Читать онлайн Дни минувшие. Сборник малой прозы бесплатно
© Виктория Вольская, 2024
ISBN 978-5-0062-8900-0
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Верочкин кошмар
1
Дом, в который мы возвращаемся, был родовым имением моего отца и являл собой замечательный образец русского деревянного зодчества – двухэтажный, исполненный приемом «в лапу», он отличался от всех прочих домов в Костинском большим, почти гигантским размером, резными, старинными ставнями, покрытыми лаком, большой крытой террасой. Обитель наша стояла на невысокой горе, с которой открывался живописный вид на всю деревню, и имела при себе внушительных размеров сад. Когда я вспоминала дорогой о днях, проведенных в доме, мне сразу чудился запах горящих в печи поленьев, смешанный с ароматом бергамота и разных травяных чаев, слышался скрип половиц и размеренный стук кресла-качалки, излюбленного места моей матери. Дом всегда напоминал мне замок и, так как я с раннего детства любила читать о рыцарях, спасающих принцесс от негодяев или драконов, мне было приятно представлять, как и меня однажды спасут из заточения, хотя я никогда и не была заточена.
По пути из Петербурга мою голову посещало множество мыслей и, как правило, все они касались предметов пустяковых – я смотрела на устланные белоснежным покрывалом бескрайние поля и, затаив дыхание, думала, как было бы здорово нырнуть в сугроб с головой, словно в озеро, и считала, сколько в небе за те часы, что мы едем, пронесется сорок и воробьев; я разговаривала с Катюшей, моей сестрой, и указывала ей на интересные домики с красными и серыми черепичными крышами, и, смеясь, почти задыхаясь от удовольствия, вспоминала различные курьезные ситуации, что случались со мною в Петербурге. Катюша то и дело меня одергивала, но я не могла перестать шутить и наблюдать, настолько открывавшиеся передо мной пейзажи вдохновляли и бодрили! Да, эти родные сердцу виды шептали на ухо, что дальше будет только лучше, а выглянувшее из-за облаков солнце как бы ласкало своими лучами эту надежду и поддерживало в ней жизнь. Размеренный стук колес, перемалывающих хрустящий снег, укачивал, поэтому я то и дело проваливалась в легкий сон, и лишь благодаря повторяющемуся каждые четверть часа «но!» кучера, нанятого на станции, я возвращалась в реальность. Мне, десятилетнему ребенку, забылось все, что происходило год назад в стенах дома, куда мы возвращались; забылись все кошмары той ночи, которая схватила матушку за руки и утащила в свою тьму навсегда, как забылись и поддерживаемые мамой даже в самые ненастные, печальные дни подлинные счастье и покой. Матушка моя была большим специалистом по части того, что касалось заботы обо мне, Катюше и об отце; она поддерживала в доме тепло, точно весь он был камином, а мы его тлеющими, плотно прижимавшимися друг к другу угольками.
Первая мысль, что пришла мне в голову, когда я оказалась лицом к лицу с домом, звучала так: «Когда ж она выйдет?». Помню, что память воспроизвела без моего на то согласия ту матушку, которую я видела последней, а последней я видела даже не матушку, а её тень, лежавшую в белом платье среди таких же белых одеял и подушек. Волосы у моей матери были черные, как смола, и в ту ночь, когда она умирала, они были раскиданы беспорядочно по подушке, сама её поза и лихорадочный блеск в больших, как два блюда, глазах вызывали в моем детском воображении ассоциации с чем-то дьявольским или колдовским. Так вот я вспомнила лицо, подражающее своим цветом цвету простыней, черные волосы, разметавшиеся в разные стороны, и распахнутые почти белые губы, умоляющие меня, «дорогую Вероньку», подойти ближе, и тотчас же увидела призрак матери в одном из темных окон верхнего этажа.
Мне забылись все ужасы, а теперь вдруг вспомнились, точно та ночь была вчера, а года, проведенного в Петербурге в окружении старых и новых знакомых, никогда и не существовало. Я стояла, окруженная белыми полями, перед деревянным замком, и страшно мне было идти по тропинке к большим дверям, за которыми, как мне рисовала фантазия, скрывалось нечто не из мира сего, нечто дьявольское. Катюша стояла рядом, ей на тот момент было уж шестнадцать – она стояла, укутанная в свое прелестное пальто из красного, немного жесткого на ощупь сукна, и ясным, совсем не испуганным взглядом смотрела вперед. Её щеки были пунцовыми от мороза, а может, и от нахлынувшего на сердце волнения, нижняя губа, бывшая немного пухлее, чем верхняя, дрожала. Я дернула её за рукав и спросила, надолго ли мы приехали.
– До конца лета, думаю, – ответила тихонько Катюша, неотрывно глядя на дом, – где же папа или тётушка Роза?
И сию же секунду показался на террасе отец, Фёдор Аркадьевич Разумовский.
Он жил в Костинском весь тот год, что мы с Катей находились в Петербурге под присмотром Степана Аркадьевича, его родного брата. Я не видела папу целый год и, конечно, успела за это время соскучиться по нему. Часто я представляла, какой будет наша встреча спустя столько времени, и никак не могла подумать, что увижу его таким, каким он шел к нам в данную минуту – худым и несчастным, словно неся на своих плечах тяжелейший груз. Сердце мое трепетало каждый раз, когда я представляла себе круглое лицо отца, всегда открытое мне и улыбавшееся, да и вся я дрожала, вспоминая чудесные вечера, в которые отец звал меня к себе в кабинет, чтобы, усадив на колени, почитать вслух книги; теперь он идет ко мне, а мне хочется уйти, развернувшись на носочках, в сторону – туда, где сугробы и холод.
Мне стало совсем страшно и тогда я приблизилась к двум гнедым кобылам, недовольно фыркающим и взмахивающим своими черными и густыми гривами. Я хотела было их погладить, но тут же услышала мужской голос совсем рядом.
– Здравствуй, Вера, – сказал папа, наклоняясь ко мне и целуя в лоб.
«Кануло!» – прокричала я в уме, начиная уже скорбеть по тому отцу, который всегда обнимал меня без какой-либо неловкости. Нынче же он стоит и смущается, и чем больше смущается он, тем больше смущаюсь я, и теперь мне хочется плакать. По одному только взгляду мне стало ясно, что ничего, как прежде, не будет, и что не обнимут меня те руки, которые я так любила! Слезы жгли глаза, и я отвернулась, чтобы скрыть от всех глубокое разочарование и обиду, однако, никто и не намеревался со мной нянчиться, отец уже обнимался с Катюшей, восхищаясь её красотой.
Вышедшая тётушка Роза, плотно сбитая женщина с лоснящимися, похожими на два заливных яблочка щеками и глазками-пуговками, обрамленными редкими ресницами, окружила старшую племянницу комплиментами и особенное ударение делала на том, что Катя была «вылитая Елизавета Павловна, одно с нею лицо». Я снизу вверх смотрела на тетушку, которую почти не знала, и чувствовала, что надо было мне остаться в Петербурге с дядей Степаном Аркадьевичем, души во мне не чаявшем, потому что вот так стоять на пару с сугробами, да глядеть на взрослых людей, избегающих твоего взгляда, было почти что конфузно. Когда тетушка со мной поздоровалась, я внутри уже была настроена против неё. Наверное, она почувствовала мое недоброжелательное к ней отношение, поэтому-то в дальнейшем и не претендовала на мое внимание и не пыталась завоевать расположение.
– Вера, пойдем, – сказала, положив свою тоненькую ручку на мое плечо, Катя, – ты наверняка проголодалась.
– Да, конечно, дома уже все готово, стол накрыт, – подхватила тётя Роза, улыбаясь тонкими губами, – Вера, ты займешь комнату наверху, хорошо?
Мы почти дошли до дома, но я, услыхав о том, что мне придется спать одной на втором этаже, остановилась и вперила испуганный взгляд в линию черных прямоугольников, напоминающих те самые порталы в потусторонние миры, о которых столько рассказывали писатели-фантасты!
– А могу я спать с Катей в одной комнате? – Спросила я, стараясь изо всех сил держать серьезный вид. – Или пусть Катя спит наверху.
Катя хотела согласиться, я видела это по её глазам, но тётушка Роза сказала, чтобы я слушалась взрослых.
– Да и, Верунчик, ты же уже не маленькая. Или тебе страшно, как бывает страшно только самым трусливым девочкам?
Я поняла, что теперь уж точно не смогу полюбить эти ухмыляющиеся губы и этот острый подбородок с ямочкой, настолько их обладательница опротивела мне своим поведением и произнесенными словами. Мне захотелось найти в лице отца поддержку, но он уже отошел расплатиться с кучером. Издалека я смотрела в его широкую спину, одетую в шинель, и гадала, смогу ли я прийти вечером в кабинет и попросить разрешения спать с Катей. Не мог же он стать столь жестоким за какой-то там год! Не сможет же он отказать мне, родной дочери, которую когда-то безумно любил, в такой ничтожно маленькой просьбе, правда?
С надеждой на то, что мне ещё удастся как-то уладить вопрос со спальным местом, я и перешагнула порог замка, и тут же, только мы оказались в передней, моего лица коснулся запах жженых поленьев – в зале был затоплен камин. Сняв пальто, я устремилась к огню и подставила к нему свои замерзшие ладони. До меня доносились голоса тётушки и сестры, но я не могла толком понять, о чем они разговаривают, я слышала лишь обрывки фраз и то тихий, то громкий смех тётушки. Совсем рядом стояло кресло-качалка – то самое. Я тихонько пододвинула его к огню на безопасное расстояние и, утонув в его подушках, смотрела на языки пламени, жадно пожирающие небольшое бревно березы от коры и до сердцевины, а потом меня укачало и разморило теплом, и я задремала.
2
Время клонилось к вечеру. Столовая была не такой, какой я её запомнила. Ранее она была большой и светлой, сейчас казалась бесконечной и темной, хотя как будто ничего особенно не изменилось. Обеденный стол был длинным, во главе сидел отец, справа от него – Лиза, а мы с тётушкой расположились в противоположном конце. Так, в ожидании, пока кухарка, которой я никогда не видела, разольет суп по тарелкам, я стала рассматривать углы этого помещения, заставленные старой мебелью, и портреты, – семейные и личные – развешенные тут и там. Материнского среди этих портретов не было, что немало удивило меня, ожидавшую почему-то, что в этом доме на видном месте будет именно её портрет.
Мне казалось на протяжении всего ужина, что за мной наблюдают откуда-то из тьмы. Детское воображение рисовало ужасные картины того, как из этого мрака, съедающего все острое и четкое, вдруг выйдет с протянутыми вперед руками скрюченный человек в черной накидке и, шепнув заклинание, заколдует всех нас и уведет в другой мир.
Дети, да и взрослые иногда, обладают огромным талантом в том, что касается фантазирования – они преувеличивают малое до гигантского, а огромное и важное кажется им незначительным и тем, что совсем не требует внимания. Когда дело касается страха, все становится ещё хуже, потому что, если его не пресечь у корня, он начнет разрастаться и вскоре заполняет, как сорняк заполняет землю, все сознание и подчиняет те его участки, что отвечают за рациональное осмысление действительности.
За окном завывал ветер, разгоняя в воздухе тысячи и тысячи крошечных снежинок. Я видела в отражении окон пламя свечей, стоящих в медных неглубоких тарелочках на трюмо, столе и на подоконнике окна, свободного от штор – то окно было единственным, через которое я могла наблюдать за происходящим на улице. И с каждой минутой, проведенной в столовой, погода ухудшалась, и вскоре ставшее почти матовым окно все было разрисовано причудливыми узорами.
Катюша мило улыбалась, заглядывая в постаревшее лицо отца, и совсем не обращала на меня внимания. Я невольно залюбовалась её овальным лицом и согласилась теперь, что оно и вправду похоже на то, что я видела давным-давно – на ту матушку, которая была до болезни и до той памятной ночи. У Кати были те же миндалевидные, чуть раскосые глаза голубого цвета, аккуратный носик с небольшой горбинкой, гармонирующий с тонкими бровями, были те же чёрные волосы, разве что намного длиннее, и, когда сестра заплетала их в две косы, она была совсем красавицей. Единственным, что её лицу досталось от отцовского лица, был в меру продолговатый подбородок с небольшой ямочкой, но эта деталь добавляла образу некоторой особенности. Переводя взгляд с сестры на отца, я не могла понять, на кого я сама похожа – я всю жизнь была разве что «хорошенькой», как выражались многие, с кем мне приходилось встречаться, никто и никогда не говорил, что я вырасту и стану изумительно красивой девушкой, то есть на мать я не могла быть похожей. Мыслями я дошла до того предположения, что именно в моей непохожести на мать заключается причина того, что отец так холодно, по сравнению с Катей, ко мне отнесся.
Увлекшись размышлениями, я совсем была о своих страхах, и вспомнила о них лишь тогда, когда вникла в разговор взрослых. После супа подали горячее, но я была слишком расстроена и возбуждена, чтобы есть, вместо этого я вся обратилась в слух.
– Марфа Алексеевна как поживает? – Спросила Катя, обращаясь к тетушке.
Женщина, уплетая за обе щеки жаркое, не услышала вопрос сестры, тогда Кате пришлось повторить.
– Вы писали, что Соня так и не нашлась. Марфе Алексеевне совсем худо?
Я начала припоминать, что в конце прошлой весны Катя получила письмо из Костинского от тёти, в котором та объявила о горе, случившемся в семье их бывшей кухарки, Марфы Алексеевны – у неё пропала дочь. С Соней я не общалась, хотя и видела её постоянно на разных тропинках; девочка она была совсем не такая, как я, – она была тихой и смирной, подчас даже замкнутой, словно не хотела ни с кем иметь дела, тогда как я во всем видела причину пошалить, бегала там и сям в поисках приключений и новых знакомств со всем, что дышит. При упоминании её имени мне представилась первым делом перевязанная зеленой лентой огненно-рыжая копна волос, развеивающаяся по ветру в маковом поле – именно там Соню чаще всего можно было встретить, потому что она любила собирать и засушивать красные и белые маки. Я никогда не понимала, зачем засушивать цветы, если на следующее лето они вырастут снова, но Соня любила это делать.
– Соня не нашлась, Марфа Алексеевна безутешна. Она с начала лета каждый день ходила в поле, искала девочку, да и мы много участвовали, все желающие помочь бедняжке. Какая это женщина! Широкой души человек, добрейшее сердце у неё! Помнишь, Катюша, как она готовила исключительно для тебя овсяное печенье?
– Самое вкусное печенье, – Катя грустно кивнула, – и Соня была такая славная!
– Скромная девочка была, всегда поможет донести таз с бельем до веревки и, если увидит, что нужно в огороде помочь, никогда не пройдет мимо. Сколько слов она знала в свои-то годы! Между прочим, Верунчик, немногим старше тебя была, а все-таки знала намного, намного больше.
– Перестаньте, тётя. – Вступилась за меня Катюша. О, как сильно я любила её в эту минуту! – Верочка очень умна, просто Вы её плохо знаете. А поиски ни к чему не привели? Разве мог ребенок средь бела дня пропасть без следа?
Воцарилось молчание. Я отложила вилку и взглянула на отца и, к собственному удивлению, обнаружила, что он смотрит на меня сердито из-под насупленных бровей. Мне стало совестно не только за собственное присутствие в столовой, но и за существование в целом; сердце, огорченное обнаружением совершенно сгинувших уз, заныло. Снова слезы обожгли глаза, поэтому я отвела их в сторону. Так хотелось вернуться в Петербург в свою чистую, светлую комнату, рухнуть на постель и, зарывшись в подушки, выплакать все то, чем терзалась душа! Но я была вынуждена сидеть на жестком стуле и, не глядя, смотреть на все и всех, будто ничего внутри меня не волнуется и не боится.
– Марфа Алексеевна все лето ходила в поле, осенью тоже, но уже не на поиски, а просто постоять и посмотреть. Я не раз подходила к ней, чтобы утешить, однако она отстранялась от меня, как будто я была утюгом, и говорила, что никогда не потеряет надежды на то, что Сонечка её найдется. Куда уж там! Не найдется спустя столько времени, померла где-то в поле! А я говорила, неоднократно повторяла, что детей одних в то поле нельзя пускать, оно же почти дикое, мало ли, что там…
– Роза, не мели чепухи! Что там может быть, кроме маков? – Серьезно ответил отец.
– А Бог его знает, Федя, что там может быть! Меня всегда это поле пугало.
– Почему, тётя? – Подала голос я.
Сперва все молчали, а потом тётя, смотря двумя крошечными глазками только на меня одну, заговорила медленно и на порядок тише, чем прежде. Даже Катя отложила столовые приборы, настолько высок был интерес к тому, что сейчас изречет старая женщина. По описаниям сестры, тётушка всегда была такой – суеверной, немного глуповатой и чрезвычайно впечатлительной.
– Ходит легенда, что в маковых полях по всему белу свету пропадают люди, потому что их к себе забирает прислужник дьявола, облаченный в красную, как сами маки, цвет. Забирает он тех, кто серьезно в этой жизни согрешил, и чья жизнь более ничего не стоит. Моя прабабушка рассказывала, что началось все с того, как в каком-то маковом поле разбойники ограбили и убили бедную барышню, совсем ещё малютку, решившую половить бабочек, и теперь за сгинувшую невинную душу все негодяи, проходящие мимо поля, слышат таинственный голос и, идя к нему, заблуждаются навсегда.
– Тётя! – Воскликнула побледневшая Катя. – Что за глупости, в самом деле! Папа прав, это все чепуха. Да хоть взять Сонечку! Разве она была грешницей в свои одиннадцать?
– Так ведь той девочке, которую ограбили и убили в поле много веков назад играть с кем-то надо, поэтому иногда и пропадают маленькие дети, – говорила, кивая головой, тётушка, – да, я от кого только не слышала истории о том, как бесследно исчезают и дети, и взрослые! Мурашки по коже от таких пересказов, но что поделать. Я говорила Марфе Алексеевне, чтобы она дочь подальше от поля держала, ан нет, все равно отпускала её гулять свободно, а теперь горюет, пьет свои отвары из мака и всюду ей дочь чудится. Она, честное слово, совсем обезумела. Бывает, войду к ней в дом, а она сидит у окна и с дочерью заговаривает, будто та сидит за этим же столом и тот же чай пьет. Жаль девочку, жаль! А косы-то какие были…
Я вся дрожала от страха, потому что чувствовала в голосе тёти Розы уверенность и истинную убежденность в правдивости легенды. Сжимая в руках юбку платья, я следила за блестящими глазами тёти, сверкающими во тьме, и чувствовала, что вот-вот лишусь чувств и умру прямо на этом стуле перед тарелкой, полной ещё горячего жаркого. Катя смотрела куда угодно, но не на меня, и горячая любовь, озарившая мою душу добрых пять минут назад, вмиг испарилась.
– Пора отдыхать, – объявил отец.
– Да, что-то я заговорилась. – Спохватилась тётушка, вставая из-за стола. – Верунчик, тебе наверху уже постлано, там лампа, я зажгу её тебе, а потушить сама сможешь, когда захочешь. Только не засиживайся, завтра утром пойдем в церковь, встаем рано.
Тётушка после ужина проводила меня до комнаты и оставила в ней в совершеннейшем одиночестве. От небольшой керосинки круги света поползли по комнате и осветили её почти всю, прогоняя страхи большие и маленькие, да и легенда, рассказанная тётей, потихоньку тускнела в моей голове, уставшей к концу дня невероятно.
Сначала мне показалось, что все не так страшно – я переоделась в ночное и завернулась в одеяло, пробуя заснуть, но, едва я закрывала глаза, передо мной восставал образ Сонечки и образ родной матери. Теперь в моем воображении эти два человека как бы срослись вместе, и я видела материнское лицо, обрамленное длинными рыжими волосами, и видела бескрайнее поле красных маков. Впервые в жизни мне было страшно настолько сильно, что сердце забилось даже не в груди, а где-то в ушах. Я вскочила с постели и, взяв в правую руку керосинку, подошла к двери и прислушалась. Страх захватил всю меня и исказил настоящую реальность до безобразия; вполне обычные скрипы принимались мною за царапанье, а свист ветра в окнах казался человеческим, не женским и не мужским, шепотом, и даже на чердаке вдруг послышались шаги, словно кто-то там, наверху, наматывал круги по мраку и густой пыли.
Я отбежала от двери и кинулась в кровать, забираясь под одеяло с головой. Стучало бешено сердце, кровь в висках барабанила так, как обычно барабанит дождь по покатой крыше – бум, бум, бум. Перед глазами была кромешная тьма и больше ничего.
В эту ночь я смогла задремать ближе к утру, когда была совсем измучена страхом, но дремота моя была неспокойная, а прерывистая – я то и дело вскакивала и, проверяя, зажжена ли керосинка (её я решила не тушить), вглядывалась изо всех сил в углы, пока ещё погруженные в небытие. И только лишь солнечные лучи поползли по комнате и осветили собою стены и углы, мне стало спокойно. Именно в тот момент прокукарекал петух.
3
Утром, как и говорила тётушка, мы отправились в церковь. Перед выходом меня накормили черным чаем и печеньем. Я знала, что буду дико голодна после такого скудного завтрака, и поэтому стащила с кухни корочку черного хлеба и пару конфет; все съестное тут же было положено в карман пальто, мне оставалось надеяться, что в какой-то момент тётушки и сестры рядом не будет и что никто из знакомых и чужих не захочет со мной поговорить. Мне не хотелось делиться едой с Катей, потому что в глубине души я была на неё ужасно зла – как она могла оставить меня одну прошедшей ночью? Как могла Катюша, которая больше всех прочих обо мне заботилась, вдруг забыть, что я на верхнем этаже совсем одна? Перед завтраком мы с нею встретились у лестницы на первом этаже. Чувствуя горькую обиду на Катю, я даже не ответила на теплое объятие, только лишь стояла, опустив руки по швам, и отвечала на её вопросы о прожитой ночи сухим «да» или «нет». И, когда она, тряхнув головкой, ушла в столовую, мне стало совсем больно – неужто она не видит моих покрасневших от бессонной ночи глаз?
Воздух был свежим и сладким, мне даже показалось, что по вкусу он напоминает родниковую воду – такой же кристально чистый, он ободрял и ласково касался ничем не защищенного лица. Поля были все такими же белоснежными, какими я видела их вчера из окна вагона, а затем и из повозки, и в мыслях мелькнул вопрос, а когда же наступит весна? Мне вспомнилось, что в прошлом году снега было намного меньше, чем в этом – помню, что уже в конце марта сугробы начинали таять, там и сям образовывались гигантские проплешины и именно эти обогретые солнцем участки земли первыми начали покрываться травой, тем самым ободряя местных жителей, уставших от суровой зимы. Да, та весна была шустрее, чем нонешняя. Я стояла на террасе и смотрела на снежные шапки, которые носили на своих кронах те березы, что стояли неподалеку от окон дома, и, увидев вдалеке три золотых купола, не сразу поняла, что смотрю на рукотворный объект: как-то уж больно естественно церковь смотрелась на фоне голубого неба, берез, русских просторов… будто эти вещи были одной природы.
Меня с детства пытались принудить испытывать благоговение перед церковью и высокими, обычно седобородыми мужчинами, одетыми в подрясники, и ранее, когда матушка, чрезвычайно набожная женщина, брала нас по воскресеньям в церковь, меня учили быть тихой, но внимательной девочкой, главная задача которой заключается в том, чтобы слушать проповедь. С тех пор я в церкви так себя и веду – выискиваю местечко, где была бы неприметна, и с честным намерением понять внимаю всему, что звучит под священными сводами; когда же у меня не получается понять, я краснею всем лицом от стыда, будто сделала что-то плохое. И, сколько бы я ни заставляла себя благоговеть перед образами, ничего не выходило, поэтому в конце концов я остановилась на том, что слишком глупа для понимания этого дела. В Петербурге мы ходили в церковь не так много, там это менее принято как будто, поэтому ожидать сейчас Катюшу и тётушку, чтобы затем отправиться в церковь, было для меня волнительно.
Вот неземной красоты Катюша выходит – на ней серое пальтишко из шерсти, принадлежавшее ранее матери, волосы собраны на затылке в прическу, глаза на белом лице блестят своей голубизной. До этой минуты я никогда не вспоминала наставления матери, касающиеся того, что нужно делать человеку, чтобы быть чистым перед Богом, но теперь мне вспомнилось, что обида – это признак духовной слабости и гордыни, а человек, её испытывающий, перво-наперво себе вредит, а не обидчику урок преподносит. А я-то думала, что, увидь Катюша мое огорчение, она начнет раскаиваться и заискивать передо мной, а потом сделает что-то приятное – например, пустит меня в свою комнату грядущей ночью! Мне стало совестно за свою глупую обиду и я, когда Катя подошла ко мне, взяла её за руку.
– Ну, поторопимся. – Сказала тётушка, одетая в огромную темно-коричневую шинель и такого же цвета катанки. – Вера, что с тобой? Ты заболела?
– Да, Вера, ты красная вся, – Катя стащила с правой руки варежку и коснулась голыми пальцами моей щеки.
Я смотрела на неё и все больше стыдилась за себя саму – за свой детский страх перед невесть чем, за свою злость на неё, родную сестру, доброй души человека, всегда заботившегося обо мне, за свое отношение к церкви, ослабевшее после смерти матери. Поправив сползший на бок беретик, я кивнула головой и сказала, что чувствую себя вполне сносно.
Мороз щекотал щеки и, хотя я была тепло одета, спустя четверть часа, когда мы почти дошли до церкви, мне стало холодно. Снег под ногами хрустел громко, ветер то и дело сажал на нос крошечные снежинки и, довольная тем, что более не обижаюсь на сестру, я улыбалась каждому увиденному снеговику. Небо было все заболочено свинцовыми тучами, готовыми опорожнить на землю тяжелый снегопад; солнце, появления которого я так ждала ночью, скрылось, и воздух теперь был пронизан тусклым, неживым светом. Я смотрела на домики, маленькие и большие, старые и недавно построенные, со ставнями и без ставен, с качелями во дворе или с небольшой каруселькой, и впервые радовалась тому, что мы приехали в деревню. Меня несколько раз даже захватили фантазии о том, какое чудное лето будет здесь, где господствует свобода и где душе позволено летать вместе с птицами над пшеничными полями, над широкой рекой, над непроходимым лесом. Правда, оглядываясь назад и тщетно выискивая среди безграничного белого пространства крышу нашего дома, я как будто отрезвлялась, потому что меньше всего мне хотелось возвращаться туда, где есть только грустный и одинокий отец, да мрачные комнаты и коридоры, издающие страшные звуки.
Мы пришли вовремя – на паперти толпился народ, преимущественно семьи с детьми. Я тут же поддалась любопытству и принялась рассматривать незнакомые лица, каждое из которых было по-своему интересно. Вот мелькнуло женское личико, обрамленное рыжими волосами, – круглое и даже слишком, оно отличалось крупными глазами, крупным носом, крупными губами. Особенно интересно это лицо смотрелось на контрасте с квадратным мужским, некрасивым и слишком острым. То были муж и жена и лица их, как я решила, были совершенно различными геометрическими фигурами – кругом и треугольником. Я видела и девочек моего возраста, и девочек чуть постарше, видела и мальчишек-разбойников, которых трудно было унять и принудить к спокойствию. Все люди здесь одевались примерно одинаково, будто по формуле – праздничные воротнички и пальто, шинели, кафтаны из шерсти, хорошие штаны и длинные юбки, ботиночки и такие же, как у моей тётушки, катанки. Как и полагалось каждое воскресенье, весь народ преображался, вытаскивая из сундуков и шкафов все самое приличное.
Вдруг, стоя почти у самых дверей, я увидела проходящую мимо ворот женскую фигуру в безразмерном кафтанчике, подпоясанным красным жгутиком, с ужасного вида лаптями на ногах и нахлобученной на маленькую голову ушанкой. Со мной рядом стояла тётушка Роза, и, увидев, с каким интересом я уставилась на прохожую женщину, одернула со словами: «Нехорошо делаешь, Вера». А во мне давно уже разгорелось любопытство ко всему происходящему, да и по жизни я такая была – во всем движущемся и замершем видела загадку, которую надобно было разрешить, – поэтому я продолжала бессовестно наблюдать за удаляющейся с каждой минутой все дальше корпулентной дамой в кафтане, пока Катюша не взяла меня за руку и не потянула в толпу.
Мы сели на жесткую скамейку в третьем от амвона ряду. Солнце, не показывавшееся с раннего утра, выглянуло из-за облаков и теперь, проникая через витражные окна, составленные из кусочков цветного стекла, подсвечивало лиловым, желтым, красным, голубоватым цветом воздух с кружащими в нем крошечными пылинками. Ароматы ладана, парафиновых свечей, хвои и мороза распространялись по церкви волнообразно, следуя за движениями людей. Я обратила внимание на зажжённый паникадило, поражающий своим большим размером и количеством свечей, на находящиеся в тени многочисленные образа, на блестящие фрески, изображающие совершенно разные религиозные сюжеты. Как и всегда, у меня захватило дух при виде всего того, что дышит жизнью не один век, но благоговение все не приходило. Церковь вся блестела золотом и тусклыми красками.
– Ты успела увидеть Марфу Алексеевну? – Спрашивает тётушка у Кати.
Сестра хмурит тонкие бровки и отвечает, что нет.
– А она тут?
– Нет, ты что, она редко ходит, я видела её с паперти. Верунчик ею заинтересовалась. Да, Вера?
Я поняла, что та незнакомка и была Марфой Алексеевной. Тут же в памяти восстал образ Сонечки, собирающей в маковом поле цветы, и коленки задрожали от страха.
Первое время были слышны человеческие голоса, шепчущиеся о последних новостях деревни и поселка, стоны младенца, льнувшего к груди матери, смешки мальчишек, не понимающих, зачем они здесь нужны, но стоило только появиться священнику и дьячку, все разом замолкли словно по команде.
Началась проповедь.
Я слушала голоса дьячка и священника внимательно, как и учила мама, и каждую их фразу силилась понять. Сердце мое билось в груди так быстро, что вскоре его стук стал громче эха, но не громче мыслей, каждая из которых была о Соне, о Марфе Алексеевне и о той нечисти, что похищает людей в маковом поле. Так страшно, как в те минуты, мне никогда не было, и возвращаться домой, чтобы вечером снова оказаться в постели один на один с духами, у меня не было желания. Катюша сидела рядом и держала меня за руку, смотря исключительно вперед, тётушка же, то и дело зевая, смотрела то на подрясники, то на спины прихожан, надеясь найти среди множества хоть одну знакомую, с которой можно было бы поговорить после службы. А я вне себя от страха только и могла смотреть в немолодое лицо священника, выражающее смирение и некоторую отчужденность, не слыша и не замечая ничего вокруг. Проповедь была свободной, плыла плавно и неспеша, напоминая своим ритмом журчание только что проклюнувшегося ручейка, и была главным образом сосредоточена на притче Иисуса о виноградарях.
Я действительно мало слышала из того, что говорил священник или дьякон, мужчина тоже уже немолодой, но совсем некрасивый и, в отличие от священника, носивший на своем лице выражение полного удовлетворения минутой и делом, зато конец проповеди таки-отзвенел в моей голове.
– «И слово мое и проповедь моя не в убедительных словах человеческой мудрости, но в явлении духа и силы… проповедуем премудрость Божию, тайную, сокровенную, которую предназначил Бог прежде веков к славе нашей»1.
Когда мы оказались на улице, солнце снова убежало за тучки. Тётушка Роза разговаривала со всеми, кто был ей знаком, и каждому из них торопилась представить Катюшу.
– А это Екатерина Фёдоровна Разумовская, моя племянница. Красавица она у нас, вся в Елизавету Павловну, царствие ей небесное! – Говорила, гордясь своей родословной и красотой моей сестры, тётушка. – И Верочка.
Тут взгляды незнакомых людей спускались с Катюши на меня и, исследуя лицо, улыбались широко: в их глазах я ещё была настоящим ребенком, доверие которого можно завоевать одной улыбкой. Никто особенно не интересовался, что я из себя представляю, потому что по сравнению с Екатериной Фёдоровной какая-то там десятилетняя Верочка была не так уж неинтересна.
Я гуляла в юбках и видела обувь, тогда как Катюша сияла в обществе лиц, но тогда такое невнимание было мне даже на руку – я совершенно незаметно, когда дискуссия наверху разгорелась, отошла в сторонку и достала из кармана пальтишка сушки и хлеб. Тут же ко мне сбежались бездомные собаки с голодными глазами и принялись выпрашивать скулежом кусочек еды; примостившиеся на веточках березы воробушки притворялись свидетелями, хотя их дерганные движения свидетельствовали о таком же, как у четвероногих, голоде. Мною было принято решение разделить еду поровну – три сушки мне, по сушке на собаку, и ещё три сушки на всех птиц. Хлеб к тому моменту уже был съеден.
– Сейчас накормишь, а потом они за тобой следом пойдут, в покое не оставят, – прогремел женский голос рядом.
Я поднялась с корточек и увидела рядом ту самую Марфу Алексеевну, о которой вот уже день не могу перестать думать. Глаза её казались почти бездонными, настолько они были черны, и в них, как и уверяла тётушка, блестело безумие, поэтому мне тут же стало не по себе.
– Я Марфа Алексеевна, кухарка в доме твоего отца. Вернее, раньше была кухаркой.
– Здравствуйте, – сказала я, дожевывая сушку, – я знаю, кто Вы.
– Неужто узнала?
– Да нет, тётушка немного о Вас рассказывала вчера, когда Катюша поинтересовалась. – Пожимаю плечами.
Марфа Алексеевна поднимает глаза, стараясь поймать в толпе людей лицо моей старшей сестры, и одновременно с тем говорит, что всегда обожала наблюдать за Катенькой и за мной.
– Вы обе такими забавными росли, Катю я вообще вынянчила почти, так что она мне как родная. Павловна всегда так о Вас пеклась, так заботилась о том, чтобы её дитяткам жилось хорошо… Славная она была, твоя матушка, храни её душу Господь.
– А я Вас не помню. И маму почти не помню.
Собаки разбежались, увлекшись раздавшемся в конце улицы мужским свистом, а воробьи разлетелись; одни только мы с Марфой Алексеевной стояли в стороне от людей, но даже так нас никто не замечал и не трогал. Я не на шутку заинтересовалась этой полунезнакомкой, чья дочь пропала год назад, и теперь бесстыдно исследовала её лицо, все изборожденное глубокими морщинами. Мне не показалось, что она красива, но и уродиной её нельзя было назвать – черты в целом гармонировали меж собой, только вот было что-то тяжелое в них, нечто отталкивающее и даже пугающее. Только потом мне стало ясно, что пугали исключительно дикие глаза.
– Пойдем, у меня кое-что есть для тебя, – сказала Марфа Алексеевна, неловко разворачивая свое грузное тело и направляя его так же неловко куда-то в сторону, – ну, чего замерла?
Я оглянулась на сестру, погруженную в болтовню, и поспешила за Марфой Алексеевной.
4
Дом Марфы Алексеевны находился неподалеку от церкви и был совсем непохож на дом моей семьи – маленький, он походил на сарай, готовый с минуты на минуту развалиться на бревна, гвозди и стекло, и вся его меблировка давным-давно отжила свой век. Сердце, как и ночью, стучало в горле, а не в грудной клетке. Я шла за широкой женской спиной и ощущала леденящий душу ужас, мне хотелось поскорее покинуть эту обитель, чтобы вернуться в улицу, где так славно и безопасно находиться. И все же не могу отрицать, что интереса не было. Был, иначе бы я унесла ноги отсюда, из этого темного, сырого места моментально!
Трюмо, антресоли, стулья и столы, деревянные двери и облицовки окон – все это обязательно было исцарапано или как-то иначе повреждено, пол здесь был хлипкий, постоянно скрипел, по углам и на стенках тумб висела паутина и в этих паутинах пауки без лишних стеснений заворачивали в кокон своих крылатых жертв. Воздух пах затхлостью и унынием, пах грустью и потерянностью. Я тут же почувствовала, что комната, в которой я ночевала, не так уж и страшна: если б я ночевала тут, я бы умерла. В момент, когда мы проходили мимо зала, я увидела в углу освещенный розовой лампадкой киот – он сиял новизной и был начищен до блеска.
Мы прошли в так называемую кухню, и Марфа Алексеевна предложила мне чай. Я согласилась. Чай, который она мне подала, был холодным и мерзким на вкус, поэтому я остановилась после второго глотка. Хозяйка дома сидела супротив меня и смотрела в окно завороженным, почти отсутствующим взглядом. Когда я подала голос, она даже не посмотрела на меня, только лишь зашевелила губами.
– А неужели Вы верите в легенду?
– В легенду?
– Ту, что о маковом поле и нечистой силе.
– Верю. Кто ж, по-твоему, мог Соню забрать? Не могла же она взять и исчезнуть?
– Да мало ли что с ней могло случиться…
– Нет, нет, – забормотала Марфа Алексеевна, – её забрал Вельзевул!
И она вскочила со стула, начала бродить по кухне твердой поступью, словно хотела продырявить пол своей верой в Вельзевула и то, что её дочь похитило именно это существо. Я вздрогнула, сжимаясь.
– А кто такой Вельзевул?
– Вельзевул кто такой? А я тебе расскажу, кто такой Вельзевул! – Она вернулась на стул и теперь зашептала. – Вельзевул – это самый страшный демон из всех, что существуют. Он князь, он властелин грязи и всей нечистоты! Вельзевул живет на кладбищах, ранее считалось, что он повинен в мучительных болезнях бесноватых людей, уходящих из своих семей и поселений в неизвестном направлении. Маковое поле здешнее, то самое, где играла Сонечка, раньше, много сотен лет назад было кладбищем, это я недавно только узнала! Узнала от одной женщины-провидицы, которая и сказала мне, что Соню он забрал. Он так и сказала – твою дочь забрал демон с головой мухи, одетый в красное. Господи!
И снова она вскочила, но на этот раз убежала из кухни в другую комнату. Я нечаянно опрокинула чашку с чаем, когда выбиралась из-за стола. Подойдя к дверям той самой комнаты, за которыми слышался шепот Марфы Алексеевны, я на миг остолбенела. А потом все же приоткрыла дверь и увидела, что женщина целует поочередно то один образ, то другой, и приговаривает, чтобы Бог простил ей все её прегрешения и позволил бы душеньке Сонечки найти покой. Я стояла, смотря на это действо, и не могла глаз отвести. Мне было страшно, я почти не дышала и не могла пошевелиться. История, рассказанная Марфой Алексеевной, повторялась раз за разом в голове, к ней добавлялась история тётушки и все то, что я напридумывала за ночь.
И вот мои глаза сталкиваются с чернющими глазами Марфы Алексеевны. Я делаю движение в сторону, чтобы скрыться, но не успеваю, костлявые руки уже тащат меня в комнату. Хоть бы крик вырвался из груди! Нет, я даже пискнуть не могу, мое тело меня не слушается. Я дрожу, моля Бога, чтобы он усыпил меня и вернул обратно в постель. Даже если не в петербургскую, то в ту, которая всю предыдущую ночь была мне ненавистна. Меня усадили в дряхлое кресло и сказали ждать.
– Вот, смотри, – Марфа Алексеевна положила мне на колени небольшой альбом и вытащила из него карандашный набросок. – Твоя мать.
– Что? – Я ничего не понимала или просто не могла понять из-за испуга. Я только лишь сверлила взглядом морщины и седые брови Марфы Алексеевны.
– Твоя мать, это она. Ты сказала, что не помнишь её. Теперь ты можешь смотреть на неё хоть каждый день. Забирай.
Я рассматривала женское лицо, нарисованное грифельным карандашом на клочке бумаги, и узнавала в нем Катюшу. Потихоньку страх покидал мое сердце. Несколько крупных слезинок скатились по щекам к подбородку, их я утерла рукавом кофты. Совсем очнувшись, я обнаружила, что сижу в комнате совершенно одна. То, что случилось, представлялось сущим кошмаром, кошмаром, произошедшим с кем угодно, но не со мной. На нетвердых ногах я вышла из комнаты, держа в руках рисунок, и вернулась в кухню – там Марфа Алексеевна пила чай.
– Мне жаль, что Соня потерялась, – сказала я, не сводя глаз с женского лица.
– Всем жаль.
– Она была красивой.
– Да. Все так говорят. Все говорят, что им жаль мою девочку, но это все только слова. Для меня весь мир рухнул, для них рухнул лишь день, и так всегда, Вера! Не дано одному человеку почувствовать горе другого, иначе мы бы все с ума сошли.
– А что легенда?
Снова черные глаза загорелись.
– Я за Соню молюсь. И ты молись. Тогда её душа упокоится.
– А Вельзевул? – Спросила я тихонько.
– Вельзевул никогда не дремлет, даже зимой. Маковые поля под снегом скрыты, так он ходит по улицам. Запирай спальню, девочка, и читай молитвы.
Я широко распахнутыми глазами смотрела на старуху несколько секунд, а потом рванула с места и быстро выбежала на улицу, забыв даже забрать свой берет. Меня неожиданно ослепило солнце. Мчась по улице к церкви, я только о том и думала, чтобы оказаться в руках отца, и чтобы он успокоил меня. А ещё я судорожно рылась в памяти, пытаясь вспомнить хоть одну молитву, прочитав которую я могла бы спасти меня и бедную Соню, но ничего не шло на ум, только лишь звенело в ушах: «Вельзевул».
Прямо перед церковью я случайно поскользнулась и упала на спину. Катюша тут же оказалась рядом со мной. Увидев её бледное лицо и почти синие глаза, мое сердце оттаяло и снова забилось. Я расплакалась как совершеннейший ребенок, и все присутствующие тут же закудахтали, какая же Вера бедняжка.
5
Меня уложили в той же спальне на верхнем этаже, ныне просторной и светлой. На меня напала лихорадка, головная боль была невыносимой. Пережитой ужас сказался на рассудке ужаснейшим образом: весь оставшийся день я провела, ворочаясь и извиваясь под одеялом от кошмаров и тех страшных картин, что рисовало мое воображение, совмещая образ Марфы Алексеевны и её старого дома, и образ укутанного в красную мантию дьявола с головой мухи, больше всего желавшего забрать мою душу. Мне казалось, что я тону в своем вязком бреду и никогда теперь уж не выберусь.
Мне снилось маковое поле, не имеющее ни конца, ни края. Снилось, что я бегу через него к солнышку, смеясь на ходу и лучам, и бабочкам, и голубому небу. И внезапно я чувствую звериный страх, толкающий в спину, нашептывающий: «Беги отсюда!». Я бегу куда глаза глядят, оглядываясь постоянно и не видя ничего, кроме красного цвета и голубого неба. Иногда мне кажется, что и бояться-то нечего и что никто меня не преследует, но тогда в голове снова звучит тот же голос: «Беги, девочка! Беги, не то он заберет тебя!». И я вновь бегу, стирая босые ноги в кровь, вдыхая дурманящий запах сладких цветов. Мне жарко, безумно жарко, пот течет по лицу ручьем. Я вижу дуб и решаю сделать остановку. Теперь, когда я выглядываю из-за ствола дерева, я вижу огромную голову мухи, безобразную и страшную, с двумя зелено-синими глазами – эти два блюда смотрят на меня и буквально пожирают. Крик вырывается из груди, я бегу к солнцу, а за спиной слышу трепетание крыльев. Последнее, что я вижу перед тем, как вернуться в реальность, – это рваный воротник красной мантии и три усика.
Сон этот повторялся по кругу. Катюша, сидевшая подле меня, вытирала мой лоб смоченными в холодной воде полотенцами, а заходившая в комнату тётушка только тяжело охала и ахала, да сетовала на то, что я сбегала к Марфе Алексеевне. То, что я посетила бывшую кухарку, стало известно почти сразу – Марфа Алексеевна принесла прямо к церкви тот берет, что я забыла, и передала его сестре.
Сквозь сон я слышала, что тётушка винит Марфу Алексеевну в том, что та напилась своего отвара из мака, поверила в безбожные вещи и, рассказав эти вещи ребенку, напугала его до лихорадки.
– А я говорила, что к этой женщине лучше не подходить! Она совсем из ума выжила, бедняжка. Боже ты мой, что же она такого Верочке наговорила? – Услышала я, когда в очередной раз очнулась от кошмара.
– Так она пьет маковые отвары?
– Да в том-то и дело, что пьет, а мак, как известно, очень непростой цветок, он вызывает страшные галлюцинации и бред. Не понимаю, как она ещё окончательно не слегла. Интересно, что все же она наговорила Верочке?
– А что она обычно говорит?
– Она верит в демона макового поля, о котором я вам вчера рассказывала. Помнишь легенду? Моя версия, кажется, немного вернее будет, так все говорят.
– Только вот, тётя, Марфа Алексеевна с горя воображает, будто демоны существуют и бесчинствуют на земле, а ты просто от скуки.
Далее последовало молчание. Я снова упала в сон и очнулась только ближе к вечеру, когда весь дом уже спал. Керосинка была зажжена, и все те же круги, что и вчера, освещали комнату. У меня хватило сил на то, чтобы встать с постели. Катюша спала в кресле, специально принесенном в комнату, и её лицо в полумраке казалось совсем похожим на материнское. Найдя пальто на стуле, я вытащила из его кармана рисунок, что мне дала Марфа Алексеевна, и, глядя то на него, то на сестру, мысленно сравнивала. Все же права была тётушка, когда говорила, что Катя вылитая мама. Мне захотелось рухнуть в объятия сестры и расплакаться от усталости и страха, но мне стало так жалко её, что я не осмелилась это сделать.
Ступая по холодному паркету босыми ногами, я вышла из комнаты и в совершеннейшей темноте побрела к кабинету отца. Не помню, чтобы хоть раз в те мгновения, что возвращалась из кошмара в комнату, видела его возле своей кровати. Что удивительно, страха я почти не испытывала. Кажется, что Вельзевул был самым ужасным, с чем мне приходилось сталкиваться, поэтому теперь мне ничего не было страшно. Я так думала ровно до той секунды, пока не обнаружила, что кабинет отца заперт.
Снова я задрожала. Мне было непонятно, что делать. Пойти к отцу в спальню? Нет, это слишком некрасиво и нагло. Я решила дойти до конца коридора – в ту комнату, что когда-то принадлежала матери. Мне вспомнилось, что у мамы была божница, а ведь Марфа Алексеевна просила молиться за Соню.
Дверь в спальню была открыта. Я прошла по ковру к образам, стоящим на одной полке, и взяла в руки один. В комнате не горел свет, только лишь лунные лучи, проникавшие через неплотный тюль, освещали пространство.
Я положила образ на постель и, упав на колени, склонила голову. Мне нужно было вспомнить хоть какие-то слова, однако все усилия были напрасны: я молчала, не зная, что сказать, и не в силах что-либо сказать. Так я провела некоторое время, потом скрипнула дверь. Обернувшись, я увидела в дверном проеме стройную фигуру отца.
Мне казалось, что он выгонит меня из комнаты матери. Казалось, что отец будет негодовать, гневаться на дочь, без разрешения вторгнувшуюся на священную территорию. Вместо этого он подошел ко мне и, присев рядом, спросил, что я делаю.
– Я хочу вспомнить молитву.
– Зачем?
– Чтобы душа Сони упокоилась. И чтобы Вельзевул меня не забрал.
Я чувствовала тепло отцовского тела и никак не могла понять, почему он не сердится. Душа моя волновалась, судорогой свело ноги, и все же я продолжала неподвижно сидеть.
– Ты извини меня, Вера. – Сказал он, ласково касаясь моей руки. – Извини, что отправил в Петербург, а сам остался тут.
– Все хорошо, папа, – я улыбнулась, беззвучно плача в сторону.
Отец убрал образ в божницу и, взяв меня на руки, унес в кабинет. Мы снова сели в кресло, как раньше. Он вытер слезы с моих щек и спросил, что мне рассказала Марфа Алексеевна. Я выложила ему все, что запомнила, и рассказала о кошмарах, и о той ночи, что измучила меня.
– Вера, никаких Вельзевулов не существует, забудь обо всем, что тебе наговорила с горя старая и больная женщина. Поверь, доченька, нет никаких демонов в маковых полях, нет никаких существ, которые души человеческие утаскивают. Это все не демонов происки, понимаешь?
– А чьи тогда, папа?
– Это тот вопрос, который мы оставим на завтра, хорошо?
Я смотрела в его лицо, тонкое и прелестное, и понимала, что бесконечно обожаю каждую его морщинку. Какой он теплый, и как безопасно сидеть на его руках! Нет, если папа говорит, что Вельзевула не существует, значит, так оно и есть.
– Хочешь, я тебе почитаю, как раньше читал? Ты уже такая взрослая, дочка, и очень красивая.
– Правда?
Он кивнул. Тогда я прижалась своей щекой к его щеке и расплылась в довольной улыбке.
Дядюшка Леви и улица фонарей
В крохотном домике на окраине города Ф. жил дядюшка Леви вместе с супругой Идой, прелестной маленькой женщиной, которая больше всего на свете любила кухню и вставать с первыми лучами солнца.
Леви работал фонарщиком в Ф. вот уже полвека – он приступил к работе, когда ему было двадцать пять. Тогда, много лет назад, его отовсюду прогоняли из-за здоровья: в детстве Леви сломал себе ногу, та неправильно срослась и он стал хромым; конечно, почти никто не хотел брать на службу инвалида: «С вами такими хлопот не оберешься, а работаете вы все втрое меньше и усерднее, чем здоровые мужики» – говорили ему с пренебрежением трудяги в столярских и кузнецких мастерских, на лесопилках и фабриках; клерки в дорогих и дешевых костюмах, отказывая, или пытались помочь советом, или старались избавиться от Леви как можно вежливей. А потом сама судьба ниспослала на его путь человека по имени Поль – француза, который тогда был старшим фонарщиком в Ф., и который пригласил Леви стать его помощником. Оказалось, что такая работа не только по силам Леви и его слабой ноге, но и подходит ему больше всех прочих по некоторым причинам – Леви был силен и энергичен, да и нравилось ему ходить по маленькому городку, приветствуя жителей ранним утром (тогда он тушил фонари) и разговаривать с ними о том, о сём – сколько полезных и интересных знакомств он заимел среди постоянных жителей Ф. и приезжих! Ему казалось, что он выполняет важную миссию: кто, если не он, будет ходить каждый вечер, неся в руках гигантскую стремянку, зажигательный фонарь, канистру с маслом для дозаправки, кувшинчик и фитили; кто, если не он, пойдет, ни свет ни заря, тушить огонь? Да, он часто, будучи молодым, вспоминал легенду о Прометее, давшем людям огонь: он точь-в-точь Прометей, целый фонарщик! Легенда эта в его сознании была созвучна с историей одного писателя, чьего имени он не помнил, о некоем Данко, который вырвал сердце из своей груди, чтобы помочь своему народу выбраться из тьмы. Так ведь и он, фонарщик, зажигая фонарь, думает в первую очередь о том, сколько пользы он приносит людям, скольким из них осветит путь. День ото дня Леви набирался опыта, и уже через год работы помощником официально занял пост старшего фонарщика Ф. С какой гордостью он в один прекрасный летний вечер поделился этой вестью с женой, тогда ещё совсем юной Идой, работающей в одной единственной городской библиотеке!
Леви был доволен своей работой и часто говорил и жене своей, и друзьям, и первым встречным, что большего желать не смеет и что работа фонарщиком его полностью удовлетворяет; и он не лгал.
Лучшее время для фонарщиков было то, с которого все начиналось. Конопляное масло, то самое масло, что было съедобно и что использовалось для приготовления каш, пирогов, печенья, было доступно фонарщикам в любое время дня и суток, ведь именно благодаря ему зажигались первые фонари. Бывало такое, что Леви тащил бутылку-другую домой и, подавая её Иде, подмигивал глазом, как бы намекая, что ждет к вечеру сдобу с сахаром, его любимую; бывало, что он хранил в ящике эти бутылки и затем раздавал тем, кто нуждался – беднякам или детишкам, которые могли бы это масло продать и выручить средства на леденцы. И все же лафа эта закончилась тогда, когда правительство прознало о хитростях фонарщиков и не стало добавлять в конопляное масло скипидар. «Треклятые шельмы», – ругалась Ида, понимая всю несправедливость таких запретов, – «Вы, фонарщики, и без того зарабатываете с гулькин нос, могли бы войти в положение! Ну, хорошо, не литры бы они вам выдавали, но хотя бы стакан…».
Процедура была простая – фонарщик подходил к деревянному столбу, влезал по ступеням стремянки к небесам и, открыв стеклянные дверцы фонаря, шустро зажигал фитилек; когда требовалось, он подливал масло или менял фитиль.
Затем масло было заменено керосином. А потом…
В последнее время Леви стал очень часто погружаться в глубокие раздумья и, сидя вечерами на крылечке своего домика, он грустил о сгинувшей молодости и даже той поре, что была семь лет назад – тогда и морщин было меньше, и колени не болели так сильно, и Ида была рядом. Он почти не вспоминал свое детство, мрачное и совершенно одинокое, и все же, когда вспоминал-таки его, то морщился и хмурился, точно минувшие дни кусали, как назойливые комары. Гораздо чаще поры плохой он думал о той, что последовала после знакомства с Идочкой, как он ласково называл свою жену, и после его назначения старшим фонарщиком.
День, когда они с Идой познакомились, навсегда отпечатался в его памяти – он зашел, ещё будучи помощником Леви, в библиотеку, и попросил какую-нибудь вещицу о храбром человеке. Ида подала ему тут же сборник рассказов, среди которых он и нашел историю о Данко; много дней после того похода в библиотеку он, Леви, думал о кареглазой и тоненькой девушке, с улыбкой протягивающей ему книжку, и в конце концов заявился к ней с букетом полевых цветов, благо здешние поля были богаты и на ромашки, и на колокольчики, и на ещё много всякой вкусно пахнущей и красиво выглядящей растительности.