Читать онлайн Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе бесплатно

Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе
Рис.0 Женщина с пятью паспортами. Повесть об удивительной судьбе

© Т. И. Меттерних, 1999

© Т. Панькова, пер. с нем. яз., 1999

© А. Васильев, пер. с англ. яз., 1999

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 1999

* * *

Пролог

Рождённые во времена глобальных переворотов на нашем континенте, вырвавших нашу семью из прочной основы жизни, мы остро ощутили потерю Родины, чему в не меньшей мере способствовало и то смехотворное обстоятельство, что в течение многих лет мы совершенно легально имели пять паспортов различной национальной принадлежности.

Моё детство было частью жизни наших родителей, для которых потеря Родины явилась своего рода мучительной ампутацией, не позволявшей нам сосредоточиться на себе и лишившей нас беззаботности и ничем не омраченного бытия. С тем большим нетерпением мы хотели начать собственную жизнь.

Однако не ранние, подчас столь трудные годы эмиграции, а именно Вторая мировая война оставила в наших сердцах рубцы.

Размышления о военном времени основаны на дневниках и записях 1939–1945 годов; они являются попыткой передать мои непосредственные впечатления о тогдашней обстановке и настроениях в Германии.

Людям, имеющим опыт жизни лишь в условиях демократии, почти невозможно понять жизнь людей при диктатуре; мы же за годы национал-социализма научились понимать различные способы существования при тоталитаризме. Когда были попраны основные принципы морали и права, то едва ли было возможно выбраться из этой системы бесправия, так как тогда никто не был свободен от порабощающего страха.

Пережившие Французскую революцию внушали подозрения возвратившимся эмигрантам. Когда союзники столкнулись с противоречием между концентрационными лагерями и нормальной будничной жизнью немцев, они тоже были склонны к подобной точке зрения.

В течение долгих военных лет мы познали, что невозможно долго жить с постоянным ощущением ужаса; после каждого удара судьбы будничная жизнь снова берет свое. Если человек не мог создать для себя какое-либо прибежище души – часто это была лишь своего рода внутренняя эмиграция, – то его засасывало в пучину деморализации.

Постепенно границы этого «прибежища» все более и более сужались – как у плавающей льдины – до тех пор, пока независимость многих не сужалась лишь до знака протеста или презрения.

Большую роль при этом играла личная внутренняя сила, но до тех пор, пока она не была проверена практикой, кто мог сказать, до какой степени может он положиться на себя самого.

Когда все закончилось, мы поняли, что главное в человеческом опыте составляет не опыт ужаса. Те, кто пережили это, вспоминают прежде всего о светлых мгновениях того мрачного времени: о хороших друзьях, о бескорыстных знаках любви и мужества, оставшихся единственными настоящими ценностями в том пошатнувшемся, обезумевшем мире.

Увы, после всего пережитого никто уже не мог оставаться прежним – тем, кем он был раньше, и никогда уже больше не мог вновь ощутить прежнюю полноту жизни.

Часть 1. Детство и молодость

1

Когда в 1963 году я впервые приехала в Ленинград, наш старый дом на Фонтанке, 7 показался мне съежившимся. В наших воспоминаниях дома часто представляются нам необыкновенно высокими, вероятно, в сравнении с тогдашним маленьким ростом. Бывшая столица была восстановлена самым великолепным образом; по-прежнему целый район города назывался Петроградским – это было так знакомо, и так далеко, как беглый взгляд в прошлую жизнь.

Мне было два года, когда мы уехали отсюда, и я помню дом лишь по внезапно вспыхивающим, несвязанным друг с другом картинам.

Я вижу себя сидящей на первых ступеньках винтовой, покрытой деревянным паркетом лестницы в ожидании своих старших – сестры Ирины и брата Александра, – которым по семь и пять лет; они спорят о том, кто поведёт меня за руку вверх по лестнице в комнату мама за углом.

Это было в мой второй день рождения – первый в России всегда пропускают. Мама лежала в постели; я уткнулась в её мягкие душистые кружева; пахло лавандой и розами, как в мешочке с носовыми платками. На стёганом одеяле лежали разложенными мои подарки: ворсистые плюшевые звери и английские книги с такими гладкими, как из шёлка, страницами. (Вскоре после этого уже не было больше никаких заграничных игрушек; русские – были из дерева, вырезаны вручную и весело раскрашены, но мы их не очень любили.)

После обеда в нашем доме состоялся детский праздник. В конце большого Бального зала поставили чёрный шкаф, на котором прыгали рывками вверх и вниз куклы-марионетки.

В длинных рядах сидели дети – как куклы на легких золотых стульчиках, – маленькие девочки с бантами в волосах, в вышитых нарядных платьях тонкой работы поверх светло-голубых и розовых нижних юбочек и мальчики в матросских костюмах, у которых под четырехугольными воротниками качались свистки.

Затем мы поднимались по лестнице вверх к узкой площадке над полированной деревянной катальной горкой. Сильный толчок, и… ух! Вниз к няне, которая ждала, чтобы поймать меня; между делом она взывала к толкающимся мальчикам: «Ведите себя, как подобает маленьким джентльменам!» – «Я не хочу быть джентльменом!» – крик протеста, исторгаемый бесчисленное количество раз поколениями детей во всей Европе, но няни неколебимо продолжали свои старания.

Но какое горькое разочарование было на следующее утро: большой зал был пуст. Исчезли все маленькие мальчики и девочки. Я думала, они – неотъемлемая часть декорации. Вскоре после этого появилась пурпурно-красная, запелёнатая малышка, вся, как конфетка, в розовой пене. «Почему она в корзине, а не в колыбели?» – «Сейчас война и невозможно достать колыбельку; но няня так красиво украсила её рюшами и лентами».

Малышка была намного интереснее, чем любая игрушка, и, так как она появилась вскоре после моего дня рождения, я решила, что она полностью принадлежит мне, ведь старшие в свою очередь тоже считали, что я им принадлежу.

В час полдника нас водили в гостиную – представить гостям во время чаепития и чтобы мы могли покушать розовых и зелёных кексов, которые в форме звёзд лежали на серебряной тарелке, стоящей на низенькой выдвижной подставочке чайного стола на уровне моих глаз. Всё, о чём я вспоминаю из этого времени, имело, кажется, высоту корзины для бумаг: столы и кресла я видела снизу, – кроме тех минут, когда мои дяди подбрасывали меня высоко в воздух. Казалось, что у нас был целый лес дядей. Я помню их больше по прикосновениям, по щекотанию усов, когда меня поднимали и целовали, по запаху табака и одеколона, благоуханию мыла и кожи, – это запомнилось лучше, чем их лица, которые неясно расплываются в моей памяти, когда я рассматриваю их старые фотографии.

Вот Олег, муж папиной сестры, служивший морским офицером, и брат папа Николай Васильчиков, который так прекрасно играл на виолончели. Его младший брат Георгий к тому времени уже пал на фронте. Он был красавцем, рассказывали нам, но слишком высокого роста – цель верная для врага. Его денщик Иван вынес его из-под огня и за храбрость был награждён Георгиевским крестом.

У мама было три брата: Борис, мой крёстный отец, Дмитрий, которого она особенно любила, остроумный задира, и Адишка (Владимир), самый младший, он держал конюшни. Одна из его лошадей выиграла на скачках дерби и завоевала роскошный кубок.

Кроме дяди Георгия Васильчикова, все они женились молодыми, и поэтому у нас было огромное число теток. Они были спокойные, мягкие и пахли, как цветы; так как у них в большинстве случаев были собственные дети, они не часто играли с нами.

Дяди были высокого роста и весёлые, носили мундиры и казались ошеломляющими. Они шутили, смеялись, и собаки радостно крутились у их ног. Большая белая собака лайка по имени Норка лежала в зале под мраморным столом и, не моргая, неотрывно смотрела на меня своими чёрными глазами; я же испуганно следила за её мохнатым хвостом, которым она виляла, как большим опахалом, и цеплялась за руку кого-нибудь из взрослых в надежде, что, если этот угрожающий хвост перестал бы вилять и Норка бы медленно встала, вытягиваясь и расправляясь во весь свой рост, чтобы облизать мне лицо, меня бы вовремя спасли.

Однажды жарким, душным днем я сидела на коленях у моего крёстного отца Бориса Вяземского в Лотарёво, семейной усадьбе под Тамбовом. Его льняная норфолковая куртка, усеянная карманами, была прохладна на ощупь; коротко подстриженные медного цвета волосы немного темнее, чем у мама, его улыбающиеся глаза были не зелёные, как у мама, а светло-карие. Вооружённый инструментом для чистки курительной трубки, он осторожно вытаскивал из моего уха клеща, так как часто имел такой опыт со своими собаками.

Как-то Ирина и Александр потеряли список с названиями животных из игры в лото; он написал заново весь список, даже на латыни, не заглядывая в словарь. А ещё он привез из Индии львёнка, которому разрешалось гулять с нами в парке, но потом львёнок стал таким большим, что его под именем Лев Вяземский пришлось отдать в зоологический сад.

Дяди любили дразнить нас; выбрав себе кого-нибудь из детей, они направляли тогда все свое внимание на жертву, чем приводили последнюю в сильное смущение. Они никогда нас не бранили, но обращались с нами как со взрослыми, ожидая, что мы в состоянии им отвечать, и радовались, когда получали остроумный ответ. Если же мы вели себя вызывающе, невежливо, то они нас просто не замечали – мягко отодвигали в сторону, и ты тотчас же чувствовал себя глупо и немногого стоило облегчение, что тебя оставили в покое.

Спустя несколько лет моя маленькая сестра Мисси выглядела, как рождественский ангелочек с лицом, обрамлённым золотистыми локонами. Всякий раз, когда на неё обращали хоть малейшее внимание, она опускала вниз уголки своего круглого рта и ревела. Взрослые от огорчения забрасывали её подарками, но ничего не помогало. Она даже мама отвечала через меня. С возрастом это исчезло, но даже когда она стала старше, её этим дразнили: «Ну, Мисси, будешь ты со мной разговаривать или сразу заплачешь?».

Поместье нашей бабушки Гаги, матери мама, называлось Осиновая Роща (около Левашово) и находилось под Санкт-Петербургом, недалеко от финской границы. Маленький дворец начала XIX века был окружён со стороны сада высокими колоннами, которые полукругом возвышались от низкого (всего три ступеньки) пьедестала до самой крыши. Дом, удалённый от Санкт-Петербурга всего на несколько вёрст, наполнялся гостями. Дети вели там свою собственную жизнь. После обеда мы выезжали в лёгких, сплетённых из ивовых прутьев повозках. Упрямыми пони управлял молодой конюх; няни шли рядом. Корзина с провизией укреплялась сзади. Вскоре мы выходили и бежали в парк. Сквозь высокую траву можно было наблюдать с некоторого расстояния за зубрами. Нам не разрешали подходить к ним слишком близко, так как животные были дикими и неспокойными, особенно если рядом находились маленькие. Огромные серые зубры стояли неподвижно и мерно жевали, но едва завидев нас, жевать прекращали. Мы гадали, кто мог бы быть «матерью», а кто «тётей» малыша, так как отца никогда не было рядом с семьёй. Ирина их очень боялась.

Однажды мама появилась одетой во все чёрное. Её лицо было белым, как снег, обрамлённое траурным шлейфом, который, однако, не мог полностью затемнить медный отлив её волос.

Вечером нам сказали, что мы должны молиться за дядей, которые погибли. Список становился всё длиннее: Георгий, Олег, Дмитрий, Борис…

Двоюродные братья папа – Сергей и Николай Исаковы – уже погибли на фронте, и их отец, брат бабушки Васильчиковой, приподнимал меня за подбородок, когда навещал нас, и утвердительно говорил: «Николай; у неё глаза Николая».

Затем были убиты тетя Мэри Щербатова, её дочь Сандра и её сын Дима – глубоко в тылу страны, где находилось её поместье. Папа хотел было как раз поехать туда, чтобы убедить её уехать…

Ужасам не было конца. Мы, дети, не знали, что означала смерть. Павшие переходили в наших молитвах только в другую категорию. Мы не понимали также, как молоды были все наши дяди: большинству из них не было и тридцати лет. Но мы грустили, что их больше не было с нами, и мама стала тихой, совсем другой, чем прежде. Она часто приходила в детскую, где тихо разговаривала с няней: «Здесь, у детей, я черпаю силы».

Мы старались быть послушными и радовать её маленькими сюрпризами, но она едва их замечала и гладила нас лишь слегка по головам, когда мы по очереди сидели у нее на коленях, старшие – крепко обняв её.

Когда взрослые плакали, у нас в горле вставал комок, особенно если взрослые пытались скрыть свои слёзы. Я чаще всего сидела как мышка, прижавшись к чьим-нибудь коленям или твёрдой пряжке военного ремня или уткнувшись в мягкие кружева. Ни у кого не было больше времени смеяться над какими-нибудь смешными замечаниями Ирины, а когда она и Александр оставались одни, часто разгоралась сильная ссора от всего накопившегося.

Дядя Дмитрий, любимый брат мама, был убит бомбой, которую бросили в его автомобиль, её двоюродную сестру, сестру тети Маруси Вельяминовой, убило шальной пулей, когда она стояла у окна, а внизу на улице шёл бой. Родители сочли более разумным отослать детей с нянями в Крым, чтобы переждать неспокойные времена. Там, считали взрослые, они были бы в безопасности от обстрелов и смут.

Густые облака дыма клубились из-под чёрных колес локомотива на платформе покрытого стеклянной крышей вокзала. Для нас был забронирован и подцеплен к поезду на Крым целый вагон первого класса. Всё ехало с нами: обе наши английские воспитательницы, мисс Томпсон и мисс Менцис, Иринина гувернантка, мисс Скотт, русские девушки – впрочем, наша самая любимая, Ева, была финка, – слуги и собаки.

Нас подняли над высокими ступенями и передали в вагон, и поезд, пыхтя, отправился в путь. Настала ночь. Постельное бельё было гладким и прохладным на ощупь, но с ночным горшком нам пришлось танцевать, так как сильно качало. Днём на мягких сиденьях вагона, которые пахли лошадиными волосами и застарелой пылью, были натянуты ослепительно белые накидки, обработанные по краям кружевами из грубого хлопка. Было так, словно мы жили в собственном доме на колёсах, мы носились по коридору, навещая друг друга; у собак было собственное отделение, мы ходили к ним, чтоб поговорить с ними и передать им через узкую решётку кусочки сахара. Меня, чтобы я могла их поприветствовать, нужно было поднимать.

После невероятно длинной поездки нас разом окутала жара и тёплый солнечный свет; пальмы мягко раскачивались на ветру, благоухали цветы, возвышались скалистые горы, и мерцало серебристое море. Мы были в Крыму.

Всё хозяйство, включая нашего фокстерьера Билли и тряпичную собаку Мисси по имени Кошка, вселилось в виллу, которую предоставила в распоряжение моей матери императрица-мать, Мария Фёдоровна. Вилла находилась на окраине парка, который огибал её собственный дом, и называлась Харакс.

Вскоре мы вошли в привычный ритм строго распланированного режима дня и вялого английского детского питания – все размельчённое, кашицеобразное, – смягченного обильными полдниками, книжками Беатрис Поттер, детскими стишками и длинными прогулками.

В закрытых уголках обширного запыленного сада, в кустах, покрытых цветами, мы играли. Часто приходили две изящные, одетые в чёрное дамы и наблюдали за нашей возней в песочнице, это были царица-мать и её фрейлина. На их тарелкообразных чёрных шляпах возвышались перья и когти, словно шляпы были украшены мертвыми воронами. У императрицы было помятое лицо и светлые, приветливые глаза; её фрейлина казалась отсутствующей – словно её тень.

Наша няня, мисс Менцис (мисс Томпсон не было больше с нами), и гувернантка Ирины, мисс Скотт, ставили нас на ноги, отряхивали пыль и опускались в глубоком реверансе, шепча нам поспешно на ухо, чтобы мы себя хорошо вели.

Царица гладила нас по головам и дарила конфеты, завернутые в бумагу и украшенные лентами. Она говорила с нами очень мило, ломаным, глухим, словно рубленым голосом. Мы совсем не робели и полюбили её.

Хотя мама и папа часто уезжали на север, тогда, когда они бывали дома, они проводили с нами, детьми, времени больше, чем когда-либо раньше. Мама разрешала нам играть её ожерельями, цепочками, на которых висели драгоценные пасхальные яички, их эмали сверкали, как цветы, украшенные крохотными разноцветными звездочками, – красивее, чем любая игрушка. Папа привёз их из Петрограда. Он просто вошёл в наш дом, открытый для грабежа – каждый мог войти и взять всё, что он хотел, даже дверь дома не была закрыта. Папа нашёл яйца в ящике туалетного стола мама и засунул их в карман. Так как там воровал каждый, его никто не задержал.

Ирина любила украшения и рассказывала нам, что «более крупные вещи» мама были сданы в банк до тех пор, пока не прекратится стрельба и мы не сможем возвратиться домой. Слово «банк» звучало как нечто среднее между тюрьмой и крепостью – во всяком случае, как нечто, что было не так легко разграбить, как наш дом, но «более крупные вещи» мы никогда больше не увидели.

Пока горничная укладывала волосы мама, мы упражнялись в написании русских и латинских букв на картоне. Александр так любил букву «з» за слово «заяц», что он брал свой картон в кровать.

Вечерами мама играла на фортепиано, а папа сопровождал её игру на скрипке. Дом был полон гостей; взрослые музицировали или разговаривали до поздней ночи. Но не слышно было смеха, как в Лотарёво. Как бы ни были мы малы, мы очень хорошо чувствовали напряжение и волнение, которым были охвачены всё. Во время своей последней поездки на север мама сопровождал денщик дяди Георгия – Иван, который некогда вынес своего смертельно раненого господина с передовой. И хотя он не смог спасти ему жизнь, все были ему благодарны и обращались с ним, как с членом семьи.

Однако когда в вагоне появились контролеры, чтобы проверить удостоверения, Иван прошептал мама, что он знает, что её документы фальшивые. «Дайте мне тысячу рублей, или я скажу, кто вы», – такой неожиданный поворот в его поведении для других остался непонятным для всех.

Мама прервала поездку в Москве, чтобы найти своего младшего брата Адишку, который там утаился. Она ещё успела своевременно вывезти его из города, снабдив украинскими документами; вскоре после этого все офицеры были задержаны в Манеже и все, кто не вступил в Красную армию и не хотел бороться против своих же, были расстреляны.

Приехавшую в Петроград мама узнали, арестовали и доставили в большевистскую тюрьму. Её втолкнули в переполненную камеру, в которой сидели вперемешку воры и случайно схваченные. Все сдвинулись, и мама оказалась рядом с красивой любезной графиней Ерасовой. Графиня была женой великого князя Михаила Александровича (этот морганатический брак был причиной его отказа вступить на престол после отречения его брата Николая II).

Графиня Брасова делила с мама носовые платки и мыло, так как мама была арестована прямо на улице и не имела при себе ничего, кроме сумочки.

Ночью заключенных по очереди водили на допрос, который проводил устрашающий Урицкий, не знавший милости. Мама утверждала, что она никогда не видела столь отвратительных типов, как те, что собрались вокруг стола, чтобы судить её. Ей казалось, что она в аду. Когда Урицкий и его сподручные стали водить пальцами по её Евангелию и издеваться над исполненными от руки картинками, она вспыхнула: «Их подарили мне мои братья, которые убиты вами и вашими. Чрезвычайно грустно видеть, как грязные руки порочат то, что свято другим». Они ответили: «Они не такие уж и грязные». При этом мама имела в виду, что их руки окровавлены.

Может быть, помог украинский паспорт – книжку они ей вернули и вскоре отпустили и её саму, вероятно, благодаря влиятельному заступничеству извне.

Мы слушали мама, когда она рассказывала няне о своих переживаниях, также и о том, как во дворе тюрьмы запускали моторы грузовиков, чтобы заглушить шум расстрелов.

«Женщин они ещё не расстреливают, поэтому мама удалось уйти», – объяснил нам Александр.

Мы стали сильно бояться, и ночью нам снились кошмары. После этого взрослые стали более осторожны в том, что они нам рассказывали.

Наши окрестности становились всё менее надежными. Вскоре стало известно, что красные намерены установить свой террор и здесь, в Крыму.

Однажды ночью нас уложили в кровати полностью одетыми, в сапогах, которые были высоко застёгнуты на роговые крючки, и в пальто – совсем так, как будто бы мы сейчас же должны быть выведены на прогулку. Слава Богу, что, по крайней мере, не было ещё простеганных шелковых подкладок под пальто и валенок, которые мы обычно носили зимой, но всё равно было очень жарко и душно в наших кроватях.

Наш сон был прерывист и беспокоен и нарушался чужеродными звуками, это был приближающийся гудящий шум огромной волны, топот ног, дикие звуки и крики. Затем появились на вершине холма клубящиеся грузовики, и рёв становился всё сильнее.

Сначала в комнату, крадучись, вошла няня, затем мама. Они шёпотом переговаривались. «Надеюсь, что они не разбудят детей», – сказала няня.

Шум приближался прямо к дому и замер на холме. После этого послышался короткий треск выстрелов, и затем наступила тишина.

На следующее утро мы узнали, что папа вооруженный всю ночь, дежурил в саду, неся вахту. Это звучало очень возбуждающе, но и успокаивающе. «Твое ружье было заряжено? Ты стрелял?» – спрашивали мы его.

На следующий день в город вошел генерал Врангель и его Белая армия, чтобы освободить нас. Он был большой друг нашей семьи и часто приходил нас навещать. Александр расхаживал гордо, с блестящими глазами, очень польщенный тем, что генерал подарил ему свою фотографию с автографом и маленький бело-сине-красный флаг, который сразу же занял почётное место над кроватью рядом с иконами.

Белая армия вновь восстановила порядок и приказала повесить тех, кто совершил преступления. Так, например, в порту Ялты большевики утопили офицеров, привязав к их ногам камни. Ныряльщик, которого послали в воду, чтобы опознать трупы, сошёл с ума, когда увидел раскачивающиеся тела. Об этом, так же как о повешенных, очень много говорили.

Однажды взрослые опять забыли, что мы присутствовали при разговоре и навострили уши, играя в углу. Потом мы пытались представить себе, как это произошло: может быть, как оловянные солдатики Александра, если их поставить на дно заполненной водой ванны? Мама была ошеломлена, когда мы ей это объяснили, сказав: «Никто больше не умирает. Всех только убивают».

Матросы, которые дежурили на близлежащем маяке, часто сидели у нас на кухне, и тогда девочки хихикали больше чем обычно. Эта дружба уберегла нас в ночь, когда дежурил папа, от плохо настроенных матросов. Позднее они просили нас о том, чтобы мы подтвердили генералу Врангелю, что они нам не навредили, что папа и сделал.

У красных нашли списки, в которые были занесены имена тех, кто должен был быть убит до того, как пришли белые. Даже крошка Мисси была в списке. Хотя нам и было страшно, но мы, маленькие, чувствовали себя важными, так как и нас не обошли вниманием.

Люди начали вновь смеяться. Пришла весна, и в воздухе запахло цветами, зеленью и солёным морем. Волны лениво плескались о берег, тихо откатываясь на гладкую серую гальку, перемешанную с плоскими белыми острыми ракушками. Здесь было трудно бегать, потому что скользило и хрустело под сандалиями. Мама выплывала, и мы цеплялись за её плечи, как маленькие рачки. Чудесно было смотреть на крутой берег, где дома и сады карабкались друг над другом, словно борясь за лучшую перспективу.

Возобновились и послеполуденные прогулки с няней. Часто они вели нас в Алупку под Ялтой, где жили наши маленькие кузены, внуки Воронцовы. Иногда мы оставались там ночевать, и я спала на зелёном обтянутом шёлком диване, который поворачивали «наоборот», к стене, было удобно, как в колыбели.

Мама фотографировала нас сидящими на больших каменных львах, расположенных по обеим сторонам широкой мраморной лестницы, ведущей от дворца прямо к морю. Дядя Георгий Щербатов-Строганов, лет на пятнадцать старше своего брата Олега, помогал нам держаться.

Мама утверждала, что мы и наши кузены говорили на английском языке наших нянь, причём Джим и Нина, дети дяди Адишки, имели своеобразное назальное произношение, называемое «кокни»[1], – точно как у их мисс Мэклин. Наша мисс Менцис, шотландка, не разрешала нам подражать ей, хотя и очень любила милую Мэки. Леонид и Сандра Вяземские, дети дяди Дмитрия, говорили, напротив, на довольно аффектированном, по мнению нашей няни, оксфордском английском.

Однажды, когда мы гуляли вдоль большой проезжей дороги, Александр и я отстали немного и прислонились к деревянным телеграфным столбам, чтобы послушать их таинственный звон. Мы воображали, что это звуки сообщений, передаваемых из далеких далей, – голоса, которые спешили навстречу друг другу.

Жёлто-золотистая дорога, уходящая, казалось, через край холма прямо в небо, неожиданно затуманилась облаком пыли – великое множество солдат в зелёных мундирах, остроконечных шлемах и на блестящих на солнце велосипедах показалась на ней. Немцы!

Охваченные паникой, мы, задыхаясь, побежали за няней, которая была уже далеко впереди – с детской коляской и послушной Ириной. Мы бежали не очень быстро, они нас догнали, когда мы перебегали дорогу. Александр уже был на другой стороне, а я опомнилась от глухого удара в канаве, запутавшись в спицах и колёсах. Небо перевернулось у меня перед глазами, и я почувствовала на голове большую шишку, быстро увеличивающуюся, и повсюду порезы и синяки.

Крепкого сложения мужчина с рыжими волосами и красноватым лицом, который сильно пах сапогами, мундиром и горячим днём, осторожно поставил меня на ноги и промокнул мои царапины клетчатым носовым платком, вздыхая: «Ах, я всегда был неудачником!». Тем временем няня, сама чрезвычайно испуганная происшествием, успокаивала его. Вся часть стояла вокруг нас – море велосипедов и сострадания.

Няня объявила потом мама: «Я бы никогда не подумала, что моими первыми словами, обращёнными к немцу после этой ужасной войны, будут слова утешения». Начали ходить слухи, что царь Николай, царица и их прекрасные дети убиты большевиками. Сообщение казалось нам слишком ужасным, и императрица была первой, кто не хотел этому верить, – до тех пор пока ей позднее не предоставили заключение расследования.

С большими трудностями королю Георгу V, двоюродному брату царя и племяннику императрицы Марии Фёдоровны, удалось убедить премьер-министра Ллойда Джорджа послать в Крым корабль, чтобы спасти свою тетку. Когда англичане прибыли, Мария Фёдоровна отказалась взойти на борт, пока не будут взяты все, кто хотел уйти. Так как британский флот имел приказ доставить императрицу в безопасное место, адмирал был рад использовать это условие, чтобы послать необходимые суда для спасения возможно большего количества беженцев – также и нас – без дальнейшего распоряжения. Мы должны уехать! Покинуть Россию!

Начались большие сборы. Горничные плакали, не преставая.

«Лишь самое необходимое», – сказал папа. – «Я оставлю тогда то, что мы не сможем взять с собой, на пристани», – объявила мама. «Никаких игрушек?» – «Каждый – по одной. И несколько книг. Учебники также».

Чемодан-шкаф был заполнен безвкусным детским питанием фирмы «Benger» – Мисси было лишь два года, и ожидали ещё одного ребенка. Про себя я надеялась, что его назовут Томми. Брат Александр объявил, что он желал бы лучше осла и щетку, чтобы его чистить, чем братика: новорожденный слишком мал, чтобы можно было играть с ним, и вообще он никому бы в данном случае не мог быть полезен.

«Но ослика ты тоже не смог бы взять с собой». – «Может быть, мне подарят ослика позже», – вздохнул он с надеждой.

Фокстерьер Билли с черным пятном над глазом понуро шагал за нами. Нам было очень жаль его оставлять, хотя горничные обещали хорошо обращаться с ним. Он не мог поехать с нами из-за того, что называлось «карантин».

Мама не надо было оставлять чемоданы на пристани, так как в грузовом отделе корабля было достаточно места. Матросы, проворные, как обезьяны, сновали вверх-вниз по тонким лестницам, балансируя с огромными ящиками на плечах.

В солнечный апрельский день 1919 года мы погрузились на «Princess Ena».

Возбужденно носились мы по палубе: все наши двоюродные братья и сестры ехали вместе с нами, и мы ещё никогда не были на корабле. Легко было улизнуть от сбитых с толку нянь. Они находили нас лишь несколько часов спустя, когда мы, отдав свои симпатии нашему любимому матросу, качались у него на коленях и вдыхали великолепный запах дегтярного мыла и грубого парусинного полотна. С наслаждением мы делили их собачьи бисквиты и крепкий чёрный чай из жестяных кружек.

Няня рассказывала, что матросы были удивлены нашим кукольным внешним видом – мы носили шляпы с большими широкими полями – и нашим знанием английского языка.

Я стала особой любимицей коренастого коммодора Унвина. Сидя у него на коленях, я тёрлась лицом о его китель и играла его орденскими ленточками. «Что вот это?» – «Крест Виктории».

Александр объяснил мне после, что это был тот же орден, что в рассказе «Misundertood», где умирающий ребенок встречает смерть без рыданий и слез, держась за руку военного героя, грудь которого украшает Виктория, – мы же с наслаждением оплакивали этот трогательный рассказ. Александр сказал, что Крест Виктории – нечто особенное, он признан всеми, и все восхищаются его обладателями.

Не было больше никаких занятий и правил поведения. Мы играли в «Поймай» по всему кораблю и стояли на корме, восхищённо глядя вниз на то, как синие, цвета чернил, волны расходились в широкий сливочно-белый веер. Наших родителей это путешествие в ссылку наполняло глубокой скорбью – мы же, дети, ещё никогда не имели такого прекрасного развлечения.

Вот мы вошли в Босфор, который был переполнен маленькими покачивающимися пароходами. Они гудели наперебой; сирены заканчивали свои сигналы тоскливым, жалобным воплем, который далеким эхом отзывался над морем, как крик чужестранных птиц. Вдоль побережья на равномерном расстоянии друг от друга возвышались оборонительные башни. Александр сказал, что это крепости, которые были построены или турками, или против них. Они выглядели совсем как его любимая игрушечная крепость, которую он вынужден был оставить дома.

Ирину и Александра взяли с собой для осмотра Святой Софии, самой большой мечети в Константинополе. Они отправились на берег на моторной лодке, которая оставляла за собой шлейф брызг и пены, прокладывая себе путь между клубами пара других кораблей – вскоре она достигла размеров насекомого. Город, начинённый остроконечными башнями, ждал путешественников, как большой звенящий улей.

Возвратившись, они рассказывали, что видели высоко на стене Святой Софии след кровавой руки султана, который он оставил, когда верхом входил в церковь через горы трупов после осады Константинополя.

Нам показалось, что, вероятно, турки были похожи на большевиков, которые тоже всех и вся уничтожали, куда бы ни приходили.

Как бы ни называли взрослые город – Константинополем, Византией или Новым Римом, произнося эти волшебные названия, они погружались в мечты. Они сожалели об упадке и запустении Константинополя, но ничто не могло погасить в них прекрасные образы, которые остались для них навсегда связанными с этим городом.

Многочисленные беженцы покидали корабли на Принцевых островах в Мраморном море. Позднее, по рассказам, многие из их детей заразились вирусным гриппом, испанкой, и умерли. Родителям остались лишь отцветшие фотографии на память. У папа были ещё земельные владения и в Литве, которая стала независимым государством. Поэтому нас не причислили к разряду «беженцев», как многих из наших земляков, и мы получили разрешение плыть дальше в Мальту. В составе маленькой группы нас доставили на корабль под названием «Bermudion». Вскоре нам рассказали, что дважды он был торпедирован, потом отремонтирован и уже после этого спущен на воду. Таким образом, свинцового цвета вода под нами не была уж столь надежной, как мы думали; каждое мгновение мы могли быть проглочены огромной воронкой, наподобие того, как это произошло в истории с легендарным градом Китежем.

«Bermudion» казался действительно не слишком устойчивым: уже днём мы начали болтаться туда-сюда на неспокойных волнах, и все взрослые исчезли из поля зрения, так как им стало ужасно дурно.

В течение нескольких дней никто не приходил к нам, чтобы одевать или вообще позаботиться о нас. Наша финская девушка Ева, качаясь, входила к нам с миской, полной клейкой овсянки, porridge, она едва ставила её на мои колени и тут же исчезала опять с носовым платком у лица, совсем как наша игрушка Паяц. Я заталкивала еду в рот Мисси и вытирала её под подбородком и за ушами оловянной ложкой.

Предоставленные судьбе, мы оставались в нашей каюте – играли и спали, пока не загремели тяжёлые цепи и можно было услышать крики и шум ступающих ног.

Мы достигли Мальты.

Море снова стало спокойным, голубым, как небо, и ярко светило солнце; мир казался чисто умытым. На берег вели крутые улочки – вверх на холм, а между высокими домами – снова вниз, к морю. Садов не было видно, впрочем, немного позднее мы обнаружили один.

Сына владельца отеля звали Гарри Чини. Он баловал нас и засыпал сладостями и подарками. Когда нас кормили, он помогал, и вскоре он захотел жениться на нашей краснощёкой Еве.

Ежедневно мы совершали длинные прогулки. На каждом углу, помимо цветов, продавали морских свинок. Мы смотрели через прутья клеток на маленьких зверушек с мягким гладким пятнистым мехом и кормили их листьями салата. На встречавшихся нам ослах были островерхие соломенные шляпы, украшенные искусственными цветами и красными помпонами; на полях были сделаны отверстия для длинных болтающихся ушей, которыми они отмахивались от мух. Процессии поющих людей с развевающимися флагами вливались в узкие улочки, как реки, и спускались вниз сквозь глубокое ущелье.

Маленькие дети, совсем малышки, в рубашках специально для хора, махали звенящими колокольчиками перед раскачивающимися разноцветными фигурами святых. Одного святого грызли два льва, но, видимо, ему было не очень больно, так как он блаженно улыбался.

Доброжелательная английская дама подарила Александру раскрашенную модель мальтийского корабля. Мы никогда не видели ничего более красивого, но нам разрешено было лишь смотреть. Трогать запрещалось!

Ирина и Александр беспрерывно ссорились – «как кошка с собакой», говорила няня. Однажды ночью во время потасовки они опрокинули лампу, занавески в их комнате начали ярко пылать. В ночных сорочках бросились они прямо вниз, в столовую, где мама и папа обедали с офицерами британского флота. Офицеры бросились тушить огонь. Вместо того чтобы наказать их, им дали вдоволь шоколада и мороженого; так им повезло, так как сочли, что ужас, который они пережили, был для них уже достаточным наказанием. Кроме того, Гарри Чини был так влюблён в Еву, что он не позволил бы отцу долго сердиться на кого-либо из нас.

Ева возвратилась позднее на Мальту, чтобы выйти за него замуж, и одного ребёнка за другим крестили нашими именами.

2

Однако вскоре мы отправились во Францию.

«Мы никогда больше не остановимся где-нибудь надолго, как в Хараксе?» – спрашивали мы с грустью. Два года, проведённых в Крыму, давали нам основания думать, что там наш постоянный дом.

Мы приехали в Белью и вскоре поселились в миленьком белом доме, расположенном в саду, полном пальм и сладко пахнущих веерообразных мимоз.

Приветливые дамы однажды наблюдали за нами всю вторую половину дня. Мы занимались живописью, а когда вернулись домой, мама лежала в постели, и новый малыш появился на свет.

Он дремал в корзине из ивовых прутьев, которую часто выставляли на двух стульях в саду. Мисси и я ещё ни разу не рассмотрели малыша хорошенько, и вот мы взобрались на стулья, чтобы его разглядеть. Нос его был круглый и розовый, как пуговка, но совсем мягкий, если на него нажать. Вдруг всё вышло из равновесия; мы все полетели на землю, всё вперемешку: стулья, корзина и малыш. Няня подбежала к нам, все были ужасно взволнованы. Малыш скатился удачно между подушками, и ему вообще не было больно, но он так завопил, что мы были в наказание отправлены среди бела дня в постели.

Александр был всё же прав: с осликом было бы проще.

Обе бабушки часто бывали у нас. Бабушка Вяземская была высокая и стройная, бабушка Васильчикова – круглая и полноватая. Когда они нам улыбались, у них были грустные глаза, так как убитые дяди, за которых мы молились, были их сыновьями.

Часто они приносили нам подарки – тщательно выбранную игрушку или кофточки и шапочки, которые они связали сами. Часами они читали нам сказки. Тетя Лили, вдова моего крёстного отца, дяди Бориса, казалась нам царевной одной из этих сказок: большие чёрные глаза и бледное лицо, высокая и стройная, как тростинка. «Такая молодая!» – говорили, вздыхая, взрослые. Нам казалось, что в двадцать два года она уже пожилая женщина.

Мила и тиха, почти никогда не улыбалась, она часто ходила с нами на прогулки и участвовала в пикниках. Нам казалось, что она не от мира сего.

Наши воспитательницы не объясняли нам, что произошло с дядей Борисом. Александр смутно намекнул, что случилось ужасное, хуже, чем мы могли бы себе вообразить. Но мы тогда были слишком малы, чтобы понять это.

Дедушка, отец папа – воспитательница называла его генералом – был ворчливый старый господин с четырехугольно постриженной бело-жёлтой бородой. От него пахло табаком. Если он кого-нибудь целовал, то борода щекотала. Он приходил часто, чтобы поиграть с Александром в шахматы, а со мной – в «даму». Он долго обдумывал, сопел и жевал, прежде чем решить ход, и почти всегда выигрывал. Когда партия заканчивалась, нам нечего было ему сказать, и мы облегченно вздыхали, вернувшись в сад, чтобы играть в наши игры. Вокруг нас были ещё другие взрослые, но о них у нас было весьма расплывчатое представление – как о деревьях и домах, которые видишь из движущегося поезда. Хотя мы их и видели, но они не останавливали на себе наше внимание. Несмотря на это, мы понимали всё и без лишних объяснений – почему люди чувствовали и действовали так, а не иначе. Объяснения и обоснования пришли намного позднее, и тогда было уже не всё так ясно. Совершенно тайно Александр рассказал мне о своём плане: он хотел построить дом среди поля, который должен быть заминирован с помощью пороха, зажигателя и шнура. Обещая предоставить сверхсекретную информацию, можно было бы заманить в него Ленина и Троцкого. Они взлетели бы с громким треском на воздух, и в России наступил бы конец их ужасному господству. Ночной шум грузовиков всё ещё снился нам в ночных кошмарах, но теперь во время наших прогулок нас обгоняли иногда американские машины, полные смеющихся солдат. Они бросали нам жевательные резинки и подмигивали. Воспитательница, правда, сразу же выбрасывала эти пожертвования, но благодаря им мы узнавали, что в грузовиках ехали тоже дружелюбные люди.

Однажды утром нам сказали, что пропала Ирина, вероятно, убежала; мисс Скотт искала её; мы, её братья и сёстры, находили её решение очень смелым, так как она действовала совсем как героиня книги, которую она как раз тогда читала. Девятилетняя Ирина, рослая не по возрасту, энергичная и смышлёная, с длинными черными волосами и красивой персикового цвета кожей лица привыкла быть центром всеобщего внимания; это продолжалось до тех пор, пока мы и наши маленькие двоюродные братья и сёстры не начинали вокруг нее играть и бегать. Кроме того, тогда происходило столько потрясающего, что не оставалось ни на что больше времени, кроме как на мимолетный поцелуй и лёгкое поглаживание по голове. Может быть, её задело то, что её всё чаще отсылали в детскую к малышам, где ей наши игры были скучны. Она же интересовалась миром взрослых. Может быть, мисс Скотт была слишком строгой; уроки и учёба всё равно никогда не притягивали Ирину.

К обеду её доставили домой – с позором и упреками. Она, правда, оставила письмо, в котором сообщала, что будет жить у наших родственников в Ницце. Поэтому мисс Скотт села на трамвай и поехала туда, а обратно пришла пешком, чтобы поймать беглянку.

Ирина рассказала нам позже, что, к счастью, мисс Скотт быстро нашла её, так как её все время преследовал мужчина с раскрытым ножом.

«Твоя бедная мама! При всём том, что ей ещё приходится переносить! Как тебе не стыдно?» – ругала её мисс Скотт. Мы тоже не понимали, почему она на это решилась, так как она была счастлива быть снова с нами и наслаждалась волнением, возникшим вокруг неё. С тех пор мама брала очень часто Ирину с собой, куда бы ни уходила.

Мисс Скотт вскоре после этого покинула нас.

Вскоре стало известно, что мы опять уезжаем.

На этот раз в Германию.

«Почему же в Германию? Это же враги!» – «Так как папа должен ехать в Литву, а это там поблизости». Семейный дом в Юрбурге под Тильзитом сожгли немцы в 1914 году; земельные владения в Юрбурге и Таурогене были конфискованы. Новое литовское правительство сообщило папа, что эта мера отменена для него на два года – за все его заслуги прошлой службы в Литве, чтобы позволить ему таким образом содержать свою большую семью. Кроме нас, были ещё дедушка и бабушка, дядя Николай и тётя Соня (вдова Олега), а также четверо их дочерей.

Вновь обретённая независимость балтийских государств стояла ещё на шатких ногах. Хотя они и были далеко от большевиков и сохранили свою свободу, мама не хотела туда ехать. До тех пор пока правительства не укрепили свои позиции, она предпочитала находиться недалеко от папа на морском курорте в Восточной Пруссии. Она тревожилась за него, так как в Крыму незадолго до нашего бегства он пережил нервное потрясение. Потеря родины была его постоянной болевой раной, которая подрывала его силы.

Наконец мы прибыли в Раушей, к морю, неподалеку от Кёнигсберга. Место это оказалось вполне сносным. Гости в нашей гостинице съедали в полдник огромное количество вкусных пирожных – смесь манного теста и сладковатой пены, над которой неуверенно возвышались одна или две засахаренные вишни. Мы не понимали ни слова из их языка, наша воспитательница глубоко вздыхала оттого, что вынуждена была быть в Германии.

Мама организовывала для нас длительные прогулки по песчаным дорогам среди сосен в удобной, но дребезжащей повозке. Мы играли беззаботно, как птицы, в мелких морских волнах. Берег простирался в бесконечную даль вдоль серо-зелёного моря и был почти безлюден. Мы строили песчаные крепости и ждали папа. Однажды противные мальчишки заспорили с Александром. Долгие годы я не могла себе простить, что убежала и оставила его одного с ними, но он не считал это трагедией. Они бросались камнями и издевались над ним: «Россия капут!». Воспитательница говорила, качая головой: «Германии тоже капут!».

Незадолго до поездки мы заболели коклюшем и кашляли один сильнее другого. Ирина смертельно грустно объявляла: «Я не переживу завтрашний день, так как мое горло разорвется». Мисси сделалась пурпурно-красной от кашля, но не ревела, так как она уже плакала редко, лишь когда была достаточная для этого причина. Мы цеплялись, ища опоры, за каждое дерево и захлебывались кашлем, немцы останавливались и безмолвно смотрели на нас. Ирина всегда знала, кто с кем спал в нашей маленькой гостинице, так как обувь стояла ночью парами перед дверями. Она стала вообще очень любопытной.

Время от времени разражались сильные грозы со сверкающими молниями и раскатывающимся громом. Мы спрашивали себя, не передвигает ли Бог на небе мебель. Александр размышлял о святом Георгии, он не мог понять, как мог он убить дракона, если святые были признаны таковыми лишь после Иисуса Христа, но тогда уже не было никаких драконов? Он был осведомлен обо всех допотопных чудовищах по посещении музея в Берлинском зоологическом саду.

Наконец приехал папа. Вместе с ним мы совершали длинные прогулки. Но если его сопровождали больше чем один из нас, это его утомляло.

Вскоре после этого мы опять переселились в другое место, под названием Баден-Баден. Это двойное название казалось нам смешным, пока мы не привыкли к нему. Сначала мы жили в отеле, который был похож на огромный белый пирог и назывался «Бреннерс-парк-отель». Мы сразу же подружились с мальчиком-лифтером, мундир которого был усеян сверкающими пуговицами. Он залез даже в чёрную дурно пахнущую дыру под лифтом, чтобы достать оттуда куклу-негритенка для нашей Мисси (её забросил туда малыш Георгий). Мисси выразила позднее желание, чтобы тот её купал, но воспитательница не одобрила эту идею.

Между тем Георгий стал маминым любимцем, и мы все это хорошо понимали. В своей белой кроличьей курточке и шапочке он выглядел неотразимо и говорил смешные вещи. Мы беспрерывно целовали и обнимали его – он был таким мягким и аппетитным. Он не возражал и продолжал ломать наши игрушки, но для битья он был слишком мал – и со всем приходилось мириться.

После долгих поисков мама нашла наконец прелестный дом; она точно описала его нам: от него открывался прекрасный вид, и он был окружён высокими деревьями. Теперь его приведут в порядок, покрасят, и тогда мы сразу же сможем в нем поселиться.

Первый этаж огибал большой балкон, по перилам которого вились густые глицинии – дом казался с усами.

Наш «Криппенхоф» напоминал мама Крым, царские виллы Ливадии, «Ай-Тодор». Сладкий запах глициний и цветущих азалий сопровождал наше детство и уже позднее всегда приносил с собой дуновение весны и радостных воспоминаний.

На холме за нашим домом пышно цвели колючие розы, они цеплялись за наши платья, когда мы рвали малину. На лужайках, мягко спускающихся к городу, росли высокие кедры и красный бук, который манил нас, как обезьян, на самые высокие ветки.

Убегая однажды от Александра, я полезла на верхушку, он за мной. Пологая ветвь, по которой я ползла, предоставила мне роскошную панораму вечернего Баден-Бадена, зажигающего свои огни.

Злость Александра вдруг сменилась ужасом, когда ветвь, согнувшись под моим весом, мягко опустила меня на склон сада.

Перед завтраком мы поочередно выбегали к близкому источнику за свежей холодной водой.

Однажды в воскресенье вечером мы возвратились из церкви, я, пытаясь определить по воздуху погоду, сильно ударилась головой об острый угол чугунного почтового ящика. Слишком оглушенная, чтобы плакать, я понуро брела позади других, и лишь во время завтрака мама заметила, оглядывая длинный стол с весело болтающими гостями, что я ничего не ем.

«Что с тобой?» – «Я ударилась головой и теперь даже не вижу тебя».

Меня спешно привели в спальню мама и уложили в её постель. Мама много часов просидела в темноте около меня, читая книгу в свете тонкого луча, проникающего через щель занавеса. Доктор приходил и уходил, мешочки со льдом прикладывались к моей голове. Временами я дремала и в полусознании замечала часы «Breguet», отблескивающие золотом: их крошечные шестерёнки вращались за стеклянной дверцей, их мягкое тикание отсчитывало время. Многочисленные русские эмигранты, после революции, как косяк перелётных птиц, слетевшиеся в Баден-Баден, внесли краски и жизнь в повседневность, которая в другое время ограничивалась несколькими парами пожилых супругов, которые попивали целебную воду и выводили гулять своих собак.

Городок трепетно сохранял манившее к себе прошлое, не забывая тех далеких дней, когда князь Меншиков на лихой тройке белых лошадей проезжал вниз по аллее Лихтенталь, когда Тургенев жил напротив Бреннерс-парк-отеля, а какой-то великий князь, как вспоминали старожилы, ездил постоянно со своим итальянским фонтаном, который каждый раз вновь выставлялся перед его окнами и должен был приводиться в действие. Ещё удивительнее было то, что его лейб-медик возил с собой фортепиано. «Как будто бы в Германии ему не смогут предоставить инструмент», – говорили жители ехидно, поражённые грандиозным расточительством.

В XIX веке почти на всех немецких курортах выстроили русские церкви: или одна из великих княжон выходила замуж за границей и получала церковь как часть приданого; или – как в Баден-Бадене – русские путешественники собирали необходимые денежные средства, поскольку как бы ни любили они путешествовать, никогда не могли долго обойтись без собственной церкви.

Когда поток беженцев переполнил Западную Европу, эти церкви становились центрами, вокруг которых всё соединялись; и в Баден-Бадене жизнь скоро наладилась таким же образом. Православная церковь, окружённая маленьким садом и оградой, стояла здесь как любимая всеми игрушка.

Луковичная башня, осыпанная звёздами, несла золотой крест с двумя поперечными балками; крест был укреплён тонкими цепями, словно он мог улететь. Внутри за золотым иконостасом глубокие голоса распевали молитвы, которые подхватывались нарастающим пением с клироса, где стоял хор; мягкий альт мама временами четко выделялся.

Все члены хора были друг с другом знакомы: репетиции и длинные службы давали им жизнерадостность и силу, чтобы справиться с постоянно подпитываемым и вновь исчезающим ожиданием возвращения в Россию. Любовь к отечеству была сутью их существа и находила глубокое выражение в православной вере.

По воскресеньям, особенно в пасхальное время, в воздухе стоял колокольный звон. Пришедший на смену звону католических церквей в долине, от которых он исходил, он овевал наш дом, стоящий высоко на холме. На Страстной неделе мы отправлялись вниз по аллее Лихтенталь к русской церкви, не спеша прогуливаясь, чтобы насладиться запахом ярко-жёлтых и красно-оранжевых азалий. Густые кусты рододендрона придавали берегам речки Ос, вода в которой плескалась о покрытые мхом камни и едва доходила нам до щиколоток, налёт пышности и чрезмерности. Ос подходила детям: в ней невозможно было утонуть; и она славилась даже некоторыми водопадами, через которые на небольшом расстоянии друг от друга были переброшены филигранные чугунные мостики, обвитые глициниями, с которых мы кормили крошками красных рыб. Мостики были порой так широки, что по ним, не задевая друг друга, могли пройти двое взрослых.

Длинные богослужения нас переутомляли, и часто Александр и я, с зелёным цветом лица, может быть, потому, что мы тогда быстро росли, падали в обморок от многочасового стояния. Посидев на улице, на ступеньках, мы постепенно отходили – никому не приходило в голову жалеть нас, да мы и не ждали этого; мы знали, что надо собраться с силами.

Считалось, что в восемь лет ребёнок уже разумен и зрел для исповеди. На самом деле, в день моего восьмилетия меня нашли в слезах – я вдруг ясно осознала преходящесть жизни и тот факт, что когда-то умрут все, кого я люблю. Видимо, действительно в восемь лет зреет разум, и ребенок впервые пытается осмыслить окружающее.

В среду на Страстной неделе мы бегали по дому и просили прощения, так как по заповеди полагалось перед исповедью быть «в мире с миром». Мы обнаружили, что порицания за прошлые проступки не было, если мы от души просили прощения. Когда стоишь в очереди на исповедь в тёмной церкви с опущенной головой, держа в руках тающую свечу в горячей руке, чувствуешь себя вдруг действительно смиренно и сожалеешь честно о всяком зле в «мыслях или делах», понимая на деле таинственные слова о «Божьем суде» и что грех – состояние, которое мы сейчас благодарно скидываем, как темное одеяние.

По наступлении ночи мы шли домой в подавленном настроении, но облегченные. Вскоре жизненные силы возвращались, и мы дразнили и толкали друг друга, хотя старались хотя бы до завтрашнего причастия остаться безгрешными, и поэтому были все без исключения рады лечь пораньше спать.

На следующее утро мы следили за тем, чтобы не глотнуть воды при чистке зубов, и не завтракали. Мы надевали свои лучшие праздничные платья, а Александр – матроску. Однажды он не мог удержаться и, до того как мы вышли из дома, попробовал немного пасхи. Охваченный раскаянием, он взошёл на алтарь, чтобы ещё раз исповедаться, и вскоре покрасневший возвратился.

Он три раза преклонился земным поклоном перед средней иконой. Нам его было ужасно жаль, но никто больше об этом не упомянул.

Позднее священник сказал мама, что с этих пор Александру станет ясно, что обет священен.

Наконец поднялся красный занавес, золотые ворота раскрылись и мы пошли со скрещенными на груди руками к причастию – волна блаженства охватила нас.

Но главным событием Страстной недели было пасхальное богослужение в ночь с субботы на воскресенье.

Оно начиналось с воодушевленного радостного пения, полнота звучания которого иногда нарушалась фальшивыми тонами, так как песнопения были чрезвычайно трудными и редко исполнялись. Мы должны были очень сдерживаться, чтобы не хихикать неподобающим образом.

Затем все друг друга обнимали, и мы возвращались домой на пышную трапезу, к которой приглашались все, независимо от возраста, а также, конечно, наши двоюродные братья и сёстры. И хотя мы качались от усталости, ни за что не хотели пропустить этот вечер.

Мама дарила нам, девочкам, маленькие яички работы Фаберже со своих цепочек. С течением времени таяли финансовые средства, и русские вынуждены были ограничивать свои расходы, а также были принуждены заниматься все более странными работами. Дети эмигрантов стремились в две школы: в реальную и гимназию. Часто они получали лучшие оценки, так как никакие превратности судьбы не могли утолить их жажду знаний.

Приветливая, круглая, энергичная Пущина организовывала для детей пикники; они заканчивались возбужденными и иногда пугающими разбойничьими играми, в которых одна команда искала в лесу другую.

Дети присутствовали при всех развлечениях, зимой они принимали участие в любительских спектаклях и ставили сказки.

Мама собирала вокруг себя музыкальные таланты, и один домашний концерт следовал за другим. Папа не принимал в них активного участия, но его брат Николай играл на виолончели, мама аккомпанировала ему, а нам разрешали оставаться и слушать. Базары, лотереи и балы для поддержки бедных беженцев становились всё активнее, и вскоре создание таких союзов помощи стало для многих главной заботой.

Одна из комнат в башне «Криппенхофа» находилась полностью в распоряжении детей. Наша кошка родила здесь котят. Гусеницы, помещённые в продырявленные коробочки, поставленные мягко на салатные листы, превратились в чудесных бабочек; сеянцы всходили в ящиках на подоконниках и пересаживались затем на садовые грядки, на которых были высеяны наши имена буквами из жерухи. Действительно, мы не скучали никогда. Утром мы уже просыпались со счастливым чувством, что мы часть мира, как будто бы солнце освещало нас до самых глубин. Нам казалось странным, когда другие дети безрадостно слонялись вокруг, словно день не был ограниченным отрезком времени, протекающим слишком быстро.

Когда наша мисс Менцис возвратилась к своей шотландской семье, которую она не видела уже несколько лет, мама дала ей с собой рекомендацию, которая звучала как аттестат солдата, пришедшего с фронта: «хладнокровна и изобретательна в минуту опасности, неутомима при нагрузках, с неодолимым мужеством». Вначале её уход означал для нас болезненную пустоту, но потом мы были отвлечены появлением малыша Георгия и воспитательницы Хиллард.

Фройляйн, как называли определённый сорт детских воспитательниц, приходили и уходили. У одной из них едва достало времени, чтобы дать нам первую пощёчину, как она уже была выставлена. Швейцарскому домашнему учителю мосье Фалетти поручено было полностью заняться воспитанием Александра.

Он перешёл к нам по наследству от Михаила и Константина Горчаковых, которые потом удивлялись, какими святыми – по словам Фалетти – были они, известные своими выходками; по словам Фалетти, от них вообще не могло исходить ничего дурного. Прошло довольно много времени, прежде чем мы обнаружили, что они, в конце концов, были людьми, как и все другие. Мосье Фалетти, считавший, по-видимому, гурманство важной частью законченного образования, имел обыкновение заказывать себе обеды вместе со своим учеником в дорогих ресторанах, но когда папа получил счета, от этого обычая ему пришлось отказаться. Вскоре все разговоры велись вокруг инфляции; считать стали на биллионы и триллионы, и нам давали бумажные деньги для игры, так как в одночасье они обесценились. Бабушка Гага послала мне на день рождения пятифранковую бумажку – я обменяла её на миллион и купила на эти деньги полностью укомплектованный шварцвальдовский кукольный дом.

Больше не возникало вопроса, купить ли «Krippenhof», и мы переехали в маленький дом, принадлежавший раньше князю Меншикову, который так нарушал своей тройкой мирный покой баден-баденского курорта пару столетий тому назад.

Наши комнаты были маленькие и затхлые, обитые мягким красным и белым французским toile de jouy, – в этих комнатах ты чувствовал себя как внутри подушки. Когда же было тихо, мыши начинали нагло сновать так близко, что их почти можно было схватить. Нам это не мешало до тех пор, пока мы их могли видеть, но было жутко слышать их шорох в темноте. Сад здесь цвел ещё пышнее, чем в нашем любимом «Криппенхофе». Розы вились по обветшалым стенам и свисали гроздьями вперемешку с жимолостью на нижние ветви больших кедров.

Мисси и я обследовали старый сарай и нашли там игрушечный автомобиль, который когда-то был раскрашен ярко-красной краской, и толстого слона на колёсах – из смертельных ран его изъеденного молью меха выглядывала солома. И хотя оба средства передвижения были довольно шаткими, мы гонялись на них вниз по отвесной дороге; они оба были абсолютно неуправляемы, даже если мы пытались управлять ими с помощью ног и передних колёс. В изнеможении от смеха мы приземлялись где-нибудь в стогу сена у нижних ворот с разбитыми, кровоточащими коленками.

Но и от этого дома пришлось вскоре отказаться. На прощание мы провели несколько недель в маленькой деревне на Баденском озере, по ту сторону Меерсбурга, городка, словно уложенного в игрушечную коробку. Часовые башенки возвышались над сводчатыми городскими воротами, вокруг которых тянулась городская стена укреплений. Маленький паровоз пронзительно гремел, пыхтел и свистел на своём пути, проезжая по дюжине деревенек, пока мы не доехали до конечной цели – Хайлигенберга.

Мы разместились в местной гостинице. Купание стало сейчас редким событием – один раз в неделю. Совсем рядом с гостиницей находился дворец, который возвышался над простершейся под ним долиной. С подвесного моста, укреплённого в горах, он казался кораблем, оставшимся здесь после потопа. Вскоре папа и мама подружились с семьей, жившей во дворце.

Дом был полон внуков его владельца и их друзей; все в возрасте около десяти лет, точно как мы; было также внушительное количество гувернанток и домашних учителей. Нас отдали под их попечительство, и с тех пор, пока длились каникулы, мы не часто видели своих родителей. Они не могли понять, почему мы вечерами возвращались домой хоть и счастливые, но в весьма потрёпанном виде – покрытые ссадинами и синяками, в разорванных и грязных платьях. Всё просто: как только взрослые исчезали из поля зрения, тотчас начинались беспощадные битвы. Без всякого сожаления была объявлена война. Несколько двоюродных братьев и сестёр бились на нашей стороне.

Но кроме этого первоначального выравнивания сил, не было больше никому пощады. Мы скользили вниз по отвесным густо заросшим травой склонам холма на диванных подушках в возбужденной охоте за врагом и, спасаясь бегством, пытались достичь подземного хода под холмом, где потом обе борющиеся стороны забрасывали друг друга белым мелким царапающим песком.

Вооруженные подушками, взятыми из бесчисленных гостиных, мы подкарауливали друг друга в тёмных углах коридора. В четверг огромный Рыцарский зал, по полированному паркетному полу которого во все остальные дни недели восхищенные туристы ходили в специальных тапочках, был предоставлен «милым детям» для игр. Обе партии мчались друг на друга из противоположных концов огромного зала в сапогах с рифлёной подошвой, чтобы затем столкнуться, скользя и падая в центре зала, изнемогая от смеха. На следующее утро мастера устраняли повреждения пола, и посетители вновь шуршали в тапочках по залу в оставшиеся дни недели.

«Дети, тихо!» было единственным мягким предостережением; так как тот факт, что были каникулы и что бабушки и дедушки безумно баловали своих внуков, гарантировал нам полную безнаказанность. Время от времени, впрочем, подкрадывался какой-нибудь дядя или тётя и разнимал борющихся, чтобы они в одиночестве могли немного успокоиться. На какое-то время тогда объявлялся мир и «меч раздора» закапывался в землю, а мы занимались более невинным делом: заготавливанием сена или ездой на мопеде с секретарём.

Всё закончилось однажды общим пышным празднованием дней рождений, где для всех на столах громоздились пирожные и подарки.

Это были незабываемые и захватывающие каникулы, которые для нас никогда больше не повторились. Когда же мы в наших неистовых играх сдерживали себя, чтобы одуматься? Всегда был кто-нибудь, кто за нами убирал. Мы хорошо знали, что это было роскошью, которая для нас отныне станет недосягаемой.

3

Взрослые и дети сидели вплотную друг к другу на оставшихся ещё стульях – вокруг громоздились упакованные сумки и чемоданы.

«Закройте двери». – Тишина. Короткая молитва. – «Перекрестились. Вначале встает самый младший».

И хотя это был обычный ритуал перед каждой поездкой, в этот раз мы готовились к решающему повороту в нашей жизни, так как мы покидали Германию и двигались в направлении на Париж, где уже обосновались наши родственники. Как ни грустно было нам уезжать, мы вдруг стали чужими в пустом доме. Было тяжело выбирать между тем, что взять с собой, а что оставить, – для раздумий нам не дали времени. Лишь одну корзину с игрушками было разрешено взять с собой, всё остальное надо было оставить и подарить другим: «Это доставит радость другим детям».

Какое слабое утешение!

«Мы вообще не могли ничего взять с собой, когда уезжали из России», – гордо рассказывали мы младшим. Мисси была тогда слишком мала, чтобы помнить об этом, а Георгий чувствовал себя и без того обманутым, так как он родился в эмиграции и считал себя поэтому обворованным в своем прошлом. И тем не менее он сочинял дикие истории о своих воображаемых приключениях в России и рассказывал их посторонним, до тех пор пока мы его не слышали и не останавливали. По какой-то необъяснимой причине поездка была прервана уже в Страсбурге. Наш багаж, который не находился на складе «Devant», в Баден-Бадене, ждал нас где-то; мы – мама, воспитательница и пятеро детей – поселились в отеле «Националь» напротив вокзала. Папа выехал раньше нас, чтобы подготовить все для нашего прибытия.

Наши окна выходили на вокзальную площадь, которая выглядела довольно мрачной из-за ноябрьского тумана, дыма и копоти. Трамваи стонали и скрипели на поворотах, и похожий на гриб колокольчик звенел от беспрерывного нажатия водителем на ножную педаль. Уличные фонари качались взад и вперед и блестели на ветру и дожде.

Привычный распорядок для детской был сразу же возобновлён няней: длинные прогулки, занятия, чай с английским печеньем или – в случае нужды – с французскими бриошами и печеньем Madeleines. Свежий воздух был манией мама. Она жила в постоянном страхе перед чахоткой, этим чудовищем, которое особенно поражало молодежь и уносило без разбору столь многих в недавнем прошлом. Мы гуляли при любой погоде. Чтобы достичь каналов на окраине города, мы садились иногда на трамвай. Он весело гремел, когда ехал быстрее, чем позволяли его возможности, пока не соскакивала дуга с протестующим скрипом с электрических проводов. Водитель с покачивающейся на спине сумкой, полной пёстрых билетов, выходил и ловко отводил дугу назад, и на нас опускался пучок искр.

Наконец мы добрались до Парижа, где поселились в маленьком отеле на Университетской улице. Утром мы завтракали в бистро на углу: большая чашка вкусного кофе, дымящееся горячее молоко и длинный хрустящий хлеб с ветчиной, которая была намазана острой горчицей. «Хорошие клиенты», – кивал владелец бистро, удивляясь нашему аппетиту.

Маленькая дочка дворника, которой было приблизительно столько же лет, сколько и мне, научила меня игре «Марель»: мы прыгали во дворе на одной ноге, передвигая кончиками башмаков камешек через нарисованные квадраты.

В воздухе висело ожидание. Но чего же ждали мы? Мы этого не знали. Может быть, надежда вернуться в Россию ещё не превратилась в окончательный отказ от неё. Проходили месяцы, и ничего не менялось. Мы часто навещали бабушку и двоюродных братьев и сестёр и встречали всё больше русских детей, чьи родители были дружны с нашими.

Не выраженная словами линия раздела пролегла странным образом между петербургскими и московскими эмигрантами, хотя большинство из них были родственниками. Последние всё прибывали и собирались в пригороде Кламар, и жили там при всё более скромных обстоятельствах. Мама сердилась из-за того, что они слишком легко принимали симптомы бедности; пили, например, из банок для варенья, вместо того чтобы пить из стаканов, «когда и те, и другие стоят те же 90 сантимов».

Большинство из санкт-петербургской группы ехали в сопровождении своих английских воспитательниц, многие из которых навсегда остались со своими семьями даже без оплаты, – таким образом они создавали некую стабильность в водовороте эмигрантских судеб.

Дети из Москвы смеялись над нашими нарядными платьями, хорошими манерами и акцентом: «Англичане!» – глумились они. Но вскоре были похоронены клановые различия; в наилучшем согласии мы вместе играли в бурные игры, пели в хоре и разыгрывали шарады.

Продолжительные прогулки вели нас в Люксембургский сад, сначала мимо стен с надписью «Запрещено…», затем к ряду дешёвых магазинчиков, наполненных иконами и изделиями Фаберже, предметами искусства и драгоценностями; они попадали сюда из находящегося поблизости ломбарда – последнего прибежища многих эмигрантов.

Мы чаще всего предпочитали пересечь реку, чтобы дойти до Тюильри, где блестящие каштаны лопались в своей кожуре, падая на землю, – зрелые, словно подарки для нас. Когда парковые сторожа не видели, дети бегали по чисто сметенным в кучки палым листьям и пронзительно громко кричали перед какой-нибудь вечно сердитой и готовой на крик французской мамой, которая неприятно высоким тонким голосом ругалась: «Хочешь пощечину?!».

Шум проносящегося вдали транспорта и резкий запах бензина окружали четырёхугольник сада, словно это был остров. В одном конце его дворцы были окрашены в лучах заходящего солнца в розовый цвет, а на другом – светились золотом. В такой мирной атмосфере вечера трудно было себе представить, что в таком же окружении из-под гильотины катилось немало голов. Усталые, мы возвращались домой. Однажды я споткнулась, запуталась в своём деревянном обруче и оказалась неожиданно перед мчащимся на меня высотой с дом зеленым автобусом. Завизжали тормоза, со всех сторон на меня смотрели испуганные лица. Меня подняли, потрясли, почистили – и отправили домой. Оставшиеся деньги папа утонули в инфляции немецкой марки, поэтому он был вынужден часто ездить в Литву. Тамошняя политическая обстановка была ещё очень далека от устойчивости, поэтому родители считали, что нам лучше остаться на это время во Франции. Стремительные меры экономии средств вынудили нас расстаться с нашей любимой воспитательницей. Мама, которую мы обожали, заполняла с этих пор всю нашу жизнь и была нам надежной защитой в чужом мире.

Её зелёные глаза и пышные бронзового оттенка волосы, которые с течением времени стали медно-золотистыми и доставали ей до талии, были типичны для Вяземских. Каждый миг её жизни, казалось, был переполнен волнующими приключениями. Она никогда не утрачивала своей полной ожидания радости жизни, которая включала и отличный аппетит, но ей приходилось оберегать свою фигуру спорадическими днями голодания: то молочный день, то фруктовый, – хотя она не терпела ни того, ни другого.

Во все времена в моде была какая-нибудь часть женского тела. Перед Первой мировой войной очень ценился обнажающий плечи вырез. Так, гладкое декольте мама и её великолепный цвет лица, когда она была девушкой, заменяли ей неправильность черт: рот с крупными белыми зубами казался слишком большим; нос трудно определяем в своей форме – забота столь многих русских; слишком решительный подбородок. Её жизнелюбие и разносторонние интересы восхищали, но и утомляли окружающих. Никогда с ней не было скучно, так как она была удивительно гибка – от самых дурашливых выходок до глубокого, искреннего сострадания каждому, с кем случалось несчастье или несправедливость, и она погружалась в неутешное горе, когда теряла любимого человека: своего отца, братьев (особенно Дмитрия) и позднее сына Александра. Бесстрашная, как физически, так и морально, неспособная к зависти, ханжеству, тщеславию или эгоизму, исполненная лучших намерений в адрес пострадавшего, в порыве собственных чувств она могла не заметить чувств другого человека.

Мы любили слушать её рассказы о детстве, причём авторитет её нисколько не пострадал, когда мы узнали, что ребенком она была настоящим сорванцом, вытворявшим часто дурные шутки.

В Санкт-Петербурге в начале 90-х годов её бабушка, графиня Левашова, сидела в кругу нескольких пожилых дам за чаем, когда появилась её маленькая внучка Лидия, для того чтобы, как это было принято, быть представленной. Появившись, она глубоко поклонилась и жестом мушкетёра сняла свою широкополую шляпу, а из-под неё выскочило несколько совершенно обезумевших лягушек, которые удобно расселись на её только что остриженной голове, – столь радикальное удаление волос было вызвано перенесённым недавно тяжёлым заболеванием, тифом; предполагали, что после этой меры волосы станут более густыми.

Однажды от неё убежала большая собака лайка, которая повиновалась только резкому свистку полицейского. Позабыв правила, запрещающие юной особе покидать дом без сопровождения, она выбежала на улицу и вскочила в первые попавшиеся дрожки. Стоя позади коренастого кучера и крепко держась за его плечи – хвост огненных волос развевался на ветру, – она резко свистела в свисток, пока дрожки гонялись по улицам столицы за собакой. Переполох, волнение, остановка движения! Полицейские доставили её домой и пообещали, что обязательно найдут её собаку, но настояли на том, чтобы конфисковать свисток: «Барышня, нельзя так!».

Её отец, генерал-адъютант царя, член Совета при Высочайшем дворе и министр уделов, был восхищён своей жизнерадостной, страстной и умной, способной на проказу и всё же такой отзывчивой маленькой дочкой и очень баловал её. Он же был для неё единственным авторитетом, который она признавала. Одно его слово: «Дилька, довольно!» – останавливало немедленно любой её порыв.

Её мать, мягкая и высококультурная, глубоко уважаемая и любимая всей семьей, сравнительно рано удалилась от общественной жизни, чтобы избегнуть возможных трений со своим мужем, перед обаянием которого трудно было кому-нибудь устоять. Она заботилась о воспитании детей и обо всём семейном укладе жизни. Семья выезжала в определённое время в деревню из Санкт-Петербурга, а затем так же и назад. Английские воспитательницы, французские гувернантки, швейцарский домашний учитель, немецкая горничная прививали детям все три языка, правда, различным образом: детский английский, литературный французский и ломаный немецкий. Может быть, с помощью иностранных влияний хотели приглушить и смягчить страстный и противоречивый темперамент и – по западным меркам – преувеличенную эмоциональность, столь свойственные многим русским.

Музыка, Закон Божий и чтение были содержанием воспитания в раннем детстве. Все дети – трое братьев мама и она – посещали гимназию: девочки и мальчики раздельно – все в мундирах или одинаковых платьях. От детей ожидали, что они сдадут все экзамены с золотой медалью, что и последовало. Дома и в гимназии царила железная дисциплина, чтобы выравнять привилегии и роскошь; обращалось также определенное внимание и на церемониал, чтобы усилить приверженность важным традициям и проявить уважение к ним.

Ещё далеко впереди было время, когда приходилось извиняться за проявление авторитарности, и молодое поколение открыто и невинно готовилось к тому, чтобы однажды повести за собой других, активно и с сознанием ответственности. С раннего детства молодым людям прививали готовность принимать на себя любой жизненный вызов, любить Отечество и служить царю. Им чётко было представлены основные национальные ценности и политические цели страны. И в случае войны народы рассматривались как органическое соединение людей, а не как нация абстрактной величины. Времена, когда летели головы, если так вздумалось царю, прошли. Сейчас каждый чувствовал себя прочно на своём месте, имея чётко определённые обязанности, без необходимости подтверждать, кто он. Отсюда происходила независимость собственного мнения и внутренняя свобода, которая зачастую сочеталась с определённым равнодушием к материальным вещам жизни. Это небрежение составляло ценную основу, когда судьба вдруг делала крутой поворот.

Столь светская дореволюционная французская аристократия рассматривала, кажется, Бога как высокочтимого союзника, который за то, что он обеспечил ей счастье и прогресс, заслужил признание, внимание и верную преданность. Совсем иначе обстояло дело в России, где религия была серьёзной и сущностной – как духовной, так и этической основой всего поведения, сколь бы не обременён ошибками мог быть каждый отдельно взятый грешник.

Эта установка ничуть не изменилась на чужбине, в изменившихся условиях; но воспитание с подготовкой на ведущие роли сделало многих эмигрантов неспособными к подчинению, к однообразной нетворческой работе, даже к повседневности. Неудивительно, что они были совершенно неспособны к зарабатыванию денег предпринимательством. Возможно, что тогда уже осознавали эту слабость воспитания. Например, чтобы привить мама основы экономического управления хозяйством – она должна была унаследовать значительное состояние, – а также для понимания ценности денег для тех, кто их не имел, она должна была покрывать все имеющиеся расходы в школе для сирот из своих карманных денег. Под руководством своей английской гувернантки она преподавала детям, которые были едва ли моложе, чем она сама. Но, несмотря на этот опыт, она никогда не приобрела чувства ценности денег и всегда тратила их щедро, – но никогда для себя.

Дома от неё и её братьев ожидали, что они будут слушать приглашенных знаменитых гостей и вести с ними беседы: это были писатели, историки, известные путешественники, государственные деятели. Детей брали с собой на все важные мероприятия и посылали часто на концерты, в театр и в балет Несколько лет спустя мама закончила консерваторию по классу фортепиано и пения; затем, в 1906 году, её отправили в Оксфорд. Она была одной из первых девушек, которые в это время учились там в университете.

Это было время хорошо организованных занятий, прерываемое и оживляемое мероприятиями, полными юной жизнерадостности и бурного веселья. Когда дети подросли и стали взрослыми, их закружило в вихре зимних балов и фестивалей. Мама была заводилой в группе молодых людей, которые называли себя «шайка». Они вместе ходили на балы и празднества, или сами их организовывали.

Они создали даже оркестр, так как каждый играл на каком-нибудь инструменте. Кроме того, они ставили спектакли и занимались фигурным катанием на льду. Иногда они принимали в свои ряды более вялых и затягивали их в свой весёлый круг.

Мама настаивала на том, что они никогда не отделялись от других; несмотря на это, мы подумали, как грустно было, вероятно, не принадлежать к этой предприимчивой и блестящей группе. И хотя рассказы о том прекрасном времени звучали для нас как сказка, мы были счастливы сознанием, что у мама была такая великолепная юность, – до того как на неё обрушилось всё ужасное.

Она страстно интересовалась театром. Её семья была всерьёз озабочена тем, что она могла бы броситься в театральную карьеру; но с облегчением вздохнула, когда она обручилась с другом и сотрудником своего старшего брата Бориса.

Владения и главное поле деятельности моего отца, князя Иллариона Сергеевича Васильчикова, были расположены в Литве, где он, будучи предводителем дворянства, часто замещал губернатора. Так как губернатор был холост, на мама пали обязательства, для которых она, казалось, была слишком молода: приёмы, благотворительность, проблемы работы с меньшинствами. Один ребёнок следовал за другим, но это едва ли могло приглушить её общественную деятельность. Она удивительно хорошо ладила со своей свекровью, зато её прирожденная непунктуальность приводила в отчаяние её бедного свёкра. Как генерал армии, он привык, чтобы его обязательно слушались и вовремя являлись, но здесь ничего нельзя было поделать. Он шагал взад и вперед и качал укоризненно часы в руке, пока она наконец не влетала – всегда с каким-нибудь невероятным объяснением и какой-нибудь оживлённо изложенной историей, которая должна была всё оправдать.

Бабушка любила слушать в послеобеденное время успокаивающий звук сгребаемого садовниками гравия в саду. Было безразлично, когда они это делали: в послеобеденный час или рано утром, но много лет спустя наши знакомые, русские эмигранты, которые мучились с какой-нибудь незначительной работой, вспоминали со вздохом об этой бабушкиной привычке, которая казалась им символом другого, утраченного, распорядка жизни: «Только представить себе, что твоя бабушка…».

Хотя Россия была совершенно неподготовлена к началу Первой мировой войны, она вызвала в стране волну восторга и патриотизма. Дамы, которые выехали на фронт, чтобы самоотверженно работать сёстрами Красного Креста, брали с собой свои драгоценности для будущих приемов и балов в Берлине, когда победоносные союзники вступят в столицу побеждённой Германии. Венский конгресс казался им достаточным основанием для этого.

Со свойственным ей размахом и пониманием дела, когда речь шла о других, мама возглавила во время войны поезд-лазарет раненых на Северо-Восточном фронте и прерывала свою деятельность лишь незадолго до рождения того или иного ребёнка. Путём обхода бюрократических преград благодаря контактам с необходимыми организациями ей удавалось получать для своих раненых и сестёр лучшие лекарства и создать прекрасные условия для ухода за ранеными. По докладам тех лет, её поезд Красного Креста действовал с большой эффективностью даже тогда, когда отмечался общий развал.

Затем последовали убийства её братьев и столь многих, кого она любила; утрата её мира, бегство и эмиграция – все было осложнено из-за четверых детей и пятого, ожидаемого. Без денег, без иностранного капитала и без реальной помощи папа!

Он по натуре был склонен к пессимизму и, видимо, никак не смог оправиться от потерь и эмиграции, которые разрушили его уверенность в себе. Казалось, что у него исчезла всякая жизнерадостность. У него не только была оборвана многообещающая карьера в её самом начале: так как он был воспитан для государственной службы в широчайшем смысле, он посвятил всю свою жизнь службе Отечеству. Папа интенсивно занимался проектами развития дальних провинций России, и после свадьбы мои родители ездили во французскую Северную Африку, чтобы изучить там систему колониального управления. В 1912 году эту трехступенчатую модель рассматривали как модель образцового управления.

Папа любил рассказывать нам также о своих поездках в Туркестан и Бухару. Все местные шейхи собирались, чтобы приветствовать прибывший официальный поезд с ревизионной комиссией. Стоя в седлах своих коней, всадники в знак приветствия с криком размахивали своими кривыми саблями; их парчовые халаты сверкали в лучах вечернего солнца, когда они галопом скакали по пустыне, и создавали многокрасочный чудесный ковер, который простирался над равниной.

А в полуподземных подвалах Бухары пленные протягивали свои руки через железные прутья решёток, моля о куске хлеба, так как жестокий эмир правил всё ещё как в Средневековье.

Папа был соседом, приверженцем и сотрудником министра Столыпина, чья программа реформ захватывала все области. Прежде всего для него была важна земельная реформа; она должна была позволить каждому крестьянину стать собственником земельного участка и собственного двора. На плодородных землях, таких как, например, Украина, где не надо было обрабатывать большие земельные участки, чтобы прокормить семью, осуществить эту реформу было сравнительно легко. На больших территориях России, даже там, где крестьяне в качестве промежуточной стадии обрабатывали землю совместно, главной задачей оставался вопрос личной собственности, которую можно было бы по наследству передать потомкам, как бы ни было велико их число.

Создание кооперативных сельскохозяйственных центров, казалось, могло быть решением этой задачи. Столыпин, который сам владел имением в Литве, особенно поощрял высшую сельскохозяйственную школу в Дотнуве, которую наряду с кооперативным центром создал папа.

Но для того чтобы применить тот же принцип во всей России, потребовались бы годы, так как, кроме решения других проблем, нужно было сначала приучить консервативных крестьян к современным способам ведения сельского хозяйства.

Поэтому понятно, что мнение большевиков о Столыпине было как о «реакционере» самого дурного толка: он якобы показал народу дьявольскую приманку собственности и отвлёк отдельного крестьянина от его обязанностей по отношению к общине. Неудивительно, что они его убили.

Во время войны 1914–1918 гг. папа был офицером Генерального штаба. Мы с восторгом услышали однажды, что лётчик, капитан Сикорский доставил его на самолёте от одного командного пункта до другого. Впоследствии Сикорский уехал в Америку. Там, кроме своего увлечения вулканами (осмотрел всё!), он занимался усовершенствованием геликоптеров, о которых он думал тогда, что они являются единственной формой воздухоплавания и что это может принести человечеству лишь хорошее.

Между Февральской и Октябрьской революциями 1917 года папа участвовал ещё, как член Думы, в Поместном соборе, который выбрал патриарха Тихона главой Православной церкви. В то же время он превратил Красный Крест в Совет, так что чиновники низших рангов могли быть включены в управление. Он верил, что существование этих двух полюсов нравственного развития – Красного Креста и Церкви – однажды спасут Россию. Он никогда не жаловался на утрату своих земель, на которые он смотрел лишь как на поле деятельности. «Вещи» не интересовали его; одного или двух красивых предметов поблизости было достаточно, чтобы получать от них эстетическую радость.

Но вот он должен был содержать свою семью! Доходы от литовских имений, которые принадлежали ему ещё два года, растаяли от инфляции немецкой марки, и хотя литовское правительство, несмотря на закон о конфискации имущества, вернуло ему маленький пивоваренный завод, хлопоты, связанные с этим делом, привели финансы к нулю. Осталось лишь разочарование.

Но, по крайней мере, живя в Ковно, природа литовской деревни давала ему чувство, что он снова в России. Он никогда не смог привыкнуть жить на чужбине и страдал от стесненности среди гор и заборов, глубоко тоскуя по бесконечной степи.

Русские часто чувствуют, что душа их расцветает в широких просторах, и без них стеснены – как будто бы они приближают их к небу.

Когда папа был дома, он бесцельно ходил взад и вперед по комнате, как загнанный зверь. Мы ничего не могли сделать, чтобы помочь ему пережить потерю Родины. Мы были важны для него постольку, поскольку представляли часть будущего России, хотя и тогда он любил нас как будто издали. А когда и России для него больше не стало, мы, казалось, тоже потеряли для него интерес.

Для женщин же утрата созданного мужчинами правопорядка и правительства не означала личной трагедии. Мама горевала не о различных институтах власти, а о людях, вещах, о стране и прежде всего о Петербурге. Он значил для нее больше, чем просто город, он составлял часть вещества, из которого была соткана её жизнь. Папа говорил всегда, что сердце России – Москва; но Петербург казался всем петербуржцам символом цивилизованной России, их собственным творением, их подарком стране.

Но тем не менее мама не сдавалась.

«Твоя мать зарычала своим львиным голосом», – пошутил однажды один друг, так как её глубокий альт и звучный смех были действительно неподражаемы. Со своей жизнерадостностью и щедростью она готова была дарить больше, чем часто можно было принять. Воспитанная так, чтобы сверх меры отдавать, она ощущала себя, конечно, стеснённой в поле своей полезной деятельности, словно надела на себя севшую одежду. Возможно, чтобы найти какой-нибудь выход для своей вулканической энергии, она воспитывала и защищала нас действительно, как львица своих детёнышей. Нас дрессировали, толкали туда-сюда, предъявляли к нам чрезмерные требования – и бесконечно любили. Когда нам было нехорошо или что-то угрожало, не было ничего, чего бы она для нас не сделала; если мы болели, она просиживала у наших постелей ночи напролет, читая нам или занимаясь шитьём при приглушённом свете. Она никогда не бездельничала.

Успокаивающие звуки игры на фортепиано в четыре руки с Ириной мягко убаюкивали нас, младших. Активный интерес мама ко всему, чем мы жили, её участие во всём, что нас касалось, будило и в нас искру собственной инициативы.

Нам срочно нужна была возможность дать выход нашей энергии, и мы изобретали шумные игры, которые не подходили к затхлой атмосфере тихих, одетых в плюш арендованных помещений: четыре стула ставились на качающийся стол, который мы с размахом двигали по комнате, – и вот это была уже карета, преследуемая галопирующими врагами, за которыми громко раздавался звук импровизированной плётки. Но старый стол распадался на куски, и мы, глубоко озадаченные, пытались собрать его воедино с помощью верёвок – невыполнимая задача!

Другая увлекательная игра заключалась в том, чтобы гнаться друг за другом дикими прыжками со стула на стол, со стола на кровать, не задев при этом ногами пола. Набив синяков и ссадин, мы приземлялись где-нибудь посредине из-за стука в стену и потолок рассерженных соседей, которые выражали так свой бурный протест. Когда мама возвращалась, ей приходилось объясняться с гневным хозяином, который уже и так был озлоблен на нас из-за несвоевременной уплаты за аренду.

Тот факт, что мама всегда пыталась найти и взять в наём маленький домик с садом, объяснялся, вероятно, тем, что наши скитания по этим провинциальным семейным пансионатам, где дети и собаки, как правило, составляли угнетённое меньшинство, вели к подобным катастрофам.

Для выбора дома определяющими были два критерия: просторный вид и ванные комнаты. Всё остальное, говорила мама, можно было исправить.

При переездах на новое место приглашали священника, даже если мы останавливались в комнатах на короткое время. На стол ставили распятие и миску с водой, длинной процессией мы шагали из комнаты в комнату, где каждый становился у своей кровати. Новый очаг освящался и благословлялся, и в угол столовой ставилась икона. Только тогда мы въезжали по-настоящему в квартиру.

Ирина оказалась отличной поварихой, а мне доверяли всякие другие задания, как, например, управление домом, который мы только что наняли.

Однажды утром пришли три господина неопределённого возраста в очках и в рубашках со стоячими воротничками, чтобы обсудить договор по инвентарю. Я ожидала и принимала их – высокая для своих одиннадцати лет, с высоко закатанными носками и со школьной папкой под мышкой. Тщательно скрывая своё удивление, они диктовали мне предмет за предметом, а я усердно записывала всё в свою школьную тетрадку. Список был, как и положено, подписан ими и удостоверен мною.

Кроме прочего, я была упаковщиком в семье и ныряла с головой в огромные сундуки, дна которых я могла с трудом достигнуть. Эти сундуки-чемоданы были остатками другого мира: из чёрной или коричневой кожи, отделанные медью и снабжённые ремнями с полосами «семейного цвета».

Когда мы были предоставлены сами себе, мы тайно надевали последние платья мама от Doucet – она ещё не решилась продать их – и её огромные шляпы от Reboux, украшенные зелёными и цвета мальвы вуалями. Когда мы смотрели на себя в высокое зеркало, висящее в тёмном коридоре, с удивлением обнаруживали, как красиво и таинственно мы выглядим.

Всё ещё находились остатки из trousseau – приданого мама – слово, которое рождало в нас образы невест, колясок, дворцов, – как из сказок. Мы постепенно осознавали, что молниеносно исчезавшие стопки белья из тончайшего льна с вышитыми короной и монограммой были ценностью; вскоре мне пришлось научиться штопать обветшавшие простыни – для этого мне служила старая детская швейная машинка, с её помощью я штопала большие куски ткани.

«У неё ловкие пальцы, как у отличной горничной…» – как гордилась я, слыша эти слова!

Затем – к большому сожалению – во мне развился талант справляться с дьявольским так называемым кало. Калорифер – это был большой котел, с помощью которого нагревались все комнаты и вода для ванны. Если его оставляли без внимания хоть на минуту, он просто-напросто выходил из строя. Тогда надо было сначала выгрести из него твёрдый шлак и следить за тем, чтобы маленькая железная дверь сразу же не прищемила неловкие пыльцы, потом последовательно загрузить топку сначала связками из бумаги и «margotins» – так назывались просмолённые деревянные поленья с чудодейственным эффектом, связанные в большие пучки острой, как нож, проволокой, затем в топку шли дрова и уголь – и то, и другое сырое, – так что не оставалось ничего другого, как полить керосином вяло вспыхивающую кучку.

Французская страсть к экономии требовала большого терпения к капризам кало, который надежно гарантировал минимальное использование горючего материала. Для меня же каждая топка означала сидение часами в подвале, склонясь над учебниками в ожидании того момента, когда жуткая печка наконец-то загудит успокаивающим постаныванием.

Мисси, мой верный адъютант, как-то пришла, чтобы мне помочь, и чуть было не взлетела вместе с калорифером на воздух: она подлила в топку керосина, хотя огонь был в ней уже достаточно ярким. Пламя, вырвавшееся из открытой дверцы, опалило ей брови и уложенные в «конский хвост» волосы, но она крепко держала сосуд и этим предотвратила большое несчастье.

На мгновение мы испугались, что её лицо чего доброго навсегда останется обезображенным, но всё кончилось благополучно. Она росла и хорошела, превращаясь в невероятно хорошенькую девочку с тонкими и правильными чертами лица, которыми восхищались все взрослые, и нам внушалось относиться уважительно к этому преимуществу Мисси. Во время наших комнатных битв Мисси прикрывала рукой свой нос и кричала: «Не заденьте мой профиль!». Это происходило не из тщеславия, так как она никогда не заботилась о своей внешности, а из-за своего рода чувства ответственности за дар, сохранить который было её долгом.

Эта осторожность Мисси была нам на руку, так как, случись что с носом во время ссоры, или царапина или – Боже упаси! – удар по нему, нам было бы не избежать строгого наказания.

К счастью, и в этом случае с кало спустя несколько дней лицо Мисси приняло прежний облик и она не выглядела больше как белый кролик.

Когда мама не было дома, нам поручалось смотреть за Георгием. Он был весёлым, солнечным ребёнком, и всё же нам было трудно с ним справиться, прежде всего вовремя уложить спать. Вероятно, мы вынуждены были иногда обходиться с ним довольно беспощадно, частично также и для того, чтобы уравновесить баловство мама, что не мешало, однако, держаться нам в тесной солидарности.

С тех пор как мы переехали в предместье Сен-Жермен-ан-Ле, вокруг нас уже не было чужих детей; и тем более каждый из нас стал зависим от общества и изобретательского таланта других братьев и сестёр. Мы выдумывали длинные истории, которые рассказывались в невероятных и романтических эпизодах, и изобретали собственные игры.

Однажды летним вечером от нас убежал Георгий, мы ещё успели его увидеть перелезающим через высокие садовые ворота и держащим рукой колокольчик, чтобы предотвратить его предательский звон. Прежде чем нам удалось выбежать на улицу, он исчез из виду. Время шло, а мы ждали его, дрожа от страха, но когда он наконец появился, сияющий и довольный, с пакетом под мышкой, мы были обезоружены. Он купил на свои сбережения подарок ко дню именин Мисси и не мог удержаться от того, чтобы сразу же не распаковать и не показать нам приобретённую им кукольную гладильную доску со всеми принадлежностями. Впрочем, перед этим он сказал Мисси: «Только обещай, что ты сразу же об этом забудешь, чтобы завтра это было сюрпризом».

Постепенно мы могли справиться с любой домашней работой, но когда нам однажды поручили принести от столяра домой стол, мы постыдились: как мы понесем этот стол под издевательские насмешки наших соклассников? Однако убедить мама в отмене этого поручения было невозможно, она не хотела всерьёз принимать наши возражения. Когда мы появились дома с этим грузом, который, казалось, имел тысячу ног и углов, мы выглядели, по нашему убеждению, ужасно глупо; одновременно нам было стыдно, что мы воспринимали всё это как нечто неприятное.

В принципе, вопрос не состоял в том, чтобы отказаться, так как стыдиться чего-либо считалось аффектацией, либо мещанством. Скорее, надо было сохранить собственные таланты и по возможности реализовать их в практической жизни, а не позволять себе чувствовать себя подавленными или неуверенными в каком-либо неприятном положении. Внутренняя независимость от всякого внешнего обстоятельства считалась основным принципом. Мы ни в коем случае не подвергали это сомнению, но иногда, когда нас охватывали волны слабости, мы сомневались в нашей способности оставаться верными своему принципу.

Вероятно, нас хранил наш ангел-хранитель, так как, из-за того что занятие любым спортом было очень дорого, мы вместо этого выдумывали самые смелые выходки и с нами не случалось никогда никаких несчастий. Всё разумное, что мы могли бы делать, было просто невозможно; у нас никогда не было коньков или теннисной ракетки; и лишь от мечты о собственном велосипеде мы никогда не отказывались. Слишком гордые, чтобы просить, мы ждали часа, когда другие дети одолжат нам свои велосипеды, чтобы затем скатиться с террасы Сен-Жермен счастливыми, опьянёнными скоростью и свистом ветра в ушах.

Когда я однажды ехала «без рук» и при этом держала за поводок большую собаку владельца велосипеда, она неожиданно резко выскочила поперек дороги за кошкой – с ужасными последствиями для меня. В течение многих дней я ковыляла к доктору, и он каждый раз доставал песок и камешки из глубокой дыры в моём колене.

Двое маленьких канадских братьев по фамилии Витмор, друзья Георга, решили незадолго до Рождества сломать свои велосипеды, чтобы быть уверенными, что к празднику они получат новые. С помощью молотка и клещей они приступили к делу, а мы безмолвно наблюдали за этим, слишком ошеломлённые, чтобы вымолвить хоть слово.

Много лет спустя я купила Мисси со своего первого заработка самый прекрасный велосипед, какой только могла найти. Ей было тогда, правда, уже пятнадцать лет, но подарок был всё же ещё своевременным.

4

Мне было десять, а Мисси – восемь лет, когда мы поступили во французский лицей в Сен-Жермен-ан-Ле недалеко от Парижа. Мама выбрала его после долгих поисков, и её выбор определялся большими окнами здания лицея и цветущими каштанами во дворе его.

Хотя мы до сих пор приобретали наугад знания о множестве вещей, мы никогда ещё не посещали школу. И вот нас поместили в восьмой и десятый класс лицея, находящегося в здании из красного кирпича, где пахло чернилами, мелом и жавелевой водой. Мы не привыкли к чужим детям; парализованные неожиданной робостью, мы оказались вначале беззащитными перед натиском других. Потребовалось время, чтобы мы выровнялись с соклассниками. Обладая фотографически точной зрительной памятью, мы вскоре были в состоянии проговаривать целые страницы прозы на превосходном французском, не имея ни малейшего понятия о смысле текста. Когда однажды Мисси повторяла мама урок, она беззаботно бубнила: «Галлы, наши предки…», на что мама с ужасом воскликнула: «Ребенок же сущий маленький робот!».

К концу учебного года каждому ученику предлагался список вопросов. Первый вопрос был: «Ремесло или занятие отца?». Мы не знали, как ответить на это. Что мы должны были написать? «Член Думы», «государственный деятель», «предводитель дворянства» – слова, поневоле раздражающие французских республиканцев!

Всё это звучало безнадёжно неподходяще, и мы не могли решиться ни на один ответ. Вокруг нас строчили лиловыми чернилами маленькие прилежные девочки, кусая кончики ручек: «купец», «обойщик», «адвокат», «столяр» и другие завидно простые профессии.

«Но вам нечего стыдиться», – сказала учительница без всякого понимания, когда она собрала списки и увидела в наших пустую строку. Мысль о «непочтенных» ремеслах мелькнула смутно у нас в голове – видимо, у учительницы тоже было сомнение, так как она сказала, как это было обычно, если у нас что-нибудь не ладилось: «Вы что, думаете, что вы всё ещё находитесь у своих мужиков?».

Несмотря на невероятную перегруженность учебного материала часто бесполезными вещами, французская школьная система будила любознательность, прививала ясное мышление и показывала, как извлекать из всего самое существенное и где можно было развивать знания. Прежде всего французы учили нас прекрасно овладевать их прекрасным языком. Однако и эта система, хоть и могла даже малоспособного побуждать к размышлению, не могла из глупого сделать смышлёного – даже тогда, когда он с привитой ловкостью изъявлял мнимую образованность.

Так как денежные переводы из Литвы поступали неровно, было чрезвычайно трудно рассчитать сколько-нибудь необходимый для жизни бюджет. Когда счета всё более накапливались, чувство грозящей беды собирало нас на семейный совет вокруг мама. Но мы были ещё слишком малы, чтобы помочь ей делом или советом.

Когда нас в школе просили купить что-либо из школьных принадлежностей, приятное настроение от предвкушения получить пару спортивной обуви, школьный передник или новые книги – что являлось особенно желанным – сразу же гасилось уверенным осознанием того, что всякие дополнительные расходы были совершенно немыслимы. И поэтому, не говоря ничего об этом дома, мы выдумывали всякие извинения: магазин закрыт, мама нет дома, нет нужного размера. Внутренне мы вздыхали, так как эти отговорки были бесполезны, и сначала смущались, а потом раздражались на тупую настойчивость учительницы немедленно приобрести желаемый предмет. Но, впрочем, вскоре мы стали построптивее и нас не заботило больше то, что думает о нас наша учительница, так как такие мелкие неприятности никак нельзя было сравнить с тем, что они причиняли семье.

Когда мы задолжали с оплатой за обучение, нас выдворили из класса. В своём бюро экономка сделала нам строгое предупреждение о наших долгах. Холодные глаза обвиняюще уставились на нас из-под пенсне в серебряной оправе.

Мама тогда оставила нас дома, сославшись на болезнь. Она занималась с нами дома сама, пройдя с нами весь учебный материал, так как опасалась, что от пропусков в школе мы отстанем.

Но экзамены? Мы же не можем их пропустить!

Мы пришли в школу на один день, сдали наши работы и опять остались дома, но чувствовали себя обманщиками. Мы учились усерднее, чем раньше. Удивительным образом я получила такие хорошие оценки, что мне была назначена стипендия. Но мы были иностранцами, поэтому мне нельзя было её получать. Для меня это не было большим огорчением, как опасалась мама; наоборот, это успокоило мою совесть в том, что касалось платы за школу.

Мама пыталась извлечь из наших талантов всё самое лучшее. Ирина прилежно бренчала на фортепиано, Георгий и я рисовали и писали красками довольно умело, однако без восторга, так как мы догадывались, что занятия искусством не были, вероятно, верной тропой к богатству. У Мисси был очаровательный голос и целый репертуар из песен на разных языках. Когда мы все вместе стояли вокруг рояля, за которым сидела мама, мы хотели петь русские песни, содержание которых нам было больше по душе.

Когда мы работали, мама сидела в кресле и читала нам вслух, при этом она вязала; все кофточки для нас она вязала сама, её мягкий голос и великолепная дикция придавали стихам и прозе жизненность и яркость. С интересом мы слушали её чтение, и так же естественно, как дыхание, мы познакомились с великими русскими писателями и поэтами: Пушкиным, Лермонтовым, Гоголем, Толстым и другими; историками Карамзиным и Платоновым, а также с биографиями русских царей Шильдера. Достоевского нам давали лишь в небольших дозах – солнечная натура мама воспринимала его слишком мрачным.

Так много она хотела нам прочитать и рассказать, что нас редко отсылали рано идти спать, как других детей; к тому же нас ждали ещё наши домашние задания. Мисси часто засыпала, свернувшись, как мышка, в углу дивана; золотистые волосы как ширма прикрывали её лицо, так что на неё какое-то время не рассчитывали. И я исходила сонливостью, но смутно чувствовала одиночество мама, в котором она сама себе никогда бы не призналась, как и в том, скольких усилий стоила ей её неустанная борьба со всеми препятствиями, которые встречались на её пути. Мои родители и их друзья с болью ощущали ответственность за их невозможность противостоять революции в России. Мама рассказывала нам, что в детстве она всегда жаловалась: «В нынешние времена не происходит больше ничего волнительного – ни войн, ни революций!». Она почти сожалела, что живёт не в то время, когда происходят потрясения.

Казалось, что в XIX веке у правящей верхушки европейских стран в распоряжении бесконечно много времени. Размеренно и неспешно планировали они на десятилетия вперед. Свободные от идеологических влияний и будучи сами высокообразованными, правящие круги в большинстве случаев не доверяли «профессиональным теоретикам» с их готовыми, парящими в воздухе теориями. Лишь постепенно они почувствовали ускоряющийся бег истории и поняли, что их постепенные медленные реформы находятся в противоречии со временем.

Мама задумчиво вспоминала однажды об одном эпизоде из своей жизни: когда она была ещё ребёнком, она поехала с отцом на прогулку. Он остановился, чтобы заговорить с незнакомым мужиком, и спросил его в разговоре: «Вы всем довольны, что здесь делается: школами, новой больницей, новыми орудиями труда, которые вам предоставляются?..». И получил удивительный ответ: «Доволен? Конечно, мы довольны. Но по существу это нас не касается. Князь делает это все для спасения своей души!». (Крестьянин был родом из деревни Коробовка, жители которой позднее принимали участие в убийстве моего дяди.)

Размышляя над этим ответом, мой дедушка сказал: «Надо сделать так, чтобы у крестьян было непосредственное отношение к этим вещам, может быть даже, они должны хоть какую-то малость за это платить, иначе они в конце концов всё приведут в запустение».

Растущее благосостояние и прогресс в России перед Первой мировой войной питали в правящей верхушке России надежду на то, что они могут победить в борьбе против революционеров. Разве не сам Столыпин заявил: «Еще двадцать лет реформ – и битва выиграна»?

Но мы, дети, думали, что так полагало лишь меньшинство, иначе они бы не оказались столь одинокими перед развалом.

Всегда, когда мы с родителями изучали русскую историю, нам постоянно напоминали о том, что все неприятности, которые мы переживали, были ничто в сравнении с теперешними страданиями русского народа.

В повести «Тарас Бульба» знаменитый атаман пробирается в польскую крепость, где на площади казнят его сына Остапа. В предсмертный час юноша закричал: «Батько! Где ты? Слышишь ли ты?». Из толпы раздался гремящий ответ: «Слышу!».

Среди произведений русской литературы эта повесть Н. В. Гоголя о событиях XVI века имеет и до сих пор большое значение. И мы не должны были забывать, что если уж нельзя было помочь, то надо, по крайней мере, свидетельствовать.

5

Когда мы повзрослели, мама рассказала нам, как был убит её старший брат Борис Вяземский. Когда стало известно о его смерти, у его матери вырвалось: «В нём было столько жизненной силы, сколько хватило бы на три жизни; они убили его в тридцать три года!».

Он был одним из образованнейших людей своего поколения. Он писал прекрасные стихи и прозу, обладал талантом сразу же распознать сущность всякого вопроса и окончил с золотой медалью два факультета университета – естественнонаучный и исторический. В нём прекрасно сочетались способности государственного деятеля и дипломата, но прежде всего он был миролюбивым человеком.

Преемник и друг Столыпина, во время войны он был выбран предводителем дворянства, вместе с тем должен был выполнять неприятную обязанность председателя местного комитета по мобилизации. Это сделало его сразу нелюбимым, несмотря на всё, что он сделал для улучшения жизни народа.

1 марта 1917 года был убит в Санкт-Петербурге взрывом гранаты второй брат мама – Дмитрий. Граната была брошена в машину военного министра Гучкова, где вместе с министром сидел и он. Ездили они успокаивать мятежников.

Представители крестьян упомянутой уже ранее деревни Коробовка явились к дяде Борису и заявили ему, что крестьяне не желают, чтобы его брат Дмитрий был похоронен в семейном склепе поместья Лотарёво.

Несмотря на это, похороны состоялись в Лотарёво, и казалось, что настроение крестьян изменилось с этого момента к лучшему. Последовала полоса относительного мира, прерываемого время от времени небольшими беспорядками.

6 июля 1917 года правительственные войска заняли Петропавловскую крепость в Петрограде и вытеснили оттуда большевиков, не употребив для этого ни одного выстрела. Поэтому дядя Борис писал из своего поместья 15 августа 1917 года: «Всё спокойно. Наконец люди доброй воли могут чувствовать себя снова в безопасности, а злонамеренные имеют все основания дрожать».

Однако покой не был желанной стихией революции. Происходили неожиданные убийства и грабежи. Из-за неспокойной обстановки нередко происходили случайности с тяжёлыми последствиями. В одном из писем, от 9 августа, Борис писал своей матери: «Часовой, охраняющий цистерну с горючим, пытался украсть из неё несколько литров. Было темно, и он зажег спичку. От последовавшего взрыва было разрушено несколько домов в округе, солдат сам был разорван на куски. Охваченные паникой, его товарищи начали дико стрелять во все стороны. Когда люди поспешили на помощь, чтобы затушить огонь, их встретили пули. Короче: соответствующая времени идиллия».

И тем не менее Лили (жена дяди Бориса) удивилась, когда однажды увидела из окна столовой, как солдаты-охранники, оставшиеся верными царскому правительству, спасаясь бегством, приближались к дому. Держа ружья под мышкой, они бежали за своим лейтенантом с болтающейся саблей по лужайке перед домом и кричали, обращаясь к моему дяде: «Спасайтесь! Мы не можем вас больше защитить. Они уже идут!».

В окрестных деревнях уже пробили тревогу; колокольный звон перекрывал шум приближающейся черни.

Мажордом Ваня и кучер Михайло заклинали Бориса и его жену покинуть дом на тройке, которая уже была запряжена и стояла у ворот. Борис не мог, однако, решиться на бегство.

Толпа уже ворвалась во двор: это были жители окрестных деревень: Коробовки, Подворок и Дебрей – под предводительством своих главарей. Из самого большого села этой местности Биагора никто не пришёл, его жители не захотели иметь ничего общего с этими событиями.

Многие из крестьян знали Бориса с детства, поэтому он вышел к ним спокойным, чтобы с ними поговорить. Его жена Лили, которой было двадцать два года, отказалась оставить его одного и, взяв его под руку, вышла с ним.

Но толпа пришла, чтобы убить, и поэтому в ход пошло всё, как бывало полвека назад в дни крестьянских волнений, во времена крепостного права. В то время, пока Борис пытался изложить свои доводы, группа озлобленных женщин, окружив Лили, пыталась набросить ей на шею удавку.

Мужики начали сердито кричать на своих баб и веревка исчезла. Один деревенский парень забрался на дерево, чтобы оттуда лучше наблюдать происходящее. При этом он задел электрический провод, который ему мешал. Чтобы предотвратить худшее, Борис крикнул ему: «Немедленно слезай!». Так как парень не сразу послушался, один из мужиков крикнул ему: «Не слышишь, что говорит князь? Слезай, дурак!».

При этих словах толпа затаила дыхание, возникла пауза, казалось, крестьяне обдумывали человеческую реакцию обеих сторон, взвешивая доводы каждой.

Вдруг вынырнул какой-то маленький, сморщенный, особенного типа человек, у которого на кривом носу косо сидело пенсне; он начал высмеивать мужиков и издеваться над ними: «В душе вы всё ещё крепостные. Вы никогда не осмелитесь сделать что-либо дурное князю!». Главарь отвечал: «Это верно; он только свистнет, и мы повинуемся. Но теперь времена изменились. Мы хотим его землю, а он никогда её нам не отдаст, пока жив. И хотя мы его уважаем, мы должны от него избавиться. Но что касается тебя, – обратился он к ухмыляющемуся человеку в пенсне, – тебе нет никакой причины злорадничать. Придёт день, и мы повесим тебя и тебе подобных, но уж без всякого уважения!».

Поздно ночью Бориса и Лили доставили на допрос в деревенскую школу. В этот раз им поставили в вину наличие в их доме охотничьих ружей, которые полупьяные мужики разложили перед ними. Их обвинили в том, что они намереваются стрелять в народ из этих ружей.

Лили возразила: «Но вы же знаете эти ружья! Большинство из вас участвовали в охоте или помогали в ней!»

Борис остановил её и сказал по-английски: «Не говори, дай мне ответить».

Обвинения становились всё нелепее. Наконец их обоих опять отвели в комнату. Когда рассветало, пришла охрана, чтобы забрать Бориса. Ему разрешили попрощаться с Лили в маленькой задней комнате; она навсегда запомнила его последний взгляд через плечо, когда они уводили его.

Разнёсся рёв ждущей толпы, когда Борис появился у ворот. Затем дело взяли в свои руки восставшие солдаты, находившиеся в поезде, который случайно остановился на местной станции.

Позднее один солдат, отделившийся от других, отвёл Лили к товарному поезду, стоявшему на боковом пути станции; там лежал труп Бориса. Всю ночь просидела Лили около него на соломе. Солдат не покидал её. Утром кто-то привёл священника, который отслужил панихиду. Дети железнодорожников собрали полевые цветы и принесли ей, чтобы она положила их рядом с мёртвым.

Лили возвратилась затем в Аннино, где её ждала двоюродная сестра Бориса, Маруся Вельяминова, прискакавшая верхом на лошади из Биагора.

С белым как снег лицом, но спокойная, она протянула к ней окровавленные руки и сказала без всякого выражения: «Они убили Бориса». Много лет спустя тётя Лили подтвердила нам, что она никогда не теряла веру во врождённую доброту русского народа, что бы ни произошло тогда в те дни по причине ложных обещаний. При этом она думала о людях, которые с опасностью для жизни помогали ей и Борису, проявляя участие, мужество и сострадание. К их числу принадлежали мажордом Ваня, девушка Анна, кучер Михайло, молодой солдат, дети железнодорожников, машинист поезда и некоторые другие.

По прошествии лет Лили снова вышла замуж. Однажды я её спросила, думает ли она всё так же часто о моём крёстном и дяде.

Её лицо стало очень тихим, когда она ответила мне: «Я очень счастлива с Эсске (её второй муж). Он мой любимый, мой друг и отец моих детей. И всё же, когда внезапно возникает мысль „мой муж перед Богом“, я думаю о твоем дяде Борисе». Потом она улыбнулась и добавила: «Но не говори этого Эсске».

В революцию происходят непредсказуемые вещи: всё может неожиданно повернуться в другую сторону. Так, спустя несколько месяцев после смерти дяди Бориса, рабочие Путиловского (нынче Кировского) завода толпой отправились в Петроград в тюрьму, чтобы освободить из неё тётю мама, Софью, графиню Панину. Они посадили её в поезд и проводили до финской границы.

Тётя Софья употребила всё своё значительное состояние на социальные нужды рабочих, стараясь улучшить их жизненные условия и положение. Она основала народный дом, центр образования рабочих, который располагал библиотекой, вечерними курсами, гимназией, театром для музыкальных и драматических постановок и столовой. Этими учреждениями руководили либералы, но при условии, что они не будут использоваться в политических целях.

Здесь следует заметить, что моя тётя всё-таки ошиблась в одном из своих сотрудников, молодом адвокате по фамилии Керенский, которому она предоставила первое место службы. Поэтому в 1917 году она со смешанными чувствами заняла должность первого русского министра народного благосостояния в его правительственном кабинете. После её ареста Ленин назначил на этот пост Коллонтай[2].

6

Не стоит и говорить, что заботы у мама увеличились, после того как мы поселились во Франции. Образование Александра было одной из задач, которую ей пришлось решать. Благодаря американской щедрости в провинции Овернь, в бывшем замке Лафайета Шаваньяк, был основан интернат для воспитания сыновей эмигрантов. Александр поступил туда и чувствовал себя вначале смертельно несчастным, так как старшие мальчики беспощадно мучили его. (Несколько лет спустя Мисси и я мстили его ничего не понимающим мучителям на вечеринках тем, что отказывались с ними танцевать – ведь это только они давно все забыли!)

Хотя Александру было в то время около тринадцати лет, он выглядел таким рослым и взрослым для своего возраста, что, когда приезжал на каникулы домой, создавал для нас утешительную иллюзию того, что в доме есть мужчина. Георгий следовал за ним по пятам как тень и ловил каждое его слово. «Да, Александр, нет, Александр», – слышно было, как бормотал он, исполненный благоговения.

Мисси и я были неразлучны и прекрасно понимали друг друга, хотя мы были разными и по характеру, и по внешности. Мы обе с восторгом слушали истории, которые читал нам Александр – в них шла речь о приключениях и открытиях. Он хотел стать колониальным инженером, что раньше считалось многообещающей карьерой. Однако до осуществления этой мечты был долгий путь, и когда Александр стал постарше, мы обнаружили, что он был неспособен по-бойцовски пробиваться в жизни. Как его доверенные, но не обладавшие опытом, мы пробовали давать ему хорошие советы, не имея по существу никакого понятия о том, как ему решить своё будущее.

Ирина, самая старшая, не теряла времени с нами, младшими, и предпочитала общество и беседы взрослых. Видимо, из всех нас она страдала больше всего от сознания, как всё могло бы быть иначе. Нас, младших, это вообще не угнетало: мы смотрели вперед, полные любопытства, и с нетерпением ждали, когда же мы встанем на собственные ноги. Каждое новое жизненное открытие превращалось для нас в удивительное, волнующее приключение.

Хотя Ирина производила впечатление, что намного старше нас, она оставалась всё же ещё школьницей, для которой наша с Мисси солидарность и независимость были, вероятно, часто серьёзным испытанием. Однако, когда позднее надо было вести дом (она делала закупки и готовила), мы помогали ей, как только могли, подавали во время еды и мыли потом посуду.

По воскресеньям дом наполнялся гостями из Парижа, и Ирина удивляла всех своими вкусными блюдами; часто на столе появлялось и наше любимое блюдо битки – мелко нарубленное куриное мясо, плавающее в сметане, за что её очень хвалили. Мы, дети, принимали участие во всех весельях, развлечениях и беседах, музыкальных встречах и долгих послеобеденных прогулках гостей.

Конечно, приезжал и дядя Адишка Вяземский, если это позволяли его занятия скачками. С раннего детства он был одержим страстью к лошадям; затем, когда повзрослел, стал управлять в России конным заводом Вяземских. За границей он был признанным авторитетом своего дела, и так как знал родословную каждой лошади, то мог почти всегда предугадать победителя. Несмотря на это, он никогда не играл.

Каждый год у нас в гостях появлялась дама, её белые, как снег, волосы, не совсем подходили к молодому лицу и весёлому смеху. Даже её имя звучало весело: Олала Мумм. Она всегда привозила мама какой-нибудь роскошный и чаще всего совершенно бесполезный подарок: шляпу от Rebout, платье из знаменитого дома мод или огромный флакон редких духов. Мама, которая никогда не покупала ничего для себя, радостно краснела и, принимая с протестом подарок, выглядела снова юной и беззаботной. Мы, дети, любили её подругу за её веселость и свежую фантазию, которые она приносила в наш мир, мучимый постоянной экономией. Её сопровождала красавица дочь – волшебное создание по имени Елена, которой мы восхищались; позднее она вышла замуж за американского писателя и критика Эдмунда Вильсона. Многие из гостей мама были водителями такси или зарабатывали на жизнь подобными занятиями. Они шутили над своей работой, как будто бы не имели к ней ни малейшего отношения.

Валериан Бибиков, который женился на двоюродной сестре папа из семьи Толстых, был водителем туристического автобуса в Париже. Летом он возил туристов по всей Европе, и это он любил намного больше. В Австрии после рабочего дня он часто встречался с испанским королем Альфонсом XIII, который случайно проводил лето недалеко от Клагенфурта, где они встречались, чтобы поболтать. Король был почётным комендантом полка, в котором служил Валериан в России, и поэтому темы их бесед были неисчерпаемы.

Как-то его шефы узнали об этих встречах и обиделись, что их не познакомили с королем. «Хотя они очень милые, нельзя было их ему представить!» – извинялся Биби.

Он был совершенно лысым, с лицом, как из резины, – на нем можно было прочесть всякую мысль и любое настроение. Его остроумные шутки и человеческое понимание всех и вся завоевывали всеобщие симпатии, даже сотрудников коммунистической «СОТ» и у союза транспортников Front Populaire. Хотя он часто впутывался в оживлённые политические споры без всякой мысли о последствиях, которые могли быть всё-таки довольно неприятными, коллеги в конце спора кричали ему с любовью и уступчиво: «Ну ты, старый Биби!».

Граф Капнист, который оставил в Одессе свою знаменитую фарфоровую коллекцию, имел обыкновение в свободные от работы дни побродить по барахолке – Маrché aux Puces. С причёской из белёсо-седых волос, торчащих, как щётка, он был похож на хорошо откормленного общительного ежа. Лёгким шагом прогуливался он мимо столиков со старьем, которые были разложены справа и слева, и опытным глазом находил какую-нибудь надтреснутую чашку или склеенную тарелку со знаком знаменитой мануфактуры, которая была бы ему по карману – по доходам таксиста. Эти сокровища украшали стены его крохотной квартирки, которая находилась в непритязательном жилом квартале одного из парижских предместий. Его другим увлечением было приготовление блюд, это было увлечение и его жены; её грохочущий голос и всё увеличивающиеся объемы излучали уют. Они часто приглашали друзей на вкуснейшие обеды при свечах. Он гладил тогда любовно лучшие экземпляры коллекции и представлял гостям своё последнее приобретение.

7

Мы, три маленьких девочки, было нам тогда лет по десять, сидели в длинных ночных сорочках на перилах галереи, которая располагалась перед нашими комнатами на втором этаже высокого под потолком домашнего театра. Снова мы провели ночь в доме Юсуповых в Булонь-сюр-Сен на окраине Парижа под присмотром княгини Зинаиды, называемой её любимой внучкой Бу, и её преданной здоровенной русской горничной, а также лающего ревнивого пекинеса. Как подруги её внучки Беби, мы воспринимали княгиню как нашу третью бабушку, её сын, князь Феликс Юсупов, и его жена, племянница последнего царя, утверждали, что они неспособны быть воспитателями, и полностью предоставили свою дочь заботам княгини. Она чаще всего отдыхала на диване – с высокой причёской, в элегантных мягко струящихся одеждах с высокой застёжкой, выдержанных всегда в траурных тонах, так как она так и не смогла смириться со смертью своего старшего сына. Она была хрупка и нежна, никогда не повышала голоса и вела спокойную жизнь под защитой своего окружения, обожавшего и уважающего ее. Несмотря на хрупкость, она обладала большой внутренней силой, всегда была полна участия к каждому, постоянно готова на сострадание и помощь, всегда тиха, светла и понимающа. Когда её сын и её друзья проводили с ней несколько часов, они покидали её ожившими, словно напившимися из тайного целебного источника. Мы сидели в её комнате за маленьким столом и рисовали – мы любили играть поблизости от неё. Пить чай рядом с ней было совершенно особенной наградой, и разрешалось лишь тогда, когда она не ждала гостей. Часто она вынуждена была после этого отдыхать, и мы очень следили за тем, чтобы не шуметь, хотя сердили, дразнили и щекотали милую старую горничную, пытаясь втянуть её в нашу возню и отрывая от работы.

Юсуповы всё ещё содержали в своих домах собственные театры, это казалось им естественным. В Булони он был построен и разрисован их другом, художником Александром Яковлевым. Одалиски в светлых тонах, в очаровательно изогнутых позах украшали стены. Покрытый ковром театр походил на большую овальную гостиную, которая была отделена от сцены занавесом и высокой изогнутой ступенькой.

Позднее распространялись разные слухи о том, что происходило в Юсуповском доме; там собиралось пестрое общество: актеры, художники, писатели, которые роем кружились вокруг Феликса; среди них попадались действительно странные личности, так как оригинальность восхищала его. Но и потерянные всякого рода искали у него защиты, и никогда ни один зов о помощи не оставался неуслышанным. Мы, будучи детьми, видели лишь группу одарённых, непосредственных и раскрепощенных гостей, которые музицировали и импровизировали, ставили любительские спектакли, а иногда просто беседовали, что было для нас скучно, хотя разговоры были страстными и оживлёнными и кончались часто взрывом смеха над какой-нибудь остротой. Нам казалась намного веселее сцена, когда повар, который, кроме прочего, необыкновенно играл на балалайке, гремел своим басом, в то время как его высокая белая шапка, символ его ремесла, лежала рядом с ним на украшенном бронзой комоде. Сам Феликс с совершенной дикцией и светлым, приятно звучавшим голосом пел или декламировал русские и зарубежные песни. Он выглядел как ангел, когда стоял, опираясь одной ногой о стул, и слегка трогал струны гитары. Шёлковая чёрная русская рубашка смутно блестела в матовом свете, а большие светло-голубые глаза затуманенно смотрели с его вечно юношеского лица.

Его жена, одетая в эфирные отороченные кисточками платья, наблюдала за ним отстраненно и с восхищением, её такое же безвозрастное лицо было высечено, как камея. Однако неожиданно ей становилось скучно, она разрушала волшебство сухим замечанием своим низким хриплым голосом Романовых. Не моргнув, Феликс гибким жестом приглашал следующего исполнителя.

Мы наблюдали за происходящим с верхней галереи, пока дружеская рука мягко, но настойчиво не тянула нас в постель. Всё в доме было устроено самим Феликсом и имело в себе что-то своеобразное и удивительное. Вода в ванной выливалась из пасти настоящего старого высеченного из камня римского льва, который был впущен в стену и обрамлен пышно растущими растениями и листвой. Одна комната была оборудована как татарская палатка, другая – украшена изображениями редких чудовищ, которые были исполнены с точностью до малейшего волоска и отвратительнейших бородавок. Беби рассказала нам, что её отец написал эти картины за короткое время сразу после убийства Распутина, когда ему казалось, что он одержим злым духом; позднее он никогда больше не смог сделать ничего подобного. Большие попугаи с пёстрыми перьями – подарки бывшего короля Португалии – подкарауливали нас, чтобы зацепить, когда мы мчались мимо, чтобы опять сунуть нос туда, где это нас не касалось. Мы пробирались в комнату Феликса, всю в чёрных тонах, чтобы подивиться на роскошный халат персидского принца, который был разложен на меховом покрывале бархатного дивана. Днем Феликс носил трезво-тёмные облегающие костюмы, но вечером любил переодеваться в театральные.

И в других отношениях всё было необычно. На улице, перед дверью, сумасшедший садовник ворошил гравий. Одетый в обноски фрака со свисающими рукавами и зеленоватый цилиндр, он выглядел, как усталая ласточка, опустившая крылья.

Как это водится у детей, мы принимали всё, как оно было, не подвергая ничего сомнению или критике. Но иногда мы всё же были поражены, когда, играя, находили тут или там усыпанные бриллиантами драгоценности Фаберже, которые были просто выброшены, потому что были сломаны и больше неприемлемы. В этом доме материальные ценности не имели значения.

Мы же, постепенно познающие цену деньгам и обременяющее унижение, которое мы чувствовали от их недостатка, находили такое равнодушие к земным богатствам непонятным. Юсуповское богатство ускоренно шло под уклон. Большая его часть была уже потеряна в революцию. И если сравнить то, что они имели некогда в России, с тем, чем они обладали за границей, сбежав туда после революции, то это выглядело бы так, как если бы они пересели с громадного океанского парохода в лодку, если даже эта лодка многим казалась роскошной. Экономия была незнакомым понятием, и об ограничениях поэтому не могло быть и речи: как и когда-то раньше были приняты клубника зимой и цветы вне сезона, широкая благотворительность и щедрая расточительность.

Беби спросила однажды непринужденно: «Где же ложки, которыми мы обычно пользуемся?» – «Не задавай глупых вопросов», – был ответ, так как ложки были заложены. А её отец тем временем принимал внизу кредиторов, смешивая им напитки, как на приёме, и дружески уверял их: «Так как всё равно всё принадлежит вам, господа, позвольте сделать нашу встречу как можно приятнее».

Никто из тех, кого мы знали, кажется, не встречался никогда лично с Распутиным. Мы спросили как-то: «А как же было с фрейлиной Анной Вырубовой, подругой императрицы?» – «Она была взбалмошна, глупа и экзальтированна. Но когда она услышала о целебных силах Распутина, она привела его к постели больного царевича». В остальном его знали только несколько «дам третьего разряда», подобные друзья получили благодаря влиянию Распутина места министров, поскольку царь, как известно, не мог отказать своей жене ни в чём.

Папа видел однажды Распутина на вокзале и рассказывал, что его «белые глаза» показались ему жуткими и отвратительными; «казалось, что он видит тебя насквозь». Папа относился к княгине Бу и её невестке очень вежливо, но к активному участию Феликса в убийстве Распутина – со смешанными чувствами, хотя каждый тогда желал его смерти. Он терпимо относился к детской дружбе мама и Феликса, но одновременно и не имел с ним ничего общего.

Вскоре стало обычаем, что Беби, которую с каждым из нас связывали особые и разные взаимоотношения, проводила летние каникулы с нами. «Дилька, – сказал Феликс мама, – ты знаешь, как воспитывать детей; мы не столь удачливы в этом. Бери её с собой!». Конечно, она это сделала. Родители облегченно вздохнули.

Наш арендный договор истек, и мама, которая окончательно пришла к заключению, что в бедности одинаково хорошо можно жить как в красивом, так и в неприятном месте, отказалась от надежды найти «дачу» в окрестностях Парижа и вместо этого выбрала Бретань – такой здоровый климат для подрастающих детей!

Нам предстояло долгое путешествие на поезде, и мы умоляли мама не опоздать, так как опасались того, что поезд тронется, пыхтя и клубя парами, и упрашивали машиниста ещё чуть-чуть подождать, в то время как мама, совершенно не смущаясь, бежала по перрону, радостно размахивая в воздухе зонтиком, и кричала: «Остановите! Остановите!». Она всегда опаздывала! Её непунктуальность уже была похожа на манию – ведь на этот раз она пообещала не оставлять нас на произвол судьбы. Мы, окружённые багажом, со страхом смотрели, не отрывая взгляда, на красную шапочку начальника состава, который уже со значением потрясал свистком. Мама хотела ещё успеть быстро опустить письмо или купить газету. Когда она вернулась, мы испустили вздох облегчения в нашем купе третьего класса.

В России мы ездили в поезде, где мягкие кресла вагона были покрыты безупречно чистыми льняными чехлами; тогда, чтобы ехать в Крым, был арендован целый вагон, который был присоединён к скорому поезду. А теперь, чтобы защитить нас от грязи и пыли, которые давно больше не существующая няня, конечно же, поругала бы, в купе были повсюду развешаны собранные в оборочку занавески в цветочек.

Два места были ещё свободны, правда, скоро и они были заняты. Пассажиры озадаченно уставились на пеструю палатку, которая их окружала. «Ces étrangers!..» (Эти иностранцы!..)

Как акробат на канате, балансировал проводник по узкой полоске, ведущей от одной двери к другой. Когда он открыл нашу, то оказался словно в цветочной оранжерее. Ошеломлённый, от удивления он жевал свои жёлтые усы и напряженно смотрел сквозь очки в металлической оправе: «Вам-то тут и вправду уютно».

Ирина была уже в том возрасте, когда часто смущаются: она страшно стеснялась за всех нас. Ещё хуже было, когда по прибытии в Бретань лопнула сетка, в которой находились наши резиновые мячи, и они радостно запрыгали по площади перед вокзалом, как выпущенные на свободу лягушки. Бессовестным образом это доставило нам удовольствие подразнить Ирину.

Наконец мы увидели море, которое сверкало, как расплавленный металл. Его мирная поверхность в лучах заходящего солнца ублаготворила нас всех.

В Бег-Майл мы въезжали в новую пристройку Auberge Yvonnou. На завтрак, который щедро состоял из хрустящих рожков, мёда, кофе и горячего молока в больших глиняных чашках, надо было отправляться в главное здание.

Летние занятия принуждали нас проводить ежедневно два часа в затхлой задней комнате, которая пахла деревом, клейкой бумагой от мух и сельскохозяйственными испарениями, – всё вместе акустически было дополнено рёвом коров в близлежащих коровниках. Здесь мы стали специалистами по ловле мух. Всё заключалось в быстром движении руки – техника, которую мы применяли с большой пользой, чтобы освободить на ночь комнату мама от жужжащих насекомых.

До обеда, около одиннадцати часов, после домашних заданий мы бежали на берег, чтобы броситься в пенящиеся ледяные волны. Потом мы строили крепости и автомобили из песка, или гонялись друг за другом по скалам, ловкие, как горные козы, или бегали наперегонки с приливом, убегая от него на выступ скалы и залезая наверх незадолго до того, как новый накат бил в маленькие бухточки.

В хорошую погоду мы обедали во фруктовом саду, «Воn accueil», где раз в неделю даже детям подавали омара. После этого мы ложились веером на светлый сосновый паркет вокруг кровати, мама читала нам выразительно русские стихи. Отдых такого рода, должно быть, был полезен для спины, но, без сомнения, улучшал и наши знания языка.

Небрежно задернутые ситцевые занавески мягко пузырились от послеполуденного ветерка. Он приносил запах свеженамазанных мелом парусиновых сандалий, которые сохли на подоконнике в тёплых солнечных лучах, аромат раздавленных, бродящих молодым вином яблок, водорослей и соли.

В послеобеденной прохладе мы совершали длинные пешеходные прогулки – мама постоянно впереди, энергично задавая темп ходьбы. Беби всё время преследовали маленькие дети и звери. Их матери, правда, ловили своих питомцев, но отогнать собак было невозможно, они следовали за нами длинной просящей процессией.

Во время одной длинной прогулки мама обнаружила в гостиной замка Кериолет, который мы посетили как туристы, удивительно похожий на Беби портрет. Вскоре мы установили, что замок принадлежал некогда одной из теток Юсуповых. Он был передан соседнему городу при определённом обложении доходов от него. Так как эти обложения не вносились, Феликс, который до нашего посещения о существовании этого владения и не подозревал, мог юридически потребовать возвращения ему замка. После долгого процесса он получил это право; Кериолет стал единственным источником его доходов.

Во время наших странствий мы повсюду, даже в самых неожиданных местах, наталкивались на русских родственников и друзей; и Бретань не разочаровала нас в этом отношении, так как очень скоро мы нашли родственников Лопухиных на другой стороне бухты Конкарно. Войны и революции обошли их стороной. Они жили в старом сводчатом здании, обвитом пышным садом.

Казалось, что мы посетили мир Моне и Будена. Пожилые господа носили белые костюмы, шляпы-панамы и имели изящные трости, как это было модно в Бордигере в начале века. Тётя была толстой и уютной, высокий воротник её кружевной блузки был сильно накрахмален, волосы она носила под мягкой шляпой, уложенными в строгий узел. Без всякого кокетства, она выглядела так, как будто бы её внешний облик приобрел такой вид много лет назад раз и навсегда. Мы представляли себе, как они ходили по маковым полям или прогуливались при заходе солнца по покинутому продуваемому ветрами берегу моря. Мило и радушно Лопухины приглашали всех нас, мама и шестерых детей, на вкуснейшие обеды, составленные как стихотворение: вкус, цвет, начало и конец – всё было тщательно продумано и подобрано. Казалось, что наши гостеприимные хозяева никогда не покидали дом, в котором они жили, как в привязанном аэростате; и тем не менее они были в курсе всех событий. Мама наслаждалась беседой с ними и утверждала, что они жили не на Луне. Пока она болтала с ними, мы – Георгий, Беби и я – сидели на молу гавани Конкарно и рисовали, в то время как рыбаки сворачивали свои большие красные паруса и шли домой, чтобы выгрузить улов серебряных извивающихся сардин.

Нас окружала толпа любопытных деревенских парней и попыхивающих трубкой, крепко пропахших морем старых рыбаков, громко рассуждавших за нашими спинами о наших произведениях искусства, что нас очень смущало.

Когда наступила осень, мы бегали по сырой траве фруктовых садов и собирали яблоки. Пришло время молодого сидра, из каждой деревни поднимался паром запах преющих яблок. Все готовились к большому празднику Pardon[3] в честь своего, местного, ангела-хранителя или Девы Марии. Крестьяне собирались из близлежащих и отдалённых мест, празднично одетые в свои красочные одежды: на женщинах были накрахмаленные головные уборы и мелкоплиссированные белые воротники, на мужчинах – кофты, отороченные голубым бархатом, и широкие чёрные шляпы.

Мы выезжали глубоко в страну, чтобы посмотреть на шествия с развевающимися, качающимися знаменами, казалось, они качаются так сами по себе. Крестные ходы тянулись к продуваемым каменным церквам, башни которых, как молящиеся руки, возносились к небу.

За несколько месяцев до этого в Париже по пути домой после пасхальной полночной службы мы попали в аварию на площади Согласия. Другое такси бортом въехало в наше. Обе машины распались на составные части, мы выскочили, как горошины из кожуры, с царапинами, но не раненые. Страховое общество нехотя выплатило нам некоторую сумму, которая оказалась очень кстати для оплаты автомобиля для этих бретонских поездок. Недоверие мама к автомобильному транспорту этим происшествием только усилилось, и с этого дня она объясняла каждому водителю: «Je sors d'un accident» («Недавно я пережила несчастный случай»), чтобы заставить его ехать, как улитка.

Через год-другой мне предстоял экзамен на бакалавра, без успешной сдачи которого любой французский ребенок чувствует себя неполноценным. Я занималась прилежнее, чем когда-либо ранее, что давало мне чувство свободы от гнета всех ограничений и преград. В качестве вознаграждения я действительно хорошо сдала все экзамены.

Иван Вяземский, мой двоюродный брат и друг, во время экзамена был моим спутником-защитником в течение нескольких дней, в которые мы вели нереальную хаотичную жизнь студентов Латинского квартала, так как экзамены проводились в Сорбонне. Пока студенты были совершенно вне себя от сданных экзаменов и пускались в дикие озорства, полицейские не обращали на них внимания, бездумно крутя свои резиновые дубинки. Оживление было усилено политикой: «Action Franciase» и «Jeunesses Patriotiques» бранились с коммунистами, но каждая группа отдельно, для себя.

Никому бы, право, тогда не пришло в голову поджигать машины или вырывать булыжники из мостовой.

8

Однажды во время пребывания в Литве мама удалось получить разрешение на вывоз денег в Германию. Она хотела использовать эти деньги для моего образования в Мюнхене, где я должна была обучаться рисунку и живописи. Георгий и я сопровождали её в Киссинген, для курса лечения. Мы ехали от Кёльна вверх по Рейну и остановились на ночь в Санкт-Гоаре.

Мама была захвачена романтичным пейзажем и погрузилась в осмотр церквей и дворцов. Она была поражена, когда заметила, что мы проявляем гораздо больший интерес к различным маркам автомобилей, проезжающих мимо нас, нежели к разрушенным стенам какой-нибудь старинной крепости, на обломках которой сидели.

Потом мы поднялись на борт маленького парохода, который часто останавливался, пыхтел, плывя в направлении к Майнцу. Когда мы миновали поворот реки, открывавший вид на широкую долину Йоганнисберг, мама воскликнула взволнованно: «Но ведь здесь живёт Олала, мы должны немедленно сойти на берег!».

В спешке мы стащили наши чемоданы на пристани Острих; мама позвонила ей, Георгий и я уже приготовились напрасно искать пристанище, нагруженные тяжёлыми чемоданами, как появился большой сверкающий хромом автомобиль, чтобы встретить нас. Мы с облегчением опустились на кожаные подушки и были через некоторое время сердечно приняты той самой подругой мама, которая в своё время привозила ей такие роскошные подарки в Сен-Жермен.

Чуть погодя я спросила её: «Кто живёт в большом доме, там на холме?» – «Испанская дама. Её единственный сын учится в Швейцарии».

Я представила себе без особого интереса какого-нибудь мальчика-школьника – пока я его однажды не встретила через несколько лет и не вышла за него замуж.

Старший сын в доме, «стареющий мужчина за тридцать», занимался мной и пытался даже играть со мной в пинг-понг, что, впрочем, оказалось безнадёжным. Он и его сестра выглядели так хорошо, так непринужденно, что я, несмотря на их приветливость, чувствовала себя ужасно смущённо и неловко. После ужина нас на машине отвезли в Майнц, откуда мы поехали дальше в Киссинген.

Еда в нашем пансионе была по строго подсчитанным калориям, так что за короткое время вся моя детская округлость исчезла. Местный фотограф, увидевший меня как-то на улице, попросил у мама разрешение снять меня. Рассказывали, что после нашего отъезда один из этих снимков был выставлен в витрине его фотоателье и привлёк внимание владельца крупного садового центра из Берлина, который также находился там на лечении. После этого я подверглась письменным заверениям в преданности, которые я неблагодарным образом считала обременительными; годами меня преследовали нежелательные цветы и письма, которые оставались без ответа. Когда я наконец лично встретилась с автором этих писем, я была уже помолвлена. Эпизод закончился прекрасными розами, которые были названы в честь меня и которые он мне в огромном количестве послал на свадьбу в качестве свадебного подарка.

Позднее я с ужасом узнала, что на этого бескорыстного, пусть и настойчивого, моего почитателя донесла его секретарша, так как он ругал Гитлера. Он умер жалкой смертью в одном из концентрационных нацистских лагерей.

Пока мы были в Киссингене на лечении, крестница мама, отец которой в 1914 году был немецким военным атташе в Ковно, водила нас по резиденции в Вюрцбурге. Она пришла в сопровождении своего жениха, молодого человека красивой наружности, графа Клауса Шенка фон Штауфенберга, – того самого, кто в 1944 году предпринял неудавшуюся попытку убить Гитлера.

Зиму Ирина и я провели в Мюнхене. Мы жили в Швабинге под довольно строгим присмотром вместе с несколькими английскими девушками и вскоре были приглашены на ряд частных торжеств. Ходить на публичные балы нам было строго запрещено, хотя Ирина и была уже взрослой. Она брала уроки игры на фортепиано, я изучала рисунок в ателье на Тюркенштрассе. Мы работали в день по шесть-восемь часов. Я делала успехи: наш высокоодаренный учитель, профессор Хайман, зажигал класс своей увлечённостью. Он твердо верил, что я непременно сдам приёмные экзамены в академию. Добиться этого было тогда моей честолюбивой целью.

Профессор Хайман покончил с собой, чтобы избежать нацистского преследования евреев. Смелые голоса и иллюзии по поводу целей наци, которые, возможно, ещё некоторые имели, к этому времени уже нельзя было оправдать.

9

«Лучше быть большой рыбой в маленьком пруду, чем шпротой в океане», – говорил папа. Хотя мы ещё не могли оценить нашу относительную величину, по крайней мере Ковно, куда нас забросила судьба из-за всё ужесточающихся законов о валюте, мы находили маленьким, как пруд. И без того эту поездку долго оттягивали и предприняли лишь с колебанием.

В Литве папа чувствовал себя дома: хотя реки были и меньше, чем в России, да и страна не столь просторна, но всё-таки она напоминала ему о его потерянной Родине. Неспособный более на настоящее ощущение счастья или печали, он удалился в собственный мир. Для нас же переселение в Литву означало порвать все связи с Западной Европой.

Сначала мы жили в единственном «хорошем» отеле на Лайсвейс аллея, главной улице Ковно, который гордо назывался «Версаль». Еда была отличной: превосходная дореволюционная кухня, которая ни в чем не уступала лучшим парижским эмигрантским ресторанам; неумеренно щедрое употребление сливок и мучных блюд в рационе представляло, однако, опасность для фигуры. Во время обеда маленький оркестр играл душевные мелодии и опереточный репертуар в 3/4 такта; иногда артисты участвовали в концерте. Всё ещё стояли плевательницы в предусмотренных для этого углах, и вся сантехническая система была дореволюционной – прочного качества, но потрясающе шумна. Вода в ванной булькала или вырывалась толчками, в туалете цепочка при каждом рывке грозила наводнением.

Через некоторое время мы переехали в новый двухэтажный дом на улице Жямайчу, хозяйкой которого была вдова знаменитого литовского художника Чюрлёниса. Этот художник действительно обладал невероятно тонким чувством света. Зато мадам Чюрлёнис имела что-то от дракона, что, возможно, способствовало раннему уходу её супруга. В качестве профессора литовской литературы при поддержке заслуженных коллег она интенсивно работала над тем, чтобы изобрести новые слова и приспособить старый язык-диалект, который, впрочем, происходил от санскрита, к современному. Часто с балкона под нами мы могли слышать её старательные и лишённые юмора усилия. Литовцы, эта маленькая нация крестьян, были страстными антикоммунистами, гордыми своей независимостью и готовыми героически защищать её от любых нападок.

У соседних латвийцев другой язык, хотя и он уходит своими корнями в санскрит. В Литве владетелями земли были поляки, в Латвии же – балтийские бароны, которые в большинстве случаев происходили из немецких рыцарских орденов. Если литовцы были миролюбивым и честным народом, то латвийцы казались сделанными из другого теста: твердыми и способными на чрезвычайную жестокость. Даже свои преступления они обостряли кровавыми выходками, так, например, оскорбленный супруг распял на входной двери застигнутого на месте любовника своей жены. Язык эстонцев на северной границе финно-угорского происхождения и сродни финскому, а их культура – смесь немецкой и шведской. В своей маленькой стране они достигли жизненного уровня, который соответствовал этим влияниям.

Несмотря на все различия, русский язык оставался всё же для всех трех народов общим, объединяющим фактором. Им пользовались во всех магазинах, и поэтому за время пребывания здесь наши познания в русском языке значительно расширились.

Первоначально Ковно был провинциальным городком Российской империи, затем – временной столицей Литвы, пока Польша владела Вильнюсом, вероятно, надолго, так как Польша присвоила себе этот город в конце Первой мировой войны. Дипломатические отношения с Польшей были поэтому резко прерваны: железнодорожные пути обрывались в открытом поле, не существовало ни телефонного, ни почтового сообщения.

За долгие годы своего членства в русской Думе папа настойчиво защищал права народов пограничных государств – безразлично, были ли это права литовцев, поляков или евреев. И они этого никогда не забывали и были теперь готовы помочь ему, чем он необычайно гордился.

Евреи Ковно называли его одним из своих – большое признание для нееврея. Одним из достижений папа было основание высшей сельскохозяйственной школы и кооперативного центра в Дотнуве, который предлагал крестьянам полную цену – без посредников – за их продукты и необходимую техническую помощь. Это новшество было позднее перенято в практику литовского правительства, которое создало по этому образцу более мелкие кооперативные центры.

Великобритания поддерживала литовскую экономику, гарантируя импорт ветчины и гусей. Теоретически возможно было использовать в политических целях угрозу «меньше бекона», что сделало британского посла в Литве, мистера Томаса Престона, и его очаровательную русскую жену очень важными персонами в Ковно.

Мама уверяла раз и навсегда, что любая деятельность должна иметь либо глубокий смысл, либо высшую пользу. Она не хотела для нас секретарской работы, которую мы считали единственно возможной, так как она позволила бы нам добиться независимости и на длительное время покинуть Литву. Так мы тайно заказали экземпляр «Стенографии» Питмана, а также учебник машинописи и упражнялись так часто, как только могли, даже среди ночи. Работа казалась нам ужасно трудной, но мы мучились до тех пор, пока не приобрели достаточно опыта, чтобы быть в состоянии принять место в британском посольстве.

Мой шеф, мистер Престон, друг нашей семьи, был британским консулом в Екатеринбурге во время убийства царя Николая II. Наряду со многими интересами он сочинял балетную музыку, учил нас при случае водить его машину и был, кроме того, искусным и любезным дипломатом.

Для мама было большим разочарованием, что я бросила уроки рисования, так как я знала, что никогда не смогу позволить себе три года учения в академии.

Выходные мы часто проводили на природе у Тотлебенов. Из маленького дома, который стоял в их бывшем имении и в котором они сейчас жили, можно было сквозь деревья на другом берегу реки разглядеть мощные стены их прежнего замка: конфискован, объявлен обветшавшим и брошен…

Дед старого графа считался героем, он сражался в Крымской войне, участвовал в битве за Севастополь вместе с нашим прадядей Васильчиковым. Граф сам был старым другом и товарищем папа; они называли друг друга «граф» и «князь» и на «ты» – эта старомодная форма обращения удивляла нас.

Графиня была некогда красавицей, как доказывали блестящие выпуклые фотографии. Её греческий профиль, точёная фигура давно исчезли, что привело и к утрате жизнерадостности в её характере.

Мы очень ценили их дочерей, но тем не менее они были для нас страшным примером, которому мы бы подражать не хотели. Четверо красивы х сестер, от десяти до пятнадцати лет – старше, чем мы, – одаренные и культурные; их жизнь протекала бесполезно. Они хоть и были выше мещанства провинциального Ковно, но – одиноки без друзей-сверстников. Они неуклонно увядали, раздавленные бесцельным ожиданием.

Папа пустился в одно сомнительное дело и, по существу, был обманут. Так таяли деньги от продажи пивоварни, как снег под апрельским солнцем. Произошёл возврат нервной болезни, которая началась после революции. Мы все помогали, как могли. Ирина оплачивала счета по дому из своих средств, получаемых ею за уроки иностранных языков. Мисси преподавала маленьким детям, хотя сама только лишь вышла из школы, а мой заработок затыкал другие неизбежные дыры.

Последние, хорошо сберегаемые драгоценности мама отправились в ломбард; к нашему огорчению, мы услышали, что её цепочка из яичек работы Фаберже продана лишь потому, что был несвоевременно внесён взнос. Несмотря на мою хорошо оплачиваемую работу, мне не удалось отложить ничего для моего предстоявшего отъезда, но, так как потеря яичек очень мама огорчала, Мисси, Георгий и я вышли на битву, как в крестовый поход, чтобы найти их. Мы бегали от барахольщика к перекупщику, от них к ювелиру по миру Шагала: неряшливым, вонючим, живописным и всё же угнетающим улочкам гетто Ковно. Одно за другим нам удалось найти и приобрести почти все яички. Может быть, наши усилия тронули сердца торговцев, не отличавшихся в другое время милосердием, но цены за возврат были не так высоки. Лишь один из них отказывался продать; в нашем присутствии он продолжал доставать изумруд из великолепного золотого яичка. Наконец, когда в цепи недоставало лишь одного или двух пасхальных яичек, мы с гордостью смогли подарить мама вновь восстановленную цепочку. Возвратившись однажды из прекрасной поездки в Ригу, куда нас с Ириной пригласил английский посол, я ещё тверже решила недолго оставаться в вызывающей клаустрофобию Литве.

Когда мама заметила, что моё решение уехать твердо, она смирилась с этой идеей и устроила мне со свойственной ей энергией пристанище у своей подруги Кати Голицыной в Лондоне.

В день, когда я наконец отправилась в путь, вся семья пришла на вокзал, чтобы проститься со мной. В последний момент Георгий сунул мне в руку свой любимый предмет – гравированный русский серебряный бокал. Никогда я не забуду остроконечные белые башни костёлов Ковно, сверкавшие сквозь прутья большого зелёного железнодорожного моста, когда я пересекла Неман и сквозь слезы смотрела на всё это в последний раз. И всё-таки я была счастлива быть наконец-то в пути.

Как я могла предвидеть тогда трагедию, обрушившуюся на город: ужасную смерть или депортацию столь многих людей, которых мы знали! Полная ужаса судьба ожидала наших еврейских друзей, которые держали себя так лояльно по отношению к папа, а также литовскую студенческую национальную группу «Таутинúнки», которая в течение десятилетий безнадёжно с ожесточённой решимостью боролась против порабощения коммунизмом.

После моего отъезда моё место заняла Мисси, которую я заранее ввела в курс дела, и она освоила всё, что делала год тому назад я. Я надеялась, что смогу поддерживать семью из Англии и что Мисси как можно скорее последует за мной.

Во Франции я прервала поездку, чтобы встретиться с Александром. В дореволюционной России Александр, без сомнения, был бы необычной романтической личностью, но в эмиграции все его преимущества превратились в непреодолимые недостатки. Он выглядел – немного в стиле Байрона – хорошо, но был необычайно высок ростом. Хотя он и был сильным, хорошо атлетически сложённым спортсменом, его необыкновенный рост доставлял ему только трудности. И одевался он таким образом, который понравился бы, вероятно, сегодня, но в те дни оригинальная внешность мешала ему получить даже кратковременную работу, которая могла бы стать материальной основой его существования. Он был преувеличенно честен и никогда не скрывал, если кого-нибудь не любил. Искреннейший идеалист, он, не колеблясь, отстаивал своё мнение, чего бы ему это ни стоило. Добавим к этому, что он мог сильно, смертельно влюбиться, не показывая этого. К счастью, девушки чувствовали эту его подспудную нежность и заботились о нём, так как он был беспомощен в повседневной жизни.

В Нанси он встретил меня на вокзале. Я долго его не видела и испугалась его внешности: лицо очень бледное и напряжённое, для своего роста он был очень худ, его сотрясал удушающий кашель. Я передала ему большую часть своих тающих сбережений, так как я была уверена, что в Англии получу хорошее место.

Ещё по пути в Лондон, в Париже, у меня произошло тяжёлое заражение крови, вызванное маленькой ранкой, которую я оставила без внимания во время верховой езды в Силезии, где была гостем моих друзей Биронов. Три дня я провела в больнице, где были предприняты все необходимые меры. Врач предписал мне неделю постельного режима. Я сразу же подумала о княгине Бу, которая и приняла меня с распростертыми объятиями; здесь я получила такой уход, словно опять стала ребёнком. Не знаю, какой из цветов она мне напоминала – орхидею или анемон, но это был самый роскошный и самый хрупкий цветок из всех других, при этом самый скромный и стойкий. Как и раньше, она носила серые или розовые кружева и мягкие ткани, вокруг шеи была широкая лента, заменившая проданное или заложенное жемчужное ожерелье. И хотя она всё ещё носила платья, которые были модными во времена её юности, выглядела чрезвычайно элегантно. Пока мы лежали на двух диванах в её комнате, рассказы княгини Бу о прошлом становились всё доверительнее.

Я знала, что она рано осиротела и унаследовала даже по русским масштабам невероятно огромное состояние. Как принято в таких случаях, царь стал её опекуном, чтобы защитить от родственников-прихлебателей или нечестных управляющих. Прекрасная и обаятельная, она вышла замуж по любви. Она рассказывала мне, что верила, что всё, чего бы она ни пожелала, само падало ей в руки. Сначала очаровательный маленький сын. Затем она желала дочь. Детское приданое было приготовлено в розовых тонах, но, к её глубокому разочарованию, родился опять мальчик – Феликс. С годами она стала страдать от кошмарных снов, касающихся её жизни и в которых любой эпизод имел страшный конец. «Это не были настоящие сны, мне казалось, что я переживаю то, что, вероятно, только ещё могло бы произойти». Она понимала это как предостережение Бога – не позволять себе заблуждаться насчет своего настоящего счастья. Так, эти ужасные сны призывали её быть за всё благодарной: «Но потом они стали правдой, сначала один сон, затем другой».

Так, например, однажды она находилась вместе с царской семьёй, с которой она была очень дружна, в Крыму. Ночью, когда двор возвратился в Петербург, ей опять снились кошмары: «Я видела себя в закрытом помещении. Оглушающий звук – потом зазвенели осколки стекла в темноте, повсюду обступавшей меня, и голос, который кричал: „О Боже, где мои дети!“». Она проснулась в глубоком страхе. На следующий день все газеты были полны сообщениями о попытке покушения на царя Александра III: бомба взорвалась в железнодорожном вагоне, не причинив ему вреда.

Она немедленно поехала в Петербург и навестила императрицу Марию Фёдоровну, которая описала ей нападение. Потом она добавила: «В первые минуты страха меня мучила лишь одна мысль. Я крикнула: „Боже, где мои дети?“». Царь, который обладал невероятной физической силой, подпер крышу вагона своими широкими плечами, пока не подоспела помощь; однако от напряжения он получил болезнь почек, которая стала затем причиной его ранней смерти.

«…И потом ужасная дуэль моего сына…» (Но даже многие годы спустя она не могла собраться с силами, чтобы говорить об этом.)

Её старший сын Николай вступил тогда в связь с замужней женщиной. Полк, где служил обманутый супруг, согласно принятому тогда кодексу чести, требовал удовлетворения, и притом на смертельных условиях. Так, после дуэли Николая принесли в дом мёртвого на носилках.

О женщине, которая послужила поводом к этой дуэли, сказала в своё время мама: «Она желала его из ничтожных побуждений: лишь из-за его богатства и положения. Это не было большой страстью, она забыла его немедленно». Но жизнь его матери была разбита; она никогда не оправилась от его смерти, к тому же они расстались в ссоре, так как, по-видимому, она сделала своему сыну во время их последней встречи горькие упрёки.

Я поняла теперь, почему она тогда перед дуэлью попыталась всеми силами уберечь его раз и навсегда от того, чтобы ещё раз попасть в компрометирующее положение. Она видела во сне эти носилки, на которых его должны были принести в то судьбоносное утро.

«Позднее, – продолжала княгиня Бу, – сны стали дурнее, но я им больше не верила, так как думала, что мой дух после смерти моего сына стал болен; столь ужасные предзнаменования, которые касались моих друзей и моей страны, просто не могли быть правдой».

Но ведь стали ею!

После революции сны прекратились. «Никогда больше за все эти годы мне больше ничего страшного не снилось, лишь недавно, – сказала она задумчиво, – лишь несколько дней назад… Я была юной девушкой и шла в Зимнем дворце в Санкт-Петербурге по большой галерее к высокой стеклянной двери, которая сама распахнулась, и царь Александр II, которого я так любила и который был мне как отец, подошёл ко мне с распростёртыми объятиями и воскликнул: „Ma chere, enfin, vous voila!“ („Дорогая, наконец вы здесь!“)». Она улыбнулась мне и сказала: «Вот видишь, на этот раз это был хороший сон».

Спустя день после этого разговора я уехала. Мне не суждено было больше её увидеть, так как вскоре после этого она скончалась.

Много лет спустя во время поездки в Советскую Россию я посетила её дом в Архангельском под Москвой и Юсуповский дворец в Ленинграде. Её портрет кисти Серова всё ещё висел в Михайловском дворце – Русском музее – рядом с портретом Феликса.

Одетая в струящиеся светлые одежды, слегка откинувшись на диване, она снова улыбалась мне с картины. Экскурсовод монотонно тараторил: «Здесь мы имеем дело с прототипом легкомысленной и развратной аристократки».

Через головы любопытно разинувшей рты толпы я громко сказала: «Вы совершенно ошибаетесь! Я очень хорошо знала её; она была самым очаровательным, самым добрым и самым чистым человеком, какого себе можно только представить; она была для меня как бабушка!». Слово «бабушка» никак не вязалось с очаровательным неземным обликом на портрете, и все замолкли, открыв рты.

Осенью 1938 года я, полная больших надежд, прибыла наконец в Англию и сразу же была ошеломлена и удивлена необычной английской вежливостью, терпимостью и «common sense» – здравым смыслом. Эти впечатления совпали с ощущением того, как будто бы я совершила поездку назад, в своё знакомое детство – с его английской няней и английским стилем воспитания.

Поезда, деревни, луга – всё казалось мне на несколько размеров меньше, чем на континенте. Даже зеркала и умывальники были установлены ниже, словно они были предназначены для народа, сплошь состоящего из людей маленького роста, каковыми англичане, конечно же, не являются. Это же чувство меры они соблюдают и во взаимоотношениях друг с другом, отличающихся корректностью и вежливостью. В отношении к посторонним они проявляли своего рода отчуждённое равнодушие.

Расслоение английского общества, опирающееся на такие странные начала, как школы, которые посещали, или выговор, с которым говорят по-английски, смутило меня вначале. Мне было любопытно сравнивать всё, что я слышала, с действительностью – начиная со вкуса junket (белого сыра), crumpets (сдобы к чаю), mince-pies (пирогов), блюд, которые часто упоминаются в английских книгах, но на континенте неизвестны. (Я должна признаться, что была разочарована этими особыми блюдами.)

Мой превосходный английский вызвал удивление, даже предполагали, что я выучила его за время моего короткого пребывания здесь, что, вероятно, могло произойти благодаря знаменитому русскому таланту к языкам. С другой стороны, молодые люди моего возраста казались в сравнении с девушками и юношами на континенте неопытными в непринужденном обращении друг с другом; они смотрели друг на друга или подозрительно, или с преувеличенным товариществом. С пожилыми людьми можно было сойтись намного проще.

Маленькая колония русских эмигрантов сразу же приняла меня. Их сердечность, открытое гостеприимство, как и уровень их разговоров и интересов, не соответствовали, как обычно, их скромным жизненным обстоятельствам; скуки здесь никогда не было, и иногда вечер заканчивался музыкальной импровизацией, цыганскими песнями или театральной сценкой. Даже когда они иронически шутили, они никогда не были циничными. О неприятностях говорили открыто, но им придавали не больше значения, чем изменчивой погоде. Как и в других случаях, они не противились своим ограниченным возможностям и принимали удары судьбы со смирением.

Великая княгиня Ксения Александровна, сестра последнего русского царя Николая II и двоюродная сестра короля Георга, была с ним в хороших отношениях. Она жила очень скромно в маленьком доме в Виндзорском парке. Как подругу её внуков, особенно Беби Юсуповой, меня приняли здесь сердечно. Великая княгиня была добра, робка и непритязательна; несмотря на свой маленький рост и сморщенное кошачье лицо, она излучала большое достоинство. Она обращалась к любому с одинаковой стыдливой любезностью – позволяла ли она русскому шофёру целовать ей руку или не давала дамам опускаться в глубокие, подчеркнуто почтительные придворные «révérence». Невозможно было её сразу не полюбить.

Неоднократно приглашали её на чай к королю и королеве. Однажды она рассказала нам, что королева Мэри показала ей последнее приобретение – изделие Фаберже, которым она хотела пополнить свою коллекцию; это была эмалевая табакерка, на крышке которой бриллиантами была выложена буква «К». Великая княгиня подержала её мгновение в руках, охваченная бурей воспоминаний. Её муж, великий князь Александр Михайлович, подарил ей эту табакерку к рождению их первого ребёнка. «Ах, как интересно», – сказала королева и решительно вернула табакерку на почетное место в своей коллекции.

«Но мама, – высказали своё удивление сыновья великой княгини, когда она им об этом рассказала, – она действительно не отдала её тебе?» – «Конечно, нет, – ответила великая княгиня. – Она, в конце концов, за неё заплатила и имеет право на неё. Эта вещица напомнила мне о столь многом…»

Когда я приехала в Лондон, Голицыны приняли меня с любовью, и трое их сыновей, в особенности Георгий, стали моими любезными веселыми товарищами. У них был антикварный магазин у Беркли-сквер, в котором они торговали наряду с прекрасной мебелью также иконами со множеством драгоценностей Фаберже. В полдень переднее помещение закрывали и уходили в заднее – крошечную кухню, любимое место встречи земляков, которые устраивали здесь закуски – между всеми этими красивыми предметами, похожими на те, которые раньше были украшением их жизни в России.

По воскресеньям эти встречи происходили в доме Голицыных, который находился в предместье Далвич. Часто в них принимал участие отец Гиббс, который раньше в качестве молодого учителя английского языка преподавал царевичу Алексею.

Он тоже встречался с так называемой Анастасией и был убежден, что она не является младшей дочерью царя, хотя эта несчастная действительно не помнила, кто она на самом деле, и твёрдо верила, что является одной из царских дочерей. Жильяр разделял мнение Гиббса, как и баронесса Буксгевден, которая навестила меня много лет спустя и рассказала во всех подробностях о разговоре с мнимой Анастасией.

Вокруг меня возникло множество длительных дружеских связей. Часто нас поражала невероятная необразованность англичан и бездумное отношение ко всему, что происходило на континенте. Так, меня однажды спросили: «Каковы были ваши отношения с Распутиным?» – «Как вам это пришло в голову?» – «О, я думала, что все русские княжны имели тесные отношения с Распутиным». Или: «Как волнующе быть русской!» – в то время как для нас это было тяжким бременем.

С другой стороны, например, публичные речи в университетском клубе, в Оксфорде, произносились на удивительно высоком уровне, так что трудно было себе представить, что можно было найти где-либо в другом месте столько остроумия, блеска, легкости и оригинальности, с какими обсуждались запутаннейшие вопросы. В подходящих случаях свободно и увлеченно цитировались английские и греческие стихи, так как Гомер был для них «садом сердца», подобно Пушкину для русских. Сверх этого, известная скрытая сентиментальность объясняла неестественную позу, которую они часто принимали, когда это касалось политических теорий. Свои же собственные задачи пытались они обыкновенно решать с уверенностью лунатика, в духе знаменитого «muddling through»[4].

Испанская война приближалась к концу, и наши симпатии принадлежали любой альтернативе коммунизму, чьи программы противоречили ему. Так как коммунистическая, так называемая прореспубликанская, сторона, как всегда, выступала громче, можно было подумать, что с ней соглашалась вся Англия. На самом же деле мнения были совершенно различные. Во время моих частых посещений Оксфорда, куда меня приглашали двоюродные братья или друзья, которые там учились, было принято наши взгляды на коммунизм и сатанинские стороны сталинской действительности, такие как кровавые чистки, штрафные лагеря и многие другие ужасы, встречать высокомерным презрением: «Вы необъективны!»

Спустя некоторое время мы убедились, что даже не стоит идти против этой стены, но в течение многих лет задавали себе вопрос, не этим ли мнением многих англичан можно объяснить карьеры таких как Филби, Берджес и Маклин.

Моя надежда остаться надолго в Англии вскоре была убита из-за препятствия в получении разрешения на работу, которое было необходимо. Несмотря на множество возможностей и связей, мне каждый раз приходилось, когда я устремлялась к новому месту службы – а я хотела иметь только интересную работу, связанную с языками, наукой или искусством, – убеждаться в том, что именно по этой формальной причине я не могла её получить. Это было очень угнетающе.

В начале 1938 года родители моих хороших друзей пригласили меня сопровождать их в поездке по Тунису. Они сделали это заманчивое предложение так, словно, принимая его, я доставляю им удовольствие: я должна была организовать поездку и помочь им своим знанием французского. Как раз в это пасмурное время года две недели солнца в Северной Африке представляли собой великолепную смену обстановки. Мои хозяева баловали меня во время поездки, словно я была им родной дочерью.

Должно было пройти много лет, прежде чем я вновь возвратилась в Англию.

По дороге домой я получила известие, что мой брат Александр ввиду резко развивающейся чахотки доставлен в Лозанну. Литовское правительство, которое присвоило наше состояние, согласилось до известной степени оплатить лечение и разрешить вывоз валюты. Я была единственным членом семьи, который жил тогда вне Литвы; поэтому я должна была немедленно соединиться с братом в Швейцарии.

Я поселилась в Лозанне рядом с клиникой. Последующие месяцы прошли столь печально, что я лучше не буду здесь на них останавливаться.

Наконец приехали Мисси и мама, чтобы сменить меня. Они убедили меня ехать в Берлин, расположенный гораздо ближе к Литве, где со мной была бы хорошая связь из Швейцарии.

В Берлине я встретила много друзей по далеким баден-баденским дням. Ничто, кажется, не может так укрепить дружеские связи, как воспоминание об общих детских играх. Мои друзья ввели меня в бурную, пеструю жизнь немецкой столицы. К моему удивлению, я была сразу же принята друзьями в их круг – без всяких неприятностей, которые в других местах были неизбежны для эмигрантов; и это было самым важным: мне предоставили равные с другими возможности, чтобы учиться и работать.

Между тем лечение Александра оказалось бесполезным. Его состояние ухудшалось, и он скоропостижно скончался в апреле 1939 года. Его смерть была глубокой раной для нашей дружной семьи; все другие трудности по сравнению с этой утратой казались незначительными.

Однако и эти трудности сильно возросли в течение последующих месяцев.

Часть 2. Первые годы войны

1

Берлин, июль 1939 года: казалось, мир снова был обеспечен последними заверениями западных государств, нападение наци было предотвращено. Во французском посольстве на Парижской площади, рядом со знаменитым отелем «Адлон», состоялся большой приём.

Французский посол мосье Кулондр имел обыкновение, как и его предшественник мосье Франсуа-Понсе, приглашать некоторых молодых людей, чтобы оживить официальные приёмы. Длинный ряд служебных автомобилей, украшенных четырехугольными штандартами, тянулся к подъезду, когда я подходила к лестнице, покрытой красным ковром. Гостями были дипломаты – среди них итальянский, английский, американский и голландский послы, – члены правительства и некоторые высшие партийные деятели в новых причудливых мундирах. Во время ужина моё место за столом оказалось рядом с офицером высокого ранга, генералом СС.

Легкомысленные вопросы вызывают иногда неожиданные ответы. «Вашей целью все ещё является расширение „жизненного пространства?“» – спросила я соседа невинно. «Это остаётся существенной составной частью нашей восточной политики», – получила я ответ. «Но вам нужно будет устранить с пути тридцать миллионов поляков, прежде чем вы дойдете до ста восьмидесяти миллионов русских». – «У нас есть возможности и средства, чтобы справиться с этим», – полагал бонза. «Если в живых останется лишь дюжина, посеянная ненависть переживет поколения!» – «Над этим нам не надо сегодня ломать головы», – так просто казалось ему это.

Мой сосед не соответствовал представлению о высоком хладнокровном эсэсовском типе с резкими чертами лица: его круглый череп переходил сразу же в толстую шею, которую можно было различить лишь по нескольким складкам, выступающим над жёстким воротником, как у черепахи. Очки без оправы заменяли, казалось, глаза на его губчатом, покрытом шрамами лице. С нескрываемой жадностью склонялся он над тарелкой со вкусной едой, смачно жуя, проникнутый совершенной убежденностью в своём мнении. Вероятно, он редко показывался из своего плотно закрытого со всех сторон партийного кокона, куда не просачивалось ни критическое, ни противоречивое слово, и, возможно, не понимал и не чувствовал, как чудовищны его высказывания. Однако постепенно все поняли, что наци неотвратимо претворяли теорию в практику. Кто слышал нечто подобное, того охватывал ужас за будущее!

Едва кончился ужин, я поспешила к своему другу Альберту Эльцу, который тоже присутствовал на приёме: «Я не выдержу здесь ни минуты дольше, – я сидела рядом с отвратительным типом, одержимым безумными убийственными идеями. – Давай уйдём!».

Мы покинули посольство. На противоположной стороне широкой площади перед отелем «Адлон» протянулся ряд охраны из отборных эсэсовцев. В своих белых летних мундирах, высокого роста, стояли они плечом к плечу в позе боевой готовности со стереотипными, хорошо скроенными лицами с низкими лбами под коротко остриженными волосами – похожие друг на друга, как кирпичи. Их и подбирали по одинаковому росту и внешности.

Альберт подзадорил меня: «Пойдем, посмотрим, что там происходит!» – «Это невозможно, они же нас не пропустят!» – «Так как мы одеты, пропустят. Надо только выглядеть спокойными».

И вот мы уже как можно небрежнее скользнули через вертящуюся дверь и незаметно прошли к ближайшему маленькому столику. Оглядываясь украдкой, мы обнаружили, что сидим в окружении высоких партийных деятелей рейха с жёнами, облачёнными в богатые одеяния. Мы сразу же узнали их по фотографиям из газет и еженедельных передач «Обзор за неделю». Всем подавали напитки.

Вскоре после нашего вторжения широко распахнули входную дверь – Гитлер, Геринг, Геббельс и свита вошли в зал. Эта компания коротконогих прошествовала мимо нашего столика. Как ничтожны были эти могущественные лица! Они выглядели как набитые опилками куклы, как карикатуры на самих себя – какая разница между изображениями и портретами с победоносным выражением и вызывающим взглядом, призванными вдохновлять народ! Здесь они производили впечатление ярмарочных кукол; но они излучали также внушающую ужас значительность. Восхищение, которое они вызывали у собравшихся, благоговейно, с лакейскими улыбками уставившихся на них, основывалось, вероятно, на неотразимой магии власти.

Мы сразу же после этого снова выскользнули на улицу, с облегчением вздохнув на свободе.

«Если бы мы захотели его застрелить, никто бы нам не помешал», – заметила я. «Я полагаю, что мы не похожи на тех, кто собирается совершить покушение», – ответил Альберт.

На первом же автобусе мы поехали вдоль цветущего Тиргартена и по набережной Люцов по направлению к Кайтштрассе.

Никогда больше я не видела Гитлера так близко.

2

Часто я бывала в польском посольстве, где у меня было несколько хороших друзей, как и сам посол Липски. Поляки знали, что в списке Гитлера они стоят на первом месте, подлежа нападению и порабощению, но они были полны решимости не сдаваться и уж совсем не пугались угроз. «Он же не собирается делать того, что провозглашает, – говорили они. – Он хочет только напугать весь мир, чтобы ему во всем уступали. Не может же он дойти до такого безумия – начать войну!».

Немецкая общественность реагировала с ужасом лишь при одной мысли о войне и всякий раз испускала вздох неподдельного облегчения, как только войны удавалось избежать. Это настроение успокаивало поляков. «В 1914 году, – вспоминали некоторые из них, – было по-другому, тогда весь народ был подобен легавой собаке на поводке».

Мечась от озабоченности к надежде и наоборот, поляки докладывали своему правительству о танках из картона и о громко пропагандируемых псевдоманёврах. Они были убеждены, что настойчивое сопротивление в конце концов разоблачит надувательство наци. Но всё же опытные политики сомневались, справедлива ли эта точка зрения на невинность намерений наци и не приведёт ли она скорее к ошибочным выводам, так как немецкий вермахт готовится превратиться в мощную силу гораздо быстрее, чем это хотели бы понять поляки. «Читайте „Майн кампф“, – советовали им. – Гитлера невозможно ничем удержать».

Тогда гестапо ещё не приняло к действию методы ГПУ и не обладало ещё их пробойной силой; так, ещё летом 1939 года можно было не только в посольствах, но и почти всюду открыто высказывать своё мнение.

Перед Первой мировой войной наша мама, которая всегда была готова взять под свою защиту робких или беспомощных, подружилась с двумя бледными застенчивыми немецкими девушками. Обе они проводили зиму у своих знатных родственников в довоенном Санкт-Петербурге. Моя мать ввела их в свой дружеский круг и брала с собой на светские вечера. Обе девушки не забыли то счастливое время, и одна из сестер пригласила теперь меня провести последние летние недели в её замке, расположенном во Фридланде, в Силезии, недалеко от польской границы. Позднее к нам должна была присоединиться и Мисси, находившаяся сейчас у друзей в Венеции.

Меня сердечно, как члена семьи приняли в старом, обветшалом замке. Некогда замок был увенчан башнями и окружён рвом, но позднее перестроен, расширен и, наконец, к сожалению, испорчен добавками неоготики. С 1918 года деньги исчезли, а то, что ещё оставалось, шло не на замок во Фридланде.

Над всем витала своеобразная обветшалая уютность, как дикорастущая роза-вьюнок, пышным дикарём обвивавшая всё вокруг. Постепенно обветшание придавало всему особую прелесть. Душой поместья была графиня Ольга, урождённая принцесса Альтенбургская, чья милая доброта распространялась на всё окружающее.

Её фигура, которая некогда в юности была стройной, приняла сейчас форму чайного колпака: сверху узкого, а книзу – всё более расширяющегося. Она умела смеяться над собой и всегда утверждала, что утратила свою стройность, когда перестала ездить верхом. По её курчавым красноватым волосам и приобретающему жёлтый оттенок кончику носа (из-за вечно тлеющей под ним папироски) трудно было предположить, что она когда-то была хорошенькой и похожа на свою красивую младшую дочь Лори. Однако её обаяние не увяло. Для всякого она находила приветливое слово и со всеми была одинаково ровна. Великолепная смесь наивности, естественности без фальши, хорошего настроения и любви к природе, а также, право, не немецкое невнимание к хозяйству, делали её особенно любимой молодежью.

Её супруг чувствовал себя обманутым судьбой, так как женился некогда на богатой наследнице, а теперь, после перемен 1918 года, вынужден был удовольствоваться женщиной, чьи истинные преимущества он был не способен оценить. Эту беззастенчивую сторону своего характера он искусно скрывал под маской приветливого добродушия.

Дочери Ольги были моими очаровательными подругами. Их очень разная внешность и совершенно непохожие один на другой характеры раскрывали преимущества каждой: Элла была сдержанна, красива, мягка; Лори – жизнерадостна и всегда сняла.

Их не избаловали недавние светские успехи в Берлине, истинные дети природы, они оставались такими же естественными, как раньше. Они принимали день таким, каким он был, и радовались всякому новому плану или затее.

Огромный букет слегка раздавленных красных роз показался в высокой двери в конце тёмно-серого поезда, который въезжал на перрон вокзала Оппельна и, шипя, остановился перед нами. Из-под клубов пара и роз нам улыбались раскосые зелёные глаза на медово-загорелом лице, обрамлённом выгоревшими на солнце золотыми волосами. Это очаровательное создание удивило бы и в другом месте, а в провинциальном Оппельне оно производило ошеломляющее впечатление, пассажиры и носильщики уставились на Мисси с открытыми ртами, когда мы помогали ей выйти из вагона-экспресса, прибывшего из Венеции, и собирали её чемоданы и сумки и, конечно, розы – последнее подношение какого-то поклонника.

Мы были очень рады её прибытию, так долго и часто откладываемому. Подростком Мисси со своими блеклыми волосами и нескладными, как у жеребёнка, членами выглядела как на нечеткой фотографии – все черты были неярко выражены. Но вдруг однажды – как за одну ночь – она расцвела и неожиданно превратилась в красавицу. Нежная, стройная фигура и бросающаяся в глаза противоположность между цветом волос и глаз поражали нас, братьев и сестёр, всякий раз заново. Когда мы слушали рассказы Мисси о Венеции, очень хорошо понимали, почему она не спешила с отъездом: недели, проведённые там, были, по всей видимости, сказочно прекрасными и полными поэтических знаков внимания, на которые так щедры итальянцы. Мы не могли и предполагать, что этот круговорот беззаботной радости так же скоро и так же неожиданно прекратится, как и начался. Во всяком случае, Венеция пошла Мисси на пользу.

За прошедшие месяцы в Берлине мне очень не хватало её чувства юмора и её нерушимой солидарности. По счастливой случайности мы привлекали тех же друзей, но никогда – тех же поклонников. У нас было одинаковое чувство комичного и та же антипатия к пошлому конформизму. Это свойство выражалось у Мисси в бесстрашном вызове судьбе. Она была быстра, умна и проста в общении, бескомпромиссно честна, но иногда излишне непреклонна по отношению и к себе, и к другим. Я была намного дипломатичнее и склонна избегать или смягчать трудности, вместо того чтобы с распахнутыми глазами вторгаться в них.

По этой причине мы вместе составляли хорошую пару, что помогало нам ещё в течение многих лет преодолевать многое.

Здесь, во Фридланде, мы организовывали посещения и прогулки, чтобы показать Мисси окрестности, если просто не наслаждались хорошей погодой, или помогали Ольге в огороде, а вечером катались на велосипедах.

Как мы узнали позднее, наш хозяин между тем попытался завоевать себе место в партии наци в надежде на то, что это послужит его скорейшему продвижению по службе. Во Фридланде об этом не говорили, так как Ольга никогда не спрашивала (или перестала спрашивать), что говорил или делал её муж. Поскольку мы большей частью были с ней и девочками, мы тоже не обращали ни малейшего внимания на то, как он проводил время.

Летняя жизнь в деревне была заполнена до минуты, у нас было мало возможностей для каких-либо размышлений. Тем не менее словно тень маленькой черной тучи опустилась на нас, когда в пятницу, 18 августа, на коричневой бумаге пришло предписание хозяину дома связаться с партийным центром в ближайшем окружном центре. Он был причислен к службе шпионажа абвера.

По глупости мы недооценили тогда, что принесет с собой это назначение.

«Это точно, как в 1914 году, – заметила озабоченно Ольга, когда мы вместе наблюдали на следующий день вечером планету Марс, которая выглядела больше, чем обычно, и сияла необычно красно-оранжевым светом; мы не могли припомнить, чтобы раньше видели её такой. – Это дурное предзнаменование».

Хотя радио сообщало о возрастающей напряженности с Польшей, здесь, в этой далекой провинции, расположенной так близко от польской границы, пока не было заметно никаких признаков возможных недоразумений. Тем не менее Ольга с глубокой озабоченностью призналась нам, что что-то серьёзное витает в воздухе. Хотя её муж получил разрешение приехать на выходные домой – что само по себе было успокаивающим знаком, – рано утром 22 августа, поливая цветы под нашим окном, она постучала в стекло и сообщила нам с озабоченным лицом: «К нам назначили войсковую часть для расквартирования. Они прибудут через час».

Утром они принимали участие в занятиях по защите гражданского населения, поддержанные деревенскими амазонками в тренировочных широких гаремных штанах, когда явился бургомистр с оглушительной новостью, что надо подготовиться к прибытию многочисленных войсковых частей. В доме началась суматоха: собирались матрацы и подушки, закрытые помещения открывались и проветривались. Мы сбежали вниз, чтобы помочь, и встретили уже группу офицеров, которые были нервно представлены нам Ольгой. Их машины стояли уже во дворе замка. В кратчайшее время они установили свою аппаратуру связи. Остальные были размещены в деревне. До вечера местные жители знакомили постояльцев с красотами местности – казалось, что они уже давно здесь живут.

Офицеры растаяли не так быстро. Полковник казался весьма приветливым человеком; несмотря на умное, хитрое выражение лица, его манеры были несколько чопорны. У ротмистра волосы лежали коротким густым колючим чубом, свисающим на лоб, на затылке – резко и высоко сострижены. Когда он нагибался, складывался как карманный ножик и при этом терял монокль. Двое офицеров помоложе, Бюккен и Шёне, казались симпатичными и совсем другого типа, чем вышеописанный тип военного образца 1914 года.

Беседа за обедом, которая часто прерывалась телефонными звонками, протекала невыразительно и была пустой, так как всё, что касалось передвижения войск в прошлом или будущем, сохранялось, разумеется, в строжайшей тайне. Мы сидели как на горящих углях, опасаясь, что какой-нибудь невинный вопрос наведёт военных на мысль, что Мисси и я пытаемся хитростью выудить у них какую-нибудь информацию. Вечером мы уговорили их принять участие в невинных играх, чтобы избежать возможных ловушек в беседах.

Ко всеобщему удивлению, ротмистр обнаружил неожиданный меркантильный талант и крупно выиграл в игре «Монополь». Казалось, что господа были не слишком заняты по службе – за исключением лейтенанта Шёне, который без конца ходил взад и вперед с папкой под мышкой. Позднее он присоединился к нам, хотя почти падал от сонливости. Время от времени он вздрагивал, просыпаясь, но затем снова закрывал глаза, как только этого не видели его начальники. По-видимому, ему было не положено идти спать раньше офицеров выше его по рангу, а эти были ещё свежи, как утренняя роса.

Мы подали друг другу тайные знаки и все одновременно встали, не дожидаясь, пока бедный лейтенант упадёт со стула.

Когда на следующий день мы, как обычно, катались на велосипедах по окрестностям, увидели, что все улицы были оцеплены военной техникой и грузовиками, которые незаметно, как будто крадучись, подбирались к границе. Колонна зенитных установок стояла в конце аллеи, машины были украшены цветами и ветками, а все оставшиеся на них свободные места разрисованы мелом паролями и рисунками. На одном рисунке была неумело нацарапана кровать с пышными пуховыми подушками, парящими в облаках, – сон или мечта перед предстоящим походом; на другом рисунке какой-то оптимист написал огромными буквами: «Люблин-Париж». Для них война означала приятную прогулку.

Неожиданно радио сообщило поразившую всех новость о германо-советском пакте. В одном из комментариев было сказано, что как будто французы и англичане хотели вклиниться между немцами и русскими, «чтобы разрушить их естественную склонность к взаимной дружбе». Полковник сказал позднее Ольге, что ему было стыдно за то, что нас вынудили слушать столь лживую болтовню, что было весьма порядочно с его стороны. Какой разрыв с недавно провозглашённой антикоммунистической идеологией! Опять обнаружилось, как сильно были похожи друг на друга коммунисты и наци.

Мисси и я решили вообще не говорить о политике. К нам относились хоть и не как к нежеланным иностранкам, но с налетом жалости, словно к пациентам, которым предстоит операция. Наши космополитические непредвзятые взгляды были обречены выйти из моды, так как стало ясно, что с этих пор над душами будет властвовать национализм.

Со среды, 23 августа, части начали открыто день и ночь двигаться в направлении к польской границе, но ещё не было приказа о мобилизации. Ольга, полная страха, ожидала его каждую минуту, но её дочери оставались спокойными и самонадеянно говорили, что сейчас всё точно так же, как и год назад.

И мы снова стали надеяться, что так оно и есть. Потом опять ждали со страхом. Как и прежде, не было ни малейшего намека на предвоенное воодушевление, как в 1914 году.

К вечеру офицеры пошли в сад, чтобы прочитать там строго секретную депешу. Они долго ходили взад и вперед, в то время как мы наблюдали за ними из окна и спрашивали себя: что же теперь будет? Нарастающий шум проезжавших мимо нас колонн был уже достаточным знаком того, что должно произойти. Когда наступила ночь, мы пошли к мосту и долго стояли там, загипнотизированные грохотавшими мимо нас танками. Лишь узкая полоска света от затемнённых прожекторов позволяла водителям находить путь, когда они на большой скорости и с невероятным грохотом проезжали мимо нас.

Этот бесконечный грохочущий поток произвел на нас угнетающее впечатление. Тихие и подавленные, мы пошли спать. Офицеры были разочарованы, так как надеялись провести с нами ещё один вечер.

На следующее утро, в четверг, 24 августа, приехал с визитом князь Франци Бирон. Их местность, по его рассказам, была ещё больше наводнена воинскими частями, чем наша. Их бывшие поместья Вартенберг и Лангендорф были переполнены расквартированными офицерами, но и там ещё не было мобилизации гражданского населения.

Около трех часов пополудни пришла соседка Альда Страхвиц с дочерью, подругой и приятной наружности офицером, летчиком из Вены. Они хотели убедить Ольгу разрешить нам принять участие в давно запланированном бале, который должен был состояться в субботу. Ольга колебалась и сказала, что должна подумать. Полковник уверял, смеясь, что он мог бы отправить для сопровождения и защиты некоторых из своих людей. Но, по правде говоря, нам было не до танцев.

Милый венский офицер действовал своим немецким коллегам на нервы, так как он воспринимал приближающуюся войну несерьезно и каждый день летал в Вену, чтобы совершать там покупки. Северные и южные немцы были, казалось, настроены на разную волну.

Вдруг в комнату ворвался лейтенант Бюккен и сообщил, что его люди и он должны тотчас же покинуть дом, так как поступил приказ о немедленном марше. В течение часа они сняли телефонную связь и всё упаковали; потом солдаты собрались во дворе, чтобы выслушать указания лейтенанта Шёне. Письменные приказы были затем сожжены у них на глазах, все вскочили в стоявшие наготове машины и танки и без колебаний и замешательства выехали за ворота. Мы стояли на лестнице и прощались с офицерами, которые тоже сели в свои машины и поехали, взметнув песок и гравий.

Возвратившись в дом, мы обнаружили там молодого человека, знакомого из Берлина, Тео Бальтазара, который ждал Лори. С её стороны было нехорошо не проявить ни малейшей радости от его появления в доме, но, находясь под впечатлением воинской мощи, она не знала, что ей делать с этим слабым гражданским, к тому же его чёрно-белые ботинки и розовый галстук явно не вызывали у неё восторга.

Вечером хозяин дома, который как раз только что возвратился домой, велел подать шампанское. Это выглядело как прощание, хотя никто этого не произнёс вслух. Да и невозможно было разобрать ни слова из-за шума тяжёлой артиллерии, которая проезжала сейчас по мосту перед воротами. Мы, четверо девушек и Тео, ещё раз вышли и были потрясены открывшимся нашим глазам видом: плотная колонна огромных грузовиков, пушек, танков и машин, до отказа набитых солдатами, с затемнёнными фонарями мчалась мимо нас на полной скорости, как и в предыдущую ночь. Дом дрожал от оглушающего грохота колёс по булыжной мостовой. Солдаты махали и кричали нам что-то; через минуту они уже исчезли в клубах пыли. За ними следовали новые колонны, грузовики везли доски и всякие строительные материалы. Один из грузовиков вдруг остановился; из группы усталых и грязных мужчин отделился один солдат и попросил нас бросить в почтовый ящик открытку. Она была адресована в Йену, значит, вероятно, эта часть пришла из Тюрингии.

Армия на марше – это могло означать, безусловно, только войну.

Уверения, что речь идёт лишь о маневрах, уже, видимо, не применяли, как и сказку о том, что ведутся лишь переговоры.

В пятницу, 25 августа, приехал граф Гайя Страхвиц, муж Альды, чтобы попрощаться. С просьбой о строжайшем неразглашении он рассказал Лори, что получил приказ наступать завтра в четыре часа утра. Он полагал, что, вероятно, всё очень быстро закончится, так как немецкие вооружённые силы бесконечно превосходят противника. В это мы сразу могли поверить после всего того, что сами видели за последние дни. Он очень надеялся на это, а также верил, что англичане не вмешаются. В случае если нас начнут бомбардировать – что, впрочем, он считал маловероятным, – нам следовало бежать в парк или искать убежища в каком-нибудь подвале. Когда он уходил от нас, со вздохом сказал: «Бедные поляки».

Марш частей постепенно прекратился; следующий день прошёл в напряжённой тишине. В вечерних новостях сообщили, что англичане заключили с Польшей военный пакт. Мировая война казалась неизбежной. После этого гибельного приговора нам не оставалось ничего другого, как подбодрить Ольгу.

Суббота, 26 августа, была днем ужасного ожидания. Не слышно было выстрелов, хотя мы находились так близко от границы. Каждую минуту мы ждали приказа о всеобщей мобилизации.

Между тем во Фридланде и в окрестностях появились трудно поддающиеся определению лица. Они прибыли на конфискованном транспорте; группа офицеров тут же принялась за дело – составлять из них своего рода гражданскую милицию. Некоторых разместили во дворце, и так как они не поставили собственной телефонной связи, то надеялись на то, что мы будем передавать их сообщения. Они никогда не здоровались, что возмущало Ольгу, которая уже пожаловалась в Берлин, что «сверху и снизу живут люди, которых не знаешь».

К вечеру доложили о себе трое офицеров: они пришли «из-за дам», что снова напомнило нам о бале у Альды. Один из двух товарищей, которых привёл с собой наш венский друг, носил испанский орден, которым он был награждён в гражданскую войну. Он боролся на стороне националистов в составе легиона «Кондор». К нашему удивлению, все трое, казалось, не ощущали всеобщего напряжения. Может быть, они получили свои приказы в последнюю очередь?

Было немыслимо оставить Ольгу одну при этих обстоятельствах. Весьма удрученные, господа ушли и пообещали после войны дать бал в нашу честь.

Последующие сообщения были совершенно безобидны, ходили разговоры, что всё ещё до сих пор висит в воздухе. Эти слухи дали нам новую надежду, что если до сих пор ничего не произошло, то не произойдет и вовсе.

Лори уловила в коридоре чудесный запах лаванды и установила, что запах исходит от двери с табличкой «Гесслер». Она не без основания предположила, что этот благородный аромат не мог принадлежать кому-нибудь из «милиционеров». Вскоре Ольга случайно встретилась в зале с маленьким человеком в очках, который бесцельно бродил по дворцу. Выяснилось, что это был граф Гесслер, пианист, имя которого мы знали по многочисленным афишам, расклеиваемым на тумбах для объявлений. Накануне он получил свои документы о мобилизации и, ошеломлённый, описал нам с юмором свою первую встречу с армией. Ольга и Элла слушали его с искренним пониманием. Унтер-офицеры страшно на него накричали, хотя и они, вероятно, заметили, что даже самая изощрённая казарменная муштра не сделала бы из этого «презренного интеллигента» солдата. В любую свободную минуту Гесслер прекрасно играл на расстроенном фортепиано Эллы, которое – сказать по правде – звучало, как жестяной горшок. Вскоре он узнал, что на следующее утро, в четыре часа, он должен покинуть дворец вместе с разношёрстной группой солдат, которая в последние дни расположилась у нас на главной лестнице. Обмундирование некоторых из его товарищей состояло из совершенно неподходящих друг другу частей мундира, для Гесслера же вообще не могли найти ничего подходящего. Он ужаснулся от вида белья из парусиновой ткани и утверждал, что полотенца, которыми государство снабдило армию, не годятся даже быть названными портянками и что если он будет ими долго пользоваться, то потеряет способность сыграть хотя бы ноту. Он находился в очень нервном состоянии, может быть, ещё и потому, что понял, что все его прежние ценности рушатся. И, мало того, он ещё влюбился в Эллу!

На рассвете он попрощался с нами, наряженный, как пугало, в огромных роговых очках, с кепкой тюремщика на голове. Казалось, что он шёл навстречу будущему, которое вполне соответствовало бы надписи на вратах дантевского «Ада»: «Входящие, оставьте упованья».

Ольга и я вышли на лужайку, блестящую от росы. Солнце поднялось для нового великолепного дня, розы сверкали в полном цветении, но мы чувствовали себя совершенно подавленными. Когда мы затем снова нырнули в постели, я услышала царапанье по стеклу, и лицо Гесслера, похожего на гнома, показалось сквозь решётку. «Мы едем в Тост», – прошептал он со значением и исчез. Казалось, что это последнее послание человека, которого с беспощадной жестокостью бросают навстречу судьбе ещё более ужасной, чем смерть, и никто ему не может помочь! Я написала на моём зеркале губной помадой – ничего другого не оказалось под рукой – место его назначения и смертельно усталая снова легла в постель. Вероятно, он хотел, чтобы Элла знала, куда он направлялся.

Наутро все магазины были опустошены. Запасы были или спрятаны владельцами, или раскуплены покупателями, накинувшимися на всё, что имелось, вследствие сообщений о грозящем распределении продуктов по карточкам.

Одна соседка навестила нас и перечислила, какие запасы угля, мыла и т. д. она уже сделала. Ольга до сих пор этим не занялась. Чтобы наверстать упущенное, срочно был забит поросёнок, который впоследствии подавался к обеду, приготовленный различными способами. Мисси и я не терпели свинины, но теперь с этим никто не мог больше считаться.

Большинство лошадей в окрестности были конфискованы, и было строго предписано затемнение. После короткого замешательства люди покорились и быстро повиновались.

Лори и я повезли художника Дунгерта, проведшего лето в домике на природе, а также его жену, его кошку и многочисленный багаж на вокзал Оппельна. Стало значительно меньше поездов, но он хотел непременно немедленно возвратиться в Берлин. Неподалеку от Тиловица мы проезжали мимо аэродрома, который был бутафорией. В поле стояли деревянные самолеты, построенные так, что казалось, они вот-вот готовы были взлететь. Конечно, сверху это выглядело убедительно. Настоящий аэродром находился где-нибудь поблизости.

«Быстрее! Пожалуйста, возьмите его! Что будет с ним на войне?» Толстый чёрный как смоль шотландский терьер приземлился на моих коленях. Мы сидели в нашем открытом автомобиле у края дороги, чтобы пропустить вереницу грузовиков и авиационных средств транспорта. Высокий молодой офицер люфтваффе поспешно нацарапал нам свой адрес на клочке бумаги и тут же умчался в своей машине. Ещё можно было разглядеть светлые волосы его водителя, как перья, высовывавшиеся из-под шлема, и вот они уже опять вклинились в колонну, и мы потеряли их из виду. Всё это произошло так быстро, что у нас не было времени вообразить во всех красках реакцию Ольги на это дополнительное усложнение домашнего хозяйства.

Мисси, Лори и я только что прибыли из Лангендорфа на польской границе. Лейтенант Бюккен возвратился, чтобы навестить нас, но едва он прибыл, как сломалась его машина. Гайя Страхвиц тогда же гостил во Фридланде. Высокий чин позволил ему разрешить Лори доставить молодого человека к своему полку, где его ждали на важное офицерское собрание. Мисси и я сопровождали её. Благодаря письменному приказу мы могли заправить машину её отца на военной автозаправочной станции, затем мы ехали через плотные войсковые колонны, которые всё ещё двигались в направлении к польской границе под палящим солнцем, может быть, навстречу разрушению и смерти в предстоящей войне.

Длинная аллея, которая вела от Штубендорфа до окрестностей Оппельна, превратилась в сплошную длинную конюшню: повсюду стояли лошади в упряжках с иголочки. В окружении золотой осенней листвы этот мирный пейзаж казался обманчиво благодушным и напоминал гравюры наполеоновских времён.

Куда ни кинь взгляд, не было видно ни одного гражданского лица, поэтому наше появление здесь вызвало некоторое удивление, но в присутствии провожатого в мундире никто не осмеливался на двусмысленные замечания. Мы приехали в Лангендорф как раз к началу конференции; присутствующие офицеры были в высшей степени удивлены видеть нас здесь и просияли от радостных воспоминаний о последней игре в «Монополь». Лейтенант Шёне был, как всегда, скромен, и мы были рады услышать, что его усердие было вознаграждено и он был повышен в чине до обер-лейтенанта.

Для обратной дороги нам был предоставлен мотоцикл с водителем. Водитель был вооружен до зубов и одет для солнечной погоды совершенно неподходяще: в дождевой плащ, который надувался за его стальным шлемом, как воздушный шар. Мотоциклист вёз нас назад сквозь плотные ряды воинских частей и транспорта. Мосты находились под охраной; все были в мундирах – кроме некоторых рабочих, ответственных за грузы на лошадях; на их жёлтых повязках было написано: «Немецкий вермахт». До недавнего времени это были крестьяне, которые теперь должны были взять на себя новые обязанности.

Приехав во Фридланд, Лори разразилась слезами, когда узнала, что она не застала звонка своего жениха Манфреда Шредера, который служил в качестве атташе в германском посольстве в Афинах. Они собирались пожениться весной, но теперь всё стало спешным. «Кто знает, сколько ещё…» – эта недосказанная мысль стала всеобщей. Лори намеревалась ехать в Грецию и как можно скорее выйти замуж за Манфреда, в случае если всё будет складываться к худшему.

Радость Ольги по поводу нашего благополучного возвращения омрачилась из-за новой собаки, тем более что она сразу же подверглась нападению старого ворчливого домашнего пса Цезаря. Наш шотландец был, однако, так очарователен, что Ольга быстро примирилась с его присутствием, правда, при условии, что он будет находиться в нашей комнате и в саду. Его имя Шерри и адрес мы попросили выгравировать на его ошейнике, который, впрочем, уже был украшен звёздочкой с эполет его владельца, обер-лейтенанта. Первые дни пёс становился почти безумным от волнения, когда слышал самолет, и мчался смотреть, приземлился ли он. Но шотландская порода собак – животные философского склада: уже спустя несколько дней он счастливо бегал за мной и начинал волноваться только тогда, когда мимо пробегал кролик. Ночью он спал на старом диване в моей комнате.

Однажды его хозяин навестил нас. Лори, которая хорошо разбиралась в знаках отличия, сказала, что он летчик-истребитель. Во всяком случае, на нем был испанский орден, и он тоже был в легионе «Кондор» во время гражданской войны в Испании. Его мнение о советских летчиках было такое: они хотя и храбрые, но их легко можно перехитрить. У них есть неприятная привычка уничтожать врага и тогда, когда он уже покинул на парашюте подбитый самолёт.

Когда он играл с Шерри, который от радости подпрыгивал в воздух на своих четырех толстых коротких лапах, как цирковой пони, его мрачное, задумчивое лицо светлело. Вскоре он должен был уехать.

Мы никогда его больше не видели. Он написал однажды, мы ответили, и это наше письмо вернулось назад с лапидарной надписью: «Пал в бою». Хотя мы его и мало знали, его смерть нас очень огорчила.

В среду, 30 августа, мы были озадачены странным смешением дат. Соседка получила свои документы о мобилизации (в качестве сестры милосердия), датированные понедельником, 28 августа, а на них было помечено: «Третий день мобилизации». Мы предположили, что с субботы, 26 августа, произошло принципиальное изменение, тогда, когда на рассвете должно было начаться наступление, как сказал нам Гайя. Друг Тео Бальтазара сообщил нам, что его полк как раз собирался открыть огонь согласно полученному ранее приказу, когда гонец принёс противоположный приказ. Командир полка хотел было уже расстрелять гонца как провокатора, и лишь с трудом удалось его убедить подождать до тех пор, пока станет известно всё точнее. Гайя Страхвиц подтвердил, что приказ не стрелять «поступил в некоторые части лишь за десять минут» до установленного ранее срока наступления.

Снова вспыхнула надежда: перед этим трудно было себе представить, что можно ещё остановить это быстро продвигающееся войско. Может быть, мы просто не знали, что в последнюю минуту было достигнуто какое-то соглашение? Напряжение стало почти невыносимым. Ольга стонала: «Вы ещё молоды, вы не знаете, что значит война. Безграничная скудость, нескончаемые смерти! И в конце концов никто не победит!».

Так как наши комнаты находились на нижнем этаже, мы положили в ящик письменного стола револьвер, чтобы защищаться от возможных грабителей, ведь мужчин в качестве защитников в этой части страны больше не было. Бюккен научил нас обращаться с гранатами. Гайя оставил нам несколько патронов на экстренный случай. Господа шутили, представляя, какими бы мы выглядели в случае нападения, – небольшой риск попадания в цель стоит удовольствия посмотреть на это.

Волна воинских частей обогнула нас и остановилась на границе. И вот опять всё стало тихо. Деревенские жители собирались маленькими группками и не знали, как им быть. Мы слышали, что поляки взорвали свои мосты. Постоянно мы слушали сообщения по радио. Вечером были объявлены ультимативные требования немецкого правительства; после этого Польша объявила мобилизацию.

Около часа ночи из Венеции позвонила Ирина и была очень удивлена, что так трудно до нас дозвониться. Она не знала, что днём мы были отрезаны от всякой почтовой и телефонной связи. Её голос звучал как из другого мира. Она рассказывала об интересных встречах, людях; возможность войны казалась там маленьким облачком на горизонте. Что бы ни случилось, она собиралась остаться в Италии.

Так как мы уже в течение многих недель не получали никаких известий от семьи из Ковно, то опасались, что родители страшно беспокоятся за нас.

31 августа было удручающе спокойным. Не слышно было ни звука, что казалось ещё более угрожающим, чем весь переполох накануне. С так называемого фронта пришло несколько открыток и писем: теперь вооруженные силы, кажется, действительно отправились в путь! Подавленные, мы бесцельно бродили по дому. Вечером по радио подробно сообщили об объявлении германского ультиматума, срок которого в действительности уже давно истёк.

В противоположность тому, что мы слышали со всех сторон об общем настроении в 1914 году, на этот раз вся страна была глубоко озабочена тем, что ей предстояло.

3

В пятницу, 1 сентября 1939 года, мы встали рано. Голоса из радиоприемника, настроенного на полную громкость, преследовали нас по всему дому. Во время завтрака мы слушали речь Гитлера в рейхстаге: «Объявление войны Польше…».

Вскоре выяснилось, что немецкое наступление уже началось сегодня в четыре часа утра! Итак, это всё же произошло, всё-таки ещё надеялись, что катастрофу можно было предотвратить. Теперь все чувствовали себя оглушёнными. Для меня это сообщение было подобно телеграмме о смерти моего брата Александра: мы восприняли этот неотвратимый факт, отказываясь ему верить, и были не в состоянии понять его значение в полной мере. Однако мы понимали, что сейчас, в данный момент, было совершено преступление и что цена его будет высокой.

На следующий день радио сообщило, что все польские воздушные силы были уничтожены немцами. В остальном мы не узнали ничего нового – кроме сообщения в письме мужа Ольги, что продвижение войск происходило «сверх всякого ожидания» быстро.

В воскресенье, 3 сентября, в одиннадцать часов утра Англия объявила Германии войну. Это был ужасный удар, так как каждый надеялся, что Великобритания всё-таки не вступит в войну.

Никто не мог подумать, что Гитлер воспользуется святыми для англичан выходными днями. Его молниеносные нападения на соседние государства происходили постоянно по пятницам, так как он рассчитывал на то, что английские политики проводили выходные дни за городом и теряли драгоценное время для принятия решений. Его знание британских привычек, очевидно, не выходило за рамки этого предположения.

На следующий день английские самолеты были обнаружены над Голландией: это были первые признаки недружелюбия на Западном фронте. Говорили, что самолёты были потеснены противовоздушной обороной. Во всяком случае, всё ещё не было объявления войны Францией, и итальянцы тоже держались тихо. По этой причине вновь вспыхнула слабая надежда: может быть, переговоры продолжались за кулисами? Но в четверг, 5 сентября, французы присоединились к англичанам. Спустя три дня после вторжения в Польшу немецкие войска стояли уже у Варшавы!

В воскресенье, 17 сентября, Советы перешли восточную польскую границу. Они подождали, пока немцы сделают за них грязную работу. Немецкое радио оправдывало их вторжение как необходимость защиты Западной Белоруссии. Этот бедный народ оказался теперь в огромных клещах между нацистами и коммунистами.

В тот день, когда началась война, из Афин позвонил Манфред Шредер. Он попросил Лори приехать к нему немедленно, чтобы они сразу же поженились. Ольга разразилась слезами, так как не могла решиться поехать вместе с дочерью. Лори же, напротив, была счастлива уехать и очень взволнована предстоящим замужеством. Немецкий посол в Афинах принц Эрбах и его жена-венгерка были милыми людьми и уверяли Ольгу, что они будут опекать её дочь.

Так как Лори собиралась выйти замуж за дипломата, она должна была доказать своё арийское происхождение, свою родословную и представить ещё бог знает какие документы. Когда всё уже было готово, ей сказали, что согласно новому предписанию она должна затребовать специальную выездную визу, чтобы иметь право покинуть Германию, а местный бургомистр такой визы дать ей не мог. Когда она позвонила в Берлин, то узнала, что эту печать могут поставить в Вене при пересадке.

Наконец Лори покинула нас 12 сентября в шесть часов утра. Прощание, полное слёз, – но она была счастлива своей будущей новой жизнью и выглядела сияющей.

В России в 1918 году картины, драгоценности и прочее сдавались в банковские сейфы для сохранности, где позднее легко были конфискованы обанкротившимся коммунистическим правительством. Поэтому мы дали Ольге совет забрать свои драгоценности из Берлинского банка и хранить их лучше у себя. Я предложила ей съездить за ними. Этой поездке суждено было стать первой из моих многих трудных и полных приключений поездок военного времени.

Во время долгого путешествия в столицу поезд много раз останавливался, чтобы освободить путь для длинных грузовых составов, которые были нагружены разбитыми грузовиками и раздавленными, как тонкая фольга, танками, – первые отбросы военного вторжения. Над крупными городами, такими как Бреслау и Франкфурт-на-Одере, кружили самолёты; на вокзалах толпились военные и водители поездов в красных фуражках и красивых новых голубых мундирах с красными обшлагами. Они ждали отправки в Польшу, где их должны были по отдельности распределить по вокзалам, чтобы там внедрить совершенный порядок рейха.

Наконец мы прибыли в Берлин. Уже чувствовалось, что настроение в городе изменилось, с тех пор как я уехала отсюда несколько недель назад. Зенитки были установлены на многих общественных зданиях и фабриках. Казалось, над городом опустилась серая пелена. Кроме официальных средств транспорта, военных машин и звенящих, скрипящих, грохочущих трамваев, движения было мало. Люди спешили по улицам, таща бесформенные тюки багажа.

Я остановилась в квартире Ольги, но так как окна в ней ещё не были затемнены, мне пришлось, не пользуясь светом, бродить по неосвещённым помещениям; в утешение мне, впрочем, здесь было нечто из области роскоши: вода в ванной была горячая, как кипяток. Во Фридланде из-за экономии угля и выдачи его по карточкам мы уже в течение многих недель не могли принимать горячую ванну.

Весть о том, что я опять здесь, быстро распространилась в кругу друзей и знакомых, и моё пребывание в городе было сразу же распланировано. Машины дипломатов ценились теперь высоко; их счастливые обладатели, сознавая свое неожиданное преимущество, трогательно пытались помочь другим. За мной заезжали, чтобы отвезти на ужин и потом привозили через Груневальд домой. Улицы, освещённые холодной полной луной, были тихи, покинутые, как никогда.

От завтрака я вынуждена была отказаться, поскольку мои последние продовольственные карточки кончились в день моего отъезда, а уничтожать запасы в доме я не хотела. Автобусное движение в Берлине было значительно сокращено, поэтому мне потребовался целый час, чтобы добраться на обед до отеля «Адлон». Я с облегчением вздохнула, когда сразу же нашла своих друзей, пригласивших меня сюда, так как зал был уже переполнен: я увидела многих знакомых, людей из дипломатического корпуса и правительственных кругов, сидевших вперемешку с известными артистами и элегантнейшими дамами берлинского общества, всё ещё спешащими, по-видимому, от одной вечеринки к другой. Несмотря на характерный звук многоголосья, звон тарелок и ходьбу кельнеров, атмосфера в зале показалась мне напряженной и подавленной; в большинстве разговоров звучала обеспокоенность.

Вторжение в Польшу здесь оказалось ужасным образом совсем незамеченным. Весь интерес сосредотачивался на приближающейся битве на Западе. Я чувствовала себя так, словно свалилась с Луны. Мои сверстники реагировали иначе. У меня было впечатление, что старшее поколение мыслило преимущественно цифрами и математическими выражениями, что производило на меня удручающее впечатление. Может быть, в Берлине этот способ оценки вещей был потому более ярко выражен, что надвигающиеся трудности теоретически были преодолимы и люди пытались, отодвигая проблемы в область абстрактного, продолжать прежнюю жизнь.

Мы с моей подругой Ренатой Ностиц, которая недавно вышла замуж за барона Вальдхаузена, договорились о встрече. Она выглядела очаровательно и элегантно: её каштановые волосы были подстрижены «под пажа» и обрамляли её лицо мадонны с правильными тонкими чертами и таинственной улыбкой готических дев. Её мужа спустя день после свадьбы призвали в армию, у неё оставалось мало надежды увидеться с ним в ближайшем будущем. Начальник протокольной службы убедительно объяснил ей, что война, безусловно, продлится долго, потеря в несколько тысяч убитых в Польше – ничто по сравнению с ожидаемыми потерями на Западном фронте и т. д. и т. п. При этом громадный рыжий барон выглядел столь важным, что его грохочущие утверждения получили ещё больший вес, так что бедная Рената чуть не расплакалась.

Какое счастье, что в это время мы не знали будущего! Мы не могли знать, что муж Ренаты скоро погибнет, что потери, которые предвидел барон, будут исчисляться миллионами и что страданий и горя у всех будет неисчислимо больше, чем этого мог опасаться даже самый заядлый пессимист.

Следующие часы я посвятила тому, чтобы отправить огромные чемоданы Ольги во Фридланд. Это было трудное дело: мне надо было заказать такси, найти нужное направление в тёмных вокзалах; один чемодан вдруг раскрылся, когда его взвешивали, но наконец все было уложено и отправлено, и я была свободна от заботы и ответственности. На следующее утро поехала в банк, где мне вручили большой квадратный чрезвычайно тяжёлый чёрный ящик, содержащий драгоценности Ольги. Обратная поездка была напряжённой и долгой. Я не осмеливалась ни на минуту оставить свой груз и не решалась спать. Совершенно измученная, я вышла наконец из вагона в Оппельне не там, где следовало; один приветливый солдат отнёс мои вещи к другому перрону, чтобы я могла сесть на поезд на Ламбсдорф. Элла, Мисси и обаятельный пес Шерри встречали меня, сияя от радости. Им удалось организовать машину на короткую поездку к дому, и большие чемоданы из Берлина были погружены.

Вечером после ужина Ольга распаковала свои «фамильные драгоценности», которые действительно были великолепны. Мы рассматривали их, полные восхищения, поворачивали во все стороны и обнаруживали в ящике целые слои великолепнейших украшений, многие из которых были русского происхождения. Некоторые из них были отложены в сторону – для Лори, и Ольга попросила меня нанизать на ниточку русские яички работы Фаберже, перед тем как всё было опять упаковано и пока спрятано.

Мисси и я закончили курсы Красного Креста во Фридланде вместе с женщинами и девушками из сельской местности. Учебный материал был подперчен хорошей долей расовой теории и теории наследственности. Таблицы убедительно доказывали, какие пагубные последствия неизбежны, если преступник женится на слабоумной или «асоциальной» (очень растяжимое понятие) женщине. Нежелательный результат такого союза был обозначен на схеме маленькими полосатыми чёрно-белыми фигурами, полосы обозначали раннюю смерть. Следующие фигурки изображали потомство преступников. Затем простой проектор бросал световое изображение на стену: это была пара – жирный мужчина и такая же женщина, которых сопровождал не ребёнок, а большой чёрный пудель. Этот учебный материал должен был иллюстрировать практикуемый, по-видимому, богатыми контроль за рождаемостью. Пудель выглядел таким же откормленным и на шее у него был даже бант. Но это изображение не могло ведь действительно доказать, что у толстой пары не сидело дома одиннадцать детей!

Затем показали изображение различных расовых типов: сначала идеализированный северный прототип – холодный, красивый, с жёстким, стальным голубым взглядом – соответственно официальному вкусу времени, такой, какой можно было тогда найти во всех видах изобразительного искусства; берлинцы дали таким изображениям кличку «задница со шпагой».

1 Cockney (англ.) – «низкий» язык жителей Лондона, язык низших социальных слоев.
2 Из Финляндии её пригласил в Прагу Масарик, чтобы она занялась там русскими архивами. Оттуда она уехала в Соединенные Штаты Америки, где работала до самой смерти в обществе памяти Л. Толстого. Как всегда, она жила здесь в почти аскетической простоте, без всякого интереса к материальным вещам.
3 Праздник отпущения грехов, сопровождающийся крестным ходом (ред.).
4 Как-нибудь справимся; с грехом пополам доводить дело до конца.
Продолжить чтение