Читать онлайн Богоматерь Нильская бесплатно
Scholastique Mukasonga
Notre-Dame du Nil
© Editions Gallimard, Paris, 2012
© Васильева С., перевод на русский язык, 2023
© Издание на русском языке, оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2023
* * *
Автор выражает благодарность Национальному книжному центру за поддержку в написании этой книги.
Нет лицея лучше, чем лицей Богоматери Нильской. И лицея выше тоже нет. «Две с половиной тысячи метров», – гордо заявляют белые учителя. «Две тысячи четыреста девяносто три», – поправляет учительница географии сестра Лидвина. «Под самыми небесами», – молитвенно сложив ладони, шепчет мать-настоятельница.
Учебный год приходится на сезон дождей, и лицей часто скрывается за тучами. Иногда небо проясняется, но это бывает редко. Тогда внизу синеватой светящейся лужицей виднеется озеро.
Лицей предназначен только для девочек. Мальчики остаются учиться внизу, в столице. Лицей для девочек построили специально так высоко, так далеко, чтобы изолировать их, уберечь от зла, от искушений большого города. Потому что барышень из лицея ожидают блестящие партии. И надо, чтобы они подошли к замужеству девственницами, если только до того не забеременеют. Лучше пусть будут девственницами. Замужество – дело серьезное. Пансионерки лицея – это дочери министров, высоких военных чинов, бизнесменов, богатых коммерсантов, для которых замужество дочери – политика. Девочки гордятся этим: они знают себе цену. Времена, когда в цене была одна красота, ушли далеко в прошлое. И в виде выкупа их родные получат не только традиционных коров и кувшины с пивом, нет, там будут еще и чемоданы, наполненные банковскими билетами, и солидный счет в банке «Бельголез» в Найроби, в Брюсселе. Благодаря этому их семья обогатится, клан станет еще могущественнее, а племя – еще влиятельнее. Да, они знают себе цену, эти барышни из лицея Богоматери Нильской.
Лицей находится совсем рядом с Нилом. С его истоком, конечно. Чтобы попасть туда, нужно пройти каменистой тропой вдоль гребня. В конце тропы – насыпная площадка, на которой иногда стоят «Лендроверы» редких туристов, добирающихся до этих мест. На табличке значится: «Исток Нила – 200 метров». Крутая тропинка ведет к осыпи, где между двух камней сочится тонкая струйка воды, которая сначала собирается в небольшой цементной чаше, а затем переливается крохотным водопадом в почти незаметный желобок, быстро теряющийся в траве и древовидных папоротниках, растущих в долине. Справа от источника сооружена пирамида, на ней надпись: «Исток Нила. Миссия Кокка, 1924». Пирамида невысокая: лицеистки без труда достают до ее выщербленной вершины. Это приносит счастье, говорят они. Но лицеистки приходят к источнику не за этим. Для них это не прогулка, не экскурсия, а паломничество. Между возвышающихся над источником скал в гроте стоит статуя Богоматери Нильской. Правда, это не совсем грот, а навес, построенный из железных листов. На постаменте выбиты слова: «Богоматерь Нильская, 1953». Установить здесь статую решил монсеньор апостольский викарий. Король получил от святого понтифика разрешение посвятить страну Христу Вседержителю, а епископ соизволил посвятить Нил Богоматери.
Церемонию открытия статуи вспоминают до сих пор. Сестра Кизито, старая кухарка, еле передвигающая ноги, присутствовала на ней и каждый год рассказывает об этом новым ученицам. Да, то была красивая церемония, такие можно увидеть в столице, в церкви на Рождество или на стадионе, в день национального праздника.
Министр-резидент прислал вместо себя представителя, но глава администрации прибыл лично в сопровождении эскорта из десяти солдат, один из которых нес горн, другой – бельгийский флаг. Присутствовали вожди и младшие вожди местных и соседних племен. Их сопровождали жены и дочери с высокими, украшенными бусами прическами, танцоры, которые потрясали своими гривами, словно отважные львы, но главное – стада коров иньямбо с длинными рогами, увитыми гирляндами цветов. Шумная толпа крестьян покрывала склон. Белые из столицы не рискнули ступить на опасную тропу, которая вела к истоку. Только господин де Фонтенайль, владелец кофейных плантаций, заехал по-соседски и сидел рядом с главой администрации. Стоял сухой сезон. Небо ясное. Вершины чистые от пыли.
Ждали долго. Наконец на тропе, идущей вдоль гребня, показалась черная линия, послышались молитвы и гимны. Мало-помалу стало видно, что это монсеньор апостольский викарий, которого можно было узнать по митре и посоху. Ни дать ни взять один из волхвов, как на картинках, которые показывают на уроках Закона Божьего. Следом шли члены миссии в пробковых шлемах на головах – как ходили все белые в ту пору, только эти были с бородами и одеты в длинные белые балахоны с крупными четками на шее. Стайка ребят из Легиона Марии[1] усыпа́ла тропинку лепестками желтых цветов. Затем появилась Богоматерь. Четыре семинариста в шортах и белых рубашках несли ее на плетеных бамбуковых носилках, на каких обычно переносят новобрачную в новую семью или покойника к месту последнего пристанища. Мадонну скрывало сине-белое покрывало. Позади нестройной гурьбой шло «туземное духовенство», за ним, неся впереди свой стяг и желто-белое знамя папы римского, растянулась группа учащихся воскресной школы, резвившихся на склонах, невзирая на палки воспитателей.
Процессия достигла долины, где бил источник. Паланкин с мадонной, по-прежнему скрытой покрывалом, опустили на землю рядом с ручейком. Глава администрации встал перед монсеньором и по-военному отдал ему честь. Они обменялись несколькими словами, кортеж тем временем расположился вокруг источника и статуи, которую водрузили на небольшой помост. Монсеньор и два миссионера поднялись на пять ступенек и встали там же. Епископ благословил толпу, потом, повернувшись лицом к статуе, прочитал на латыни молитву, слова которой повторяли за ним оба священника. Затем по знаку епископа один из служивших ему резко сдернул со статуи покрывало. Заиграл горн, знаменосец наклонил стяг. По толпе пробежал гул. Долина наполнилась радостными возгласами женщин, танцоры загремели прикрепленными к щиколоткам бубенцами. Представшая взорам Богоматерь походила, конечно же, на Богоматерь Лурдскую – такая же стояла в храме миссии: то же синее покрывало, тот же лазурный пояс, то же желтоватое платье. Только Богоматерь Нильская была черной: у нее было черное лицо, черные руки, черные ноги. Богоматерь Нильская была чернокожей, африканкой, руандийкой. Ну и что? Почему бы нет? «Это Изида! – воскликнул господин де Фонтенайль. – Она вернулась!»
Энергично помахивая кропилом, монсеньор апостольский викарий освятил статую, источник и толпу. Затем он произнес проповедь. В ней не все было понятно. Он говорил о Святой Деве, которая отныне будет называться Богоматерью Нильской. Он сказал: «Капли этой святой воды смешиваются с водами рождающегося здесь Нила, так же смешаются они и с водами иных рек, которые сольются в один великий поток, и он пройдет через озера и болота, прокатится через водопады, победит пески пустынь, напоит кельи древних монахов, достигнет подножия удивленного сфинкса, и таким образом эти освященные капли, милостью Богоматери Нильской, дадут Святое Крещение всей Африке, а та, став христианской, спасет этот гибнущий мир. И я вижу, да, вижу толпы паломников всех национальностей, которые потянутся к нам в горы, чтобы возблагодарить Богоматерь Нильскую».
Вождь Кайитаре тоже вышел к помосту, подозвал свою корову Рутаму, которую собирался преподнести в дар новой королеве Руанды, и принялся расточать похвалы обеим, говоря, что благодаря им молоко и мед будут всегда в изобилии. И снова в знак одобрения раздались радостные возгласы женщин и звон бубенцов.
Через несколько дней пришли рабочие и оборудовали между двумя большими камнями над источником площадку, на нее поставили статую и соорудили над ней навес из железных листов. И только потом в двух километрах от этого места был построен лицей. Как раз после обретения независимости.
Возможно, монсеньор надеялся, что освященная вода источника станет чудотворной, как в Лурде. Но ничего такого не случилось. Только Кагабо, целитель или отравитель, это как кому нравится, набирает ее в черные кувшинчики в форме бутылочной тыквы. Он замачивает в них коренья подозрительной формы, истолченную в порошок змеиную кожу, пучки волос мертворожденных младенцев, высушенную кровь первых девичьих месячных. Всем этим можно вылечить, а можно и убить. Смотря по обстоятельствам.
В течение долгого времени фотографии церемонии открытия статуи Богоматери Нильской украшали длинный коридор, служивший приемной для посетителей и родителей учащихся, пришедших на прием к матери-настоятельнице. Сейчас остался лишь один снимок, на котором монсеньор апостольский викарий освящает статую. От остальных на стене за жестким деревянным диваном без подушек, на который несчастные ученицы, вызванные для разговора ужасной матерью-настоятельницей, не осмеливались даже присесть, остались едва заметные бледные прямоугольные следы. Однако фотографии сохранились. Их обнаружили однажды Глориоза, Модеста и Вероника, когда им поручили очистить от пыли чулан в самом конце библиотеки, где были свалены архивы. Там, под грудой старых газет и журналов («Киниаматека», «Куререра Имана», «Друг», «Большие озера») они и увидели пожелтевшие и покоробившиеся фотографии, некоторые еще под треснутым стеклом. Там было фото главы администрации, отдающего по-военному честь перед статуей, в то время как позади него солдат склонил бельгийское знамя. Были также фото танцоров инторе, немного смазанные, потому что незадачливый фотограф решил заснять их прямо во время мощного прыжка, отчего их сизалевые гривы и леопардовые шкуры получились как бы в призрачном ореоле. А еще там была фотография вождей с женами при полном параде. Бо́льшая часть персонажей были жирно перечеркнуты красными чернилами, а некоторых полностью закрывал черный вопросительный знак.
– Фотографии вождей пострадали от «социальной революции», – со смехом сказала Глориоза. – Вжик-вжик – сначала ручкой, потом тесаком – и нет тутси.
– А те, на ком стоит знак вопроса? – спросила Модеста.
– Этим, должно быть, удалось сбежать, увы! Но теперь, где бы они ни были, эти великие вожди, в Бужумбуре или Кампале, у них больше нет коров, да и спеси тоже поубавилось, и пьют они простую воду, потому что теперь они изгои. Я возьму эти фото. Отец скажет мне, что это за господа.
А Вероника подумала, когда, интересно, она тоже окажется зачеркнутой красными чернилами на классной фотографии, которая делается в начале каждого учебного года.
Май – месяц Марии. В мае учащиеся лицея Богоматери Нильской идут в большое паломничество. День паломничества – длинный и прекрасный. В лицее к нему готовятся заранее. Все молятся, чтобы небо смилостивилось. Мать-настоятельница и духовник отец Эрменегильд объявляют девятидневный молитвенный обет. Все классы, попеременно сменяя один другой, молятся в часовне Святой Деве, чтобы она разогнала в этот день облака. Вообще-то в этом нет ничего невозможного: в мае дожди идут уже не сплошняком, ведь вот-вот наступит сухой сезон. Брат Ауксилий (это он копается обычно в масляных внутренностях дизель-генератора и в моторах обоих грузовичков, на которых возят провизию, поносит на гентском диалекте механиков и шоферов, играет на фисгармонии и руководит хором), так вот, брат Ауксилий целый месяц разучивает с ученицами гимны, сочиненные им в честь Богоматери Нильской. Преподавателей-бельгийцев и трех молодых французских специалистов убедительно просят участвовать в церемонии. Последним мать-настоятельница конфиденциально намекнула, что им будет пристойнее надеть костюмы и галстуки, которые больше приличествуют этому торжественному дню, чем штаны из грубой ткани, называемые ими джинсами, и что она очень рассчитывает на то, что своим почтительным поведением они покажут хороший пример ученицам. Сестра-экономка, постоянно звенящая огромной связкой ключей, висящей у нее на поясе, уже отобрала для пикника в кладовой банки с консервами: тушенку, сардины в масле, конфитюры, консервированные макароны с сыром. Это дело заняло у нее добрую половину ночи. Она отсчитала нужное количество ящиков с апельсиновой фантой для учащихся и несколько бутылок «Примуса», предназначенных духовнику, брату Ауксилию и отцу Анджело, монаху из соседней миссии, который был приглашен на мероприятие. Для сестер-руандиек, преподавателей и воспитателей она припасла бутыль ананасового вина, фирменный напиток сестры Кизито, свято хранящей тайну его изготовления.
Конечно, в тот день служится бесконечная месса с повторяемыми десятки раз гимнами, молитвами, но все это вперемешку со смехом, взрывами девчоночьего хохота, с беготней вприпрыжку, с катанием по заросшему травой склону. Воспитательницы, сестра Анжелика и сестра Рита, надрывают легкие, свистя в свистки и крича: «Осторожно, там овраг!»
Вот расстилают скатерти для пикника. Это не то что в рефектории. Тут все в кучу: садись как хочешь, хоть на корточки, хоть вообще ложись, пачкайся вареньем. Воспитательницы ничего не могут поделать и только воздевают руки к небу. Мать-настоятельница, сестра Гертруда – руандийка, помощница настоятельницы, отец Эрменегильд и отец Анджело сидят на складных стульях. Преподаватели тоже имеют право на сиденья, но учителя-французы предпочитают расположиться прямо на траве. Пиво господам разливает сестра Рита, единственная из руандиек, которая может похвалиться хорошими манерами. Мать-настоятельница от «Примуса», конечно же, отказывается, и сестра экономка скрепя сердце следует ее примеру. Придется ей довольствоваться ананасовым вином сестры Кизито.
Паломников, присоединившихся к лицеисткам, очень немного. Мать-настоятельница старается не допускать к участию в церемонии разных наглецов, которые, прикрываясь набожностью, только и ждут, чтобы поглазеть на ножки такого скопления девиц. По ее просьбе бургомистр коммуны Ньяминомбе, к которой принадлежит лицей, запретил доступ к источнику. Даже супруга министра, пригласившая нескольких своих приятельниц воспользоваться ее «Мерседесом», чтобы те смогли полюбоваться благочестием своих дочерей, с большим трудом убедила полицейского открыть шлагбаум. Но одному посетителю мать-настоятельница все же не может отказать. Это господин де Фонтенайль, владелец кофейных плантаций. Девочки его побаиваются. Говорят, что он живет совсем один на своей полуразвалившейся вилле. Бо́льшая часть его плантаций пришла в упадок. Никто не знает, кто он такой: то ли сумасшедший, то ли белый колдун. Он роется в земле, ищет кости и черепа, носится на стареньком джипе по горным склонам, не разбирая дороги, подскакивая и громыхая на ухабах. И всегда внезапно появляется посреди пикника. Приветствует мать-настоятельницу, снимая театральным жестом панаму и демонстрируя бритый череп: «Мое почтение, преподобная матушка». Та же с трудом скрывает раздражение: «Здравствуйте, господин де Фонтенайль, а мы вас не ждали, не мешайте, пожалуйста, нашему паломничеству». – «Я, как и вы, пришел поклониться Богоматери Нильской», – отвечает он и отворачивается. Потом медленно обходит все циновки, на которых обедают лицеистки, останавливаясь время от времени то перед одной, то перед другой из девочек, машинально поправляет очки, разглядывает их, с довольным видом покачивая головой, зарисовывает в блокнот профили. Благовоспитанная девушка под его пристальным взглядом опускает голову (впрочем, этого требуют и правила вежливости), но некоторые не могут удержаться и украдкой кокетливо улыбаются в ответ. Мать-настоятельница не решается вмешиваться, боясь спровоцировать еще бо́льший скандал, и только с опаской наблюдает за действиями старого плантатора. Наконец тот направляется к чаше, куда стекает вода источника, достает из бесчисленных карманов куртки несколько ярко-красных лепестков и бросает их в воды зарождающегося Нила, затем трижды воздевает к небу широко раскинутые руки с растопыренными пальцами и произносит какие-то непонятные слова. Потом господин де Фонтенайль уходит обратно к автостоянке, откуда раздается покашливание мотора его джипа, а мать-настоятельница поднимается и приказывает: «Дочери мои, споем гимн». Лицеистки затягивают хором, между тем некоторые из них с сожалением смотрят, как рассеивается поднятая джипом туча пыли.
По возвращении Вероника открывает учебник географии. Проследить течение Нила не так-то просто. Сначала у него нет названия, а потом их становится слишком много. Можно подумать, что он сочится отовсюду.
Вот он прячется в озере, снова выходит оттуда – это Белый Нил, вот он теряется в болотах, с другой стороны – это уже его брат, Голубой Нил, чем ближе к концу, тем проще: он течет все прямо и прямо, и по его берегам лежит пустыня, он лижет подножие пирамид, тех самых, огромных, после чего разделяется на рукава, те перепутываются, образуя дельту, и все заканчивается в море, которое, как говорят, гораздо больше здешнего озера.
Вероника вдруг понимает, что за спиной у нее кто-то стоит, склонившись, как и она, над страницей учебника.
– Что, Вероника, ищешь обратную дорогу домой, туда, откуда пришли все ваши? Не волнуйся: я помолюсь Богоматери Нильской, чтобы тебя туда доставили крокодилы – на спине, а лучше прямо в брюхе.
Веронике кажется, что Глориоза никогда не перестанет смеяться, что ее смех будет всегда преследовать ее – даже в кошмарных снах.
Начало учебного года
Выглядит лицей Богоматери Нильской весьма благопристойно. От столицы к нему ведет дорога, которая петляет среди бесконечного лабиринта долин и холмов и наконец неожиданно, в несколько витков, взбирается на Икибиру (в учебниках по географии эти горы называются «горная цепь водораздела Конго – Нил» – другого названия не нашли). Тут-то и показывается большое здание лицея: горные вершины как будто раздвигаются, уступая ему место там, на краю противоположного склона, под которым мерцают воды озера. Так он и стоит, возвышаясь надо всем вокруг, – словно сияющий дворец, являвшийся маленьким школьницам в их самых несбыточных снах.
Строительство лицея стало зрелищем, которое в Ньяминомбе забудут еще не скоро. Чтобы ничего не пропустить, мужчины, обычно бездельничавшие в кабачках, бросали свои кружки с пивом, женщины раньше уходили с полей, где они возделывали зеленый горошек и элевсину, а дети, едва в школе миссии раздавались звуки барабана, возвещавшие о конце уроков, мчались со всех ног и протискивались в первые ряды небольшой толпы, наблюдавшей за работами и обсуждавшей их ход. Самые отчаянные вовсе прогуливали школу, поджидая на обочине дороги тучу пыли, предварявшую появление грузовиков. Стоило колонне поравняться с ними, как они бросались вдогонку за машинами, пытаясь к ним прицепиться. Кое-кому это удавалось, другие срывались и падали на дорогу, рискуя быть раздавленными следующим грузовиком. Шоферы орали, пытаясь разогнать этих роящихся вокруг них сорвиголов, но все впустую. Некоторые останавливались и выходили из машины, ребята разбегались, шофер делал вид, что сейчас их догонит, но как только грузовик снова трогался с места, игра начиналась сначала. Женщины на полях воздевали к небу мотыги в знак бессилия и отчаяния.
Все удивлялись, не видя ни дымящихся пирамид из свежеобожженных кирпичей, ни вереницы крестьян, несущих эти кирпичи на голове, как это бывало, когда умупадри требовал от прихожан, чтобы те построили новую церковь, или когда бургомистр в субботу созывал население на общественные работы для расширения диспансера или его собственного дома. Нет, на этот раз в Ньяминомбе шло настоящее строительство, как у настоящих белых, со всякими жуткими механизмами, снабженными железными челюстями, которые вгрызались в землю; с грузовиками, перевозившими машины, которые со страшным грохотом плевались цементом; с бригадирами, выкрикивавшими приказы на суахили, и даже с белыми начальниками, которые только и делали, что пялились на большие листы бумаги, разворачивая их, как рулоны ткани в магазине у пакистанца, и которые приходили в ярость и чуть ли не изрыгали огонь, когда подзывали к себе черных бригадиров.
Среди легенд, связанных со строительством, особенно запомнилась одна история, которую рассказывают до сих пор. Это история о Гакере. О деле Гакере. Над ней всегда потешаются. Конец каждого месяца в Ньяминомбе – это день выплаты заработной платы. Тридцатое число – тяжелый день. Тяжелый для счетоводов, на которых наемные рабочие обычно срывают свое недовольство, и чаще всего в очень резкой форме. Тяжелый для любого батрака, который знает, что в этот день, тридцатого, его жена, которая других чисел не знает вовсе, не пойдет в поле, а будет ждать его на пороге хижины, чтобы принять от мужа деньги, пересчитать их, перевязать тонкую пачку банановой веревочкой, засунуть в кувшинчик и спрятать его в солому у изголовья постели. Тридцатое – день ссор и всяческого насилия.
В этот день устанавливались столы под полотняными тентами или навесами из соломы и бамбука. Для счетоводов. Гакере был счетоводом. Это он платил рабочим. Когда-то он служил помощником у бургомистра Ньяминомбе, но потом колониальные власти его «вычистили», чтобы заменить другим помощником – хуту, который вскоре стал бургомистром. На эту же работу его взяли, потому что он всех знал, – тех, кого нанимали прямо на месте и кто не говорил на суахили. Для других, настоящих строителей, родом из других мест и говоривших на суахили, счетоводов доставляли из столицы. Весь этот люд толпился в очереди перед столами, на солнце, а чаще всего под дождем. Повсюду крики, толкотня, споры, перепалки. Дюжие молодцы, охранявшие стройку, наводили порядок, усмиряя непокорных палкой. Бургомистр с двумя своими жандармами и тем более белые вмешиваться не желали. Итак, Гакере с маленькой кассой под мышкой занимал свое место под навесом. Он садился на стул, ставил кассу на стол, открывал ее. В ней было полно бумажных денег. Он медленно разворачивал лист, на котором значились фамилии тех, кому следовало заплатить, кто ждал уже несколько часов под солнцем или дождем, и начинал вызывать поименно: «Бизимана, Хабинеза…» Рабочий подходил к столу. Гакере выкладывал перед ним несколько бумажек и монет – все, что тому полагалось. Рабочий прикладывал измазанный чернилами палец к списку напротив своего имени, Гакере чертил крестик и что-то говорил ему. На весь день Гакере снова становился начальником – как прежде.
Но однажды Гакере со своей кассой под мышкой не пришел. Вскоре стало известно, что он сбежал вместе с кассой, полной денег. «Удрал в Бурунди, – говорили все, – вот ловкач этот Гакере, смылся с денежками базунгу. А нам-то заплатят?» Все восхищались Гакере и злились на него: не следовало ему воровать деньги, предназначенные для жителей Ньяминомбе, мог бы извернуться и стащить деньги из другой кассы. Рабочим в конце концов все же заплатили. На Гакере больше никто не сердился, и месяца два о нем ничего не было слышно. У него осталась жена с двумя дочерьми. Бургомистр допросил их, жандармы установили за ними наблюдение. Но Гакере не поделился с ними своими преступными планами. Прошел слух, что на украденные деньги он собирался завести себе в Бурунди новую жену, помоложе и покрасивее. А потом он воротился в Ньяминомбе в сопровождении двух военных, со связанными за спиной руками. До Бурунди он так и не добрался. Идти через лес Ниунгве он побоялся – из-за леопардов, больших обезьян и даже лесных слонов, которых давно уже не существует. С кассой под мышкой он прошел через всю страну. В Бугесере он попытался перебраться через большие болота и заблудился. До Бурунди было рукой подать, но он все ходил по кругу среди папирусов, так и не дойдя до границы. Правда, надо сказать, что никаких указателей, которые могли бы ему помочь найти границу, там не было. В конце концов его нашли на краю болота, обессиленного, исхудавшего, с опухшими ногами. Банковские билеты рыхлой массой плавали в заполненной водой кассе. В назидание другим его на целый день привязали к столбу у входа на стройку. Проходившие мимо рабочие не ругались, не плевали в его сторону, а только опускали голову, делая вид, что просто его не видят. У его ног сидели жена и две дочки. Время от времени одна из них вставала, чтобы вытереть ему лицо и дать попить. Его судили, но в тюрьме он просидел недолго. В Ньяминомбе его больше не видели. Может быть, он перебрался все же в Бурунди вместе с женой и дочками, но без чемоданчика. Некоторые подумали, что базунгу сглазили деньги и что из-за этих проклятых денег бедняга Гакере и ходил кругами, да так и не смог добраться до Бурунди.
Лицей – это высокое трехэтажное здание, выше столичных министерств. Новенькие, те, что приезжают из деревень, первое время боятся подходить к окнам дортуара, расположенного на третьем этаже. «Что же, мы теперь будем спать, как обезьянки на ветке?» – спрашивают они. Старшие и городские над ними смеются. «Посмотри вниз, – говорят они, – сейчас свалишься прямо в озеро». В конце концов новенькие все же привыкают. Часовня, почти такая же высокая, как церковь в миссии, тоже построена из бетонных блоков, а вот здание управления имуществом, мастерские и гараж – владения крикливого брата Ауксилия – кирпичные. Образованный этими постройками большой двор обнесен стеной с железными воротами, которые скрипят, когда их закрывают по вечерам и открывают по утрам, громче звонка на отбой или на подъем.
Чуть в стороне стоят одноэтажные домики, которые одни называют виллами, другие – бунгало, кому как нравится, там живут преподаватели-французы, работающие в лицее вместо службы в армии. Есть еще один дом, больше остальных, его тоже называют бунгало, там размещают важных гостей: господина министра, если он соберется приехать, или монсеньора, визита которого ждут каждый год. Иногда там поселяют туристов, которые приезжают из столицы или из самой Европы, чтобы увидеть исток Нила. Между этими домами и лицеем есть сад с лужайками, цветочными клумбами, бамбуковыми боскетами и огородом. Бои-садовники выращивают там капусту, морковь, картофель, клубнику, есть даже грядка, засеянная пшеницей. Растущие там томаты своими вызывающими размерами подавляют скромные местные помидорки иньянья. Сестра-экономка любит показывать гостям сад с экзотическими растениями, где абрикосовые и персиковые деревца явно тоскуют по родному климату. Мать-настоятельница любит повторять, что учащимся надо привыкать к цивилизованной пище.
Чтобы отвадить любопытных и воров, построена высокая кирпичная ограда. По ночам ее обходят сторожа, вооруженные копьями, они же охраняют и железные ворота.
Жители Ньяминомбе в конце концов перестали обращать на лицей внимание. Он стал для них чем-то вроде больших камней Рутаре, которые когда-то скатились со склона горы и неизвестно почему остановились именно на этом месте – в Рутаре. Тем не менее строительство лицея многое изменило в поселке. Лагерь строителей очень быстро оброс множеством коммерческих точек: сюда перебрались торговцы, до тех пор работавшие рядом с миссией, и другие, явившиеся невесть откуда; появились лавки, где продавались, как и везде, штучные сигареты, пальмовое масло, рис, соль, сыр в банках фирмы «Крафт», маргарин, керосин для керосиновых ламп, банановое пиво, «Примус», фанта, а иногда, правда нечасто, даже хлеб; появились забегаловки, называвшиеся «отелями», где подавали козье мясо на шпажках с жареными бананами и фасолью, а также хижины женщин свободных нравов – позор для деревни. Когда строительство закончилось, большинство торговцев разъехалось, ушли почти все женщины свободных нравов, но остались три забегаловки, две лавки, один портной – так вдоль дороги, ведущей к лицею, образовалась отдельная деревня. Позади лавок остался даже рынок, переехавший когда-то поближе к хижинам рабочих.
Однако был такой день, когда к лицею Богоматери Нильской стекались все зеваки и бездельники Ньяминомбе. Октябрьским воскресеньем, перед самым началом нового учебного года, в конце сухого сезона, все спешили выстроиться на обочине дороги, чтобы поглазеть на вереницу машин, доставлявших в лицей учащихся. Тут были «Мерседесы», «Лендроверы», огромные военные джипы, водители которых нервничали, сигналили, угрожающе размахивали руками, пытаясь обогнать набитые девочками такси, грузовички, микроавтобусы, с трудом взбиравшиеся на последний склон.
Лицеистки одна за другой высаживались перед небольшой толпой, которую удерживали на расстоянии от ограды двое жандармов и лично бургомистр. Когда Глориоза с матерью впереди и Модестой позади вышла из черного «Мерседеса» с тонированными стеклами, среди зрителей послышался гул. «Вылитый отец, – сказал бургомистр, который встречался с этим великим человеком на каком-то партийном митинге, – как ей идет имя, данное отцом: Ньирамасука – Дочь сохи», – и принялся громко повторять эту фразу направо и налево, чтобы окружавшие его партийные активисты услышали ее и пустили вокруг себя «круги» восхищения. Внушительной, широкоплечей фигурой Глориоза и правда походила на отца: подруги за глаза называли ее Мастодонтом. Она ходила в синей юбке, почти полностью закрывавшей мускулистые голени, и белой, застегнутой до самого верха блузке, обтягивавшей пышную грудь. Большие круглые очки подчеркивали непререкаемый авторитет, который выражал ее взгляд. Отец Эрменегильд оставил новеньких, которых он ранее вызвался опекать, и знаком велел двум лицейским боям взять у шофера в униформе с золотыми пуговицами чемоданы, а сам бросился к вновь прибывшим и, опередив сестру Гертруду, в чьи обязанности входило встречать гостей, приветствовал мать и дочь привычными объятиями и рассыпался в неисчислимых «добро пожаловать», которыми так богата руандийская учтивость. Мать Глориозы быстро прервала его, сказав, что ей надо поздороваться с матерью-настоятельницей и как можно скорее вернуться в столицу, где ее ожидал ужин у посла Бельгии, и была заверена, что ее дочь получает в лицее Богоматери Нильской демократическое и христианское образование, подобающее женской элите страны, в которой совершилась социальная революция, освободившая ее от феодальной несправедливости.
Глориоза заявила, что останется у ворот вместе с сестрой Гертрудой под флагом республики и будет встречать своих одноклассниц из выпускного класса, чтобы объявить им, что первое заседание комитета, председателем которого она являлась, состоится завтра в столовой после занятий. Модеста сказала, что будет дежурить рядом с подругой.
Немного позже приехала Горетти, чье появление также не осталось незамеченным. Она сидела на заднем сиденье гигантского военного автомобиля, который произвел на присутствовавших сильное впечатление своими шестью огромными резными протекторами. Два солдата в камуфляже помогли ей выйти, подозвали боев, чтобы те занялись багажом, и ретировались, отдав пассажирке по-военному честь. Горетти как могла старалась увернуться от излияний Глориозы.
– Ты, как всегда, строишь из себя министра, – шепнула она ей.
– А ты – начальника главного штаба, – парировала Глориоза, – иди скорее за ворота. В лицее разговаривают только по-французски, можно будет, наконец, понять, что говорит народ из Рухенгери.
Когда «Пежо 404», прежде чем подъехать к лицею, взбирался на последнюю горку, Годлив увидела Иммакюле́. Та шла пешком, закутанная в покрывало, а следовавший за ней оборванный мальчишка нес на голове ее чемодан. Годлив велела притормозить:
– Иммакюле! Что с тобой случилось? Залезай скорей! У твоего отца сломалась машина? Не могла же ты вот так идти от самой столицы?
Иммакюле сняла с головы покрывало и уселась рядом с Годлив, шофер тем временем засунул ее чемодан в багажник. Маленький носильщик постучал в стекло дверцы, требуя то, что ему причиталось, и Иммакюле бросила ему монетку.
– Никому не говори. Меня привез мой парень. Знаешь, у него такой большой мотоцикл. В Кигали ни у кого нет мотоцикла круче, а может, и во всей Руанде. Он им так гордится. А я горжусь тем, что я подружка парня, у которого самый крутой мотоцикл в стране. Я сажусь сзади, и мы на полной скорости несемся по улицам. Мотоцикл рычит как лев. Все разбегаются в панике кто куда. Женщины роняют корзины, опрокидывают кувшины, а мой парень только смеется. Он обещал и меня научить водить мотоцикл. Я буду ездить еще быстрее, чем он. Так вот он сказал мне: «Я довезу тебя до лицея на мотоцикле». Я сказала: «Давай». Было немного страшно, но уж больно интересно. Отец уехал по делам в Брюссель. Матери я сказала, что поеду с подружкой. Он ссадил меня, как я просила, на последнем повороте. Представляешь, что было бы, если бы мать-настоятельница увидела, как я подъезжаю на мотоцикле?! Меня бы выгнали. Но посмотри, в каком я виде! Я вся красная от пыли. Ужас какой! Еще подумают, что у отца больше нет машины, что я ехала на грузовике среди коз и банановых гроздьев вместе с крестьянками, которые носят детей за спиной. Вот стыд!
– Примешь душ, а в чемодане у тебя, я уверена, хватит всяких средств, чтобы снова стать красоткой.
– Да, ты права, я достала осветляющие кремы для кожи, не «Венеру Милосскую» с рынка, а настоящие, американские, а еще «Колд-крем» в тюбиках, зеленое антисептическое мыло. Мне кузина прислала из Брюсселя, она там живет в квартале Матонж. Я дам тебе тюбик.
– А что я с ним буду делать? Есть девчонки красивые или которые думают, что красивые, а есть некрасивые.
– А что ты такая грустная? Ты не рада, что снова вернулась в лицей?
– С чего бы мне радоваться? Учусь я плохо, учителя меня жалеют, а вот вы, мои дорогие подружки, нет. Это отец хочет, чтобы я все же доучилась до конца. Он надеется, что с дипломом он выдаст меня за такого же банкира, как он сам. Но у него есть наверняка и другие планы.
– Не вешай носа, Годлив, остался только год, а потом ты выйдешь замуж за толстого банкира.
– Не смейся надо мной, может быть, я припасла для вас сюрприз, да еще какой!
– А мне ты скажешь, что это за сюрприз?
– Конечно нет, иначе какой же это будет сюрприз?
Глориоза встретила Годлив и Иммакюле пренебрежительно. Она окинула презрительным взглядом обтягивающие брючки Иммакюле и ее блузку с глубоким вырезом. Ей было любопытно, почему та вся в пыли, но она не стала пока ее спрашивать об этом. На Годлив она вообще не обратила ни малейшего внимания.
– Я рассчитываю на вас, – тихо сказала она им, – надеюсь, вы станете настоящими активистками, не то что в прошлом году. Папа-банкир и красивые наряды – этого для нашей республики мало.
Иммакюле и Годлив сделали вид, что ничего не услышали.
Робкое стадо новеньких во главе с отцом Эрменегильдом прошло в ворота под неусыпным наблюдением Глориозы:
– Ты видела, Модеста, – вздохнула она, – в министерстве еще сохранились остатки старого режима. Там к квотам подходят гибко. Если я правильно подсчитала, а я считала только тех, кого знаю, в ком уверена, процент, который им, к сожалению, выделен, значительно превышен. Это просто нашествие какое-то! Если так пойдет и дальше, зачем тогда наши родители совершали социальную революцию? Я все скажу отцу. Правда, я думаю, что нам и самим пора с этим разобраться и на этот раз покончить с паразитками. Я говорила об этом в бюро Молодых руандийских активистов, и там со мной согласились. Ко мне вообще прислушиваются. Недаром отец назвал меня Ньирамасука.
С самого первого дня существования лицея в Ньяминомбе не видывали машины, как та, на которой приехала Фрида. Она была низкая, очень длинная, ярко-красного цвета, с капотом, который – это все заметили – мог складываться и раскладываться сам собой, так, что никто до него не дотрагивался. В ней было только два места. Шофер и пассажир полулежали на сиденьях, почти как на кроватях. Она страшно ревела и подпрыгивала, поднимая за собой красный вихрь. На какой-то миг все испугались, что она сейчас снесет ворота и наедет на сестру Гертруду, Глориозу и Модесту, но машина с адским визгом остановилась у самого подножия флагштока.
Из машины вышел немолодой человек в костюме-тройке с жилетом в цветочек, в больших черных очках в отливающей золотом оправе, с крокодиловым ремнем и в таких же ботинках, открыл дверцу с той стороны, где сидела Фрида, помог ей выбраться из кресла, в которое она наполовину вжалась. Фрида разгладила платье, красное, как и машина, и пышное, как зонт. Под алым шелковым платком виднелись ее искусственно распрямленные волосы, жесткие, словно накрахмаленные, они блестели на солнце будто асфальт, которым недавно покрыли несколько улиц в Кигали.
Проигнорировав Глориозу и Модесту, водитель болида обратился на суахили к сестре Гертруде:
– Я его превосходительство Жан-Батист Балимба, посол Заира. У меня назначена встреча с матерью-настоятельницей. Проводите меня к ней немедленно.
Сестра Гертруда, шокированная тем, что с ней заговорили таким тоном, да еще и на суахили, секунду помедлила, но, видя, что этот человек намерен пройти за ворота в любом случае, даже без разрешения, смирилась и пошла впереди него.
– Подожди меня в вестибюле, – сказал он Фриде, – я сейчас все улажу, это ненадолго.
Глориоза демонстративно отошла от ворот и направилась к девяти ученицам выпускного класса, которые только что вышли из микроавтобуса.
– Вот наша квота, – сказала она, увидев подъезжающий грузовичок, осевший под грузом шаткой пирамиды из плохо закрепленных бочонков и картонных коробок. – Видишь, Модеста, ничто и никогда не помешает тутси заниматься спекуляцией: они извлекают выгоду, даже когда отвозят дочек в школу в начале учебного года. Доставляем товары в лавку в Ньяминомбе? А кто хозяин лавки? Конечно, тоже тутси, кажется, какой-то дальний родственник отца Вероники, который сам торгует в Кигали. И сама Вероника, которая воображает, будто красивее ее никого нет, в конце концов тоже будет торговать – собой. А ее подружка Вирджиния считает себя самой умной, и все только потому, что ее обожают все белые преподы. Знаешь, как ее зовут? Мутамуриза – «Не заставляйте ее плакать»! Уж я бы сумела опровергнуть это имечко. Вот тебе и квота: на двадцать учениц две тутси, и из-за таких вот моим подругам, руандийкам из национального большинства, настоящим хуту, не хватило места в школе второй ступени. Как любит говорить мой отец, пора нам избавиться от этих квот, это все бельгийские выдумки!
Модеста сопровождала гневную речь Глориозы одобрительными покашливаниями, но когда та, приветствуя обеих тутси, слишком нарочито стиснула их в объятиях, она отошла в сторону.
– Все эти поцелуйчики, – сказала Глориоза, когда Вероника и Вирджиния ушли дальше, – для того, чтобы вернее придушить этих змеюк, а ты, Модеста, похоже, боишься, как бы тебя не спутали с твоими сородичами. Ты и правда здорово на них похожа, а я, тем не менее, терплю тебя рядом с собой.
– Ты же знаешь, что я твоя подруга.
– Тебе же лучше всегда оставаться моей подругой, – сказала Глориоза и громко рассмеялась.
Колокольный звон и скрип закрывающихся ворот на закате возвестили о начале учебного года. Надзирательницы уже развели лицеисток по дортуарам. Учащиеся выпускного класса имели право на кое-какие привилегии. Так, их дортуар был разделен на отдельные альковы, обеспечивавшие им некоторую обособленность. Обособленность весьма относительную, поскольку от прохода, по которому сновала во время обхода надзирательница, кровать отделяла только тонкая занавеска, и монахиня в любой миг могла ее отдернуть. Впрочем, разделение дортуара на отдельные «спальни», как это называлось, которое преподносилось матерью-настоятельницей как пример прогресса и эмансипации, ставших доступными для лицеисток благодаря образованию, получаемому в лицее Богоматери Нильской, не всем было по нраву. Теперь уже было не пошептаться с соседкой до глубокой ночи, и главное – разве девочка может спать одна? Дома матери следили за тем, чтобы младшие делили кровать или циновку со старшими. Разве можно называться сестрами, не засыпая в обнимку, или подругами, не откровенничая ночами, лежа на одной циновке? Лицеисткам трудно было заснуть в одиночестве алькова. Они прислушивались к дыханию соседок за перегородкой, и это их немного успокаивало. В дортуаре второго класса сестра Гертруда настояла на том, чтобы пансионерки не сдвигали кровати: «Вы здесь в лицее, а не дома, – сказала она. – Тут каждая должна спать отдельно, как в цивилизованном мире».
Лицеисткам велели надеть форменную одежду и парами пройти в часовню, где из-за алтаря к ним вышли мать-настоятельница и отец Эрменегильд. Преклонив колена перед дарохранительницей, они затем повернулись к учащимся. Какое-то время все молчали. Отец Эрменегильд с отеческой улыбкой взирал на стоявших в первом ряду новеньких.
Наконец мать-настоятельница заговорила. Она приветствовала всех учениц, и в особенности тех, кто впервые переступил порог лицея. Она напомнила, что лицей Богоматери Нильской был создан для формирования женской элиты страны и что те, кому посчастливилось стоять здесь сейчас перед ней, должны в будущем послужить образцом для всех женщин Руанды, став не только хорошими женами и матерями, но также хорошими гражданками и хорошими христианками и что одного без другого не бывает. Женщинам предстоит сыграть великую роль в процессе раскрепощения руандийского народа. И именно они, учащиеся лицея Богоматери Нильской, избраны, чтобы встать в авангарде женского движения. Но пока они еще не стали движущей силой прогресса, напомнила она лицеисткам, им надлежит в точности исполнять устав лицея и помнить, что малейшее отступление от правил строго наказуемо. Она особенно настаивала на этом пункте. Единственный язык, на котором дозволено говорить на территории лицея, – французский, кроме, естественно, уроков языка киньяруанда, но это только на время урока, за пределы которого он не должен выходить. Находясь рядом с мужьями, которые будут занимать высокие должности (а впрочем, почему бы им и самим не занять такую должность?), им чаще всего придется пользоваться французским языком. Но главное, в лицее, носящем имя Девы Марии, не позволяется произносить ни слова на суахили, презренном языке, которым пользуются последователи Магомета. Она пожелала им хорошего года и прилежной учебы и призвала на них благословение Божьей Матери Нильской.
Отец Эрменегильд произнес длинную, довольно сбивчивую речь, из которой следовало, что народ хуту, очистивший огромные территории от непроходимых лесов, покрывавших Руанду, освободился наконец от девятисотлетнего хамитского ига. Он и сам, в ту пору скромный священник, принадлежавший к туземному клиру, внес свою лепту (конечно же, ничтожную, но сегодня он может в этом признаться) в дело социальной революции, покончившей с рабством и непосильным трудом. И если его имени нет среди тех, кто подписал Манифест Бахуту 1957 года, он был, и говорит это без всякого хвастовства, одним из вдохновителей этого документа: изложенные в нем идеи и требования были и его идеями и требованиями. А потому он призвал всех этих многообещающих прекрасных девушек, которые сейчас его слушают и которым предстоит однажды стать важными особами, всегда помнить, к какой расе они принадлежат, к истинно коренному народу, к национальному большинству и…
Слегка оторопев от такого потока красноречия, мать-настоятельница прервала оратора взглядом:
– И… и теперь, – запинаясь, проговорил отец Эрменегильд, – я благословляю вас и призываю на вас покровительство Божьей Матери Нильской, которая оберегает нас так близко от нашего лицея, у истока великой реки.
Труды и дни
Первая неделя нового учебного года почти всегда совпадала с началом сезона дождей. Если он задерживался, отец Эрменегильд в воскресенье после мессы отправлял лицеисток возложить букет цветов к статуе Богоматери Нильской. Учащиеся под присмотром сестры-экономки, которая опасалась, как бы они не разорили ее клумбы, собирали цветы, затем относили букет к подножию статуи у неиссякающего источника. Чаще всего в этом паломничестве не было надобности. О приходе сезона дождей возвещал гром, долго еще рокотавший в долине до самого озера, и с неба, черного, как донышко старого котелка, низвергались потоки воды, к пущей радости ребятишек из Ньяминомбе, выражавших свой восторг криками и плясками.
Для учениц выпускного класса лицейская жизнь не представляла уже никакой тайны. По утрам они не подскакивали больше от будивших их звуков: скрипа открывавшихся ворот, колокольного звона, свистков надзирательниц, которые бегали по дортуарам и тормошили не спешивших просыпаться девочек. Годлив всегда вставала последней, хныча, что не хочет больше оставаться в лицее, что вся эта учеба не для нее. Модеста и Иммакюле подбадривали ее, говорили, что скоро рождественские каникулы, что это последний год, и в конце концов вытаскивали ее из постели. Теперь надо было быстро скинуть ночную рубашку, завернуться в одно из двух больших белых полотенец, которые сестра-экономка выдала им накануне, завязать его под мышкой, добежать до умывальни и протолкнуться к крану (душ принимали по вечерам). Глориоза, благодаря своему росту, всегда первой склонялась к воде, хотя уступать ей место полагалось в любом случае. После туалета у девочек оставалось совсем немного времени, чтобы надеть синее форменное платье и отправиться в столовую, где их ждали тарелка овсянки и чай, которые Вирджиния глотала с закрытыми глазами, стараясь думать о вкуснейшем икивугуто – взбитом молоке, которое мать готовила ей каждое утро на каникулах.
Она отодвигала от себя чашечку с сахарным песком, из-за которого остальные чуть не дрались, хотя у некоторых были целые запасы и они насыпали себе по полчашки, так что получался не чай, а какая-то сладкая бурда. Вирджинии же сахар казался ужасно горьким. На холмах он был редкостью. Когда Вирджиния поступила в шестой класс, она никогда прежде не видела столько сахара, сколько ставили на столы в чашечках к завтраку. Вирджиния думала о своих младших сестренках. Если бы только было можно отнести им содержимое такой чашечки! Она представляла себе их губы, белые от сахарного песка. Она решила тогда откладывать тайком по несколько щепоток драгоценного песка из чашечки. Сделать это было непросто. Сахар, как вожделенное лакомство, находился под строгим контролем. Кроме того, она была тутси, а потому чашечка доходила до нее в последнюю очередь с жалкими остатками сахара на дне. Она тщательно выскребала эти остатки ложечкой и, вместо того чтобы высыпать их себе в чашку, украдкой, как можно быстрее, опрокидывала в карман форменного платья. По вечерам она вытряхивала содержимое кармана. К концу триместра у нее скопилась половина почтового конверта. Но соседка по столу Доротея разгадала ее хитрость. Перед каникулами она сказала ей:
– Ты воровка, я все расскажу про тебя.
– Я? Воровка?
– Воровка, воровка. Ты каждое утро крадешь сахар. Ты хочешь на каникулах продать его, там, у себя в деревне, на рынке.
– Это для моих младших сестренок. В деревне нет сахара. Не выдавай меня.
– Ну, можно и договориться. Ты лучше всех по французскому. Напишешь за меня следующее изложение – ничего не скажу.
– Позволь мне и дальше брать сахар для сестренок.
– Тогда будешь писать за меня изложения до конца года.
– Буду. Клянусь тебе – до конца года.
Внезапные успехи Доротеи очень удивили учителя.
Он заподозрил что-то неладное, но разбираться не захотел. А Доротея стала отличницей по французскому.
Снова звенел звонок. Начинались уроки. Французский, математика, религия, гигиена, история, география, физика, физкультура, английский, киньяруанда, рукоделие, французский, домоводство, история, география, физика, гигиена, математика, религия, домоводство, английский, рукоделие, французский, религия, физкультура, французский…
День за днем, урок за уроком.
Среди преподавателей лицея Богоматери Нильской было всего две руандийки: сестра Лидвина и, естественно, учительница языка киньяруанда. Сестра Лидвина преподавала историю и географию. Она четко разделяла эти два предмета: по ее мнению, история – это про Европу, а география – про Африку. Сестра Лидвина обожала Средневековье. На ее уроках речь шла только о замках, донжонах, амбразурах, бойницах, подъемных мостах и сторожевых башнях… Одни рыцари с благословения папы римского отправлялись в Крестовые походы, чтобы разбить сарацинов и освободить Иерусалим. Другие же бились на копьях на турнирах, ради прекрасных глаз дамы сердца в остроконечном головном уборе. Сестра Лидвина рассказывала про Робин Гуда, Айвенго, Ричарда Львиное Сердце. «Я видела про них кино!» – не выдержав, выкрикивала Вероника. «Изволь замолчать, – сердилась сестра Лидвина. – Они жили давным-давно, когда твоих предков в Руанде и в помине не было». Африка истории не имела, поскольку до того как миссионеры пооткрывали там свои школы, африканцы не умели ни читать, ни писать. То есть именно европейцы открыли Африку и именно благодаря им она вошла в историю. И даже если в Руанде были когда-то свои короли, лучше о них забыть, потому что там сейчас республика. В Африке есть горы, вулканы, реки, озера, пустыни, леса и даже несколько городов. Вполне достаточно заучить их названия и уметь отыскать их на карте: Килиманджаро, Таманрассет, Карисимби, Томбукту, Танганьика, Мухавура, Фута-Джаллон, Киву, Уагадугу. Но посередине всего этого пролегала как бы огромная трещина: Африка, понизив голос, поясняла сестра Лидвина, распадается надвое, и когда-нибудь Руанда окажется на морском берегу, но на каком именно обломке континента – правом или левом – окажется Руанда, она уточнить не могла. Тут, к полному отчаянию сестры Лидвины, весь класс фыркал со смеху: эти белые вечно придумывают всякие небылицы, им лишь бы нагнать страху на бедных африканцев.
Математику преподавал господин Ван дер Путтен. Учащиеся не слышали от него ни единого французского слова. Он общался с классом исключительно посредством цифр (правда, их ему все же приходилось называть по-французски), доска в классе была сплошь исписана алгебраическими формулами или покрыта геометрическими фигурами, которые он чертил разноцветными мелками. С братом же Ауксилием он, напротив, вел долгие беседы на непонятном языке, на котором, очевидно, изъяснялись в одном из бельгийских племен. Но к матери-настоятельнице он обращался, казалось, на каком-то другом диалекте. Матери-настоятельнице это явно было не по душе, и она отвечала ему по-французски, четко проговаривая каждый слог. Тогда господин Ван дер Путтен уходил прочь, ворча на своем непонятном диалекте какие-то слова, которые, возможно, и не были столь грубыми, какими казались на слух.
Уроки религии вел, конечно же, отец Эрменегильд. Посредством притч он доказывал, что руандийцы всегда поклонялись единому Богу, которого называли Имана и который, как брат-близнец, походил на библейского Яхве. Сами того не зная, древние руандийцы были христианами и с нетерпением ждали прихода миссионеров, чтобы принять крещение, но дьявол пришел первым и совратил их, лишив невинности. Скрываясь под маской Риангомбе, он вовлек их в ночные оргии, во время которых их телами и душами овладевали бесчисленные демоны, заставляя вести непристойные речи и совершать деяния, вдаваться в подробности которых при чистых непорочных девушках ему не позволяют приличия. Произнося гнусное имя Риангомбе, отец Эрменегильд многократно осенял себя крестным знамением.
Блажен тот учитель, которому выпало счастье преподавать в Руанде! Нет на свете учеников спокойнее, послушнее, внимательнее, чем руандийские школьники. Лицей Богоматери Нильской в точности соответствовал этому правилу всеобщего послушания, за исключением одного предмета, на уроках которого было если не шумно, то несколько оживленно. Речь идет об уроках мисс Саус, преподававшей английский язык. Правда, лицеистки не слишком понимали, зачем их заставляют учить язык, на котором в Руанде не говорили нигде, разве что в Кигали, где его можно было услышать среди пакистанцев, недавно эмигрировавших из Уганды, или (и это ясно указывало, что это был за язык) среди протестантских пасторов, которые, как утверждал отец Эрменегильд, запрещали молиться Деве Марии. Внешность и манера поведения мисс Саус тоже не делали язык Шекспира более привлекательным для девочек. Это была сухая, чопорная женщина высокого роста с коротко подстриженными волосами, за исключением одной пряди, которая все время билась о ее круглые очки и с которой она постоянно вела безуспешную борьбу. Она всегда носила полинявшую от частых стирок синюю плиссированную юбку и застегнутую на все пуговицы блузку в сиреневый цветочек. С шумом войдя в класс, она бросала на стол потертую кожаную сумку, извлекала из нее листки бумаги и, спотыкаясь и натыкаясь на парты, раздавала их ученицам. Те сидели, подперев щеку правой ладонью, и не сводили с нее глаз, ожидая, что она вот-вот грохнется, чего никогда не происходило. Во время урока она не столько читала текст, сколько рассказывала его наизусть, требуя, чтобы класс хором повторял за ней прочитанное. Учащиеся задавались вопросом: то ли она слепая, то ли ненормальная, то ли пьяная. Фрида считала, что пьяная. Англичане, уверяла она, пьют с утра до ночи и только крепкий алкоголь, гораздо крепче, чем банановое пиво урварва, – «Джонни Уокер», которого ей дал как-то попробовать ее друг – посол и от которого у нее закружилась голова. Иногда мисс Саус пыталась петь вместе с классом:
My bonnie lies over the ocean
My bonnie lies over the sea…[2]
Но начиналась такая какофония, что из соседнего класса тут же прибегала учительница с требованием прекратить шум. «Наконец-то!» – с облегчением вздыхали лицеистки.
Французские преподаватели работали в лицее Богоматери Нильской третий год. Когда мать-настоятельница получила из министерства письмо, в котором ее извещали, что у нее будут работать три преподавателя из Франции, эта новость ее сильно обеспокоила. Своими опасениями она поделилась с отцом Эрменегильдом. Она боялась, что им придется иметь дело с молодыми людьми, при этом неопытными, поскольку в письме говорилось, что они едут, по одному из тех странных выражений, на изобретение которых французы всегда были мастерами, в качестве «волонтеров альтернативной военной службы».
– То есть, – делала вывод мать-настоятельница, – это молодые люди, не пожелавшие служить в армии, может быть, они пацифисты, а может, ими движут религиозно-этические соображения, не хватало только, чтобы нам прислали свидетелей Иеговы! Ничего хорошего это не предвещает. Вы же знаете, отец Эрменегильд, что совсем недавно происходило во Франции: студенты на улицах, забастовки, манифестации, беспорядки, баррикады, революция! Надо будет присматривать за этими господами, следить за тем, что они говорят на уроках, чтобы они не вели тут подрывную деятельность, не заражали умы наших учащихся атеизмом.
– Мы тут бессильны, – отвечал отец Эрменегильд, – если нам пришлют этих французов, это будет дело политическое, дипломатия. Наша маленькая страна должна расширять международные связи. Ведь в конце концов, на свете существует не только Бельгия…
Два первых француза, которых доставила в лицей машина посольства Франции, несколько успокоили мать-настоятельницу. Конечно, галстуков они не носили, а у одного из них – тревожная деталь – в багаже оказалась гитара, но выглядели они скорее вежливыми, скромными и слегка ошарашенными от столь внезапного переселения в африканскую глубинку, в горы, затерянные в сердце страны, названия которой они до сих пор не знали. «Мсье Лапуэнт, – несколько туманно пояснил культурный атташе, – пожелал приехать самостоятельно. Он должен прибыть ближе к ночи или самое позднее завтра».
И действительно, на следующий день третий француз прибыл в кузове грузовой «Тойоты». Он любезно помог выбраться оттуда женщинам с младенцами. Поскольку это был официальный вид транспорта, охранники лицея настежь открыли ворота, которые по обыкновению громко заскрипели. В лицее шел второй урок, и лицеистки, по крайней мере, те из них, кто находился поблизости от окон, увидели, как по двору идет молодой человек, очень высокий, очень худой, в совершенно вылинявших джинсах и расстегнутой почти до пояса рубашке цвета хаки, в вырезе которой виднелась волосатая грудь, и с рюкзаком, пестревшим множеством нашивок и составлявшим весь его багаж. Но что больше всего поразило тех, кому повезло его увидеть, и заставило их вскрикнуть от удивления, после чего и все остальные, несмотря на протесты преподавателей, повскакивали с мест и бросились к окнам, так это его волосы – густые, светлые, волнами спускавшиеся до середины спины.
– Значит, это девушка, – сказала Годлив.
– Да нет же, ты ведь сама видела спереди, это мужчина, – возразила Фрида.
– Это хиппи, – пояснила Иммакюле, – в Америке теперь все такие.
Сестра Гертруда со всех ног бросилась сообщить новость матери настоятельнице:
– О господи! Матушка, француз приехал!
– Ну и что, что француз? Пусть войдет.
– Ах, боже мой, француз! Преподобная матушка, вы сейчас сами увидите!
Когда новый учитель вошел в кабинет матери-настоятельницы, та с трудом подавила возглас ужаса.
– Я Оливье Лапуэнт, – небрежно произнес француз, – меня сюда назначили на работу. Это ведь и есть лицей Богоматери Нильской?
От возмущения мать-настоятельница не нашлась что ответить и, чтобы прийти в себя, препоручила вновь прибывшего сестре Гертруде:
– Сестра Гертруда, проводите мсье в его жилище.
Каньярушаци – Волосатик, как прозвали его лицеистки, – безвылазно просидел в своем бунгало две недели. Ему сказали, что в расписание занятий вносят последние уточнения. Почти ежедневно по велению матери-настоятельницы какая-нибудь делегация – отец Эрменегильд, сестра Гертруда, сестра Лидвина, преподаватели-бельгийцы, его соотечественники и, наконец, сама мать-настоятельница, – под предлогом визита вежливости пыталась убедить его подстричься. Волосатик был готов на любые уступки – носить рубашку с галстуком, нормальные брюки, – но что касается длины волос, он был абсолютно непреклонен. Ему предложили подстричь их по крайней мере до шеи. Он отказался наотрез. Никому и никогда он не позволит коснуться своих волос. Его шевелюра – его единственная гордость, шедевр юности, смысл жизни, и ни за что в мире он не откажется от нее.
Мать-настоятельница забрасывала министерство отчаянными письмами. Постыдно длинная шевелюра французского преподавателя таила в себе угрозу нравственности – как гражданской, так и христианской, и подвергала опасности будущее руандийской женской элиты. Министерство написало смущенное письмо послу Франции и его советнику по культуре. Тот тоже пригрозил Волосатику. Не помогло. Несмотря на наблюдение, установленное на всех подходах к его бунгало, вокруг него постоянно бродили лицеистки. Его часто видели на поляне, где, помыв голову, он сушил на солнце свои золотые волосы. Некоторые из девочек пытались даже делать ему знаки, окликали его издалека: «Каньярушаци! Каньярушаци!» Наконец, потеряв всякую надежду переубедить его, администрация лицея разрешила ему давать уроки. Он преподавал математику, учителей математики не хватало. Однако его вступление в должность разочаровало лицеисток. На уроках он никогда не отклонялся от своих уравнений. В сущности, он очень походил на господина Ван дер Путтена с той лишь разницей, что, когда он поворачивался к классу спиной, чтобы написать что-то на доске, лицеистки с восторгом разглядывали его золотые волосы, волнами ниспадавшие на спину. После окончания урока, когда Каньярушаци выходил из класса, самые храбрые из старшеклассниц окружали его, начинали спрашивать о том, чего якобы не поняли, а сами тем временем пытались потрогать его волосы. Он отвечал как можно быстрее, не смея даже взглянуть на обступивший его толкающийся рой девушек. В конце концов он кое-как высвобождался из толпы как бы интересующихся и широкими шагами убегал по коридору прочь.
В конце года его отправили обратно во Францию. «Мы тогда были маленькие, второклашки, – с сожалением говорила Иммакюле, – если бы он все еще был здесь, уж я бы теперь сумела его приручить».
– Они опять ничего не съели, – расстраивалась сестра Бенинь, назначенная на кухню в помощь старой сестре Кизито, у которой дрожали руки и которая теперь могла передвигаться, только опираясь на две палки. – Половина остается в тарелках. Что, они боятся, что я их отравлю? Я им отравительница, что ли? Хотелось бы мне знать, кто им это внушил. Все потому что я из Гисаки?
– Не переживай, – успокаивала ее сестра Кизито, – из Гисаки ты или не из Гисаки, через неделю их чемоданы опустеют и им придется есть то, что ты готовишь, нравится им это или нет, вот увидишь: ни крошки не оставят.
Действительно, перед отправкой в лицей матери старались наполнить чемоданы своих дочек самыми вкусными вещами, какие только может придумать и приготовить руандийская мамочка.
– В лицее, – говорили они, – их будут кормить только пищей для белых. Для руандийцев это не вкусно, особенно для девочек, говорят, от такой еды они не смогут родить ребенка.
Таким образом чемоданы превращались в настоящие склады провизии, куда матери любовно впихивали фасоль и пасту из маниоки, полагающийся к ним соус в разрисованных крупными цветами мисочках, завернутых в кусок ткани; бананы, всю ночь томившиеся на медленном огне; ибишеке – кусочки сахарного тростника, белоснежную волокнистую сердцевину которых можно жевать и пережевывать без конца, отчего рот наполняется сладким соком; красный сладкий картофель гахунгези, кукурузные початки, земляные орехи, и даже – это относится к городским – пончики всех цветов, секрет приготовления которых известен только пекарям-суахили; авокадо, которые можно купить только на базаре в Кигали, и красный арахис, жареный и очень соленый.
Ночью, стоило надзирательнице покинуть дортуар, начинался пир. Открывались чемоданы, съестные припасы раскладывались на кроватях. Сначала надо было убедиться, что надзирательница уснула. Правда, были среди них такие, как, например, сестра Рита, которых трудно было обмануть и которые были не прочь, чтобы их подкупили участием в общей трапезе. Затем начиналось сравнение провизий, решалось, что должно быть съедено в первую очередь, составлялось меню на вечер, выявлялись эгоистки-сладкоежки, пытавшиеся припрятать часть своих припасов для себя.
Увы! Запасы кончались очень быстро, и через две-три недели от них оставалось лишь несколько пригоршней арахиса, который берегли на черный день как последнее утешение. Приходилось смиряться и есть то, что подавали в столовой: безвкусный булгур, желтые, прилипавшие к нёбу макароны, которые отец Анджело, часто по-соседски разделявший с лицеистками трапезу, уплетал за обе щеки и называл звучным именем полента, мягкие жирные рыбешки, которых извлекали из банок, и иногда, по воскресеньям и праздникам, мясо неизвестного животного под названием тушенка…
– Белые, – ныла Годлив, – едят одни консервы. Все-то у них из банок, даже кусочки манго и ананаса плавают в сиропе. Единственные настоящие бананы, которые нам подают, и те с сахаром, а разве так едят бананы? Как только я вернусь домой на каникулы, мы с мамой приготовим бананы по-настоящему. Бой их очистит как надо, мы за ним специально проследим, и поставит вариться вместе с томатами. А потом мы с мамой положим туда все, что полагается: лук, пальмовое масло, сладкий шпинат иренгаренга, горькую мяту исоги, сушеные рыбки ндагала. Вот будет вкусно!
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Глориоза, – арахисовый соус икиньига – вот что нужно для бананов, и варить их надо медленно-медленно, чтобы они до самой сердцевины пропитались соусом.
– Только, – уточнила Модеста, – если вы будете готовить на газу и в кастрюле, как городские, бананы сварятся слишком быстро и останутся жесткими, нет, готовить надо на древесном угле в глиняном котелке. Так будет гораздо дольше. Я сейчас дам вам настоящий рецепт, мамин. Прежде всего, с бананов не надо снимать шкурку. На дно большого котелка налить немного воды, положить туда бананы, плотно друг к другу, и накрыть слоем банановых листьев, герметично: для этого листья надо брать целые, не разорванные. Сверху придавить черепком. А дальше надо долго ждать, готовится это на медленном огне, но если ты проявишь терпение, то получишь бананы белые-белые, пропеченные до самой сердцевины. Их едят с икивугуто – взбитым молоком. И соседей на них приглашают.
– Бедная моя Модеста, – сказала Горетти, – твоя мама всегда что-то из себя строила: «Бананы белые-белые, да еще и с молоком»! И ты туда же! А я скажу, что́ ты должна приготовить твоему отцу: красные бананы, насквозь пропитанные фасолевым соком. Уверена, что твоя мама их на дух не переносит, но когда бой готовит их твоему отцу, тебе приходится их есть. Так вот, передай своей матери рецепт: бананы очистить, и когда фасоль будет уже почти готова, но половина воды в ней еще останется, положить в котелок бананы, чтобы они впитали в себя всю оставшуюся жидкость. Тогда они станут красными, даже коричневыми, сочными, плотными. Такими должны быть бананы настоящих руандийцев, которым под силу управляться с сохой!
– Все вы, – сказала Вирджиния, – городские, из богатых семей, вы никогда не ели бананов в поле. Вкуснее и быть не может! Часто бывает, работаешь в поле и некогда вернуться домой, тогда разжигается костерок, и на нем жарятся один или два банана, не на открытом огне, конечно, а в горячей золе. Но есть и еще вкуснее. Когда я была маленькой, мама давала нам с подружками несколько бананов. Мы шли в поле, где уже было сжато сорго, выкапывали ямку, разжигали огонь из сухих банановых листьев. Когда огонь догорал, мы убирали уголья, но сама ямка была еще раскаленной. Мы выкладывали ее свежим банановым листом, укладывали туда бананы и засыпали их еще горячей землей. Оставалось только накрыть все это еще одним банановым листом, смоченным водой. Когда лист высыхал, можно было раскапывать ямку. Шкурка у бананов становилась пятнистой, похожей на камуфляжную военную форму, а сами бананы – мягкими, они просто таяли во рту! Мне кажется, я таких вкусных бананов больше никогда не ела.
– А что ты тогда делаешь здесь, в лицее? – спросила Глориоза. – Сидела бы в своей деревне и ела бы в полях бананы. Тогда твое место досталось бы настоящей руандийке из национального большинства.
– Конечно, я деревенская и нисколько не стыжусь этого, а вот за что мне стыдно, так это за то, что мы только что тут говорили. Разве руандийцы говорят о том, что едят? Об этом говорить стыдно. Даже есть при других стыдно, рот открывать перед кем-то и то нельзя, а мы тут это каждый день делаем!
– Верно, – сказала Иммакюле, – у белых никакого стыда нет. Я слышу, что они говорят, когда отец приглашает их к нам по делу. Он не может иначе. Так вот белые все время разговаривают о том, что едят, о том, что ели, о том, что будут есть.
– А в Заире, – сказала Горетти и посмотрела на Фриду, – едят термитов, сверчков, змей, обезьян и гордятся этим!
– Скоро будет звонок, – сказала Глориоза, – пошли в столовую, а тебе, Вирджиния, придется открывать при нас рот, чтобы есть объедки настоящих руандиек.
Дождь
Над лицеем Богоматери Нильской шел дождь. Сколько уже дней, недель? Никто не считал. Как в первый или последний день мироздания, горы и тучи слились в один грохочущий хаос. Дождь струился по лицу Богоматери Нильской, стирая ее негритянскую маску. Пресловутый исток Нила бурным потоком переливался через край чаши. Прохожие на дороге (а в Руанде на дорогах всегда есть прохожие, хотя никто никогда не узнает, откуда они взялись и куда идут) прятались под огромными банановыми листьями, покрытыми тонкой пленкой влаги, превращавшей их в зеленые зеркала.
Дождь властвовал над Руандой в течение долгих месяцев, и власть его была могущественнее, чем у короля былых времен или у нынешнего президента. Дождь – это тот, кого ждут, к кому обращают мольбы, кто решает, быть в этом году голоду или изобилию, кто предвещает многодетный брак. В первый дождь после сухого сезона дети пляшут на улице, подставляя лица долгожданным крупным каплям. Дождь-бесстыдник обнажает под мокрыми покрывалами неясные очертания девичьих фигурок. Дождь-хозяин – резкий, придирчивый, капризный – стучит по железным крышам: и по тем, что прячутся под банановыми листьями, и по тем, что ютятся в самых грязных кварталах столицы, вот он набросил сеть на озеро, затушевал чрезмерность вулканов. Дождь царит над необъятными лесами Конго – зеленым чревом Африки, дождь, дождь без конца, до самого океана, давшего ему жизнь.
– Может быть, сейчас и по всей земле идет такой же дождь, – сказала Модеста, – может быть, он так и будет идти без конца, может, это вообще новый великий потоп, как во времена Ноя.
– Девочки, только представьте себе, – сказала Глориоза, – если это потоп, скоро на земле не останется никого, кроме нас, лицей расположен на высоте, он не будет затоплен, он будет как ковчег. И мы останемся одни на всем свете.
– А когда вода спадет – она же когда-нибудь отступит, – нам придется заселять землю заново. Но как мы это сделаем, если не останется мальчиков? – сказала Фрида. – Белые учителя уедут и утонут у себя дома, а брат Ауксилий и отец Эрменегильд мне лично не нужны.
– Да ладно вам шутить, – сказала Вирджиния, – потоп – это все штучки для абападри. У нас дома, на холме, как только начинается сезон дождей, все уходят с полей и держатся поближе к огню. Никто не работает. И за водой ходить не надо: дождевая вода собирается в желоба из бананового дерева. Мыться и стирать можно прямо дома. Целыми днями все только и делают, что жарят кукурузу и одновременно греют ноги. Надо только следить, чтобы початок не лопнул и зерна не разлетелись в стороны: это притягивает молнию. А еще мама говорит: «Не смейтесь, не показывайте зубы, особенно те, у кого красные десны, это тоже притягивает молнию».
– И потом в Руанде есть абавубьи, заклинатели дождя, – сказала Вероника. – Они приказывают дождю, и тот идет или прекращается. Правда, может быть, они теперь забыли, как его остановить. Или же они просто мстят миссионерам за то, что те над ними смеются и разоблачают их перед людьми.
– А ты сама-то веришь этим абавубьи?
– Не знаю… Я, правда, знаю одну старушку. Мы с Иммакюле ходили к ней, она живет тут, неподалеку.
– Расскажи.
– Как-то в воскресенье после мессы Иммакюле сказала: «Я хочу сходить к Кагабо, знахарю, он продает на базаре разные снадобья. Только мне немного страшно идти к нему одной. Пойдем вместе?» Конечно же, я сразу согласилась, мне было интересно, какие это у Иммакюле могут быть дела с колдуном, которого сестры считают пособником дьявола. Вы знаете, Кагабо сидит на базаре в самом конце ряда, где женщины продают зеленый горошек и хворост. Он держится немного в стороне, но его не трогают, полиция остерегается к нему приближаться, а его клиенты не любят быть на виду. И потом, перед ним на циновке разложены какие-то подозрительные товары. Может, мне кто-то скажет, зачем нужны все эти коренья странной формы, сушеные травы, листья, ракушки, которые привозят издалека, с берега моря, стеклянные бусы вроде тех, что носили наши бабушки, шкуры диких котов и ящериц, змеиная кожа, маленькие мотыжки, наконечники стрел, бубенцы, браслеты из медной проволоки, какие-то порошки, завернутые в кору бананового дерева, и еще много всякой всячины… Не думаю, что у него много покупателей, те, кто к нему подходит, только делают вид, что покупают что-то, а сами договариваются с ним о встрече по гораздо более серьезным поводам, у него дома или не знаю где там еще, чтобы он лечил их своими снадобьями из горшочков, наполненных нильской водой, или погадал, или снял сглаз, а то и что-нибудь похуже.
Мы подошли к Кагабо, нас немного трясло. Иммакюле не решалась заговорить с ним. Наконец он сам заметил нас и знаком подозвал ближе. «Чем я могу помочь вам, прекрасные барышни?» Иммакюле быстро-быстро проговорила тихим голосом: «Кагабо, ты мне нужен. Вот послушай. У меня в столице есть жених. Я боюсь, что он заинтересуется другими девушками и бросит меня. Дай что-нибудь такое, что помогло бы мне сохранить возлюбленного, чтобы он не глядел на других девушек, чтобы я всегда оставалась для него единственной. Я не хочу увидеть другую на его мотоцикле». Кагабо ответил: «Мое дело болезни. Я знахарь, любовные истории – это не мое. Но я знаю кое-кого, кто тебе подойдет. Это Ньямиронги, заклинательница дождя. Ее интересуют только тучи. Если ты дашь мне сто франков, в ближайшее воскресенье я отведу тебя к ней. Можешь прийти со своей подружкой, но тогда она тоже должна дать мне сто франков. Придешь к закрытию базара. И пойдем к Ньямиронги».
В следующее воскресенье мы с Иммакюле снова пошли на базар. Кагабо уже сложил свое колдовское добро в старый мешок из фикусовой ткани. «Эй, вы, идите за мной, да поживее. А для Ньямиронги у вас есть денежки?» Мы протянули ему наши стофранковые бумажки и пошли за ним по дороге, ведущей в деревню. Вскоре мы свернули с нее и пошли вдоль хребта посредине склона. Кагабо шагал очень быстро, казалось, что его большие ноги едва касаются травы. «Быстрее, быстрее», – то и дело повторял он. Мы с трудом поспевали за ним и совсем запыхались. Наконец мы добрались до площадки вроде плато. Оттуда хорошо были видны озеро и вулканы, а на другом берегу – горы Конго. Но мы не остановились, чтобы полюбоваться видом. За скалистой грядой Кагабо показал нам хижину вроде тех, что строят пигмеи тва, над которой поднимался белый дым, рассеивавшийся среди облаков. «Подождите, – сказал Кагабо, – я погляжу, захочет ли она вас впустить». Ждали мы долго. Из хижины слышались шепот, вздохи, пронзительный смех. Кагабо вышел: «Входите, – сказал он, – она положила свою трубку на черепок и хочет взглянуть на вас».
Нагнувшись, мы вошли в хижину. Внутри было очень темно и полно дыма. Приглядевшись, мы различили красноватый отблеск углей в очаге, а за ним – фигуру, закутанную в одеяло. Голос из-под одеяла сказал: «Подойдите ближе». Кагабо знаком велел нам сесть, потом одеяло приоткрылось, и мы увидели лицо старухи – морщинистое, помятое, словно сушеная маракуйя, но глаза на этом лице горели огнем. Ньямиронги – а это была она – спросила, как нас зовут. Она громко рассмеялась, когда Иммакюле назвала свое имя – Мукагатаре. «Может, ты еще и не Дочь чистоты, но когда-нибудь это придет». Она спросила, кто наши родители, бабушки, дедушки, и на какое-то время задумалась, зажав свою маленькую голову руками, которые показались мне очень большими. Потом назвала имена наших предков, даже тех, которых наши родители не могли знать. «Вы происходите не из лучших семей, – заключила она со смехом, – но сегодня говорят, что это больше неважно».
Она обернулась к Иммакюле: «Кагабо сказал мне, что это ты хотела меня видеть». Иммакюле объяснила ей, что у нее в столице есть возлюбленный, но она слышала, ей подружки написали, что видели его на мотоцикле с другой. Она хотела, чтобы Ньямиронги помешала этому, чтобы ее парень не ходил с другими девушками, чтобы он принадлежал только ей одной. «Хорошо, – сказала Ньямиронги, – я могу это устроить. Но скажи, ты спала с твоим возлюбленным?» – «Нет, что вы, никогда!» – «Может, он хотя бы гладил твои груди?» – «Да, чуть-чуть», – ответила Иммакюле и опустила голову. «И все остальное тоже?» – «Чуть-чуть», – прошептала Иммакюле. «Ладно, понятно, я все устрою».
Ньямиронги порылась среди стоявших вокруг нее калебасов и глиняных горшков. Она извлекла оттуда какие-то зерна и долго разглядывала их, потом выбрала несколько штук, положила в ступку и истолкла в порошок. Затем плюнула сверху, не переставая еле слышно бормотать какие-то слова, приготовила из порошка нечто вроде теста и завернула его в кусок бананового листа, как маниоку. «На, держи, напишешь твоему возлюбленному, ты учишься в лицее, умеешь писать, теперь даже женщины умеют писать! Через три дня тесто высохнет, ты сделаешь из него порошок и положишь в письмо, но до того – не забудь! – ты натрешь себе этим порошком грудь и все остальное. Когда твой жених распечатает письмо, он вдохнет порошок и, будь спокойна, твой милый достанется тебе одной, ни с какими другими девицами он ходить не будет, дай мне пятьсот франков, и он ни на кого, кроме тебя, смотреть не будет, и думать будет о тебе одной, будет рядом с тобой как в плену, слово Ньямиронги, дочери Китатире, но тебе все же надо дать себя обласкать всю, целиком, слышишь? Целиком!»
Она снова взялась за трубку и выпустила подряд три клуба дыма. Иммакюле протянула ей пятисотфранковый билет, и Ньямиронги спрятала его под свое одеяло.
Потом она обернулась ко мне: «А ты зачем пришла? Тебе что от меня нужно?» – «Мне сказали, что ты повелеваешь дождем, я хочу посмотреть, как ты это делаешь». – «Ишь какая любопытная. Я не повелеваю дождем, я с ним разговариваю, а он мне отвечает. Я всегда знаю, где он находится. Если я попрошу его прийти или уйти и он этого тоже захочет, то он сделает так, как я прошу. Вы, молодежь, вот учитесь в школе у абападри, а ничего не знаете. Давно, до того как бельгийцы вместе с главным абападри прогнали короля Юхи Мусинга, я была молодая, но меня уже уважали. Люди знали, что я могу, потому что моя сила досталась мне от матери, а ей – от ее матери, а ей – от ее… а той – от нашей прапрабабки, Ньирамвуры, Дочери дождя. Я жила тогда у подножия гор, у самого водопоя. Когда дождь задерживался – а ты знаешь, какой он, этот дождь, сам никогда не знает, когда начнется, – вожди племен приводили коров к моему водопою: там-то вода всегда была. Они приводили с собой молодых танцоров инторе. Те говорили мне: „Ньямиронги, скажи нам, где же дождь, вели ему начинаться, а мы дадим тебе коров, меда в кувшинах, тканей, чтобы ты была нарядной как будто при дворе у короля“. А я отвечала: „Сначала надо исполнить танец дождя, вот напоишь коров, а потом пусть твои инторе спляшут, чтобы пошел дождь“. И инторе плясали передо мной, долго плясали, а потом я говорила вождю: „Идите обратно на ваши пастбища, дождь скоро начнется, он застанет вас в пути“. И дождь начинал литься на коров, на фасоль, на маис, на колоказии, он лился на сыновей Гиханги: на тутси, на хуту, на пигмеев тва. Я частенько спасала наш край от засухи, и поэтому меня называли Умубьейи – мать, мать страны. Но когда базунгу отдали тамтам новому королю, меня прогнали с моего пастбища, даже хотели повесить, и я долго пряталась в лесу. А теперь я стала старая и живу совсем одна в этой пигмейской хижине. А люди ходят за дождем к абападри. Но разве эти белые умеют разговаривать с дождем? Дождь в школу не ходил, он их не слушается: дождь делает, что ему хочется. С ним надо уметь разговаривать. Так что некоторые все же приходят ко мне. И не только ради дождя, как твоя подруга. Если ты хочешь узнать, как я разговариваю с дождем и как он мне повинуется – если сам хочет, спляши танец дождя, спляши передо мной. Как давно никто не плясал передо мной, чтобы вызвать дождь». – «Ньямиронги! Ты же видишь, я не могу плясать в этой школьной форме, да и у тебя в хижине слишком тесно, но прошу тебя, скажи все-таки, где сейчас находится дождь». – «Ладно, если не хочешь плясать, дай мне пятьсот франков, и я скажу тебе, где дождь». Я дала ей пятьсот франков. «Хорошо, ты добрая девочка. Я покажу тебе, на что способна».