Читать онлайн Предвестники табора бесплатно

Предвестники табора

© Е. Москвин, 2011

© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2011

* * *

Часть 1. Детство. пятнадцать лет назад

Эпизод 1. Лукаев и другие

I

Сторожа Перфильева в поселке кое-кто недолюбливал – немногочисленные свидетели водившихся за ним «грешков» и всякого рода историй, которым эти «грешки» послужили поводом. Но до поры до времени достоянием общей гласности это почему-то так и не стало – словно ждало какого-то определенного и решающего момента, способного придать слухам сокрушительную силу. Момент вскоре наступил, и о событиях, к нему приведших, как раз и пойдет речь.

Что же касается большей части всего дачного населения, к Перфильеву относились либо нейтрально, либо с уважением; ну а дети – те вовсе были от него в восторге, когда он, часто, принимался шутить с ними: останавливал какого-нибудь ездока на «Каме» или «Аисте», схватив спереди за руль, и с улыбкой, которой, казалось, проникалась вся его седая и очень густая борода, произносил:

– Ну теперь все. Я тебя поймал.

Ребенок, не знавший еще этой шутки, застывал, так и не сводя с Перфильева широко открытых глаз, в которых скользили недоумение и робость; от сторожа всегда исходил странный запах: нечто, вроде смеси земли и йода, – запах, от которого почему-то хотелось посмотреть на его загорелые руки, – не перепачканы ли они чем.

Единственно, что сглаживало испуг, очевидное дружелюбие Перфильева.

– Поймал и теперь не отпущу, – улыбка становилась еще шире, еще дружелюбней, – будешь знать, как безобразничать.

– Но я не безобра… – ребенок справлялся с комом, застрявшим в горле, – …зничал!

– Ага… Я знаю. Но я тебя не за это поймал. Знаешь, за что?

Если рядом находились еще какие-то дети, они, как правило, на этом месте тоже начинали улыбаться, но смех все же сдерживали.

– Ни за что, понятно? Просто так, поймал и все. И не отпущу теперь… – и еще крепче стискивал руль.

Дед Перфильева был чистокровным мадьяром, от которого внук унаследовал особенную красоту, характерную лишь для представителей этой нации: с приближением старости не только не увядающую (сторожу было чуть больше пятидесяти), но, напротив, становящуюся все более терпкой и с оттенком почтенности яркой; морщины, бороздившиеся вдвое гуще, лишь подчеркивали прелесть каждой черты лица, углубляясь возле черничного рта, особенно чувственного, когда Перфильев с упоением принимался рассказывать очередную свою «занятную историю».

Вообще он часто что-нибудь рассказывал о своей молодости, об армии, в которую попал, когда ему не было еще и двадцати, о том, как позже ему довелось работать часовщиком и пр. – и почти всегда в его историях появлялось преувеличение, описанное, между тем, с таким «искренним восхищением от увиденного», что во время рассказа стыдно было заподозрить хотя бы малую толику лукавства. («У нас в армии один парень был со сверхъестественными способностями – мог силой мысли так твои руки слепить в ладонях, что кожу всю разорвешь, а не разлепишь, – пока он пальцами не щелкнет»; «а еще один из местного городка… он знаете что сделал?.. Смастерил переносную АТС, чтобы удобнее было энергию воровать у местной станции… АТС на ладони умещалась, я ее сам держал…»).

Работу свою Перфильев выполнял «достойно» – именно таким словом оценил ее однажды председатель поселка; вообще говоря, по этому поводу следует привести небольшую ретроспективу: за всю двадцатилетнюю историю существования поселка, сторожей, оставивших хоть какой-то мало-мальски заметный след в «исторических скрижалях», было всего-навсего двое. Первым был сторож Павел Игнатьевич, назначенный на эту должность, когда еще добрая половина всех участков не была застроена, старик лет семидесяти, не по годам бравый, чрезвычайно альтруистичный и почти полностью обеспечивавший себя и жену натуральным хозяйством (даже в местный магазин он ходил не иначе, как сделать очередной заказ трех-четырех мешков комбикорма, выходивших, как правило, за два месяца). Его никто никогда не забывал – Павел Игнатьевич считался эталонным сторожем, проработавшим на этом месте без единого нарекания около десяти лет.

Вторым был как раз Перфильев. Он, если можно так выразиться, был «лучше многих». Речь шла о том, что помимо него и Павла Игнатьевича, больше полугода на этой работе вообще никто не задерживался: чаще всего очередной сторож умирал от старости; иных же увольняли за невыполнение обязанностей.

Перфильев, как уже говорилось, был еще не стариком, проводил обходы три раза за ночь, поселковые ворота запирал ровно в одиннадцать, – ни минутой позже, – и когда в выходные какая-нибудь пьяная компания из поселка, съехавшаяся на природу попировать, спускалась среди ночи на машине с верхней дороги, чтобы благополучно разбежаться по домам и лечь спать, всегда обнаруживала Перфильева в сторожке, в неусыпном бдении, а не у себя дома, – словом, его исполнительность устраивала всех полностью.

II

В полдень 20-го июня Страханов председатель поселка, зашел к Перфильеву на участок и, быстро поздоровавшись (они не заходили в дом, весь последующий разговор протекал на небольшом витиеватом крылечке, и обоим приходилось слегка повышать голос, чтобы его не заглушил лай Орфея, сторожевой собаки, которую Перфильев вырастил и выдрессировал специально для своей работы), – сообщил безо всяких предисловий:

– Их, похоже, видели.

– Да? – сторож прекрасно понял, о чем шла речь, и переспросил только лишь с целью установить, действительно ли очевидцы уверены, что это были они.

– Ну… точной уверенности нет. Что именно их. Но все равно стоит попытать счастье. Порыскать в тех местах – раз сообщили, значит, наша обязанность адекватно на это откликнуться, – Страханов очень любил это слово «адекватно» и употреблял его почти по любому поводу, твердо веря, что именно за его «цивилизованную речь» его и сделали бессменным, по сути дела, председателем. Ежегодные «перевыборы» и правда являлись формальностью (никто, кроме Страханова, просто не хотел этим заниматься).

Сторож спросил, когда и где их видели.

– Вчера. На втором повороте. Левом, если идти отсюда по главной дороге.

– Понял. Там, кажется, этот мальчуган живет… Максим… Кириллов… к нему еще двоюродный брат приезжает… как бишь его… забыл…

– Возможно… мне-то всех не запомнить.

– А что, не они, выходит, видели?

– Нет-нет, ко мне сегодня заходила одна старушенция. Очень любопытствующая… Очень большая сплетница.

– Все ясно. Родионова.

– Еще говорит, что не одна видела. С мужем. Подозреваю, она вообще целыми днями только и делает, что высматривает, кто чем занят.

Перфильев слегка улыбнулся – улыбка, на сей раз, коснулась только его губ, а ниже, на бороду не скользнула.

– Так оно и есть… либо из окна, либо с грядки… чаще всего второе… стервоза еще та… так кого она там углядела?

Страханов ответил, что это были двое подростков, прошедших от главной дороги к лесу; обоим лет по пятнадцать, коротко стриженные; у одного из них рубаха в сине-белую клеточку была повязана на поясе.

– И все? Она уверена, что не видела этих ребят раньше?

– Абсолютно, – сказал Страханов, а заодно прибавил, что, несмотря на репутацию, «Родионова производит впечатление достаточно адекватного человека, чтобы ей можно было верить».

Перфильев молчал некоторое время, причмокивая своими черничными губами и то и дело машинально просовывая указательный палец в маленькую дырочку чуть повыше живота, на своей матроске.

– Лет по пятнадцать, значит? – произнес он, наконец, – ну, это наводчики… если только наводчики… вскрывают-то, конечно, ребята постарше.

– Откуда вы знаете?

– Я все знаю. Все… все… – Перфильев произносил каждое слово задумчиво и будто бы от чего-то отдуваясь.

– Там есть дом возле леса. Серый, массивный такой. И заброшенный. Травы там столько, что первый этаж едва виден.

– Ага. Лешки-электрика, который умер три года назад. Вы что думаете, у них там… штаб что ли какой-то?

– А вот вы сходите и проверьте. Только собаку не вздумайте брать. Все равно там наверняка никого нет, а любопытство соседей нечего дразнить.

III

Если спросить жителей поселка, за что они посмеивались над стариком Лукаевым, каждый назвал бы свою собственную причину, – как правило, одну и всегда оказывавшуюся недостаточной, чтобы вызвать к этому человеку настоящую неприязнь. Но если даже и вместе собрать его иногда совершенно неоправданную неприветливость, ворчливость, а также наличие в этом человеке качеств, которые друг с другом никак не сочетались в принципе: к примеру, страшно боясь умереть, он твердил, что всегда и во всем следует сохранять осторожность (однажды он в течение месяца ежедневно ссорился с женой – внушил себе вдруг, что она хочет отравить его), – но при всем при том стоило ему только сесть за руль, его нога даже по самой плохой дороге выжимала не менее 140 км/ч, – нет, скорее уж это странности, а терпеть Лукаева не могли только ближайшие соседи, коих он замучил постоянным дележом территории.

Вообще говоря, этот факт, пожалуй, являлся единственным красноречивым свидетельством его жадности, – все остальные принято именовать теперь «стремлением к материальному благополучию». «Молодое поколение стремится сегодня хорошо зарабатывать и продвинуться по служебной лестнице. Сделать карьеру. Я своего Илью уважаю за это целиком и полностью; и прислушиваюсь. Почему? Ну… раньше, когда он не захотел образование получать, я подумал, он закончит, как я, в морге, но ведь ошибся же! А он мне все твердил: сейчас, мол, исключительное время. Страна рухнула – на мелком бизнесе можно взлететь еще как. Впрочем, нет, ничего такого он напрямую не говорил, только околичностями… но чуть стоило надавить – упрется. Как все бизнесмены – ха! Короче: когда он действительно взлетел, ну… я понял, что совершенно уже не в праве учить его. Главное, когда вовремя понимаешь свой недостаток. И правда же сегодня они гораздо больше нас скажут и сделают, пока, что называется, такая возможность предоставилась – заработать, ну, если и не столько, сколько хочешь, то, во всяком случае, побольше, чем мы могли в наше время», – слова самого Лукаева. Илья был его горячо любимым и единственным сыном: после 199… года он сумел развернуть довольно обширную ларечную торговлю, сначала музыкальными дисками, затем пивом. За несколько лет Лукаев-младший смастерил небольшую торговую компанию, которую позже и «влил» в один известный конгломерат, став долевым партнером. Молодой человек с очевидной предпринимательской хваткой, но безо всякого вкуса, превратился в настоящего ценителя искусства, т. е.: дорогих вин, европейской кухни, живописи, швейцарских часов и пр. Если раньше самой модной вещью в его гардеробе были кремовые джинсы, которые он надевал по субботам, когда шел куда-нибудь пировать с дружками, – теперь он не позволял себе появляться на людях ни в чем, кроме дорогого цивильного костюма.

– Сшито очень хорошо и очень качественно, – любил повторять старик Лукаев слова своего Ильи, а потом прибавлял с умилением:

– А что делать: жизнь теперь пошла качественная, – это была уже его собственная «интерпретация», над которой его сын, если бы услышал, конечно, посмеялся (вообще говоря, главная-то одежда Ильи была не сходившая с губ азартно сверкающая улыбка).

Что касается жизни Лукаева-старшего, то она, хотя и преобразилась, однако это преображение было каким-то неравномерным, сказать даже больше: деформированным. Всевозможные дорогие вещи, которыми пичкал его сын, соседствовали в лукаевском быту (и на самом Лукаеве) с теми, которые он еще лет двадцать назад расхватывал в магазинах при советском дефиците, – и все их оберегал ревностно, алчно, но абсолютно равнозначно – как просто свое и как только можно беречь хаос.

Давно уже привыкнув к деньгам, которыми сорил его сын, Лукаев до сих пор бедственно радовался каждому рублю, прибавлявшемуся на его собственной пенсионной книжке.

Одна только возможность некоей более или менее значительной перемены по-прежнему вызывала в нем резкое неприятие.

(«Илья мне тут предложил продать участок, новый купить, в каком-то элитном районе. Да зачем это нужно? Пусть уж лучше себе покупает, а я этим обойдусь, – больно тяжело достался. Словом, отказался. А он мне потом другое предлагает еще: давай, мол, тогда хотя бы дом этот снесем, другой поставим. Этот, одноэтажный, на мои ларьки похож. Но я и тут уперся, говорю: этот дом точь-в-точь такого цвета, как морозильные камеры, ну, на бывшей работе-то моей. Светло-зеленый, да-да. Какая-никакая, а все-таки память. Так что лучше уж пристройку сделать»).

И будни Лукаева нисколько не изменились: как и раньше он только и делал, что возился в грядках, сажал, выкапывал, потом шел ужинать и на боковую, – все. Впрочем, нет: изредка он еще сжигал старые журналы на костре, изучив предварительно, не осталось ли в них чего «информативного», – еще одно перенятое слово.

Старик обладал незаурядной внешностью, над которой чаще всего посмеивались дети: высокий, аж под два метра рост, съедавшийся на добрые двадцать сантиметров чрезвычайной сутулостью; очень большая и очень круглая голова, не носившая на себе ни единого волоса за исключением массивных, кустистых бровей, которые Лукаеву приходилось подстригать не реже одного раза в месяц.

Дети говорили так:

– Эти брови рассмешат даже покойника – так и случилось однажды, когда Лукаев в морге еще работал. Труп восстал из мертвых и заржал. Никак не мог утихомириться. За это Лукаева и уволили.

– Так несправедливо, выходит? Он же добро сделал… как бы. Покойника оживил!

– Вот именно, что как бы. Свидетельство о смерти было оформлено, подписано – Лукаев весь морг подставил.

– Морг подставил – ха-ха-ха! Вот умора!..

– Кроме того, покойник ожил, но ненадолго: только Лукаев вышел из «мастерской» – так там у них это место называют, где они трупов готовят к похоронам: одевают, надушивают и все такое прочее… так вот, как только Лукаев вышел из «мастерской», труп сразу прекратил смеяться, причем, знаете, резко, даже как-то механистично… с заранее просчитанной длительностью смеха – так только покойники смеются и неодушевленные предметы… ну и произнес: «Нет, так жить нельзя». И снова умер…

– Труп снова умер!.. – новый взрыв хохота.

– Какая же тут польза – как раз наоборот. Над Лукаевым еще смилостивились, не стали сообщать родственникам покойного… о происшествии… а то те могли бы и в суд подать: по твоей, мол, вине умер человек… э-э… снова. Да. Но Лукаев-то, по справедливости, ни в чем не виноват, просто брови забыл постричь…

– А он в морге научился говорить эти свои несообразности?

– Да, конечно. Где же еще? Он там такого насмотрелся! У него, что называется, фиу… И ничем уже не вылечить… даже деньги сына не помогут – ха! Помните, какую он шутку отколол когда мы с Ильей переселились на другую квартиру: я никак не мог привыкнуть к новому лифту – нажму на шестой этаж, а он приезжает на пятый. Илья говорит, это лифт по офисному типу – с нулевым этажом. Мне, знаете, все время хотелось, как выйду на лестничную площадку, так сразу встать на голову – ну, чтобы компенсировать свою ошибку…

– А еще помните…

– и т. д и т. п…

То, что Лукаев около пятнадцати лет работал в морге, – было, конечно, предметом насмешек и не только со стороны детей; а вот к его «несообразностям» многие, в общем-то, привыкли.

До того, как поступить на работу в морг, Лукаев долгое время жил на Украине; там же нашел и жену, существо весьма бледное, – самым выдающимся достижением в ее биографии было то, что раньше она через два дня на третий ходила в лес за грибами, принося всегда целую корзину, – в этом Оксана Павловна почему-то разбиралась раза в два лучше любого мужчины; теперь же она или болела или, лежа на кровати, просила рыбы – перед тем, как снова заболеть. А если вставала приготовить ужин, то всегда начинала причитать, что «никому я не нужна, даже Илюшу вижу раз в месяц, не чаще». (А Лукаев, слыша это с улицы, презрительно фыркал себе под нос: «Дура!»). Потом она подходила к окну, отворяла форточку и высоким голосом, с расстановкой – едва ли не по слогам – говорила одни и те же два слова:

– Юра!.. – на этот зов Лукаев никогда не откликался, – у-жи-нать!

Вот тогда старик бросал дела и шествовал в дом, по пути останавливаясь на полминуты возле гигантского умывальника.

– Ужинать… хо! Скоро вообще забуду значение слова «еда»… забуду значение всех слов – кроме своего имени! Вернусь в первобытное состояние и начну делать рисунки… на стенах своего дома… нарисую свою физиономию и задам ей вопрос: почему тебе дали такое имя? Почему меня зовут так, а не иначе? Черт!

Старик ругался, обтирая руки посудным полотенцем, его можно было расслышать издали, и дети, собиравшиеся в это время на проезде, снова покатывались со смеху, а минуты две спустя в свете закатного солнца принимались играть в «Море волнуется раз»…

В тот день, когда Перфильев отправился выполнять указание председателя, старик Лукаев с самого утра пребывал в крайне дурном расположении духа. Выйдя из дому и склонившись над грядкой с цикорием, он все прислушивался, не ходит ли кто за воротами, и когда слух его, наконец, уловил приближающиеся шаги, которые как раз таки и остановились возле ворот (разглядеть, кто шел по дороге, старик не сумел – с некоторых пор участок был обнесен ограждением), – безо всяких колебаний взял длинный прут, лежавший возле дождевой бочки, и широкими, но бесшумными шагами приблизился к воротам. За ними, разумеется, стоял Перфильев; конечная цель его путешествия находилась на следующем участке с этой же стороны дороги, но сторож остановился до него не доходя, и для чего-то принялся изучать массивный замок, который висел продетый в одну железную петлю на калитке – к воротам при этом Перфильев не приближался. Когда же калитка внезапно отворилась, и из-за нее показался Лукаев с воздетым вверх прутом, оба, застыв на несколько секунд, в недоумении оглядывали друг друга.

Потом…

Первым пришел в себя Лукаев.

– Господи, это вы, оказывается!.. А я думал, пастеныши.

– Кто?

– Пастеныши соседские. Кирилловых.

По Лукаеву нельзя было сказать, что его смущал этот нелепый эпизод – что вот он так выскочил со своего участка на человека, который не делал ничего предосудительного, – выскочил, да еще и с прутом, – напротив, в следующий момент он еще более усугубил впечатление – с угрожающим видом потряс прутом в сторону соседского белокирпичного дома.

Перфильев, с трудом уже удерживался от смеха, но все-таки сумел взять себя в руки.

– Что-то не так? – осведомился он ровным голосом.

– Еще как не так… Пойдемте, я кое-что вам покажу… к моему дому. Пойдемте, пойдемте! Вы все сами сейчас увидите.

Нерешительно пожав плечами, Перфильев направился следом за стариком.

Лукаев подвел сторожа к дождевой бочке.

– А вот здесь будьте осторожны, не споткнитесь. Прошлый раз я споткнулся здесь… две недели назад, в среду, в 12.53 по полудни… – он осклабился и прибавил агрессивно и шутливо, – сломал себе шею в двух местах – насмерть!!.. – Лукаев расхохотался, отклонил рукою сиреневый куст, на самой средней грозди которого, как на троне, уселась громадная жужелица, от действий Лукаева даже не шелохнувшаяся, обогнул клумбу с отсыревшими деревянными бортиками, – идите, идите сюда, ко мне – отсюда лучше всего видно, – он все не отводил рук от куста, чтобы Перфильев мог беспрепятственно пройти, – так… а теперь посмотрите вверх…

Поначалу Перфильев не мог разглядеть ничего – сливной желоб так ярко сиял на солнце, что у сторожа заслезились глаза, ему даже инстинктивно пришлось отступить.

– Осторожнее! – Лукаев отреагировал моментально, – не потеряйте зрение от этого проклятого солнца – наше государство только и стремится нанести нам увечий и поскорее в могилу отправить… Видите? – пребывая в крайнем возбуждении, Лукаев не переставал потирать руки.

– Нет.

– Выбоину на крыше видите?

– Да, вижу теперь.

Это была не выбоина – отметина на черепичной кровле.

– И краска облупилась вокруг. Видали? Только неделю назад покрасил!.. И краска какая дорогая – финская! Вот я покажу этим пастенышам, как камнями по дому кидать! Прошлой ночью от того и проснулся, что в кровлю что-то ударилось. Выбегаю, а здесь булыжник валяется. Пастеныши! Ну я им задам… – и как бы в доказательство своих слов Лукаев снова принялся потрясать прутом.

– Вы хоть видели, что это они были?

– Ну а кто же еще, если не они?

Такая уверенность Лукаева не проясняла, почему он, в таком случае, не пошел и не нажаловался родителям провинившихся детей, а поджидал на своем участке, не появятся ли они где поблизости снова. (Неужели ж думал, что те захотят состроить еще какую-нибудь пакость, на сей раз средь бела дня?) Но сторож благоразумно промолчал.

– Готов спорить, это в отместку – за то, что я недавно отсудил у них кусок земли, – Лукаев покачал головой, бросил прут на землю и осведомился у сторожа, не хочет ли тот зайти к нему и выпить по чашке чая.

– Самый дорогой чай, какой продается в магазинах. Английский.

– Я вообще-то здесь по делу. Тот серый дом возле леса. Вы никого в нем не видели?

Перфильев задал этот вопрос неслучайно – с тех пор, как умер Лешка-электрик, Лукаев без обиняков присвоил себе добрую треть его участка, перекопав ее под картофельное поле, – так что старик там появлялся довольно-таки часто.

– A-а… ну-ну, я понимаю, вы о тех незнакомых пастенышах, которых не так давно видела Любовь Алексеевна (старуха Родионова была единственной, с кем Лукаев был в дружеских отношениях, – нет, нет, я никого там не видел, однако я туда нечасто хожу, всего раз в дней пять – не чаще – это же все-таки не мой участок, понимаете?.. Хе-хе… – Лукаев состроил улыбочку, – так что в том доме могут ночевать всякие пастеныши, а я и не знаю ничего – надо бы вам облазить дом да это дело выяснить.

Перфильев сказал, что это-то он и собирается сделать, хотя шансы, что у этих прохвостов там какой-то штаб, на самом-то деле невелики.

– Ну, раз уж мы так нечаянно встретились, я составлю вам компанию.

Они вышли на посыпанную песком дорожку. Черный «Ауди» Лукаева стоял чуть вдалеке, справа, у ворот.

– Знаете, если эти пастеныши, эти ворюги, вздумают угнать мою малютку, я им просто… носы поотшибаю – вот что. Потом от ужаса будут вскрикивать каждый раз, когда увидят свое отражение. Встаешь утром, идешь в ванну промыть слипшиеся глаза, смотришь в зеркало и на тебе: вместо носа впадина, как у скелета. Ха-ха-ха! Дикий крик ужаса… а потом вспоминаешь: да, это же мне пару недель назад нос отшибли за то, что я машину пытался угнать. Пора бы и привыкнуть к его отсутствию!.. – Лукаев рассмеялся: очевидно, его настроение постепенно шло в гору, – так-то!

Перфильев поднял брови и довольно долго их не опускал.

– Ну… я думаю, до этого не дойдет… – выговорил он, – э-э… я имею в виду, что кто-то украдет вашу машину – до этого не дойдет. Вы же поставили сигнализацию?

– Нет, Илья настаивал, но я сказал ему, что у нас в советское время не было никаких сигнализаций, мы просто запирали машины – я всегда запирал свой «Москвич» и все. И теперь тоже не собираюсь изменять этому правилу. Моя машина, он мне подарил ее на день рождения, и я буду делать так, как хочу. Как привык. Никаких сигнализаций. От этих новомодных штучек одно облучение – можно рак схлопотать.

– A-а… ну тогда будьте начеку. Следите за машиной, я имею в виду, – сказал Перфильев невозмутимо.

– Я слежу. Как же не следить за малюткой, на которой можно разогнаться до ста восьмидесяти запросто.

– Да… мы их обязательно поймаем, вот увидите.

– Кого?

– Ребят, которые дома вскрывают.

– Сколько, бишь, они уже вскрыли?

– В этот сезон? Три. И каждый раз в середине недели. Естественно – когда народу поменьше. Хозяева всегда отсутствовали. И суроковский дом – очень видный. Там найдется, что взять. Тогда-то мы с председателем и заподозрили, что есть какие-то наводчики. Соглядатаи. После второго ограбления заподозрили… ну а чуть попозже это подтвердилось. Моя жена, когда к молокану как-то заходила, на обратном пути уже идет и видит, как возле одного дома ошивается какой-то паренек. Вернее… стоит, – Перфильев чуть запнулся перед последним словом, для того, чтобы придать ему больше веса, а заодно, поглядев на Лукаева и качнув головой, с важным видом ткнул указательным пальцем вниз, – просто стоит возле калитки, приятеля своего, видно, ждет, но в то же время будто бы что-то и высматривает. Ну, у Марины сразу же подозрение мелькнуло – надо сказать, интуиция мою жену никогда не подводила – она у него и спрашивает:

«Ты к кому?»

Мальчик такого вопроса явно не ожидал и поначалу весь покраснел и подобрался, смутился, но потом очень быстро сумел прийти в себя и говорил вполне естественно, безо всякого волнения.

«К Саше…» – говорит.

«К кому?» – Марина переспрашивает.

«К моему другу Саше. Вы не знаете, он приехал?» – говорит.

«Я его не знаю. А ты уверен, что он здесь живет?» – Марина спрашивает.

«Да, конечно… конечно, уверен, мы уже с ним как целый год водимся».

Так и сказал: «водимся», – жена это очень хорошо запомнила. Не «дружим», не «общаемся», а именно «водимся». Ха!.. Марина не стала его больше ни о чем расспрашивать. (Спросить паренька, где он сам живет, ей как-то не пришло в голову – а жаль, может, он себя и выдал бы!) Пошла дальше, к дороге, но зато потом, недели через полторы, когда ей довелось случайно встретить на улице жену молокана, Аллу, она все ей рассказала и поинтересовалась, кто живет в том самом доме, возле которого стоял мальчик. «Старик один, полусумасшедший; к нему сын часто приезжает, но он уже взрослый, ему около тридцати, а внуков никаких у старика нет», – был ей ответ. Так что после этого случая стало более-менее понятно, как работают эти ребята, – Перфильев остановился; потом продолжал, – Но в этот дом они не залезли. Я имею в виду, в тот, возле которого этот парень высматривал. Дом приметный, отделан хорошо, но, видно, он им чем-то все-таки не приглянулся. А может быть, моя жена положение спасла, отвадила, сама того не желая. Хм!..

– А прошедшей зимой тоже ведь вскрывали? Сколько раз?

– Этого я уже не помню. Но то были другие ребята – их поймали. В соседнем поселке, когда они и там тоже начали шустрить.

Перфильев и Лукаев уже вплотную стояли перед серым домом.

Если представить себе дома с привидениями из классических фильмов ужасов, то дом Лешки-электрика не вписывался в этот собирательный образ лишь тем, что большая часть его окон была заделана краснобуквенными советскими плакатами – по ту сторону стекол, вместо штор; смотрелось это довольно-таки нелепо. Его планировка была одной из самых, если не самой необычной в поселке, и главная отличительная ее черта состояла в многочисленных пристройках: терраса, мезонин, два крылечка с разных сторон дома на втором этаже, понатыканные тут и там окна и оконца самой разнообразной формы и узора на рамах – все это создавало впечатление странной архитектурной тесноты, оставлявшей знобящее впечатление, – тесноты, которая с течением времени – дом выглядел ветхим и немного покосившимся – становилась почему-то все более отчетливой (должно быть, это походило на то, как с возрастом резче очерчиваются все детали человеческого лица).

Пожалуй, что на участке только и было приглядного, что полоска земли, которую Лукаев выполол под картофельное поле, – все остальное же демонстрировало крайнее запустение: поросль крапивы была настолько высокой, что даже яблоня, росшая возле дома, казалась всего-навсего холмиком более светлой зелени.

Но все же кое-как, ценой обожженных рук, к дому можно было подойти.

«Конечно, надо в окно лезть, – подумал Перфильев, – вон в то, террасное. Там и стекол нет».

Вслух он не сказал ни слова – натянул на запястья рукава своей матроски и принялся продираться сквозь чащу.

Лукаев же остался стоять на дороге и в следующие пять минут, пока сторож лазил по дому, только и делал, что непрестанно окликал его и спрашивал: «Ну как?» или «Нашли что-нибудь?» или даже «Что вы там видите, а?.. Расскажите хоть!» и т. д. и т. п. Перфильев при этом неизменно хранил молчание – так что даже под конец Лукаев на него немного обиделся.

Надо сказать, насколько многообещающе таинственным – даже в этот яркий день – дом выглядел снаружи, настолько же разочаровывающим оказался он внутри: более неприглядного и скотского места представить себе было трудно! Вся таинственность развеивалась в одно мгновение – ее сменял полный хаос, ничего больше. Повсюду валялись какие-то старые, выцветшие от пыли бутылки, многочисленные микросхемы от телевизоров (тут же к одной из стен прислонен был и битый кинескоп), – пустые газовые баллоны с облупившейся оранжевой краской и пр.; пол возле печи усеян был кирпичной крошкой – остатки стройматериалов. В комнатах не было не только мебели, но и вообще ни одной целой вещи, пригодной к использованию. Один лишь предмет среди всего этого хлама привлек внимание Перфильева – дырявый целлофановый пакет, доверху набитый пинг-понговыми шариками, – и то только в том смысле, что он просто не мог взять в толк, откуда этот пакет здесь появился (шариков там было, по меньшей мере, штук двадцать), – к цели же его поисков эта вещь вроде бы не имела никакого отношения. Перфильев не мог объяснить своего чувства, однако ему почему-то сразу стало ясно, что это место давно пустует. Конечно, он все же еще задержался на пару минут, чтобы заглянуть наверх, – лестница, ведущая на второй этаж, была вся в широченных трещинах, в которых виднелись кусочки паутины и древесной стружки. Перфильев остановился на ее середине и заглянул в квадратный потолочный проем – весь пол верха был завален погонкой, обухами, рваными покрывалами и бог знает чем еще; окно слева представляло собой потрясающую гробницу всевозможных насекомых, застрявших в паутине; воздух был сильно спертым. Дальше Перфильев не ходил, а сразу же спустился вниз.

– Я вас все время звал. Почему вы не отвечали? Голос пропал, во рту пересохло? – осведомился Лукаев, когда сторож, отряхивая колени, шагнул на дорогу.

Вид у Перфильева был скучающим.

– Я увлекся… немного, – Перфильев снова сделал ударение на последнее слово и все продолжал отряхиваться.

– Увлеклись?

– Пустяки, – отмахнулся Перфильев, и не желая отвечать на вопросы, но все же удостоил Лукаева важным извещением:

– Там никого нет, только зря время потеряли. Но я и не рассчитывал на успех… Думаю, теперь можно чайку попить. Вы приглашали меня, кажется?

IV

– В следующем месяце собираюсь нанять ребят – делать пристройку к дому. Двухэтажную. Получается так, что и не пристройка, а целый дом. А это… – Лукаев обвел рукой комнату, – как раз пристройкой станет. Я тут площадку освободил на улице… когда выпалывал траву, нашел, между прочим, казенный гребень – скольких я напричесывал им в свое время в морге. И не сосчитать! А потом на тебе, исчез, потерялся. Мне вставили по полной – советская власть все блюла, кому, как ни нам, это знать лучше, – но я так его и не нашел. Как гребень здесь очутился, ума ни приложу. За сто километров, представляете? Видно, я сунул по случайности в карман на работе, а потом еще и на дачу отвез. Черт знает, какие чудеса… – Лукаев пожимал плечами, качал головой, – нате-ка ложку… а впрочем, я сам лучше… настоящий английский чай.

– Да, вы говорили, – Перфильев кивнул.

– Сейчас я ну-ка… – согнувшись в три погибели, Лукаев принялся отжимать чайные пакетики – сначала над чашкой Перфильева, затем над своей, – потом спитой чай сделаю и в гриб солью.

– Куда?

– Чайный гриб. Не слыхали никогда? – Лукаев указал на двухлитровую банку, стоявшую под зеркалом, в углу стола, с оранжевой жидкостью, на поверхности которой плавало нечто, с одной стороны действительно походившее на шляпу гриба, толстую и слоистую, с другой же имевшее некоторое сходство с медузой.

– Слыхал, – вяло отозвался Перфильев.

– Чрезвычайно для желудка полезен. Чрезвычайно… Если он, конечно, есть у вас, – Лукаев подмигнул, – а то у старшего поколения – особенно у нас, у стариков – ничего теперь нет – все государство отобрало.

– Что?..

– С другой стороны, в этом есть множество плюсов, – Лукаев заговорщически наклонился к уху Перфильева, – моя жена так ведь и не смогла меня отравить… ладно, – он откашлялся, – не хотите попробовать?

– Нет, большое спасибо.

– Ну, как знаете.

Лысина старика так сверкала от косых солнечных лучей, бивших в окно, что Перфильеву все время приходилось смотреть по сторонам, но было в этом и множество плюсов.

Перфильев рассмотрел фарфоровую вазу (в которой, помимо всевозможных болтов, гаек и гвоздей, еще лежала высохшая чесночная головка); чуть позже не меньшим вниманием, чем эту вазу, сторож удостоил и большой плоскоэкранный телевизор, японский, в другом конце комнаты. (Старый «Рубин» стоял тут же рядом, на полу).

«Стоп, а это откуда?..» – взгляд сторожа остановился на небольшом газовом баллоне, стоявшем возле кровати. Точно такого же типа он видел недавно в доме Лешки-электрика.

«Неужели ж стащил? Да, точно… и зачем он только ему понадобился! Идиот…»

Наблюдения Перфильева хоть как-то еще помогали отвлечься от невыносимой жары, воцарившейся в комнате, – все дело в том, что пару дней назад у Лукаева сломалась газовая плита, и за неимением более простой электрической плитки пришлось для подогрева чая растопить буржуйку. Сторож попросил открыть окно.

– Жалко, что вы потерпеть не можете. А то так хотелось, чтобы моя женушка наконец сварилась, отдала Богу душу от жары… Хэ! Шутка!.. – Лукаев снова подмигнул, затем позвал:

– Оксана, иди сюда, посидим все вместе, раз уж…

– Ох, нет, Юра, у вас там слишком жарко, – послышался из второй комнаты капризный женский голос, – у меня давление…

– Слава тебе Господи… – пробормотал Лукаев, – я иногда беспокоюсь, что она станет чаще вставать и ходить по дому… Знаете, насчет этой плиты. Мне даже перед Ильей неудобно. Он говорил, что она очень современная. В наборе купил ее, «Для дачника» назывался. В магазине техники. И телевизор оттуда же. Не этот, большой, второй, маленький, тоже японский. В Оксаниной комнате. И еще там была пара вещей, я уже и не упомню. Все вместе тысяча долларов, представляете? Целая тысяча. Лучше скажу Илье, что это я сам сломал плиту, по неосторожности. Чтобы он не расстраивался.

Лукаев отжал, наконец, пакетики, положил их на маленькое блюдечко, сел напротив.

– Ваш сын нечасто сюда приезжает, да?

– Нет-нет, он все по курортам морским. Или в горы. А если на дачу, то у него ведь своя есть, в десяти километрах от Москвы. Загородный дом, коттедж. Я и сам там был несколько раз, но особо все-таки не суюсь – он же его больше держит, чтобы сослуживцев приглашать. Мне роскоши и в нашей столичной квартире достаточно – я же скромный человек, сами понимаете. Но свою поездку очень хорошо запомнил: у него там на даче бар отличный, Илья мне вина давал всякие пить. Знаете ли, таких гармоничных вкусов я еще не пробовал.

– Сколько лет Илье?

– Почти тридцать. И до сих пор не женился.

– Тридцать…

– Да-да. Он у меня поздний ребенок, а поздние дети, знаете ли, часто случаются гениями. Так что мне повезло… я могу закрыть окно?.. – и не дожидаясь ответа, Лукаев взял с подоконника книгу, подставленную под дверцу; запер форточку, машинально покосившись на темный проем комнаты, где лежала Оксана Павловна, – а эта книга, между прочим… я ее сейчас читаю… замечательная. Замечательно человек пишет.

Перфильев взял книгу в твердой, маслянисто-зеленой обложке с изображением длиннющего лимузина, из-за которого выглядывал человек в маске и с винтовкой; перелистал чернеющие газетные страницы.

– Свидетель всего этого безобразия – когда оно только еще началось.

– Какого безобразия?

– Ну это… разрушение Советского Союза. Слишком много свободы людям дали, вот что. Ни цензуры теперь, ничего! По телевизору такое можно увидеть, что просто… разврат один, словом. Свободолюбие, фривольности. «Полночная жара» – телесериал такой сейчас идет… Не видали ни разу?

Качая головой, Перфильев внимательно смотрел на Лукаева.

– Разврат и людей убивают – все… – Лукаев причмокнул; потом продолжал:

– У нее спрашивает, ну этот, детектив, ведущий следствие: «Как был одет мужчина, убегавший с места преступления». А она отвечает: «Не помню, я не очень разбираюсь в одежде. Обычно я рассматриваю мужчин, когда одежды на них уже нет».

– Кто «она»?

– Да я помню что ли? Баба какая-то!.. Вот что теперь проповедуют! Главное, что и фабула-то – чушь собачья. Какой-то частный сыщик… Стив Слейт его, кажется, зовут… раскрывает преступления на тропическом острове. Бегает с пистолетом возле берега моря! Такой бы фильм при советской власти никогда на телевизор не выпустили…

Лукаев выдержал паузу.

– Хотя, конечно, местечко там показано райское, нечего сказать. Сам бы хотел жить на таком острове, – он сделал глубокий, нарочитый вздох, – надеюсь, Илья меня свозит на курорт… опять. Он уже возил меня, я вам рассказывал?

– На Кипр?

– Да, на Кипр. Там очень жарко – мне понравилось. А еще я, знаете ли, мечтаю съездить в Голландию, чтобы посмотреть на тюльпаны, и в Чехию – там пиво отличное.

– Если я себя буду плохо чувствовать, ты никуда не поедешь! – донеслось из другой комнаты.

Лукаев тихонько выругался.

– Все сечет, только подумайте… Ну ты же оставалась здесь на неделю, когда я на Кипре был!

– Тогда у меня с давлением все нормально было.

– Ну… ты себя лучше почувствуешь! – Лукаев наклонился к Перфильеву и, подмигнув с озорством, чуть слышно прибавил:

– … на том свете. Надеюсь, откинется до сентября. Илья мне как раз в сентябре обещал поездку в Голландию. Давление у Оксаны ой-ой как скачет последнее время, – старик говорил уже почти шепотом, – я не даю ей лекарств, которые Илья накупил – не потому, что хочу приблизить этим ее конец, вы не подумайте, просто они очень дорогие, я их берегу. Достаточно и тонометра, который он ей купил. Японский, точнейший.

– Вы бы взяли свою жену с собой.

– Куда? В Голландию? – рука Лукаева с чашкой чая пораженно застыла в воздухе.

– Ну да… – Перфильев ответил это неуверенно, даже как-то боязно, словно опасался, что Лукаев сейчас вспылит, а то, еще того хуже, набросится на него.

И хотя этого не произошло, Лукаев ответил ворчливо и довольно нервно (сразу стало ясно, что подобное предложение он слышал ранее и от своего сына):

– Нечего ей там делать, ясно? Я как раз хотел съездить, чтобы отдохнуть от нее. Да и такие переезды только повредят ее состоянию.

Последовала пауза. Потом Лукаев произнес с энтузиазмом:

– Помните, я сказал, что эти пастеныши – я имею в виду соседские – отомстили мне за то, что я отсудил у них кусок земли? Кирилловские.

– Да-да.

– Вот об этом я и хотел рассказать. О замерах, которые я здесь проводил. Видите ли… – старик чуть наклонился, чтобы сделать из чашки пару глотков, и его лысина снова сверкнула; во время глотка кустистые брови напряглись, – я же совсем недавно поставил эту изгородь. Недели три назад. И прежде всего, чтобы никто больше не оттяпывал моей территории.

– А так делали?

– О-о-о!.. Еще как! В прошлом году Кирилловы совсем обнаглели – насажали на моем участке смородиновых кустов. Но я им за это сказал пару ласковых… Да, сказал, еще как сказал. Но они все не желали их выкорчевывать, вот я и решил, что с этого года приму меры… Ха, как точно это у меня с языка сорвалось – меры. Я знаете, что сделал? Специально купил большой сантиметр. Большой и очень точный. И очень современный. Чтобы вымерить длину участка. Кирилловы оттяпали у меня здоровенный кусок, и оставить это просто так я никак не мог – ну вы же понимаете меня?

– Прекрасно понимаю.

– И знаете, что выяснилось? – снова в голосе Лукаева послышались ворчливые нотки, – они украли у меня двадцать сантиметров. Представляете?

– Да уж…

– Я замерял со стороны дороги. Вот и пожалуйста – двадцать сантиметров. Целых двадцать! А посчитайте, сколько это будет в площади. Это же ужас какой-то!

– Да, и правда. Ужас.

– Мне, естественно, пришлось обратиться к председателю. Ну а извините, что еще прикажете мне делать? – Лукаев развел руками, словно оправдываясь на уже прозвучавшее осуждение, – если бы это было десять или пятнадцать сантиметров, я еще бы стерпел (вот здесь Лукаев был, конечно, неискренен), – но двадцать – нет, это перебор. Это слишком! Ну и я настоял председателю, чтобы он вызвал всех этих… ну как их… забыл… словом, чтобы узаконили…

– Бы не о юристах говорите?

– Ну да, вроде того. И все же, по-моему, это были не совсем юристы. Я в этих делах худо разбираюсь, но да ладно. Председатель вызвал, и они заставили выкорчевать и даже проследили за всем скрупулезно – я на этом настоял. Правда, они сначала тоже начали замерять, их было двое, парни, такие деловитые, основательные на вид… ну а потом выпрямляются и говорят: «Все верно, двадцати сантиметров не хватает». Ну а эта стерва, Дарья Кириллова, тоже уже вышла с участка и поджидала, что они скажут, и все только готовилась заорать по любому поводу. Вы же знаете, она такая… Еще говорит: «вы, Лукаев, решили, видно, начать новое лето со старой песни. Ну это уж верно – горбатого могила исправит». Стерва, одним словом, стерва. Ну а я на сей раз отвечать ей грубо не стал, сказал только, чтобы помолчала и следила получше за тем, что происходит, а то скажет потом, будто я что-то подстроил… Мы с ней, знаете ли, все время цапаемся. Но как только эти двое замерили и свое слово сказали, она сразу пыл поубавила, фыркнула презрительно и в дом. Ну и черт с ней! Главное, что кусты выкорчевала в следующие два дня – и все. Большего мне не надо.

Перфильев сказал, что теперь припоминает: он тоже слышал что-то об этой истории.

– Ну вот видите, – у Лукаева был такой кисло-довольный вид, что сторожу даже горло сдавило, – так вот, чем вся эта история кончилась. С замерами, я имею в виду… Я ведь и после них еще знаете как много понаслушался – подумать только! От братца Кирилловой, на сей раз уже, от братца. Вы ведь его знаете – такой, спивающийся потихоньку.

– Да. Знаю.

– Ну а потом я и решил этот забор поставить, чтобы больше у нас земли не крали и никаких споров не было. Илья денег дал, я нанял ребят. Они все за три дня сделали. Дело того стоило. А вы как считаете? – осведомился Лукаев у сторожа, словно старика действительно заботило его мнение.

– Да-да, стоило… Безусловно стоило.

– Ну а теперь вы видите, что творится. Опять началось – камнем в крышу засветили. Если не Кириллова с братцем, то теперь их пастеныши доводить будут. Ну я им знаете, что сделаю… Запихну их в эту банку с грибом – он как раз жаловался мне, что ему одной заваркой надоело питаться, – Лукаев подмигнул грозно; в глазах светилось озорство, – никто мне и слова за это не скажет – никто не поверит просто… разве кто-нибудь поверит, что два человека могут поместиться в двухлитровой банке?.. Ха-ха-ха… Ну а если серьезно, я просто не хочу опять с их родителями в полемику вступать – я лучше по-другому поступлю… ах, постойте, неужто один из них!

Перфильев невольно проследовал за взглядом Лукаева – а тот смотрел теперь в незанавешенное окно, через которое можно было видеть окна соседского дома. В одном из них в этот момент как раз и появился восьмилетний Максим Кириллов – в их сторону он поначалу не смотрел, а зачем-то вертел в руках ржавую жестянку «Nescafe», взятую им с подоконника, всю испещренную царапинами и гвоздяными дырочками, в одной из которых как раз таки и застряла «сотка», – да, поначалу мальчик не смотрел в их сторону, однако, видимо, некое ощущение постороннего присутствия все же заставило его в результате поднять глаза.

Тотчас же Лукаев постучал кулаком по стеклу и принялся внушительно грозить; его губы превратились в тонкую нитку с побелевшими от ярости впадинками с обеих сторон.

Максим удивленно пялился на Лукаева, – глаза мальчика превратились едва ли не в блюдца, – а потом произошло то, что и должно было произойти – он мигом опустил штору и скрылся из виду. (Жестянку он бросил на подоконник; несколько секунд она удерживалась, подпираемая гвоздем, но после все же не выдержала и бесшумно свалилась вниз).

– Вот пастеныш! – Лукаев сел, – Видели, да, как испугался?

– Да.

– Это точно они – у меня теперь в этом никаких сомнений нет.

– У вас вроде бы и раньше не было.

– Да… ну, я им покажу. Вчера было знаете сколько времени? Полвторого ночи – когда они кинули. Да-да, полвторого. Им уже недостаточно просто поколобродить – они же все с фонариками играются в прятки, в пугалки, слыхали об этом?

– Нет, не слыхал… – Перфильев старался изобразить на лице заинтересованность… как вдруг и правда заинтересовался, – в прятки, вы сказали? Они играют в прятки по ночам?

– Да-да… Ну а теперь им, видите ли, мало, решили вот еще, значит, что сотворить. Но я знаете, как разберусь с ними?..

Тут послышался стук во входную дверь.

– Ага, это, наверное, Любовь Алексеевна идет – она всегда в это время приходит…

От этого известия Перфильев едва сумел сохранить на лице непроницаемость; сам же про себя подумал, что «влип по полной», – уходить было поздно, да и Родионова, конечно, давно уже прознала, что он здесь. «Вероятно, придется еще часа два проторчать, не меньше…» – он вздохнул, всеми силами стараясь настроить себя на благодушный лад.

Эпизод 2. «Верхотура» (Рассказывает Максим Кириллов)

I

…Все дождевые бочки того лета в коричневой клинописи; дождевая вода обновляется в них только в тот день, когда мы не играли в «Море волнуется раз» или же, метая городки, разбили фигуру «Корабль» – интимная связь, которую дано истолковать только в ретроспективе себя.

…В просветы между неплотно сложенными кирпичами возле дома (там целая груда красных кирпичей, она в два раза больше меня по высоте) можно заезжать машинками, а если в какой-нибудь верхний просвет налить струйку воды, она обязательно, пройдя по случайным хитросплетениям-коридорчикам, выльется наружу, через какой-то другой, нижний просвет – но никогда нельзя предугадать, через какой именно.

…Рваная, колеблемая листва, деревьев в саду – она словно под чувствительнейшими лесками: стоит только повысить голос и на том самом месте, где был один-единственный лист, тотчас рождается три новых…

– Макс, ты не уснул там?.. Ворон считаешь?

– Эй, Мишка! Лукаев все знает!

– Чего?.. Чего ты говоришь?

Мой брат сидел в другой комнате, возле самого окна, на полу, и копался в небольшом продолговатом тазике бежевого цвета, доверху наполненном гвоздями, подшипниками и исцарапанными часовыми циферблатами. Форточка была открыта, и раздуваемые от ветра занавески то и дело поддевали его подбородок.

– Лукаев! Он все знает!

Мишка вытаращил на меня глаза, но прежде, чем успел что-то сказать, я услышал звон кофейной жестянки, упавшей на пол, под опущенной шторой, – той самой истыканной жестянки, которую я совсем недавно вертел в руках, а затем от неожиданности бросил на подоконник.

– О чем?

– О вчерашнем! Ты что, не понял? – двинувшись к нему, я чуть было не споткнулся о картонный ящик со старым бельем, который стоял посреди комнаты, но все же вовремя успел застыть.

– Тс-с-с… говори тише. Или ты хочешь, чтобы наши услышали?..

– Нет… – я все продолжал глядеть на него в страхе и изумлении.

Мишка перешел почти на шепот; рука его сжимала циферблат от наручных часов – сильнее, сильнее, очень сильно, – подушечки пальцев покраснели от напряжения; я понял – он взволнован не меньше моего, но… о Боже, какое же у него самообладание!

– Ладно, ладно… что случилось? Кого ты там увидел? Лукаева?

– Да. Он погрозил мне кулаком!

– Тише… я же сказал тебе не кричать… где он? На улице?

– Нет, в доме… по стеклу постучал… – готовый уже расплакаться, я покраснел – у меня было так тесно в груди, что я едва мог дышать.

– Ах, в доме, говоришь? Ну тогда ничего! – на лице Мишки появился характерный прищур; какие только эмоциональные оттенки не были перемешаны в этом прищуре, который и до и после мне доводилось видеть еще сотни раз! – озорная насмешка, даже издевка и грусть, оперный трагизм; шутовская мина – в особенности возле растянутых губ – и «маска драмы» (как в той серии «Полночной жары» – «Midnight heat» – когда главному герою, сыщику Стиву Слейту, расследующему убийство в «Тропическом театре», приходится перевоплотиться в арлекина, чтобы разгадать, как именно было совершено преступление, – кто это сделал, сыщик уже знает, однако у его подозреваемого пока что стопроцентное алиби) – «маска драмы» у бровей, изогнутых молниеносным напряжением…

– Значит, он нас боится… боитца… хе-хе…

Сколько бы я не был расстроен, а все равно не сумел сдержать улыбки, хотя на сей раз и вымученной; еще бы, вчера я втихую запустил булыжником по соседскому дому и не думал, что меня могут уличить – но не тут-то было!

– Боится?.. Ерунда, не может этого быть!

– Ну тогда, раз он в доме, значит, покойника оживляет! Снова… Он так соскучился по своему моргу, что решил устроить его у себя дома. А что там с его головой, а? Ты видел лысину Лукаева? Она у него вся исцарапана. И знаешь, почему? Он когда вставал вверх ногами… ну из-за того, что приезжал на лифте не на тот этаж в своем доме-то в Москве – вот тогда и исцарапал.

Тут я уже, разумеется, не имел никаких сил совладать с собой и взвизгнул от хохота. У меня даже слезы потекли по щекам.

– Исцара-а-апал… исцара-а-апал… – все повторял Мишка нараспев.

– Ну что, ты собираешься? – осведомился у него вдруг не пойми откуда взявшийся дядя Вадик.

Смех у меня моментально иссяк; я снова чувствовал испуг и настороженность.

Как всегда дядя Вадик делал вид, что меня будто бы вообще не существует, – обращался он исключительно к своему любимому сыну, которым очень гордился; мне, впрочем, было все равно, только бы побыстрей дядя снова скрылся из виду и у него не возникла бы потребность, больно потрепав меня за ухо, выместить какую-нибудь свою досаду.

– Да, сегодня последний день.

– Ага, так все уже готово?

– Почти. Осталось пару досточек прибить.

– А покрышка пригодилась?

– Да, я ее на один из столбов привесил и сверху доской забил.

– Надо бы поглядеть, что у вас там делается.

– Ого, ты будешь изумлен, когда увидишь, что мы с Максом смастерили! Целый дом!

– Дерзай…

– Эта «верхотура» будет символом всего поселка! – от предвкушения Мишка воздел руки к потолку, – хе-хе!.. Приходи вечером посмотреть. Придешь, обещаешь?

– Приду, приду. Если занят не буду. А если буду – тоже приду, – дядя Вадик подмигнул.

– Только еще надо не забыть номер к ней присобачить. Номер нашего дома, я имею в виду. Макс, ты так и не нашел его?

– Нет, пойду искать.

Я испытал невыразимое облегчение от того, что Мишка обеспечил меня предлогом как можно быстрее смыться, – сделав это, впрочем, ненамеренно; он был настоящий молодец, колоссальный брательник!

II

Найти табличку с номером участка оказалось, однако, не такой простой задачей, – насколько же в самый первый момент оказались далеки мои поиски от ее настоящего местонахождения – это был вовсе не подоконник, на котором я не обнаружил тогда ничего, кроме этой изрешеченной, как из пулемета кофейной банки. Более того, это была не только не та самая комната, но даже и не первый этаж: железную табличку с номером 27 и фамилией внизу: «Левин И. В.» – что соответствовало фамилии и инициалам моего деда, – я обнаружил, забравшись наверх – и то мне еще повезло, что я додумался заглянуть под старую телогрейку, лежавшую на полу в качестве коврика, дыры на которой были столь многочисленны и разнообразны, что таким количеством нанесенных «ран» не могла бы похвастаться ни одна колючая проволока.

Теперь, я думаю, пришло время рассказать, что такое была эта «верхотура», к которой мы с братом отправились по окончании моих поисков.

На самом деле это название – «верхотура» – которое благополучно прижилось, не имело первоначально никакой другой эмоции, помимо презрительного негодования, и исходило оно от моей матери: к подавляющему числу Мишкиных затей она относилась весьма скептически. Ну а на сей раз это переросло едва ли не во враждебность: Мишке, охотнику до всякого рода «безумных затей», «взбрело вдруг в голову что-нибудь соорудить, построить», – именно что-нибудь, а не что-то конкретное. Разумеется, я нисколько не перечил своему брату – напротив, загорелся желанием «что-нибудь построить» в пример ему и не меньше его, и во всем ему помогал.

Поскольку дядя Вадик по природе своей был человеком чрезвычайно хозяйственным, он в мгновение ока снабдил сына всевозможными материалами и молотком и целиком и полностью предоставил Мишку его «инженерному гению». В то же время дядя вполне осознавал полусерьезность всей этой затеи, ибо он и словом не обмолвился о том, чтобы его сын взялся помогать ему в воздвижении парника – оно тогда неслось на всех парах.

Моя мать, напротив, отреагировала на это вполне серьезно.

– Если он хочет строить, так пусть помогает тебе, – сказала она как-то дяде Вадику. Они стояли возле дома, на улице. Тон матери при этом был настоятельным.

– Чем он мне там может помочь? Только испортить. А хочет что построить – пускай, побалуется. Сам и без ущерба. Пусть. Он и хочет – сам – потому как и вдохновился на это дело моим парником… пусть, пусть поколотит, поразвлекается.

– Не знаю, что это может быть за развлечение. Так, пустота, – фыркнула мать; повернулась и направилась в дом.

Позже она не раз старалась завести тот же самый разговор и с Мишкой, однако дядя Вадик, лучше, конечно, знавший своего отпрыска, не ошибся: тот всячески уклонялся от помощи в «серьезном строительстве», – так это именовала моя мать, – сам же Мишка гораздо более полезным считал построить «символ всего нашего поселка».

– Но это будет не общественная собственность, а наша, «собственность компании со второго пролета». Мы же здесь бал правим, точно, Макс?.. – он подмигнул мне, – и в знак этого повесим на «верхотуру» номер нашего участка… тетя Даша, дадите нам номер?

– Не дам, – отвечала ему моя мать, – нечего вам пустотой всякой заниматься.

Я, разумеется, тотчас же принимался ныть и упрашивать ее.

– Ничего, ничего, все нам дадут, все дадут… – шептал мне позже Мишка; на ухо, – мы приколотим номер на «верхотуру», а все только будут ходить мимо и всплескивать руками от восхищения.

Однако планам моего брата суждено было осуществиться только наполовину – мать категорически запретила строить «верхотуру» возле дома, так что пришлось выбирать место аж за пределами поселка, рядом с лесом

В первый день мы, выполов траву и очистив от нее подходящее место, вырыли по углам четыре внушительных углубления и забили в них сплошь изъеденные муравьями старые бревна.

– Это фундамент. Фундамент – самое главное, и это мы сделали. Все, что дальше осталось, – оно значительно проще. Значительно, – взяв тонкую палочку и покручивая ею перед лицом, со своей улыбкой-прищуром Мишка бегал между столбов, точно паук – вокруг сотканной паутины; его, похоже, забирал редкостный экстаз.

Действительно Мишка оказался прав: нам понадобилось еще всего-навсего два дня, чтобы достроить его гениальное творение, – я таскал с нашего участка гвозди и старые балки, даже толь, каждый раз выпрашивая это у матери едва ли не по десять минут, – и то удача мне, в конце концов, улыбалась лишь по той причине, что в наши пререкания вмешивался дядя Вадик, – так что и правда «верхотура» получилась весьма ценным произведением искусства – во всяком случае, ценным с точки зрения тех усилий, которых стоила мне добыча материалов.

Что в результате она представляла собой? Грубо говоря, куб, стоящий на четырех бревнах, каркасный, безо всяких стен, но зато с небольшим козырьком наверху, «чтобы тому, кто залезет на „верхотуру“, солнце не слепило глаза, и он не свалился бы вниз», – так пошутил Мишка.

Однако на этом мытарства не кончились – мой брательник решил, что ее надо обязательно покрасить, и притом непременно в рыжий цвет – как раз под цвет нашего автомобиля.

– Можно будет устроить в ней штаб. Что скажешь?

– Отлично! Штаб! – подхватил я в восторге.

– Сядем на балки, здесь всем места хватит… а вообще говоря, это строительство меня кое-чему научило.

– Ты о чем?

– Ну как же? Разве ты не видишь мои сбитые ногти? Если я захочу теперь снова разыграть свою смерть, я достану из-под них кровь и измажу ею себе рубашку. Вот так-то! Хе-хе… Кто-то скажет, что это не слишком эффективно, но все же не так банально, как если бы я взялся использовать для этого дела остатки рыжей краски…

Будучи уже на крыльце, мы с Мишкой, как часто у нас бывало перед каким-либо предстоящим мероприятием, завязали спор – я предлагал ему отправиться к «верхотуре» на велосипедах, а он наотрез отказывался.

– Ты что, не помнишь, что вчера произошло?

– Ты о…

– Да, именно. Я о «Море волнуется раз», когда я изображал фигуру незадачливого механика. Мой велик проехался мне колесом по ноге, а значит, стоит только мне сесть на него, мы сразу с ним поссоримся, и он скинет меня вниз.

– Ну ты же не можешь знать этого точно, а? – я повернул козырек кепки на затылок (чтобы никому из моих неприятелей не захотелось «выключить свет»), – а затем расстегнул рубашку, уже в который раз, машинально, – Стив Слейт из «Midnight heat», которому я старался подражать, всегда ходил с расстегнутой; посмотрел вниз: наличие брюк окончательно убедило меня в том, что я чрезвычайно похож на него. Ведь когда Стив расследует очередное преступление (а не валяется на пляже в праздном созерцании моря), – он всегда надевает брюки. (Конечно, никакого подобного акцента в фильме «Midnight heat» не было сделано и в помине – это было мое собственное и неверное тогдашнее наблюдение). Надеюсь, матери нет поблизости? Она, конечно, тотчас заставила бы меня надеть шорты – для загара; загар был еще одной точкой ее нажима – на сей раз, на меня индивидуально.

– Вот в том-то все и дело: я точно это знаю.

– Откуда ты можешь знать?

– Знаю и все!

Мишка иногда спорил очень нервно, делая резкие кивки своей кудрявой шевелюрой, и если речь шла о мелочах, эти кивки иногда становились еще быстрее, еще жестче; на сей же раз, изо рта его даже брызнула слюна. (Впрочем, такие эмоциональные всплески случались у него только при общении с родственниками).

– Сегодня вечером я помирюсь с ним – вот тогда и наездимся, и даже к «верхотуре» поедем в следующий раз на великах. А пока – нет уж, не обессудь.

В другой бы раз спор на этом и кончился, но сегодня был особенный случай. Я еще некоторое время не отступал.

– Послушай, Миш, Лукаев… вдруг мы выйдем на пролет, и он возьмется ловить нас. Ты же знаешь, у него… фиу… – я покрутил указательным пальцем у виска, – на великах мы запросто угоним.

– Да не волнуйся… – на секунду-другую Мишка все же запнулся, – ничего он не сделает нам – будь спок. Щас, смотри-ка он пойдет за нами гоняться!

– Мишка!

– Ну что?

– А если все ж таки пойдет?

– Тогда будем вести себя невозмутимо – мы ничего не знаем. По дому его кинули? Пусть попробует, докажет.

В те годы я не умел еще так без зазрения совести лгать и изворачиваться, да и какие Лукаеву доказательства – он просто навешает и все, – выходит, мне оставалась одна только перспектива – постоянного страха быть пойманным. Стоит ли говорить, что она меня несильно воодушевляла (строго, если бы мы и сейчас «вооружились» великами, это тоже ничего не решало) – Лукаев мог подкрасться и застать врасплох в любой момент. Я подумал, что «лето безнадежно испорчено» и что «мне только и светит трусливая беготня от оплеух», и от подобных мыслей даже благоговейное ожидание очередной серии приключений частного сыщика и дамского угодника Стива Слейта безнадежно померкло.

«Я похож на бесстрашного сыщика? Какое там!»

С участка я выходил с низко опущенной головой.

– Как только выйдем на дорогу, иди вперед и никуда не оглядывайся – и вот увидишь, никто к нам не привяжется, – тихонько науськивал меня Мишка, – ну вот что ты раскис, можешь объяснить мне, а?..

– Ничего, – буркнул я в ответ.

– Ну как это ничего, я же вижу, что раскис. Ну скажи, кто тебя просил кидать вчера по лукаевскому дому?

Я поднял голову.

– Ты же сам разрешил мне это сделать!

– Разрешить-то я разрешил, но идея-то твоя была.

Я не верил собственным ушам! Мишка сваливал на меня целиком и полностью то, что мы делали вместе, – пускай «делали» только и с идейной точки зрения, потому как по лукаевскому дому и правда кидал я один, – но все же и в этом случае Мишке следовало поддержать меня теперь. С другой стороны, я и впрямь очень долго уговаривал брата, и когда услышал в результате: «Ладно, кидай, если хочешь, только смотри, шума лишнего не наделай! И вот еще что, помни: если у нас будут неприятности, виноват будешь ты, а я в этом не участвовал», – будучи твердо уверен, что Мишка говорит это не всерьез, а просто хочет испробовать последнее средство остановить меня, я взял булыжник.

(Мы сидели на своем участке, в кустах, возле лукаевской ограды; я едва видел вожделенную крышу, – свет луны, испещренной еловыми верхушками ближнего леса и напоминавшей разбитую скорлупу, еще нарождался – но все же не попасть по крыше оказалось бы трудно – мы были совсем близко)…

Мишка, похоже, и впрямь совершенно не боялся Лукаева. Все то время, пока мы шли к главной дороге, даже тихо насвистывал, забавно и воодушевленно, – и пару раз со скользящей улыбкой обернулся, чтобы поглядеть в сторону его участка, – я же смотрел в основном перед собой, ссутулившись и чувствуя, как кровь прильнула к лицу, – даже глаза затянуло алой поволокой; старался ступать как можно быстрее. Все-таки я был самым настоящим трусом!

– Ну что, приободрился теперь? – спросил Мишка, когда мы свернули на главную дорогу.

Я и впрямь чувствовал свободу (такую изменчивую и ускользающую!), но мне, конечно, стыдно было ответить ему «да». Кроме того, я так все еще и пребывал под впечатлением его «разрешить-то я разрешил, но идея-то твоя была».

– Я же говорил, что мы на него не натолкнемся… Ну скажи, обиделся на меня что ли? А знаешь, я снова видел Стива Слейта!

– Где?!

– И не просто видел, а даже разговаривал с ним, – как ни в чем не бывало объявил Мишка.

– Где? Когда?!

– Вчера вечером, когда наверху сидел и носки стирал.

– То есть… – я был совершенно сбит с толку, – после того, как я вниз спустился?

– Да. Мать посадила тебя Зощенко читать, а ты сбежал, не послушался, вот и пропустил появление Стива.

– Быть такого не может!

– Макс, вспомни… вспомни, что было перед тем, как ты ушел.

– Когда я пошел на улицу, а вы вдруг принялись стучать в окно «Стив Слейт! Стив Слейт пришел, беги скорее домой, он тебя зовет!»?

– Нет-нет. Уже после того, как ты поспал. Ты поднялся на второй этаж, а я сидел возле таза; ты подошел к окну и принялся поселок разглядывать; и еще все говорил, что мы, видно, тебе наврали, сказав, что Стив ушел, пока ты в дом прибежал, но обещал обязательно вернуться, если ты будешь слушаться и уляжешься спать.

– A-а!.. Ты вдруг окликнул меня и сказал, что Стив появился на лестнице!

– Да. Его голова в перилину упиралась. Но он только промелькнул – на тебя посмотреть хотел – а потом сразу и исчез; а я сказал, что он обязательно появится снова, если ты будешь книжку Зощенко читать, как тебе мама велела. Появится, чтобы с тобой познакомиться.

– Ну да, помню, конечно, помню. Но что дальше-то было, когда я не захотел читать? – я сгорал от любопытства.

– А вот что: ты вниз побежал, а Стив как раз и появился и разговаривал со мной. Облокотился на перилину и разговаривал… а впрочем, еще прежде, чем начать, он попросил меня сбегать вниз и принести смородиновое варенье, разведенное в воде, – именно как твоя мама делает.

– Эту отраву, которую она мне все время пихает? Не верю!

– Отраву, говоришь? – Мишка прищурился, – а Стив мне наоборот сказал: «Вкуснейший продукт! У нас на тропическом острове никакого варенья нет, только коктейли бесполезные, так я думаю, пусть хоть здесь меня им попотчуют. В нем так много витаминов! А то, что его Максим не пьет, это зря, зря…»

– Не верю! – снова произнес я, еще более настойчиво, чем прежде.

– Ну и не верь, если не хочешь. Я тогда тебе больше ничего не расскажу, а ведь это было только самое начало.

– Нет, расскажи!

– Нет. Раз ты не веришь…

– Я верю. Расскажи!

– Ну хорошо! Но только при условии, что ты меня больше ни разу не перебьешь. Даешь слово?

– Даю!

– Ну смотри. Если перебьешь, тогда сразу прекращаю, и больше ничего уже не узнаешь…

В этот самый момент мы как раз прошли через калитку, которая была слева от железных подъездных ворот, немного покосившихся (чтобы запереть их на висячий замок, приходилось вешать его на трос из волоконной стали – створы слишком далеко находились друг от друга, н иначе их никак нельзя было удержать), – сразу после чего свернули на узенькую тропинку: по ней можно было попасть либо на пруд, либо перейти по деревянному мосту к лесу.

Прежде чем рассказать то, что я услышал в следующие десять минут от своего двоюродного брата, мне, конечно, придется сделать пару пояснений. Я не только был влюблен в сериал «Midnight heat», но и сам хотел переселиться на тропический остров, на котором происходило все действие фильма; стать частью фильма и познакомиться со своим кумиром, сыщиком Стивом Слейтом; а заодно стать им самим и вести расследования. Вот так, все вместе. Мишка, разумеется, сразу же просек мое желание и, несколько его реконструировав, – в том смысле, что «не ты к своему кумиру, а он к тебе приехал», – потчевал меня самыми невероятными историями.

– Итак… как ты считаешь, для чего же Стив все-таки появился здесь? Ты, наверное, как всегда убежден – «познакомиться с самим мной, своим ярым и беззаветным поклонником, – Мишка саркастически выпятил грудь, – с самим Максимом Кирилловым».

– Прекрати! Ничего я такого не думаю!.. – вскричал я, к своему удивлению, гораздо более резко, чем, пожалуй, следовало бы, хотя я и впрямь терпеть не мог, когда Мишка принимался дразнить меня.

«Что все-таки происходит? Правду он говорит или нет?..»

– Ну ладно, ладно… я просто хотел сказать тебе, что у Стива, разумеется, есть тут и еще дела. И знаешь, какие? Подумай! Вспомни, он вроде бы никогда не появлялся, когда вокруг все тихо и нет никаких преступлений…

Совершенно завороженным взглядом я уставился на Мишку; я даже встал на месте от удивления, а пальцы моей руки прилипли к промасленному деревянному забору.

– Ты не о…

– Да-да, именно об этом, об этом именно я и говорю, – произнес Мишка нараспев, – он собирается поймать грабителей, которые шустрят в нашем поселке. А вернее не так: он не собирается, но давно уже ведет расследование. Аж две недели… ну чего ты остановился, пойдем… ты идешь?..

– Да, да… иду… конечно, иду… – забормотал я в крайнем изумлении и принялся вприпрыжку нагонять своего брата, – послушай, а как… как продвигается расследование? Стив пришел уже к каким-нибудь… э-э…

– Ты имеешь в виду выводы, заключения?..

– Да. Вот именно, заключения. Он выслеживает этих ребят, да? А кто его нанял-то? Неужели ж председатель?

– Расскажу все ровно так, как он сам мне рассказал. Во-первых, никто его не нанимал, он сам прилетел со своего острова на самолете, в Россию.

– Сам? Без найма?

– Да. Тебе это, конечно, странным кажется, потому что, мол, частные детективы нигде просто так, без вызова не появляются, но это, поверь мне, не что иное, как общественный стереотип. Но общественный – это не значит полученный от общества. Это, пожалуй, значит, закоренелый и очень вредный; и что самое удивительное истоком этого стереотипа служил как раз таки твои замечательный фильм, который ты так любишь – там-то Слейта всегда кто-нибудь нанимает на работу… Пойми, я не хочу сказать ничего плохого про «Midnight heat». Понимаешь меня, да?

Я кивнул. Мишка продолжал:

– Итак, на сей раз Стив Слейт появился сам, по собственному желанию.

– Но как он узнал о том, что творится в нашем поселке?

– Как он узнал? Ну… э-э… то есть как это, неужели ты и сам не догадываешься? Разумеется, он все прекрасно видит с экрана телевизора! Стив понял уже, что дела здесь творятся серьезные и что председатель – он видел председателя, потому что тот тоже пару раз включал в своем доме третий канал, когда по нему шел сериал – нисколечки не способен распутать это дело.

– А сторож-то, дядя Сережа… Стив и его знает?

– Нет, дядю Сережу он не знает. Но если бы даже и знал, то тот был бы ему Уотсоном. Дядя Сережа, конечно, человек толковый – спору нет – и относимся мы с тобой к нему очень хорошо, но ведь ты понимаешь, что в сравнении со Стивом…

– Конечно, конечно, понимаю! – усиленно закивал я головой.

– В сравнении со Стивом Слейтом дядя Сережа вот именно что доктор Уотсон – это я очень точно сравнил. Ну а раз так, то Стив и решил применить в этом деле прием Шерлока Холмса из «Собаки Баскервилей». Помнишь, конечно? Я читал ведь тебе… Когда Холмс приезжает на болота тайно, дабы провести собственную, беспристрастную оценку. Как наблюдатель.

– Все ясно! Но скажи, скажи, ведь Стив Слейт лучше всех и он лучше, чем Шерлок Холмс?

– Да, конечно. Еще бы! Кто бы сомневался…

Мой брат состроил важную мину. Как я любил его в этот момент!

– Итак… он скрывается ото всех и от тебя в частности еще и по той причине, что должен сохранить свое расследование в полной тайне. Но все же его поклонники очень дороги его сердцу, так что он все же не выдержал и решил обозначить тебе как-то свое присутствие.

У меня слезы навернулись на глаза от любви и восхищения. Но я быстро спохватился, потому что, благоразумно смотря в будущее, понимал – если мне не будет удаваться удержать в себе эмоции, то я никак не сумею скрыть то, что мне известно о пребывании Стива от дачного населения. А здесь были люди, которые любили почесать языком.

– Более того, Стив решил поделиться рассказом о событиях, непосредственно связанных с его расследованием. Он уже один раз натолкнулся на нашего грабителя, взял его с поличным…

– Не может быть!

– Может, еще как может… но все же в результате это была не слишком удачная попытка преследования – грабитель каким-то чудом сумел ускользнуть. Как же Стив его вычислил, и где произошла их схватка? Все на самом-то деле предельно просто, однако, пожалуй, слишком, слишком просто, чтобы до этого сумел додуматься дядя Сережа…

И Мишка приступил к рассказу; вот его содержание:

«На первый день после своего прибытия Стив залез на ту самую ель, которая растет возле нашего картофельного участка на горке… ты же помнишь, как я залезал на ель, и еще говорил тебе потом, как отлично виден оттуда каждый домик, каждая деталька нашего поселка, а ты, стоя в это же время внизу, приметил вдруг, что у меня подошва кеда треснула… помнишь?.. Так вот Стив залез на эту ель – у него, между прочим, тоже ботинок после этого треснул – залез и принялся изучать поселок. „Здесь все просто как на карте! – пробормотал он почти в восхищении, – теперь остается только выбрать тот самый дом, который должны взломать следующим числом… То, что грабитель объявится, – нет, в этом нет никаких сомнений, ибо как же ему не объявиться, если я приехал сюда именно для того, чтобы он объявился. Но где, где этот дом, в который он захочет влезть? Конечно, хозяина не должно быть. И еще… пожалуй, было бы удобней, если бы там ставни поднимались, тогда я смог бы изловить грабителя следующим образом: только он полезет в окно, я раз, хопа, и опущу ставень и прижму негодяя, по хребту ему рамой садану – только и будет, что ногами сучить, как таракан. Ну, я его потом из окна выну, врежу пару раз по морде и наручники надену. Но где же в поселке дом со ставнями? Какой из них? Тот, на третьем пролете, в котором пьяница Олег жил с овчаркой? Нет, отсюда все-таки не получается разглядеть со ставнями его дом или без, надо поближе подойти и все обсмотреть. И чтобы такие окна со ставнями обязательно на первом этаже располагались, иначе как я за грабителем – на второй этаж что ли полезу и там его прижму? Нет, не выйдет, у меня же и лестницы нет…“ Так рассуждал великий сыщик, а следующей же ночью отправился проверять ставни. „Есть! На первом этаже – мне повезло; значит, все – самое подходящее место, чтобы я прижал здесь грабителя… так-так, а это что такое? – Стив наклонился к кусту шиповника. (Сыщик стоял возле самого окна, на железяке, которую можно было принять за решетчатую калиточную дверь, но при более детальном рассмотрении выяснялось, что это спинка от больничной койки – Олег, хозяин участка, как-то целый год проработал в больнице, поваром, и спинка была неединственным его „приобретением“ за тот год, – это лоскут… неужели здесь кто-то уже побывал и повысматривал? А почему, собственно, и нет? Они же узнали об этом месте ровно в тот самый момент, когда я сам выбрал его). – Ага!.. – воскликнул Стив, – похоже, это лоскут от пиджака… как же так? Откуда здесь мог появиться… О боже! Неужели и он в этом участвует?! Хадсон, за которым я гоняюсь из серии в серию! Только он способен объявиться в таком – даже в таком! – месте при полном параде, в цивильном костюме! А что, почему бы этим парням не работать на него? Такая ли уж это бредовая идея? Я и сам этого хотел, подсознательно, разве нет? И вот, пожалуйста, исполнилось…“ Стив сорвал с куста лоскут и подумал, что стоило бы отправить его на экспертизу лейтенанту Кордобе, на остров. „Послужит отличной уликой“.

Итак, дом был выбран, и Стив приступил к неусыпному за ним наблюдению. На самом-то деле он, конечно, понимал, что грабитель появится ровно в тот самый момент, когда он сам – Стив – этого захочет, но это ведь, согласись, Макс, никак не должно было повлиять на привычный ход расследования, ибо как же можно поймать грабителя без слежки? Так что, по крайней мере, два дня, не меньше, Стиву следовало забираться на ель и наблюдать за пустующим домом Олега – за эти два дня он так намучался бедняга: насобирал по девять трещин на каждой из подошв!

„Ну все, с меня хватит, я слишком устал уже, – сказал себе Стив на третий день, – я выполнил то, что необходимо было… Сколько трещин на подошвах! А как насчет ссадин, которые я получил от непрестанных лазаний по ели? Мне даже мою разноцветную рубашку пришлось снять, чтобы дыр в ней не наделать… да, я все выполнил и сегодня ночью мои старания наконец-таки увенчаются успехом: грабитель должен объявиться, просто обязан. И он объявится…“

– Ты, Макс, думаешь, наверное, что Стив полностью контролировал ситуацию? – спросил меня Мишка, прервав рассказ.

– Видимо, нет, раз ты задал этот вопрос, – сказал я.

– Соображаешь. И правда, нет.

– Но грабитель-то объявился?

Мишка продолжал:

„Объявиться-то он объявился да закончилась их схватка ровно так, как заканчивается она в середине каждой серии „Midnight heat“. Стив преследует негодяя, как правило, пособника Хадсона, – к примеру тот улепетывает на катере, а сыщик, схватившись за трос, болтается сзади – пщ-щ-щ-щ-х-х-х-хэ… так много брызг, что его расстегнутая разноцветная рубашка уже промокла до нитки – потому-то, отяжелев, и держится еще на теле… Вздыбливающаяся вода сияет всеми оттенками радуги, помнишь, Макс? Стив подбирается к катеру, но когда уже он, кажется, готов уцепиться за борт (преступник за рулем паникует и, то и дело бросая взгляды назад, выжимает скорость под двести: педаль газа сейчас отломится; разделительные буи сыплются на катер каждые пять секунд – едва удается от них уворачиваться), – трос не выдерживает и обрывается; от невероятной скорости Стив даже делает в воде двукратное сальто – как колесо в водяной мельнице – и остается ни с чем. Да, что делать, это только середина фильма…

Ну а на сей раз произошло вот что.

Было ровно два часа тридцать семь минут, когда Стив снова появился на Олеговом участке. Грабитель пришел чуть раньше и, открыв то самое окно на первом этаже, перегнувшись через раму и включив маленький фонарик, с восхищением изучал теперь внутреннее убранство дома, (это восхищение, правда, скрывалось за маской из чулка): там и правда было что взять, – да, Олег в свое время натаскал из больницы много всякого добра и кое-что просто не сумел пропить: капельницы и медицинские инструменты… но у грабителя-то, конечно, было побольше каналов для сбыта, так что он очень обрадовался своей находке.

Стив подкрался сзади и со словами „вы арестованы. Все, что вы скажете, может быть использовано против вас в суде“ опустил ставню, ударив молодчика по спине. Тот так перепугался, что закричал и принялся сучить ногами, как таракан, – и это инстинктивное проворство его и спасло: Стив уже навалился на него и схватил за одежду, когда вдруг получил слепой, но мощный пинок в грудь, от которого сыщик попятился и свалился в корыто с водой…“

– Там не было корыта, кажется, – сказал я.

– С чего ты взял?

– Ты говорил только про куст шиповника.

– Я просто не упомянул про корыто, и все… Ну а если его даже там и не было, значит, режиссер успел поставить… э-э… ладно, неважно. Так вот…

Мишка продолжил говорить, но я перестал его слушать – сам того не желая, я представил вдруг, что почувствовал Стив, как только его голова погрузилась в чуть вязкую, прогорклую тиной воду; если сохраняешь неподвижность в течение долгих дней, все менее, должно быть, готов к тому, что некто в один момент подведет твое состояние к необратимому разрушению, а значит, теряешь те самые свойства, которыми встречает человека обыкновенная, проточная вода: сплоченные капельки жидкости, забирающиеся в ноздри так глубоко, что кажется, будто их источник находится внутри тебя самого, и словно старающиеся промыть каждый коридорчик твоей головы – чуть подсолено и затрудняя дыхание бродящими, мокрыми, эластичными трубочками, как лимфа в узлах, – лимфа, литься, литр, дистиллят… ощущаешь подсознательно, что это не просто слова-результаты человеческой условности, но эта буква – л» – нечто содержащееся изначально во всплесках водной текучести: л-л-л, ли, ля, л-л-л… – первородная жидкая основа, выбулькивающая на плоской прозрачной поверхности…

В стоячей воде ощущения, конечно, иные: буква «л» в ней с налетом песка и тины, а текучесть – осырившаяся торфяная стена, встающая перед твоими ноздрями… Спящая вода теряет всякий энтузиазм к тому, чтобы утопить и берется за тебя будто бы через силу…

Погружение Стива мне представлялось как на замедленном повторе. Он подумал о букве «л», безусловно, – на долю секунды, и обязательно эта буква явилась в его мозг прогорклым паникующим импульсом.

Удушливая осырившаяся стена.

Звезды на небе помутнели и покрылись сизой плеврой.

Тонкими влажными струйками промываешь слезящиеся глаза – стены воды давят тебе на глаза, заставляя их слезиться.

Выдох. Пузырящийся рот исторгает ленивый ураган воздуха, и мелкие внутренние пузырьки его растворяются в звездной плевре.

Выдох… Напряженные скулы и кадык – агония – припухлые зеленые прожилки на теле утопленника…

Но Стив, конечно, не утонул.

– …выбежал на дорогу, а его уже и след простыл… Эй, Макс, ты слушаешь меня?

– Что?

– А твоя мать права – ты и правда умеешь куда-то улетать.

– Что? – повторил я.

– Я спрашиваю, о чем задумался? Тебе неинтересно?

– Очень, очень интересно, я просто… – я замотал головой, как делает человек, не желающий более оставаться наедине со своим сном.

– Все ясно, я же говорю – ты улетел… бывает, – Мишка рассмеялся; приобнял меня, – итак, вор убежал.

– Кажется, поговаривали, что дома грабят несколько человек. Ошиблись, выходит?

– Возможно, и нет. Просто в этот раз был один человек, – Мишка, хитро прищурившись, принялся жать перед лицом пальцы обеих рук – словно бумажку комкал, – остальные были заняты и не смогли составить ему компанию.

Интересно, почувствовал ли Мишка, что я все ж таки немного усомнился в правдивости рассказанной истории?

– Значит, Стив рассказывал это, сидя на периллине, на нашем втором этаже.

– Точно.

– А потом что? Ушел?

– Да, ушел.

– А в чем он был одет?

– Ну как же… в разноцветную рубашку. Он ее распахнул как всегда.

– Нет, я имею в виду штаны. На нем штаны были?

– Ах вот ты про что!..

Мишка прекрасно знал, как я не любил ходить на даче в шортах, – только в штанах (как я уже упоминал, все это вызывало у моей матери жесткое неприятие: она то и дело заставляла меня «подчиниться загару» и «одеться по погоде»). Так что если бы Мишка ответил сейчас, что «Стив сидел на периллине в шортах», – это означало бы, что вся его история чистейшее вранье, главная цель которого, так сказать, «взять меня под контроль» и заставить подчиняться. (Вот как оказывается! Он на стороне моей матери!)

– Да, конечно, штаны. В чем же еще он мог появиться? Он же не на пляже!

Я вздохнул от облегчения.

– А почему Стив не смог предугадать своей неудачи – если он сам выбрал дом? – осведомился я слегка изменившимся голосом.

– Того, что ему не удастся поймать вора?

– Да.

– Ну понимаешь… возможности человека ограничены, братец, – тон Мишки сделался едва ли не наставительным, – кроме того, многие актеры находятся в постоянном противоречии со своими постановщиками – как знать, может быть, и это сыграло свою роль.

Я ничего не понял, но мне, пожалуй, что было и все равно – Стив в поселке и занимается новым расследованием, на сей раз преступлений, с которыми косвенно так или иначе связан каждый из нас, – и этого мне вполне было достаточно.

Стоит ли говорить, что в следующие пять минут я, желая посмаковать подробности, назадавал Мишке столько вопросов, что если записать их здесь все, опус, конечно, растянется на многие тома – вот так умел я тараторить. Больше всего мне хотелось, конечно, послушать всю эту историю заново и отчасти мне удалось этого добиться – мой брат, отвечая на вопросы, повторил почти все фрагменты.

Мы уже миновали мостик, ведший на пруд, а вскоре и поселковое ограждение; между ограждением и лесом была небольшая – метров двадцать в ширину – травяная полоса, через всю длину которой проходила старая, едва уже заметная тракторная двухколейка. «Верхотура» стояла слева от двухколейки, т. е. ближе к ограждению, как раз на одном уровне с серым домом Лешки-электрика.

– Да не волнуйся, не достанет он нас оттуда, – произнес Мишка, заметив, что я умолк, и проследив, по всей видимости, за моим взглядом.

– Ты о ком?

– О Лукаеве. Ты разве не его там высматриваешь?.. Ага, так ты забыл о нем? Вот черт, и зачем я тебе напомнил! Опять у тебя испуганная физиономия. Черт!..

Мишка все правильно понял: я совсем позабыл о нашей опасности, а теперь снова спохватился и почувствовал в груди больной укол.

В этот самый момент откуда-то из поселка донеслись позывные радио «Маяк», на мелодию «Подмосковных вечеров», сейчас несколько тише обычного, потому что мне чаще всего доводилось слышать эти завороженные звуки будучи на своем участке, – звуки гораздо более медленные, нежели в оригинальной песне, сыгранные совершенно на другом инструменте (думаю, это был не металлофон, но что-то по звучанию очень на него похожее), – какие-то уж слишком увесистые и вкрадчивые на каждом тоне, опускающиеся в самое нутро, и от всего этого, быть может, казавшиеся мне совершенно искусственными и вызывавшие странную тоску. В который раз уже я старался угадать, откуда именно они доносились, но тщетно, и в результате понял только, что очень скоро меня ждет какое-то разочарование.

III

– Держи номер. Давай, вешай его наверх, под козырек.

– Нет, нет, я передумал, – покачал головой Мишка, – пожалуй, мы повесим его в другое место.

– Куда?

– Помнишь, я сказал папе, что нам осталось прибить к «верхотуре» еще пару балок? Я подумал, что так, как она выглядит сейчас, – нет, уж больно непривлекательно смотрится – голый каркас, больше ничего. Надо бы его чем-нибудь заделать – хотя бы с одной стороны. Что скажешь?

– Не знаю. Ты прав, пожалуй. Но что ты имеешь в виду – «заделать»? У нас же почти материала не осталось!

– Я же сказал, всего пара досок. Прибьем их накрест, а в центр повесим номер.

Мишка хотел прибить две доски к одной из сторон каркасного куба – к той самой, которая как раз смотрела на поселок.

– Чем больше, тем лучше. Разве нет? Не так бедно будет смотреться. Взгляни на папу. Он такой огромный парник мастерит! Сколько он уже досок друг к другу приколотил? Раз в десять больше нас, а?

– Думаю, порядка того, да.

– Ну вот. Как же мы его переплюнем, если не сократим отставание? А остальное возьмут преимущества нашего архитектурного решения. Верно я говорю?

– Абсолютно!.. За дело! – я мигом подскочил к нескольким оставшимся доскам, которые сложены были у подножья «верхотуры».

– Да и мы с таким трудом добывали эти доски и еще не все их приколотить? – прибавил Мишка.

– Эй, Миш!.. – послышалось издали.

Я мигом выпрямился и увидел шагах в десяти от нас Сержа Родионова, внука старухи Родионовой, и старшего из братьев Широковых, Пашку; когда они были по отдельности (а такое случалось в основном только когда один из них был в отъезде), с ними еще можно было кое-как сладить: вообще говоря, Серж казался мне настоящим героем и примером для подражания, не в такой, конечно, степени, как Стив Слейт или мой брат, но я частенько увивался за Сержем и выпрашивал, чтобы он сыграл со мной в футбол «от ворот до ворот» до двадцати очков, – уговорить Сержа удавалось мне, впрочем, только в исключительных случаях. (Быть может, потому, что я никогда не претендовал на победу – Серж ведь был старше меня на шесть лет, (и на год младше Мишки), – старше и мастеровитее; моя задача была гораздо более скромной: забить ему хотя бы пять мячей за игру. (Против его двадцати). Но и этого мне не удавалось сделать – 20:3, 20:4, – не более того). Так или иначе, в уныние я не впадал – в его слащавой улыбочке, которую я и любил и боялся одновременно, было что-то для меня притягательное, и я готов был даже в шутку как-нибудь обозвать его, чтобы он вот так вот, исподлобья, с ямочками на щеках, возле растянутых губ, снова и снова на меня посматривал, – эта двоякая улыбка была привычной для него реакцией. Он сжимал кулак, но редко когда давал мне подзатыльник, ибо я сразу принимался просить у него прощение и едва ли не на колени вставал.

Мне нравилась эта игра.

Мальчишки часто «наезжают» на старших парней просто для того, чтобы те за ними погонялись, так и развлекаются, но редко когда это является следствием большой симпатии первых ко вторым.

Пашку Широкова я не любил. Он вечно важничал, выставлялся и шпынял меня, а на самом деле был еще тот трус, потому как всегда прикрывался за Сержа; вообще это был тот тип человека, которому очень важно опереться на доминанту, тогда он учиняет самый настоящий произвол – чтобы возвыситься в глазах окружающих, и своих тоже; в одиночку же мигом скисает и сделать из себя ничего уже не может. Тело у Пашки было рыхловатое и белое, чуждое любому загару и физическим упражнениям; вялое брюшко, прикрытое красными рейтузами, которые он натягивал аж до самой груди; дальнозоркие очки на плюс пять.

Повторяю, в одиночку он был всегда тих и не представлял никакой опасности, а вот вместе с Сержем…

Но и Серж тоже «преображался» в компании друга. Его пронзительный голос, своей хрипотцой очень сочетавшийся со всеми манерами и чертами лица (особенно с глазами-ромбиками, как мне казалось, которые всегда обретали странный обиженный оттенок, если Серж был удивлен либо отстаивал какую-то позицию), – Сержев голос тотчас принимал требовательные, почти командирские нотки; Серж не выполнял уже никаких обещаний, даденных пять минут назад, – более того, мог дать тебе по шее за то только, что ты посмел ему о них напомнить.

Нашей дружбе приходил конец, как только появлялся настоящий друг. И все же ее можно было вернуть и в присутствии этого друга – если сделать что-то выдающееся: попасть воланом по электропроводам; закинуть камень дальше, чем от тебя этого ждали; воткнуть ножичек в землю, пустив его с сальто и пр.

Серж всегда и при любых условиях по справедливости хвалил меня за достижения.

Моя мать Сержа терпеть не могла.

– Этот хитрый ублюдок научит тебя всяким пакостям! Ты же, дурак, готов выполнить любую его прихоть. А представь, что однажды он попросит тебя выброситься из окна. Что ты, выбросишься? – так она частенько говорила о нем, и это меня просто бесило.

Мишка отзывался о Серже более либерально:

– Ты хочешь на него походить, а как же Стив?.. Как можно походить и на того, и на другого? Ты сейчас скажешь мне: «ага, я как-то об этом и не подумал!» – и будешь неправ: все ты подумал и уже сделал выбор.

– Почему? – спрашивал я.

– Ну как же… если ты хочешь походить на Сержа, то почему с самого приезда ходишь по поселку в расстегнутой рубашке – как Стив?

Как бы там ни было, сегодня мне вряд ли удалось бы чем-нибудь поразить Сержа, и когда они с Широковым появились на горизонте, я понял, что мое предчувствие о близком разочаровании превращается в уверенность.

– Надеюсь, ты им не растреплешь о Стиве? – осведомился Мишка чуть пониженным голосом.

– Конечно, нет!

– Смотри, я ж вижу, как ты оживился. Небось так и подмывает. И матери – ей тоже не говори.

– Не говорить?

– Эй, Мишка, – повторил Серж; оба уже подошли к «верхотуре». (Мой брат в тот момент залез на нижние поперечины между бревен и зачем-то внимательно изучал протектор на прибитой под козырек покрышке), – у нас тут с ним спор возник, – он кивнул на Пашку, одетого в привычные для того красные рейтузы.

– Опять?

– Что?.. Ну да… может, поможешь разрешить? Третье слово ведь очень весомо, с ним, как с первыми двумя, уж точно ничего не сможет случиться и корова не съест.

– Второе слово она тоже не съедает, так что я прав, – вставил Широков, как бы между прочим.

– Вот видишь, что я говорил. Так что, Миш, нам снова без тебя не обойтись.

– Вчера вы спорили о том, кто круче Микеланджело или Донателло. Ну а теперь что? – спросил Мишка.

(Конечно, имелись в виду персонажи мультфильма «Черепашки ниндзя»).

Теперь они спорили, у кого круче велосипед. Серж не преминул изложить Мишке весь ход спора, каждый раз умело вворачивая в свое повествование выгодные для себя аргументы (у Пашки цепь слетает на «Каме» – «впрочем, велик и не такую высокую скорость развивает, как моя птичка, так что Пашка в безопасности, ха-ха»; рама на Сержевом «Аисте» гораздо изящнее, а главное прочнее: «на спор, что еще год и Пашке придется воспользоваться сваркой дяди Геннадия, чтобы залатать трещины возле руля?» и т. д. и т. п.; вообще модель «Кама», как свидетельствуют «разные журнальные источники», гораздо менее популярна и надежна). В конце концов, Широков даже покраснел от негодования, весь подобрался и сник – то и дело стараясь остановить Сержа репликами, вроде: «Послушай!..», «Нет, стоп!», «Вот здесь я не согла…» и т. д. и т. п., – Пашка обнаружил, что тот не только не сбивается и игнорирует его попытки возразить, но, напротив, еще только искуснее ведет речь и выставляет вещи в выгодном для себя свете; и ко всему этому как всегда присовокуплялись обиженные глаза-ромбики – не смотря даже на то, что Серж был абсолютно спокоен. Когда Серж, наконец, присовокупил к своим двухминутным аргументам три последних слова: «Ну, что скажешь?» – его ждало небольшое разочарование – от Мишкиного ответа:

– Велосипеды, да… это, конечно, занятно оценивать, какой лучше, особенно если они не подводят так, как мой.

– Ты хочешь сказать, что твой велосипед хуже всех? – осведомился в крайнем удивлении Пашка Широков.

– Я хочу сказать… что я хочу сказать, хочу сказать, хочу сказать… – стоя на «верхотуре», Мишка принялся раскачиваться, держась одной рукой за балку, к которой была прибита покрышка от автомобильного колеса, – знаешь, для чего я так изучал эту покрышку? Как раз, когда вы подошли…

– Нет. Для чего?

– Мой «Орленок» явно очень сварлив, и я хотел выяснить, не с тем ли связано его постоянное наступание мне на ноги, что у него весьма своеобразный протектор на колесе. Эта покрышка… ты знаешь, она ведь один раз очень подвела моего отца, он едва в аварию не угодил – да, да, подвела, у нее тоже дурной характер, вот я и хотел посмотреть, схож ли ее протектор с тем, какой на моем колесе.

– Но ведь она толще раз в пять! – удивился Серж.

– Ну и что? У нее весьма характерный протектор. Характерный для дурного характера.

– И какой же это у нее протектор?

– Взгляни сам, Серж. Залезай сюда и посмотри… Только будь осторожен… дай-ка я на другую балку перейду…

– Боишься, что проломится?

– Нет, это балки вполне себе пристойные, просто нам тесновато вдвоем будет, да и мне тебе неудобно показывать… теперь смотри… – мой брат принялся водить по покрышке пальцами, – видишь, какой протектор необычный? Сначала волны, волны, а потом вдруг раз – хопа! – и в какое острие переходит, видишь? А потом опять волны.

– И что это означает?

– Как так? Ты разве не узнал, как похоже это на те самые письмена?

– Какие письмена? О чем ты? – Серж пребывал в полном недоумении; все-таки, как ни уважал я его и ни стремился с ним дружить, а Мишке удавалось затмить Сержа одной-двумя брошенными репликами.

– Я о письменах древних савибов, о которых ты рассказывал Максу еще когда я не приехал.

– Он тебе это передал?

– Ну еще бы! Ты сказал ему, что это самое древнее племя в мире – совершенно верно, я и сам читал о нем в журнале «К-па». Его очень впечатлил твой рассказ, верно, Макс?

– Да, – кивнул я, – и…

– Постой-ка, постой, Макс, ты хотел о своем сне рассказать?.. Я сам о нем Сержу расскажу – все с твоих собственных слов… итак, в ночь после твоего рассказа Максу приснился очень странный сон: он будто бы увидел комнату в древнем доме савиба, она вся из дерева была, причем из дерева какого-то рыжеватого оттенка, и везде всякие резные завитушки по стенам и углам… никакой даже самый сложный стеклянный лабиринт из колбочек и мензурок в химической установке не сравнится с этими завитушками, вот так-то… но это и было самым примечательным в обстановке комнаты. В остальном же только стол и лавка подле; на лавке сидел небольшой человек с коричневыми бородой и усами и соломенном цилиндре на голове, без полей, и тер какой-то синий камень, по всей видимости драгоценный… сапфир?.. Неизвестно. Он тер его о какое-то приспособление, похожее на морковную терку. В этот самый момент у Макса почему-то закрутилось в голове, что этот человек хочет «добраться до сияния». Я правильно все рассказываю, брательник?

– Совершенно правильно!

– Да-да, именно закрутилось в голове, заметь, Серж. Этот странный человек с Максом не говорил, а когда мой брательник окликнул его, человек как раз и «добрался до сияния», камень сверкнул так сильно, что за ярким светом ничего уже и разглядеть невозможно было; все исчезло, и Макс проснулся. Я ничего не упустил? Так все было?

– Абсолютно так, – поддакнул я.

– Ты врешь, – сказал Серж, бросив на меня острый взгляд глазами-ромбиками.

– Нет-нет, он не врет… – мигом вступился Мишка, не дав мне и слова вставить, – не врет, это совершенно точно. Но меня более всего заинтересовали как раз эти рисунки на стенах комнаты. Ты ничего не слышал о письменах савибов, выходит?

– Нет, – у Сержа в этот момент был совершенно недоуменный вид.

– Я уверен был, что Максу явилась во сне та самая странная письменность савибов. Они разговаривали и писали одними согласными, и их письмена так до сих пор и не смогли расшифровать. Есть даже версия, что письмена не имеют смысла, а только лишь эмоциональную окраску и состояние (вроде как, например, электрокардиограмма описывает состояние сердца). Ну а савибы, как ты Максу верно рассказал, были людьми алчными, злыми и хитрыми. (Такими только и могут быть люди, которые разговаривают одними согласными, разве нет?) Так что все это по логике вещей и выражает их письменность. Я пролистал мартовский номер журнала «К-па»: там были образцы; и теперь, когда я вижу где-нибудь рисунок, похожий, хотя бы даже и по отдельным элементам на письменность древних савибов, значит, он носит печать злобы и лукавства.

– От савибов пришедших?

– Ну да. Это проклятие, в своем роде… Похоже, что колеса моего «Орленка» носят такую печать – как и эта покрышка – да, да, раз велосипед только и норовит, что поссориться со мной.

– Надо поменять, значит, колеса, – заметил вдруг Пашка Широков; он вставил слово, когда я меньше всего ожидал этого; мне сделалось не по себе.

– Ну… можно бы, но все же необязательно, – уклончиво ответил Мишка.

– Почему? – осведомился вдруг Серж, с каким-то, по всей видимости, тайным подозрением.

– А помнишь, я тебе еще раньше упомянул про волны на покрышке – а потом вдруг раз, и в острие переходят? Так вот волны – это не письменность савибов, а острия – только они самые и есть… Верно, Макс? Такие острия ты видел во сне на стенах?

К этому моменту я тоже уже залез на «верхотуру», дабы получше рассмотреть рисунок на покрышке.

– Да.

Я совершенно не был уверен в своем ответе, но раскрыть свою неуверенность в сложившейся ситуации означало целиком и полностью разочаровать Мишку.

Он продолжал объяснять Сержу свою новоиспеченную «теорию».

– Выходит, это как бы циклы злобы – я сегодня помирюсь с велосипедом и потом довольно долго смогу кататься на нем безо всяких опасений, до следующего цикла-острия. Ты понял?

Тут на Мишку, конечно, посыпалось огромное количество вопросов, которые я опускаю. Скажу только, что с этой темы мы не сходили еще минут десять, а потом я, наконец, передал Мишке одну из двух балок, которые он собирался прибить.

– Что это? Я думал, вы закончили строительство! – удивился Пашка.

– Нет, Мишка хочет… – начал было я, но Пашка тотчас же резко положил мне руку на плечо:

– Да заткнись ты, я не с тобой разговариваю…

– Еще две балки – я так решил, – сказал Мишка, – накрест прибьем и номер повесим. Загляденье будет!

Сержевы глаза-ромбики загорелись.

– Дай нам с Пашкой прибить. Ну пожалуйста!.. Ты ни разу никого не подпустил к своей «верхотуре», хотя что мы только тебе ни предлагали за свое участие, но теперь-то можно, а? Всего две балки осталось. Я одну и Пашка одну, а?

Мишка молчал. Серж, вероятно, восприняв это, как добрый знак, начал сулить Мишке «по тридцать вкладышей с носа».

– Я не играю на вкладыши, уже говорил тебе.

– А я и знаю, что ты не играешь на вкладыши. И помню, что ты уже говорил мне, что не играешь на вкладыши, – вытянувшись в струнку, Серж кивал с видом человека, знающего все на свете. Но решающим оказалось для меня то, что он в это время так ни разу и не взглянул в мою сторону… хотя говорил обо мне.

Это и выбило меня из колеи.

Я схватил Мишку за рукав.

– Слушай, может быть…

Брат мигом обернулся.

– Разве мы вчера с тобой не обсуждали… – вырвалось у него, но он тотчас осекся, покраснел; он себя выдал, конечно.

– Я подумал, что все равно… – заговорил я, но, встретившись с ним молящими глазами, замолчал и фразу так и не докончил.

– По тридцать вкладышей с носа, – спокойно повторил, между тем, Серж, – верно, Паш, по тридцать?

– Да-да… – подтвердил тот со свойственной ему вялостью; это, однако, и являлось свидетельством того, что он готов выполнить обещание. (Скорее всего). Говори он четко и уверенно, шансов на это было бы гораздо меньше.

– И самые новенькие подберем. Вкладыши-купюры. Турецкие лиры с Ататюрком, и шведские кроны… правильно, ведь кроны у них, кажется? А как там этого чувака зовут, который на них изображен, я уж и не знаю. Лицо и прическа человека, занимающегося музыкой. Но если у Макса будет такая купюра, он сумеет спросить у кого-нибудь, чей это портрет. Может, его мать знает, она же музыкант… – поначалу Серж, как и раньше в споре о велосипедах, осторожно вворачивая выгодные аргументы, потягивал, так сказать, за правильные ниточки, но как только увидел, что я клюнул, пустился нести все подряд – что ему только в голову приходило, – у меня и дойч-марки есть… пятерка… а у тебя, Пашка, десятка, кажется?

– Да-да, десятка…

– У нас еще коллекции с кораблями есть и мотиками, но там-то только мы повторные можем отдать – но и они крутые, зуб даю.

– Хорошо, подождите пару минут, – Мишка приобнял меня, – мы отойдем в сторонку и все обсудим. Пошли, – он подмигнул мне; его лицо уже не выражало и тени прежнего волнения – я понял, он что-то придумал, и был уверен, спешит со мной этим поделиться.

Однако когда мы отошли на несколько шагов, Мишка и слова не дал мне вымолвить, а только с привычной своей паучьей миной принялся без перерыва повторять:

– Сейчас, все обсудим… да-да-да, сейчас все обсудим, обсудим, об-су-дим… хе-хе! Вот-вот, мы уже обсуждаем, видите? Сейчас, сейчас и примемся обсуждать… – он существенно понизил голос, но продолжал повторять все те же слова, меняя только их порядок; поначалу я недоуменно смотрел на него, а затем все понял – понял, что заполучить вкладыши дело дохлое.

Вчера Мишка целый час потратил на втолковывание мне того, что достроить «верхотуру» собственноручно, безо всякого постороннего вмешательства, «это, во-первых, дело чести, во-вторых – заработок дополнительного влияния и главенства во всем поселке, а главное – на нашем пролете, – я впервые слышал, чтобы Мишка так открыто и напрямую говорил о лидерстве, но как бы там ни было, я знал, что никакой жажды лидерства в нем не было – уж больно естественно удавалось ему всегда верховодить над остальными ребятами… Естественно и безо всяких усилий, словами и действиями, которые были для него простой привычкой… – я знаю, что тебя интересуют эти вкладыши-купюры. Но подумай, если мы заработаем влияние, Серж с Пашкой отдадут нам их и просто так, стоит только попросить. Сомневаешься? А я нет. Вот увидишь, вкладыши все равно окажутся у тебя. Если человек хочет отдать тебе вещь за что-то, обменять бартером, так сказать… бартер – слыхал такое слово?.. То он может отдать ее и просто так. Тем более, если речь идет о вкладышах – ценнейших вкладышах, я бы так сказал».

Тогда слова Мишки меня не слишком убедили; я, однако, не подал виду и позволил замять разговор только потому, что мне приятно было осознавать, что я «хотя бы в чем-то переплюнул такого классного парня, как Серж – Мишка доверил мне то, чего не доверил ему». (Между прочим, к достижению этого «хотя бы в чем-то» я и раньше прилагал всяческие усилия – в игре в футбол, пожалуй, не так явно, как в «войне на водяных пистолетах», когда, будучи в роли преступника и прячась за какой-нибудь куст на нашем пролете, я прилагал все усилия к тому, чтобы «убить полицейского Сержа», и во вторую уже очередь – чтобы остаться в живых и не погибнуть от выстрелов других полицейских. А потом, когда очередной тур игры приходил к концу, и все участники принимались спорить, за кем осталась победа, еще к тому же и подбегал к Сержу, чтобы сказать:

«Но в любом случае я убил тебя. Сам погиб, но тебя убил. Правда ведь?»

И не отставал от него, пока он не делал кивок – как я уже говорил, мои «достижения» он всегда признавал).

Итак, я замял разговор, а теперь так вышло, что вопрос встал снова.

Мишка так все и склонялся надо мной и повторял одну и ту же фразу, и, только я начинал двигаться, маячил то туда, то сюда, словно стараясь преградить мне дорогу, а потом вдруг выпрямился и объявил:

– Мы посовещались и решили, что достроим «верхотуру» самолично.

Низко опустив голову, я буравил взглядом ажурную траву. Сколько эмоций боролось во мне в то самое мгновение.

– Макс, ты уверен? – осведомился Серж, – это тебе дороже?

Признаюсь, я опешил, что он так открыто обратился ко мне, но головы я не поднял и ни единого слова не сказал.

IV

Срыв случился перед обедом.

Конечно, Серж и Пашка порядком озлились, что их так и не допустили к строительству столь важного стратегического объекта (именно таким наименованием: «стратегический», – охарактеризовал «верхотуру» Мишка, как только мы заключительным штрихом повесили номер); всю обратную дорогу они посвятили тому, что расхваливали наперебой достоинства купюр, «от которых ты (Серж, идя сзади, тараторил над моей головой) отказался».

Мишка, по всей видимости, довольный завершением и будучи уверен, что его ждет отцовская похвала, в предвкушении этой похвалы ничего уже не слышал, кроме мелодии, которую насвистывали его искривленные губы; а только изредка еще посматривал на меня и подмигивал; по дороге он отломил короткую веточку от рябины и теперь увлеченно вертел ею у лица.

– А у тебя, Паш, в профиль нарисован Ататюрк или в фас?

– В фас.

– Вот-те на! А я и не знал, что есть такая купюра!.. Ты мне ее не показывал.

– Я ее только вчера выиграл. Зеленая. Там столько лир, что и нулей не сосчитать…

Я почувствовал, как у меня с досады увлажняются глаза.

– Ни-че-го себе! – Серж отчеканил это едва ли не по слогам, – покажешь потом! Она дома у тебя?

– Да.

– А что еще на ней есть? Опиши. Там может и оборотная сторона купюры изображена?

– Конечно изображена, – сказал Широков.

Тут уж я не выдержал и обернулся.

– Это неправда! Не может быть такого! На оборотной стороне вкладыша всегда название жевательной резинки!

– Это была особенная партия жвачки – там двухсторонние вкладыши! – это сказал Серж, а не Пашка, очень язвительно и наклонившись к самому моему лицу. Как всегда обиженные глаза-ромбики.

– Не верю!

– Спорим? На фофан.

– Давай! Покажи мне такой вкладыш! – я так разъярился, что едва ли не с каждым словом выплевывал порцию слюны. Потом обернулся и посмотрел в сторону своего участка, до которого мы уже почти дошли. Мишка не слышал нашего разговора – заметив у дома своего отца (дядя Вадик, стоя возле кучи песка, быстро курил и стряхивал пепел на сеялку), он тотчас побежал к нему доложить о своих успехах.

Серж выпрямился и, оглядевшись зачем-то по сторонам, произнес тихо и угрожающе:

– Паш, вынеси этот вкладыш на минутку.

– Но… я же…

– Я сказал – неси.

Когда Пашка, вернувшись со своего участка, отдал вкладыш Сержу, нас троих никто не видел, потому что Мишка с отцом уже успели уйти в дом. Но я тогда об этом не думал: кроме этого вкладыша, у меня вообще все на свете вылетело из головы, – я даже о Лукаеве и то позабыл – и, между прочим, позабыл еще надолго!

– Вот он.

– Ну давай показывай!

– Смотри сам, – Серж протянул мне вкладыш.

Пожалуй, до самой последней секунды я не знал, что это произойдет, а потом, когда произошло, мне почему-то стало казаться, будто я спланировал это заранее, – нет-нет, я уверен, что выхватил вкладыш и бросился бежать чисто рефлекторно; хопа! – и к себе на участок чешешь во всю прыть секунды страха и мелькающих хрусталиков мира яростная зелень сливаясь в одну салатовую массу врезается в глаза страх от боязни споткнуться или быть настигнутым дыхание Сержа на спине и плечах но вот вот заветная тропинка с кустом купальницы примостившимся слева а за ним…

За ним была безопасная территория, моя земля, на которой мне ничего не угрожало, ибо на нее не осмелился бы ступить «никто из посторонних и ни при каких обстоятельствах».

(Тогда, будучи мальчишками, мы все чурались без спроса зайти на чужую территорию – даже если там жил твой близкий друг; а если надо было, к примеру, позвать кого-то – ну что же, кричали и драли глотки с проездной дороги, но чтобы зайти и, к примеру, постучать в окно – нет уж, увольте…)

Я добежал аж до середины участка – колодец с деревянной огородкой и бордюром мелькнул мимо меня дельтапланом; я сел под яблоню, на землю, из которой продиралась коротенькая травка: это место было специально предназначено для того, чтобы мы с Мишкой приходили сюда со складными стульями и книжками из внеклассного чтения на лето. Жуткая скукотища!

Хрустящий вкладыш-купюра с Ататюрком, который я рассматривал теперь со слезами на глазах, был куда приятнее! Но вовсе он не в анфас, а в профиль, как и на купюрах, виденных мною ранее, и никакой второй стороны, там только название жевательной резинки, как раньше, – значит, Серж наврал мне. Но он, разумеется, не позволил бы дать себе фофан; наверняка, он сказал бы нечто, вроде: «видишь, я же говорил тебе, что она односторонняя, а тебе что послышалось, тупица?», – и тотчас бы фофан получил я.

Теперь Серж не казался мне таким уж классным парнем. А что касается цвета купюры, тот и правда был зеленым – все эти многочисленные завитушки с утоньшениями и утолщениями, защитные значки, огибавшие портрет и достоинство купюры (стерлось из моей памяти; 1000 лир? возможно, я не уверен), напоминали узорную гравировку на какой-нибудь старинной шкатулке…

Мне показалось, Мишка появился достаточно быстро, но подозреваю, до его появления прошло пять или семь минут.

Я так и продолжал буравить взглядом этот несчастный вкладыш. Странное ощущение, когда твои чуть подсохшие веки увлажняются новыми слезами – от того, что обида, уже поутихшая, снова вдруг ни с того ни с сего возвращается, так бывает всегда, даже если ты абсолютно уверен, что этого не произойдет. Неконтролируемый импульс – вроде того, про который пару дней назад говорила моя мать – если я сильно дернулся, лежа в забытье на постели, это значит, я почти уже отошел ко сну. Иной раз мне кажется, что сегодня я слишком устал и отключусь моментально, безо всякого «самотолчка», но стоит только положить голову на подушку, как я вижу себя идущим по сумрачной лестнице и спотыкаюсь – дерг! – или же еду в машине скорой помощи, дорога совсем гладкая и прямая, как вдруг машина ни с того ни с сего подскакивает на выбоине… а какие процессы в самом организме являются преддверием очередного «самотолчка»? Выходит, существует тесная связь между этой дорогой и этой машиной скорой помощи, этой лестницей, по которой я иду, и движением крови в организме, возбуждающимися нервными окончаниями…

Темнеет ли кожа вокруг глаз, напитавшись слезной влагой?

– Ты как? – Мишка обратился ко мне спокойным и добрым голосом, почти нежным; по необходимости он умел говорить такой интонацией.

Я ничего не отвечал; меня снова начали душить слезы.

– Отдай мне его, – он прикоснулся к вкладышу, но я так и не выпускал его из рук, – ты же ничего этим не добился, не так ли? У тебя будет еще миллион таких вкладышей.

– Откуда?

– Ты вырастешь и купишь их себе.

– Это слишком долго ждать.

– Тогда выиграешь.

– Но я плохо играю. Вот Серж, он да… он…

– Тогда давай я нарисую тебе целую уйму купюр. И гораздо лучше этой. Хочешь?

Я поднял на Мишку зачарованные глаза. (В них немножко пощипывало).

– Хочу! Обещаешь?

В этот момент я выпустил вкладыш, и он оказался-таки у Мишки.

– Да, обещаю.

– Поклянись!

– Клянусь…

– А они двухсторонними будут?

– Ну конечно. Как настоящие лиры… Фломастерами нарисую.

Короткая пауза. Я думал, Мишка прямо сейчас, только вкладыш оказался у него, развернется и пойдет отдавать его Сержу, но он не уходил, все стоял и смотрел на меня.

«Так не делают в реальности. Он должен был тотчас уйти».

Мы с ним были теперь как будто в фильме, отыгрывали сцену, но и представления не имели, что мы на самом-то деле актеры – ибо это реальная жизнь…

Как фильм.

В маленьких клеточках Мишкиной рубахи застряли кусочки теней, с желтовато-солнечными окаемками.

– И вовсе не двухсторонняя эта купюра, как Серж утверждал. Там, на другой стороне, все то же, название жвачки. Серж проиграл спор.

– Ну тем более значит нет в этом вкладыше ничего ценного и не стоило тебе так поступать.

Я мигом вскинул голову и посмотрел на него. Он, вероятно, понял, что допустил промах, но обратной дороги не было, и теперь Мишка соображал, что бы еще сказать.

– Знаешь, я не был… я не был до конца честен с тобой, Макс.

– В смысле… ты не нарисуешь мне лиры?

– Нет-нет, я не о лирах… лиры-то я нарисую. Конечно, нарисую. Но я о другом. Помнишь, я сказал, что ты вырастешь и купишь себе миллион таких вкладышей?

– Да.

– Не купишь. Просто потому, что тебе уже не будет этого хотеться.

– Будет!

– Нет… не будет…

Я мог начать спорить с ним, но в его голосе слышалась такая глубокая убежденность и ни единой капли той нервной напористости, с какой он, бывало, принимался спорить со мной или дергаться по пустякам, – что я так ничего и не ответил ему; Мишка после короткой паузы прибавил еще:

– Тебе будет хотеться много всякой всячины. Но только не вкладышей.

– Выходит, они станут для меня… пустяком? Не будут иметь никакой ценности? – осведомился я недоверчиво.

– Пожалуй. Но само детство… о нет, оно-то как раз напротив… Вот он парадокс, не так ли! О детстве ты будешь вспоминать, как о самом счастливом и первородном этапе своей жизни… Все эти угнетения – о боже, тебе будет хорошо только от того, что они просто были.

– Не может этого быть, – я произнес это не резко, а опять только с оттенком недоверия.

– Говорят, так у всех людей.

Это было самое непритязательное из того, что он сказал за последние несколько часов (так мне тогда показалось).

V

У Широковых и Родионовых обедали всегда на два часа позже, чем у нас, поэтому я не удивился, когда после обеда выглянув из окна, увидел перед моим домом Пашку с Сержем – они стояли на дороге.

Заметив меня, Пашка гадливо ухмыльнулся.

– Эй, клоп! – дальнозоркие очки сильно увеличивали его глаза, придавая им какой-то влажный, теплый блеск, но стоило Пашке чуть повернуть голову, и стекла тотчас затерлись непроницаемой серебряной слюдою; то, что он говорил, я слышал через открытую форточку, – ты думаешь, мне так нужен этот вкладыш?

Серж теперь тоже смотрел в мою сторону. Я ничего не отвечал, а только чуть отступил в прохладную темноту комнаты, пропитавшуюся гороховым супом.

– Ты думаешь, он мне так нужен? – достав турецкую лиру из кармана своих красных рейтуз, Пашка поднял ее до уровня подбородка, – вот что я с ней сделаю, ясно? – и Пашка разорвал лиру на мелкие кусочки и, подбросив их вверх, устроил бумажный салют; один кусочек – если мне не изменяло зрение, на нем была половинка носа Ататюрка, – приземлился возле самого окна.

Не буду лгать, мне стало больно за судьбу бедного вкладыша, но все же я сдержался, чтобы не разреветься, – чего, я уверен, мне не удалось бы сделать, если бы вкладыш так никогда и не побывал в моих руках.

– Эй, Максим! Ну-ка спать! – услышал я голос матери.

– Не хочу! – закричал я, чуть резче, наверное, чем обычно.

– Спать, спать!

– Всего два часа осталось до «Полночной жары»!

– Тем более! Вот и поспишь эти два часа…

– Но обещай разбудить. Хорошо?

– Ладно.

– Обещаешь?

– Я же сказала – да.

– Поклянись!

– Да не буду я клясться!.. Раз сказала, разбужу, значит, разбужу… Лучше б ты бы поклялся, что будешь в шортах ходить – сегодня опять обманул меня, в штанах ушел. Осенью приедешь весь белый – что люди скажут, а?

И потом еще:

– Учти, с нового учебного года не будет тебе «жар». Ни полночных, никаких. Так что уже сейчас настраивайся на режим. Давай, давай, в кровать! Я даже плетеную сумку со шкафа сняла, чтобы ты, как проснешься, головой не стукнулся.

Мне вдруг пришло в голову, что сегодня при погружении в сон, перед тем, как испытать «самотолчок», я увижу в забытьи Поляну чудес среди леса, – поляну, о которой в нашем поселке ходят самые разные легенды, – «там трава оттенков шалфея… а еще в одном месте совсем не видно близлежащей земли, ты словно перед пропастью и вот сейчас свалишься вниз… а на самом деле просто небольшое углубление да примятая трава… нарушения почвы – я читал о таких вещах… моя мама заканчивала факультет почвоведения МГУ, знаешь, сколько у нее учебников осталось?..» – так рассказывал Мишка.

Я бегу по поляне и спотыкаюсь как раз в тот момент, когда достигаю места, где исчезает земля…

Я ошибся – поляны во сне я не увидел.

Эпизод 3. У караульного помещения

Чтобы добраться из поселка «Весна-III» до ближайшего города пешком (или, как всегда здесь говорили, «своим ходом»), – надо было пройти от главных ворот налево, по той самой дороге, по которой Мишка и Макс шли этим утром к «верхотуре», миновать пруд, войти в лес, пересечь наискось всю лесополосу по тропинке протяженностью километра в полтора и выйти к караульному помещению; и дальше, вдоль высокого ограждения из бетонных плит, по широкой проездной дороге, сплошь усеянной битым стеклом, похожими на рваные раны трещинами и раздавленными репейными цветами – запыленный и взлохмаченный пурпур, навсегда утративший сочный оттенок; посмотришь на него, и сразу почему-то приходит в голову, что и у этого караульного помещения бывали лучшие времена; и не было еще этих толстых деревянных брусьев, тут и там подпирающих завалившиеся плиты ограждения, а на вышке, и ныне на метр возвышающейся над забором, сидел охранник; не было и такого густого крапивного запустения и, будто в контраст этому, облыселых дубов под дребезжащей линией электропередачи (на каждом дереве все же оставались кое-какие четко ограниченные островки зелени, самой разнообразной формы и величины, что, конечно, только подчеркивало ненормальность – еще года два, не останется и этих островков, листья выпадут, как волосы от облучения). «Это из-за вредных химических выбросов с местного завода пиротехники», – такое объяснение приводили чаще все же жители поселка, если проходили мимо, чем жители города – те просто давно перестали обращать на это внимание.

Вот под одним из таких дубов (площадка вокруг него совсем не была видна с дороги из-за стены высокой травы, которая нарушалась едва приметной тропкой), – стоявшем по выходе из леса, но в небольшом отдалении от остальных, в этот же день после двух часов состоялась одна очень любопытная встреча – встреча, пожалуй, как раз под стать виду тех мест, возле которых она происходила, – во всяком случае, если режиссер какого-нибудь детективного фильма вздумал бы выбрать декорации, которые не банально, но резонно сочетались и ненавязчиво подчеркивали «замышляемое преступление», это место явилось бы как раз подстать – только постепенно рыжеющий свет солнца следовало «убрать», а еще непрестанное жужжание шмелей, во время всего последующего разговора создававшее невыразимо ленивое ощущение покоя.

Одним из участников встречи был сторож Перфильев; другие два – коротко стриженные парни, каждому из которых было лет по двадцать пять, – уже ждали его, когда Перфильев, только показавшись из леса, стал приближаться к дороге. Но подъехали они, видно, совсем недавно – еще даже не приглушали мотоцикл; первый курил: одной рукой держал сигарету, другую руку упирал в бок, – и, что называется, развязно облокачивал свое туловище на воздух – словно от тяжести, которую ему причиняло курение; его взгляду, старавшемуся устремиться в запредельную даль, помехой была, пожалуй, лишь легкая матерчатая шапочка, похожая на обвислую шляпу гриба и закрывающая собою большую часть головы, – взгляд каждый раз натыкался на неровное косое поле шапочки. Сама она, пожалуй, явно относилась к какому-то стилю, нежели, чем действительно выглядела стильно, – такие штучки носят для самоутверждения, и даже в настоящий момент парень занимался самолюбованием: его взгляд, сбитый полем шапочки, неизменно устремлялся вниз, на ботинки, не очень модные, но добротные, – чтобы получить очередную волну удовлетворения от того, как расставлены друг по отношению к другу стопы. Другой парень, видно, только что получил такое удовольствие от езды на мотоцикле, что даже и теперь с дороги не в силах был угомониться: ворочал его, таскал вбок, заваливал назад, садился, слезал, – едва ли еще не на козла вставал, – и все время делал вид (для себя самого), что что-то старается протестировать и проверить – исправно ли; но не удерживавшийся во рту высокоголосый смех разоблачал всю картину. Часто парень посматривал куда-то под руль своими открытыми светлеющими глазами – безотчетный, насмешливый оттенок. Его чуть разреженная, подкрашенная в блондинистый цвет челка в результате всех этих манипуляций с мотоциклом даже ни разу не шелохнулась – была слишком коротка.

Такие ребята, если что примутся делать, и это им придется по вкусу, то не дай же Боже, – никакая мера им неизвестна, так что хорошо еще, если эта «неумеренность» выпала на что-нибудь более-менее нейтральное: лицезрея их усердие, сопровождающееся едва ли не брызгами из ноздрей, испытаешь тошноту, но этим дело и кончится.

С тем же самым усердием, с каким этот второй парень ворочает сейчас мотоциклом, завтра он может сказать по телефону: «Я люблю тебя, дедушка», – кроме того, нарочито заботливо и даже резко оберегающе, а потом, положив трубку на рычаг, посмотрит в окно и примется истерически ржать над проходящей мимо женщиной, у которой от ветра взметнулась вверх юбка, – и интонация в голосе будет все та же.

Словом, это были типичные «средние» ребята, каких многие и многие тысячи. И все же было одно «но». Дело в том, что эти двое, ко всему прочему, выглядели еще и, так сказать, вовремя не изросшимися. В восемнадцатилетнем возрасте подобные ребята не редкость, но эти были на порядок старше, – а значит, дело менялось коренным образом.

Парень в шапочке все смотрел то вдаль, то на свои ноги, курил, как вдруг обернулся и прикрикнул:

– Слышь, ты!

Второй парень никак не отреагировал.

– Слышь!..

– Ну чё!

– Завязывай уже копошиться! Уймись. Чё ты делаешь?

– Да какая разница. Хочу и делаю.

– Щас уже старикан придет. Уймись, говорю.

– Ты мне не указывай! Как придет, уймусь.

– Я говорю, завязывай.

Они бы так еще долго пререкались, но вдруг парень в шапочке как-то неожиданно, даже инстинктивно обернулся к лесу.

– Эй… Вотон он.

– Где? – второй парень тотчас приглушил мотор, сплюнул в траву и встал, облокотившись на руль; газовая труба извергла из себя последние дымовые колечки и струйки и заглохла.

– Разуй глаза!

– Да вижу уже, вижу…

– Видал как идет! Прям расхристанный крутой перец…

– Ха, ха-ха, – парень с мотоциклом рассмеялся коротко, гадливо, даже как-то уродливо; его открытые глаза еще более просветлели.

– Ну чё, никто не следил за тобой? – прикрикнул парень в шапочке – вдаль, Перфильеву.

Перфильев ничего на это не ответил, по тропке подошел вплотную и продолжал так стоять с полминуты; он улыбался хитро, но в то же время и с оттенком какого-то странного покровительства, смешанного и с непрестанным ожиданием подвоха от тех, над кем это неправомерное (с их точки зрения) покровительство было взято – подвоха, так сказать, в расплату; глубокий узор морщин вокруг глаз и изогнувшиеся черничные губы, с которых как будто того и гляди сорвется восклицание: «У-у ты како-о-ой! Так вот, значит?..»

Парень на мотоцикле, между тем, опять рассмеялся; пониженным тембром.

– Следил?.. Ха, ха-ха. Ну ты скажешь тоже – мы сейчас тут прямо детектив соорудим, – и сказав это, рассмеялся своей собственной шутке уже в полный голос и визгливо.

Первый не обратил на этот хохот никакого внимания, а все рассматривал сторожа.

– Ну ладно, ладно. Здорово уж! – и притронулся к руке Перфильева.

Тот все стоял без движения, но вдруг произнес:

– Ну привет… – так и не меняя выражения лица, бросил взгляд куда-то в сторону, потом переменил позу и вел себя уже более естественно, – привет… Федор.

– Чё он сказал? – парень на мотоцикле вытянул голову; его губы растянулись; глаза опять прояснились, даже засверкали на сей раз; он все прекрасно слышал, но это была его манера – переспрашивать, если говорил кто-то, к кому он относился… неоднозначно – да, так лучше всего будет сказать.

– Федор. Он назвал меня «Федор», – Федор подмигнул.

– Ха, ха-ха. Федор… Евгеньевич! Федор Евгеньевич, – и оба они так заржали, что телам их даже пришлось перегнуться пополам – чтобы избавиться от этого взрывного хохота; у Перфильева зазвенело в ушах.

И все же Федор смеялся чуть менее громко.

– Ну хватит уже, тихо! Успокойтесь, хватит!

И тут смех их иссяк так же быстро, как и появился.

– Ну так никто не следил за тобой?

– Да кому следить-то! Сохраняй простую осмотрительность и все.

– И ты ее сохраняешь, да? – Федор лукаво взглянул на сторожа; потом щелчком пустил окурок в траву.

– Ну а ты думал? Хм… – важно сказал Перфильев.

– Чё, есть новости?

– Новости? Есть… есть… конечно, есть…

– Выбрал? Смотри, чтоб только не как в последний раз – Митек на шухере стоял, стремно было – говорил, даже какой-то прохожий мимо был – так Митек даже в траву шмыгнул. Но пронесло. А в другой бы раз не пронесло.

– Да от такого никогда не застрахуешься.

– Я понимаю, да только добыча не оправдалась, понимать? – сказал Федор развязно и непрестанно покачивая головой; но в то же время уже очень серьезно – таким тоном говорят о бизнесе, – я знаешь, как перестремался тоже? Раму уже открыл, и тут какой-то шум.

– Тебе реально показалось, что тебя схватили? – спросил Митек.

– Я о раму ударился башкой, ну, она упала, придавила меня… я конечно подумал, что это кто-то меня уже атакует.

– Ха, ха-ха. Знаешь чё? – Митек повернулся к Перфильеву; это был один из тех редких случаев, когда он обратился к нему напрямую, – он чуть в корыто не свалился от страха, – Митек заржал.

– Да пошел ты, а? Там и не было корыта!

– Ты сам сказал, было!

– Врешь! Не говорил я!..

– Ладно, ладно… – общаясь с этими ребятами, Перфильев часто испытывал ощущение, будто теряет время, но все же не научился еще пресекать их пустую болтовню, когда бы ни потребовалось, – только если уже просто другого выхода не оставалось, – я все понял – вы перестремались. Ближе к делу. У меня обход через час, мне надо вернуться в поселок. На сей раз все будет тип-топ. В этом доме, ну… в нем есть, что взять. Я был там.

– Был? Правда? А чё за дом-то?

Сторож припомнил, что происходило сегодня после того, как объявилась Любовь Алексеевна, – словно бы еще раз взвешивал, стоит все-таки наводить на лукаевский дом или нет.

Завидев его, она не принялась узнавать, побывал ли он уже в сером доме: она знала, что побывал, – «я как раз в это время выпалывала и все видела – как и в тот раз, когда эти ребята мимо проходили».

– То есть они в этот дом все-таки зашли? – говорил Лукаев.

– Да… то есть нет – этого я не видела. Не знаю… но я же и не уверена, что это были те самые ребята, понимаете?

– Какие – те самые? – вдруг вкрадчиво осведомился Перфильев; в свою очередь.

– Ну… которые воруют. Или наводчики – все равно. Какая разница? Я так и сказала председателю, что не уверена. Минут пятнадцать она еще все заново пересказывала, как это было; потом – как у нее зародились «нехорошие подозрения», и она «все мучалась, идти к председателю или нет». Муж ее отговаривал.

– Но это же бездействие, так нельзя. Вон когда в прошлом году у кого-то на третьем проезде сигнализация сработала (мне татарин это рассказал, печник, знаете?) – столько народу было поблизости; и только головы подняли от удивления, посмотрели и все, на том дело и кончилось; никто не пошел даже проверить на участок, случилось что-то или она случайно сработала. Но об этих ребятах недавних – вы же их не нашли, но это тоже не значит, что они никогда в этом доме не сидели и что они не наводчики.

Лукаев предложил ей еще чаю; английского.

– Нет, я же всего на минуту заглянула, мне нужно к Генке сейчас.

– Зачем тебе к Генке?

Оказалось, что на прошлой неделе ее ненаглядный внук Сережа залез в трубу, которая лежит на пестряковском участке, в канаве, – «точнее не залез, а даже принялся по ней лазить, представляете? И всю рубаху себе перепачкал ржавчиной, на спине. Но что рубаха? Рубаха-то черт с ней! Он застрять мог! Вот я и хочу, чтобы Генка пришел да заварил эту чертову трубу».

Перфильев встал.

– Мне надо идти.

– A-а! Тогда и я, я тоже пойду, нам по пути.

– Ну как хотите.

Каждый раз, когда Родионова выходила на проездную дорогу, ее тело принимало одно и то же положение: плечи подавались назад, живот, напротив, выпячивался, а руки упирались в бока; икры, пониже закатанных синих штанов, сильно напрягались; взор устремлялся вдаль, стараясь выловить что-нибудь примечательное. Этим «что-нибудь» на сей раз оказалось следующее: Геннадий частенько варил на окраине своего участка, чуть ли не на дорогу выкладывая всякие разные штыри и железяки, – так что маску, надетую на присевшего человека, или искры, летевшие от сварочного аппарата, всегда можно было увидеть с любого конца проезда.

– Вот! Он здесь! Видали сварку? Слава, что не уехал. Я правда, конечно, видела его сегодня утром, но он же знаете какой! Может в мгновение ока отчалить – и Бог знает, сколько дней его потом ждать. На работу если особенно. Он же поблизости живет, километров двадцать, так знаете, какой шустрый – может обратно вернуться в тот же день, а может так, что и неделю не будет вовсе – правда, на моей памяти это всего один раз было. И жену тоже здесь не оставил тогда, представляете? Но в общем, если отчалит, то, конечно, все равно скоро вернется, но я ведь его уже два раза просила трубу заварить, а он хоть бы «хны» – не потому что безответственный человек – я не это хочу сказать, вы только не подумайте, – просто ему нужно обо всем напоминать, что его собственного хозяйства не касается. Понимаете, да? Он же и не обязан эту трубу заваривать. Не на его же она участке лежит, на пестряковском, – Родионова ткнула пальцем на дом, который стоял против дома Макса Кириллова, большой, белокирпичный и с многочисленными узорами, однако сразу видно нежилой – в отверстия для окон были вставлены ржавые железные листы; между прочим, Макса Кириллова, Сержа, Пашку и всех прочих чаще всего наказывали за одну и ту же провинность – если они переиграли уже во все, что только можно было, то, что называется «на закуску», устраивали весьма шумное развлечение – начинали кидать камнями по окнам пестряковского дома; звон поднимался такой, что продолжалось это всегда очень недолго – кто-нибудь из взрослых непременно выбегал с соседних участков, чтобы, отругав своего отпрыска, загнать его домой. Труба лежала тут же, в канаве, возле дома; средняя по толщине – в такую лезть и правда опасно, можно застрять как пить дать, но «детское лазутчество» всегда убивает любую опасность наповал.

– Но Пестряков-то вообще здесь раз в год появляется! Ему все до фени – у него, я слышала, какая-то другая дача есть… А вы, кстати, ничего об этом не знаете?.. Ну ладно… Генка мог бы даже деньги с меня потребовать, но я об этом помалкиваю. Главное, не давить на человека. И все ж таки кому могла прийти в голову такая идея – по трубе лазить! А впрочем, я догадываюсь, это все этот фантазер, сочинитель. Ну вы знаете, о ком я, о Мишке Левине. До чего же противный парень! Чего ему только в голову ни придет! Я говорила, что не уверена, видела ли наводчиков или еще кого, – и председателю сказала, и вам тоже сегодня. Но когда я их только-только увидела – в самое первое мгновение, я хочу сказать, – то даже не была уверена, что это и чужие, – это муж сразу уразумел, что чужие, а я нет, не разглядела. Только когда он мне сказал, я и поняла, а так знаете, я подумала, кто это? Мишка со своим двоюродным братом. Максимом Кирилловым. Ей-богу, так мне показалось. (Они ведь туда и ходят часто, к лесу. А теперь что-то там и строят). И я вам честно скажу, я бы не удивилась, если этот Мишка был бы к ограблениям причастен, слышали?

Как только она это произнесла, из-за желтых «Жигулей», стоявших возле ее дома, высунулся седой мужичок с красным лицом и напряженными серыми глазами; над капотом показался краешек его фиолетовых спортивных штанов.

– Да замолчи ты, наконец, а! – мужичок сказал это сдавлено, в крайней и очень нервной досаде; стало ясно, что он слышал каждое слово этой тирады, все сдерживался, но сейчас его терпению наступил конец.

Родионова мгновенно перестроилась:

– Ладно, пошлите уже, – и пихнула Перфильева локтем.

Она двинулась вперед, и мужичок мгновенно исчез за машиной. Перфильев хоть и последовал за ней, но как-то неуверенно и держа ее на расстоянии метра впереди – чтобы у нее не возникло соблазна опять начать что-нибудь говорить.

Геннадий приваривал арматурные прутья – друг к другу; теплое шипение выплевывало на дорогу искры, которые тухли, не успев приземлиться.

Сидя возле самой канавы, Геннадий при приближении людей поднял маску и безо всякого приветствия сказал:

– Через два года. И еще два дня.

– Что?

– Приду и заварю – через два года и два дня. Устроит это тебя? Наверное, нет. Но раньше не получится – моя жена нагадала на картах, что у нас в поселке назревают какие-то перемены… они меня и задержат.

– Перемены? Что еще за перемены?..

Родионова стояла в нерешительности; Геннадий на ее вопрос не отвечал.

– Ну так пойди, завари трубу, пока не наступили.

Он покачал головой.

– Не могу. Придется тебе следить за своим внуком, чтобы не лазил по этой трубе. Жена нагадала, что через два года и два дня заварю – значит, так оно и должно быть. Если она заподозрит, что ее предсказания ни черта не сбываются, она может развестись со мной. Ты же знаешь ее! И эти ее… флюидные примочки.

Этим словосочетанием Геннадий объединял странности своей жены – все разом.

Делать было нечего. Родионова подошла ближе и поинтересовалась:

– Что же она там нагадала? Расскажи-ка поподробнее!

* * *

«Суеверия – черт с ними! Это ерунда все! Но Родионова… с ней не жди пощады от сюрпризов. А там ведь и не только она. Если Лукаев прав, и Мишка с Максом действительно кидали по его дому, – значит, они вылезают на улицу среди ночи. Да и играют с фонарями – он говорил. Выдумывает? Он способен на выдумку, но зачем ему это выдумывать?», – ей-богу, Перфильев на сей раз был готов отступить…

И все же этого не сделал – прежде всего, потому, что ему нечего было предложить взамен, никакой другой наводки. Он видел этих ребят, которые стояли теперь перед ним, и так над ним насмехались, – что же будет, если обнаружится, что он явился «с пустыми руками». Выставить себя дураком – на это Перфильеву было наплевать, «но они могут подумать, будто я что-то против них замышляю… Чертовы тупари!»

В следующие десять минут он во всех подробностях дал описание лукаевского участка – Перфильеву еще пришло в голову, что можно было бы беспристрастно описать ситуацию, соседей и пр. – «и потом уж пусть Федор и Митек сами решают, стоит идти на это или нет», но в результате не рассказал и этого – в самом начале, а предупредил их, только когда уже все по сути дела было решено и когда они не восприняли бы эту информацию, как реальную опасность. «А, была не была! Как-нибудь рассосется! Выкручусь, если что!»

– Этот лысый хрен ничего не заподозрил? – спросил Федор по окончании рассказа.

– В каком смысле? Что он мог заподозрить? – Перфильев посмотрел на него.

– Что ты вынюхивал у него дома?

– Нет, конечно. Он меня сам к себе позвал.

– А с какой стати ему тебя звать?

– Я наводчиков ловил. На проезде… не понимаешь, да? – Перфильев едва заметно ухмыльнулся, – я наводчиков ловил, которые вам помогают.

Митек выпятил голову; он опять улыбался, и глаза его просветлились.

– Чё-чё он там сказал?

– Он наводчиков ловил, – «пояснил» ему Федор.

Очередной взрыв хохота. Федор и Митек пребывали в таком экстазе, что едва ли не принялись улюлюкать.

– Ну ладно, ладно, заткнитесь уже!

– А ты нам рот не затыкай, слышь? – огрызнулся Федор, перестав смеяться.

– Шутки шутками, а я эту феньку про наводчиков стараюсь поддерживать. Для безопасности… для безопасности. Но вы думаете, кто ее изобрел? Родионова, естественно. Я это к тому говорю, что она все сечет из своего окна; вы будьте осторожны. Она такая… хитрая стерва. Чего увидит, домыслит с три короба. Хотя, по большому счету, мне это пока только помогало. Поможет ли вам?

Помолчали.

– А что, эта старушенция, она даже и ночью сечет? – осведомился Федор.

– Ну… я говорю, на сей раз нужно быть особенно осторожными. Особенно. Поняли или нет? И еще… там эта проездная компашка.

– Кто-кто?

– Пострелята. Местные.

– A-а… ну это фи-и-ить, – издал Федор характерный звук.

– Никаких… фить. Никаких фить, слышал? Если вы их только тронете, тогда…

– Ну ладно, ладно, я понял.

– Они обычно поздно угомоняются, так что лезть надо не раньше трех часов.

– Трех часов!

– Ну а что? И что тут такого? Ну и в три полезете. Чем позже, тем лучше – всего на час позже. Ну а что? – повторил опять Перфильев, – поздновато для вас, а? Вы уже спите в это время?

– Да ладно, ладно. Понял. Когда идти-то? Завтра что ли?

– Ишь ты… какой шустрый… Нет, не завтра, это совершенно точно, что не завтра. Возможно, и в выходные придется, но это только лучше: в выходные никто теперь не ждет, все думают, что в середине недели вскрывают, стабильно… Но это мы еще решим. Как получится. А вернее, как Лукаев уедет.

– Он завтра что ли уедет? Или послезавтра?

– Я же говорю: не-зна-ю. Встретимся через два дня, так или иначе. Я еще вам слепок принесу.

– Какой слепок?

– От замка на воротах. Я же сказал – это особый дом. В особом месте. Так что как можно меньше шума. Перелезать через забор не надо: он высокий, во-первых, во-вторых, железный – задребезжит, шуму понаделаете. Да и ногой там не зацепиться как следует.

– Что это он так залатался? Боится, что грабанут? – Федор подмигнул.

– Да не все дома у мужика, говоря коротко. Ну ладно, дальше… я принесу вам ключ, откроете ворота так. Но замок… замок когда снимите, надо его раздолбать, если время останется.

– А это еще зачем?

– Ну как же – будто вы его взламывали. Чтобы лишних вопросов не возникло. А если не останется времени, унесете с собой. В траву не надо бросать, оставлять. Понял?

– А как насчет самого дома?

– Что насчет дома?

– Ты от двери нам тоже слепок принесешь?

– Нет, в дом полезете как обычно. Через окно. Ставней там нет, так что стеклорезом… Понял?.. – Перфильев вдруг развернулся и пошел.

– Эй, ты куда? Слышь?

– Через два дня здесь же, – сказал Перфильев не оборачиваясь, – и в это же время.

– Куда ты?

– Я? Не скажу. А то и тебе захочется.

Митек выпятил голову.

– Чё он сказал?

– Он сказал: «не скажу, а то и тебе захочется».

Но на сей раз, обоюдного смеха не последовало.

Эпизод 4. «Полночная жара». В олькином домике. Примирение с велосипедом (Рассказывает Максим Кириллов)

I

Поначалу эта цивилизованная армия белых пиджаков была всего-навсего тремя тенями, которые, сидя на небольшом, со всех сторон прикрытом пальмовыми веерами мраморном балкончике, за отсутствием перспективы то и дело становились частью друг друга и образовывали самые фантастические фигуры; эти изменчивые, нарождающиеся движения чем-то походили на движения пламени, угнетаемого ветром. Один раз тени сложились в нечто, напоминавшее мельничные крылья; сильно наклоненные назад, к парапету, они, казалось, готовы были вспарить и, удлиняясь от ветра, начать перемалывать необъятную морскую пустыню; близость ее угадывалась отсюда изумрудными отражениями-зайчиками, которые, снуя между талыми облаками, превращали их в горячую пуншевую пену.

Три тени, совещавшиеся друг с другом вполголоса, – можно было уловить только обрывки фраз.

– Знаете, что напоминает мне рулетка?.. Треск рулетки… трик-трак… тик-так… У меня, кстати, новый крупье… Джон…

– Давно он?..

– Две недели… Время… Сегодня будут ставить только на черные… ха-ха… время ставить на черные…

Такие невозмутимые голоса – точно беседуют те три черепахи, на которых в глубокой древности покоилось все мироздание; до самой крайней степени убежденные в незыблемости человеческих представлений, они слишком поздно осознали свой распад на огромное количество религиозных конфессий – слишком поздно, но и немудрено было не заметить его раньше – разве могли они предположить, что когда нищий рыбак в отрепьях и соломенной шляпе – всего-то одна единственная земная песчинка! – вылавливает из морской пучины несколько мелких рыбешек – это и есть начало того самого распада-катастрофы.

Между тем, движения правой тени становились все более человеческими – то и дело взмывавшая вверх рука описывала в воздухе полукружные музыкальные четверти; и вот уже она точно ножом разрывается на запястье четырехконечным отблеском, рубиновым с топазом, – движущийся солнечный диск, невидимый отсюда и теперь, занял особое положение, так что преломленные лучи совпали с направлением взгляда. Свет вспыхнул… и никак не хотел увядать, а напротив, уплотняясь и набирая форму, превратился в пурпурный, словно бархатом подернутый циферблат с тонкими золочеными стрелками. Тень руки, опустившись вниз, легла на успевший уже выделиться и обрести твердую форму маленький вечерний столик, – но и на сей раз «не утратила» часов.

Что такое? Я слышу знакомую музыку – таинственные тональности тропического металлофона. Тун-тун-тун, тун-тан, тун-тун-тун-тун, тун-тан-тун… Midnight heat? Да, я почти уверен.

Полукружные музыкальные четверти? Нет, что-то не то…

Эй!!.. Откуда здесь эта музыка? Она иногда появляется перед заставкой фильма.

– Эй, Максим… проснись…

Откуда она здесь?

– Часы… взгляни на время… ВРЕМЯ…

Музыка уплотняется так же, как часы… часы…

– Время! Максим, ну вставай уже!.. Ты просил тебя разбудить. Потом сам будешь на меня злиться, что я…

Она нарастает, заглушая до боли знакомый голос, едва ли уже не кричит.

Фильм пошел. Я что-то пропустил?! Нет, я не хочу. Не хочу пропустить ни единого кадра…

…Своей жизни.

Я вскидываю голову…

II

…и чуть не ударяюсь о склоненную голову матери.

Мать и до этого часто будила меня, но никогда еще после сна передо мной не всплывало ее лицо именно так – чтобы я мог разглядеть каждую черточку.

Куда подевалась плетеная сумка? – шепчут мне остатки сновидческой логики.

– Эй… что такое?

– Осторожней!.. Говорю, твоя жара уже началась. Вставай.

– Где?.. Не может быть!

– Уже пять минут пятого.

Я вскочил и – как был в майке и трусах – побежал в другую комнату, где стоял телевизор, – едва только еще успел вдеть ноги в резиновые шлепанцы; отворил дверь, бросился на диван и…

То, что теперь происходило на экране, было в некотором роде продолжением моего сна… нет, пожалуй, лучше сказать в некоторой степени – подобно тому, как экранизация романа в некоторой степени является продолжением книжных иллюстраций к нему.

Балкончик, выходивший к морю, выступал из огромной залы, которую освещал яркий солнечный свет. (Видно, кто-то успел «зажечь» его, пока я бежал из одной комнаты в другую).

Все окна и двери в сад распахнуты настежь, и зеркальные серьги, которыми увешаны потолочные люстры, звенят от бриза, сохраняя на себе частички прохлады.

Моря по-прежнему не видно, только трехцветная верхушка паруса, выглядывающая из-за парапета, проплывает по небу, точно воздушный змей. По мере того, как «змей», наполняясь бризом, приобретает все более уплощенную форму, фрагменты пальмовых листьев, тут и там выглядывающие из дверных проемов, все точнее повторяют его непроизвольные всполохи. Еще минута-другая, и этот танец на ветру станет синхронным, а парус почти целиком покажется в одном из дверных проемов, слева от балкончика.

Армия белых пиджаков с гвоздиками и розами в петлицах – самое первое определение, приходящее на ум, стоит только увидеть людей за длинным игровым столом, которые, перестав быть зыбкими тенями, мнимостью, проявив цвет, – словом, выделившись из моего сновидения, – то и дело поднимаются с мест, чтобы безо всякой надежды на успех дотянуться своим бокалом хотя бы до бокалов доброй трети присутствующих – это некая странная смесь праздника и азартной игры…

Случайность каждого движения, расхожесть, – между тем, убери хоть одну составляющую, и общая целостность, в которой сосуществуют эти люди, навсегда окажется нарушенной.

Армия белых пиджаков – между тем, всего пятеро или шестеро из этих пышущих южным загаром и молодостью импозантов одеты в белые пиджаки; бриз, гуляющий по зале, притрагивается, щекочет бархатные вечерние платья и темные плечистые костюмы, которые тут и там теряют жесткость, изгибаясь в остекленном вине.

На шершавом темно-зеленом сукне стола расставляются столбики фишек – десятки рук будто бы воздвигают обширный город-государство на квадратах-фундаментах, которые вделаны в топкую тину-сукно, заболотившую «пруд». Здесь имеются небоскребы разнородных цветов и материалов (и достоинств): желто-голубой неон, белый пластик, весь испещренный вкраплениями и штрихами, корейская сосна, напитавшаяся розовым маслом, граненое золото с дрожащими пятнышками света, из-за которых невозможно прочитать цифр на наклейках…

– Делайте ставки, – то и дело произносит крупье.

Я уже знаю: его зовут Джон.

Рядом с ним стоит мужчина в белом пиджаке. Поначалу кажется, что движения игроков абсолютно непредугадываемы, однако, стоит только поглядеть на этого человека, и подобное впечатление начинает рассеиваться. У мужчины квадратная челюсть и зачесанные назад нагеленые волосы; в маленьких глазах сухой насмешливый огонек; тонкие губы, но скулы очень чувственные, пульсирующие; высокий рост, – в целом, внешность поначалу отталкивающая, чуть позже, напротив, вызывающая неподдельный интерес, впоследствии – становящаяся притягательной.

Это Хадсон.

Все события, происходящие на столе, находясь под неусыпным вниманием, являют отражение в его мимике и жестах: женщина, сидящая рядом с Хадсоном, протягивает руку в лайковой перчатке, чтобы передвинуть фишки с красной клетки на черную, – и тут же он ведет левой бровью; мужчина в середине стола, по правую руку от Хадсона, удваивает ставку, – Хадсон вскидывает голову; еще один мужчина, уже на другом конце (расстояние кажется гигантским), убирает солидный столбик, обнажая красный квадрат – Хадсон вздыхает и манерно выставляет руку, чтобы поглядеть на часы (пурпурный, словно бархатом подернутый циферблат и тонкие золоченые стрелки), – Хадсон разочарован…

И так далее…

Город-государство из фишек, манипуляции Хадсона – идеальная ли это система сдержек и противовесов?

Ставки сделаны. В одну секунду рулетка превращается в золотой водоворот – кладезь лиц и галактик, событий и отражений, слов, оброненных необдуманно или веско, – все это вихрь звездочек, позволяющий тикать часам в любом направлении, – и кажется, я готов осмыслить любой фрагмент истории. Я – пластмассовый шарик, подскакивающий на этом водовороте и ни за что не способный утонуть в нем, и кажется, я владею ситуацией, ибо в результате выберу число и цвет, от которых зависят радость и огорчение людей – всех, а не только сидящих за этим столом…

Однако же это бег сродни выхватыванию случайных кадров из фильма: бортик, углубление, потом снова бортик… я не в силах предугадать, что будет дальше: бортик или углубление, покуда не почувствую это на собственном опыте, – да и любая точка моего короткого приземления отдельно от всего барабана не имеет и толики смысла.

Не способен я также предсказать и числа и цвета, которые в результате выберу.

Кто же в таком случае контролирует ситуацию? Крупье?

Нет, хотя он и запустил рулетку.

Хадсон?..

Рулетка останавливается, дань проигрышей собрана (она пока что еще невелика), и в следующем кону мимика и жесты Хадсона не реагируют на ставки игроков, нет, – они происходят уже одновременно: мужчина делает ставку – в это же самое мгновение Хадсон понимающе вскидывает брови, перчатка на женской руке удваивает – тогда же и Хадсон насмешливо кривит губы и т. д.

Будто сама эта рулетка своим вращением нарушила цепочку, синхронизировав событие и отклик…

Становится ясно: в следующем кону уже мановение Хадсона будет предшествовать ставке, – стало быть, он полностью овладеет игрой.

Тотальное порабощение, неизбежность… Но откуда же, в таком случае, этот неуловимый оттенок утопической подлинности, которым проникнуто каждое движение на экране?.. И каждая деталь этой залы и всего, что виднеется за ее пределами, детали деталей?.. Откуда мне известно, что этот розовый куст, в который упирается одна из настежь распахнутых дверей, с приближением вечера подернувшись темно-фиолетовой дымкой, отразится в куполообразной крышке серебряного блюда, на котором официант принесет рыбную закуску?..

Рулетка вдохнула в меня способность предугадывать будущее.

Я готов бороться.

Крупье наклоняется к Хадсону и говорит так, чтобы только он мог его слышать, почти на ухо, но это, пожалуй, лишняя предосторожность, поскольку все слишком увлечены игрой.

– Мистер Хадсон, еще один человек вступил в игру. Вы заметили?

Зрителю, разумеется, слышно все.

– Да, – коротко отвечает Хадсон.

О ком идет речь? О Стиве Слейте? Нет.

Если бы Стив Слейт вот так вот запросто материализовался перед Хадсоном, тот сразу же забил общую тревогу, ибо Хадсон, конечно же, знает своего главного врага в лицо, и никакая конспирация, вроде грима, парика или накладных усов ни за что не уберегла бы Слейта от разоблачения.

На сей раз мне самому придется выкручиваться – без помощи Стива Слейта.

На экране мужчина лет тридцати пяти в черном смокинге; рыжая эспаньолка упирается в черную бабочку; губы красные, толстые, часто приоткрывающиеся; под серыми, близко посаженными глазами скопление веснушек.

На лице Хадсона ни тени беспокойства; ни одна черта не изменяет своему заранее выверенному плану. Только взгляд, став еще более значительным, чаще задерживается именно на рыжем мужчине, а не на ком бы то ни было еще.

Хадсон ждал его прихода; губы озаряются чуть заметной улыбкой – словно кто-то едва-едва потянул за их краешки с обеих сторон,

Должно быть, это очередной наркокурьер, – по сюжету «Midnight heat», многие миллионы долларов заработаны Хадсоном именно на наркобизнесе.

Хадсон не окликает его по одной-единственной причине – тот собирается сделать ставку, – значит, нет, нельзя окликать ни в коем случае; Хадсон слишком умен, чтобы позволить этакой случайности нарушить невидимый, тайный контроль, воцарившийся над игровым столом.

А мужчина: обнаружил ли он присутствие Хадсона? Этого я точно сказать не могу, но, как бы там ни было, своеобразная ситуация выжидания играет мне на руку: пока имя мужчины не озвучено (все остальное, к нему относящееся, особого значения не имеет), я могу постараться перетянуть его на свою сторону, взять под свой собственный контроль, – против контроля Хадсона.

Это психическая война.

Последние кадры, в которых я все еще вижу его лицо: он пододвигает к себе столбик только что разменянных неоновых фишек.

Я воображаю, будто по его щекам неторопливо стекают и ниже, по обе стороны от эспаньолки заворачиваются в вязи желто-синие неоновые отблески.

Далее: только его руки – крупным планом, – нетерпеливо сжимающие фишки, – куда ставить? Указательный палец правой руки постукивает по верхней фишке, как раз в то самое место, где выгравировано ее достоинство, – 100.

На неоне отсутствуют наклейки.

Войдя в фильм, я резко оглядываюсь по сторонам, – видимо, поддаваясь, внезапному осознанию: ага, мне же совершенно неизвестны правила игры, я должен только поставить на число и цвет – один раз, всего одна попытка; не угадал – и все пропало.

Стало быть, я искал помощи?

(У людей, которые находятся за столом? Какая от них польза, черт возьми, если они сами давно порабощены?)

Почему «искал»? Ты до сих пор ищешь…

Нет, нет, все, остановись, успокойся, стоп!..

Да, еще остается шанс к самоуспокоению: «Я просто принялся инстинктивно вертеть головой, войдя в чужое тело, в иную среду», – как ныряльщик. Самоуспокоение – как же без него! Мать любит повторять, что мысль материальна, а значит, если допустишь до себя хотя бы каплю неуверенности, это может обернуться полнейшим провалом, катастрофой…

(Моя мать, вот как! Даже теперь, в мире фильма нельзя спрятаться от себя!)

Выходит, я сам должен сконцентрироваться, чтобы определить выигрышную комбинацию, – комбинацию числа и цвета, – подобно тому, как концентрируешься на игральной карте, определенной, например: «Семерка пик». Затем подходишь к колоде, лежащей на маленьком стеклянном столике, под зеркалом, – карта все так же не изглаживается из твоего сознания, ты даже чувствуешь напряженные извилины, – поднимаешь вверх, на уровень шеи случайную часть стопки и видишь отражение в зеркале: вот она, семерка пик.

Ты вытащил то, что хотел!

На деле же ничего подобного никогда не выходит. («Нет, об этом ни в коем случае нельзя теперь думать», – снова подсказка моей матери).

Сейчас не время концентрироваться на том, чтобы вытащить определенную карту или, что то же самое, на выпадении числа на рулетке, – это ты будешь делать, когда крупье запустит ее.

Сейчас – твой выбор.

Неужели же никакой подсказки, и я должен просто ткнуть воображаемым пальцем – и все?

– Это ваше? – слышится вопрос. Женский голос слева от меня, вкрадчивый, – таким тоном говорят персонажи сновидений, когда стараются вытолкнуть сновидца на поверхность, к пробуждению.

Я послушно выныриваю.

– Что?

– Я спросила: это не ваше случайно?

Я оборачиваюсь и встречаюсь взглядом с молодой женщиной. «Красивая… чертовски похожа на Ольку… а скорее так: Олька Бердникова станет похожей на эту женщину, когда вырастет». (Да, и впрямь не избавиться от внешнего мира, но теперь я и не горю желанием – ведь речь идет об Ольке.

Ты стал думать, как тридцатипятилетний мужчина, заметил? В мире фильма… Как тебе?..

Взрослее Мишки)…

Я перевожу взгляд на карту, которую женщина держит в руке, поднятой до уровня шеи, – семерка пик.

Боже, нет, ни в коем случае не подавай вида, что тебе известно, хотя бы даже и приблизительно, откуда взялась эта карта; что это – твое материализовавшееся сознание – нет, вот здесь ты должен сохранить на себе обличье персонажа.

– Нет… где вы ее взяли?

– Лежала возле вашей руки.

– Странно. Когда подходил к столу, никакой карты тут и в помине не было…

Вот так, хорошо, молодец!

– Может, вы не заметили… Наверное, крупье оставил, – женщина замолкает в нерешительности…

Быть может, обдумывает, продолжать разговор или нет?

Я вижу, как мои руки пододвигают все фишки на семь-черное.

(Вот это уж точно детская логика: «семь пик – пик – черное»).

– Ставки сделаны! – произносит крупье; сейчас он запустит рулетку…

Дверь отворилась. В комнату заглянула мать.

– Мишка просил передать, что придет к середине фильма.

Я испытал острый укол в грудь: Мишка! О Боже, я совсем забыл про него!

– Как это? Он же обещал смотреть со мной! Где он?

– Показывает отцу ваше творение.

– Какое творение?

– Ну, ты будто бы не знаешь! Эту вашу «верхотуру»!

Конечно же, в самый первый момент, я обвинил про себя дядю Вадика. Он украл у меня Мишку – чтобы я не смог поделиться с ним…

– Слушай, ма, ну посмотри тогда ты со мной.

– Еще чего!

– Ну пожалуйста!

– У меня дел по горло – не до твоей жары, – мать говорила так, но на самом деле это была правда лишь до определенной степени – как только в фильме начнется очередная эротическая сцена, мать будет уже тут как тут и прикажет мне немедленно отвернуться от экрана; моего кумира она называла не иначе, как развратником – с презрением глубоким и чрезвычайно кислым, – смотри сам, пока лето. Но осенью я тебе не разрешу смотреть.

– Да понял я, понял. Сто раз говорила.

– Ну и еще раз повторю, ничего. Потому что так оно и будет.

Дверь захлопнулась.

– Два-красное! – объявляет крупье на экране.

Я проиграл…

Только пока, я просто отложил победу на потом, да и то не по своей воле; придет время, я вернусь к осуществлению.

И тут начинается заставка «Midnight heat».

Этот жаркий тропический остров, рассекаемый надвое экваториальным поясом и запененный горькими от соли водами Атлантики, ныне существует в моей памяти свободным от борьбы остального мира – подобно, наверное, тому, как его жители по пришествии на пляж освобождаются от тяжестей легкой одежды и демонстрируют солнцу и уклончивым пальмам свои ровные двойные загары: демонстрация островитянских торсов, услажденных недавними ласками любовников.

Словом, даже в таком непритязательном и естественном действии этих ошеломленных отдыхом людей, как снятие одежды, – уже в одном этом кроется свобода и умиротворение коктейльного рая, – но тогда разве может быть им известно такое страшное слово, как «борьба»?

Да, однако они подходят к нему ровно так, пожалуй, как подходит Стив Слейт к своему рабочему дню – с повесной инфантильностью; он вполне может задержаться на пляже за игрой в бейсбол (на песке играют колючим резиновым мячиком, очень легким; отбиваешь его битой, и он летит прямо по направлению взмыленных, стонущих от упоения волн), – и прийти на работу в офис через два часа после начала рабочего дня.

В какой-то серии был эпизод, когда он провел ночь с женщиной прямо в офисе.

Разумеется, это не мешало ему неукоснительно следовать букве закона; чуть он нарушен – это действовало на Слейта, как ведро холодной воды, вылитое на спящего, – и он всегда докапывался до истины.

Но пока что еще он благодушно отдыхает на берегу, тесня море пластмассовым лежаком, а его упертые в смоченный песок стопы каждые полминуты обдает набежавшая волна, оглушая слух рдеющим слюнным шипением.

За спиной – бар с крышей – копной соломенных волос – бар, в котором почти круглые сутки вы можете заказать самые невероятные слияния напитков, любых вкусов и цветов, и крепостей, – и прежде чем выпить, обязательно посмотрите, какой цвет примет море, когда рассматриваешь его сквозь наполненный бокал, – скорее всего, вам принесет это дополнительное очарование и удивление. А если вы не любитель коктейльных вариаций и предпочитаете обычное пиво, то вам принесут его в бутылках, закупоренных не пробками, а дольками свежего лимона, – без особого островитянского стиля никак не обойтись.

И совсем уж круглые сутки, без перерыва, бар наполняют чирикающие бамбуковые ритмы (иногда хочется изобразить этот мир на масляной картине, от и до состоящим из канареечных перьев, самых различных вариаций и форм; таким он и будет, если бежать по береговой линии и смотреть по сторонам), – ритмы, которые понижаются в ладах с приближением вечера, но, напротив, повышаются в скорости и сочности – это уже сочность не тропического фрукта, но южного поцелуя. Музыкальная идиллия разгоняет жизнь, а люди поддерживают набранную скорость посредством слов и прикосновений друг к другу; это сродни эстафете. Порой кажется, они вообще никогда не спят, а только сменяют перед собой эпизоды общения – быстрее, еще быстрее…

Разорванный ветер…

Вот как невероятно уживаются здесь свежая энергетика и пряная лень!

Когда солнце порыжеет и повиснет над плотной, замирающей от близкого света водой, тотчас к мелодиям в баре примешаются протяжные саксофонные соло; пляжные игры плавно перетекут в розово-желтый аттракцион-рулетку: добровольца прикрепляют ремнями к огромному колесу, в секторах которого находятся емкости с самыми разнообразными вещами, съедобными и несъедобными, вращают, и на какой сектор укажет его голова, на какую емкость, ее содержимое он и должен проглотить.

На чем остановится рулетка моря? На дольках мармелада или на маленьких раковинах, собранных на берегу? На грецких орехах в меду или на лоскутах смокинга, который еще сегодня днем висел в шкафу чьей-то резиденции?..

Южная ночь сваливается на небо со скоростью обморока; и тогда женщины надевают трепещущие юбки из новогоднего дождя, с вплетенными в него орхидеями и упоительными ананасными дольками; каждая ночь – взбешенный, потерявший последнюю толику разума карнавал; темнота так дико пролетает мимо несущихся по ветру платьев, что вся она в результате – секундная вспышка фотокамеры. Каждое движение – легче пузырька, поднимающегося на поверхность газировки. Отрывистый жемчужный смех, заказы и тосты, усыпленные аплодисментами, предложения, соблазнительные и соблазняющие, пустячные разговоры, на которых никогда не останавливается внимание, – сопровождаемая тысячами ямочек на щеках речь и мимика. И покуда сидишь за столиком в блистающей компании, даже самое сладкое опьянение ни за что не даст тебе более чем минуту ощущать спинку стула – нет, сейчас, в эту ночь, и ты, и твое окружение мечтают об ином, беспокойном отдыхе: обязательно кто-то из них обратится с вопросом или отпустит в твой адрес приятно-насмешливое замечание – легче звона серебряного колокольчика, – и отвлечет тебя, заставляя ответить, отреагировать…

Ты не думаешь о покое, тебе не нужен покой, и вдруг… замечаешь краем глаза, как вдалеке из-за плеча твоего друга, сидящего напротив, показывается человек верхом на белой лошади, которая рысцой бежит вдоль берега моря – прогулка в пространства железного бриза и радужных отсветов бара, распространяющихся отсюда на огромные расстояния. Вот так просто – сел и поехал. И эта картина, пойманная боковым зрением, действует на тебя, как мгновенный релаксант: откидываешься, невольно делаешь глубочайший вдох и чувствуешь в плечах приятное покалывание, которое постепенно разольется по всему твоему телу – как рубиновое вино – и более ничего уже не нужно: просто с мерно вздымающейся грудью созерцать мир; и не участвуешь уже в шумливом разговоре, витающем вокруг тебя, ты напрочь забыл о людях, которые сидят рядом, забыл навсегда – пока кто-нибудь из них не додумается потрясти тебя за плечо…

Они-то безусловно подумали, что ты уже совершенно пьян…

Но дотронувшись, снова запустили тебя в карнавал – как юлу.

О канареечных перьях не вспомнишь до следующего дня – они исчезли, улеглись на дно темной морской пустыни, тихо превратившись там в тину и случайную гальку, которой хочется наполнить секунды.

О, этот берег! – мириады огней и огоньков, то и дело меняющих свои размеры и формы от расслабления глаза. В звонких кусочках холодильного льда отражаются гирлянды из кораллов и хрустальных лампочек, привешенных к соломенной крыше бара, – и багряные парусиновые ленты. Можно веселиться здесь или «пересесть» на одну из прибрежных яхт, – их так много, и они так близко, что кажется, в опьянившем танце легко задеваешь их рукой…

А можно быть и на берегу, и на яхте в море одновременно…

И вот двое, мужчина и женщина, не спеша уходят вдаль, затем оборачиваются… на нем расстегнутая разноцветная рубашка, на ней – штормящее белое платье, и вокруг головы повязан прозрачно-белый платок, ниспадающий двумя концами на плечи. Светозарные улыбки на лицах… Фон – пробудившееся предрассветное небо, плотно затянутое пурпурно-сиреневыми облаками, жидкий глянец, и ни кусочка земли, только ветер, пронесший на себе краски ночи, ветер и флаги, напитавшиеся оранжевой хурмой, но не станет и флагов, как только эти двое навеки отвернутся, чтобы посмотреть по ту сторону жизни.

Праздник кончился. К утру мало кого можно найти на берегу.

Руки бармена устали от жонглирования бутылками; в изнеможении он пьет кофе, которое с трудом помогает ему опомниться.

Никто уже не сидит за барной стойкой с красным коктейльным зонтиком, заложенным за ухо. Опустевший бар приведен в полнейший беспорядок – разбросанные соломинки (их столько, что любая, когда посмотришь на нее, обязательно пересечет какую-нибудь еще, находящуюся вдали за два, за три столика), – миллиарды капелек и крошек разлетевшихся в восторге кокосов и клубничного мороженого, блестки и конфетти, повалившиеся набок и потерявшие сознание сифоны, сдувшиеся шарики, остатки юбочного дождя; на одном столике лежит забытое пляжное полотенце, на другом – чуть помятая бумажная маска с наклеенной стрекозой из индиго-фольги; но более всего бокалов, самой разнообразной формы и емкости, словно утоливших общую бесноватую жажду; смотришь на море будто бы сквозь мутное призменное стекло, способное усмирить собою даже это хнычущее бирюзовое чудище, – кажется, за разной толщины стеклом оно ворочается и вздыхает медленнее, медленнее…

Лишь на дне бокалов вместе с накипью алкоголя до сих пор пошипывают последние всплески уставшего карнавала.

На берег вынесло пару медуз – вместе с карамельными кусочками лазури…

Пульс сходит на нет…

И только ветер, ветер будет дуть неизменно и всегда…

* * *

Мишка вернулся домой минут через пятнадцать после того, как закончилась очередная серия.

– Где ты был?

– Извини. Я показывал папе «верхотуру».

«Твоему папе», – отметил я про себя.

– Разве тетя Даша не передала тебе?

– Ты обещал, что посмотришь со мной «Полночную жару».

– Я не смог. Прости меня. Расскажешь, что там было, ладно?.. Теперь пошли. Мы уходим.

– Куда?

– К Ольке. Пора ее проведать.

III

Если бы я в те годы догадался, что Олька Бердникова влюблена в моего брата, то, конечно же, в силу издержек детского возраста, принялся гримасничать и дразниться, – благо, у меня на это таланта было хоть отбавляй; Олька, однако, весьма умело скрывала свои чувства – не только я, но и все остальные из нашей проездной компании вряд ли о чем-либо догадывались – умело, но не предпринимая, впрочем, над собой никаких усилий, – я твердо убежден теперь, что ее чувства были лишены той юной пылкости, которою принято приписывать к явлению «первой любви». Нет-нет, Олька была взрослее нас всех – и чувства, которые она питала к моему брату, основывались на том, что «ты умеешь говорить любопытные вещи» или же «с тобой никогда не соскучишься – зачем ты снова инсценировал свою смерть?» или же «какие интересные у тебя идеи – неужели ты действительно думаешь, что купол можно соорудить, вырыв яму и вывернув ее наизнанку?» Пожалуй, у нее был дар: используя самые простые слова, восхищаться всеми теми витиеватостями, которые любил изрекать Мишка, но восхищаться безо всякой слепоты и восторга, а зрело и с выражавшейся интонационно глубиной и спокойствием, присущими, как правило, только особым женщинам.

Олька была полновата, но симпатична, и в свои без малого пятнадцать весьма активно уже пользовалась косметикой. Ко мне она относилась, конечно, свысока, но, на моей памяти, ни разу не просила Мишку избавить ее от моего присутствия, и, покуда дверь Олькиного домика (углового, первого справа от главной дороги, напротив дома Геннадия) была открыта для ее кумира, эта дверь также была открыта и для меня.

Пожалуй, что Олька была единственным человеком в ту пору, к которому я относился нейтрально, – именно нейтрально: ни плохо, ни хорошо, и с ней приятно было коротать часы, если Мишки не было на даче – он ведь никогда не приезжал на целое лето, ездил еще на вторую дачу, материну, на сроки не меньшие, чем сюда. (Что же касается этого нейтрального отношения, то если брать всех остальных людей, я, конечно, ударялся в максимализм: либо обожаю, либо ненавижу, – причем случалось и так, что сегодня ненавижу того, кого обожал вчера, и наоборот).

Конечно, и Ольку иногда заносило. К примеру, она, играя со мной партию в бадминтон, могла начать жаловаться на усталость и больную ногу, «так что ты, Макс, пожалуйста, будь добр, бегай за воланчиком сам», – вплоть до того, что мне приходилось бежать и подавать его с земли, даже если он падал прямо возле ее ноги: «мне слишком трудно сегодня наклоняться, ты уж извини». Но все это как-то подгадывалось под мое благожелательное расположение духа – таким образом, что я не испытывал чувства унижения или досады. Кроме того, мне нравилось ей угождать, – а уж как мы, бывало, ставили с ней рекорды катания на великах, самый необычный из которых состоял в том, что мы проколесили по замкнутому кругу друг за другом двести четыре раза (на большее уже сил не хватило – у нас так кружились головы, что, слезши с велосипедов, мы просто упали на землю и в блаженстве уставились на небо и смотрели так минуты три, не отрывая глаз, словно старались обнаружить, какие же из этих облачных разводов на вечерней голубизне, наиболее походят на тот хаос накладывающихся друг на друга кругов, который мы нарисовали на дороге колесами). Да, если Ольку иногда заносило, и она превращала меня в «собачку», то на следующий день мы изобретали с ней нечто, способное сблизить даже самых разных и чуждых друг другу людей.

До того, как Мишка принялся за строительство «верхотуры», мой брат и я, да и вся наша компания, часами – и днем и вечером – просиживали в Олькином домике. Что и говорить, в получении жилья в свое собственное безраздельное пользование она всех нас опередила на много лет! Вообще на ее участке стояло два дома – для нашего поселка архитектурное решение, в полном смысле слова, уникальное. Сколько в те годы ни читал я классических произведений об «обособлении детства» и своеобразии мышления, к которому это обособление приводит, о волшебстве детского становления – начиная с «Приключений Тома Сойера» и заканчивая Короленко – везде оно происходило, прежде всего, по воле самих детей или по воле природы или просто с течением жизни, но никогда по воле взрослых. Я хочу сказать, что если у детей появлялось какое-нибудь пристанище или даже дом, он, как правило, «вырастал» из заброшенного сарая, амбара и пр. Или же какую-нибудь хибару мастерили сами дети – но в этом, по сути дела, и заключалась вся соль, вся прелесть и правдоподобие той литературы и Боже упаси меня выставить здесь это в каком-то негативном свете по отношению к тому, что творилось тогда в нашей жизни. Нет, я просто отмечаю (более даже для самого себя), что Олькин домик с самого начала (еще много лет назад) был построен именно как дом и именно для нее, и чем больше Ольке становилось лет, тем больше она туда переселялась.

(В другом доме – главном – в будни и выходные обитала Олькина прабабушка (все женщины в Олькиной семье выходили замуж и рожали детей довольно рано, так что ее прабабушке было семьдесят восемь). А в выходные съезжалась и вся остальная семья: тридцатипятилетняя мать, ее муж, брат мужа, дед Ольки, ее пятидесятишестилетняя бабушка, двоюродный брат бабушки, затем сестра Олькиного деда, иногда ее муж, и пр. Дом был большой, так что места хватало всем и даже самой Ольке, которая (насколько я знал на тот момент) ночевала в главном доме, – кроме того, никогда еще родственники, за исключением дня рождения ее матери, не съезжались все разом).

Итак, я говорил, что Олька постепенно «отъединялась от семьи», ведя в своем домике самостоятельную жизнь, и все же… нет, его нельзя было назвать местом для жилья в полном смысле этого слова. Не только потому, что он служил нам штаб-квартирой – штаб-квартирой компании со второго пролета (общей, ибо у Сержа и Пашки был еще какой-то штаб, тайный, в лесу, принадлежавший только им двоим – оттого они им очень гордились). Нет, не только: речь ведь идет об Ольке, это был ее дом, пускай тесноватый, однокомнатный, а вместо второго этажа – чердак, на который даже забраться было нельзя, – все же она проводила в своем доме подавляющее количество времени, когда не была на улице, и в нем были все необходимые удобства вплоть до кровати и одноконфорочной плиты, – так что она вполне могла переселиться сюда окончательно. Но нет, внутренняя обстановка дома целиком выдавала истинное его назначение – «игрового места», – ну, еще мы чаевничали, но и все, – а значит, и вся самостоятельная жизнь Ольки в этом доме только и заключалась в игре.

В результате только само его наличие Олькину зрелость и подчеркивало, зрелость внутри нее. Внутри своего дома она была ребенком.

Боже, чего только ни лежало на столе или на кровати, на тумбочке или возле плиты, а еще в два раза больше – отыскивалось! Забавные наклейки, разноцветные игральные кости, остатки конструктора «Лего», магниты для холодильника, несколько шашек и шахмат (никакой при этом доски, разумеется), пустые спичечные коробки, колода из пятисот карт, сборная, из десятка колод, в которых «хоть что-то» было утеряно, плоский железный «хоккеист-насадка» из настольного хоккея, китайские шары вроде тех, что вращал в руке Шарль Азнавур в сериале «Китаец», детский телефон, язык от колокольчика, регулировочное колесико от приемника… всего не перечесть! Словом, это был настоящий безделушечный хаос, рай вещей и вещичек… ну, а когда я чувствовал рай, мне сразу же хотелось обладать им, так что я часто принимался что-нибудь выпрашивать у Ольки – понравившуюся мне игральную кость, наклейку «Дональд дак», песочные часы и пр. – но никогда в моей голове и мысли не промелькнуло, что я буду как-то использовать эти вещи и даже их внешний вид привлекал мое внимание только здесь, в пределах этого дома. И если бы мне действительно удалось выпросить (обычно, я обращался к Ольке со словами: «Подари мне! Ну пожа-а-алуйста!»), то, принеся домой, я забыл бы об этой вещи навеки… (Частица рая утрачивает все свои райские свойства, как только уносишь ее из рая). Забыл бы навеки, – так, по крайней мере, мне кажется. Как было бы на самом деле, сказать не могу, потому что Олька (если я принимался канючить), никогда мне ничего не дарила. (Быть может, предвидела судьбу «подарка» в моих руках? Но если так, значит, не понимала цели, с которой я его выпрашивал).

Как бы там ни было, никаких обид между нами не возникало – я мигом приходил в себя после очередного отказа, а через пару дней переключал свое внимание на какую-нибудь другую вещь. Исключением не стал даже тот раз, когда речь шла об особенной вещи, – ее существование попросту выбило меня из колеи.

Это был… хвост ящерицы. Дело еще в том, что я его тогда так и не увидел, а значит, если мой интерес и основывался на внешних признаках, то лишь на тех, которые я себе представлял.

Я понятия не имел, что ящерица может отбрасывать хвост, – впрочем, слово «отбрасывать» ни мне, ни Ольке тогда не пришло на ум, – и ее история, что она якобы «наступила на ящерицу, когда шла по садовой дорожке, а та вдруг юрк под деревянный бортик клумбы; потом вижу, у меня хвост остался под ногой и дергается», – вызвала у меня совершенное недоумение. (Однако, как выяснилось чуть позже, главная причина этого недоумения крылась все же в ином).

– И что ты сделала? Подобрала его? – спросил я.

(Мы были у нее. Одни, нашего разговора никто не слышал).

– Ну неужели нет!.. И стала рассматривать. Он был похож… видел когда-нибудь брелочную змейку?.. Вот такой примерно… и так и не переставал дергаться. Как живой.

– Где этот хвост? Покажи.

– Не могу. У меня его нет. Я спрятала его под половицу, а потом, когда заглянула туда через час, ничего уже не нашла…

– Так его украли, выходит?

– Ты так думаешь? – осведомилась она, скорее машинально, нежели как если бы мое предположение показалось ей правдоподобным, – Возможно. Я и правда не знаю, куда он делся. Спрашивала у бабушки – может, она его вымела. Но нет, она сказала, что не убиралась.

Я представил себе хвост ящерицы, который лежит под половицей. Радужно переливается, просвечивает. Мне почему-то казалось, что он непременно должен просвечивать сквозь половицу (из какого бы материала она ни была сделана), – а значит, Олька наврала мне – не могла она его спрятать туда. Вся эта история – чистейший вымысел.

– Я не верю! Ты все сочинила. Все – до единого слова.

– Ну и пожалуйста! Не верь. Если не веришь, что у ящерицы хвост отвалился, я…

– Дело не в этом… Он же должен просвечивать…

– Что?

– Хвост будет просвечивать сквозь половицу.

– Он и просвечивал.

– Как…

– Да, он просвечивал. Он стал светиться сразу после того, как отвалился.

– Почему ты в таком случае не перепрятала его в другое место?

– Он просвечивал через все, что только можно; я поняла: это бесполезно, пусть уж лучше под половицей лежит. Вот его и украли… я сглупила, конечно…

Я вдруг подумал: как повезет ее ребенку. Будут ли у него конфликты с его матерью? Нет, конечно. Значит ли это, что они заживут душа в душу? Нет, разумеется.

– Прости, – прошептал я.

– Что?

– Я сказал: прости.

– За что?

Мне хотелось думать, что она немного удивлена тому, что я прошу прощения, – немного и ни в коем случае не сильнее, чем немного.

– Я не поверил тебе… прости… если ты все же когда-нибудь отыщешь пропажу… ну, случайно – если этот хвост все-таки не украли… сомнительно, конечно, ведь он каждому нужен…

– Каждому? – переспросила она, но я не обратил на это особого внимания.

– Да… или если у тебя появится другой… пожалуйста, подари мне его, ладно?

– Нет, не подарю. Но показать, покажу… Знаешь, если тебе так нужен хвост ящерицы, сам поймай ее и придави к земле.

– Но я не смогу!

– Сможешь, еще как сможешь… Даже если тебе будет страшно не везти. Просто придется полжизни посвятить тому, чтобы поймать ящерицу, а то и всю жизнь. И только.

– И что же, в конце жизни я ее поймаю?

– Да.

– А если нет?

– Тогда после того, как умрешь, Бог вручит тебе хвост ящерицы… на большом блюде будет лежать… – она улыбнулась, – … или на чем-нибудь еще… не знаю, на чем.

Этот ответ – о поздней справедливости – меня не слишком удовлетворил.

Олька так ничего мне и не подарила из своих безделушек, – но оно и к лучшему.

Я снова не стал обладателем рая…

Жизнь, однако, занимается тем, что подбрасывает контрасты. Я слышал, еще года два после того лета Олькин дед раздавал все эти безделушки направо и налево – детскому населению нашего поселка. И очень недоумевал и досадовал, если некто отказывался принять подарок – мол, зачем он мне?

Дед качал головой, подбирался, пыхтел – ну точно разочарованный ребенок. Выглядело это тем более забавно, что Олькин дед был очень высок ростом, очень краснолиц и с солидным брюшком; кучеряв.

Продолжить чтение