого слова я надолго сникала, и требовалось время, чтобы я восстановилась и снова обрела душевное равновесие. Думаю, что мама права была, когда вместо обычной школы определила меня в православную гимназию. Несмотря на некоторую неустроенность и постоянную смену учителей, в гимназии мне было спокойно и безопасно. В обычной школе мне было бы очень трудно. Может быть, я там вообще не выжила бы.

Когда я заняла третье место на соревнованиях, то притащила свою медаль в гимназию, чтобы показать Гале и Даше. Девочки стали ее рассматривать, а я пыталась рассказать им, как я выступала, как мне было страшно, и как я была удивлена, когда заняла третье место. Подружки слушали меня вполуха, постоянно отвлекаясь на толкающих их мальчишек, а я нетерпеливо ждала их внимания, чтобы похвалиться своими успехами. Но девчонки продолжали отвлекаться. Им хотелось заниматься возней с мальчишками, а не слушать, как их подружка выступала где-то на неизвестных соревнованиях. В конце концов, я поняла, что никому не интересны мои достижения и хотела уже убрать медаль в свой рюкзачок, но меня остановила Зинаида Васильевна. Я даже не заметила, как она подошла.

– Что это у тебя? – спросила она, беря у меня из рук медаль.

В легком шарфе на голове, в длинной до пола юбке, она производила впечатление благочестивой верующей женщины, и я вдруг почувствовала стыд и покраснела. Тут же вспомнились ее слова о гордыни и тщеславии, о том, что все мы ничтожны перед Богом, и что нам нечем кичиться друг перед другом, потому что на самом деле мы все только прах и пепел.

– Откуда она у тебя? – она бесстрастно посмотрела на меня.

– Мне ее дали… – еле выговорила я, удивляясь, что мой язык как будто стал деревянным. – За гимнастику…

Она рассматривала мою медаль, и на лице ее было выражение презрения. Не раз она говорила нам, что люди подвержены суетным занятиям и не думают о главном. А главное – это угождать Богу, служа своей деятельностью ближним. «Надо выбирать такую профессию, которая бы приносила пользу другим людям» – учила она нас. И я вспомнила сейчас ее слова и поняла, почему она с таким презрением смотрит на медаль. Моя гимнастика нужна только мне, и никому другому она не принесет никакой пользы. Я покраснела еще больше, когда поняла, какой суетной и тщеславной выгляжу в ее глазах. Она ведь наверняка видела, как я показывала свою медаль девчонкам, тщетно пытаясь похвастаться перед ними. С того времени, как мама сделала ей выговор из-за несправедливой двойки, Зинаида Васильевна стала игнорировать меня, как будто я пустое место, но в то же время я постоянно натыкалась на ее взгляд. Казалось, что она исподтишка наблюдает за мной.

– Убери ее, – равнодушно произнесла учительница, сунув медаль обратно в мои руки.

Я поскорее, словно скрывая что-то постыдное, сунула свою награду в рюкзак. Однако, занимаясь с тренером Аленой Анатольевной, я не чувствовала ничего постыдного в гимнастике. Здесь принято было отрабатывать движения и стремиться к хорошим результатам. Принято было радоваться победе и гордиться своими достижениями.

В марте у нас снова были соревнования, и мы с Машкой тоже участвовали в них. Я, к великому счастью мамы, заняла первое место, а Машка снова была одна из последних. Мне опять дали медаль, но ее я уже никуда не носила. А мама после бурной радости вдруг впала в печаль.

– Ты умница, ты лучшая, но все эти успехи ничего не стоят перед Богом, – объяснила она мне свою грусть. – В этом нет ничего духовного, вечного, одна суета и тщеславие…

Я испугалась, что мне придется уйти из гимнастики.

– Нет, гимнастику тебе бросать не надо! – развеяла мама мои страхи. – Тебе там нравится, ты занята интересным делом. А то посмотришь, некоторые девчонки шляются по подъездам, и всякая дурь у них в голове. Уж лучше спортом заниматься, чем всякими глупостями.

Ее слова я приняла, как благословение. Я четко усвоила, что если родители одобряют твои действия и разрешают тебе что-то, то это значит, они благословляют тебя, и все у тебя получиться. И наоборот, если родители не разрешают тебе что-то, а ты все равно это делаешь, то ничего у тебя не получиться, потому что без родительского благословения не будет тебе никакой божьей помощи. Мама моя с самого начала была рада тому, что я стала заниматься гимнастикой, а это значит, что она благословляла меня, и все у меня будет хорошо. Меня только напрягало очень, что она слишком уж рьяно была увлечена тем, как я там занимаюсь. С первых моих занятий она с интересом подглядывала за мной то в замочную скважину, то в щелку приоткрытой двери. Другие мамы в это время ходили по магазинам, или шли домой, чтобы потом прийти к концу занятия. Некоторые сидели здесь же, в раздевалке, и просто общались. А моя мама практически постоянно наблюдала за мной, и это для нее было гораздо интереснее разговоров с другими мамами и прогулок по магазинам. Она даже испытала облегчение, когда Машкина мама перестала сопровождать Машку и попросила мою маму присмотреть за своей дочкой. Машкиной маме было очень некогда – у нее дома был маленький ребенок. А моей маме это было только на руку, потому что теперь никто не отвлекал ее разговорами, и она могла беспрепятственно наблюдать за мной.

Поначалу мама даже не пыталась скрывать, что она подглядывает за мной во время гимнастики. Она не пряталась, когда тренер или какая-нибудь девочка, открыв широко дверь, выходили оттуда, и даже пыталась весело помахать мне рукой. Обычно я не замечала ее улыбчивого лица и машущей руки, потому что была сосредоточенна на гимнастике. Но однажды я увидела ее в проеме двери, и из глаз моих брызнули слезы. Я даже сама удивилась своей реакции. На меня как будто бы нахлынула какая-то мощная волна, и я не выдержала ее натиска… После этого случая мама, если кто-то широко распахивал дверь, поскорее пряталась, чтобы я ее не увидела.

А однажды, в апреле, когда она вот так же торчала у двери, наблюдая за моей персоной, ее попросили отойти в сторону. Она отпрянула, и мимо нее в зал прошли две холенные женщины. Одна из них была несколько моложе другой и выглядела просто шикарно. Пышные каштановые волосы, длинный расстегнутый плащ, из-под которого виднелся модный брючный костюм, на ногах ботинки на высоком каблуке. А другая женщина, постарше, выделялась забранными на затылке волосами ярко-красного цвета. Ресницы ее были густо намазаны тушью, губы краснели ярким пятном на лице, в ушах позвякивали длинные серьги. Но, несмотря на яркость косметики и одежды (она была в красном пальто, поверх желтой переливающейся кофточки), эта дама уступала первой, более скромной женщине, потому что та выглядела модно и элегантно, а не так по-попугайски ярко.

Женщины вошли в зал, и мы, девочки, с интересом уставились на них. Алена Анатольевна о чем-то с ними поговорила, и они сели на скамью у стены и стали смотреть, как мы занимаемся. Под их взглядами мы стали выпендриваться, кто во что горазд. Я тоже старалась изо всех сил. У меня на тот момент было задание отрабатывать новые движения очередного номера, и я с удвоенной энергией принялась разучивать свой танец.

Через какое-то время женщины подозвали нас к себе и объявили нам, что они пришли из колледжа искусств, чтобы отобрать девочек для поступления на хореографическое отделение. Они прошлись, между нами, отбирая понравившихся девочек. Я оказалась в числе избранных. Алена Анатольевна записала нас всех, и когда женщины ушли, объявила нам, что все отобранные девочки могут быть приняты в колледж искусств и стать балеринами. Совершенно отчетливо я вдруг поняла, что очень, просто очень-очень хочу стать балериной.

В храме на Пасху было многолюдно. Люди стояли так плотно друг к другу, что им даже руку было трудно поднять, чтоб перекрестится. Ученики гимназии стояли впереди, напротив алтаря. Гимназисты и гимназистки нарядились в парадную форму. Поверх длинных серых форм у девочек были надеты белые, отутюженные фартуки, на головах у всех были одинаковые белые полупрозрачные шарфики. Мальчишки выделялись белоснежными рубашками. Мы стояли здесь, как цвет верующих. Юные, свежие, чистые душой и телом. Мне в такие моменты казалось, что мы стоим здесь, как на выставке, и все остальные прихожане смотрят на нас и любуются. Первые и вторые классы стояли впереди нас, и нам было хорошо видно, как некоторые девочки и мальчики, изнемогая от долгого стояния, начинают проситься то в туалет, то пытаются присесть на корточки. Таких детей строгие учителя быстро осаждали.

Я не сводила глаз с одной маленькой первоклассницы с выглядывающими из-под шарфика косичками. Она то и дело поворачивала свое измученное лицо в сторону учительницы. Наверное, и у меня, когда я была маленькой, было такое же несчастное лицо во время богослужений. Правда, мне и сейчас здесь было тошно, но я была уже большая и умела скрывать свои чувства. Я часто поглядывала на экран телефона, чтобы узнать, сколько времени уже прошло с начала службы. Вот-вот должно было начаться причастие. У большого распятия священник все еще принимал исповедь – к нему стояла целая очередь верующих. Хорошо, что нас, гимназистов, уже исповедали в страстную пятницу. Нас всегда исповедовали прямо в гимназии накануне больших праздников.

Я снова посмотрела время. Ну вот, еще пять минут прошло. Скорей бы уже началось причастие… Маленькая девочка впереди снова посмотрела с мукой в глазах на учительницу, а потом не выдержала и присела на корточки. Несколько детей, с большим облегчением тоже уселись возле нее. Учительница тут же строго зашипела на них, и дети испуганно встали. Она сердито посмотрела на спровоцировавшую непорядок девочку и грозно погрозила ей пальцем. Девочка заплакала. Бедная… И как она на меня похожа… Я тоже всегда очень мучилась в храме. Мама приучала меня к церковным службам с младенчества, но я так и не привыкла к ним. Мой изнемогающий вид мешал маме молиться, и она, не вынося моего мученического выражения лица, выходила со мной на улицу, и до причастия мы гуляли с ней у храма. А когда я подросла, она стала водить меня в храм только к причастию. И мне это нравилось. В последнее время она часто ходила в храм вообще без меня. И поститься она меня не заставляла, считая, что не должна навязывать никому свои убеждения. Учителя же с нами не церемонились. Им нужно было, чтоб мы красиво и дисциплинировано внимали службе, чтобы мы не мешали молиться другим верующим, и потому грозно следили за порядком и никому не давали никаких поблажек. В храме мы должны были благочестиво стоять и молиться. Но молился ли кто-нибудь из нас? Думаю, что да. Я сама могла молиться, но только недолго. В основном я просила что-нибудь у Бога. Например, чтоб хорошо сдать экзамен, или чтоб не опозориться на соревнованиях, или чтобы не умер выпавший из гнезда птенчик… Я верила, что Бог есть, и часто задумывалась о том, доволен ли Он мною или нет. Самой себе я казалась очень доброй. Я любила кошечек и собачек, жалела стареньких бабушек. Я мечтала, что когда вырасту, то буду подбирать всех несчастных животных, буду лечить их, ухаживать за ними. А еще мне хотелось быть святой, как слепая блаженная Матрона, чтоб помогать всем. Я так и представляла, как сижу я добрая и всезнающая и с любовью исцеляю всех приходящих. В своих мечтах я не была слепой и парализованной. Я была зрячей, ходячей, очень красивой, и приятной для всех.

Перед причастием в храме началось движение, и гимназистов оттеснили влево. Нас всегда причащали отдельно от других прихожан. У нас был свой священник, отец Алексий, духовник нашей гимназии.

Маленькая девочка все еще продолжала плакать, и мне больно было на нее смотреть. Я очень хорошо понимала, что она чувствует сейчас. Ей кажется, что все это непонятное действо никогда не закончится, что она попала в ловушку и еще не скоро освободится от нее. У нее наверняка устали ноги и ей хочется присесть, а еще она голодна…

Сразу три священника в красных одеяниях вышли с чашами, и все верующие закрестились, толкая друг друга из-за тесноты локтями. Еще почти полчаса ушло на то, чтобы причастить всех. В общей толпе я потеряла «свою» девочку, но это дало мне возможность посмотреть на других детей. Все устали, все с нетерпением ждали окончания службы. Интересно, почему мы так мучаемся в храме? Это так бесы нас искушают? Или эти муки для того, чтобы мы, пострадав ради Христа, после смерти попали в рай?

– Христос воскресе! – после причастия воскликнул с амвона священник.

– Воистину воскресе! – радостным хором ответила ему вся церковь.

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе!

– Христос воскресе!

– Воистину воскресе!

Сколько раз мы сегодня слышали этот возглас, и хором вот так отвечали? Многократно. И сейчас, напоследок, мы, гимназисты, кричали «Воистину воскресе!» с особенным энтузиазмом, потому что мы выстояли службу, потому что настала свобода, и нас должны были повести в нашу трапезную, где нас ожидало богатое угощение.

«В колледже искусств никого не заставляют часами стоять на службах, – размышляла я, с облегчением выходя на воздух из душного храма. – Там все совсем по-другому».

Мне вспомнилось, как я выскочила из гимнастического зала и сообщила маме, что меня могут взять в балерины.

– В балерины?! – разволновалась мама. – Неужели тебе хочется быть балериной?

– Да! Хочется! – мне показалось, что мама против моего желания и испугалась. Если она не даст мне своего благословения, то я не смогу туда поступить. – А ты не хочешь, чтоб я была балериной?

– Почему? Если тебе так уж хочется… Просто понимаешь, ты ведь вся в меня, а у меня плечи, грудь… – мама опустила глаза на свой пышный бюст. Если у тебя такая же грудь вырастет, то как ты будешь с этим всем… там легкость нужна.Гл

– Да будет у меня легкость! Я ж на диете сидеть буду!

– Это тяжело… А у тебя всегда был хороший аппетит.

– Ну мам! Вдруг у меня и не вырастет никакой груди и с весом будет все в порядке, а я не попробую стать балериной и потом жалеть буду всю жизнь!

– Ну хорошо. Давай попробуем, раз уж ты так настроена, – согласилась мама.

– Ура!!! Ура!!! Я стану балериной!!! – запрыгала я от радости.

И теперь, после утомительной службы, глядя в голубое весеннее небо и слушая радостный перезвон колоколов, я испытывала настоящее чувство облегчения от того, что уйду из православной гимназии, что мне не придется больше стоять на этих длинных службах.

Глава 5

Поступление на хореографическое отделение проходило в два этапа. На первом этапе оценивалась гибкость и физические данные, на втором чувство ритма и артистизм.

По пять человек нас вызывали в балетный зал и там, на полу, мы демонстрировали перед хореографами свои шпагаты, мостики, тянули подъем, выворачивали стопы. Все это проделывали мы в майках и трусах. Оценивали нас те самые две женщины, что приходили в подростковый клуб на гимнастику. Меня удивило, что из всех девочек, отобранных ими тогда, поступать пришли только три, и то одна из них не была отобрана, а пришла сюда самовольно. Это была моя подруга Машка.

– Разве тебя тоже отобрали? – удивилась я, увидев ее в сопровождении матери.

– Неа! Но я тоже хочу в балет! – большая и крупная, она выглядела странно среди худеньких девочек.

Своей очереди на экзамен мы ожидали в обычном классе с партами. Родители сидели здесь же. Наши с Машкой мамы сели вместе за одну парту и в волнении что-то говорили друг другу, а мы носились вместе с другими девочками по классу.

Я совсем не волновалась. Вся обстановка казалась мне праздничной. Мы пришли поступать на балерин, и были уверены, что поступим. Даже Машка была уверена. Она носилась то за мной, то от меня, и я, глядя на ее крупную фигуру, никак не могла представить ее балериной.

В класс зашла какая-то женщина в очках и объявила, что родители должны дать ей ксерокопии своих паспортов, и заполнить несколько бланков. Мама бланки заполнила, а потом выловила меня, уже изрядно потную и красную от бега, и сказала:

– Я отойду ненадолго, до ксерокса добегу! – ее глаза лихорадочно блестели от волнения, как будто это она должна сдавать экзамен, а не я.

– Хорошо, беги! – ловя рукой Машку за бок, сказала я.

– Ты давай тут не очень носись, а то вдруг тебя вызовут, а ты не услышишь!

– Хорошо!

Мама ушла, а мы с Машкой продолжили гоняться, пока нас не позвали на экзамен.

Вместе с еще тремя девочками мы зашли с Машкой в зал, разделить до трусов и маек, а потом по одной выходили вперед и гнулись, и ломались, как от нас требовали. Большая Машка вызвалась первой. Она вышла и начала тянуться в шпагатах, выворачивать ноги. Я смотрела то на ее полные ляжки, то на лица женщин, принимавших экзамен. Та, что постарше, с красными волосами, сделала круглые глаза и выразительно хлопала густо намазанными ресницами. Своим ярким макияжем и сверкающей кофточкой она снова, как и в первый раз напомнила мне попугая. Вторая женщина была настоящая красавица. Было видно, что она уже немолода, но возраст как будто даже красил ее.

Машка делала все очень хорошо. Гнулась, выворачивала ноги – все у нее получалось. Она старалась втягивать живот, выпячивала грудь вперед, но все равно вместо балерины она походила на пивную бочку. Ее ножищи и ручищи казались неприличными в этой обители изящного искусства.

После Машки вышла я. Продемонстрировав с легкостью все, что было нужно, я ушла под одобрительные взгляды хореографов.

– Хорошая девочка, – сказала мне вслед та, что была красавицей, а Попугай благосклонно кивнула и пометила что-то у себя в блокноте.

Мы вернулись в класс как раз в тот момент, когда моя мама, запыхавшаяся и красная, возвращалась с отксерокопированными документами.

– Ну что? Тебя уже смотрели? – бросилась она мне наперерез.

– Да! – беззаботно воскликнула я, уворачиваясь от хватающей меня Машки.

– Ну и как?

– Нормально!

– А что сказали?

– Сказали, что я хорошая девочка!

– Правда?! – в маминых глазах сразу же вместо волнения и беспокойства возникла радость. – Так и сказали?

– Да!

Веселая Машка в этот момент поймала меня и поволокла куда-то вперед, к доске. Какая она сильная!

А мама, проводив меня довольным взглядом, пошла относить документы. Здешняя завуч, проверяя у мамы все заполненные бланки, увидела, что я пришла сюда из православной гимназии, и удивленно воскликнула:

– Это вы из православной гимназии?! Оттуда?! Сюда?! – это было сказано таким тоном, как будто меня из монастыря привели в вертеп.

– Да, – кивнула мама, – а что?

– Да, собственно, ничего… Просто из православной гимназии… Такого у нас еще не было.

На следующий день нас ждал очередной этап поступления. Нам нужно было прохлопать в ладоши определенный ритм и станцевать под музыку танец. Для нас с Машкой все это было как будто бы игрой. Я даже почти не волновалось. Прохлопать ритм мне было легко, станцевать тоже. Правда, я забыла, что нужно улыбаться во время танца. На гимнастике нам всегда говорили, чтобы мы на выступлении улыбались, и я всегда старалась тянуть рот в улыбке, а тут что-то совсем забыла об этом. С серьезным лицом я танцевала перед тремя преподавательницами. Две из них были те же, что и вчера, а третья была какая-то незнакомая женщина. Попугай смотрела на меня скептически, а остальные благосклонно. В самом конце танца я вспомнила про улыбку и наконец-то улыбнулась. Преподаватели, кроме Попугая рассмеялись, а та, что красивая снова сказала, что я хорошая девочка.

Окрыленная их одобрительным смехом, я влетела в класс, где в волнении ждала меня мама.

– Все! Я сдала!

– И как? Все нормально?

– Нормально!

– А Машу ты не видела? – спросила меня Машкина Мама.

– Она должна была идти после меня! Сейчас! – я побежала вон из класса, выскочила в коридор и понеслась обратно к балетному залу, где проходил экзамен. Приоткрыв дверь, я заглянула внутрь и увидела, как Машка залихватски с роскошной улыбкой на лице вытанцовывает веселенький танец. Артистизм так и пер из нее. Я даже засмотрелась. И улыбается, и вся так прямо и светится, вся в танце, будто больше ничего не существует. Настоящая танцорка, несмотря на свою крупную комплекцию. Преподаватели глядели на нее с изумлением, и я подумала, что Машка им понравилась.

Когда проэкзаменовали всех девочек, красивая преподавательница зашла к нам в класс и попросила тишины. Мы все умолкли и напряженно воззрились на Красавицу.

– Итак, по итогам испытания у нас поступили все пришедшие девочки кроме одной, а именно Марии Соколовой, – Красавица посмотрела в сторону Машкиной мамы, радом с которой, с краю, притулилась на дополнительном стуле Машка. – У Маши кость очень широкая, – пояснила она, – мы не можем ее взять.

Далее Красавица стала называть баллы за первый этап поступления. Несколько девочек имели стопроцентные данные, я же набрала всего восемьдесят. Меня это удивило. Мне казалось, что я стопроцентно гожусь в балерины. Однако я не очень расстроилась, потому что после меня назвали девочек, у которых было и семьдесят пять баллов, и семьдесят.

Машка в это время горько рыдала, уткнувшись в ладони, а ее мать, поджав губы, презрительно смотрела по сторонам, гладя несчастную свою дочку по голове.

Я сидела возле мамы с другого угла парты, и то и дело поглядывала на растрепанную, красную, судорожно всхлипывающую Машку. Но на что она рассчитывала? Зачем она пришла сюда без приглашения? Зачем ее мама пошла у нее на поводу? Ведь видно же, что Машка не подходит для балета.

Красавица в это время зачитывала баллы за чувство ритма и артистизм. И здесь у меня не было ста процентов, в отличие от некоторых. Но почему? Хотя жаловаться мне было не на что. Я поступила, и буду здесь заниматься. А вот бедная Машка неутешно рыдает… Но куда ей, с ее комплекцией в балет?

– Ну все, девочки, я вас поздравляю с поступлением! – напоследок поздравила нас Красавица. – Жаль, конечно, что ни одного мальчика нет у нас в этом году… Ну что ж? Будем без мальчиков. Да и из вас, сегодня поступивших, много отсеется. Не без этого…

Я тревожно переглянулась с несколькими девочками и подумала, что лично я отсеиваться не собираюсь. Может быть, из них кто-то и уйдет со временем, но не я. Однако мне показалось, что точно так же подумала сейчас каждая из нас.

– … Отдыхайте до осени, а Ворониной, Шубиной, Кислициной и Поповой нужно за лето похудеть…

Услышав среди названных фамилий свою, я снова неприятно удивилась. Мне худеть? Неужели у меня избыточный вес? Я же нормальная! У меня все в норме! Это Машке надо худеть, а мне зачем?

– Мама, разве я толстая? – спросила я по дороге домой. – Зачем мне худеть?

– Для жизни ты нормальная, но для балета крепковата. Теперь придется во всем отказывать себе. В балете так. Диеты, полуголодное существование… Может быть, не пойдешь ты туда? Зачем тебе все это?

– Нет! Нет! Я хочу! Меня взяли, и я похудею! Я похудею!

– Ну и хорошо. Я сама, если честно, рада, что ты поступила. Балет – это так красиво! Помнишь, мы с тобой ходили на «Жизель»?

– Конечно, помню! И «Лебединое озеро» тоже помню.

– «Лебединое озеро»? Ты же совсем маленькая была. Тебе лет пять было.

– Ну и что! Я как раз тогда и захотела стать балериной.

– Я помню, как ты после того балета на носочках по квартире ходила.

– Вот-вот!

– А куда Машка с мамой делись? Что-то их не видно.

– Не знаю… – я посмотрела по сторонам, оглянулась назад. Машки и ее мамы нигде не было. – Может быть, они пошли по своим делам?

– Может…

Мы шли по одной из центральных улиц города. Здесь было много старинных зданий, и мне нравилось смотреть на мощных каменных атлантов, державших крыши зданий, нравилось разглядывать львов на фронтонах. Магазинчики, бутики, уютные кафе и рестораны… Мы шли по весеннему, солнечному городу, деревья шелестели нежной, еще клейкой листвой, повсюду свистели птицы, и нам было радостно. Я поступила в колледж искусств на хореографическое отделение! Красота! Жаль, конечно, Машку, но что ж поделаешь? Разве могло быть иначе? Сразу было понятно, что она совсем не балетный человек. Но я! Я буду там учиться! Балет – это сказка! Это воздушный мир из фей и красивых нимф, и я теперь буду причастна к этому волшебно-прекрасному миру! Ура!!!

Ночью я проснулась от того, что в комнате горел свет, а мама рылась в столе с документами.

– Паспорт пропал! – сообщила она мне, увидев, что я, щурясь сонными глазами, смотрю на нее. – Его нигде нет! Я все перерыла! Где он? Куда делся? Я делала с него ксерокопию, а потом что? Куда он делся потом?

В одной ночной рубашке, лохматая, мама была чрезвычайно взбудоражена. Но мне было не до паспорта. Я хотела спать, и потому сунув голову под подушку и натянув сверху еще и одеяло, снова забылась сном…

Проснулась я уже утром. В окно весело светило солнце, в комнате благодатно пахло ладаном. Я сдернула с себя одеяло, потянулась, не сразу заметив стоящую у икон маму. Она усердно молилась, вперив полный мольбы взгляд на икону святой праведной Матроны. Раньше мама и меня заставляла молиться по утрам и вечерам, а еще и перед едой, и после еды. Но потом она заявила, что когда молится на пару со мной, то не чувствует благодати, не чувствует общения с Богом, и стала молиться без меня. Мне же от этого было только лучше. Я и сама не хотела выслушивать длинные молитвы и как-то вникать в них.

– Сейчас пойдем в полицию заявление писать о потери паспорта, – закончив молиться, мама присела на кресло. – Давай завтракай, и пойдем, а то боюсь, что кто-нибудь специально украл мой паспорт, чтобы кредитов набрать.

Я позавтракала, и мы отправились в районное УВД. Чтобы сократить путь свернули с оживленных улиц во дворы, а потом пошли через овраг. Здесь было тихо, летали бабочки. За ветхими заборами тут и там, вразнобой, стояли покосившиеся домики. Я пыталась заглянуть за заборы, но ничего интересного не видела. Дворы либо были забиты бурьяном, либо вытоптаны. Между домиками кое-где текли канализационные ручейки, валялись кучки мусора.

Отойдя немного подальше от этих захолустных и унылых домов, мы пошли по тропинке среди высоких деревьев, потом вышли к небольшому, поддернутому мутной пленкой болотцу, перешли через него по широкой доске. На берегах болотца прыгали многочисленные маленькие, только что выведшиеся из головастиков жабята. В другое время я бы с удовольствием принялась ловить этих милых малышей, но сейчас мы очень спешили. Мама потеряла паспорт. Она шла впереди меня, прижимая к груди икону святой Матроны и то и дело повторяла:

– Матронушка, миленькая, я так на тебя надеюсь! Помоги мне найти мой паспорт!

Тропинка снова повела нас через деревья. Кругом росли лопухи, и я подумала, что надо обязательно как-нибудь наведаться сюда вместе с Вовкой и Машкой. Им здесь очень понравится. Жабят маленьких половим, головастиков, по деревьям полазаем. Для нас тут настоящий рай!

– Так, дочка, стоп! – остановила меня мама у большого толстого дерева. – Что это я одна молюсь, когда ты тут рядом? Давай вместе помолимся, чтоб молитва сильней была!

– Давай!

Мама поставила на широкую ветку икону блаженной Матроны, и мы вдвоем, глядя на нее стали молиться. Вернее, мама молилась, а я стояла рядом, слушала ее слова и одновременно с ней крестилась.

– Дорогая Матронушка, услыши нас, грешных. Помоги нам найти паспорт, помоги, чтоб никто не использовал его в корыстных целях, а если уж паспорт не удастся найти, то помоги быстро и без задержек получить новый. Помоги, пожалуйста, как можешь! Аминь.

– Аминь, – покладисто произнесла я, и мы с мамой продолжили путь. Тропинка вывела нас к лестнице из оврага. Мы поднялись по этой лестнице, и пошли гаражами. Краем глаза, меж гаражей, я увидела какого-то парня, но не обратила на него внимание. Мама же вдруг тихо ахнула, и схватила меня крепко за руку:

– Пойдем быстрее, и смотри только вперед! – она пошла так быстро, что я почти бежала за ней. – Не оглядывайся! Смотри вперед! Не оглядывайся!

Я послушно смотрела вперед. Послушание – одна из моих признанных добродетелей. Но мне было интересно, почему я не могу оглянуться?

Мы вышли к девятиэтажным домам и перевели дух.

– Надо было идти по нормально дороге, а не тащиться через этот овраг, – выпуская мою руку, сказала мама. – И я сама перепугалась и тобой еще рисковала… Нет, так нельзя…

– А что там было такое? Это все из-за того парня в гаражах?

– Ты видела его? – испугалась мама.

– Видела, но не обратила особого внимания. А что с ним не так? Он преступник? Маньяк?

– Да, Наденька, это был маньяк. Больше сроду не полезем в этот овраг!

Мы пошли по облагороженной дороге вдоль девятиэтажек.

– Ну так маньяк ведь не в овраге был, а в гаражах, – словно уговаривая саму себя не бояться оврага, сказала я. – А в овраге хорошо – домики стоят, в них люди живут, там не страшно.

– Не страшно… Там недавно труп нашли…

– Труп? – растерялась я. – Чей труп?

– Не знаю… Но это и неважно. Больше мы с тобой там не будем ходить. Подальше от греха… И сейчас не надо было там… Не знаю, что это на меня нашло? А все из-за паспорта! Будь он неладен! И куда я его дела? Неужели у меня и правда его сперли? Мы с тобой в магазин заходили в тот день, когда я с него ксерокопию снимала, и я сумку свою оставляла в ячейке. Неужели у меня его там вытащили? Наверняка именно там. Больше негде!

Пока мама рассуждала вслух, я с сожалением думала о том, что мне придется отказаться от мысли сводить Машку и Вовку в овраг. А жаль. Там такие хорошенькие жабята! Махонькие, а все у них как у больших жаб – и глазки, и лапки, и ротик. У некоторых даже хвостики еще остались. Прелесть!

«Ничего, – постаралась успокоить себя я, – мы с ними сможем на поле за домом сходить, там есть тихая заводь и в ней тоже могут быть головастики и маленькие жабки».

Мы подошли к зданию районного отделения полиции и вошли внутрь. Мама подошла к окну и сходу сказала:

– У меня паспорт пропал! Что мне делать?

– Пишите заявление, – толстый дядька в форме протянул ей лист бумаги и ручку.

Мама написала заявление.

– Мне теперь новый паспорт придется заводить? – спросила она.

– Да, придется… – у дядьки был равнодушный вид. – Так, подождите. Вы сейчас идите еще по месту жительства к своему участковому и у него тоже пишите заявление.

Мы с мамой отправились к нашему участковому. Когда мы проходили мимо кулинарного магазина, где мама всегда покупала мне жаренные пирожки с картошкой, я почувствовала, что сильно проголодалась. Пирожки в этом магазине были с хрустящей корочкой, здоровенные, как лапти.

– Я что-то есть хочу… – тихо сказала я.

Обычно мама на мой призыв поесть откликалась немедленно. Ей постоянно казалось, что я голодная. Но сегодня, занятая мыслями о пропавшем паспорте, она даже не заметила моего робкого голоса.

– Мороки теперь с этим паспортом! – бурчала она сама себе под нос. – Ходи опять, пиши заявления…

– У меня кишки от голода урчат! – более настойчиво заявила я, и мама наконец-то обратила на меня внимание.

Она как-то странно посмотрела мне в глаза, потом перевела взгляд на кулинарный магазин…

– Ага, понятно… Пирожки унюхала! А ты забыла, что тебе худеть надо? Кишки у нее урчат! Забудь!

И мы впервые прошли мимо кулинарки, не зайдя в нее! Неужели я больше никогда не буду есть большие, жареные пирожки? Они такие вкусные! Я могла съесть их целых два! Два огромных жирных пирожка! От отчаяния я издала жалобный стон.

– Что?! – мама повернула ко мне недовольное лицо. – Ну давай зайдем и я куплю тебе эти пирожки! Только как же балет? Тебе же сказали худеть! Или ты хочешь быть толстой балериной?

Я снова издала отчаянный стон.

– Нет! Не хочу я быть толстой балериной! Не надо мне пирожков! Просто я еще не привыкла…

– Привыкай! Сейчас заявление напишем, и я куплю тебе что-нибудь из фруктов.

– Хорошо… – без всякого энтузиазма сказала я.

Участкового нам пришлось почти час ждать на улице, потом он пришел, и мама, наконец, написала заявление.

Усталые, мы подходили к дому. Мама несла в своей сумке яблоки и груши для меня. Возле нашего подъезда стояла Машка. В руках она держала что-то похожее на жареный пирожок.

«Не может быть! – подумала я. – Мне это кажется!»

Но мне не показалось. Машка действительно ела огромный жаренный пирожок с картошкой.

– О, Надюха! – обрадовалась она, увидев меня. – Я за тобой как раз собралась зайти. Ты выйдешь?

Я вопросительно посмотрела на маму.

– Ты же есть хотела! – удивилась она. – Может, сначала пообедаешь?

– Я чуть-чуть погуляю и приду. Можно?

– Хорошо, смотри сама…

Мама ушла, а я, стараясь не смотреть на пирожок, глянула Машке в лицо. От вчерашнего ее отчаяния не было и следа. Довольная, обычная Машка… Зато я голодная и несчастная.

– А мне теперь нельзя такие пирожки, – вздохнув, сказала я. – Худеть надо.

– Да? У-у.… – понимающе кивнула подруга. – А я вот жру.

Она снова откусила от пирожка большой кусок, и я почувствовала неимоверный голод…

В эту ночь я снова была разбужена. В квартире было темно, но что-то происходило. Я ворочалась с боку на бок, потом решила сходить в туалет. Проходя мимо комнаты родителей, я заглянула в приоткрытую дверь и чуть не подскочила от страха. Мне показалось, что на постели у них там сидит приведение.

– О-о-ой! – взвыла я и, метнувшись в сторону, врезалась в стену. Поскорее добежав до туалета, я включила там свет. Но как я пойду обратно? Что это вообще происходит?

После туалета, я вышла в коридор и тут же перед собой увидела приведение и от страха подскочила вверх.

– Наденька, дочка, что ты? Испугалась? Это же я! Мама!

Всклокоченная, в длинной светлой ночнушке моя мать действительно напоминала приведение. Я даже перекрестилась со страху несколько раз.

– Ну прости, что я тебя так напугала! Просто я, кажется, вспомнила, где оставила свой паспорт!

– Да? И где? – едва приходя в себя, спросила я.

– На ксероксе! Я ксерокопии забрала, папин паспорт забрала, а свой забыла! Я спешила обратно в колледж! Ты поступала, и я очень волновалась! Да! Это все от волнения! Но, возможно, я его там и не оставляла… Завтра с утра пойду поскорей туда, и если его там нет, то тогда все… Я так измучилась всем этим! Спать не могу, мечусь из угла в угол!

«О Господи!» – мысленно воскликнула я, тут же констатируя факт, что произнесла имя Господа Бога всуе.

На следующий день мама отправилась на ксерокс. Паспорт был там. Мама взяла его и отправилась в полицию забирать заявления.

– Наверное, уже поздно, – сказали ей. – Если участковый дал вашему заявлению ход, то найденный паспорт уже не действителен и вам придется получать новый.

– О, нет! – мама поспешила к участковому, и, к счастью, тот не успел еще дать ход делу.

– Вот ваше заявление, можете забрать его…

В общем, мое поступление на хореографическое отделение ознаменовалось такими вот событиями. Маме пришлось побегать из-за паспорта, а я начала осознавать, что мне придется теперь отказываться от привычной и вкусной еды.

Глава 6

Чтобы контролировать мой вес, мама купила электронные напольные весы и теперь заставляла меня взвешиваться на них почти каждый день. Она разработала для меня целую систему здорового и низкокалорийного питания. Вместо макарон я приучилась есть гречку, вместо мороженного и сладостей фрукты и творог. Мама делала мне котлетки на пару, с запеченной в духовке курочки сдирала так любимую мною прежде хрустящую жирную кожицу.

Мой вес медленно снижался. К осени я похудела на два килограмма, хотя за лето выросла на три сантиметра. Стройная и похудевшая я пришла в сентябре в колледж, и первое время мне казалось, что я попала в какой-то сказочный институт благородных девиц. Худенькие и возвышенные, с шишечками на головах, с тонкими шейками и ручками, мы ходили робкие и испуганные по коридорам колледжа и широко раскрытыми глазами смотрели на старших учениц и преподавателей. В классах постарше учились и мальчики. Некоторые из них были шумные и хулиганистые. Они почему-то постоянно задирали девчонок, особенно нас, самых младших. Я, не привыкшая к такому обращению, очень их боялась. Хорошо, что в моем классе у нас были только девочки.

В обязательную программу обучения входила игра на фортепиано. Мама с папой купили мне подержанный инструмент, и я начала музицировать. У меня оказался хороший слух, и я уже к концу первого года обучения играла большие куски музыкальных произведений.

Для занятий классическим танцем нам пошили красивые темно-сиреневые купальники, к которым прилагались коротенькие юбочки. Для ритмики у нас были другие, более длинные юбочки из воздушного шифона. На ноги мы надевали светло-розовые трико и такого же цвета балетки. Воздушные и изящные, мы как будто уже были балеринами. Первое время я наслаждалась учебой. Все мне здесь нравилось, все приводило в восторг.

Учителем по самому главному, классическому танцу, у нас оказалась Попугай. Ей было уже шестьдесят лет, и когда-то она сама училась в этих стенах, выступала в театре. Она уверяла нас, что когда-то была очень худенькая. Сейчас же она была полная, с многочисленными складками на боках, выделявшимися под ее всегдашними сверкающими кофточками. Она обожала все яркое, переливающееся. Агата Федоровна – так ее звали. Я же продолжала величать ее, в тайне, про себя, Попугаем.

Агата Федоровна поначалу была приветлива со всеми нами. Я очень старалась на ее уроках, но выше четверки с минусом она мне не ставила. Меня это удручало. Я выкладывалась по полной программе, но вожделенной пятерки так и не дождалась. Правда, некоторые девочки вообще тройки получали. Тройки с плюсом, просто тройки, тройки с минусом. Мне же она ставила хотя бы четверки с минусом. Но были у нас девочки, например, Лолита, Рита, Зина, которым Агата Федоровна ставила пятерки. Пятерки с минусом, просто пятерки, но это были пятерки! Эти девочки имели стопроцентные данные, и у них получалось все легко и просто, без напряжения. Мне же приходилось напрягаться. У меня не было достаточной выворотности в ногах, и Попугай мне часто делала замечания, что мои пятки смотрят не вперед, а назад. Я старалась, я очень старалась, но мне было тяжело. Лицо мое от усердия краснело, на глаза наворачивались слезы, и я выглядела так, как будто я истерзанная мученица, а не девочка-балерина.

– Кислицина! Сделай нормальное лицо! – покрикивала на меня Агата Федоровна.

Держась за станок, я бросала испуганный взгляд на себя в зеркало и действительно видела там какую-то страдалицу. Ноги работают, руки работают, а в глазах мука, как будто я не на занятиях классическим танцем, а в камере пыток. Я старалась расслабиться и изменить выражение лица, но тяжелые для меня экзерциции снова вызывали на моем лице выражение муки.

К концу первого года обучения я окончательно поняла, куда я, собственно, попала. Я поняла, что мне здесь трудно. Разочарование самой собой, сильно удручало меня, как, впрочем, и многих здесь. Только девочки с хорошими данными, обладающие выносливостью к нагрузкам, успешно продвигались вперед. У меня же всего этого не было, и к концу первого класса я, как и многие здесь по классическому танцу получала уже не четверки, а тройки.

– Не расстраивайся! – утешала меня мама. – Все еще наладится. Ты учишься только первый год, и, может быть, дальше будет гораздо лучше.

Мне хотелось ей верить, и я таила надежду, что все у меня наладится, хотя как наладится, если у меня попросту нет природных данных, позволяющих мне легко и просто выполнять балетные движения. К концу первого года обучения я знала много нового о своем телосложении и о телосложении других девочек. Агата Федоровна во время своих уроков разбирала нас буквально по косточкам. У Лолиты, например, несмотря на стопроцентные данные, для балета была слишком большая голова. Агата Федоровна так и говорила ей:

– У тебя и так череп большой, а ты еще и волосы свои длинные не укорачиваешь. Смотри, какая большая шишка у тебя на затылке! Где ты видела балерин с такими огромными шишками? Череп крупный, шишка крупная – настоящий головастик, а не балерина!

А маленькую ростом Соню она называла пузатым пупсиком.

– Живот-то втягивай! Стоишь вся маленькая и пузатенькая, как пупс!

Другой девочке, Лене, почему-то постоянно стоящей попой назад, она говорила:

– У тебя не зад, а полочка для моего большого кошелька!

Я же, всегда считающая себя вполне хорошенькой и нормальной, как оказалось совсем не являюсь таковой. Для балета у меня слишком выпуклая грудная клетка.

– А ты у нас как будто борец, а не балерина! – подходя ко мне, заявляла не раз Попугай. – Зачем ты так грудь выпячиваешь? Ну-ка, задвинь ее обратно! Не выпячивай, а то и так она у тебя колесом вперед!

Грудь убрать, попу втянуть, ноги натянуть, да еще и пятку вперед вывернуть, да еще и все это делать с нормальным лицом! Каторга!

К концу первого года мы достаточно наслушались о себе нелестных отзывов. Посмотришь на нас – все такие красивые, стройненькие, худенькие, но, оказывается, у каждой из нас есть свой изъян. Хотя нет, не у каждой. Агата Федоровна выделила для себя трех перспективных девочек и вот о них ничего плохого ни разу не сказала. Правда, одна из них неожиданно для всех вдруг в самом конце года ушла от нас. Потом выяснилось, что, несмотря на стопроцентные данные и идеальное сложение, она имела серьезные проблемы с почками, и ей категорично нельзя было заниматься балетом.

Теперь у нас из всего класса, остались только две девочки, во внешности которых Агата Федоровна не находила никаких изъянов. Это были Полина и Лиза. Все остальные постоянно подвергались беспощадной критике. Меня удивляло, как Попугай метко подмечала все наши недостатки. Если бы не она, то я бы, например, никогда не заметила, что черноглазая и стройная Лара, имеет вялые, словно манная каша бедра, что у нее низ живота торчит, как выпуклый полумесяц, что у Тани короткие руки… О себе я узнала, что я вместе с другими несколькими девочками имею длинный торс, и от этого мои руки и ноги кажутся короткими. Получалось, что мы не хорошенькие девочки, а какие-то длинотелые и короткопалые существа. Кто-то у нас головастик, кто-то пузатый пупсик, у кого-то вместо бедер манная каша, а кто-то вместо попы имеет полочку для кошелька. А еще все мы, несмотря на то что постоянно ограничивали себя в еде, для Агаты Федоровны были толстыми.

– Вы даже для жизни толстые, – говорила она нам почти на каждом занятии, – а уж для балета вообще никуда не годитесь!

И на родительских собраниях она прямо в лицо говорила родителям о тех или иных физических и даже нравственных изъянах их детей. Моя мама как-то пришла с собрания вся взвинченная и сердитая.

– В следующий раз ты пойдешь на собрание! – заявила она папе. – А иначе, я просто в волосы вцеплюсь этой гадюке! В ее красные страшные волосы! Зараза! Ресницы в десять слоев намалевала, кофточка, как елочная игрушка сверкает, в ушах серьги до плеч висят – индюшка, какая-то! И вот эта индюшка смеет еще на мою любимою дочу наезжать!

– Я ее про себя Попугаем зову! – обрадовалась я маминой поддержке.

– Точно! Попугай! И индюшка тоже!

– Попугайская индюшка!

– А что случилось-то? – потребовал подробностей папа.

– Да эта гадюка сказала, что наша Наденька нехорошая девочка, что она вечно насупленная и никогда не улыбается! Про каких-то там девочек говорит: «Вот эта девочка хорошая, всегда улыбается, эта вот тоже!» А про нашу заявила: «А ваша вечно сердитая, смотрит исподлобья! Я ей говорю, сделай нормальное лицо, а она все равно насупленная!»

– Я ее просто боюсь, – жалобно сказала я. – А еще, когда я напрягаюсь, чтобы выполнить все экзерциции, то у меня напряжение на лице отображается, а ей надо, чтоб я улыбалась…

– Да как тут улыбаться, когда эта индюшка издевается? – выпалила мама, с сочувствием посмотрев на меня. – На такую глянешь и испугаешься. Я и то, взрослый человек, чувствую себя неуютно под ее оценивающим взглядом. Как будто я какая-то не такая. А беззащитный ребенок вообще теряется! Мне так и хотелось ей в волосы вцепиться, но я сдержалась. Эта индюшка ведь потом совсем нашу умницу замучает! Но я не ручаюсь, что в следующий раз смогу сдержаться! В следующий раз я точно взорвусь, и тогда индюшке мало не покажется!

– Ой, пап, лучше ты в следующий раз на собрание иди, – посмотрев с опаской на маму, сказала я. – Вдруг мама и правда нападет на Попугая? Этого нельзя допустить. А ты спокойный, ты ничего не сделаешь.

– Ладно, – согласился папа.

Все девочки в моем классе были веселые, живые, и мне казалось, что все они мне подруги. Но все, это значит никто. Мне хотелось дружить с какой-нибудь конкретной девочкой, как я дружила с Машкой и Вовкой, или с Дашей и Галей в православной гимназии, но такой дружбы у меня здесь не получалось. Иногда, поговорив на перемене с какой-нибудь девочкой, я проникалась ею, и думала, что теперь мы подруги, но девочка не останавливалась на мне и на следующей перемене уже общалась с другой «подружкой». Девочки как будто скользили друг по другу, не углубляясь. Никто никого толком не знал. Все шутили, смеялись, иногда ссорились, мирились, строили друг другу козни, но не проникались друг другом. Душа каждой была закрыта и одновременно открыта. Я никак не могла понять, что происходит. Все вроде хорошие, веселые, с каждой можно в отдельности поговорить, но на следующий день та, что вчера говорила с тобой, как будто не узнает тебя, не помнит, и откровенничает уже с кем-то другим. Легкие в общении, и одновременно как будто не помнящие этого общения. Все одновременно друзья и все тут же враги. Никто ни на ком не останавливался, а если и останавливался, то как будто понарошку, в шутку. Например, две девочки у нас с виду были неразлучны, но как только одна выходила из класса, другая тут же в ее адрес сыпала колкостями и, причем, обидными колкостями, но и вторая была такая же. И так вели себя практически все девочки. Мы все как будто дружили, но и все потихоньку высмеивали друг друга. Я чувствовала от всего этого дискомфорт. Мне нравились девочки в моем классе, и одновременно я постоянно чувствовала напряжение среди них. Здесь каждая как будто была со всеми, и в то же время сама по себе. Постепенно и я научилась быть сама по себе.

Вне стен колледжа я продолжала жить своей обычной жизнью. Мама регулярно водила меня в храм на исповедь и причастие, часто рассказывала мне о жизни святых, и я все больше чувствовала, что реальная жизнь это одно, а церковная совсем другое. Обычная жизнь и жизнь веры никак не сочетались между собой. Однако душа моя была полна самых прекрасных верований в загробную жизнь, в ангелов и святых, в то, что над нами всеми Бог, который видит и слышит каждого из нас. Да, реальная жизнь была как будто далека от всего церковного и духовного, но в то же время в этой реальной жизни существовала смерть, и смерть, как мне говорила мама, соединяет все обычное и земное с необычным и непонятным. А еще с духовным миром в этом обычном земном мире меня соединял мой нательный крестик. Он всегда был со мной. И даже когда нам в колледже запретили носить на шее цепочки, а в ушах сережки, я исхитрилась и стала прятать свой крестик в шишке у себя на голове. Другие девочки, не такие щепетильные в вопросах веры, совсем перестали носить на груди кресты, а одна девочка, Софья, постоянно снимала перед занятиями крест, а после снова надевала. Снимет, наденет, снимет, наденет… Как-то, это было уже в самом конце учебного года, весной, ей надоело возиться с крестом, и она запулила его в окно.

Продолжить чтение