Читать онлайн Дом Одиссея бесплатно

Дом Одиссея

Действующие лица

Семейство Одиссея

Пенелопа – жена Одиссея, царица Итаки

Одиссей – муж Пенелопы, царь Итаки

Телемах – сын Одиссея и Пенелопы

Лаэрт – отец Одиссея

Антиклея – мать Одиссея

Советники Одиссея

Медон – старый, лояльно настроенный советник

Эгиптий – старый, но не столь лояльный советник

Пейсенор – бывший воин Одиссея

Женихи Пенелопы и их родственники

Антиной – сын Эвпейта

Эвпейт – хозяин доков, отец Антиноя

Эвримах – сын Полибия

Полибий – хозяин житниц, отец Эвримаха

Амфином – греческий воин

Кенамон – египтянин

Служанки и простой народ

Эос – служанка Пенелопы, ответственная за расчесывание ее волос

Автоноя – служанка Пенелопы, ответственная за кухню

Меланта – служанка Пенелопы, ответственная за рубку дров

Мелитта – служанка Пенелопы, прачка

Феба – служанка Пенелопы, воплощение дружелюбия

Эвриклея – старая няня Одиссея

Отония – служанка Лаэрта

Женщины Итаки

Приена – воительница с Востока

Теодора – сирота c Итаки

Анаит – служительница Артемиды

Урания – глава шпионов Пенелопы

Микенцы

Электра – дочь Агамемнона и Клитемнестры

Орест – сын Агамемнона и Клитемнестры

Клитемнестра – жена Агамемнона, двоюродная сестра Пенелопы

Агамемнон – завоеватель Трои, убитый Клитемнестрой

Ифигения – дочь Агамемнона и Клитемнестры, принесенная в жертву богине Артемиде

Пилад – названый брат Ореста

Ясон – воин из Микен

Рена – служанка Электры

Клейтос – жрец Аполлона

Спартанцы

Менелай – царь Спарты, брат Агамемнона

Елена – царица Спарты, двоюродная сестра Пенелопы

Никострат – сын Менелая

Лефтерий – капитан стражи Менелая

Зосима – служанка Елены

Трифоса – служанка Елены

Икарий – отец Пенелопы

Поликаста – жена Икария, приемная мать Пенелопы

Другие смертные, как живые, так и усопшие

Парис – троянский царевич

Дейфоб – троянский царевич

Ксантиппа – служительница Афродиты

Боги и божества

Афродита – богиня любви и страсти

Гера – богиня матерей и жен

Афина – богиня мудрости и войны

Артемида – богиня охоты

Эрида – богиня раздора

Фурии – воплощенное мщение

Калипсо – нимфа

Фетида – нимфа, мать Ахиллеса

Глава 1

Рис.1 Дом Одиссея

Они явились к моему храму на закате, с пылающими факелами в руках.

Огонь, принесенный ими, теряясь на фоне пламенеющего горизонта, лишь очерчивал золотом края их бронзовых шлемов. Припозднившиеся молящиеся разбежались, пока скрытые щитами воины взбирались по узкой тропке, вьющейся по склону холма, взрезая облако ароматов жасмина и роз дыханием, с шумом вырывающимся из их весьма недурно вылепленных грудин. Подобный гимн атлетичности – все эти умащенные маслом бицепсы и отлично прокачанные икры – привлекает внимание издалека, и потому моя жрица, прекрасная Ксантиппа, успела занять позицию на верхней из трех массивных ступеней, ведущих к портику с колоннами. Волосы ее были уложены высоко, а вырез туники опущен низко. Одна из молоденьких служительниц была послана за букетом желтых цветов, которые жрица могла бы баюкать в руках, словно мать – младенца, но, увы, девчонка оказалась копушей и не успела вовремя доставить необходимое для завершающего штриха, из-за чего ей пришлось притаиться за спиной сестер и судорожно сжимать злосчастные лепестки, словно среди них прятался скорпион.

– Добро пожаловать, славные странники, – провозгласила Ксантиппа, едва первые солдаты приближающейся колонны оказались там, куда долетал ее глубокий голос. Неприлично спрашивать у женщины о ее возрасте, но эта была настоящим олицетворением зрелой красоты, когда и веселые морщинки, и лукавый изгиб губ, и отточенный взмах благоухающей ручки как будто говорят: «Я, быть может, и не молода, но зато сколько всего интересного умею!» Однако мужчины не ответили любезностью на любезность; вместо этого они выстроились полукольцом в нескольких шагах от встречающей их женщины, окружив вход в храм, будто логово ядовитых гадов. Далеко на западе последние лучи закатного солнца раскрасили розовым и золотым узкую полоску затихшего моря. Над гнездовьем, выстроенным в тени моего алтаря, кружили чайки, а яркие флаги трепетали на ветру и рвались с веревки, натянутой между одной из колонн и сосной вблизи храма.

Затем, не произнеся ни слова, мужчины, облаченные в бронзу, в шлемах, украшающих головы, держа руки на мечах, двинулись на храмовниц. В это время я принимала ванну в своих роскошных покоях на Олимпе, расслабленно глядя, как нектар заполняет мой пупок, – но в тот же миг, когда тяжелые сандалии попрали священные половицы моего земного пристанища, я оторвалась от созерцания своего прекрасного тела, велела наядам прекратить пляски, что они сделали с величайшей неохотой, и обернула взгляд на землю. К чести моей главной жрицы, Ксантиппа, в тот же миг шагнув вперед, закрыла путь ближайшему воину и, хотя ее нос едва доставал до круглого выступа его нагрудника, улыбнулась с едва заметной тенью разочарования.

– Славные странники, – провозгласила она, – если вы пришли сюда вознести хвалу милостивой богине Афродите, добро пожаловать. Но мы не оскверняем ее святилища оружием и не приносим в ее честь никаких даров, кроме величайшего наслаждения, искреннего расположения и радости.

Воин, возглавляющий отряд, – обладатель скульптурного подбородка и впечатляющих бедер, что при других обстоятельствах меня бы весьма заинтересовало, – на мгновение задумался. Затем схватил мою жрицу за плечо и толкнул ее – на самом деле толкнул мою жрицу прямо под сводами моего святилища! – с такой силой, что она потеряла равновесие и покачнулась, тут же подхваченная одной из сестер, предотвратившей ее падение.

Золотой нектар выплеснулся за край ванны, блестящими лужицами собравшись на белом мраморном полу, когда я резко села, вскинув длинную, гладкую как шелк руку. Проклятие на этого вояку я наложила, едва замечая, что делаю: он полюбит, будет пылать от страсти и, когда отдаст чувствам всего себя, будет предан. А после этого пострадают и его гениталии. Никто, перешедший дорогу Афродите, не останется без весьма очевидных последствий.

Когда порог моего храма переступил следующий воин, а за ним – еще один, не потрудившись соблюсти положенные церемонии и ритуалы в мою честь, я велела земле дрогнуть под их ногами. И вот она содрогнулась, ведь, несмотря на то что в землетрясениях я не сильна, почва под ногами моих почитателей не станет сопротивляться воле даже самой мягкосердечной из богинь. Но эти глупцы все так же шли вперед, и, когда последний воин переступил порог и принялся разглядывать внутреннее святилище храма, будто овцу на рынке, я вскинула пальцы, все еще покрытые золотистой жидкостью, и приготовилась обречь их на невыразимые страдания и неизбывное горе, поразить их души и тела столь страшной карой, что даже Гера, питающая слабость к гротеску, отвернулась бы от них.

Но не успела моя кара обрушиться на них, превращая в проклятого каждого, кто осмелился своими заскорузлыми руками скинуть возложенные на алтарь цветы или сдернуть простыни с теплого ложа, на котором совершался священный обряд единения тел, как над петлями пыльных тропок и крышами покосившихся хижин, окружающих мой храм, раздался еще один голос.

– Мужи Спарты! – вещал он и звучал так чудесно и сильно, будто принадлежал капитану судна, находящегося в бушующем море, или воину на стенах павшей крепости. – Осквернители сего святого места, это нас вы ищете!

Мужчины внутри храма прекратили обыск и с мечами наизготовку снова вышли наружу, где кровавые лучи заката заполыхали на плюмажах их высоких шлемов. Я все равно наслала на них проклятие, болезнь, поражающую чресла, что будет развиваться, постепенно, но неотвратимо, до тех пор пока они не бросятся в ноги моим жрицам и не взмолятся о милосердии. Разобравшись с этим, я позволила себе полюбопытствовать, что за сцена разворачивается у входа в мой храм, что за ничтожная смертная зараза посмела помешать моим вечерним омовениям.

Там, где прежде стоял один отряд вооруженных мужчин, теперь было уже два. Первые, те самые проклятые мной мужланы в бронзовых панцирях, выстроились по-военному ровным строем и стояли спиной к заходящему солнцу с сурово сжатыми губами, в то время как остальные черты их лиц были наполовину скрыты шлемами, все так же красующимися на головах. На вторых были пропыленные плащи коричневого и зеленого цветов, и никаких шлемов. Они столпились небольшой кучкой у начала тропы, по которой пришли.

– Мужи Спарты, – повторил командир второго отряда, очаровашка, непоколебимый: именно это слово подходило ему лучше всего, так непоколебимо звучал его голос и хмурился лоб; мне иногда весьма по душе такой типаж, – почему вы явились сюда с оружием? Почему совершили святотатство в этом царстве покоя и умиротворения?

Один из вооруженных воинов – тех самых, кто вскоре обнаружит, что их мужское достоинство превратилось в бесформенный, воспаленный отросток под туникой, – вышел вперед.

– Ясон, не так ли? Ясон из Микен.

Ясон – очень красивое имя, решила я – положил руку на рукоять меча, не удостоив нечестивцев ни улыбки, ни вежливого поклона.

– Я повторю свой вопрос, а затем велю вам убираться. У Спарты нет здесь власти. Считайте удачей, что вы все еще дышите.

Руки сжались на рукоятях мечей. Замедлилось дыхание тех, кто умел сражаться, чаще задышали те, кто еще не сталкивался с жестокостью кровавой схватки. Ксантиппа, успевшая согнать сестер в храм, заперла тяжелые двери на засов, отгородившись от внешнего мира. Последний кусочек заходящего солнца на слишком уж долгое мгновение замер над горизонтом: любопытство, должно быть, ненадолго возобладало над священными обязанностями небесных возничих, – прежде чем погрузиться в западное море, оставив пылающее багрянцем небо, как эхо уходящего дня.

Рука Ясона сжала рукоять, и я откликнулась стуком его сердца: «Да, да, сделай это, да!» Он вздрогнул от моего божественного прикосновения, как обычно и бывает, когда Афродита снисходит к смертным, и в груди его вспыхнула нестерпимая жажда.

«Выхвати свой меч, – шепчу я ему, – порази этих осквернителей!» Его сердце стучит чаще; чувствует ли он мою хватку на своем запястье, ощущает ли возбуждение, которому не видит причин, но от которого быстрее бежит кровь и теснит в груди? Среди воинов немало тех, кто ощущал, как в какой-то точке страх, ярость, паника и похоть сливаются в одно; когда мною пренебрегают, я с готовностью встречаю их там.

Затем зазвучал еще один голос, нарушивший напряженное, угрожающее молчание тех, кто сжимал рукояти и сдерживал дыхание в ожидании битвы, – голос одновременно и новый, и знакомый. Я вздрогнула от удивления, услышав его, и ощутила, как такое же потрясенное узнавание стеснило грудь Ясона, стоило только словам произносящего их елеем разлиться в сумерках.

– Добрые друзья, – провозгласил он, – это место – обитель любви. И именно с любовью мы пришли сюда.

Тут говорящий вышел вперед. На нем не было брони, лишь плащ густого винного цвета, укрывавший его с тех пор, как он отплыл из Трои. Его чело венчала корона густых темных кудрей, чуть тронутых сединой, а мощная шея казалась настолько неохватной, что голова, горло и грудь выглядели единым целым, а не тремя разными частями тела. Ростом он не отличался от прочих, но вот ладони – какие ладони! Такие широкие и плотные, что они, казалось, легко раздавят череп взрослого мужчины. Руки, способные пробить врага копьем, зарубить мечом, вырвать сердце из тех, кто вряд ли когда-нибудь появится в Греции. Именно эти руки первым делом привлекали к себе внимание слушателей, но стоило мужчине снова заговорить, как все тут же обращали взор на его лицо, чтобы сразу отвести глаза, ведь лишь фуриям сродни стужа в его взгляде. Губы его растянулись в улыбке, ничуть не затронувшей глаз; впрочем, даже я – та, чья память подобна безграничному звездному небу, – не могла припомнить, чтобы эти глаза когда-либо улыбались, не считая пары раз в далеком младенчестве, задолго до воскрешения древних проклятий и начала новых войн.

Ясон не выпустил рукояти меча, но даже он, мой храбрый маленький воитель, ощутил, как слабеют ноги под взглядом этого человека, с раскинутыми руками пробирающегося через строй осквернителей. На мгновение даже я засомневалась, скрываются ли за его улыбкой искреннее поклонение или святотатственные намерения; собирается ли он вознести благовония и зерно на мой алтарь или отдаст приказ спалить мое святилище дотла. Я заглянула в его душу в поисках ответа и ничего не увидела. Я, рожденная из священной пены и южного ветра, я пыталась читать в его сердце и потерпела неудачу, ведь он и сам не знал ответа; но меня это лишь испугало.

Тут он снова обратил всю мощь своей улыбки на Ясона и на манер учителя, стремящегося подтолкнуть ученика к самостоятельным открытиям, произнес:

– Славный Ясон, слух о доблести твоей долетел и до нашей крошечной Спарты. Я и представить себе не мог, что наткнусь на тебя в месте, столь… неожиданном, как это, но, очевидно, тут возникло некоторое недопонимание. Когда заботишься о благополучии всего, что дорого: царства, самого сердца Греции, благословенной земли, вскормившей нас, – следует отринуть все ожидания – все привычные ожидания, если эта их привычность встает между тобой и твоим долгом, а иногда и честью. Полагаю, ты это понимаешь, не так ли?

Ясон не ответил. Ничего удивительного: немногие осмелились бы вставить хоть слово, когда говорит этот человек.

– Сказать по правде, мои люди устали. Вроде бы не должны были, но, хоть и стыдно, приходится это признать. Было время, когда мужчины, настоящие мужчины, могли обходиться без еды и питья пять дней, вступить в бой и выйти победителями, но, боюсь, те времена прошли, и следует смириться с тем, что нынешние воины куда слабее и глупее. Ведь нужно быть настоящими глупцами, чтобы заявиться сюда с такой безумной дерзостью. Я отдам тебе… жизни троих из них, если пожелаешь, в искупление. Выбирай которых.

Спартанцы если и были встревожены намерением своего вождя предать троих из них немедленной и бесчестной казни, но никак этого не показали. Возможно, их царь устраивал подобное не впервые – или они были слишком поглощены неприятными ощущениями (мое проклятие уже начало действовать), чтобы оценить всю опасность ситуации.

До Ясона не сразу дошла искренность этого предложения, но вот наконец он качнул головой. Однако такого ответа оказалось недостаточно. Его собеседник глядел на него, чуть склонив голову, будто спрашивал: «Сам не выберешь?» – и потому Ясон в итоге выпалил:

– Я… Нет. Твоего слова достаточно. Твоего слова… более чем достаточно.

– Моего слова? Моего слова. – Мужчина словно попробовал эту мысль на вкус, пропустил через сердце и разум, насладился ее ароматом и наконец выплюнул. – Славный Ясон, какое утешение для меня – знать, что в Микенах не перевелись еще такие люди, как ты. Люди, которые верят… словам. Твоя верность – истинное благо для моего племянника. Именно это ему сейчас и нужно. Сегодня ему необходима верность каждого из нас. Такие уж нынче времена.

Он снова замолк, словно давая возможность Ясону ответить, и Ясон опять не воспользовался ею. Мужчина вздохнул: подобный ход беседы его разочаровал, но не удивил. Он привык к тому, что его голос звучит в одиночестве, но даже не задумывался почему. Он шагнул ближе к Ясону, затем, когда тот не отшатнулся, подошел вплотную, положил руку на его плечо, улыбнулся, сжал. Двумя пальцами он легко мог расколоть грецкий орех, а однажды свернул человеку шею, едва приложив усилия. Но Ясон был храбр, он не дрогнул. Это понравилось мужчине. В последнее время его мало что радовало, если это не имело отношения к боли.

– Что ж, – вздохнул он наконец, – Ясон. Ясон из Микен. Мой добрый друг Ясон. Значит, так. Позволь-ка мне спросить тебя как любящему дядюшке, как верному слуге, как скромному подданному нашего царя царей Ореста Микенского, твоего благородного господина, моего драгоценного племянника. Позволь мне спросить тебя. Позволь спросить.

Менелай – царь Спарты, муж Елены, брат Агамемнона, тот, кто попирал ногами пепелище, оставшееся от Трои, и разбивал головы младенцам; тот, кто каждую ночь в самом потаенном уголке своей души клялся оставаться моим врагом навечно, как будто клятвы смертных хоть что-то значат для богов, – сейчас склонился к покрывшемуся холодным потом микенскому воину и выдохнул ему прямо в ухо тихим голосом, который когда-то велел миру разлететься в клочья:

– Где, псы вас раздери, Орест?

Рис.2 Дом Одиссея

Глава 2

Рис.1 Дом Одиссея

Неподалеку от западного побережья Греции есть остров, расплескавшийся по морю, как жалкие капли последствий неудовлетворительного свидания с торопливым любовником. Гера была бы шокирована моим выбором выражений для его описания, но если бы, отчитав меня за неподобающий язык, она кинула взгляд на этот плевок суши с вершины Олимпа, то вряд ли нашла бы что возразить.

Этот остров – Итака, обитель царей. Вокруг есть острова намного менее убогие и жалкие. Лишь тоненькая полоска воды отделяет его от прелестных холмов Кефалонии, где в изобилии произрастают оливы, а возлюбленные могут слиться в объятиях на песке западных пляжей, чистых, как и соленые волны, щекочущие их голые переплетенные ноги. Однако именно на Итаке, этом захолустном, мизерном клочке суши, семья Одиссея, хитрейшего из всех греков, решила воздвигнуть свой дворец – на этом унылом нагромождении черных скал, укромных бухточек и колючих зарослей, наводненных дурнопахнущими козами. Тут наверняка вмешалась бы Афина, принявшись разглагольствовать о его стратегической важности, олове и серебре, торговых путях и прочем, но рассказчик этой истории не Афина, так давайте же этому возрадуемся. Я сказитель более лиричный, сведущий в тонком искусстве трактовки человеческих страстей и желаний, и хотя прежде ни за что не показалась бы на Итаке ни в одном облике, смертном или божественном, поскольку она совершенно лишена лоска и роскоши, необходимых мне, однако теперь возник вопрос, ответ на который может сказаться даже на богах – и поиски этого ответа могут привести и такую утонченную особу, как я, на эти несчастные острова.

«Где Орест?»

Или, если точнее, «Где, псы вас раздери, Орест?», ведь Менелаю, царю Спарты, не чужда некоторая грубоватая прямолинейность в словах и поступках.

Вот уж действительно: где, псы вас раздери?

Где новоиспеченный царь Микен, сын Агамемнона, величайший правитель величайшего царства во всей Греции?

Обычно никакие вопросы не вызывают у меня интереса. Цари приходят, цари уходят, а любовь остается, поэтому с подобными проблемами власти и властителей стоит обращаться к Афине или даже к самому Зевсу, если тот возьмет на себя труд оторваться от чаши с вином, чтобы разобраться в них. И все же должна признать, что, когда подобный вопрос задает Менелай, муж моей драгоценной, прекрасной Елены, даже я поднимаю идеально вылепленную бровь, задумываясь над ответом.

Идемте же – возьмите меня за руку. Я не мстительная Гера и не сестрица Артемида; я не превращу вас в кабана лишь за прикосновение к моей коже. Мое божественное присутствие, конечно, ошеломляет, я правда понимаю – даже прислуживающих мне нимф и наяд частенько настолько захватывает мой аромат, что далеко не единожды я была вынуждена сама приготавливать себе теплое молоко перед сном, поскольку слуги в своей увлеченности оказывались совершенно бесполезны. Но постарайтесь удержать взгляд на какой-нибудь отдаленной точке – и вы сможете отправиться со мной в путешествие по событиям прошлого и настоящего; возможно, увидите даже те, что еще не произошли, и вернуться, сохранив тело и разум практически нетронутыми.

Есть на Итаке местечко, называемое Фенерой.

Даже по меркам Итаки, невероятно скромным, это крошечная убогая дыра. Когда-то здесь была бухта контрабандистов, скрытая за серыми скалами, у которых море бурлило, как брага в котле, с россыпью приземистых лачуг из грязи и навоза неподалеку от галечного берега. Затем пришли пираты, смертные, за чьим приходом стояли амбиции и мелкие интриги других смертных, и то немногое, что было в этой дыре, разграбили, разрушили и спалили дотла. В паре ветхих хижин, шатающихся на ветру, все еще ночуют люди: рыбачки и старухи с суровыми лицами, разделывающие мидий и прочих морских гадов. Но по большей части теперь это место служит напоминанием о том, что остается, когда землю не защищает царь: пыль, пепел и резкий соленый ветер с моря.

Обычно я никогда не обращаю внимания на подобные места дважды, нет, даже ради молитв юных влюбленных, когда-то торопливо тискавших друг друга на берегу. Обращенные ко мне молитвы должны доноситься со страстными вздохами, таиться в тихом шепоте или взлетать песней наслаждения в рассветных лучах, скользящих по спинам любовников, а не прятаться в бормотании вроде «Давай доставай уже свой прибор». И все же в эту ночь, когда половинка луны зависла над бухтой, даже я обратила свой божественный взор на землю, чтобы увидеть, как корабль, движимый усилиями гребцов и подталкиваемый плеском волн, направляет киль к побережью Фенеры.

Судно вызывает любопытство; это не посудина контрабандистов и не ладья иллирийских пиратов, пришедших грабить земли Итаки. Пусть парус у него простой, непримечательный, но киль украшен резной фигурой рычащего льва, а на первых сошедших на берег людях одежда из отлично выкрашенной шерсти, в руках – бронзовые лампы, излучающие тусклый свет.

Они радуются суше, ведь их ночи на море были полны беспокойных снов, от которых они просыпались в холодном поту, вспоминая всех ушедших, с привкусом крови на губах, хотя и не ели мяса; а дни проходили в упрямой борьбе с ярящимися волнами, неистово раскачивающими судно, что стремится вперед под тяжелым серым небом. Пресная вода отдавала солью, а соленая рыба, которой они питались, зачервивела; и пусть их смертные глаза не могут этого увидеть, но над судном, воронкой уходя в поднебесье, крутится черное облако, из которого доносится высокий, неслышимый человеческим ухом визг жаждущих крови летучих мышей.

Несколько минут эти самые люди, все еще пышущие жаром после радующих глаз упражнений с веслами, тратят на то, чтобы защитить свое судно от прилива и ветра, чего пираты не стали бы делать, в то время как все прочие, подняв факелы, отправляются исследовать ближайшие окрестности Фенеры. Испуганный кот взвизгивает и тут же с шипением убирается с их пути. Суетливые пичуги перекликаются друг с другом в сонных скалах, встревоженные неожиданным появлением двуногих с огнем, но даже они стихают, едва темная сущность, притаившаяся над палубой, дает о себе знать. На пляже выкапывают яму для костра, который разводят из дымящегося дерева, собранного на берегу. Над ней натягивают навес, ставят несколько кресел и коробок, тоже служащих сиденьями, в том числе и для сошедших с корабля вслед за мужчинами женщин, чьи глаза ввалились от бессонных ночей и тревог. Луна плывет к горизонту, звезды вращаются вокруг своей небесной оси, а на самом краю разграбленной Фенеры за прибывшими следят не только волчьи глаза.

Идемте – не стоит задерживаться надолго у этого корабля. Над ним кружат те, кого даже я, рожденная из пены, омывшей телеса самого Урана, а потому обладающая действительно выдающейся мощью, стараюсь избегать.

Двое мужчин с корабля пробираются по руинам селения: один – с факелом, второй – с копьем. Их отправили охранять подступы к лагерю, но им трудно представить, от кого они их охраняют, ведь Итака – это всего-то остров женщин и коз. Один останавливается, чтобы облегчиться, а второй вежливо отворачивается и в этот самый момент видит фигуру воина.

Фигура одета в кожу и увешана ножами. Причем ножи – самая заметная часть наряда, ведь один висит у нее на левом бедре, второй – за спиной, третий – на правом запястье, еще по одному – в каждом сапоге. Также у нее на правом бедре меч, а в руке – метательное копье. Если не обращать внимания на то издевательство над модой, коим является ее наряд, можно разглядеть короткие выгоревшие волосы, восхитительные ореховые глаза и, если удастся подобраться немного ближе, завораживающий узор шрамов: и ребристых, и гладких – на сильном, мускулистом теле.

– Э-э-э.. – заводит разговор тот из солдат, которого не тревожат нужды мочевого пузыря.

– Говорите, кто вы и откуда, – заявляет женщина так громко и резко, что увлеченный делом солдат подпрыгивает, обливаясь мочой, прежде чем торопливо спрятать обмякшее достоинство.

– Кто, во имя Зевса…

Женщина не шевелится и даже не моргает. Из тьмы за ее спиной прилетает стрела, которая, пройдя над ее плечом, впивается в полуразрушенную глинобитную стену на расстоянии ладони от головы ближайшего солдата.

– Кто вы и откуда? – повторяет женщина и, не получив ни от одного из мужчин немедленного ответа, добавляет, словно припомнив слова, которые ей велели заучить: – Итака находится под защитой Артемиды, божественной охотницы. Если вы – ее враги, оставшихся вам мгновений жизни не хватит даже на то, чтобы внушить другим трепет перед ее именем.

Мужчины переводят взгляды с женщины на стрелу, торчащую у их голов, а затем во тьму, из которой она прилетела. И тут, весьма своевременно, у того из них, кто только что общался с природой, вырывается:

– Она говорила, что вы появитесь.

– Кто говорил? Что говорил?

– Ты должна пройти с нами на корабль. – И мгновение спустя, когда пришло осознание, что, обращаясь к этой женщине, разумнее не использовать слово «должна»: – Там мы всё сможем объяснить.

– Нет. Это Итака. Вы идете ко мне.

Эти мужчины – не спартанцы Менелая. Они – микенцы, своими глазами видевшие, как царица Клитемнестра правила землями мужа. Они, что удивительно, привыкли слышать «нет» от женщины.

– Мы должны привести капитана.

Женщина резким кивком выражает согласие, и стражи бросаются прочь.

Возвращение не занимает у них много времени. Угроза, исходящая от неизвестной, возможно, божественной лучницы или лучниц, поджидающих в темноте, заставляет поторапливаться даже – а скорее всего, особенно – самых опытных ветеранов. К моменту их возвращения на окраину Фенеры, туда, где свет факелов теряется в темноте, освещая лишь начало узкой грязной тропки, женщина все еще там, стоит подобно статуе, облаченной в бронзу и шкуры животных. Она хотя бы моргала? Ну конечно, она моргала, ходила, разминалась, обменялась парой слов с одной из вымазанных грязью дозорных, прячущихся на краю деревни; а затем, услышав приближающихся солдат, снова заняла свою позицию, чтобы создать впечатление, будто ни громы с молниями, ни даже извержение вулкана не отвлекут ее от исполнения своего долга. Позвольте заверить, ведь я-то видела героев Трои вблизи, что иногда даже Парису приходилось отлучаться в кусты по-большому, а милашка Гектор с его носом-пуговкой храпел, как медведь, и пердел, как бык. Вот вам и величественность застывших в мраморе героев.

Первые солдаты привели с собой еще двух, и эти уже предусмотрительно пришли безоружными. Один из них – мужчина, одетый так же, как и те, кто его привел, с нагрудником и щитками, в подпорченном морской водой плаще, с просоленными растрепанными волосами, обрамляющими усталое лицо. Его зовут Пилад, и его любовь того трагического сорта, когда боишься ее выразить из страха, что, будучи отвергнут, лишишься последнего смысла в жизни. А вторая – женщина с внешностью ворона и душой, облаченной в черные перья, с длинными волосами, разметавшимися по плечам от морского ветра, с лицом, осунувшимся от голода, и руками, сжатыми в кулаки по бокам. Именно она подходит к вооруженной ножами женщине и без страха вытягивает вперед правую руку, разжимая пальцы, чтобы показать золотое кольцо.

– Я – Электра, – провозглашает она, – дочь Агамемнона. Это кольцо принадлежало моей матери, Клитемнестре. Отнеси его твоей царице.

Женщина с ножами подозрительно приглядывается к золотому украшению, словно то в любой момент может обернуться ядовитой змеей.

– Я – Приена и служу только Артемиде, – отвечает она и, возможно, собирается добавить что-то еще, но ее прерывает язвительный смешок Электры.

– Я – Электра, – повторяет она, – дочь Агамемнона. Мой брат – Орест, царь царей, величайший из греков, правитель Микен. На этом самом острове он убил нашу мать в отмщение за ее преступления, а твоя царица, Пенелопа, стояла рядом, предав собственную родную кровь. Ты можешь рассказать еще что-нибудь о богах и богинях, если есть желание, но только побыстрее, а когда закончишь, возьми его и отнеси как можно более скрытно и быстро Пенелопе.

Приена оценивающе смотрит и на кольцо, которое лично ей кажется убогой поделкой по сравнению с летящими конями, которых на ее родине могли создать даже из крохотного кусочка золота, и на женщину, держащую его. Она испытывает презрение к Электре и жгучее желание прикончить всех ее спутников, но, увы, увы, позади нее – женщины, за которых она чувствует ответственность и жизни которых по меньшей мере осложнятся, если по всей Итаке вспыхнет пламя карающей войны. В морях нынче полно озлобленных мужчин, ветеранов Трои, не получивших своей доли добычи, и их сыновей, до которых постепенно доходит, что им никогда не достичь славы их отцов.

Понимая это, она берет кольцо, прячет поближе к груди, смотрит прямо на Электру, чтобы заметить, вызовет ли этот интимный жест реакцию, позволяющую обнажить мечи и стрелы, затем, когда таковой не следует, отрывисто кивает.

– Не уходи с берега, – рычит она, – иначе умрешь.

– Никогда не боялась реки забвения в царстве Аида, – ответ Электры так же мягок, как горный поток, и Приена, видевшая достаточно смертей, чувствует его правдивость, но, имея достаточно мудрости, не гадает о причинах.

Она без тени страха поворачивается спиной к микенским солдатам и их царевне и исчезает во тьме, замершей в настороженном ожидании.

Рис.2 Дом Одиссея

Глава 3

Рис.1 Дом Одиссея

Во дворце Одиссея царица лежит, погруженная в сон.

Вот что, по мнению поэтов, должна она видеть во сне.

Своего мужа, таким, каким она видела его почти двадцать лет назад, разве что осененного лучами славы, отчего грудь становится шире, волосы отливают золотом, руки лучника взбухают мускулами, и лукавая улыбка изгибает губы. Когда он уплыл, они были еще молоды, причем она – моложе его, и ночами, прежде чем микенцы явились забрать Одиссея в Трою, она частенько видела, как он держит их новорожденного сына и изливает свои чаяния в бессмысленное личико пухлого младенца: «У-у-ути-пути, да, утю-тю, кто у нас маленький герой, да, ты – маленький герой, ути-пу-у-ути!»

А если она и не видит во сне Одиссея, хотя, безусловно, должна, тогда, наверное, ей снится Телемах, тот самый младенец, сейчас уже почти взрослый. Он уплыл на поиски отца или хотя бы тела отца – у обоих вариантов есть свои за и против. Он чуть выше, чем был его отец – должно быть, сказывается кровь деда-спартанца, – но и тоньше, выделяется бледностью зимнего моря. А это наверняка влияние его бабки, наяды, родившей Пенелопу и всучившей ее папаше с радостным криком: «Она – твоя, пока-а-а!»

Телемах не сказал Пенелопе, что покидает Итаку. И вряд ли поверил бы, что она пролила хоть слезинку, глядя ему вслед, а ведь она рыдала до покрасневших глаз и распухшего носа, вот так некрасиво, что понятно только матерям.

Именно эти два сновидения наиболее подходят царице. Есть, конечно, и третий сон, о котором самые скандальные поэты заговорят, если вдруг что-то пойдет абсолютно чудовищно неправильным путем. Поскольку в запутанных коридорах дворца, в маленьких комнатах, пристроенных на самом краю утеса, в лачугах, обставленных как жилища, достойные гостей, и во всех виллах, постоялых дворах и хижинах, разбросанных по городу внизу, в пьяном забытьи валяются женихи, юнцы, собравшиеся со всей Греции, чтобы завоевать руку – и корону – госпожи Итаки. Неужели она видит во сне этих напыщенных индюков? Благочестивый поэт воскликнет: «Нет, нет! Не жена Одиссея, только не она! Лишь целомудренные видения о том, как она промокает нахмуренный лоб уставшего мужа, и ничего более». Поэт же более дешевого сорта: «Вот он, склонится поближе и шепнет: “Так долго ложиться в пустую, холодную постель»

Пенелопа знает – да что там, даже снам Пенелопы понятно, – что если ей не удастся сохранить образ безукоризненного целомудрия, поэты наверняка прославят ее как гулящую девку.

Так что же ей снится на самом деле, этой уставшей женщине, в ее одинокой постели?

Я ныряю в путаницу ее мыслей, подхватываю кончик нити – и вот оно, расплывающееся сновидение: ей снится…

Стрижка овец.

Во сне овца сидит копытами вверх, гузном вниз, зажатая между коленей Пенелопы, а та состригает ее густую шерстяную шубу, открывая прячущееся под ней по-летнему тоненькое создание. Ее служанки собирают шерсть и пихают в корзины. И едва она закончит с первым животным, озадаченно глядящим на нее огромными желтыми глазами, как приходит очередь следующего, и еще одного, и еще, и…

Возможно, это своего рода метафора?

Вовсе нет. Как богиня страсти заверяю, что в мыслях ее нет никакой пикантности или скрытого подтекста, не мелькают любвеобильные пастухи и не заметно волнующего оттенка подавленной страсти. Пенелопе снятся овцы, потому что, как ни крути, ей придется править царством, и раз уж для нее закрыт традиционный путь грабежа, мародерства и воровства – самого достойного способа ведения дел, – она вынуждена опуститься до таких низменных занятий, как сельское хозяйство, ремесло и торговля. Поэтому на каждое мгновение, проведенное в тоскливом созерцании вод, отделивших ее от мужа и сына, приходятся двадцать других, посвященных проблемам со сточными водами, навозом и плодородностью земли, тридцать пять – вопросам разведения коз, сорок – олову и янтарю, проплывающим через ее порты, двадцать три – оливковым рощам, двадцать два – домашнему хозяйству, пять – пчелиным ульям, пятнадцать – всему, что связано с ткачеством, шитьем и плетением, которыми заняты женщины ее дома, двенадцать – поставкам древесины, и почти пятьдесят – рыболовству. Вонь от рыбы, висящая над островом, так сильна, что заглушает даже мой божественный аромат.

Увы, какой бы сон ни посетил Пенелопу этой ночью, он безжалостно и бесповоротно прерван появлением Приены, влезшей через окно спальни.

О сколько чудесных свиданий начиналось именно так! Успокойся, мое дорогое, трепещущее сердечко; но все же какое разочарование: Приена заявляет о своем присутствии, едва первые лучи рассвета касаются серых скал Итаки, самым обыденным:

– Эй! Просыпайся!

Пенелопа пробуждается, и хотя ее мысли все еще в водовороте из запаха шерсти и блеянья остриженных овец, но рука сразу же смыкается на рукояти ножа, который всегда прячется в складках шерстяных покрывал, и вытаскивает его из укрытия, чтобы нанести удар по тени женщины, так грубо вырвавшей ее из царства снов.

Приена разглядывает ее оружие без страха или удивления, находясь совершенно вне досягаемости ножа царицы, затем, дав Пенелопе мгновение, чтобы более-менее прийти в себя, выпаливает:

– В бухте контрабандистов у Фенеры спрятан микенский корабль. Двадцать девять вооруженных мужчин, десять женщин. Девчонка, заявившая, что она – Электра, дочь Агамемнона, дала мне это кольцо. Может, нам всех их убить?

Пенелопа сейчас в таком переломном возрасте, когда женщина либо достигает того состояния духа, что каждое существо заставляет сиять внутренней красотой, радуя сердце и взгляд; либо плачет и тоскует по своей юности, молодится, накладывая воск и свинец на лицо, втирая хну в волосы в надежде выиграть немного времени, чтобы научиться любить то меняющееся лицо, что смотрит на нее из зеркала.

Пенелопа не привыкла разглядывать свое лицо. Ведь она – родственница той самой Елены, достаточно дальняя, чтобы не обладать красотой этой царицы, но достаточно близкая, чтобы при их сравнении ее невзрачность удивляла. Будучи юной новобрачной, она убирала свои темные локоны со лба и тревожилась, что мужу не понравится отсутствие румянца на ее бледных щеках, а от солнца ее плечи могут приобрести непривлекательную красноту. Но двадцать лет погонь за скотом по обрывистым утесам ее крошечного царства, походов на верфи и латания парусов, двадцать лет среди соли и навоза избавили ее от влияния этой стороны натуры, причем полностью, так, что даже – а может быть, особенно – прибытие женихов не смогло ее воскресить. И вот, совершенно ошарашенная, Пенелопа сидит на кровати и машет ножом в пустоту; с гнездом на голове, с горящими глазами на сером от теней лице, чей голубоватый оттенок сейчас скрыт под плотным летним загаром, с ввалившимися, обветренными на морском бризе щеками, что она выдает за признаки женской печали, когда удосуживается вспомнить об этом.

Мгновение мозг пытается ухватить ускользающую реальность, а потом у нее вырывается:

– Приена?

Приена, командующая войском, которого не должно быть и в помине, стоит у окна, скрестив руки на груди. А ведь ей известно, где находится дверь и как пользоваться лестницей, – Пенелопа в этом уверена. И все же эта воительница с Востока с самого начала воспылала неприязнью к передвижению по тайным ходам дворца в сопровождении служанок Пенелопы, а потому предпочитает более прямые пути к своей порой работодательнице и вроде как царице.

– Кольцо, – провозглашает она, роняя толстый золотой обод в руку растерянной Пенелопе и полностью игнорируя лезвие, все еще неуверенно мелькающее неподалеку от лица.

Пенелопа моргает и медленно опускает нож, словно вовсе забыла о том, что держала его, смотрит на кольцо, подняв его повыше и щурясь в предрассветной мгле, и, не сумев ничего разглядеть, поднимается – ночная рубашка довольно интригующе сползает с ее покатых плеч, – подходит к окну, снова поднимает кольцо и, изучив его, резко, судорожно втягивает воздух.

Это самое сильное проявление чувств за довольно продолжительное время, отчего даже Приена вздрагивает, подвигаясь ближе.

– Ну? – спрашивает она. – Это война?

– Ты уверена, что это Электра? – уточняет в ответ Пенелопа. – Маленькая, злобная, считающая пепел модным аксессуаром?

– Ее солдаты – микенцы. – Приена убила достаточно микенцев; она знает, о чем говорит. – И я не вижу причин кому-то добровольно называться дочерью проклятого тирана.

– Пожалуйста, скажи мне сразу, если ты успела кого-то из них убить. – Вздох. – Будет крайне неловко, если об этом станет известно позже.

В голосе ее точно дозированная капля осуждения; она вовсе не собирается просить командующую своей островной армией не убивать вооруженных мужчин, тайком высаживающихся в потайных бухточках, но будет крайне разочарована, если это сделать без должной скрытности.

– Я сдержалась, – бурчит Приена. – Хотя, высаживаясь в бухте контрабандистов темной ночью, стоит быть готовым к возможным несчастным случаям. Ты узнаешь кольцо?

– Буди Эос и Автоною, – отвечает Пенелопа, сжимая кольцо, все еще хранящее тепло Приены, в кулаке. – Скажи им, чтобы готовили лошадей.

Рис.2 Дом Одиссея

Глава 4

Рис.1 Дом Одиссея

Был как-то свадебный пир.

Я испытываю смешанные чувства на свадьбах. С одной стороны, я рыдаю всю церемонию, и пусть мои слезы бриллиантами блестят в уголках прекрасных глаз, однако гостье неприлично отвлекать внимание от более важных переживаний жениха, невесты и, само собой, их новоявленных родительниц. Что я могу сказать? Я очень чувствительная натура.

Так вот, кто-то скажет, что свадьба – это торжество истинной любви, чистого стремления связать себя священными узами на века, но позвольте заверить, главное назначение такого рода пиров – в его непобедимой способности приводить к разрыву отношений в тех парах, которые до сего момента были уверены, что у них все получится. Конечно, здорово держаться за руки и целоваться украдкой, когда с моря дует полуночный бриз, но зрелище, которое представляет собой воплощение данных клятв в жизнь, в совокупности с обильным поглощением разнообразной пищи и крепчайшего вина часто становится для новорожденных чувств фатальным. Потому-то ни одна свадьба не обходится без рыданий какой-нибудь юной красотки в укромном уголке, под раскидистым плодоносным деревом, оплакивающей свои разбитые ветреным возлюбленным мечты. И все же, по-моему, лучше уж страдать, переживая скорый уход притворной страсти, чем медленно черстветь сердцем, так и не испытав в жизни искренней, чистой любви.

А еще на свадьбах зачастую сталкиваешься с двумя самыми ужасными и невыносимыми вещами: речами, которые толкают старые зануды, поглощенные самолюбованием, и выматывающей болтовней ни о чем с неизвестно чьими родственниками.

Так случилось, что на свадьбе Пелея и Фетиды я оказалась за одним столом с Герой и Афиной.

Гера – покровительница цариц и матерей. В последние месяцы ей пришлось столкнуться с обвинениями ее мужа Зевса в том, что она вмешивается в дела смертных: постоянно лезет, по его словам, всегда суется в дела мужчин! Хотя мужчины, по сути, вне ее власти. Она может возиться с женщинами, матерями и прочими низшими созданиями вроде них сколько ее душе угодно – никто и внимания не обратит. Только если речь о мужчинах, Зевс против. Женщины, вмешивающиеся в дела мужчин, всегда все портят, и Гера, будучи божественным олицетворением всех особей своего пола, должна всегда об этом помнить, нравится ей это или нет.

Ее красота потускнела, поблекла. Чтобы радовать взгляд мужа, ей приходится быть яркой, сияющей, олицетворяющей божественную красоту. Но стоит ей засиять ярче обычного, как Зевс принимается вопить, что она потаскуха, развратница, блудница – прямо как Афродита, точно. Он не знает наверняка, где проходит черта между красотой, радующей глаз, и той, что недопустимо славит хозяйку, но указывает на это различие, стоит ему заметить, поэтому сегодня у Геры волосы чересчур блестящие, а завтра – уже почти тусклые. Сегодня у нее слишком манящая улыбка, а назавтра она хмурится, как убогая старуха. Вчера ее грудь была излишне открыта, почти непристойна. А сегодня она унылая, высохшая особа, единственное возлюбленное дитя которой – мой дорогой Гефест, прозванный остальными уродливым глупцом.

Потому-то красота Геры и выцветает: ее рвут на куски злобные руки, режут частями раз за разом так, что остается лишь размалеванная статуя. В прежние времена все было совсем не так – когда она восстала против самого Зевса, – но он заковал ее в цепи, после того как Фетида, мать Ахиллеса, раскрыла ее планы. Приглашение Геры на свадьбу нимфы, предавшей ее, можно считать своего рода наказанием.

Утверждение, что наша застольная беседа с матерью – Герой, сидящей слева от меня, не лилась рекой, было равносильно предположению, что мужчина, слушающий лекцию об основах мумификации, сидя в ванне со льдом, не пылает необоримым жаром страсти. Конечно, деревья тонули в белой пене цветов, а упругая трава блестела благоухающей росой, и все остальное было столь же идеальным, каким и должно быть в саду Гесперид, но это нисколько не влияло на мрачное, грозовое настроение Геры.

А как насчет моей соседки по правую руку?

Увы, с этой стороны тоже не стоило ждать веселья, ведь там сидела Афина, богиня войны и мудрости. В честь свадьбы она оставила свой нагрудник и щит на Олимпе, но меч все же висел на спинке стула, там, где остальные женщины обычно вешают подходящую к наряду шаль. Придирчиво копаясь в поданных ей блюдах, она ела ровно столько, сколько нужно для соблюдения правил вежливости, и ни кусочка больше, поскольку тоже не питала излишне теплых чувств к Фетиде. При взгляде на нее незнакомцы, скорее всего, не замечают этого, ведь ей всегда так хорошо удается вежливое «пусть твои дети осенят тебя славой своих побед» и тому подобное, но, как только Зевс погрузился в самовосхваления под видом тоста, я взглянула в глаза сестрицы Афины и напоролась на блеск клинка над улыбкой акулы.

– Ну разве все это не прелестно? – решилась я, а затем, чтобы три сидящие за одним столом в угрюмом молчании женщины не портили настроение остальным, принялась болтать о том о сем, предположив, что, случись Гере или Афине пожелать закрыть мне рот или, напротив, поддержать беседу, они вполне способны приложить необходимые усилия в этом направлении. А еще я наслаждалась возможностью спокойно разговаривать – хотя, честно говоря, скорее говорить в присутствии – с женской частью моей семьи, зная, что мужчины не обращают на нас внимания, тогда как во время пиров на Олимпе я и слова не могла сказать без сальных смешков Зевса и убогих шуток Гермеса о гениталиях.

Но все же при всем моем оптимизме должна признать: и этот пир превращался в невыносимо скучное сборище к тому моменту, когда Эрида решила сыграть свою шутку. Кентавры все сильнее налегали на вино и приближались к той стадии опьянения, когда всем становится понятно, что невесту разумнее всего увести с пира, пока не начались все эти разговоры о «проверке» – или, того хуже, «доказательстве» – мужественности прямо в присутствии дам, и Арес призвал своего любимого быка и разглагольствовал о его взопревшем крупе и тому подобном. Я в самом деле не возражаю против капельки Ареса время от времени. Моего бедного дорогого муженька Гефеста так долго уверяли в том, что он неполноценен, бесполезен, жалок и годится только для насмешек, что теперь он сам так считает, и, хотя я пыталась помочь ему поверить в собственные романтические и чувственные навыки, стоит ему прийти ко мне, он закрывает мои глаза рукой, словно стыдится того, что я могу увидеть его во время акта, и кричит, что я отвратительна, едва я прикасаюсь к нему с нежностью, свойственной возлюбленным. Я понимаю, что это вовсе не я отвратительна. Это он сам вызывает у себя отвращение и считает отвратительным всякого, кто находит его красивым. Так все и идет.

С учетом обстоятельств четверть часа Ареса после обеда – это всего-навсего новый чувственный опыт, подстегивающий ощущения, пусть даже иногда весьма утомительно быть с мужчиной, на словах утверждающим, что ему нечего доказывать, но на деле постоянно что-то доказывающим самому себе, причем весьма поспешно и грубо. Боги, я как-то даже попыталась сказать, что это не гонка! Если он меня и услышал, то виду не подал.

Итак, вот как все складывалось, и, бессмертием клянусь, вокруг становилось шумновато. Афина, Гера и я двигались к золотым воротам, открывавшим путь в божественные сады Гесперид, с нескончаемыми «спасибо, чудесный праздник, до свидания» – со свадеб всегда выбираешься целую вечность, – когда Эрида, богиня раздора, кинула свое золотое яблоко в сад. Лично я считаю, что Эрида – настоящая находка для любой свадьбы, особенно когда начинаются танцы, но Фетида, самодовольная маленькая ханжа, отказалась приглашать ее. Что ж, честь ей и хвала, но прошу обратить все внимание на золотое яблоко с надписью «Прекраснейшей» на блестящем боку, которое ударяется о сандалию Афины, и «чтоб тебя» отчетливо читается в глазах всех трех, когда мы переглядываемся, но не успевает ни одна из нас прошептать «лучше не ввязываться, дорогая», как Гермес, вечный мальчик на побегушках в этом собрании, подхватывает его и поднимает повыше, на всеобщее обозрение.

– О-го-го! – восклицает он, ну или что-то вроде того. – Прекраснейшей! Ну и кто же это?

Что ж, если на чистоту, конечно, прекраснейшая – это я. Но должна признать: в том, как Гера выпрямляет спину, чувствуется не только царское величие, но и отчаянная решимость той, которую побеждали снова и снова, раз за разом, но так и не смогли сломить. И Афина, богиня из бронзы и льда, подарившая оливковую ветвь своему народу и способная – единственная, кроме Зевса, – повелевать громом и молнией, излучает силу и величие, от которых дрогнули бы сами Титаны. А я? Даже Зевс боится меня, ведь моя сила превосходит их всех: сила разбивать и исцелять сердца, повелевать страстью, властвовать над любовью.

Нам всем следовало бы отказаться. Непринужденно, жизнерадостно, взявшись за руки, сказать «нет, это ты, милая сестрица – о нет, ты, дорогая сестра». Вышло бы очень уместно, особенно на свадьбе. Мы могли бы обставить все это остроумно, забавно, но все-таки приятно – этакий маленький секретик, недоступный мужчинам. Вместо этого мы застыли на мгновение дольше нужного, так что Зевс, ненадолго оторвавшись от очередной дрожащей нимфы, воскликнул:

– А правда кто? Давайте решать!

Само собой, все тут же принялись утверждать, что только Зевс может судить, ведь это он – царь всех богов, но он, сверкнув лукавым взглядом, отказался, заявив, что ему пришлось бы выбрать Геру как свою жену, а значит, проявить себя слишком пристрастным в данном вопросе, а ведь он славится своей справедливостью. Нет, нет, нет, им нужен независимый судья, тот, кто совершенно не связан ни небесными делами, ни узами божественного родства. Ты там – славный парень, хваливший Аресова быка, – выбирай ты!

Я ощутила, как рядом со мной застыла, подобно собственному копью, Афина. Услышала тихий вздох Геры; но умудренная годами богиня больше ничем себя не выдала, не качнулась, не дрогнула, когда этот смертный парнишка, почти ребенок, вышел вперед.

Он должен был кланяться. Должен был дрожать. Должен был каяться и сожалеть о том, что имел дерзость оглядеть богиню с головы до ног, не говоря уже о том, чтобы посмотреть ей в глаза. Он должен был целовать наши ноги. Вместо этого гадкий смертный прошелся от одной к другой, рассматривая нас, как призовых овец, и в это время даже кентавры прервали свои игрища, чтобы похлопать, а все остальные гости уже вовсю свистели, улюлюкали и выкрикивали собственные мнения и советы.

Нравился ли мне Парис в тот момент?

Не особо. Я встречала многих мужчин, что заявляли женщине «ты не в моем вкусе» лишь для того, чтобы сбить ее с толку и, сыграв на боязни быть отвергнутой, покорить и подчинить ее. В подобной грубости есть своя сила, влияние, цепляющее даже богов, – но лишь ненадолго, очень ненадолго.

И все же кое-что в Парисе подкупало, какой-то проблеск очарования, способный оправдать его в моих глазах, сохранить пусть неглубокий, но интерес. Ведь, устроив представление с рассматриванием нас трех, он отступил, поклонился, а затем с сияющим видом обернулся к толпе.

– Они все слишком прекрасны, слишком величественны, слишком похожи в своей божественной прелести. Я не могу выбрать лишь одну из столь совершенных созданий.

Я почувствовала, как чуть расслабилась стоящая рядом Гера, да и сама я готова была похлопать парня по плечу и поздравить с тем, что ему удалось не выставить себя полным дураком. Но Афина стояла все так же, застыв, почти заледенев, словно сжимая в руке невидимый меч, и тут мне следовало бы насторожиться.

– Не можешь выбрать, – задумался Зевс. – Так ты, верно, не все у них разглядел!

До мужчин быстрее, чем до нас, дошло, что имеется в виду, и они одобрительно заревели, засмеялись, захлопали и дружно заявили, что это отличная идея. Какая задумка, какое воистину блестящее предложение!

– Нет, я… – начала Гера, но ее слова утонули в реве голосов, и она отвернулась, подставив лицо ветру, чтобы никто не заметил отблеска слез в ее прекрасных горящих глазах. Дыхание Афины стало частым и неглубоким, но она ничего не сказала, не удостоила этих мужланов чести слышать ее голос, не уделила их варварским шуткам ни капли больше внимания, чем это было необходимо.

Затем Гермес подхватил Париса на спину и проводил нас к священному источнику, что бьет у подножия горы Ида, где, поблескивая крошечными поросячьими глазками на поросячьей же физиономии, предложил нам раздеться. Парис держался в отдалении, стараясь если не стать незаметным, то проявить хотя бы какое-то уважение, а Зевс стоял рядом, положив руку ему на плечо. В небе плыла полная луна, затмевая звезды своим сиянием; мерцающая в источнике вода манила желанной прохладой в этот теплый вечер, ведь каждый вечер дышит теплом, когда три богини купаются в тени горы.

Я призвала своих прекрасных служительниц, воплощения времен года и радости. Они тут же явились, расплели мои волосы, стянули тунику с плеч, сняли золотое ожерелье с шеи, разложили браслеты с запястий и лодыжек на подушках, вышитых шелком и серебром, и отступили, едва я шагнула в источник. Вода засеребрилась от моего прикосновения, словно отражая радость плоти. Я разглядывала изгиб ноги, разбивающей водную гладь, позволяя приятной дрожи, вызванной прохладой, проделать путь от лона вдоль позвоночника к затылку, а затем одним легким движением оттолкнулась от берега, погружаясь в обласканные самой ночью воды.

Позади я слышала дыхание Париса, ускорившееся незаметно для него самого и не ощутимое ни для чьего слуха, кроме божественного. И, более того, я чувствовала ток крови в его венах, жар его кожи, в чем он винил меня, считая, что именно моя магия, моя божественная сила вызвала все это в нем, а вовсе не его собственная, рвущаяся наружу человечность.

Итак, вода была прекрасной, как и я. Я немного понежилась, следя за тем, чтобы волосы окружали голову этаким золотым нимбом, а не липли отвратительнейшим образом ко лбу – это уместно, лишь когда выходишь из воды и тебя встречает тот, для кого убрать мокрые пряди с твоих прекрасных глаз – истинное наслаждение. Затем посмотрела на берег.

Гера с Афиной все еще стояли там, полностью одетые. Лицо Геры практически пылало, а рот чуть приоткрылся, словно она сама не знала, что готово вырваться наружу: вздох, слово, плач, крик. Афина, напротив, застыла, дрожа, будто стояла на ледяном ветру, щурясь навстречу буре. Я протянула к ним руки и улыбнулась.

«Придите, сестры, – прошелестел мой шепот, что дано услышать только женщинам. – Забудьте о глазеющих мужчинах. Вы вовсе не то, что, по-вашему, они увидят. Придите. Придите, мои блистательные госпожи, богини льда и пламени. Вы прекрасны. Я люблю вас обеих».

Они не шевельнулись. Я по сей день не знаю, слышали ли они меня вообще, настолько лишены были нежной чуткости.

Мне показалось, что Зевс подавил смешок, но в глазах его горела жажда. Но жаждал он не меня – его взгляд был отведен в сторону, ведь я была слишком красива, слишком могущественна даже для него. Его величие было ничтожно перед моим, пока луна ласкала мое тело, а воды источника Иды омывали сияющую кожу. Тело можно похитить, насильно обнажить, покорить жестокостью, но любовь даже ему отнять не под силу.

Не смотрел он и на жену, чья нагота была для него не более чем проявлением его власти, причем не самым значительным. У нее не осталось ничего, что он не подверг бы осмеянию, ни единой частички ее тела не обошел он своими насмешками, даже деля с ней супружеское ложе. Нет, он не отрывал взгляд от Афины, упиваясь моментом ее возмущения и замешательства.

Из всех созданий во всех мирах лишь над двоими не властна моя божественная сила: над Афиной и Артемидой, непорочными богинями, теми, кто скорее отдастся жажде убийства, чем жару страсти.

Но Зевс подобной категоричности не одобрял. К тому же Афина слишком часто осмеливалась бросать ему вызов, так что сейчас он позволил себе позлорадствовать над ее унижением.

Я снова потянулась к ним, опять простерла руки.

«Сестры, – звала я, – милые мои. Мои прекрасные госпожи. Они неспособны овладеть нами одним лишь взглядом. Ваша красота принадлежит вам, и только вам. Придите, мои милые, мои сестры, мои великолепные царицы. Вы прекрасны».

Наконец Гера двинулась, но не ко мне, а, резко развернувшись, пригвоздила Париса взглядом, исполненным мощи. Я чувствовала, как всколыхнулась ее сила; так часто скрываемая, подавляемая, теперь она сияла, отражая то, какой великой властительницей была она прежде, богиней земли и огня, стоящей над всеми прочими.

– Выбери меня, – прогремела она, – и я сделаю тебя царем над людьми!

В то же мгновение обернулась и Афина, поразив Париса схожим взглядом, в котором божественная благодать мешалась с обещанием смерти, и потребовала:

– Выбери меня – и ты станешь мудрейшим человеком на земле!

Пока Парис плавился под двумя божественными взорами, я немного поплавала туда-сюда, роняя брызги на грудь и провожая их взглядом, когда они скатывались обратно, сливаясь и разделяясь на моей коже. Мне потребовалось время, чтобы заметить, что юный троянец смотрит на меня с ожиданием. Вот тут-то я и поняла, что с ним будет куча проблем, но что тут скажешь? Казалось, все замерли в ожидании, скрестив взгляды на мне, причем не так, как это обычно бывает.

– Хорошо, – выдохнула я прямо в настороженные уши судьбы. – Выбери меня – и я подарю тебе самую красивую женщину из всех, что когда-либо жили на земле.

Вот. Теперь, все обдумав, я признаю, что в том порыве было много того, что принято называть ошибочным суждением. Того, о чем – прояви я должное внимание, заметила бы – нам всем придется пожалеть. Но что сказать? В тот момент от меня чего-то ждали, а я не люблю разочаровывать.

– Ее, – сказал Парис, указав своим смертным пальцем на мое божественно слепленное тело. – Я выбираю ее.

Вот так и был сделан первый шаг к войне, расколовшей мир.

Рис.2 Дом Одиссея

Глава 5

Рис.1 Дом Одиссея

Рассвет над Итакой.

Полагаю, это весьма приятное зрелище для тех, кому подобное по душе. Море настолько величественнее земли, что едва ли стоит упоминать о тенях, протянувшихся от потрепанных ветрами деревьев, или о тепле, исходящем от крутых острых скал. Давайте лучше поговорим о серебристой дымке и полоске золота на востоке, вспыхивающей там, где море сливается с небом, чья яркость заставляет прикрыть глаза даже богов. Стаи чаек, кружась, поднимаются ввысь, ночные цветы раскрывают плотно сжатые лепестки бутонов, и аромат рассвета разливается вокруг, как наслаждение по телу женщины.

Я лично предпочитаю рассвет над Коринфом, где первые лучи, пронзая легкий кисейный полог, золотыми мазками раскрашивают спины просыпающихся любовников; где тепло дня самым приятным образом смешивается с мягким бризом с внутреннего моря, отчего кожа, разогретая пылкой ночной игрой, покрывается мурашками удовольствия. На Итаке с этим сложнее, ведь все мужчины островов около двадцати лет назад уплыли в Трою, и ни один из них так и не вернулся. Жены ждали их, сколько могли, а дочери взрослели, затем и старели без любви; потом усталость стала привычкой, а выживание – обыденностью. И не для этих женщин прикосновение нежных мужских пальцев, гладящих по спине, пробуждая ото сна под пение птиц; их утро начинается с колки дров и вытягивания сетей, ловли крабов и рыхления скудной почвы. Из мужчин, которых будит рассвет, остались разве что несколько стариков, вроде Эгиптия и Медона, советников Одиссея, которым возраст – или удивительно ранний упадок сил – не позволил отплыть в Трою. Среди тех, кто помоложе, ни одного полностью вышедшего из юного возраста; и буйные женихи, храпящие в пьяном забытьи по углам дворца Пенелопы, могут похвастаться скорее россыпью прыщей, нежели настоящей бородой.

И все же справедливости ради нельзя утверждать, что западные острова напрочь лишены рассветной прелести. На Закинтосе аромат желтых цветов щекочет нос юноши, чье дыхание смешивается с дыханием подруги, не знавшей даже имени своего отца, когда они поднимаются вместе со своего соломенного ложа. А над богатым портом Хайри моряк с Крита нежно целует возлюбленную и шепчет: «Я вернусь» – и сам верит в это, бедный ягненочек, но буйство морей Посейдона и расстояние, что разделит их, диктуют другой финал их истории.

«Молитесь мне, – выдыхаю я на ухо дремлющему Антиною и ленивому Эвримаху, проплывая по дворцовым коридорам, заполненным валяющимися тут и там женихами, чьи губы все еще мокры от вина. – Молитесь мне, – шепчу храброму Амфиному и глуповатому Леодию, – ведь именно я отдала прекрасную Елену Парису; именно я, а вовсе не Зевс, положила конец эпохе героев. Аякс, Пентиселея, Патрокл, Ахиллес и Гектор – они умерли за меня, так что молитесь. Молитесь о любви».

Женихи лежат не шелохнувшись. Их сердца закрыты для божественного, даже если речь идет о такой мощной силе, как моя. Их отцы уплыли в Трою, поэтому они взращены матерями. Но вот вопрос: что за мужчины вырастут из тех, кого женщины учили держать меч?

Легким мановением руки я рассылаю розовые сны наслаждения тем, кто еще спит, чтобы, проснувшись, они ощутили, как сердце переполняет приятное томление, а душа пылает от неясной жажды.

И с тем отбываю, следуя за четырьмя лошадьми, что, выскользнув из дворца Одиссея с первыми лучами солнца, скачут на север, к пепелищу, оставшемуся от Фенеры, и незваному кораблю, ждущему у тех берегов.

Пенелопа скачет туда в сопровождении Приены и двух своих служанок, преданной Эос и смешливой Автонои, которой сейчас не до смеха, как, впрочем, и остальным. Ночь скрывала лучниц, прятавшихся в темноте вокруг Фенеры, но с приходом дня они вынуждены отступить; эти тайные стражи, воительницы Приены ночью, днем возвращаются к своим фермам и сетям, к тому, что считают домом и что готовы защищать. Их отступление столь же незаметно, как и их приход. Воины, охраняющие корабль микенцев, настороженно выпрямляются, подхватив копья, при приближении Пенелопы.

Она неторопливо спешивается, успевая оценить открывшийся вид, а затем, вежливо кивнув встречающим ее воинам, провозглашает:

– Я – Пенелопа, жена Одиссея, царица Итаки.

Этот последний титул обязательно должен идти после первого – ведь какие царицы в наши дни? Прекрасная Елена, за которую умирали последние герои Греции? Или кровожадная Клитемнестра, слишком увлекшаяся своей ролью царицы и забывшая о том, что она еще и женщина? Пенелопа извлекла урок из обеих историй: она – жена, возможно, вдова, которая в силу стечения определенных обстоятельств является еще и царицей.

– А вы, – добавляет она, – похоже, прибыли незваными, но с оружием на земли моего дорогого мужа.

Произнесенные другой женщиной, эти слова могли бы отражать опасливое беспокойство, ужасное предчувствие грядущих пугающих событий. Но в стене рядом с головами солдат все еще подрагивает стрела, поэтому те сразу же кидаются звать капитана из темных недр судна, – эту тьму даже я опасаюсь тревожить, – и оттуда появляются Пилад с весьма живописно растрепанными бризом длинными волосами и Электра, представляющая собой значительно менее живописную картину.

В последний раз на эти острова они прибыли в сопровождении целого флота, с фанфарами и помпой, а отбыли с телом Клитемнестры, триумфальной наградой их стараний, и вся Греция славила их деяния и имена. И что же мы видим теперь? Потрепанную ворону и ее просоленную насквозь свиту, прячущихся в бухте контрабандистов? Не нужно гадать на внутренностях тучного тельца, чтобы понять, что грядет беда.

– Сестра, – окликает Электра, прежде чем Пенелопе удается решить, как ко всему этому отнестись, – благодарю за то, что ты смогла прибыть так быстро и так… незаметно.

Электра переводит взгляд с Пенелопы на Эос и Автоною, чьи лица скрыты под привычными для дворцовых служанок накидками. Ни одна из них не одета достойно встречи с царицей, но, полагаю, быстрые сборы и поспешное отбытие добавляют всему капельку непринужденной естественности, этакого ощущения «забав в стогу», что весьма мило, если рассматривать в правильном свете. Электра не смотрит на Приену. Ее арсенал холодного оружия у любого отобьет охоту любопытствовать.

– Моя драгоценная сестра, – откликается Пенелопа, быстро минуя микенцев, как мухи от паука пятящихся с пути женщин, которые движутся к тени корабля, – я бы сказала: «Добро пожаловать на Итаку», – но такую знатную госпожу следует приветствовать со всевозможными почестями, речами и роскошными пиром. А потому приходится спросить: почему я встречаю тебя здесь, в этом обиталище ворон; и зачем было посылать мне это?

Она раскрывает кулак, а там кольцо, которое она сжимала так сильно, что на ладони остался след – бескровное клеймо там, где золото вминалось в плоть. Это кольцо Клитемнестры – само собой, Электра никогда не наденет его, ведь считает его проклятым, но вместе с тем знает, как ценны проклятые вещи.

Едва Пенелопа подходит к Электре, та поступает крайне неожиданно.

Она кидается к старшей родственнице и с внезапной силой, удивляющей даже Пенелопу, сжимает руки царицы Итаки в своих. Она держит их крепко, словно никогда прежде ее ледяная кожа не ощущала прикосновения человеческого тепла, и на мгновение кажется, что она вот-вот обнимет Пенелопу, обхватит обеими руками и прижмется крепко-накрепко, словно сиротка, вцепившаяся в давно потерянную мать. Такой поступок был бы необъяснимым, поразительным. В последний раз, когда Электра так крепко прижималась к какому-то живому существу, кроме своей лошади, ей было семь лет, и мать увозила ее сестру Ифигению к отцу на священный утес над морем, откуда вернулась только мать. С того самого дня она не знала радости семейных объятий, так что, затянись этот момент подольше и будь во мне больше материнских чувств, я бы легонько коснулась ее плеча и велела бы вцепиться в Пенелопу, чтобы порыдать у нее на плече, как любая потерянная душа.

Но она этого не делает, и момент упущен, а потому, резко выпустив руку родственницы, словно та обжигает, Электра отшатывается, выпрямляет спину и произносит:

– Тебе нужно это увидеть.

Внутри микенского корабля места очень мало. Все свободное пространство заставлено бочками с водой и соленой рыбой, древесиной для починки корабля, амфорами с вином, сундуками с одеждой и медью на продажу. Зыбкая, колышущаяся тьма здесь прорезана лишь тонкими лучами света, пробивающимися сквозь щели в палубе или попадающими в открытый люк. Внизу запрещено зажигать огни; здешние обитатели прячутся в тени, окруженные глухим рокотом волн и попискиванием крыс.

Но кое-что, намного-намного страшнее крыс, таится во тьме, ведь я замечаю трех женщин, которых смертным увидеть не дано, слышу, как шуршит кожа их крыльев, когда они шевелятся, чувствуя мое божественное присутствие, вижу, как горят их налитые кровью глаза в самой густой тьме самого темного угла трюма, в том пятне леденящего холода, куда ни один смертный не пойдет, сам не зная почему.

Я бы не приблизилась к этим трем затаившимся злыдням даже ради любви могучего Ареса, но Пенелопа идет за Электрой в самое сердце корабля, не замечая страшной опасности, таящейся внизу, а значит, и мне приходится пойти следом, изо всех сил стараясь не обращать внимания на смешки мерзких созданий, чье зловонное прикосновение разрушает изнутри даже новые доски этого корабля.

Еще одно создание затаилось там, внизу: мужчина, видимый смертным взглядом, пусть и с трудом, ведь он так сливается с засаленными лохмотьями и трюмными тенями, что Пенелопе требуется некоторое время, чтобы дать глазам привыкнуть к сумраку и различить в этом сумраке его. Кровь Клитемнестры, рожденной прямо от божественного прикосновения, всегда была сильнее проклятого наследия Агамемнона. Вот и в Оресте можно разглядеть темные волосы матери, едва тронутые рыжими отблесками – от отца; а еще полные губы матери, карие глаза, настолько темные, что походят на угли, по-женски изящные плечи; а от отца – всего-то прямая спина, нос с горбинкой и гордо задранный подбородок, которым тот, должно быть, и снес ворота Трои. Он довольно молод для того, чтобы торопиться с ухаживаниями за новой царицей для своего царства, но достаточно вырос, чтобы эти ухаживания были утонченными и изящными, основанными на осознании не только собственной значимости, но и важности той, на кого направлены.

Увы, Орест не ухаживал ни за одним созданием никакого рода вот уже много-много лет, и я очень сомневаюсь, что когда-нибудь возьмется за это снова.

Вместо этого он свернулся клубком, вцепившись в грязное, обмотанное вокруг него покрывало, бешено вращая глазами в темноте, с пеной у рта давясь криками и стонами, дрожа и сотрясаясь всем телом. Вот он скулит, как побитый щенок. Вот отворачивается от малейшего луча света и вертится, пытаясь биться головой о стену. Вот бормочет что-то, и слова вываливаются изо рта кашей, которую невозможно разобрать, – хотя Электра, возможно, слышит, как повторяется одно слово: «мама, мама, мама», – а вот уже сжимает зубы с такой силой, что я боюсь, как бы они не раскрошились прямо во рту, превратив десны в кровавую мешанину из плоти и костей.

Вот он.

Орест, сын Агамемнона, царь царей, могущественный повелитель Микен, племянник Менелая, убийца собственной матери.

Вот, псы вас раздери, где он: забился в какую-то щель на спрятанном корабле.

Электра стоит у подножия крутой, шаткой лесенки, ведущей в темноту, словно не смея ступить дальше, спиной к невидимым тварям, к которым, знают они об этом или нет, все смертные со временем повернутся спиной.

Пенелопа подходит ближе и, приоткрыв рот, разглядывает племянника, который, на мгновение кажется, узнает ее, на какой-то миг выглядит довольным встречей, но затем закрывает воспаленные глаза и снова вскрикивает: «Мама!» – а может, и не «мама», а «кара», или «мрак», или просто набор звуков, вырвавшихся из плотно сжатых губ. Его громкий вскрик заставляет Пенелопу остановиться, даже отшатнуться на пару шагов и потянуться рукой к борту трюма, чтобы найти поддержку в надежности корабельной обшивки.

– И как давно он такой? – вопрошает она наконец.

– Почти три луны, – отвечает Электра. – На него находит приступами, но с каждым разом становится все хуже.

Пенелопа медленно кивает. У нее много вопросов и не меньше неприятных выводов, к которым приведут ответы на них. Ничего хорошего. Прямо сейчас она не может разглядеть ни одного исхода, который сочла бы приемлемым. Вместо этого она обращается к практической стороне дела.

– Кто знает, что вы здесь?

– Только те, кто на корабле. Я никому не сказала, куда мы отплываем.

– А в Микенах? Там кто-нибудь знает, что твой брат… такой?

Электра не отвечает, что само по себе ответ. Пенелопа подавляет вздох. Утро слишком раннее для подобных дел.

– Менелай? – спрашивает она наконец, полуприкрыв глаза, словно пытаясь спрятаться от видений катастрофы, разворачивающихся перед ее мысленным взором. – Он знает?

– У моего дяди шпионы повсюду.

Тут наконец Пенелопа отрывается от разглядывания молодого мужчины, сотрясаемого дрожью, и обращает все внимание на Электру.

– Сестра, – укоряюще шепчет она, – что за новое несчастье, будь оно трижды проклято, ты навлекаешь на мой дом?

Электра научилась царственно-гневному взгляду у матери, считавшей себя величайшей женщиной на свете. Девочка ни за что не призналась бы даже себе, что получила это умение от той, к кому, она уверена, питает лишь ненависть, но сейчас, едва ли не в первый раз, взгляду не хватает твердости, и она опускает голову, чтобы затем поднять ее, но уже с по-детски испуганным выражением лица.

– Мой дядя не должен найти Ореста в таком состоянии. Он воспользуется этим, чтобы присвоить Микены. Он будет… Не думаю, что мне или тебе придется по душе его правление.

Если поэты взялись бы описывать этот момент – хотя они не возьмутся, – полагаю, они бы написали, как две женщины, рыдая, кинулись друг другу в объятия, объединенные горем и страхом за любимых мужчин. «О мой несчастный брат», – причитала бы Электра; «О дорогой мой родич», – вторила бы ей Пенелопа.

Продолжить чтение