Читать онлайн В тени кремлевских стен. Племянница генсека бесплатно

В тени кремлевских стен. Племянница генсека

Любое коммерческое использование текста и фотографий – полностью или частично (механически, электронно, посредством фотографирования, сканирования и т. д.) – возможно исключительно с письменного разрешения автора.

© Брежнева Л. Я., текст, фото, 2022

© ООО «Издательство «Вече», 2022

© ООО «Издательство «Вече», электронная версия, 2022

Сайт издательства www.veche.ru

* * *

Рис.0 В тени кремлевских стен. Племянница генсека

Я надеюсь, что эта книга поможет развеять мусор, который набросало благодарное потомство на могилу моего дяди, Леонида Ильича Брежнева, вернуть ему доброе имя, а также честь и достоинство – как одному из лучших политических и государственных деятелей XX века.

Моим родителям,

память о которых мне в радость и в печаль.

Сыновьям и внукам

в благодарность за то, что есть.

Пролог

Sic transit gloria mundi

Скорбел народ, гудели заводские трубы, повисли под осенним дождём траурные флаги – прощание с генеральным секретарём шло по обычной программе.

Вспомнилась шутка Леонида Ильича: «От Красной до Красной площади прошёл мой путь».

Отгремел прощальный салют. Приглашенные, в большинстве своем чужие покойному люди, рассевшись по черным машинам, отправились на поминки.

Как-то дядя сказал:

– В детстве помогал матери перебирать ягоды для варенья. Отбрасывая в ведро гнилые, она говаривала: «Это, Лёнечка, – оборыши. От них гниль на хорошие ягоды перебрасывается. Такие и среди людей бывают. Бойся их, сынок»…

Много было сказано в тот день хвалебных слов в адрес ушедшего из жизни генерального секретаря. Не забыли упомянуть излюбленный диагноз: «Сгорел на работе».

А я утешалась мыслью, что наконец отмучился этот добрый, безобидный и обаятельный человек. Надеялась, душа его обретет наконец покой, которого не хватало в жизни. Плакала я не от того, что он ушёл, а от жалости к славному мальчику Лёне, синеглазому, бойкому, весёлому, который выбирал путь, надеясь сделать людей счастливее. Но не бывать раю на земле, потому что добро и зло, дружба и предательство всегда идут рядом, а жадность человеческая – неистребима. Всё это он понял к концу жизни, когда было уже поздно.

Отец на поминках не пил. Оплакивал брата по углам, скрываясь от постороннего сочувствия.

Когда через несколько дней он приехал ко мне на Ленинский проспект, глаза у него были красные, лицо воспалённое – поднялось давление. Я предложила вместе поужинать. Сев на кухонную лавку, отец, уронив голову на стол, зарыдал.

– Я как собака без хозяина, – сказал он, вытирая слёзы. – Как мне брата жалко! Прямо сердце разрывается…

– Надо было его при жизни жалеть, – грустно заметила я.

– Сидел на поминках, – начал он, успокоившись, – среди чужих ему людей и вспоминал наше детство. У соседей умер ребёнок. Родители устроили для детворы поминальный обед с роскошным по тем временам угощением – солёными огурцами, рассыпчатой картошкой и пирогами со сладкой морковкой. Возвращаясь домой и цепляясь за сестру на крутой лестнице, я хвастался: «Вот наш Лёнька умрёт, мы такие поминки отгрохаем!» И дети нам завидовали. И вот умер.

– И поминки отгрохали знатные.

Рождение

Не любовницей – любимицей

Я пришла на землю грешную.

Марина Цветаева.Из цикла «Вячеславу Иванову», 1920 г.

До рождения я жила в светлом царстве богини Гульды. Забавляясь, она вплетала мне в волосы полевые цветы и пела колыбельные.

Любуясь на закаты и восходы солнца, я не подозревала, что придётся покинуть этот райский уголок.

Но приспела пора, снарядила богиня в путь белого аиста, облекла меня в длинную сорочку и отправила на землю.

Так я и родилась в «сорочке», что, по народному преданию, сулило счастье.

Бывает, боги ошибаются. Прилетел аист до времени, и душа, едва родившись, запросилась обратно.

Хмурый доктор, не прослушав замершего в испуге сердца, отправил меня в мертвецкую.

Мальчишка-санитар, положив маленькое тельце на цинковый стол, вышел, забыв выключить свет. Этот свет и спас мне жизнь.

Старый сторож, крестясь, завернул меня в простыню и принёс в родильное отделение, где в горячке металась моя мама.

– Боже правый, как же вы её так? Она же моргает, – сказал он доктору, чуть не плача.

Мамина соседка по палате, помолившись, благословила меня иконкой, окропила святой водой и поставила у изголовья три свечи.

– Коли не погаснут, будет жить.

Ярко вспыхнули свечи, зажжённые по-христиански о трёх заутренях, – новая душа появилась на свет. Синеглазая девочка испуганно смотрела на мир.

Корни

…любовался нашими казаками.

Вечно верхом; вечно готовы

драться…

А. С. Пушкин

По материнской линии я – из уральских казаков. Были в нашем роду прославленные имена, оставившие след в истории России. Первое знамя уральские казаки получили от царя Алексея Романова в 1636 году. Принадлежали мои предки к известным с 17-го века фамилиям – Бородиным и Фроловым.

Сколько себя помню, в родне был культ моего прадеда, атамана уральского казачества с греческим именем Акиндин.

Когда в конце 1870-х годов его семья переезжала из Оренбурга в Троицк, где из двух полков – Михайловского и Никольского – создавался новый казачий округ, он пятилетним мальчиком одолел весь путь верхом наравне со взрослыми.

Говорили, что до конца своих дней спал, подложив под голову седло.

От бабушки-гречанки Акиндин унаследовал темные кудри, а от отца-русича – синие глаза.

Жена его, Татьяна, родом из карельских финнов, была черноглазая, светловолосая, с нежным северным румянцем. Оттого и дети – три сына и две дочери – получились всех мастей. «Право, как жеребцы породистые», – шутил прадед. Добрый и смешливый был. Не то – супруга. Нравом она была крута, детей и прислугу держала в строгости.

В богатом купеческом уральском городе Троицке выстроили двухэтажный дом. В огромном подвале висели на крюках окорока и колбасы домашнего приготовления. В бочонках – рыба всех сортов, икра, соленья, грибы, мёд. Когда грянула революция, прадед был молод, здоров и полон сил. Шёл третий срок его атаманской должности.

А после – голодное сибирское изгнание. Прабабка Татьяна плакала, вспоминая свой погреб. Тосковала по домашнему укладу с его порядком и дисциплиной.

* * *

«Мы – казаки до десятого колена, – с гордостью наставлял Акиндин сыновей. – Будете продолжать традицию». И хотя мечтал видеть наследников в седле, дал им хорошее образование.

Отслужив девять лет на выборной должности, он получил право освободить от казачьих обязанностей одного из детей. Выбор пал на моего деда Николая. Страстный книголюб, он мечтал посвятить себя изучению истории России.

Женился он по большой любви. Невесту ему не отдавали, но молодые не отступали, пока не заручились родительским благословением с обеих сторон.

В простые казачьи семьи невесток брали здоровых, работящих, породистых, чтобы внуков рожали сильных и статных. Казачья интеллигенция, как и дворянская, заботилась больше о нравственности избранницы. Претендентки на руку сына обсуждались на семейном совете. Глава семейства говорил: «Марья Николаевна хороша, слов нет, но у неё дед был картёжник, всё спустил – плохая наследственность. У Катерины Ивановны бабушка была непутёвая. Крутила роман с денщиком своего мужа. А Варенька лицом нехороша, но умна, воспитанна, и род её без изъяна». Выбор, как правило, падал на порядочную Вареньку.

Избранница деда, Анастасия, отличалась редкой красотой. Золотистые до пят волосы овечьими ножницами стригла. Была поздним и самым любимым ребёнком.

Семья ее принадлежала к знатным казачьим фамилиям. Мать невесты боялась «чистый русский род испортить». Жених был наполовину финн, на четверть – грек.

С трудом она смирилась с этим браком, но внуков очень любила.

Прадед после революции сам не воевал, готовил молодых казаков для Колчака и занимался сбором и отправкой лошадей в белую армию, что и было ему предъявлено красными в качестве обвинения. Дом в Троицке разграбили, хозяйство конфисковали. На глазах перепуганных, сбившихся в кучку домочадцев тащили со двора мешки с фамильным серебром, сервизы, подушки.

Акиндин стоял в стороне, попыхивал короткой трубочкой, с которой никогда не расставался. Но когда вывели из конюшни лошадей, покачнулся и побледнел, как полотно.

Любимый конь прадеда, Буцефал, никого, кроме хозяина, не признававший, вдруг взвился, захрапел, стал бить копытами.

– Ну, ты, – крикнул красноармеец денщику, – чего глаза таращишь? Успокой скотину!

Тот свистнул по-молодецки, Буцефал вырвался и поскакал к воротам. Красные открыли стрельбу, но конь успел проскочить в проём.

Через несколько недель объявился он в селе Беловка под Троицком, где у прадеда была летняя дача и куда семья перебралась из разорённого городского гнезда. Исхудавший, со сбившейся гривой, стоял он посреди двора, дрожа всем телом. Из прекрасных тёмных глаз текли слёзы.

Обняв коня, плакал и хозяин. Впереди были унижения, нищета, смерть.

И в Беловке настигли прадеда большевики. Побросали в телегу женщин и детей и отправили поздней осенью в Сибирь.

Прадед так и не смирился с тем, что Россия отказалась от монарха, считал это предательством. Видя криминальную низость самозваной власти, не захотел принимать участие в большевистском шабаше и нашёл в себе мужество не покривить душой против своей правды. Благодарение Богу, не пошли мои предки на сделку с совестью, хотя потянувшееся затем невзгодье тяжёлым бременем легло на их плечи.

Жизненная закалка и казачья стойкость помогли прадеду не сломаться духом. Стал он обживаться на новом месте – в районе вечной мерзлоты. Нищета в доме была ужасающая. Как говорили в старину, не было «ни кола, ни двора, ни образа помолиться, ни хлеба подавиться, ни ножа зарезаться».

Несмотря на гонения и унижения, Акиндин гордыни своей не смирил. Говорили, что опорки носил с шиком.

От прадеда остался белый китель и синие брюки с лампасами, которые прабабушка Татьяна хранила долгие годы. Иногда проветривала и просушивала их на солнышке во дворе. Играя в прятки с детьми, я как-то спряталась за висевшую на верёвке униформу. От неё пахло стариной – нафталином и свечным духом. Я почувствовала такое родство с прадедом, которого никогда не видела, такую любовь и жалость, что, крепко обняв китель, не по-детски горько заплакала.

Я всегда верила, что русская история сохранит имена тех, кто, пройдя огонь, воду и не застряв в трубах большевистских маршей, отстаивал не право на жизнь, но своё человеческое достоинство. Трагичной была судьба не только моих предков. Троцкий, называя казаков – гордость и славу России – «зоологической средой», призывал «уничтожать их поголовно». Вместе со Свердловым он был автором директивы «об истреблении по крайней мере ста тысяч казаков, способных держать оружие». Всего было убито около трехсот тысяч.

В отличие от тех, предки которых брали Зимний, я с детства была замешана на недоверии к советской власти и всегда знала, что придёт время, которое снимет с моих прадедов и дедов обвинительный приговор. Благодарное Отечество воздаст им должное, потому что, как писал Иван Железнов, «в старые времена Россия была земелька небольшая, слабосильная. Коли устояла она, коли возвеличилась над всеми царствами и языками, в том много помогли ей казаки – рыцари… Они по границам крепи держали и басурманов усмиряли. Без казаков не знаю, чтоб с Россией было».

* * *

Родилась и выросла я на Урале, в богатом и благодатном крае, который по праву называют «золотым дном, серебряной крышкой». До сих пор вспоминаю бесконечные степи – зимой белые, летом серебристые от колышущегося ковыля. Много казаков полегло здесь в боях с Ногайской Ордой. На отвоёванных землях строили станицы, города-крепости, вытесняя всё дальше и дальше калмыков и ногайцев.

После революции наступило время всеобщего ликования. Довольный пролетарский обыватель скрипел новыми калошами и грыз баранки.

На Южном Урале заложили город будущего – Магнитогорск. На его строительство съезжались энтузиасты, политзаключённые и согнанные с земель крестьяне. Стекалась и авантюрная слякоть – воровской люд.

Мой дед Николай – сын казачьего атамана – уехал тайком из сибирской ссылки, долго мотался с женой и малыми детьми по стране, меняя места жительства. В 1931 году осел в Магнитогорске и устроился рабочим на стройку. Денег не хватало, приходилось продавать и обменивать на продукты последние семейные безделушки – серьги, кольца, браслеты.

Когда стало совсем худо, бабушка Анастасия отнесла на рынок атласное одеяло – приданое родителей. По ночам плакала, упрекая мужа:

– Говорила тебе, Ника, уедем за границу.

– Я из России никуда, милая, ты же знаешь.

– Да нет больше России, нет её! – кричала в сердцах бабушка. – Пропала она! Детей хоть бы пожалел!

Шел 1932 год. Какая-то сознательная гражданка донесла на моего деда Николая, что он белоказак. Спасая семью, дед погрузил жену и детей на телегу и покинул город. От дорожной тряски, от нервного перевозбуждения у Анастасии начались схватки. Пришлось повернуть обратно. К утру она родила мёртвого мальчика, а к вечеру скончалась от сепсиса.

По семейному преданию, во время венчания моя бабушка уронила обручальное кольцо, что считается дурной приметой – к ранней смерти. Она умерла, когда ей не было и тридцати. Мой дед остался вдовцом с четырьмя детьми.

Однажды он возвращался с кладбища. С ним была младшая дочка, трёхлетняя Полина. Хорошенькая – с огромными синими глазами, длинными кудрявыми волосами. В трамвае напротив сидела пара, как оказалось позднее, муж и жена Валериус. Разговорились. Дед поведал свою печальную историю. Завязалась дружба, и однажды бездетные супруги предложили Полину удочерить. Дед обиделся: «Как вы могли подумать, что я собственного ребёнка отдам, даже таким хорошим людям, как вы?!» Супруги стали его уговаривать. Мол, тяжело тебе будет с четырьмя, а мы люди состоятельные, детей у нас нет. Будем девочку любить, как родную.

Константин Дмитриевич Валериус был в ту пору первым заместителем начальника управления Магнитостроя. Его ожидала блестящая карьера, так что родственники, соседи и друзья советовали отдать малышку. Но дед и слышать об этом не хотел. В 1938 году Константин Дмитриевич был репрессирован и расстрелян. А его супруга погибла в ссылке.

* * *

После смерти жены дед Николай преподавал в школе историю и подрабатывал на мукомольном заводе. Уходил из дома рано, когда дети еще спали, приходил поздно. Младших, Василия пяти и Полину трёх лет, закрывали до возвращения на ключ. Старшие, Марина и Елена, вели хозяйство.

Наступила осень, пошли проливные дожди. Крыша в бараке протекала, и Николай, возвращаясь домой, нередко заставал детей сидящих под корытом. Младший Вася получил хроническое заболевание почек, потом осложнение на сердце и умер в возрасте двадцати пяти лет.

Прабабушка Татьяна, сосланная с семьей в Сибирь, узнав о смерти невестки и бедственном положении сына, стала добиваться от властей разрешения вернуться домой. Получив его, сразу выехала на Урал. Увидев внуков, расплакалась.

Пошла по начальственным кабинетам стучать клюкой. Было в ней столько благородства, властности и достоинства, что не устоял какой-то начальник – подписал прошение на новое жильё.

На северном склоне горы Кара-Дыр был построен первый дом. Здесь мой дед получил большую комнату. По тем временам это была роскошь – целых двадцать метров на шесть душ, не считая кошки. В доме были свет и паровое отопление. Первое время дети от батареи не отходили – прогревали косточки после барачной сырости.

Прабабушка Татьяна привезла на извозчике с рынка большую кадку с розой, поставила в угол комнаты, «чтобы глаз радовала». С её приездом наладился быт: появилась белая скатерть, обедали и ужинали по часам, по субботам ходили в баню. Дети поправились, повеселели. Не хватало только материнской ласки. Характер Татьяна имела суровый, редко когда малыша по голове погладит, да и рука у неё была тяжёлая, вдовья. Говорила мало, о прошлом и вовсе молчала. Только однажды, раскладывая на столе серебряные вилки и ножи, уцелевшие от разграбления, разрыдалась. Вспомнились ей дом в Троицке, дети, погибшие или томящиеся в сибирской ссылке. Любуясь как-то внуком, младшим братом моей мамы, сказала:

– Чистый казак наш Васенька, стройный, ловкий. Ему бы коня доброго да шашку. Жалко, что Акиндин не дожил, порадовался бы…

* * *

В 1941 году мой дед Николай ушёл добровольцем на фронт. Марине было восемнадцать, моей будущей маме – шестнадцать, Василию тринадцать, младшей Полине – одиннадцать.

Перед отъездом наказывал он старшей дочери не бросать малышей, не отдавать родственникам на воспитание. Мог ли он знать, что его любимица Марина, смуглянка и хохотушка, будет репрессирована по ложному доносу и сгинет в мордовских лагерях, оставив годовалую дочь?

Дед погиб в 1943 году в брянских лесах. Ему не было и сорока. Его последнее письмо пришло после похоронки… «Долгими ночами, лёжа в сыром окопе и глядя на сверкающие звёзды, я думал: неужели так и исчезну, выплакав в темноте все слёзы под этим прекрасным равнодушным небом? Прощайте, дети, вряд ли придётся свидеться. Живите и будьте счастливы!»

В ночь после его гибели почернели распустившиеся розы.

– Это Ника приходил прощаться! – обхватив кадку руками, плакала Татьяна.

Старшая сестра погибшего деда, бабушка Паша, взявшая на себя заботы обо мне, как-то, показав на карте, сказала:

– Это брянские леса. Здесь погиб твой дедушка.

Я знала, что лес – это когда много деревьев, но не понимала, что там делал мой дед и почему он погиб.

– В былые времена, – объяснила бабушка, укладывая меня спать, – в брянских лесах жили монахи-раскольники, хранившие старую веру.

Они склоняли на свою сторону людей, а непокорным давали ягоды с отравой, так называемую скитскую клюкву. Тот, кто съедал её, видел перед собой огонь, бросался в него и умирал. Являлись ему в том огне летящие ангелы.

Когда меня спрашивали, как погиб мой дед, я отвечала: «Отравили его раскольники скитской клюквой».

Легенда о любви и о войне

И одна сумасшедшая липа

В этом траурном мае цвела.

Анна Ахматова

После окончания медицинского училища весь мамин курс отправился на фронт. Почти все девушки, попав в сталинградское пекло, погибли.

Одна из них писала моей маме с фронта: «Милая Леночка! Выдалась короткая передышка после боя, вот-вот навезут раненых, поэтому тороплюсь. Мои косы стали белые от седины и гнид. Пришлось их остричь, так что я мало отличаюсь от наших мужчин. Огрубела, осатанела. Одна мечта – выспаться!

Научилась я, Леночка, курить махорку, пить спирт, который нам дают перед атакой для храбрости. Но всё равно страшно. Научилась ругаться».

Внизу приписка: «Не говори маме, что я отрезала косы».

С войны она не вернулась.

Мою маму не взяли на фронт из-за астигматизма, но она упорно отстаивала очереди в военкомате. Пожилой полковник с красными глазами и замученным от недосыпания лицом устало сказал:

– Милая, пойди в церковь, поставь Богу свечку, что он тебя уберёг. Хорошо – убьют, а если вернёшься калекой – без глаз, без ног или с обожжённым лицом.

Для эвакуированных в Магнитогорск заводов строили новые цеха. Женщины, старики и дети дневали и ночевали на рабочих местах.

Госпитали были переполнены – с фронта везли раненых. Мама, как и остальные врачи и медсёстры, работала сутками, до обмороков.

Мой отец, Яков Ильич Брежнев, приехал в Магнитогорск зимой 1942 года с эвакуированным из Днепродзержинска металлургическим техникумом, в котором преподавал еще до войны.

Мамина подруга родила сына и попросила её быть крёстной матерью.

– А кто будет крёстным отцом? – спросила она.

– Яша Брежнев. Я его семью знаю давно.

Накануне крестин молодая мама получила с фронта похоронку на мужа. Торжество не состоялось, так что породниться моим будущим родителям не довелось.

Но вскоре друзья пригласили маму в клуб на новогодний вечер.

После концерта устроили танцы. Не успел грянуть студенческий оркестр, как к ней подошёл невысокого роста, широкоплечий, синеглазый, улыбающийся молодой человек. «Яков Брежнев», – представился он. Наклонив голову и по-гусарски щёлкнув каблуками, пригласил на первый вальс, да так и не отошёл весь вечер. Его друг, бегая среди танцующих и щёлкая объективом, сфотографировал их в вальсе.

На снимке мои улыбающиеся родители смотрят прямо в объектив. Глаза у обоих сияют. На маме крепдешиновое платье с юбкой-клёш. Тонкая талия перетянута кожаным поясом, длинные волосы упали волной на худенькие плечи. Отец в «сталинке», глухо застёгнутой до верхней пуговицы, по моде.

Мама подарила мне эту фотографию в день моего шестнадцатилетия. На обороте я написала: «Остановись, мгновенье, ты прекрасно!»

При одном из обысков в общежитии МГУ её у меня изъяли. Уничтожали грехи молодости братьев Брежневых. Где этот выцветший от времени кусочек несбывшегося счастья? Лежит ли на пыльной полке в архивах КГБ в папке моего личного дела или давно разорван чьей-то равнодушной рукой?

Роман моих родителей поначалу развивался медленно. Отец был старше мамы на двенадцать лет и связан семьёй, что тщательно скрывал. Мама, почти девочка, была очень хороша собой. Поклонников было – хоть отбавляй. Считая себя недостойным конкурентом, отец с романтическими отношениями не спешил.

Однажды мама пошла с друзьями на каток. Вдруг один из них сказал: «Лена, вон твой старикашка пришёл и кружится тут, как ястреб на охоте». И показал на Якова, стоявшего за бортиком катка. Поняв, что застигнут на месте, он резко повернулся и пошёл прочь. Мама быстро сбросила ботинки с коньками и побежала за ним.

Вскоре они поженились и зажили вместе в дружной коммуналке.

Незадолго до родов мама узнала, что у Якова есть другая семья. Его жена, Анна Владиславовна, писала из Алма-Аты, что их трёхлетняя дочь Лена, опрокинув на себя кипяток, очень страдала и кричала от боли по ночам.

В конце письма была приписка: «Яша, я знаю, что ты меня никогда не любил, но не забывай, что у нас дочь, она тебя ждёт…»

С самого начала семейная жизнь моего отца с Анной Владиславовной не сложилась. И оба, когда началась война, приняли решение разъехаться. Она уехала с дочерью и свекровью в Алма-Ату, а отец – в Магнитогорск. Ни моя мама, ни её родственники о том, что он был до войны женат, не знали.

Не слушая объяснений и уговоров остаться, мама молча начала собирать вещи. Напрасно отец умолял, призывая подумать о будущем ребёнке. «На коленях стоял перед этой упрямицей! – говорил он мне позднее. – Никогда, до самой смерти не прощу себе, что не проявил характер, смалодушничал. Всё мне казалось, что чувства её ко мне несерьёзные. Она была на восьмом месяце беременности, а ухажёров не убавлялось… И сегодня вижу её в тот вечер – несчастная, красивая, с плотно сжатыми губами, сидела на кровати среди разбросанных вещей, накинув на плечи старую бабушкину шубу и пуховый платок, – за окном начиналась метель. Вдруг, изогнувшись, она завалилась назад. Начались схватки. Я повёл её в родильный дом».

Зимним декабрьским вечером, взявшись за руки, шли мои родители по скованным морозом улицам. Город, погружённый во тьму, был безлюдным. Когда маме становилось худо, отец, прижимая её к себе, просил:

– Потерпи, Леночка, потерпи, милая. Мы совсем близко.

Вдруг мама остановилась и, с улыбкой показав на большую снежинку на варежке, сказала:

– Смотри, Яша, какая прелесть! Пусть и наша дочка будет такой же красавицей…

В приёмном покое родильного дома отец размотал на маме шаль, снял шубку и, поцеловав в сухие губы, сказал:

– Ну, с Богом, милая. Роди мне дочку.

Он был уверен, что всё наладится.

Я родилась около полуночи. В первое моё утро ярко светило солнце и падал пушистый снег…

Сурова русская зима; знают её те, кто родился и вырос на Урале. Снежные метели, заметающие до самой макушки; огромные, простирающиеся далеко за горизонт белые пустынные молчаливые степи, похожие на бескрайние кладбища. Но это и сияющий голубизной и сверкающий на солнце снег, белые хлопья снежинок, морозный скрип под ногами, чудные узоры на окнах и суровый лес с огромными елями и стройными соснами, покрытыми белыми шапками…

Шла война.

Плакали вдовы, сиротели дети, падал пушистый снег…

Лежали в прабабушкиной шкатулке перехваченные траурной лентой похоронки с фронта.

* * *

Мама так и не вернулась к отцу.

Когда он собрался уезжать, мне было восемь месяцев. Я бойко бегала по кроватке и знала несколько слов – «мама», «дай» и «Маня». Как отец ни бился, я наотрез отказывалась выучить слово «папа». Он брал меня на колени и повторял:

– Ну скажи – папа.

Я молчала.

Бабушка Паша, проходя мимо, ворчала:

– На кой ей это слово, если у неё папы нет? По твоей милости, прохвост.

Мама была против этих свиданий, боясь, что я начну привыкать к отцу, и он приходил тайком. Садился у моей кроватки, играл со мной, иногда плакал.

– Вот, – сказал он однажды, – уезжаю, оставляю два самых дорогих мне существа.

На что бабушка Паша резко заметила:

– Раньше надо было думать и не пачкать там, где чисто.

За несколько часов до отъезда он пришёл попрощаться. Взял меня на руки, прижал к себе. Я заплакала, да так горько, что он вконец расстроился.

– Да ты что – каменная? – накинулся он на маму. – У ребёнка родного отца отбираешь. Наплачешься над сиротской головой!

– Лучше никакого отца, чем обманщик, – отрезала она.

– Папа, – сказала я.

Отец разрыдался и выбежал из дома.

Через много лет он говорил мне с горечью:

– Скажи мама тогда хоть одно слово, я бы остался. Гордыня сгубила нам обоим жизнь.

В одном из сохранившихся писем ко мне отец писал: «Сегодня получил твоё письмо… Очень внимательно и несколько раз читал, переживал и радовался от твоих слов и любви ко мне. Всё, что ты написала, я вынашивал много лет. Ты права, любовь к маме я пронёс через всю свою жизнь…»

* * *

На вокзале, прощаясь, отец сказал:

– Лена, поехали со мной к брату в Карпаты. Я знаю, что он тебя полюбит, а остальное как-нибудь устроится.

Она молча покачала головой.

– Как же ты, глупая, одна, сирота с ребёнком?

– Я сильная, – ответила мама.

Но часто я слышала, как она плакала по ночам в подушку. Ей было всего двадцать.

Вновь и вновь вижу одну и ту же картину из моего детства – мама шьёт мне платье. Яркий солнечный луч золотит каштановые волосы, упавшие на ровный лоб. Тень от ресниц на щеке, чуть тронутой веснушками… Скрипнула дверь, упало за окном в траву яблоко…

Как мучительно и сладко вспоминать о прошлом – стертые временем лица, ушедшие в небытие имена, угаснувшие чувства, приглушённые далёкие звуки…

После родильного дома нас забрала к себе бабушка Паша. Праведница, она считала, что мужчина, обманувший мою мать, не принесёт ей счастья.

– Как же он мог солгать тебе – сироте? – возмущалась она.

– У тебя же глаза светятся, как у малого ребёнка, – говорила она маме.

– Ты, как звёздочка, дотронешься – искришься. Не допущу, и не думай о нём. Твой отец жизнь отдал за родину, а он, сидя в тылу, дочь его соблазнил! Запомни, Леночка, если жена так настойчиво зовёт его, зная, что он её не любит, она вам житья не даст. К тому же для его матери, сестры и брата она – свой человек. Ты для них – разлучница и всегда ею останешься. Молодая ветреная девчонка, закрутившая голову женатому человеку. Кроме осуждения, ничего от них не получишь. Сам он бесхарактерный – не защитит, а девочку и без него воспитаем.

Когда меня принесли из роддома, я весила меньше двух килограммов. Как многие дети, рождённые восьмимесячными, я была такая слабенькая, что не могла даже плакать. Соседский двухгодовалый мальчик, внук певицы, эвакуированной из Ленинграда, пожалев меня, положил в коляску свою котлетку…

Бабушка Паша воспитывала меня по старинке – в любви и строгости. Здоровье мне сохраняла тоже по-своему – выставляла в мороз в коляске чуть не на весь день на веранду.

После купания обливала холодной водой, приговаривая: «С гуся – вода, с Любушки – худоба». Очень ей хотелось, чтобы я, как полагается младенцу, была пухленькой. Но мечта её так и не сбылась. К еде я всегда была равнодушна, доводя взрослых до отчаяния, а иногда и совсем переставала есть. Тогда отпаивали насильно молоком, горячим шоколадом, который муж бабушки, дед Фёдор, доставал у спекулянтов за большие деньги.

«Вовсе не университеты вырастили настоящего русского человека, а добрые безграмотные няни», – писал Василий Розанов. Слава Богу, не растили меня ни немка-гувернантка, учившая штопать носки и пересчитывать каждый день простыни, ни английская бонна, поднимавшая детей с постели в пять утра и окатывающая их, сонных, ледяной водой. Первой моей наставницей в вере, добре и правде стала бабушка Паша. Всё мое детство окрашено воспоминаниями об этой женщине, доброта которой, казалось, была неисчерпаемой, хотя черпали её все. Вся её жизнь была подчинена людям, и служила она им легко, не почитая это за подвиг. Не знаю, что заставляло её быть такой щедрой – природное благородство или неожиданная и трагичная смерть маленькой дочери, но помогала она всем страждущим и каждому, кто стучал в её дверь. Бог даровал ей Царство Небесное за любовь, за то, что учила добру и справедливости.

Как хочется порой вернуть то прекрасное время, когда ещё живы были дорогие мне люди! Вновь и вновь вспоминаю мою наставницу. Много хорошего заложила она своей суровой добротой в детскую хрупкую душу, умная, большого мужества и истинной веры русская женщина. Ничто не прошло бесследно – ласковый взгляд, ободряющее слово, – всё это осталось и хранится глубоко внутри, на самом дне тайной сокровищницы – в моей душе – то, что останется со мной и за чертой земной жизни…

Первые шаги

Я помню спальню и лампадку,

Игрушки, тёплую кроватку.

Иван Бунин

Через год после рождения меня крестили. Когда окунули в купель, я испугалась и ухватилась обеими ручками за роскошную бороду священника, да так крепко, что дома бабушка нашла в моём зажатом кулачке несколько кудрявых завитков. «На счастье», – сказала она, смеясь.

Одно из первых воспоминаний – моя прабабушка Татьяна с кошкой Пушихой на коленях. Бегая по дому, я старалась подальше держаться от её строгого взгляда. Когда подросла и довольно бойко болтала, старушка, скучая, звала меня к себе:

– Иди ко мне, внученька, я тебе сказку расскажу.

– Нет, не пойду, – отвечала я. – Мне твоё лицо не нравится.

– Чем же оно тебе не нравится? – смеялась бабушка.

– Оно у тебя гармошкой.

– Милая, поживи с моё, так у тебя такое же будет.

– Никогда, – уверенно отвечала я.

– А характер-то у тебя казачий!

Так и сидели – старуха в венце седых волос с клюкой, а у её ног – верная подруга Пушиха, такая же старая, немощная.

Иногда, видя в глазах прабабушки слёзы, я подходила к ней, клала голову на колени и тихо стояла, пока она перебирала дрожащей рукой мои льняные волосы.

– Ты о чём, бабушка? – спрашивала я.

– Ах, внученька, да разве всё расскажешь?

Умерла она как-то незаметно, – отвернулась к стенке, вздохнула и отошла в мир иной. Через несколько дней околела и кошка. Плакала я, помню, очень горько…

* * *

После ареста старшей сестры моей мамы Марины бабушка Паша забрала её дочь Тамару на воспитание. Так мы и выросли вместе.

Бойкая, дерзкая, независимая, доставляла она немало хлопот, но радовала своей учёбой. Всегда была первой в классе. Умна была не по-детски и задириста. «Сущий чертёнок!» – смеясь, говорил дед Фёдор.

По большим праздникам приезжал из деревни друг бабушки Паши, крымский татарин дедушка Мусин. Был у него некогда большой шумный дом под Ялтой. Во время войны крымских татар выслали на Урал. Умерли в пути его жена, дочь и маленький сын, а сам он осел в отдалённой уральской деревушке.

В долгий и трудный путь в город гнало старика одиночество. Пока он у нас гостил, его лошадь, смирная Мухтарка, стояла во дворе, и мы, дети, кормили её хлебом. Дедушка привозил гостинцы – маленькие кислые шарики из творога, ржаные лепёшки и кумыс, которым он нас с сестрой поил, уверяя, что мы от этого лучше будем расти. Бабушка смеялась:

– Что же ты, родимый, сам такой маленький, если с детства кумыс пьёшь?

– Я не маленький, – сердился он, – меня так жизнь придавила.

Вечерами дедушка Мусин молился в своей комнате. Мы с сестрой украдкой наблюдали за ним в проём двери. Постелив на пол бархатный коврик, он вставал на колени, шептал непонятные слова, «омывая» лицо руками, падал ниц. При этом его розовые пятки выскакивали из задников тапочек, и мы с сестрой смеялись.

* * *

Любила я деда Фёдора, мужа бабушки, тоже из казаков.

О нём можно сказать словами русского поэта: «Он был аристократ, гуляка и лентяй».

Высокий, стройный красавец, он болтался по жизни как неприкаянный. Его барские привычки забавляли окружающих. Садясь за большой фамильный дубовый стол, протирал салфеткой безукоризненно чистые столовые приборы. Не приведи Бог, заменить чужими! Помню и сейчас его большую серебряную ложку с тоненьким щербатым кончиком, доставшуюся от прапрадеда.

– Видишь, – говорил он мне, – сколько предков её лизали. Мой сын и внуки долизывать будут.

По вечерам любил дед Фёдор пропустить рюмочку. Баловался «невинными и полезными», как он говорил, настойками на травках. Наливая из штофчика с большим выпуклым цветастым петухом на боку, говорил:

– Чью здравицу пьём, того и чествуем.

Не торопясь, доставал из кольца салфетку, затыкал её за ворот рубашки.

– Смотри, как дед ест, – говорила бабушка. – Учись.

Я смотрела и училась.

– Что это ты, как старуха, к тарелке носом приткнулась, али не видишь ничего? – спрашивал Фёдор, не глядя в мою сторону.

Бабушка Паша, слегка ударив меня кулачком между лопатками, говорила:

– Не сутулься, не шибко жизнью задавлена. Молодая ещё к земле гнуться.

Докторов дед Фёдор не признавал, называя их шарлатанами, и лечился исключительно домашними средствами. Обожал без всякой нужды парить ноги в большом медном тазу.

Когда случалось ему болеть, бабушка добавляла туда травки, дух от которых шёл по всему дому.

Дед Фёдор был страстным охотником. Привозил подстреленных куропаток, уток и зайцев. Все ели и хвалили дичь бабушкиного приготовления, а я сидела в углу и тихо плакала, вспоминая их стеклянные, тронутые смертью глаза. Кузина, уплетая перепелов, дразнила меня «куксей».

Иногда к деду Фёдору приходили друзья и до утра играли в покер. Как-то я заболела и лежала с высокой температурой. Бабушка, умаявшись по хозяйству, спала в другой комнате. Мне захотелось пить. Я вышла на кухню, где за столом в голубом табачном дыму сидели игроки. Один из них, увидев меня с распущенными белыми волосами и в длинной до пят ночной рубашке, воскликнул:

– А вот и ангел явился! Пора нам от грехов отходить.

И, бросив карты на стол, ушёл.

Компания очень по этому поводу расстроилась, а один из игроков упрекнул:

– Видишь, что ты наделала? Он же проигрывал, потому и смылся, мерзавец!

Я чувствовала себя виноватой, но дедушка, напоив меня водой, отнёс в кроватку и, погладив по голове, успокоил:

– Спи, внученька, ты тут ни при чём. Эта пройдоха от нас не уйдёт.

Прошло несколько дней, и удравший игрок снова появился у нас в доме.

– Дядя, – спросила я, когда он со мной поздоровался, – вы – пройдоха?

– Да, – ответил он со смехом. – А ты откуда знаешь?

– Дедушка сказал, – ответила я.

* * *

По праздникам приходили гости. Бабушка Паша задолго начинала метаться по кухне, готовя угощение. Для нас с сестрой это были счастливые дни. Предоставленные себе, мы делали, что хотели.

После сытного обеда и обильных возлияний гости пели песни. Бабушка заводила тоненьким звонким голосом: «Каким ты был, таким ты и остался…» Гости хором подхватывали: «Орёл степной, казак лихой. Зачем, зачем ты снова повстречался? Зачем нарушил мой покой?»

Мы с сестрой подпевали.

У нас с ней был любимый уголок – за голландской печкой. Там мы играли в куклы, читали и сплетничали о подружках. На сундуке валялся старый казачий полушубок. Иногда мы на нём и засыпали, прикрывшись длинными полами.

В сундуке бабушка хранила сокровища, оставшиеся от прошлого, – старинные шали, коробочки из-под монпансье, пуговицы от прадедовского мундира, серебряное зеркальце, салопы, побитые молью, кружева ручной работы и пожелтевшие фотографии в изящных рамках.

«Это всё ваше», – говорила она. Иногда давала померить длинные платья и сапожки на каблуках с бесконечными застежками. Путаясь в оборках и подворачивая ноги, мы с сестрой бежали к зеркалу и, смеясь и толкаясь, любовались собой.

Во дворе жил наш пёс Полкан. Это был немолодой сеттер, с которым дед Фёдор ходил в былые времена на охоту. Засидевшись на цепи, он с радостью бросался и к своим, и к чужим. Однажды, когда бабушка Паша была в магазине, пожалев пса, мы решили с сестрой спустить его с цепи. Тот, вырвавшись на свободу, передушил в мгновение всех цыплят, гулявших по двору.

Досталось нам по всей строгости. Сидели мы с сестрой по разным углам, пока нас не освободил из неволи добрый дед Фёдор. Бабушка Паша долго укоряла нас своими цыплятами: «Такие уже справненькие, такие жирненькие были». Мы с сестрой благоразумно помалкивали. Бывший казак Фёдор после этого случая звал душителя кур не иначе как «Полкашка Троцкий».

В соседнем доме жила семья старшего брата Фёдора. Несколько раз на дню к нам забегала его жена Анна. Поминутно моргая, она рассказывала очередную уличную байку и бежала «по домашности». Я спросила бабушку Пашу, почему она так часто моргает.

– Это нервный тик. У неё на глазах большевики отца и брата кольями забили за офицерские погоны, – объяснила она.

Я ничего не поняла, кроме того, что большевики – это злодеи, которые убивают людей кольями.

Иногда тётя Аня, большая любительница бани, брала нас с сестрой попариться. Жарила в парилке, хлестала веником, «чтоб стройнее девки были, а то замуж никто не возьмёт». Замуж мы не собирались, потому отбивались от веника всеми силами. Пытка мочалкой, терзающей наши худенькие спины, заканчивалась слезами. Я плакала тихо, сестра – в голос, поэтому меня жалели больше.

У тёти Ани был волшебный дар выращивать всё, что принимала земля. Её огород и сад были лучшими на улице. Промышляла она цветами. Ходила ночью на городское кладбище, собирала глиняные горшки, выращивала в них бегонию и герань и продавала на рынке. Бабушка её стыдила:

– Креста на тебе, Анна, нет. Что ж ты у мёртвых последнее забираешь?

– Глупости, – часто моргая, говорила та, – им это уже ни к чему. У них там своя жизнь в других, райских цветах.

– Неужели не боишься бродить ночью по кладбищу? – спрашивал дед Фёдор.

– Я, Феденька, ничего и никого не боюсь. Отбоялась, дружочек.

* * *

Одно из ярких моих воспоминаний связано с первым причастием. Готовились мы к нему с сестрой усердно – говели и старались думать о Боге. Из страха совершить какой-нибудь грех я отказалась от детских соблазнов – перестала бегать, играть и ходила, семеня ногами и согнувшись, подражая благостным старушкам. Походка моя, однако, маме не понравилась, и она быстро вернула мне мою природную, сказав, что я стала похожа на Бабу ягу.

Уже будучи постарше, любила ходить с бабушкой в церковь причащаться и исповедоваться. В кадильном дыму и золотом сиянии косых солнечных лучей, падающих из бокового окна, батюшка казался святым. Мне нравились его сухая бородка, голубые глаза, богатая риза и огромный крест с рубинами. Заворожённо смотрела я на алтарь, на врата в рай – две золочёные двери, за которыми в белых облаках в небесном сиянии парил красавец Иисус Христос.

– Бог видит всё, – сказала как-то бабушка, – от него никуда не спрячешься.

– Даже в чулане? – испуганно спросила я.

– Даже в чулане.

«Значит, он видел, как мы с кузиной таскали у бабушки малосольные огурцы», – с ужасом подумала я.

Говорят, добрыми родятся. Но доброте и учатся.

Мне было четыре года. Я знала, что была война, и что многие дети в моём садике, эвакуированные из Ленинграда, потеряли близких. Я знала также, что с фронта не вернулся мой дед, а кузина осталась сиротой.

В нашем уральском городе долгие послевоенные годы находился лагерь для немецких военнопленных. Нам с бабушкой Пашей приходилось ходить в садик мимо такого военного лагеря, и она постоянно брала с собой сахар, пряники, яйца, лук и домашние пирожки. В лагерном заборе было небольшое отверстие. Я просовывала туда руку и передавала бабушкины, как она говорила, «гостинцы». В благодарность пленные дарили мне свои поделки – свистульки, фигурки из дерева. Часто кто-то брал в свои ладони мою руку и нежно целовал.

– Бабушка, – сказала я однажды, когда мы шли домой, – они же враги.

– Были врагами, а теперь просто несчастные, которых надо пожалеть, – ответила она.

Я безмерно благодарна той здоровой среде, в которой выросла и которая воспитывала меня в лучших духовных традициях, на уважении и любви к людям независимо от их положения и статуса, возраста, вероисповедания и национальности. Меня научили соизмерять цену, которую приходилось платить за материальные блага, мужественно отказываться от них, если эта цена была слишком высокой. Всякий раз, когда я делала попытку свернуть с этой дороги, расплата была жестокой.

Я не всегда знаю, что делать в той или иной ситуации, но всегда знаю, что не должна делать никогда…

* * *

В год и два месяца меня отдали в ясли, а в три года, как полагалось, в садик.

Мама училась и работала. Если ей приходилось дежурить в госпитале ночами, то я оставалась в садике на пять дней. Благодаренье Богу, я никогда ничем не болела, и в графе «детские болезни» у меня стоял прочерк. Помню, весь садик на карантине – корь, дифтерия, скарлатина, свинка, – а я здорова. Одна нянька в сердцах сказала, проходя мимо:

– Да что это тебя ни одна зараза не берёт, мы бы сад на ключ закрыли!

В такие дни я была в группе одна. Сидела тихо на стульчике с раскрытой на коленях книгой. Любимым рассказом было «Зимовье на Студёном» Мамина-Сибиряка. Книга досталась мне от дедушки Николая.

Когда мама прочитала рассказ в первый раз, мне было четыре года.

Я долго плакала от жалости к одинокому старику и его несчастной собаке. Чувство сострадания, очень сильно во мне развитое с детства, осталось на всю жизнь. Я и сегодня не могу переносить людских слёз.

Дед Фёдор говорил:

– Не будет счастливой. Слишком жалостливая.

Во время карантина в садике довольный, что детей нет и никто мучить не будет, из кухни выходил кот и садился рядом. Мы с ним и обедали, и ужинали вместе. Не удосужившись заглянуть ему под хвост, наша повариха назвала его Василисой. Кот охотно отзывался на женское имя. Он был вегетарианец, грыз морковь и сырую картошку и был из тех котов, которых хоть мордой в мышей ткни. И те так обнаглели, что пока мы спали, забирались в наши ботинки. Приходилось их оттуда вытряхивать, прежде чем обуться.

В прихожей стояли старые валенки сторожихи тёти Клавы. Мыши свили в них гнездо и развели мышат. Когда они возились, валенки раскачивались, как живые, и дети от них в испуге шарахались. Всякий раз, когда мышь пробегала через наш игровой зал, воспитательница Нина Максимовна, худенькая блондинка, запрыгивала на ближайший детский столик и верещала, как поросёнок. От визга мышь начинала метаться из стороны в сторону. Кто-то из малышей брал перепуганное животное в ладошки и выносил на улицу. Бедная Нина Максимовна! Она слезала со стола в полном конфузе, красная от стыда за своё несолидное поведение. Мы, дети, тайком снисходительно улыбались…

В послевоенные годы женщины носили короткие причёски со смешным хохолком над лбом. Заведующая нашим садиком моды не придерживалась, предпочитая длинные распущенные волосы. С вечно заплаканными глазами и свисающими вдоль унылых щёк прядями, она напоминала плакучую иву. Старомодные шёлковые платья зелёных тонов завершали этот образ. Иногда она приходила к нам в группу и наблюдала, как мы рисуем, едим, играем. Дети не обращали на неё никакого внимания.

Однажды Нина Максимовна рассказывала нам про лес. Когда она подняла картинку со словами: «Дети, вот ива. Она растёт вдоль речных берегов», мы, как по команде, повернули головы к заведующей, стоявшей в проёме двери. Она смутилась и ушла.

До сих пор отчётливо помню тот день, когда её нашли в кабинете на полу с перерезанными венами. Её муж был давно репрессирован, и она регулярно посылала ему посылки и письма. Накануне ей сообщили, что он умер несколько лет тому назад в полной уверенности, что семья от него отказалась.

Смерть её была таким потрясением, что на нервной почве у меня появилась странная привычка – грызть варежки, шарфы и завязки от шапочек.

– Невыносимый маленький грызун! – сказала мама. – Ты перепортила все свои вещи, с тобой нет никакого сладу.

И наказала, посадив на стульчик лицом к стене.

За это же меня стали запирать в садике в кладовой, где повариха хранила кастрюли и сковородки. Там проживала белая крыса. Стоя в полной темноте, я доставала из кармана печенье и бросала ей.

Постепенно мы подружились. Осмелев, она стала выходить из кладовки и без труда разыскивать меня среди других детей, которые крысу не любили и обижали, и я уговорила маму взять её домой.

– Был один грызун, стало два, – смеялся дед Фёдор. Обжившись и отъевшись, крыса превратилась в довольно привлекательную тварь с живым общительным характером. Она любила бегать за мной по скользкому полу, смешно цепляясь за него когтями.

– Эта девица дурно воспитана, – говорила бабушка Паша, – она шкрябает паркет!

Дедушка назвал её Шкрябой.

За льняные волосы и синие глаза дети прозвали меня Принцессой. Когда я болела, мама звонила и говорила:

– Сегодня Принцесса не придет, у неё насморк…

После войны американцы присылали в Советский Союз в качестве гуманитарной помощи вещи, продукты и игрушки. Их так и называли – «американские подарки». Моя мама получила в госпитале свёрток от какой-то американской девочки – моей ровесницы. На нём было написано: «Вручить маленькой девочке, блондинке, которая похожа на меня».

В посылке были не только прелестные платьица и кофточки, но и медальон в виде сердечка, а также миниатюрные золотые часики, которые пришлись мне по руке. В те времена, выживая в послевоенной разрухе, мы и мечтать не смели о таких украшениях. Но в садике воровали. Многих из обслуживающего персонала на это толкала нужда. Иногда после сончаса я не находила своего платья или туфель. К моему сожалению, украли медальон и часики. Какая бы осталась память об американской девочке…

* * *

Жилось нелегко. Помню, шли мы с мамой из садика в весеннюю распутицу. Чтобы я не промочила ноги, она взяла меня на руки.

Я крепко обняла её за шею и сказала:

– Мамочка, когда я вырасту, ты не будешь меня носить на руках. Я куплю себе резиновые сапожки, а тебе шубу.

Был конец 40-х. Страна всё ещё тяжело восстанавливалась после войны. «Побеждённому победитель оставляет только глаза, чтобы плакал», – говорил Бисмарк. И побеждённые плакали, но плакали и победители. От холода, голода и разрухи…

Магнитогорску повезло больше, чем другим городам. Он так и остался тыловым. Но нищета была всеобщей. Не хватало жилья, продовольствия и топлива.

Как большинство советских граждан в ту пору, мы жили в коммуналке, в которой, как на театральных подмостках, разыгрывались жанровые сценки. Секретов не было. Все были на виду.

Помню, как наш сосед, храбрым воином дошедший до Берлина, изводил певицу из Ленинграда, бабушку мальчика, так великодушно поделившегося со мной котлетой. Он восставал всякий раз, когда даме приспичивало музицировать.

– У меня малярия на музыку! – кричал он на всю квартиру.

Стоило певице приблизиться к роялю, как он подходил к её комнате с медным тазом и половником. Бедная женщина выдерживала шумовое оформление не более пяти минут и, открыв дверь, говорила:

– Василий, вы Тартюф!

Это было самое страшное ругательство, которое она знала. Вечером дама бежала просить прощение.

Во время ссор Василий кричал, что седая крыса с её гнусавым меццо-сопрано не попадёт ни в Большой, ни в Малый театр и что её место в придорожном трактире. Иногда он называл её «престарелая Снегурочка из Римского-Корсакова». Этих знаний он нахватался от самой певицы, с которой в периоды перемирия любил сиживать на кухне за чашкой чая.

Велико же было всеобщее удивление, когда он взял на себя хлопоты по её похоронам, а вечером, напившись на поминках, плакал и вспоминал покойную добрым словом. Загадочна русская душа, в которой святая доброта удивительно уживается с хамством.

До сих пор вспоминаю как наша соседка пела в единственном в городе кинотеатре «Магнит». Я слушала её романсы, не отрывая взгляда от трёх весёлых букв, вырезанных на поднятой крышке рояля. Гордость распирала меня от знакомства с такой знаменитостью. Ещё утром бегала певица по нашей кухне в папильотках и халате с извивающимся драконом, готовя внуку завтрак, а вечером, сложив молитвенно руки под пышной грудью («Разъелася на уральских харчах!» – кричал ей Василий, когда они были в ссоре), пела романс «Эта тёмно-вишнёвая шаль». Я была уверена, что она поёт о той самой рваной, свалявшейся от времени шали, которой мы, играя на диване с её внуком, укрывали кукол.

Соседи справа были из пролетариев и очень этим гордились. Мать семейства тетя Нюра рассказывала о героической гибели её мужа на войне. Хотя на самом деле он по пьянке попал под трамвай.

Самым ярким её воспоминанием была довоенная жизнь в коммуне, где они с мужем завели поросёнка Борьку, который «знал их в лицо».

Ее сын Минька был умственно недоразвитым, но безобидным существом, и мы часто принимали его в детские игры. Он гордился своим пальцем, который от привычки сосать, стал тоненьким и прозрачным. На окрики взрослых «Минька, вынь палец изо рта!» он вынимал его и тут же прятал в карман, как сокровище.

* * *

Однажды мы всей семьёй отправились в гости к нашим друзьям Бычковским. Я дружила с их дочерью Люсей, которая была моложе меня на два года. Не помню почему, но в тот вечер мы с ней остались дома вдвоём. Накануне воспитательница в садике, рассказывая про Ленина, показала его портрет. У Люси были очень красивые длинные золотистые локоны. Мне в голову пришла бредовая идея их подстричь. Люся долго не соглашалась, уверяя, что стригут детей коротко только на лето, а за окном была зима.

– Я подстригу тебя под Ленина, – пообещала я.

Люся тут же уселась в кресло. Накинув на её плечи полотенце, я вооружилась большими портняжными ножницами, и работа закипела.

Когда вернулись родители, дело было сделано, и Люся вполне могла сойти за дочь вождя пролетариата. Меня распирала гордость от содеянного, но её маме причёска «под Ленина» почему-то не понравилась. Пришлось выслушать лекцию о том, что волосы украшают женщину и что маленькой девочке больше пристало быть похожей на собственного отца. После ужина нас с Люсей сфотографировали.

– Это будет историческая фотография с ленинской причёской, – сказал её папа.

* * *

Помню, как в таком неприглядном виде она явилась вскоре на мой день рождения. Когда Люся взяла какую-то безделушку, я ударила её по руке, обозвав самым коварным образом «лысой башкой», чем её очень расстроила. Мама в честь дня рождения наказывать меня не стала, но видит Бог, это был не мой день!

После обеда дети, взявшись за руки, нестройно запели: «Как на Любушкины именины испекли мы каравай. Каравай, каравай, кого хочешь выбирай». Выбор, однако, не состоялся. Пришёл почтальон и принёс посылку от моего дяди. В коробке лежала большая кукла-мальчик. Мама достала открытку и прочитала поздравление. Внизу была приписка: «Хотел купить платье и туфли, но решил, что кукла понравится больше». На что я заметила:

– Конечно, кукла намного дешевле, чем платье.

За что на сей раз имела с мамой запоминающуюся беседу.

* * *

Вскоре, к моей большой радости, в квартиру переехали дядя Ваня и тетя Тина Максимовы. У них было три дочери – погодки.

Со старшей Светланой мы быстро подружились. Остальных двух мы за людей не считали, терпели за покладистый характер, используя самым бессовестным образом в качестве «девочек на побегушках». Дядя Ваня был для меня воплощением истинного мужчины. Он был высокий, стройный, сильный и проводил с нами, детьми, много времени. Всю жизнь, мечтая о сыне и имея трёх дочерей и меня в придачу, называл нашу девичью команду «пацанвой».

Родители были одного возраста, дружили, часто затевая вместе семейные обеды. Запомнился день, когда умер Сталин. Не потому, что это было таким важным событием в моей жизни, а потому что в тот день мы отмечали день рождения одной из сестёр Максимовых – Наташи. Мамы приготовили традиционные уральские пельмени. Мы сидели за столом, когда объявили о смерти вождя. Я видела, как выразительно переглянулись взрослые. В обеих семьях были репрессированные.

Пока они шептались между собой по поводу этого события, мы со Светланой по своей привычке решили над именинницей подшутить и подлили ей в тарелку уксус. Проглотив пельмень, она заплакала. Дядя Ваня засмеялся и сказал: «Это она Сталина так жалеет». Чтобы её успокоить, мы побежали на кухню за мороженым.

И сегодня, когда говорят о смерти вождя, я вспоминаю тарелку с весёлыми васильками по краям, а в центре белоснежный айсберг – символ радостного детского праздника.

«Трамвайный папа» и новые родственники

Не надобно другого образца,

Когда в глазах пример отца.

Александр Грибоедов

Однажды мы поехали к маминой подруге на другой конец города.

Продолжить чтение