Читать онлайн Агнесса из Сорренто бесплатно

Агнесса из Сорренто
Рис.0 Агнесса из Сорренто

Harriet Elizabeth Beecher Stowe

AGNES OF SORRENTO

© С. Ардынская, перевод, 2024

© Издание на русском языке. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024

Издательство Азбука®

Глава 1

Старый город

Косые лучи закатного солнца падают на древние ворота Сорренто, превращая в золотистую бронзу бурые каменные ризы статуи святого Антония, который, со своей массивной митрой и воздетыми дланями, вот уже столетия оберегает город.

Там, в вышине, в золотистом итальянском небе, он, застывшим жестом вечно благословляющий обитателей Сорренто, пребывает в тишине и покое, а тем временем из года в год оранжевые лишайники и зеленые мхи, пробиваясь из всех швов, усыпают причудливыми узорами его священнические одеяния, маленькие пучки травы непрошено украшают кисточками и фестонами складки его облачения, цветущие гроздья какого-то дерзкого растения золотистым дождем низвергаются из широких обшлагов его рукавов. Маленькие птички усаживаются на него, словно на насест, чирикают и беззаботно отирают клювики то о кончик его носа, то о навершие его митры, а раскинувшийся у подножия его статуи мир занимается своими делами, как и в те дни, когда жил добрый святой, разуверившийся в человечестве и потому принявшийся проповедовать птицам и рыбам.

Кто бы ни проходил под аркой этих старинных ворот, неусыпно хранимых святым, мог увидеть в их тени сидящую напротив прилавка с золотистыми апельсинами маленькую Агнессу.

Она являла собой весьма привлекательное зрелище, читатель, со своим личиком, напоминающим те образы, что встречают нас на стенах маленьких придорожных часовен солнечной Италии, где возжигают по вечерам бледную лампаду, а по утрам убирают алтарь свежими левкоями и цикламенами.

Пожалуй, ей уже исполнилось пятнадцать, но она была так мала ростом, что до сих пор казалась ребенком. Ее черные волосы разделял безупречно ровной белой линией пробор, сбегавший до высокого выпуклого лба, который сообщал всему ее облику серьезное выражение и говорил о склонности к размышлениям и молитве, подобно тому как дверь собора возвещает о совершаемых за нею христианских таинствах. Из-под высокого чела устремляла она на мир взор карих прозрачных глаз, задумчивые глубины которых напоминали воды какого-нибудь святого источника, прохладные и чистые, столь не замутненные, что сквозь толщу их различим даже ничем не запятнанный песок на его дне. Над маленьким ее ртом виднелась небольшая ямка, свидетельствующая о сдержанной страстности, в то время как прямой нос и изящно вырезанные ноздри своим совершенным очерком приводили на память те фрагменты античных статуй, что так часто исторгает из себя итальянская земля, таящая в недрах своих множество древних гробниц. Обыкновенно Агнесса держала головку и поднимала глаза с застенчивой грацией, присущей тянущейся ввысь фиалке, однако лицу ее было свойственно выражение одновременно серьезное и безмятежное, заставляющее предположить в ней незаурядную силу характера.

В описываемое мгновение ее пригожая головка потуплена, а тень от опущенных длинных ресниц падает на бледные гладкие щеки, ведь в Соррентийском соборе бьет колокол, призывающий на молитву «Аве Мария», и девочка сосредоточенно перебирает четки.

Рядом с нею сидит женщина лет шестидесяти, высокая, величественная, широкоплечая, широкобедрая и полногрудая, как большинство крепких, дюжих соррентийских кумушек. Крупный римский нос, решительно сжатые губы и энергия, читающаяся в каждом движении, выдают в этой пожилой матроне несокрушимую уверенность в себе и целеустремленность. А при звуках вечернего колокола она откладывает веретено и склоняет голову, как полагалось в те дни доброй христианке, но, впрочем, и тут выказывая бодрость и решительность.

Но если душа девочки, свежая и невинная, словно майское утро, не изнывающая под гнетом повседневных забот и даже не помышляющая об этом докучливом бремени, возносилась в молитве к небесам, точно освещенное солнцем легкое облачко, то в молитву, что твердила седовласая матрона, вплелась, как дурная нить в чистую ткань, мирская расчетливость: она мысленно возвращалась к тому, сколько продала апельсинов, и прикидывала, какую прибыль получит за день, пальцы ее на миг оторвались от четок и скользнули в глубокий карман, проверяя, спрятала ли она последнюю монету с прилавка, а когда она святотатственно подняла глаза, решив проследить за пальцами, то внезапно заметила стоящего у ворот красивого кавалера, который рассматривал ее пригожую внучку с неприкрытым восхищением.

«Пусть глядит на здоровье! – сказала она себе, с мрачным видом хватая четки. – Хорошенькое личико привлекает покупателей, а наши апельсины надобно обратить в барыш; но тот, кто посмеет не только разглядывать, будет иметь дело со мной, а потому отвернись, барчук, и вместо того, чтобы глазеть на мою овечку, купи-ка лучше апельсинов! Ave Maria! ora pro nobis, nunc et…»[1] и т. д. и т. д.

Прошло еще несколько мгновений, и молитва, волной хлынувшая на эту странную, сумрачную старую улицу и пригнувшая все головы до единой, подобно тому как пригибает ветер алые головки клевера на соседнем поле, стихла, и обитатели ее вернулись к своим тщетным земным мирским делам, возобновив именно там, где прервали их при первых ударах колокола.

– Добрый вечер, красавица! – сказал кавалер, подходя к прилавку торговки апельсинами с непринужденным, самоуверенным видом покорителя сердец, не сомневающегося в легкой победе, и устремляя на все еще молящуюся девицу пронзительный взгляд зеленовато-карих глаз, которые вместе с орлиным носом придавали ему сходство с горделивой, надменной хищной птицей. – Добрый вечер, красавица! Если не поднимешь ресницы, то мы примем тебя за святую и ревностно будем почитать.

– Господин! Мессир! – проговорила девица, и тут ее гладкие щеки залил яркий румянец и она вскинула на кавалера большие мечтательные глаза.

– Агнесса, опомнись! – упрекнула ее седовласая матрона. – Господин спрашивает тебя о цене апельсинов. Да проснись же, дитя!

– Ах, мессир, – пролепетала девица. – Вот дюжина отменных.

– Что ж, их я и куплю, красавица, – заключил молодой человек, небрежно бросив на прилавок золотой.

– Агнесса, сбегай разменяй его у Рафаэля-птичника, – не растерялась кумушка, схватив золотой.

– Нет, матушка, – нисколько не смущаясь, возразил кавалер. – Сдачу я возьму юностью и красотой.

И с этими словами он склонился и поцеловал красавицу прямо в лоб.

– Стыдитесь, сударь! – воскликнула пожилая матрона, воздев прялку и сверкая глазами из-под серебристых волос, словно метая молнии из белой нахмурившейся тучи. – Не забывайтесь! Это дитя названо в честь блаженной святой Агнессы и пребывает под ее защитой и покровительством.

– Пусть святые молятся за нас, когда мы забываемся, очарованные их красотой, – с улыбкой ответил кавалер. – Погляди же на меня, малютка, – добавил он. – Скажи, ты будешь за меня молиться?

Девица подняла на него большие серьезные глаза и посмотрела на надменное красивое лицо взглядом торжественным и вместе с тем любопытным, иногда свойственным маленьким детям, и румянец медленно сошел с ее щек.

– Да, мессир, – отвечала она просто и спокойно. – Я буду за вас молиться.

– И повесь это от моего имени в часовне святой Агнессы, – добавил он, снимая с пальца и опуская ей на ладонь брильянтовый перстень, и, прежде чем бабушка и внучка смогли произнести хоть слово и опомниться, он перекинул край плаща за плечо и удалился по узкой улочке, напевая себе под нос какую-то веселую песню.

– Этой арбалетной стрелой ты сразил хорошенькую голубку, – заметил другой кавалер, который, по-видимому, тайком наблюдал всю эту сцену, а теперь вышел из своего укрытия и присоединился к приятелю.

– Похоже на то, – небрежно отвечал первый.

– Старуха держит ее как певчую птичку в клетке, – продолжал второй, – и если кто-нибудь захочет обменяться с ней словечком, рискует получить по макушке, ведь рука у престарелой матроны Эльзы сильная, а прялка, как всем известно, тяжелая.

– Во имя всех святых, – воскликнул первый кавалер, останавливаясь и оглядываясь, – да где же ее прячут?

– В каком-то голубином гнезде над ущельем, но увидеться с ней невозможно, разве что рискуя навлечь на себя громы и молнии, которые будет метать ее злобная бабка. Малютку воспитали в строгости и благочестии, предназначая для монашеского поприща, и никуда не пускают, кроме как к мессе, на исповедь да к причастию.

– Гм… – откликнулся кавалер. – Она и вправду похожа на Святую Деву, как ее изображали на самых изящных старинных картинах. Когда я поцеловал ее в лоб, она взглянула мне в глаза серьезно и невинно, словно дитя. Какое искушение свести с ней знакомство поближе!

– Берегись бабкиной прялки! – со смехом предостерег другой.

– Видал я сварливых старух, меня не запугаешь, – заверил кавалер, и тут они завернули за угол и скрылись из виду.

Тем временем бабушка и внучка очнулись от безмолвного потрясения, с которым они глядели вслед молодому кавалеру, заслышав у себя за спиной хихиканье; чьи-то сияющие глаза воззрились на них из-под целого пука темно-розового, с длинными стеблями клевера, глубокие карминные тона которого казались еще более насыщенными и яркими в лучах закатного солнца.

Перед ними предстала Джульетта, главная кокетка среди соррентийских девиц, со своими широкими плечами, полной грудью и большими черными, с поволокой, выразительными очами, весьма напоминающими глаза того серебристо-белого вола, которому и предназначался нарезанный ею клевер. На ее бронзовых щеках, гладких, как у мраморной статуи, играл румянец, цветом под стать разломленному гранату, а ее пышные формы, медлительность движений и самая томность всего облика свидетельствовали о нраве спокойном и покладистом, каковой она проявляла, во всяком случае, пока ей угождали, ведь надобно заметить, что в глубине ее прекрасных глаз таились искорки, которые иногда могли обратиться сверкающими молниями, подобно ее родным итальянским небесам, прелестным и безмятежным, но готовым в один миг омрачиться, нахмуриться, разгневаться и обрушить на голову смертных ужасную грозу, если только придет им такая причуда. Впрочем, сейчас, когда она с озорным видом ущипнула Агнессу за ухо, на лице ее читались лукавство и веселье.

– Выходит, с тем прекрасным кавалером ты не знакома, сестрица? – спросила она, искоса поглядывая на Агнессу из-под длинных ресниц.

– Конечно нет! К чему честной девушке знаться с прекрасными кавалерами? – отвечала достойная матрона Эльза, энергично принявшись собирать непроданные апельсины в корзинку и аккуратно закрывая ее тяжелым льняным полотенцем, собственноручно ею сотканным. – Девицы, которые бесстыдно глазеют на все что ни попадя и только и болтают что о повесах, буянах да распутниках, скверно кончают. Агнесса об этих глупостях и знать не знает, хвала ее милостивой святой заступнице, Пресвятой Деве и святому Михаилу!

– По мне, нет большой беды в том, чтобы знать, что у тебя перед глазами, – возразила Джульетта. – Мессира Адриана только слепцы да глухие не знают. Его знают все девицы в Сорренто. Говорят, он еще знатнее и могущественнее, чем кажется, что он брат самого короля, а потом – кавалера красивее, храбрее и любезнее и не сыскать!

– Ну и пусть водит дружбу с такими же знатными повесами, – отвечала Эльза. – Орлы в голубятнях только разбой чинят. От таких кавалеров добра не жди.

– Но и горя никакого вам от них не было, и мне уж точно о таком слушать не доводилось, – промолвила Джульетта. – Но дай-ка мне взглянуть, что он тебе подарил, красавица! Матерь Божья, какой чудесный перстень!

– Это чтобы я повесила его в часовне пред ликом святой Агнессы, – простодушно и бесхитростно произнесла младшая девица, поднимая глаза.

Ответом ей поначалу стал взрыв смеха. Карминные головки клевера качались и трепетали с каждым приступом хохота.

– Повесила в часовне пред ликом святой Агнессы! – повторила Джульетта. – А не слишком ли это будет роскошный дар?

– Ну, будет, будет, озорница! – воскликнула Эльза, гневно размахивая веретеном. – Если выйдешь когда-нибудь замуж, надеюсь, муженек станет тебя поколачивать! Это тебе только пойдет впрок, клянусь! Вечно болтаешься тут на мосту да шутками перебрасываешься с молодчиками! О святых-то ты ничего не знаешь, как я посмотрю! Вот и держись подальше от моей девочки! Пойдем, Агнесса, – велела она, поднимая корзинку с апельсинами на голову, и, выпрямившись во весь свой величественный рост, схватила девицу за руку и повела прочь.

Глава 2

Голубятня

Старый город Сорренто располагается на возвышенном плато, простирающемся до солнечных вод Средиземного моря и защищенном со всех сторон горной грядой, которая оберегает его от холодных ветров и служит неким подобием стены, окружающей его, словно сад. Апельсиновые и лимонные рощи, где, точно в сказке, почти одновременно распускаются цветы и созревают плоды, наполняют здесь воздух изысканным благоуханием, к которому примешивается аромат роз и жасмина, а поля усыпает такое множество ярких, разноцветных, напоминающих звезды цветов, что древние поэты, воспевая Элизиум, верно, думали именно о соррентийских окрестностях. Зной ослабляют постоянно веющие морские бризы, придающие чудесную мягкость местному климату, который иначе показался бы слишком жарким. В подобных благоприятных условиях человек развивается свободно и обретает физический облик, равного которому по красоте, стройности и изяществу не сыскать в столь неприветных местностях. Горные предместья Сорренто представляют собой край, где красота есть не исключение, а правило. Здесь вы редко встретите человека, лишенного благообразия, – напротив, часто попадаются люди весьма привлекательные. Возьмите едва ли любого здешнего мужчину, женщину или ребенка – и вы убедитесь, что они почти всегда наделены в какой-то мере милыми, пригожими чертами, и даже поразительная красота в этих краях – обычное зрелище. Кроме того, люди под этими безоблачными небесами нередко обнаруживают прирожденную любезность и мягкость манер. Кажется, будто человечество, взлелеянное в этой цветущей колыбели и взращенное в непрерывной холе, нежности и заботе участливой Природой, получило здесь в дар все возможные внешние блага, которых столь часто бывают лишены обитатели суровых северных краев, выросшие под неприветливыми, ненастными небесами.

Сам небольшой городок Сорренто примостился над морем, окаймляемый прибрежными утесами, а те, усеянные там и сям живописными гротами и утопающие в густой, пышной поросли ярких цветов и ползучих, стелющихся лоз, образуют над водой отвесные обрывы. Бродя по усыпанной раковинами полосе прибрежного песка, здесь можно насладиться прелестнейшим в мире зрелищем. Взору созерцателя открывается вид на Везувий, вздымающийся на фоне небес, с его двумя вершинами, мягко окутанными сине-фиолетовой дымкой, которая сливается с поднимающимися из его жерла парами, и на Неаполь с окрестными деревнями, лежащими у подножия вулкана и поблескивающими вдали, словно жемчужная кайма на королевской мантии. Ближе к наблюдателю живописные скалистые берега острова Капри, кажется, трепещут, проступая сквозь призрачную, дрожащую пелену тумана, обволакивающую их со всех сторон, а море сверкает и переливается, точно павлинья шея, на которой, как на радуге, чудесные цвета сменяют друг друга: самый воздух здесь словно облагораживает бытие, расцвечивая его яркими, волшебными оттенками.

Город с трех сторон отрезан от материка ущельем двухсот футов в глубину и сорока-пятидесяти – в ширину, перейти которое можно по мосту, опирающемуся на две арки и возведенному еще во времена древних римлян. Мост этот представляет собой излюбленное место, где собираются праздные соррентийцы, и по вечерам здесь можно увидеть пеструю толпу, лениво облокотившуюся на поросший мхом парапет: мужчин в живописных вязаных алых или коричневых колпаках, изящно свисающих на одно плечо, и женщин с блестящими черными волосами, в огромных жемчужных серьгах, которые с гордостью передаются в семье по наследству из поколения в поколение. В нынешние дни путешественник, прибывший в Сорренто, может вспомнить, как стоял на этом мосту, глядя вниз, в мрачную глубину ущелья, где прекрасная вилла, окруженная апельсиновыми рощами и садами, повисла над неизмеримой бездной.

Несколько веков тому назад там, где ныне выстроена вилла, стояло простое жилище двух женщин, историю которых мы уже начали излагать вам. Здесь вы могли увидеть маленький каменный домик с галереей у входа, состоящей из двух арочных проемов; своей сверкающей белизной он выделялся на фоне сумрачной, тенистой листвы апельсинового сада. Это жилище было втиснуто, как скворечник, меж двух скал, а позади него вздымался горный склон, каменистый, высокий и отвесный, образующий тем самым естественную стену. Здесь словно парил в воздухе маленький уступ или терраса возделанной земли, а под нею, уходя в Соррентийское ущелье, разверзалась пропасть двухсот футов глубиной. Десятка два апельсиновых деревьев, высоких и прямых, со здоровой, поблескивающей корой, поднялись здесь на плодородной, щедро удобренной вулканическим пеплом черной почве, отбрасывая своей листвой на землю тень столь густую, что ни одно растение, кроме мягкого бархатистого мха, не могло оспаривать их притязания на таящиеся в ее недрах питательные соки. Эти деревья представляли собой единственное достояние женщин и единственное украшение их сада, однако, склонявшиеся под бременем не только золотистых плодов, но и жемчужно-белых цветов, они превращали крохотный каменистый уступ в истинный сад Гесперид[2]. Как мы видели, перед входом в каменный домик проходила открытая беленая галерея, откуда можно было заглянуть в мрачные глубины ущелья, подобие таинственного подземного мира. Странным и зловещим представало оно взору, со своим бездонным сумраком и дикими гротами, над которым безмолвно покачивались длинные плети плюща, в то время как из трещин меж скал воздымали рогатые головы мрачные серые побеги алоэ, словно демоны, силящиеся проникнуть в земной мир из царства вечной тени. Не было здесь недостатка и в цветах, придававших уединенному жилищу столь обычный для этих мест нежный поэтический облик, ведь над черной пустотой, подобно бледной принцессе, глядящей из окна темного зачарованного замка, склонялся призрачный венчик белого ириса, а в непрерывно скользящих лучах солнца покачивались и поблескивали алая герань, золотистый ракитник и фиолетовый гладиолус. К тому же очарование этого крохотного клочка возделанной земли создавалось и еще одной деталью, без которой не обходятся итальянские сады: его оглашало сладостное пение и лепет вод. Рядом с маленьким домиком пробивался из толщи утеса прозрачный горный источник, стекая с убаюкивающим журчаньем в причудливую, поросшую мхом чашу, представлявшую собой древнеримский саркофаг, извлеченный из какой-то гробницы. По бокам его украшало множество фигур, лиственных узоров и арабесок, среди которых, безмолвно проникнув, обосновались и так разрослись коварные лишайники, что кое-где уничтожили первоначальный облик мраморного творения, а вокруг того места, куда падала вода, трепетала в такт ее утешительному лепету пелена папоротников и адиантумов, усеянных дрожащими серебристыми каплями. Лишняя вода, отведенная поодаль в маленькую канавку, направлялась через отверстие в каменной ограде за пределы сада, откуда с мелодичным журчаньем тонкой струйкой сбегала вниз, падая с утеса на утес, непрерывно капая на покачивающиеся листья папоротника и висящие над бездной плети плюща, пока не вливалась в небольшой ручей у подножия ущелья. Эта каменная ограда, защищающая сад, была выстроена из блоков или отдельных фрагментов некогда белого мрамора, возможно из останков той же древней гробницы, где некогда покоился упомянутый саркофаг. Там и сям мраморный лист аканта, капитель древней колонны или чья-то мраморная рука пробивались из-под толщи мхов, папоротников и трав, которыми капризная Природа наполнила каждую щелочку и заткала, словно ковром, всю землю. Эти обломки скульптур повсюду в Италии словно бы шепчут из праха о жизни, ушедшей навсегда, о воцарившейся теперь смерти, о круге человеческого существования, исчезнувшего безвозвратно, о тех, над чьей могилой новые поколения строят новую жизнь.

– Сядь, отдохни, голубка моя, – сказала престарелая матрона Эльза своей маленькой воспитаннице, когда они вошли в свой крохотный дворик.

Здесь она впервые заметила то, что ускользнуло от ее внимания в пылу и в спешке, с которой они поднимались в гору, а именно что девушка запыхалась, что нежная грудь ее вздымается и опадает с каждым учащенным вздохом и что ей не следовало столь стремительно увлекать внучку за собой.

– Сядь, милая моя, а я приготовлю тебе что-нибудь на ужин.

– Да, бабушка. Мне надобно помолиться по четкам о душе того красивого господина, что поцеловал меня в лоб сегодня.

– А откуда ты знаешь, что он красивый, дитя? – довольно резко спросила старая матрона.

– Он попросил меня взглянуть на него, бабушка, вот потому я и знаю.

– Выкинь такие мысли из головы, – велела старая матрона.

– Почему? – спросила девушка, поднимая на Эльзу глаза ясные и невинные, точно у трехлетнего дитяти.

«Если она ни о чем таком и не помышляет, зачем мне ее смущать?» – подумала старая Эльза, поворачиваясь, чтобы уйти в дом, и оставив девочку на поросшем мхом каменном парапете, выходящем на ущелье. Отсюда перед ней открывался вид на широко раскинувшиеся окрестности: не только на темную, мрачную бездну, но и далее, туда, где голубые воды Средиземного моря, нынче тихие и спокойные, простерлись чередой разноцветных лент, фиолетовой, золотистой и оранжевой, а дымное облако, окутывавшее Везувий, окрасилось серебристо-розовым в вечернем свете.

На душу человека, оказавшегося высоко в горах, почти всегда нисходит ощущение причастности чему-то возвышенному и чистому. Он чувствует свое превосходство над миром, моральное и физическое, и может, находясь на вершинах, где самый воздух необычайно чист, глядеть на земную суету спокойно и отрешенно. Наша героиня несколько мгновений сидела, устремив в пустоту взгляд больших карих глаз, расширившихся и трепетно поблескивающих, будто готовых вот-вот наполниться слезами, и чуть приоткрыв губы с детской серьезностью, словно предаваясь каким-то приятным размышлениям. Внезапно очнувшись, она стала обрывать с отягощенных золотистыми плодами древесных ветвей самые свежие цветы, а потом, целуя и прижимая их к груди, убирать уже увядшие, собранные утром, которые украшали маленький, грубо вырубленный в скале алтарь, в рукотворной нише над которым, за запертой стеклянной дверцей, помещался образ Святой Девы с Младенцем. Картина эта представляла собой удачный список одного из прекраснейших образцов религиозного искусства флорентийской школы, выполненный одним из тех крестьянских копиистов, которые наводняли Италию, которые инстинктивно проникли в самую суть творчества и которым мы обязаны многими из тех чудесных ликов, что взирают на нас на обочинах дорог с самых грубых, доморощенных алтарей.

Бедного живописца, создавшего эту Мадонну, несколько лет тому назад старая Эльза приютила и кормила много месяцев во время тяжелой болезни, а он, умирая, вложил в этот образ столько души и сокровенных надежд, что сумел наделить его особой яркостью и живостью, непосредственно воздействующей на чувства созерцателя. Агнесса знала этот образ с раннего детства. Не проходило ни дня, чтобы она не поменяла пред этим алтарем украшавшие его цветы. Казалось, будто Святая Дева с сочувственной улыбкой взирает на ее детские радости и, напротив, лик Ее затуманивается, когда она глядит на ее детские беды. Агнесса воспринимала этот образ не столько как картину, сколько как живое, непосредственное присутствие Богоматери, словно освящавшее самый воздух маленького апельсинового сада. Убрав алтарь цветами, она преклонила колени и стала молиться о душе молодого кавалера.

– Господи Иисусе, – произнесла она, – он молод, богат, хорош собой и приходится братом королю, и оттого дьявол может подвергнуть его искушению забыть Бога и обречь свою душу на гибель. Матерь Божья, ниспошли ему мудрости!

– Пойдем, дитя, пора ужинать, – позвала ее старуха Эльза. – Я подоила коз, все готово.

Глава 3

Ущелье

После легкой трапезы Агнесса взяла прялку, на которую был намотан сияющий белоснежный лен, и отправилась на свое любимое место, на низкий парапет, откуда открывался вид на ущелье.

Эта пропасть, с ее пугающей глубиной, с колеблющейся над нею древесной листвой, с непрерывной капелью и с тихим журчанием ручья, пробегающего по дну, возбуждала ее впечатлительное воображение и наполняла душу торжественным, смутным восторгом. Древнее итальянское предание уверяло, что здесь обитают фавны и дриады, духи леса, занимающие некое промежуточное положение между миром растений и разумным, мыслящим человечеством. Более серьезная вера, которую принесло с собой христианство, хотя и даровала своим адептам более светлое, чем известное язычеству, представление о бессмертии души и вечном блаженстве, открыла для них, однако, и более мрачные стороны бытия, заставив глубже осознать природу греха и зла, а также той борьбы не на жизнь, а на смерть, пройдя через которую человеческому духу только и под силу избежать бесконечных страданий и достичь бесконечного совершенства. В прозрачном итальянском воздухе в Средневековье уже не роились те мифические создания, грациозные, легкие и невесомые, почти призрачные, вроде украшающих древние стены помпейских вилл, эфемерные, радостные порождения человеческой фантазии, бесцельно, ликующе плывущие куда-то вверх, точно мыльные пузыри, или на миг возникающие перед взором созерцателя, точно радуга, наделенные неистощимой животной энергией, но обреченные на абсолютное, безнадежное неведение прошлого и будущего человечества. Ничем более не напоминали прежних мифических существ пришедшие им на смену образы торжественных, мрачных, скорбных ангелов, или святых во славе, или ужасающих, отвратительных бесов, призванных служить предостережением нераскаявшимся грешникам. В каждом уединенном ущелье или тенистой долине передавали теперь из уст в уста рассказы не о лукавых фавнах и дриадах, а о неупокоенных, блуждающих демонах, которые, утратив блаженство бессмертия, вечно подстерегают слабых, легко поддающихся соблазну людей, тщась обмануть их и лишить несравненного наследия, обретенного страданиями Искупителя.

Воспитание, полученное Агнессой, сделало ее натуру особенно чувствительной и восприимчивой к влиянию невидимого, незримого мира. Об этом воспитании мы подробнее поговорим потом. А пока мы посмотрим, как она сидит в сумерках на поросшем мхом парапете, праздно положив на колени увитую серебристым льном прялку и сосредоточенно вглядываясь расширенными темными глазами в разверзшуюся внизу мрачную бездну, откуда чуть слышно доносились жалобное журчание ручья и вздохи и стоны вечернего ветра, покачивающего плети плюща. Медленно поднимался белый туман, который, колеблясь, колыхаясь, словно взбирался вверх по крутым склонам ущелья. Он то скрывал от взора пышную древесную крону, то обвивался вокруг рогатого побега алоэ и, простираясь под ним в полумраке, словно превращался в таинственное одеяние какого-то сверхъестественного, потустороннего демона.

Свет закатного солнца почти угас на небе, только узкая ярко-алая его полоска обнимала горизонт вдоль самого моря, полная луна как раз всходила, подобно большой серебряной лампаде, а Везувий со своей окутанной дымом вершиной в сгустившейся тьме озарился тускло поблескивающими огнями. Казалось, Агнессу томит какое-то смутное волнение.

В этот миг из самых глубин разверзшегося у ее ног ущелья донесся размеренный напев, медлительный и грустный, выводимый мягким тенором и будто пробивающийся, трепеща, снизу, сквозь призрачную пелену колеблющегося тумана. Голос этот был словно нарочно создан, чтобы изливать муки души, которой заказаны все иные способы выразить себя, и теперь со страстной горячностью стремился высказать наболевшее. Слова он произносил столь отчетливо, что, казалось, каждое из них живет своей собственной, сознательной жизнью и, выплывая из тумана, стучится, как в дверь, в сердце той, кому предназначено.

  • По тебе тоскую,
  • по тебе томлюсь.
  • Душу неотступно
  • мне терзает грусть.
  • Где же ты, голубка,
  • горлица моя?
  • Я один скитаюсь,
  • боль свою тая.
  • Ты благочестива,
  • Люди говорят.
  • На меня от четок
  • не поднимешь взгляд.
  • Вознося молитвы
  • с жаром вновь и вновь,
  • Не забудь о главном:
  • Бог ведь есть любовь.

В этих словах звучала столь искренняя серьезность, что темные глаза Агнессы увлажнились, заблестели, и вот уже крупные слезы одна за другой закапали на прелестные соцветия алиссума и ажурные листья папоротника, пробивающиеся из щелей мраморной стены. Тут она вздрогнула и отпрянула от парапета, вспомнив слышанные от монахинь истории о блуждающих духах, которые иногда в уединенных местах зачаровывают своими песнями неосторожных смертных, навлекая на них затем ужасную, неописуемую гибель.

– Агнесса! – раздался вдруг резкий голос появившейся на пороге старухи Эльзы. – Ну наконец-то! Вот ты где!

– Я здесь, бабушка.

– Кто это тут распелся посреди ночи?

– Не знаю, бабушка.

– Это внизу, в ущелье? – спросила старуха, тяжелым, решительным шагом направляясь к парапету и вглядываясь в лежащий за ним полумрак зоркими черными глазами, сверкающими в тумане, точно лезвия кинжалов. – Если есть там кто, то пусть убирается, – добавила она, – нечего докучать честным женщинам такими воплями. Пойдем, Агнесса, – велела она, потянув девушку за рукав, – ты, наверное, устала, ангел мой! А вечерние молитвы твои всегда долгие, так что лучше поторопись, девочка моя, чтобы твоя старая бабушка уложила тебя в постель. Да что с ней? Не иначе как она плакала! И руки у нее холодные как лед!

– Бабушка, а что, если это дух? – спросила та. – Сестра Роза рассказывала мне о духах, завлекавших смертных своими песнями в этом самом ущелье.

– Все может быть, – отвечала старая матрона Эльза. – Но нам-то что до них за дело? Пусть себе поют! Пока мы их не слушаем, от них вреда не будет! Мы окропим ограду святой водой, прочитаем молитвы святой Агнессе – и пусть себе поют, пока не охрипнут!

Вот каких неустрашимых и непоколебимых взглядов эта энергичная почтенная матрона придерживалась. Тем не менее, пока Агнесса, преклонив колени, возносила молитвы, старуха, усердно окропляя весь двор святой водой, утешалась, разговаривая сама с собой.

– Поистине, иметь дочерей и внучек – Божье наказанье! Если она пригожая – а дурнушки никому не надобны, – то за ней только знай приглядывай, мука мученическая! Эта еще тихая и послушная, не то что дерзкие, развязные девицы вроде Джульетты, но чем они пригожее, тем вернее за ними начнут увиваться кавалеры. Чума на давешнего красавчика, да будь он хоть вправду брат короля или я не знаю что! Это он пел серенаду, как пить дать! Надобно сказать Антонио и как можно скорее выдать девицу замуж, но я и ему ее отдавать не хочу, ведь не он ее воспитывал и растил, а я… Может быть, стоит поговорить с отцом Франческо. Ведь так я когда-то лишилась своей дорогой Изеллы. Пение изобрел сам дьявол, не иначе: пением-то девиц вечно и очаровывают. Вот хорошо бы выплеснуть на камни внизу кипящего масла, то-то он иную песенку запоет, да что там, завизжит! Что ж, думаю, я заслужила тепленькое местечко в раю, пройдя через все муки сначала с ее матерью, а потом и с нею тревог не оберешься. Да, заслужила, не поспоришь!

Еще какой-нибудь час – и большая круглая торжественная луна сосредоточенно светила на маленькую усадьбу в скалах, посеребрив блестящие темные листья апельсиновых деревьев, а чудесный аромат их цветов тем временем окутывал домик, словно благовонное облако. Лунный свет лился сквозь незастекленное окно, ложась сияющим квадратом на узенькую постель, где спала Агнесса, и оттого ее нежное лицо, с его одухотворенным, трепетным выражением, помещенное в раму оконного проема, напоминало в своей печальной чистоте лики Мадонн, написанных фра Анджелико[3].

Рядом с нею лежала ее бабушка, чьи лицо, с точеными, правильными чертами, так загрубело от времени, так загорело от солнца, так покрылось сетью морщин от трудов и забот, что стало напоминать одну из парок Микеланджело, и даже во сне она грубой, жесткой, сильной рукой решительно сжимала изящную ладонь Агнессы.

Пока они почивают, нам надо поведать еще кое-что о маленькой Агнессе – о ее нраве, о ее происхождении и о том, почему она такова, какова она есть.

Глава 4

Кто и почему

Старуха Эльза не родилась крестьянкой. Когда-то она была женой управляющего, служившего в одном из тех знатных римских семейств, что по своему положению и по славному прошлому сравнимы с принцами и князьями. Эльза, как свидетельствуют ее фигура, ее профиль, все ее жесты и движения, все ее речи, отличалась силой воли, проницательностью, честолюбием и смелостью, а также склонностью извлекать пользу из любого дара, ниспосланного ей Природой.

Провидение подарило ей дочь, чья красота слыла несравненной даже в этих краях, где счастливая наружность встречается нередко. В добавление к красоте маленькая Изелла обладала сообразительностью, остроумием, изяществом и решительным нравом. Еще ребенком сделалась она любимицей и главной игрушкой принцессы, которой служила Эльза. Эта высокородная дама, томимая скукой, владела, подобно многим аристократкам прошлого и настоящего, целым зверинцем со множеством различных обитателей: тут были и левретки, белоснежные и изящные, словно из севрского фарфора, спаниели с длинными шелковистыми ушами и пушистой бахромой на лапках, разнообразные обезьяны, время от времени, как это ни прискорбно, чинившие разбой в гардеробе своей хозяйки, и самый очаровательный маленький карлик, настолько безобразный, что мог распугать даже сов, и столь же злобный, сколь и отвратительный видом. Кроме того, держала она павлинов, ара и иных попугаев, а также всевозможных певчих птиц, соколов разных видов, лошадей и охотничьих собак, – коротко говоря, трудно сказать, чего у нее не было. Однажды ей взбрело в голову пополнить число своих любимцев Изеллой. С непринужденностью аристократки она протянула украшенную перстнями руку и сорвала единственный цветок Эльзы, чтобы пересадить его в свою оранжерею, а Эльза только преисполнилась гордости, когда ее дитя постигла такая судьба.

Принцесса почти не расставалась с ее дочерью и дала ей воспитание и образование, какое пристало бы ее собственному ребенку, то есть, по правде говоря, весьма поверхностное и неглубокое. Оно состояло в обучении пению и игре на лютне, танцам и вышиванию, а еще знатной барышне полагалось в те времена уметь подписать свое собственное имя да прочитать любовное послание.

Всему миру известно, что любимцев для того только и заводят, чтобы избаловать их на потеху и на забаву хозяевам, а Изеллу баловали совершенно неумеренно, невообразимо. Каждый день ее облачали в новое роскошное платье, убирали новыми драгоценностями, ибо принцессе никогда не наскучивало примерять своей любимице все новые и новые наряды, решая, какой же из них ярче подчеркнет ее красоту, и потому Изелла горделиво расхаживала по старинным величественным залам замка и по длинным аллеям сада своей благодетельницы подобно разноцветной колибри или золотисто-зеленой, переливчатой стрекозе-красотке. Она была истинной дочерью Италии, страстной, пылкой, сообразительной и остроумной, а в лучах тропического солнца той благосклонности, которой удостоила ее высокородная покровительница, она выросла, словно итальянский розовый куст, прихотливо раскинувшийся и смущающий чувства диким переплетением колючих ветвей, яркими цветами и сладостным ароматом.

Какое-то время жизнь ее являла собою торжество, а мать ее ликовала вместе с нею издали, на почтительном расстоянии. Принцесса была привязана к ней с тем слепым, нерассуждающим упрямством, каковое знатные дамы по временам обнаруживают, предаваясь пустым капризам. Принцесса ставила себе в заслугу похвалы, которых удостаивались красота и остроумие ее воспитанницы, позволяла ей сколько угодно флиртовать и завоевывать сердца и решила выдать ее за красивого молодого пажа, состоявшего в ее свите; брак между ними она намеревалась заключить, когда любимая игрушка ей наскучит.

Не следует удивляться тому, что головку юной, пятнадцатилетней, девицы вскружило столь безрассудное возвышение. Не стоит удивляться также и тому, что юная кокетка, увенчанная лаврами сотни побед над мужскими сердцами, обратила взор своих сияющих глаз на сына и наследника своей госпожи, когда тот вернулся домой из Болонского университета. Не должно изумляться и тому, что означенный сын и наследник знатного семейства, будучи не только принцем, но и мужчиной, безумно влюбился в это поразительное, блестящее, дразнящее создание, привлекавшее не только своим обликом, но и нравом: к встрече с Изеллой не мог его подготовить ни один университет, она словно вечно избегала его, однако, спасаясь бегством, неизменно пускала в него парфянскую стрелу[4]. Не следует удивляться и тому, что вышеозначенный принц спустя неделю или две совершенно растерялся, утратил самообладание и сделался беспомощен перед прекрасной Изеллой.

Коротко говоря, юная пара вскоре оказалась в той волшебной стране, которую невозможно обнаружить ни на одной карте: там остановилось время, там нельзя описать при помощи системы координат пространство, там горы неотличимы от долин, но можно бесконечно странствовать по зачарованным рощам под пение соловьев.

Влюбленные вступили в этот рай через врата брака благодаря бдительности, проницательности и ловкости старой Эльзы, ведь молодой человек готов был все сложить к ногам своей богини и ее мать не преминула это заметить.

И так они предстали пред алтарем, искренне влюбленные, напоминающие Ромео и Джульетту. Однако способен ли испытывать подлинную любовь отпрыск знатного семейства, насчитывавшего сотни поколений, и наследник римского княжества?

Конечно, роза любви, пройдя все стадии, от бутона до едва распустившегося цветка и наконец полностью раскрывшая свои лепестки, далее неизбежно должна была осыпаться, обреченная на увядание. Разве слышал кто-нибудь когда-нибудь о бессмертной розе?

Роковой час настал. Обнаружилось, что Изелла готовится стать матерью, и тогда буря обрушилась на нее и низвергла во прах с тою же беспощадностью, с какой летний ветер, низринувшись с высот, ломает и пятнает грязью ту самую лилию, которую все лето овевал столь нежно, словно ухаживая за ней и льстя ее тщеславию.

Принцесса была весьма благочестивой и высоконравственной дамой, а потому выгнала свою прежнюю фаворитку на улицу, с видом оскорбленной добродетели поправ ногами, обутыми в расшитые драгоценными каменьями туфли на высоких каблуках.

Она могла бы простить своей прежней любимице обычную слабость; в конце концов, разве не естественно ей было поддаться всепобеждающему очарованию ее сына! Но посметь даже мечтать о том, чтобы породниться с ее домом! Осмелиться даже помыслить о том, чтобы вступить в брак! Неслыханное предательство, равного которому мир не знал со времен Иуды!

Нашлись среди родных и близких принцессы те, кто указывал, что прилично было бы замуровать преступницу заживо, ведь именно так в ту пору принято было избавляться от досадных пятен на репутации семьи. Однако принцесса призналась, что, как это ни глупо, она слишком мягкосердечна и не в силах обрушить на изменницу заслуженную кару.

Она удовольствовалась тем, что выгнала мать и дочь на улицу со всем возможным позором и презрением, каковые поспешили повторить все без исключения слуги, лакеи и придворные, разумеется с самого начала знавшие, чем кончится неуместное возвышение этой девицы.

Что касается молодого принца, то он поступил, как положено хорошо воспитанному аристократу, ясно видящему разницу между слезами герцогини и слезами простолюдинок. Едва взглянув на собственное поведение глазами своей матери, он забыл о своем браке с низкорожденной девицей и предался похвальному раскаянию. Он не счел нужным убедить мать в реальном существовании союза, самая мысль о котором повергала ее в такую скорбь, а слухи о котором вызвали такое возмущение и такой переполох в том изысканном кругу, где он привык вращаться по праву рождения. Впрочем, будучи юношей благочестивым, он открылся семейному духовнику и по его совету отправил с нарочным крупную сумму денег Эльзе, поручив ее дочь Божественному провидению. Кроме того, он приказал изготовить новые одеяния для статуи Святой Девы в фамильной часовне, в том числе и великолепный брильянтовый убор, и дал обет до конца жизни поставлять свечи на алтарь близлежащего монастыря. Если такими благодеяниями он не сможет искупить юношескую ошибку, – что ж, можно только пожалеть. Так думал он, натягивая перчатки для верховой езды и отправляясь на охоту со своими друзьями, как подобает изящному, хорошо воспитанному и набожному молодому аристократу.

Между тем Эльза со своей несчастной, опозоренной дочерью нашла временный приют в соседней горной деревушке, где бедная певчая птичка, с потускневшими перышками и подрезанными крылышками, увы, щебетала и порхала совсем недолго.

Упокоившись в хладной, мрачной могиле, прекрасная, веселая Изелла оставила плачущего младенца, которого теперь прижимала к груди Эльза.

Решительная, несгибаемая и неустрашимая, она вознамерилась ради этого несчастного дитяти еще раз бросить жизни вызов и еще раз вступить в схватку с судьбой.

Взяв новорожденную внучку на руки, она отправилась с нею подальше от тех мест, где та появилась на свет, и сосредоточила все свои усилия на том, чтобы судьба ее сложилась лучше, чем та, что постигла ее несчастную мать.

Эльза принялась неутомимо воспитывать ее, подчиняя себе ее природу, и приуготовлять ей жизненный путь, расчерчивая его и устраняя с него все преграды. Это дитя должно было стать счастливым; тех подводных камней, о которые разбилась лодка ее матери, полагалось во что бы то ни стало избежать. Любовь явилась для бедной Изеллы причиной всех бед, – а значит, Агнесса не должна была знать любви, пока, не подвергаясь никакой опасности, не научится любви у мужа, выбранного Эльзой по своему вкусу.

Решив спасти внучку от всех возможных бед, Эльза начала с того, что окрестила ее в честь целомудренной святой Агнессы и тем самым отдала ее девичество под особое покровительство этой почитаемой мученицы. Во-вторых, с той же самой целью она неустанно воспитывала внучку в трудах и усердии, вечно держа ее при себе и не позволяя заводить подруг и товарок, разве что они могли поговорить с девочкой под неусыпным, бдительным надзором бабушки, ни на миг не спускавшей с них испытующего взгляда своих черных глаз. Каждую ночь она укладывала ее в постель, как малого ребенка, а разбудив утром, брала с собой на все ежедневные работы; впрочем, надо отдать ей должное, большую и самую трудную их часть она неизменно выполняла сама, оставляя девочке ровно столько, чтобы у той были заняты ум и руки.

Особой причиной, по которой она избрала местом жительства древний город Сорренто, а не одну из красивых деревушек из числа усыпавших плодородную равнину, было существование в тех краях процветающего монастыря во имя святой Агнессы, под благодетельной сенью которой ее маленькая воспитанница могла безбоязненно провести начальные годы детства.

С такой-то целью, наняв домик, который мы уже описали, она, не теряя времени, принялась добиваться расположения тамошних монахинь, никогда не приходя к ним с пустыми руками. Самые спелые апельсины из ее сада, самый чистый, белоснежный лен с ее прялки неизменно откладывались, чтобы затем украсить алтарь святой, милость которой она надеялась снискать для своей внучки.

Едва выйдя из младенчества, маленькая Агнесса, еще не твердо державшаяся на ножках, была приведена своей ревностной бабушкой в церковь, и при виде ее пригожего, милого, преисполненного благоговения личика, обрамленного, словно виноградными лозами, густыми кудрями, сестры принялись вздыхать от нового, ранее не испытанного удовольствия, которое, как они смиренно надеялись, не относилось к разряду греховных, в отличие от большинства приятных вещей. Они любили слушать топот ее ножек, когда она пробегала по сырым, безмолвным приделам их храма, любили слушать ее тоненький, нежный голосок, когда она задавала свои странные детские вопросы, в которых, как это обычно бывает, наивно и непосредственно выражалась самая суть неразрешимых проблем философии и богословия.

Девочка особенно полюбилась настоятельнице, сестре Терезе, высокой, исхудалой, бескровной женщине с печальными глазами, внешне холодной, словно высеченной изо льда на какой-нибудь горной вершине в Монте-Роза[5]. Впрочем, она впустила в свое сердце маленькую сироту, которая прижилась там, преодолев самое глубокое недоверие.

Сестра Тереза предложила Эльзе присматривать за девочкой в любое время, когда та не может оторваться от работы, и потому в первые годы жизни малютке часто по нескольку дней давали приют в обители. Вокруг нее сложилась настоящая мифология из самых удивительных историй, которые добрые сестры не уставали пересказывать друг другу. Они касались простейших слов и поступков маленького ребенка, которыми, как зеленый склон ромашками и колокольчиками, пестрит жизнь в любой детской; впрочем, они виделись чудесными экзотическими цветами насельницам монастыря, которых святая Агнесса невольно лишила возможности прожить в собственном доме сладчайшую притчу Христа о Царствии Небесном[6].

Старая Джокунда, привратница, неизменно производила фурор, в сотый раз излагая свою излюбленную историю о том, как она обнаружила девочку стоящей вверх ножками, на голове, и горько плачущей. А с ног на голову-де она перевернулась оттого, что попыталась взобраться на высокий стул и опустить маленькую пухленькую ручку в вазу со святой водой, но, не сумев осуществить сие благочестивое намерение, оступилась, упала, ножки ее задрались, а головка их перевесила и осталась внизу, к великому ее ужасу.

– И все же, – мрачно добавляла старуха Джокунда, – судя по этому происшествию, дитя не лишено благочестия, а когда я подняла малютку, она перестала плакать, едва коснувшись пальчиками святой воды, и перекрестила лобик с разумным видом, хоть бы самым старым из нас впору. Ах, сестры, Господь осенил ее своей благодатью, не иначе!

Действительно, крошка проявляла все задатки маленькой святой. Она избегала шумных, буйных игр, столь любимых обычными детьми, но подолгу строила из песка и камешков алтари и часовни, которые украшала лучшими садовыми цветами, и этим могла заниматься часами, в полном безмолвии и в блаженной серьезности. Сновидения ее не уставали удивлять сестер и служили им источником благочестивых поучений и назиданий, и часто бывало, что, выслушав один такой сон, сестры крестились, а настоятельница произносила: «Ex oribus parvulorum»[7]. Неизменно милая, послушная, уступчивая, каждую ночь она убаюкивала себя лепетаньем священных гимнов и по-детски наивным чтением молитв, частенько засыпала в своей маленькой беленькой постельке с прижатым к груди распятием, и потому неудивительно, что она внушила настоятельнице мысль, будто пользуется особым покровительством своей святой заступницы и, подобно ей, являет пример призвания еще в детстве стать невестой Того, Кто прекраснее всех детей человеческих и Кто когда-нибудь унесет ее из этой земной юдоли и обручится с нею в Царствии Небесном.

Подрастая, она часто по вечерам слушала снова и снова, широко открыв удивленные глаза, историю о святой Агнессе – о том, как она, принцесса, жила в отцовском дворце, как была она столь хороша собой и столь изящна, что довольно было раз увидеть ее, чтобы тотчас влюбиться, как, однако, она была наделена кротостью и смирением невиданными, как руки ее просил для своего сына принц-язычник, но она сказала: «Изыди, искуситель! Ибо я обручена с возлюбленным, более великим и более прекрасным, чем все земные искатели, – он столь прекрасен, что красота его затмевает солнце и луну, столь могуществен, что ангелы небесные служат ему», – и как она смиренно переносила преследования, угрозы и самую казнь ради своей неземной любви, а когда она пролила кровь свою, то явилась скорбящим друзьям в экстатическом видении, вся белоснежная, сияющая, с сопровождающим ее прекрасным агнцем, и велела им не плакать по ней, ибо она царствует теперь в небесах одесную Того, Кого на земле предпочла всем искателям. А еще монахини часто рассказывали историю прекрасной Цецилии, несравненной музыкантши, которую ангелы унесли в свои хоры, и царственной святой Екатерины, которая прошла по судам небесным и узрела ангелов, увенчанных розами и лилиями, и Святую Деву на престоле, и Та дала ей обручальное кольцо в знак того, что отныне она помолвлена с Царем Небесным.

Неудивительно, что, воспитываемая на таких легендах, девочка, наделенная живым воображением, выросла набожной, задумчивой и отрешенной и что весь окружающий мир она воспринимала словно сквозь поэтическую пелену, напоминающую трепещущую голубую и лиловую дымку, которая окутывает итальянские горы.

Не следует изумляться также, что подобная система воспитания возымела последствия куда более решительные, чем те, которых намеревалась достичь старая бабушка, ведь, хотя и будучи твердой в вере доброй, в духе своего времени, христианкой, она вовсе не хотела видеть свою внучку монахиней; напротив, она денно и нощно трудилась, умножая ее приданое, и присмотрела ей жениха, почтенного, средних лет, кузнеца, человека зажиточного и рассудительного. В доме, основанном таким образом при ее участии, вознамерилась она воцариться и приготовилась воспитывать целую стайку здоровых, крепких девчонок и мальчишек, которые, выросши, принесут этому дому процветание. Она до сих пор не обсуждала свои планы с внучкой, хотя ежедневно давала себе слово заговорить с нею об этом, откладывая важную беседу из ревнивого, болезненного нежелания расставаться с той, ради кого жила столько лет.

Антонио, кузнец, которому выпала эта честь, был один из тех широкоплечих, могучих и статных мужчин, что нередко встречаются в Сорренто, с большими, добрыми и черными, словно у быка, глазами, здоровый, работящий и добродушный, как тот же бык. Вполне довольный жизнью, он стучал молотом у себя в кузнице, и, конечно, если бы почтенная матрона Эльза предусмотрительно не избрала его в мужья своей внучке, и не помыслил бы к ней посвататься, но, обратив на девицу взор вышеупомянутых черных глаз, он увидел, насколько она хороша, а когда старуха Эльза поведала ему, какое приданое ей достанется, проникся к девице нежными чувствами и принялся безмятежно ждать, когда ему будет позволено начать ухаживание.

Глава 5

Отец Франческо

На следующее утро Эльза проснулась, по своей привычке, когда первые слабые лучи рассвета слегка позолотили горизонт.

– Духи в ущелье, нечего сказать! – бормотала она себе под нос, поспешно одеваясь. – Да уж, нечего сказать, духи из плоти и крови, не иначе! Оглянуться не успеешь, и на тебе: веревочные лестницы, и кто-то залезает к нам в окошко, и одному Богу известно что еще. Пойду-ка я на исповедь сегодня же утром и расскажу отцу Франческо, какая нам грозит опасность, а ее не возьму с собой в долину торговать, а пошлю лучше к сестрам отнести перстень и корзинку апельсинов.

– Ах-ах! – вздохнула она, одевшись и останавливаясь перед висящей на стене лубочной гравюрой, изображающей святую Агнессу. – У тебя на картинке такой смиренный вид, а принять смерть в столь юном возрасте явно было подвигом и мученичеством, но, если бы ты пожила подольше, и вышла бы замуж, и тебе пришлось бы воспитывать целую стайку дочек, то намучилась бы еще больше. Прошу тебя, не гневайтесь на бедную старуху, которая привыкла прямо говорить все, что на ум взбредет! Я глупая, я невежественная, так что, добрая госпожа, помолись за меня!

И старая Эльза преклонила колени и благочестиво перекрестилась, а потом вышла, не разбудив свою юную воспитанницу.

Еще не рассвело, когда ее вновь можно было увидеть коленопреклоненной, на сей раз у решетки исповедальни в соррентийской церкви. А за решетчатой перегородкой принимал ее исповедь персонаж, который сыграет немаловажную роль в нашей истории и потому должен быть представлен довольно подробно.

Не прошло и года с тех пор, как отец Франческо появился в этих краях, назначенный настоятелем в монастырь капуцинов, примостившийся на утесе поблизости. Вместе с этим церковным постом ему полагалось взять на себя пастырское попечение об округе, и Эльза и ее внучка обрели в нем духовного наставника, весьма отличного от веселого, добродушного толстяка брата Джироламо, место которого он занял. Прежний наставник Эльзы и ее внучки принадлежал к тем многочисленным священникам, что происходят из крестьян и никогда не поднимаются выше среднего уровня мышления, свойственного его изначальной среде в целом. Мягкий, болтливый, любящий вкусно поесть и послушать занятные истории, сочувствующий своим прихожанам в горе и искренне разделяющий их радости, он пользовался любовью большинства из них, не оказывая при этом на них никакого особого влияния.

Достаточно было бросить один лишь взгляд на отца Франческо, чтобы понять, что он во всех отношениях отличается от своего предшественника. Было совершенно очевидно, что он происходит из высших классов, – об этом явственно говорили некие неуловимые признаки знатности и утонченного воспитания, которые ощущаются всегда, под любой личиной. Кто он по рождению, каково было его прошлое, каково было положение семьи, в которой появился он на свет, – все это он предал забвению, избрав духовное поприще и, словно сойдя в могилу, отвергнув прежнее имя и звание, весь свой предшествующий путь и все земное достояние, а вместо этого облачившись в грубую рясу и нарекши себя именем, почерпнутым из святцев, в знак того, что отныне мир, который знал его, более его не узнает.

Вообразите человека тридцати-сорока лет, с благородной лепки головой, с теми точеными чертами, что можно увидеть на античных бюстах и монетах не реже, чем на улицах современного Рима. Изжелта-бледные щеки его ввалились; большие черные печальные глаза взирали на мир с задумчивым, тревожным, испытующим выражением, свидетельствовавшим о серьезном и строгом духе, который все еще не обрел покоя. Удлиненные, изящные, тонкие кисти рук его казались изможденными и бескровными; с какой-то нервной энергией охватывали они четки и распятие из черного дерева и серебра – единственный признак роскоши, различимый на фоне его необычайно ветхого и изношенного облачения. Весь облик человека, сидевшего теперь за перегородкой исповедальни, если бы он был запечатлен на холсте, а портрет этот вывешен в какой-нибудь галерее, был таков, что любой зритель, наделенный хоть толикой чувствительности, останавливался бы перед изображением, уверенный в том, что эти отрешенные, меланхоличные черты, эта сильная, исполненная затаенной энергии фигура скрывают повесть о земных страстях, из тех, которыми изобиловала яркая, насыщенная событиями жизнь средневековой Италии.

Он внимал коленопреклоненной Эльзе с тем видом самоуверенности и непринужденного превосходства, что отмечает искушенного светского человека, однако и с неусыпным вниманием, говорившим о том, что ее рассказ возбудил его живейший интерес. Он то и дело слегка поворачивался в кресле и прерывал поток ее повествования точно и кратко сформулированным вопросом, задаваемым негромким и отчетливым тоном, торжественным и суровым, в сумраке и безмолвии церкви производившим какое-то призрачное впечатление.

Когда таинство завершилось, он вышел из исповедальни и на прощание сказал Эльзе:

– Дочь моя, ты хорошо поступила, что, не откладывая, поделилась со мною своими опасениями. Сатана в наш растленный век прибегает ко множеству коварных уловок, и те, кто пасут стадо Господне, должны неусыпно бдеть. Вскоре я зайду к тебе и дам дитяти духовное наставление, а пока одобряю твой замысел.

Странно было видеть трепетное благоговение, с которым старуха Эльза, обыкновенно столь властная и неустрашимая, внимала этому человеку в грубой шерстяной коричневой рясе, подпоясанной вервием; однако она не только видела в нем вызывающее почтение духовное лицо, но и инстинктивно угадывала человека высокого происхождения.

После того как она ушла из церкви, капуцин некоторое время стоял погруженный в глубокую задумчивость, и, чтобы объяснить ее причины, мы должны еще пролить свет на его историю.

Отец Франческо, как свидетельствовали его облик и манеры, действительно происходил из одного из самых знаменитых флорентийских семейств. Он принадлежал к числу тех, кого древний писатель называет «одержимыми смутной тоской». От природы наделенный неуемной жаждой новых впечатлений и мятущейся душой, которая, казалось, обрекала его никогда не знать покоя и ни в чем не знать меры, он рано вкусил честолюбия, войны и того, что повесы его времени именовали любовью; он предавался самым разнузданным излишествам самого развратного века и превосходил тягой к роскоши и расточительству самых отчаянных своих товарищей.

Но тут Флоренцию захлестнула волна религиозного обновления, которое в наши дни назвали бы «возрождением», и вынесла его, вместе со множеством других, на пылкую проповедь доминиканского монаха Джироламо Савонаролы, и в толпе тех, кто трепетал, плакал, бил себя в грудь, внимая его страстным упрекам и обвинениям, он тоже ощутил в себе Божественное призвание, умер для прежней жизни и возродился к новой.

Глядя на большую холодность и привычку к сдержанности, свойственную нынешним временам, нельзя и вообразить безумной, безудержной горячности религиозного возрождения среди людей столь страстных и впечатлительных, как итальянцы. Оно пронеслось по обществу, словно весенний поток со склонов Апеннин, увлекая все за собою. Кающиеся владельцы с фанатичным рвением громили собственные дома, а на широких городских площадях в костры бросали соблазнительные картины, статуи, книги и множество иных прельстительных, бесовских предметов. Художники, обвиненные в создании нечестивых, развратных образов, кидали свои палитры и кисти в это очистительное пламя и удалялись в монастыри, до тех пор пока глас проповедника не призывал их и не повелевал поставить свой дар на службу высшим целям. Воистину, итальянское общество не переживало такого религиозного потрясения со времен святого Франциска.

Ныне религиозное обращение, сколь бы глубокие чувства ни испытывал при этом христианин, сопровождается лишь немногими внешними переменами, но в Средние века жизнь была проникнута поистине бездонным символизмом и неизменно требовала материальных образов для его выражения.

Веселый и распутный молодой Лоренцо Сфорца расстался с этим миром, совершив обряды необычайно мрачные и скорбные. Он составил завещание, отрекся от всего своего земного имения и, собрав друзей, попрощался с ними, подобно умирающему. Облаченного в саван, как покойника, милосердные братья, в траурных одеяниях, с погребальными песнопениями и зажженными свечами, положили его в гроб и перенесли из его величественного особняка в родовой склеп его предков, куда они и поместили гроб и где оставили новообращенного на целую ночь во тьме, в одиночестве и в невыносимом страхе. Уже оттуда утром его, почти лишившегося чувств, переправили в соседний монастырь с самым суровым уставом, где несколько недель он каялся в молчании и молитве, пребывая в строжайшем затворе, не видясь и не говоря ни с кем, кроме своего духовника.

Воздействие, произведенное всеми этими обрядами на его страстную, чувствительную душу, нельзя себе и представить, и не следует удивляться тому, что некогда веселый, привыкший к роскоши Лоренцо Сфорца явился из этого тяжелейшего искуса, столь растворившись, в изможденном, измученном отце Франческо, что воистину могло показаться, будто он умер и его место занял иной. На его исхудалом челе отныне пролегали глубокие морщины, он глядел на мир глазами человека, узревшего устрашающие загробные тайны. Он добровольно попросил назначить его на пост как можно более далекий от мест, где проходили его прежние дни, чтобы решительно порвать со своим прошлым, и с горячностью отдался новому делу, тщась пробудить искру высшей, духовной жизни в ленивых, самодовольных монахах своего ордена и в невежественных местных крестьянах.

Однако вскоре он осознал, что, стремясь открыть своим собратьям собственные прозрения и озарения, он только проникся ощущением своего бессилия и слабости. К великому своему унынию и досаде, он понял, что человек, взалкавший жизни духа, обречен вечно брать на себя бремя праздности, равнодушия и животной чувственности, которым предаются все вокруг, и что на нем лежит проклятие Кассандры – мучиться ниспосланными ему ужасными, правдивыми видениями, будучи не в силах убедить никого в их истинности. Вращавшийся в юности лишь в образованных, утонченных кругах, отец Франческо не мог по временам не ощущать невыносимой скуки, выслушивая исповеди людей, так и не научившихся хоть сколько-нибудь ясно мыслить и чувствовать и не способных подняться над самыми пошлыми потребностями животной жизни, даже внимая его самым страстным проповедям. Его утомляли детские ссоры и перебранки монахов, их душевная незрелость, их себялюбие и потворство собственным слабостям, безнадежная вульгарность их ума, его обескураживали запутанные лабиринты обмана, в которых они терялись при каждом удобном случае. Его охватила скорбь глубокая, как могила, и он принялся с удвоенными усилиями предаваться аскезе, надеясь телесными муками ускорить свой конец.

Однако, впервые внимая у перегородки исповедальни прозрачному, сладостному голосу Агнессы, ее речам, исполненным безыскусной поэзии и глубоко таимого неподдельного чувства, он словно услышал сквозь решетку чудесную мелодичную музыку и ощутил в своем сердце трепет, о котором, казалось, совсем забыл и который точно снял с души его тяжкий, мучительный груз.

До своего обращения он знал женщин примерно так же, как светские любезники у Боккаччо, а среди них ему встретилась одна чаровница, волшебство которой пробудило в его сердце одну из тех роковых страстей, что сжигают душу мужчины дотла, оставляя вместо нее, точно в опустошенном войной городе, горстку дымящегося пепла. А потому среди данных им обетов отречения он с особенным жаром произнес тот, что обрекал его на вечное безбрачие. Отныне его и всех женщин на свете разделяла бездна столь же глубокая, сколь и ад, и думал он о женщинах не иначе как о несущих гибель искусительницах и соблазнительницах. Впервые в жизни от женщины повеяло на него чем-то безмятежным, естественным, здоровым и разумным, на душу его словно бы снизошел в ее присутствии мир, небесная благодать столь полная и совершенная, что он не стал бороться с нею или подозревать ее в тайной греховности, а, напротив, невольно открылся ей, подобно тому как находящийся в душной комнате невольно начинает дышать глубже, ощутив струю свежего воздуха.

Как же он был утешен, обнаружив, что его проповеди и наставления, более всего проникнутые духовной жаждой, находят живой отклик у существа, по самой природе своей поэтического и ищущего идеала! Более того, по временам ему даже казалось, будто самым его сухим и строгим призывам и увещеваниям она не просто следует, но наполняет их живой жизнью, подобно тому как бесплодный и иссохший жезл Иосифа обратился покрытой листьями, цветущей ветвью, когда обручился он с Марией.

Отныне его бесцельная и бесплодная, унылая жизнь стала украшаться придорожными цветами, и он вполне поверил в чудо, ибо цветы эти имели Божественную природу. Благочестивые мысли или богоугодные увещевания, которыми у него на глазах с усмешкой пренебрегали грубые монахи, он вновь с надеждой стал повторять, ведь их могла понять она; и постепенно все помыслы его превратились в неких почтовых голубей, что, однажды узнав путь к любимому приюту, порхая, возвращаются туда снова и снова.

Такова чудесная сила человеческой симпатии, что стоит нам обнаружить душу, способную понять нашу внутреннюю жизнь, как она уже получает над нами могущественную, таинственную власть; любая мысль, любое чувство, любое желание обретает какую-то новую ценность, ибо к ним теперь присоединяется сознание того, что их оценит ум дорогого нам человека; потому-то, пока человек этот жив, наше бытие делается вдвойне ценным, пускай нас даже разделяют океаны.

Облако безнадежной меланхолии, затуманившей ум отца Франческо, рассеялось и уплыло – он и сам не знал почему, он и сам не знал когда. Духом его овладела тайная веселость и живость; он стал жарче молиться и чаще возносить благодарение Господу. До сих пор, предаваясь благочестивым размышлениям, он чаще всего сосредоточивался на страхе и гневе, на ужасном величии Господа, на страшной каре, уготованной грешникам. Доныне в своих проповедях и наставлениях он подробно изображал тот жуткий, отвратительный мир, что узрел суровый флорентиец[8], призывающий всякого «оставить надежду» и вселяющий ужас и трепет в душу, которая странствует по вечным кругам ада, созерцая муки грешников во плоти.

Потрясенно и скорбно осознал он, сколь преисполнены были тщеславия и гордыни его самые напряженные усилия победить грех, живописуя пастве эти ужасные образы: натуры, ожесточившиеся и закоренелые в своих пороках, слушали его, плотоядно наслаждаясь кровожадными подробностями и оттого словно бы только еще более ожесточаясь; натуры же робкие и боязливые при упоминании всех этих мук и страданий чахли, словно опаленные пламенем цветы; более того, подобно тому, как жестокие казни и кровавые пытки, принятые в ту пору законом по всей Европе, не уменьшали число преступлений, эти образы вечных мук тоже оказывали какое-то безнравственное влияние на христиан, способствуя распространению греха и порока.

Но с тех пор, как он встретил Агнессу, – он и сам не знал почему – мысли о Божественной любви стали проникать в его душу, словно плывущие по небу золотистые облака. Он сделался более приветлив и мягок, более терпелив к заблудшим, более нежен с маленькими детьми; теперь он чаще останавливался на улице, чтобы возложить руку на голову ребенка или поднять другого, упавшего наземь. Он научился наслаждаться пением птиц и голосами зверей, а молитвы, произносимые им у одра болящих или умирающих, казалось, обрели способность утишать боль, хотя прежде были лишены этого свойства. В душе его настала весна, мягкая итальянская весна, приносящая с собой пряный аромат цикламена и нежное благоухание примулы.

Так прошел год, возможно лучший, счастливейший год его беспокойной жизни, год, когда незаметно для него самого еженедельные встречи с Агнессой в исповедальне превратились для него в источник Божественного вдохновения, из которого он теперь черпал силы, а она, сама того не подозревая, стала солнцем, согревшим его душу.

Он говорил себе, что долг его – посвящать как можно больше времени и усилий огранке и шлифовке этого чудесного алмаза, столь неожиданно вверенного его попечению, дабы он впоследствии украсил венец Господень. Он ни разу не дотрагивался до ее руки; никогда даже складки ее платья на ходу не задевали его рясы, свидетельствующей об умерщвлении плоти и отречении; никогда, даже при пастырском благословении, не решался он возложить руку на ее прекрасное чело. Впрочем, иногда он и вправду позволял себе поднять взгляд, заметив, что она входит в церковную дверь и проплывает между рядами скамей, опустив взор и явно лелея помыслы столь неземные, столь возвышенные, что уподоблялась одному из ангелов Фра Беато Анджелико и словно ступала по облакам, столь безмятежная и благочестивая, что, когда она проходила мимо, он затаивал дыхание.

Однако то, что он узнал этим утром на исповеди от престарелой матроны Эльзы, потрясло его, горячо и страстно взволновало, поразило до глубины души.

Мысль о том, что Агнесса, его чистый, незапятнанный агнец, могла сделаться предметом безудержных, беспутных домогательств, природу и саму вероятность которых он представлял себе тем яснее, что в прошлом и сам вел подобную жизнь, – наполняла его душу тревогой и беспокойством. Но Эльза открыла ему свои намерения выдать Агнессу замуж и посоветовалась с ним о том, прилично ли будет немедля вверить ее защите и покровительству ее нареченного; именно эта часть ее рассказа и вызвала у отца Франческо невыносимое тайное отвращение, подняв в душе его целую бурю чувств, которые он тщетно пытался понять или подавить.

Исполнив свои утренние обязанности, он отправился в монастырь, уединился у себя в келье и, пав ниц перед распятием, мысленно принялся сурово допрашивать самого себя, требуя у себя отчета в малейшем побуждении, взгляде или мысли. День прошел в посте и в затворе.

А сейчас уже золотит небо вечер, и на квадратной плоской крыше монастыря, который, примостившись высоко на утесе, выходит на залив, можно заметить темную фигуру, медленно расхаживающую взад-вперед. Это отец Франческо, и, пока он шагает туда-сюда, по его большим, сверкающим, широко открытым глазам, по ярким пятнам румянца, выступившим на ввалившихся щеках, по нервной энергии, ощущающейся в каждом его движении, можно понять, что он переживает какой-то духовный кризис, пребывая в состоянии того внешне безмятежного экстаза, когда охваченный страстным волнением мнит себя спокойным и невозмутимым, потому что каждый нерв его напряжен до предела и более не в силах трепетать.

Какие океаны обрушили на него в этот день свои волны и увлекли в глубину, словно капризный прибой Средиземного моря – утлую рыбацкую лодчонку? Неужели вся его борьба с собой, все его муки оказались тщетны? Неужели он любил эту женщину земной любовью? Неужели он ревновал к ее будущему мужу? Неужели демон-искуситель нашептывал ему на ухо: «Лоренцо Сфорца мог бы уберечь это сокровище от осквернения жестоким насилием, вырвать ее из когтей тупого крестьянина, не способного ее оценить, но отцу Франческо это не по силам»? В какой-то миг ему чуть было не показалось, что он кощунственно предал свои обеты, свои торжественные, благоговейные обеты, при одном воспоминании о которых он содрогался до глубины души.

Но, проведя много часов в молитве и в борьбе с собой, вновь и вновь побеждая обрушивающиеся на него волны мучительных сомнений, он обрел то возвышенное расположение духа, которое можно сохранять довольно долгое время и в котором все вещи представляются столь преображенными и чистыми, что людям этим кажется, будто они отныне и навсегда одолели дьявола.

Теперь, когда он неспешно расхаживает взад-вперед в золотисто-пурпурных вечерних сумерках, собственный ум представляется ему столь же безмятежным и умиротворенным, сколь и сияющее море, отражающее в своих водах фиолетовые берега Искьи и причудливые, фантастические скалы и гроты Капри. Все золотится и сверкает пред его взором; он все видит ясно; он избавлен от духовных врагов; он попрал их пятами.

Да, говорит он себе, он любит Агнессу, любит ее той святой, возвышенной любовью, какой любит ангел-хранитель, зрящий лик Отца Небесного. Но почему же тогда ее предстоящий брак внушает ему такое отвращение? Разве это не очевидно? Разве у этой нежной души, этой поэтической натуры, этого возвышенного создания есть что-то общее с вульгарной, грубой крестьянской средой? Разве не будет ее красота вечно привлекать взор развратников, разве не будет ее несравненная прелесть вечно подвергать ее безыскусную невинность гнусным искательствам, которые будут тревожить ее и вызывать необоснованную ревность мужа? Что, если на Агнессу обрушится жестокая, незаслуженная кара, что, если муж прибегнет к телесным наказаниям, даже пустит в ход кнут, по примеру других мужчин низших сословий, не стесняющихся в пылу ревности «учить» своих жен? Какое же будущее предлагало тогдашнее общество натуре, столь богато одаренной физически и духовно себе на погибель? У отца Франческо есть ответ на этот вопрос. Поприще, в котором женщине отказывает весь мир, открывается для нее в церкви.

Он вспоминает историю дочери сиенского красильщика, прекрасной святой Екатерины. В юности он часто посещал монастырь, где первые художники Италии обессмертили ее борьбу и ее победы, и рядом со своей матерью преклонял колени у алтаря, где святая теперь говорит с верующими. Он вспомнил, как благодаря своей святой жизни святая Екатерина Сиенская удостоилась быть принятой при дворах властителей, куда ее отправили как посланницу церкви отстаивать церковные интересы, а потом перед его внутренним взором предстало великолепное творение Пинтуриккьо, на котором запечатлено, как ее, возлежащую на смертном одре в райской безмятежности, чистоте и покое и окруженную могущественными князьями церкви, причисляет папа к лику святых, объявив одной из тех, кому суждено царствовать на небесах и служить заступницей перед Христом за смертных.

А потому точно ли он грешит, ощущая некое ревнивое желание во что бы то ни стало удержать это одаренное, прекрасное создание? И пусть он не может даже помыслить, даже мечтать о том, чтобы обладать ею, точно ли он грешит, всеми силами души яростно и неукротимо сопротивляясь самой мысли о том, чтобы отдать ее другому смертному, но видя ее лишь Христовой невестой?

Разумеется, если и так, то грех этот таился где-то глубоко-глубоко в его душе, и священник мог сказать в свое оправдание многое, что успокоило бы и более строгую совесть, а потому, подвергнув свой ум тщательному допросу и анализу, он ощутил некое подобие торжества.

Да, она возвысится, и слава ее воссияет над миром, но это он своею собственной рукой поведет ее ввысь, к небесам. Он призовет ее под священную сень исповедальни, он произнесет торжественные, исполненные благоговейного трепета слова, которые превратят в святотатство всякое искательство других мужчин, которые пожелали бы ухаживать за нею, и, однако, именно он на протяжении всей земной жизни будет оберегать и наставлять ее душу, именно ему она будет повиноваться беспрекословно, как надлежит повиноваться одному лишь Христу.

Вот каким размышлениям предавался он в час своего триумфа, однако они, увы, обречены были утратить свой блеск и великолепие, подобно тем пурпурным небесам с золотистыми отсветами, что постепенно угасают, оставляя вместо своего сияния и прелести только зловещий и мрачный пламень Везувия.

Глава 6

Дорога в монастырь

Эльза вернулась с исповеди вскоре после рассвета, весьма успокоенная и довольная. Отец Франческо проявил такой интерес к ее рассказу, что она почувствовала себя чрезвычайно польщенной. Потом он дал ей совет, вполне согласовывавшийся с ее собственным мнением, а подобный совет всегда воспринимается как явное доказательство мудрости того, кто его дает.

Что касается брака, то тут он предложил повременить, то есть выбрать план действий, совершенно отвечавший чаяниям Эльзы, которая, как ни странно, едва пообещав внучку Антонио, прониклась к нему капризной, ревнивой неприязнью, словно он вознамерился похитить у нее Агнессу, и враждебность эта иногда столь властно овладевала ею, что она не в силах была даже говорить с будущим зятем спокойно, а Антонио от такого поворота дел только шире открывал большие свои глаза да дивился мысленно переменчивости и причудам женщин, однако продолжал ждать свадьбы с философическим спокойствием.

Лучи утреннего солнца, подобно золотистым стрелам, уже пронзали листву апельсиновых деревьев, когда Эльза вернулась из монастыря и застала Агнессу за молитвой.

– Что ж, сердечко мое, – сказала почтенная матрона, когда они позавтракали, – освобожу-ка я тебя сегодня от работы. Я схожу с тобой в монастырь, и ты проведешь весь день с сестрами и отнесешь святой Агнессе перстень.

– Ах, спасибо, бабушка! Какая вы добрая! Могу я ненадолго остановиться по пути – нарвать цикламенов, мирта и маргариток, чтобы украсить ее часовню?

– Как хочешь, дитя мое; но, если собираешься нарвать цветов, надобно нам поторопиться и выйти пораньше, ведь я должна вовремя стать за прилавок, не зря же я все утро собирала апельсины, пока моя душенька спала.

– Вы всегда все делаете сами, а мне ничего не остается, – это нечестно. Но, бабушка, давайте, чтобы по дороге нарвать цветов, пойдем вдоль ручья, по ущелью, прямо к берегу моря, по песку, и так доберемся окольным путем в гору до самого монастыря: путь по тропинке там такой тенистый и приятный в эту утреннюю пору, а на берегу моря веет такой свежий ветер!

– Как прикажешь, душенька, но сначала положи в корзину побольше наших лучших апельсинов для сестер.

– Не беспокойтесь, я все сделаю!

И с этими словами Агнесса проворно бросилась в дом, нашла среди своих сокровищ маленькую белую плетеную корзину и принялась причудливо убирать ее по краям листьями апельсинового дерева, окаймив ее, словно венком, гроздьями благоухающих цветов.

– А теперь положим наших лучших апельсинов-корольков! – воскликнула она. – Старушка Джокунда говорит, они похожи на гранаты.

– А вот и несколько малышей – смотрите, бабушка! – продолжала она, повернувшись к Эльзе и протягивая ей только что сорванную ветку с пятью маленькими, золотистыми, круглыми, как шарики, плодами, оттеняемыми кипенью жемчужно-белых бутонов.

Разгоряченная прыганьем за высоко растущими апельсинами, с ярким румянцем, выступившим на безупречно гладких смуглых щеках, с сияющими от восторга и удовольствия глазами, она стояла, переполняемая радостью, держа в руках ветку. На ее прекрасном лице играли трепещущие тени, и казалась она скорее не девой из плоти и крови, а мечтой живописца.

Бабушка на мгновение замерла, любуясь ею.

«Она слишком славная и пригожая и для Антонио, и для любого другого мужчины, – мысленно сказала она себе, – лучше бы оставить ее у себя да вот так смотреть не насмотреться. Если бы я могла никогда с нею не расставаться, ни за что не стала бы выдавать ее замуж; но я уже стара, жить мне недолго, а юность и красота вянут, так что надобно будет кому-то о ней заботиться».

Наполнив корзинку плодами и убрав цветами, Агнесса надела ее на руку. Эльза свою большую квадратную корзину с апельсинами, предназначенными на продажу, подняла и поставила на голову и стала как ни в чем не бывало спускаться по узкой, прорубленной в скале лестнице, которая вела в ущелье. В руках она несла прялку и ступала размеренным шагом, держась прямо, не горбясь, словно бы и не было у нее тяжелой ноши.

Агнесса шла следом за нею, легко и изящно, время от времени отбегая то туда, то сюда, бросая взгляды то налево, то направо, когда ее внимание привлекали заросли диких цветов или древесная ветка с особенно воздушными, прозрачными листьями. Через несколько мгновений она уже не могла удержать свою добычу в руках и потому, перекинув его через локоть, наполнила этими сокровищами свой шерстяной, из разноцветных полос передник, а негромкие серебристые переливы гимна святой Агнессе, который она непрерывно тихонько напевала, доносились то из-за какой-нибудь скалы, то из-за кустов, указывая, где скрылась странница. Песнь эту, подобно многим другим, распространенным в Италии, невозможно перевести на английский, ведь она являла собой только мелодичное повторение милых слов, воплощающих безыскусную детскую радость, каждый куплет ее сопровождался припевом «белла, белла, белла»[9], нежным и восторженным, а в такт ей словно бы покачивались ажурные папоротники, кивали головками цветы и колыхались венки плюща, из-за которых раздавались ее звуки. «Прекрасная, сладчайшая Агнесса, – говорилось в ней умиленно снова и снова, – дай уподобиться твоему белоснежному агнцу! Сладчайшая Агнесса, отнеси меня на зеленые луга, где пасутся агнцы Христовы! О святая Агнесса, прекраснее розы, белее лилии, возьми меня к себе!»

На дне ущелья журчит ручеек, пробегая между камнями, заросшими мхом и спрятавшимися в глубокой, прохладной тени, а потому кажущимися сплошь зелеными, ведь лучи солнца редко проникают во тьму, где они расположились. Через этот обмелевший ручей переброшен маленький мостик, вырубленный из цельного камня, с аркой куда более широкой, чем на первый взгляд требуется его водам, но весной и осенью, когда с гор сбегают полноводные потоки, он часто внезапно переполняется, превращаясь в бурную реку.

Мост этот столь плотно и равномерно зарос коротким густым мхом, что, казалось, был вырезан из какого-то странного живого зеленого бархата, там и сям расшитого причудливыми узорами маленьких пучков цветущего алиссума, перьев папоротника-адиантума, трепещущих и подрагивающих при любом дуновении ветерка. Не было ничего прелестнее, чем этот поросший мхом мостик, когда какой-нибудь солнечный луч, случайно забредший в ущелье, освещал его и, следуя мгновенному капризу, расцвечивал золотистыми оттенками, попутно просвечивая насквозь прозрачную зелень колышущихся над мостом листьев.

В этом месте Эльза на мгновение остановилась и позвала Агнессу, которая скользнула в один из тех глубоких гротов, которыми испещрены склоны ущелья, с входами, почти полностью скрытыми колеблющейся пеленой плюща.

– Агнесса! Агнесса! Вот ведь непоседа! Иди сюда немедля!

Ответом ей стал только припев «Белла, белла Аньелла», доносившийся откуда-то из-за завесы плюща, но голос внучки звучал столь счастливо и невинно, что Эльза не могла удержаться от улыбки, а спустя минуту Агнесса и сама выпрыгнула откуда-то сверху, держа в руках целую охапку ажурного, воздушного плауна, который нигде не растет так хорошо, как в сырых, влажных местах.

Из передника ее свисали гроздья золотистого ракитника, фиолетовые гладиолусы и длинные извилистые побеги плюща, а бабушке она с торжеством показала пригоршню самого прекрасного цикламена, розовые короны которого так ярко выделяются на фоне темных, затейливой формы листьев во влажных, тенистых долинах.

– Поглядите, бабушка, какое подношение к алтарю я нашла! Святая Агнесса будет сегодня мною довольна, ведь, я думаю, в душе она любит цветы больше драгоценностей.

– Ну хорошо, хорошо, егоза, время летит, надобно нам поторопиться.

И, быстро пройдя по мосту, бабушка зашагала по мшистой тропинке, откуда они спустя некоторое время вышли к древнеримскому мосту у ворот Сорренто. В двухстах футах над их головами вздымались его могучие арки, щедро украшенные на всем своем протяжении густым мхом и перистым папоротником; под мостом же ущелье слегка расширялось, склоны его делались более покатыми и оставляли посередине прекрасный плоский участок земли, на котором был разбит апельсиновый сад. С обеих сторон золотистые плоды были таким образом защищены скалистыми стенами, образующими идеальную теплицу, и не сыскать было в округе апельсинов, которые созревали бы раньше и были бы сочнее и слаще этих.

По этому чудесному саду бабушка и внучка наконец вышли из ущелья на прибрежный песок, к голубым водам Средиземного моря, окутанного пеленой утреннего тумана, игравшего яркими оттенками всевозможных цветов и переливавшегося тысячей солнечных зайчиков; оттуда внезапно открылся вид на древний остров Капри, словно бы дышащий за жарким голубым маревом, и Везувий, с его испещренными облаками склонами и теряющейся в дыму вершиной. Невдалеке только что вытянули полные сети загорелые, бронзовые рыбаки и принялись кидать на берег свой улов – трепещущих, подскакивающих, сверкающих на солнце, словно живое серебро, сардин. Свежий ветер, набирая силу, гнал одну за другой нескончаемые вереницы невысоких пурпурных волн, которые разбивались на песке, прочерчивая пенную линию.

Агнесса весело бежала вдоль берега, а тем временем цветы и вьющиеся стебли, наполнявшие ее яркий передник, колыхались под дуновением морского бриза, щеки ее раскраснелись от усилий и от удовольствия, она то и дело останавливалась и оборачивалась к бабушке, радостно спеша показать какой-нибудь редкостный цветок из тех, что украшали любую трещину и расщелину в крутой скале, отвесно вздымавшейся над их головой и образовывавшей неповторимые очертания гористого побережья, которое венчал собою старинный город Сорренто. И точно, никогда еще каменная стена не обращала к морю лик столь живописный и праздничный. Там и сям высокие рыжие утесы были изрезаны причудливыми гротами, вход в которые скрывали изящно ниспадающие вьюны, плети плюща и перья папоротника всевозможных оттенков и форм. Вот из трещины в вышине пробивалась буйная поросль темно-розовых левкоев, а над ними грациозно покачивались на ветру гирлянды золотистого ракитника; вот расщелина, точно гнездышко, приютила целую стайку гладиолусов с фиолетовыми цветами и длинными, узкими, точно лезвие кинжала, листьями; вот серебристо-матовая листва герани или полыни несколько приглушала кричащую яркость соседних цветов своими более прохладными оттенками. Кое-где казалось, будто вниз по камням широким потоком низвергается чудесный цветочный водопад, играя всеми цветами радуги и увлекая в своем течении соцветия самых затейливых очертаний.

– Да что же это, – запричитала старуха Эльза, когда Агнесса указала ей на несколько восхитительных левкоев, словно ярким потоком низвергавшихся из какой-то щели на почти отвесной скале над бездной, – дитя, верно, совсем лишилось ума! Ты и так уже все ущелье собрала в передник. Полно искать цветы, надобно поспешить!

Примерно через полчаса они вышли к винтовой лестнице, вырубленной в скале, и двинулись по извилистым этим ступеням через горные галереи и гроты, в окнах и амбразурах которых, имевших весьма причудливую форму, мелькало море, пока наконец не добрались до старинных, украшенных статуями ворот тенистого сада, окруженного аркадами монастыря святой Агнессы.

Монастырь святой Агнессы принадлежал к числу тех монументальных сооружений, в которых средневековое благочестие с восторгом запечатлевало триумф новой христианской веры над прежним язычеством.

Мягкий климат и райские красоты Сорренто и соседних неаполитанских берегов превратили этот край в излюбленное место отдохновения для власть имущих на исходе Римской империи, в те времена, когда весь цивилизованный мир, с точки зрения разумного человека, казалось, погружался в бездну разврата, утопая в безудержной, животной чувственности. Байи с его приморскими пляжами сделался свидетелем оргий и жестокостей Нерона и его двора, во всем тщившегося подражать ему, а Капри с его нежной прелестью стал рассадником противоестественных пороков, насаждавшихся Тиберием. Вся Южная Италия опустилась до скотского, омерзительного состояния и, казалось, необратимо обрекла себя на гибель, если бы не щепотка соли, примерно в эту пору брошенная галилейским крестьянином в гнилое, источающее миазмы болото тогдашнего общества.

Поэтому не стоит удивляться тому жару и рвению, с которым итальянцы, по природе своей артистичные, принялись праздновать уход эры противоестественных пороков и демонической жестокости, создавая зримые образы чистоты, нежности и ниспосылаемого каждому благоволения, принесенных в этот мир Иисусом.

Приблизительно в середине тринадцатого века некая принцесса, представительница Неаполитанского королевского дома, с усердием взялась за возведение монастыря святой Агнессы, заступницы женской чистоты, каковой сооружался на руинах и развалинах древнего храма Венеры, чьи белоснежные колонны и увитые мраморными листьями аканта капители некогда венчали отвесную скалу, на которой был выстроен город, и отражались в зеркальных голубых водах моря, раскинувшегося у ее подножия. По преданию, эта знатная госпожа и стала первой настоятельницей монастыря. Как бы там ни было, обитель эта превратилась в любимое прибежище многих дам, высокородных и благочестивых, которых злой рок, имеющий множество личин, заставил укрыться под его тихой, благодатной сенью, и существовала на щедрые, богатые пожертвования аристократических покровителей.

Возведена она была по образцу большинства монастырей: квадратная в плане, с разбитым посередине садом, с аркадами, обрамляющими ее внутренний периметр и в этот сад выходящими.

Ворота, в которые, поднявшись по прорубленной в скале винтовой лестнице, постучались Агнесса и ее бабушка, вели по арочному проходу как раз в монастырский сад.

Когда распахнулась тяжелая дверь, слуха их коснулся приятный, убаюкивающий лепет фонтана, мягко журчавшего на манер тихого летнего дождя, взору их предстали покачивающиеся на легком ветру кусты роз и золотистого жасмина, их объял аромат апельсиновых и множества иных благоуханных цветов.

Дверь отворила странного облика привратница. На вид ей было никак не менее семидесяти пяти, а то и восьмидесяти лет; щеки ее, испещренные глубокими морщинами, могли соперничать цветом с пожелтевшим пергаментом; глаза у нее были большие, темные и блестящие, часто встречающиеся в тех краях, но на лице ее, необычайно исхудавшем и осунувшемся, они, казалось, обрели выражение дикое и странное, в то время как отсутствие давно выпавших зубов никак не мешало ее крючковатому носу почти сойтись с подбородком. Сверх того, она была горбата и кособока, и потому только необычайно теплая, добродушная улыбка спасала бедную старуху Джокунду от полного сходства с какой-нибудь фракийской ведьмой и позволяла увидеть в ней достойную привратницу христианской обители.

Тем не менее Агнесса бросилась ей на шею и радостно запечатлела поцелуй на ее сморщенной, иссохшей щеке и была вознаграждена целым дождем ласкательных прозвищ, которые в итальянском языке произрастают столь же пышно и бурно, сколь апельсиновые цветы – в тамошних рощах.

– Что ж, – промолвила Эльза, – оставлю-ка я ее вам на денек. Думаю, возражать вы не станете?

– Господь да благословит невинную овечку, конечно нет! Сама святая Агнесса словно бы ее удочерила, ведь я собственными глазами видела, как она улыбалась, когда дитя приносило ей цветы.

– Ну, Агнесса, – сказала старая матрона, – я приду за тобой после вечерней молитвы.

С этими словами она взвалила на плечо корзинку и удалилась.

Сад, где теперь остались вдвоем Агнесса и престарелая привратница, был одним из тех идиллических, райских приютов, создать которые под силу разве что воображению поэта.

Со всех сторон его окружали галереи с византийскими арками, в соответствии с этим причудливым, пышным стилем расписанные пунцовым, синим и золотым цветом. Голубой сводчатый потолок усыпали золотые звезды, по бокам разместился целый ряд фресок, представлявших различные сцены из жизни святой Агнессы, а поскольку основательница обители располагала поистине царскими средствами, на создание этого «жития в картинах» не пожалели ни золота, ни драгоценных камней, ни ярких редкостных красок.

Первая фреска полностью воздавала должное богатству, знатности и высокому положению прекрасной Агнессы, изображенной в облике чистой, невинной, печальной юной девицы; на этой фреске она стояла в задумчивой позе, с золотистыми кудрями, ниспадающими на простую белую тунику, и маленькими изящными руками прижимала к груди распятие, в то время как подобострастные рабы и прислужницы у ног ее коленопреклоненно преподносили ей роскошнейшие драгоценности и великолепные одеяния, стремясь привлечь ее глубокомысленный, отрешенный взор.

Другая фреска изображала ее скромно идущей в школу и вызывающей восторг сына римского префекта, который, как гласит легенда, заболел от несчастной любви к ней.

Далее, высокородный отец молодого человека просил ее руки для своего сына, и она спокойно отвергала царские дары и сияющие самоцветы, которыми он надеялся завоевать ее благосклонность.

Затем следовала сцена обвинения ее перед трибуналом в исповедании христианства, суд над нею и различные претерпленные ею мученичества.

Хотя изображению фигур и трактовке сюжетов еще была свойственна странная скованность и одеревенелость, столь характерная для тринадцатого века, на зрителя, расположившегося в саду, под густой кроной деревьев, фрески, причудливые и яркие, производили торжественное, радостное впечатление, одновременно поэтическое и глубокое.

Посреди сада был устроен фонтан в бассейне из белого мрамора, явно добытого в руинах древнегреческого храма. На позеленевшем, поросшем мхом пьедестале в центре его украшенной фигурами чаши сидела изваянная из мрамора же нимфа, а из слегка наклоненного кувшина, на который она опиралась, с шумом сбегали прозрачные струи воды, низвергаясь с одного покрытого мхом камня на другой, пока не терялись в безмятежном, прозрачном бассейне.

Лицо и тело мраморной нимфы, с ее классически совершенными очертаниями, представляло собой разительный контраст с контурами византийской живописи монастыря, а их соседство в одних стенах, казалось, воплощало дух старой и новой эры: прошлое представало изящным и грациозным, воздушным и прелестным по своему замыслу, но полностью лишенным духовных устремлений и даже самой духовной жизни; настоящее же, хотя еще эстетически неразвитое и наивное, – столь серьезным, столь глубоко чувствующим, при всей своей внешней неловкости и ограниченности, столь жаждущим духовного подвига, что явно возвещало новую, скорее Божественную, зарю человечества.

Тем не менее нимфа источника, по стилю и исполнению сильно отличавшегося от всей монастырской архитектуры, казалась всем столь прекрасной, что решено было, по обычаю тех дней, очистить ее от всей языческой скверны и непристойности, окрестив ее в водах ее же собственного источника и дав ей имя святой покровительницы того монастыря, которому она отныне посвящалась. Простодушные сестры, мало сведущие в тонкостях Античности, считали ее святой Агнессой, дарующей обители во́ды чистоты: водам этим приписывались чудодейственные, священные свойства, а выпитые во время поста, с чтением молитв и выполнением других религиозных обрядов, они, по всеобщему убеждению, исцеляли от недугов. Землю вокруг фонтана устилал сплошной ковер голубых и белых фиалок, они наполняли воздух нежным ароматом, а в самом их появлении монахини видели особый знак: неспроста они здесь выросли, не иначе как святая Агнесса одобряет использование языческой статуи в благочестивых христианских целях.

Агнесса с детства любила эту нимфу и, глядя на нее, всегда испытывала ей самой не до конца понятное удовольствие. Редко бывает, чтобы античные божества, созданные живописцем или ваятелем, обнаруживали какие-либо следы человеческих чувств. На их идеально прекрасных лицах, как правило, не отражается ничего, кроме бесстрастного покоя. Но время от времени в античных руинах Южной Италии находили фрагменты древних изваяний не только совершенных по своему внешнему облику, но и наделенных каким-то странным, трогательным очарованием, словно бы мраморные божества отринули ничем не нарушаемое олимпийское спокойствие и вдруг ощутили необъяснимую печаль и скорбь, под гнетом которых стонут все смертные. Такое загадочное выражение застыло на лице странной, прекрасной Психеи, до сих пор восхищающей посетителей неаполитанских музеев. Подобное очарование, трагическое и трогательное, свойственно и чудесным чертам этой нимфы, но тень грусти на лице ее столь незаметна, столь неуловима, что открывается лишь самым тонким, самым чувствительным натурам. Безмолвная, терпеливая мука и уныние бессловесной античной древности словно бы нашли в этом изваянии свое наиболее полное, концентрированное выражение. Ребенком Агнесса часто замечала, как при виде статуи ее охватывает грусть, но нимфа не утрачивала в ее глазах своего таинственного очарования.

Вокруг фонтана, под сенью склоняющихся под тяжестью соцветий розовых кустов и золотистых жасминов, были установлены садовые скамьи, тоже добытые из древних руин. Здесь служила скамейкой изящная коринфская капитель; каждый беломраморный лист аканта на ней являл собою совершенство, она стояла на ковре из листьев аканта, но уже созданных самой природой, блестящих, ярко-зеленых и четко очерченных; там в скамью переделали длинный фрагмент фриза с изваянными на нем грациозными фигурами танцоров; вот, чуть дальше, употребили для этой цели осколок колонны с каннелюрами, из трещин которого пробивались, живописно ниспадая, плауны и каперсники. На этих скамьях Агнесса часто сидела, предаваясь безмятежным мечтаниям, плетя гирлянды из фиалок и слушая истории старухи Джокунды.

Чтобы понять, как именно выглядела монастырская жизнь в те времена, надобно учесть, что книги тогда были еще почти неведомы и считались редкостями, доступными лишь самым образованным, что умением читать и писать могли похвалиться лишь немногие представители высших классов и что Италия, с тех пор как великая Римская империя пала и разбилась вдребезги, сделалась ареной нескончаемых войн и раздоров, лишавших жизнь всякого спокойствия и безопасности. Наводнившие итальянские земли норманны, даны, сицилийцы, испанцы, французы и немцы вели между собою непрерывную борьбу, и в войнах этих, не знавших окончательного победителя, брала верх то одна, то другая сторона, а всякий подобный спор, по заведенному обычаю, сопровождался разграблением городов, сжиганием деревень и изгнанием их жителей, обрекаемых тем самым на неизмеримые муки и несчастья. В эту годину испытаний церковные и монастырские здания, освященные верой, которую признавали в равной мере все участники распрей, давали страдальцам единственное неприкосновенное убежище, а слабым и павшим духом – единственный дом, защищенный от любых посягательств врагов.

Если судьба женщины зачастую складывается непросто и требует пристального внимания даже в наш просвещенный век, если женщина зачастую даже сейчас страдает от неизбежных потрясений, испытываемых обществом, то какая же мрачная участь могла выпасть на ее долю в те времена, куда более грубые и жестокие, когда гений христианства не укрыл ее, слабую и беззащитную, в своих надежных прибежищах, которым даровали неприкосновенность религиозные предписания, внушающие благоговейный страх?

Чем же все эти девицы и женщины, собранные вместе, могли заполнить каждый долгий день, если не чтением, не письмом и не воспитанием детей? Весьма и весьма многим: на протяжении суток они неоднократно возносили молитвы, сопровождая их песнопениями и благочестивыми обрядами, каждый раз особыми, согласно монастырскому распорядку, а кроме того, готовили трапезу, убирали со стола, следили за часовней, алтарем, святыми дарами, шпалерами и церковными украшениями, вышивали алтарные покровы и делали церковные свечи, варили варенье из розовых лепестков и составляли редкостные пряные сборы, смешивали снадобья для болящих; они выполняли приказания старших и оказывали друг другу услуги, как пристало в одной большой дружной семье, а еще по-женски судачили, предавались безобидной болтовне и ворковали, и потому, видя их за всеми этими многочисленными занятиями, вполне можно было понять, что монастыри, укрывшие их под своей сенью, представляли собой в эти бурные, мрачные времена самую безмятежную, идиллическую картину.

Вероятно, человеческая природа, как и повсюду, проявлялась там по-разному. Пожалуй, и там нашлось место властным и слабым, невежественным и грубым, знатным и утонченным, и хотя все насельницы обители якобы пользовались, подобно сестрам, равными правами, не следует полагать, будто монастырь являл собой прекрасную утопию. Путь чистой духовности в стенах его, как и за его пределами, вероятно, оказывался узким и тернистым, и ступить на него решались немногие. Там, как и везде, на истово верующую, желающую войти в Царство Божие быстрее, чем то было по душе ее товаркам и попутчицам, глядели как на охваченную неуместным рвением, исступленную фанатичку до тех пор, пока она не продвигалась на своей стезе столь далеко, что ее начинали почитать как святую.

Сестра Тереза, настоятельница монастыря, была младшей дочерью одного княжеского неаполитанского семейства и с колыбели предназначалась для духовного поприща, дабы ее брат и сестра унаследовали более крупные состояния и сделали более блестящие партии. В монастырь Святой Агнессы ее послали слишком рано, чтобы у нее хоть сколько-нибудь сохранились воспоминания о какой-то иной жизни, а когда пришло время сделать необратимый шаг, она хладнокровно отреклась от мира, которого никогда не знала по-настоящему.

Брат подарил ей livre des heures[10], великолепно украшенный рисунками, выполненными синей, золотой и прочими яркими красками, какие только находились в распоряжении тогдашних художников, – истинное произведение искусства, созданное учеником прославленного фра Беато Анджелико, и это сокровище она ценила больше и полагала наследством куда более богатым, чем княжеское достоинство, о котором ей было неведомо. Окно ее опрятной маленькой кельи выходило на море, на Капри с его фантастическими гротами, на Везувий, каждый день и каждую ночь зловещим образом менявший свой облик. Свет – и струившийся с небес, и отраженный морской гладью, – проникая в ее келью, придавал живописный золотистый оттенок простой, незатейливой мебели, и в солнечную погоду настоятельница часто сидела там, словно лежащая на стене ящерица, упивающаяся ощущением тепла, уюта, самой радостью жизни и созерцанием картин природы столь прекрасной. О жизни, существовавшей во внешнем мире, о царившей за стенами борьбе, о надеждах, о страхах, о наслаждении, о горестях и о скорбях сестра Тереза не знала ничего. Исходя из собственного опыта, она не могла ни судить о жизни, ни давать советы, как лучше поступить.

Единственная жизнь, ведомая ей, была, конечно, идеальной, почерпнутой из легенд о святых, а благочестие ее напоминало тихий, чистый восторг, который ни разу не возмутили ни соблазн, ни сомнение. Она управляла монастырем, неизменно уравновешенная и безмятежная; но те, кто прибивался к вверенным ее попечению сестрам из внешнего мира, познав испытания, искушения и тяготы реальной жизни, навсегда оставались для нее загадкой, и она не могла ни понять их, ни помочь им.

На самом деле, поскольку в монастыре, как и повсюду на земле, сильный характер всегда найдет себе применение, всем в обители заправляла старуха Джокунда. По происхождению она была крестьянка; мужа ее призвали на одну из тех войн, что обыкновенно ведут бесправные и обездоленные за интересы сильных мира сего, и она разделила его участь, последовав за ним дорогами войны. Во время осады какой-то крепости она потеряла и мужа, и четверых сыновей, всех своих детей, а сама получила ранение, которое искалечило ее на всю жизнь, и потому удалилась в монастырь. Здесь энергия и savoir-faire[11] сделали ее незаменимой во всех хозяйственных хлопотах. Она заключала сделки, закупала провизию (для чего ей разрешили покидать обитель) и взяла на себя должность посредницы между робкими, отрешенными, беспомощными монахинями и материальным миром, отношения с которым не могут разорвать даже самые благочестивые, праведные и безгрешные. Кроме того и прежде всего, обширный жизненный опыт Джокунды и присущий ей неистощимый дар рассказчицы превратили ее в неоценимый кладезь историй, помогавших сестрам развлечься и скоротать даже самые долгие часы скуки, которые могли выпасть им на долю, – и все эти качества, наряду с природным умом и смекалкой, вскоре сделали ее фактически главой монастыря в такой степени, что даже мать Тереза, пожалуй, подчинилась ее влиянию.

– Смотри-ка, – сказала она Агнессе, когда та закрыла ворота за Эльзой, – ты никогда не приходишь с пустыми руками. Какие чудесные апельсины! Такие только у твоей бабушки растут, у всех остальных они с вашими даже не сравнятся!

– Да, а еще я принесла цветы – украсить алтарь.

– Ах да! Ты это умеешь как никто: святая Агнесса ниспослала тебе особый дар, – промолвила Джокунда.

– А еще я принесла перстень – повесить перед ее образом, – сказала Агнесса, показывая старой привратнице подарок кавалера.

– Матерь Божия! Вот это сокровище! – воскликнула Джокунда, проворно хватая украшение. – Надо же, Агнесса, это настоящий брильянт, краше я и не видывала. Как он сияет! – добавила она, поднимая его к свету и любуясь. – Это поистине царский подарок. Откуда он у тебя?

– Об этом я расскажу матери настоятельнице, – отвечала Агнесса.

– Матери настоятельнице? – переспросила Джокунда. – Расскажи лучше мне. В таких вещах я разбираюсь в тысячу раз лучше, чем она.

– Дорогая Джокунда, я и тебе об этом поведаю, но я люблю нашу мать Терезу и должна сначала передать перстень ей.

– Что ж, как хочешь, – сдалась Джокунда. – Тогда оставь цветы здесь, у фонтана, под брызгами, так они не завянут, а мы пока пойдем к ней.

Глава 7

День в монастыре

Мать Тереза сидела в особом покое, некоем подобии гостиной, потолок которой был расписан золотыми звездами по голубому фону, как своды монастырской церкви, а стены украшены фресками из жизни Девы Марии. Над каждой дверью и в промежутках между настенными росписями были размещены изречения из Священного Писания, выполненные синим, алым и золотым цветом, причем начертание их обнаруживало всю возможную пышность и причудливость, словно каждая боговдохновенная буква проросла мистическим цветком. Сама настоятельница вместе с двумя монахинями занималась вышиванием нового алтарного покрова, богатого и великолепного, и по временам они оглашали стены покоя мелодичным пением древнего латинского гимна. Слова его были исполнены той необычайной, мистической набожности, в которую, по обычаю той поры, облекалось выражение религиозных чувств:

  • Jesu, corona virginum,
  • Quem mater illa concepit,
  • Quae sola virgo parturit,
  • Haec vota clemens accipe.
  • Qui pascis inter lilia
  • Septus choreis virginum,
  • Sponsus decoris gloria
  • Sponsisque reddens praemia.
  • Quocunque pergis, virgines
  • Sequuntur atque laudibus
  • Post te canentes cursitant
  • Hymnosque dulces perdonant[12].

Эта короткая духовная песнь поистине весьма отличалась от гимнов Венере, некогда звучавших в храме, который сменила обитель. Сестры исполняли песнопение глубоким печальным контральто, весьма напоминавшим по своей яркости и живости мужской тенор, и, выводя размеренную, плавную мелодию, навевали сладкие грезы, утешали и успокаивали. Агнесса остановилась на пороге, внимая гимну.

– Подожди, милая Джокунда, – попросила она старую привратницу, которая хотела было без церемоний втолкнуть ее в комнату. – Дай мне дослушать.

Джокунда, исповедовавшая веру весьма прозаичного и трезвого свойства, нетерпеливо махнула было рукой, но опомнилась, взглянув на Агнессу, которая, с глубокой молитвенной отрешенностью, сложив руки и склонив голову, мысленно присоединилась к поющим гимн, просияв всем своим юным лицом.

«Если ей не даровано духовное призвание, то уж и не знаю, кто может его удостоиться, – подумала Джокунда. – Батюшки, вот бы мне хоть толику такой веры!»

Когда звуки гимна стихли и сменились беседой о том, какая из двух видов золотой канители для вышивания лучше, Агнесса и Джокунда вошли в покой. Агнесса приблизилась и благоговейно поцеловала матери настоятельнице руку.

Сестру Терезу мы уже описали выше как высокую и бледную, с печальными глазами, словно сотканную из лунного света, совершенно лишенную тех живых, теплых красок и той осязаемой, прочной телесности, что только и оставляют впечатление настоящего человеческого существа. Самое сильное чувство, которое ей доводилось испытывать, возбуждали в ее душе детская красота и добродетели Агнессы, и она заключила ее в объятия и поцеловала в лоб с почти материнской теплотой.

– Бабушка позволила мне провести день с вами, дорогая матушка, – промолвила Агнесса.

– Добро пожаловать, дитя мое! – отвечала мать Тереза. – Твой духовный дом всегда открыт для тебя.

– Я должна поговорить с вами кое о чем, матушка, – произнесла Агнесса, густо покраснев.

– Вот как?! – откликнулась мать Тереза, ощутив легкий прилив любопытства, и знаком отослала прочь обеих монахинь.

– Матушка, – начала Агнесса, – вчера вечером, когда мы с бабушкой сидели у ворот и продавали апельсины, вдруг появился молодой кавалер, и купил у меня апельсины, и поцеловал меня в лоб, и попросил за него молиться, и подарил мне этот перстень для украшения алтаря святой Агнессы.

– Поцеловал тебя в лоб! – поразилась Джокунда. – Надо же, какие новости! Это на тебя не похоже, Агнесса. Позволить мужчине себя поцеловать!

– Он не спросил у меня разрешения, – отвечала Агнесса. – Бабушка стала ему пенять, и он, кажется, раскаялся и подарил мне это кольцо для алтаря святой Агнессы.

– А уж какой чудесный перстень, – проворковала Джокунда, – второго такого во всей нашей сокровищнице не сыскать. Даже большой изумруд, что даровала нам королева, с ним не сравнится.

– И он просил тебя молиться за него? – осведомилась мать Тереза.

– Да, дорогая матушка. Он поглядел мне прямо в глаза, так что я не могла отвести от него взгляда, и заставил меня дать ему такое обещание, а я знаю, что святые девы никогда не отказывались молиться за того, кто о том просил, и потому я последовала их примеру.

– Ручаюсь, он только смеялся над тобой, дитя, – вмешалась Джокунда. – Светские любезники да щеголи нынче не очень-то верят в силу молитв.

– Быть может, и так, Джокунда, – с серьезным видом промолвила Агнесса, – но, если он и вправду насмехался надо мною, он тем более нуждается в моих молитвах.

– Да, – заключила мать Тереза. – Вспомним житие блаженной святой Доротеи: знатный юноша, исполненный злобы и порока, стал издеваться над нею, когда ее вели на казнь, и повторял: «Доротея, Доротея, я уверую, когда ты пришлешь мне яблок и роз из райского сада». А она, твердая в вере, отвечала: «Пришлю сегодня же». И о чудо! В тот же день молодому человеку явился ангел с корзиной яблок и роз и изрек: «Доротея присылает тебе эти цветы и плоды, а посему уверуй». Вот ведь как чистая дева может облагодетельствовать легкомысленного молодого человека; гонитель Доротеи принял христианство и сделался ярым ревнителем истинной веры.

– Это в старину было, – скептически откликнулась Джокунда. – В наши-то дни, сколько ни заставляй овечку молиться за волка, ничего не выйдет. А скажи-ка мне, дитя, что за человек был этот кавалер?

– Прекрасный, как ангел, – отвечала Агнесса. – Только в самой красоте своей был он недобр. Вид у него был одновременно горделивый и печальный, как у того, у кого тяжело на сердце. Не стану скрывать – мне было его очень жаль; глаза его взволновали меня, лишили меня покоя и поселили в душе моей тревогу, неустанно напоминая, что я должна часто за него молиться.

– И я присоединю к твоим свои молитвы, дочь моя, – произнесла мать Тереза. – Как же я хочу, чтобы ты стала одной из нас и чтобы мы смогли вместе молиться каждый день! Скажи, скоро ли твоя бабушка сможет навсегда вверить тебя нам?

– Пока бабушка не хочет об этом и слышать, – проговорила Агнесса, – она так меня любит, что, если я покину ее, это разобьет ей сердце, а уйти со мной в монастырь она не желает. Но, матушка, вы сами говорили мне, что мы можем воздвигнуть алтарь в нашем сердце и поклоняться Господу втайне. Когда будет на то Господня воля, чтобы я пришла к вам, он смирит ее сердце.

– Между нами говоря, дитя мое, – вставила Джокунда, – думаю, вскоре появится еще кто-то, чье мнение придется учитывать.

– О ком ты? – спросила Агнесса.

– О твоем будущем муже, – отвечала Джокунда. – Кажется, бабушка уже выбрала для тебя суженого. Ты ничуть не хуже других, не горбата и не косоглаза, чтобы сидеть в девицах.

– Но я не хочу замуж, Джокунда, и я дала обет святой Агнессе вступить в монастырь, если только она умилосердит бабушку.

– Благослови тебя Господь, дочь моя! – провозгласила мать Тереза. – Только не отступай от намеченного – и твоя стезя откроется пред тобою.

– Хорошо-хорошо, – проговорила Джокунда, – посмотрим. Пойдем, малютка: если не хочешь, чтобы цветы твои увяли, надобно сходить да за ними приглядеть.

Благоговейно поцеловав руку настоятельницы, Агнесса удалилась вместе со своей старой подругой и отправилась по саду к мраморному фонтану за цветами.

– А теперь, дитятко, – объявила Джокунда, – можешь посидеть здесь да поплести гирлянды, а я тем временем проверю, как там у сестры Катарины варенье из изюма и лимонов. Катарина – дурочка, каких мало, только молиться и умеет. Да простит меня Святая Дева! Думаю, мое призвание досталось мне от святой Марфы, и, если бы не я, уж и не знаю, что бы они в монастыре делали. И правда, с тех пор, как я вступила в здешнюю обитель, наши сласти, в обертках из фиговых листьев, пользуются при дворе небывалым спросом, и наша всемилостивая королева была так добра, что вот только на прошлой неделе заказала еще сто штук! Я чуть не расхохоталась, глядя, как озадачена была мать Тереза: много она понимает в сладостях! Думаю, она убеждена, что архангел Гавриил приносит их прямо из рая, обернутые в листья древа жизни. А вот старуха Джокунда знает, из чего они делаются; она, старуха, хоть на что-то да годится, пускай она даже кособокая да хромая; бывают такие оливы, старые да узловатые, а плодоносят любо-дорого, – заключила, посмеиваясь, привратница.

– Джокунда, милая, – взмолилась Агнесса, – постой, погоди еще немного! Мне о стольком хотелось тебя расспросить!

– Помилуй тебя Господь, сладкое дитятко! Не можешь обойтись без старухи Джокунды, ведь правда же? – спросила старуха ласковым, умильным тоном, каким обыкновенно говорят с малыми детьми. – Что ж, тогда не буду спорить. Только подожди минутку, я схожу проверить, как там дела у нашей святой Екатерины, вдруг она забыла обо всем на свете да принялась молиться над горшком с вареньем? Сейчас вернусь, оглянуться не успеешь.

С этими словами она проворно похромала прочь, а Агнесса, усевшись на обломок фриза, украшенный пляшущими нимфами, начала рассеянно выбирать цветы, отряхивая с них водяные капли.

Сама того не осознавая, она замерла в той же позе, что и мраморная нимфа: так же опустив голову, ее прелестные черты приняли то же выражение печальной и мечтательной задумчивости.

– Ах! – тихо вздохнула она. – Сколь же я ничтожна! Сколь я слаба! Если бы я могла обратить всего одну душу! Ах, святая Доротея, ниспошли розы небесные в душу его, дабы и он мог уверовать!

– Надо же, красавица моя, ты и одной гирлянды не сплела, – раздался внезапно у нее за спиной голос старухи Джокунды, торопливо приковылявшей откуда-то из монастырских кухонь. – Слава святой Марфе, варенье кипит себе потихоньку, как надо, и у меня найдется минутка побыть с моей крошкой.

С этими словами она, взяв веретено и лен, уселась рядом с Агнессой немного поболтать.

– Милая Джокунда, помнишь, ты рассказывала о духах, что являются в уединенных, пустынных горах и долинах? А не могут ли они обитать тут, в ущелье?

– Конечно, дитя, как же иначе, духи вечно бродят неприкаянно на всяких пустошах да в лесных чащобах. Отец Ансельмо мне сам говорил, а он встречал священника, который об этом читал в самом Священном Писании, значит, все так и есть.

– А не слышала ли ты, чтобы они чудесно пели и играли?

– Не слышала ли? Само собой, слышала, – откликнулась Джокунда. – И поют они так, что, кажется, душа твоя вот-вот расстанется с телом от сладкой грусти, – они издавна умеют такой морок напускать. Вот, скажем, знаешь ли ты историю о том, как сын короля Амальфийского возвращался домой из Крестовых походов, где он сражался за освобождение Гроба Господня? Неподалеку от нашего городка возвышаются в море скалы, на которых обитают сирены, так вот, если бы королевича не сопровождал в плавании святой епископ, который каждую ночь спал, положив под подушку частицу Истинного креста, то зеленые дамы своим пением обрекли бы его на верную гибель. Поначалу-то они являются очень обходительными, услаждают слух несчастного самыми благозвучными песнями, так что он словно бы пьянеет от их музыки и жаждет броситься к ним в объятия, но под конец они увлекают его под воду, на дно морское, и душат, и тут-то ему смерть и приходит.

– Прежде ты никогда мне об этом не рассказывала, Джокунда.

– Неужели нет, дитя мое? Что ж, тогда сейчас поведаю. Видишь ли, дитя, этому доброму епископу трижды привиделся сон, будто они проплывают мимо заколдованных скал, и во сне он услышал наказ дать всем корабельщикам освященного воска от алтарной свечи, дабы все они залепили себе уши и не услышали богомерзкой музыки и пения. Но королевич решил, что эту музыку услышать хочет, и потому не стал залеплять уши воском, но велел привязать себя к мачте, чтобы внимать пению сирен, но предупредил, что, как бы ни умолял он своих попутчиков развязать его, они ни за что бы не повиновались.

Что ж, так они и поступили. Старый епископ залепил себе уши воском, его примеру последовали все остальные матросы, а королевич стоял привязанный к мачте, и, когда они проплывали мимо тех зачарованных утесов, он совсем обезумел. Он кричал, что это дама его сердца поет и призывает его к себе и что это его мать, которая, как всем было ведомо, уже много лет взирала на него из райских кущ; он изо всех сил тщился разорвать путы, но они только привязали его еще крепче и тем избавили от верной гибели: спасибо освященному воску, матросы не слышали ни слова и потому не лишились ума. Вот они приплыли домой живыми и невредимыми, но молодой королевич так занедужил и так истосковался, что пришлось совершить над ним обряд изгнания бесов и семь дней по семь раз творить молитву, прежде чем он выкинул пение сирен из головы.

– А что, – спросила Агнесса, – сирены и до сих пор там поют?

– Ну, эта история сто лет тому назад произошла. Говорят, старый епископ своей молитвой низринул их на самое дно, ведь потом он нарочно вышел в море и вылил в волны изрядный фиал святой воды; судя по всему, он их хорошенько проучил, хотя мой деверь говаривал, будто слыхал их пение, но доносилось оно откуда-то из пучины, тоненькое-тоненькое, слабенькое-слабенькое, ни дать ни взять лягушки расквакались весной; впрочем, он все равно скорее проплыл стороной, от них подальше. Видишь ли, духи остались от прежних, языческих времен, когда – Господи упаси! – вся земля ими кишела, словно гнилая сырная голова – червями. Это теперь добрые христиане, если остерегаются, как положено, могут от них спастись, а если они являются в диких, пустынных местах, то довольно воздвигнуть там крест или алтарь, как они поймут, что нечего им смущать покой христиан.

– Вот я подумала, – промолвила Агнесса, – разве не богоугодным делом было бы поставить часовни в честь святой Агнессы и Господа нашего в ущелье, а я бы дала обет следить там за неугасимыми лампадами и свежими цветами.

– Благослови тебя Господь, дитя! – воскликнула Джокунда. – Вот поистине набожное, христианское намерение!

– У меня есть дядя во Флоренции, он монах в монастыре Сан-Марко, пишет картины и режет по камню, не ради денег, а ради вящей славы Господней, а когда он придет к нам, я поговорю с ним об этом, – сказала Агнесса. – Примерно об эту пору, весной, он всегда навещает нас.

– Как хорошо ты это придумала, – похвалила Джокунда. – А теперь скажи мне, овечка моя, не догадываешься ли ты, кто бы мог быть тот кавалер, что подарил тебе перстень?

– Нет, – отвечала Агнесса, отвлекаясь на минуту от плетения гирлянды, – вот только Джульетта сказала мне, что он брат короля. И прибавила, что все его знают.

– А вот в этом я не уверена, – возразила Джокунда. – Джульетта вечно думает, что ей известно все на свете.

– Кто бы он ни был, мне дела нет до его положения в обществе, – промолвила Агнесса. – Я лишь молюсь о его душе.

«Да-да, – пробормотала старуха себе под нос, искоса поглядывая на девицу, старательно перебиравшую цветы. – Может быть, он захочет познакомиться с тобой поближе».

– А ты с тех пор с ним не виделась? – спросила Джокунда.

– Милая Джокунда, я встретила его вот только прошлым вечером.

– И то правда. Ну, хорошо, дитя, думай о нем поменьше. Мужчины – сущие демоны, а уж в наши времена – и говорить нечего: похитят хорошенькую девицу, как лис – цыпленка, и глазом не моргнут.

– Мне кажется, он не похож на злодея, Джокунда, вот только вид он имел горделивый и печальный. Не знаю, что может опечалить богатого красивого молодого человека, но в душе я чувствую, что он несчастлив. Мать Тереза говорит, что те, у кого нет другого средства, кроме молитвы, могут обратить принцев в истинную веру, сами того не зная.

– Что ж, быть может, и так, – откликнулась Джокунда тем же тоном, каким преуспевающие профессора богословия часто подтверждают те же непреложные мнения в наши дни. – Видала я в свое время немало таких молодчиков, и, судя по тому, что они творили, у них на родине мало кто за них молился.

Агнесса наклонилась и принялась в задумчивости рвать пригоршни плауна, зеленого и воздушного, в изобилии росшего с одного бока мраморного фриза, на котором она сидела, и так невольно обнажила обломок белого мрамора, до того скрытый пышной травой. Глазам их предстал сколок римского саркофага: итальянская земля нередко исторгала из своих недр такие древности, напоминавшие о давно ушедших днях. Агнесса нагнулась ниже, разбирая таинственную надпись: «Dis manibus»[13], начертанную древнеримскими буквами.

– Благослови тебя Господь, дитя! Уж я ли таких не перевидала, – сказала Джокунда. – Это могила какого-то древнего язычника, и он уже сотни лет как горит в аду.

– В аду? – опечаленно переспросила Агнесса.

– Конечно, – заверила Джокунда. – А где же им еще быть? И поделом, так им и надо, сборищу грешников да злодеев.

– О Джокунда, какие страсти, неужели они и вправду столько лет томятся в аду?

– И конца-краю их мукам не видать, – заключила Джокунда.

Агнесса прерывисто вздохнула и, взглянув на золотистое небо, изливавшее на землю потоки яркого света сквозь трепетные кроны апельсиновых и жасминовых деревьев, подумала: «Неужели этот мир, прекрасный и безмятежный, может спокойно существовать над такой бездной?»

– О Джокунда! – произнесла она. – В это даже поверить страшно! Как же случилось, что они исповедовали язычество, родились язычниками и даже не слыхали об истинной церкви?

– А вот так и случилось, – отвечала Джокунда, продолжая усердно прясть, – да только не моего ума это дело; мое дело – спасать мою собственную душу, я за тем и в монастырь пошла. Всем святым ведомо, мне поначалу здесь очень скучно показалось, я ведь привыкла туда-сюда разъезжать со своим стариком да с мальчишками, а потом как взялась за монастырское хозяйство, да за покупки провизии, да за варку варенья, да за одно, да за другое, тут уж мне полегчало, хвала святой Агнессе!

Агнесса отрешенно, неотрывно глядела на старуху, увлеченную рассказом, своими большими, темными, широко открытыми глазами, которые постепенно, как это нередко бывало, приняли задумчивое, таинственное выражение.

– Ах! Неужели святые над ними не смилостивятся? – спросила она. – А потом, что, если какой-нибудь христианин согласится носить власяницу, спать на голых камнях, страдать много лет, может быть, ему и удастся тогда спасти кого-нибудь из язычников?

– Да уж, незавидная судьба им выпала, – откликнулась Джокунда, – но что толку о них сокрушаться? Старый отец Ансельмо однажды сказал нам в одной из своих проповедей, что Господу угодно, чтобы святые радовались карам, постигшим язычников и еретиков, и поведал нам об одном великом святом, который почему-то стал горевать из-за того, что один язычник, книги которого он любил когда-то, попал в ад, – и вот принялся он поститься и молиться и не желал отступить от своего, пока не вызволит этого язычника из ада.

– И что же, он его спас?! – воскликнула Агнесса, всплеснув в восторге руками.

– Да, но Господь повелел ему никогда больше не брать язычников под свою защиту и поразил его немотой, дабы ниспослать ему намек, так сказать. Да что там говорить, отец Ансельмо уверял, что даже из чистилища спасти душу не так-то просто. Он поведал нам об одной монахине святой жизни, которая провела девять лет в посте и молитве за душу своего принца, убитого на дуэли, а потом ей предстало видение, что он лишь совсем чуть-чуть приподнялся над языками пламени, и тогда она взмолилась к Господу, прося забрать ее жизнь и взамен даровать спасение ее принцу, но она умерла, так и не искупив до конца его грехи. Вспомню эти истории и призадумаюсь: Господь не смилуется надо мной, бедной старой грешницей, мне не дано будет спастись, если я не приложу к этому все силы, – хотя ведь, по правде говоря, и монахини не все спасаются. Когда-то видела я в Пизе, на кладбище Кампо-Санто, большую картину, изображающую Страшный суд, и на ней были представлены и аббатисы, и монахини, и монахи, и епископы, которых черти утаскивали прямо в адское пламя.

– О Джокунда, сколь оно, наверное, ужасно, это адское пламя!

– Да, – промолвила Джокунда. – Отец Ансельмо говорил, что адский огонь нисколько не похож на тот, который мы знаем на земле, который согревает нас и на котором мы готовим еду. Адский огонь для того и создан, чтобы терзать тело и душу, а не для чего иного. Помню, отец Ансельмо поведал нам одну историю об адском-то пламени. Жила-была одна старуха-герцогиня в великолепном старинном замке, а была она надменная, горделивая, злая, каких поискать. И вот сын ее привел в замок прекрасную молодую невестку, и старая герцогиня преисполнилась к ней ревности и зависти, потому что, видишь ли, никак не хотела уступать ей место хозяйки дома, и старинные фамильные драгоценности, и всякие прекрасные вещи. И вот однажды, когда бедняжка, молодая ее невестка, облачилась в наряд из старинных фамильных кружев, старая ведьма взяла да и подожгла их!

– Какой ужас! – воскликнула Агнесса.

– А когда молодая герцогиня, пронзительно вскричав, заметалась в муках, старая карга подскочила к ней и сорвала жемчужные четки, которые та носила, боясь, как бы огонь их не повредил.

– Матерь Божья! Неужели вправду так все и было?

– Что ж, увидишь, как она поплатилась за свое злодейство. Четки из знаменитых старинных жемчужин принадлежали герцогскому семейству уже сотню лет, но в тот самый миг Господь наложил на них проклятие и наполнил раскаленным добела адским пламенем, так что стоило кому-нибудь взять их в руку, как четки прожигали ее до кости. Старая злодейка притворилась, будто скорбит по покойной невестке и будто с той произошел несчастный случай, а бедный молодой человек сошел с ума от горя, – но от проклятых четок старая ведьма избавиться не могла. Она не в силах была ни отдать их, ни продать: стоило ей сбыть их с рук, как они той же ночью возвращались к ней и ложились ей прямо на грудь, прожигая до самого сердца раскаленным добела адским пламенем. Уж она и монастырю их жертвовала, и купцу продавала, но все тщетно; уж она и в сундуках под десятью запорами их хоронила, и в глубочайших склепах прятала, но как ночь – четки тут как тут, жгут ее и палят, так что под конец она исхудала, как скелет, и умерла без исповеди и причастия, и попала туда, где ей самое место. Однажды утром ее нашли в постели мертвой, а четки исчезли, но когда слуги стали убирать ее тело для погребения, обнаружили у нее на груди отпечаток четок, прожегших тело до кости. Отец Ансельмо рассказывал нам эту историю, дабы объяснить хоть сколько-нибудь, каково адское пламя.

– Ах, прошу тебя, Джокунда, не будем больше об этом, – взмолилась Агнесса.

Старуха Джокунда, с ее сильным характером, черствой натурой и бесцеремонной манерой выражаться, не могла и представить себе, сколь невыносимую боль причиняла эта беседа чувствительному созданию, сидевшему справа от нее, и сколь мучительным трепетом отзывался ее рассказ, который лишь довольно приятно щекотал ее загрубелые нервы, в куда более нежном сердце маленькой Психеи рядом с ней.

Много веков тому назад, под теми же небесами, что столь умиленно улыбались ей сейчас, посреди цветущих лимонов и апельсинов, овеваемый ароматами жасмина и роз, благороднейший из древнеримских философов, предаваясь нежным мечтаниям, задал себе вопрос, что ожидает умерших за роковым порогом, и, восприняв урок безоблачных небес и чудесных берегов, запечатлел свои надежды в изречении: «Aut beatus aut nihil»[14]. Впрочем, как ни странно, религия, принесшая с собой все, что только ни есть на свете доброго и сострадательного: больницы, детские приюты, освобождение рабов, – эта религия принесла с собой также страх перед вечными, непрекращающимися, невыносимыми муками, ожидающими большинство человечества в прошлом и в настоящем. Утонченные натуры, подобные Данте, страдали под бременем этого тайного знания и внушаемого этим знанием необъяснимого ужаса, однако нельзя отрицать, что, несмотря на учение церкви и ее обряды, для большинства людей Евангелие явилось не благой вестью о спасении, а неумолимым и беспощадным приговором к смерти.

Ныне путешествующий по Италии с отвращением видит мрачные, поблекшие фрески, на которых эта злая судьба запечатлена в облике множества самых изощренных, чудовищных пыток; живое итальянское воображение предалось уж совершенно безумным фантазиям, показывая страдания грешников, а любой монах, желавший глубоко тронуть и взволновать свою паству, до некоторой степени ощущал себя Данте. Поэт и художник воплощают лишь высочайшие, наиболее совершенные формы идей, господствующих в их эпоху, и тот, кто не в силах читать Дантов «Ад» без содрогания, вправе задать вопрос: как в свое время воспринимали эти жуткие, зловещие картины преисподней грубые, вульгарные умы?

Первые проповедники христианства в Италии читали Евангелие при свете тех дьявольских костров, пламя которых поглощало их единоверцев. День за днем наблюдая, как невинных христиан сжигают, терзают раскаленным железом, вздергивают на дыбе, подвергают иным сатанинским пыткам, первые христианские вероучители наполнили этими муками представившийся их воображению ад, обрекая на такие же страдания своих гонителей. Свойственное всем нам чувство, требующее вечной справедливости и возмездия, переродилось, приняло вид некого безумия, пройдя это первое крещение огнем и кровью, и превратило простые и строгие предостережения, звучащие в Евангелии, в жуткую, зловещую поэзию физических пыток. Потому-то, открыв миру милосердие в самых разных его проявлениях, христианство за многие века так и не сумело смягчить самые жестокие и страшные формы правосудия и заслуженной расплаты, и человечество, прибегая к дыбе и колесу, огню и каленому железу, полагало, что устанавливает земную справедливость, лишь в слабой степени подражая справедливости Божественной, основанной на бесконечно длящихся пытках и мучениях.

До сих пор Агнесса размышляла исключительно о светлых и радостных сторонах своей веры; она подолгу мысленно рисовала себе во всех подробностях жития святых, легенды об ангелах и райские чудеса и, преисполнившись тайной жизнерадостности, надеялась, что такая судьба ожидает любого, кто встречается ей на пути. Мать Тереза была настроена столь же возвышенно, сколь и Агнесса, а ужасы, на которых любила сосредоточиваться с такой откровенной грубостью и в такой бесцеремонной манере Джокунда, редко упоминались в ее наставлениях.

Агнесса попыталась забыть эти мрачные образы и, сплетя гирлянды, отправилась украшать часовню и алтарь.

В глазах истинного верующего христианина тех лет самый воздух этого земного мира являл не пустое, ничем не заполненное пространство, безжизненное и лишенное всякого духовного соприсутствия, как видим его мы, но атмосферу наподобие той, которой Рафаэль окружил Сикстинскую Мадонну, вместилище живых, сочувствующих, сострадательных, с разверстыми очами лиц, «облака свидетелей»[15]. Для тогдашних христиан умершие святые не покинули земной мир; «церковь видимую» и «церковь невидимую»[16] объединяла близость, взаимная любовь и взаимное сочувствие, они почитали друг друга, молились друг за друга и не сводили друг с друга глаз, хотя их и разделяла пелена.

Поначалу умершим святым во время богослужения возносили молитвы, и в этом не было ничего от идолопоклонства. Оставшиеся на земле друзья просили святых молиться за них просто потому, что ощущали их живое присутствие, тепло и сочувствие, как если бы их не разделяла пелена безмолвия. Постепенно эта безыскусная вера переродилась в неумеренное, экстатическое поклонение, достигнув преувеличенного размаха, ведь на итальянской почве с ее пламенным, неукротимым плодородием религиозные идеи разрастаются небывало бурно и, подпитываемые неистовым восторгом, обретают дикие, причудливые, пугающие формы; и, как часто бывает с оставшимися на земле, друзья невидимые, которых слишком горячо любили и почитали, стали служить не столько посредниками на пути Господня света к христианской душе, сколько препятствиями, затемняющими его лучи и не дающими им проникнуть к цели.

Однако на примере гимнов Савонаролы, идеально воплощавшего умонастроение самых одухотворенных христиан того времени, нетрудно увидеть, сколь совершенны могут быть любовь к навсегда ушедшим святым и почитание их, не перерождающиеся в идолопоклонство, и сколь удивительную атмосферу тепла и блаженства истинная вера в единство церкви видимой и церкви невидимой может создать в возвышенной душе, несмотря на все препятствия, чинимые безбожным, скептическим миром.

Поэтому нашей маленькой Агнессе, когда она развесила все свои гирлянды, и вправду показалось, будто белоснежное мраморное изваяние Девы, установленное на алтаре, улыбается ей, словно подруге, и глядит на нее так, точно вот-вот возьмет за руку и поведет за собой прямо на небеса.

День этот пролетел для Агнессы незаметно, в самых приятных хлопотах и занятиях, и потому, когда вечером за ней явилась Эльза, она удивилась, что уже вечер и пора возвращаться домой.

Старуха же Эльза вернулась с немалым триумфом, выиграв, по своему мнению, важную битву. Днем кавалер несколько раз проходил мимо ее прилавка, а однажды, остановившись с небрежным видом купить апельсинов, заметил, что юной ее воспитанницы сегодня нет на месте. Услышав его сетования, Эльза преисполнилась сознания собственной дальновидности и проницательности, и похвалила себя за проворство, с которым уже приняла должные меры, и потому пребывала вечером в отменном расположении духа, в каковом обыкновенно пребывают люди, успешно осуществившие тот или иной хитроумный «военный маневр».

Когда старая матрона и девица вышли из темного сводчатого прохода, проложенного в скалах, на которых был выстроен монастырь, к морю, раскинувшемуся у его подножия, в лицо им хлынули ярчайшие лучи заката, напомнив об удивительных, волшебных тайнах света, знакомых каждому, кто хоть раз бродил вечером в Сорренто по берегу моря.

Агнесса принялась бегать по прибрежной полосе песка, развлекаясь тем, что выискивала маленькие веточки красного и черного коралла и неутомимо выносимые морем крохотные фрагменты мозаичных полов: синие, красные и зеленые – все, что осталось от тысяч древних храмов и дворцов, некогда украшавших эти берега.

Увлекшись поисками кораллов и мраморных кубиков, Агнесса не сразу расслышала за спиной голос Джульетты:

– Эй, Агнесса! Где ты пропадала весь день?

– Я была в монастыре, – отвечала Агнесса, поднимаясь на ноги и улыбаясь Джульетте своей открытой, детской улыбкой.

– Выходит, ты и вправду отнесла перстень святой Агнессе?

– Конечно, – сказала Агнесса.

– Вот глупышка! – смеясь, воскликнула Джульетта. – Не для того он тебе этот перстень подарил. Он предназначал его тебе, вот только твоя бабушка подвернулась. Не будет у тебя воздыхателей, коли она и дальше станет держать тебя в такой строгости.

– Я могу и без них обойтись, – заверила Агнесса.

– А вот об этом поклоннике я могла бы тебе кое-что рассказать, – пообещала Джульетта.

– Ты уже вчера мне кое-что рассказала, – возразила Агнесса.

– Но могу и еще добавить. Я знаю, что он снова хочет с тобой увидеться.

– Зачем? – спросила Агнесса.

– Дурочка, он в тебя влюблен. У тебя никогда не было возлюбленного – пора бы уже завести себе воздыхателя.

– Он мне не нужен, Джульетта. Надеюсь, я никогда больше его не увижу.

– Что за вздор, Агнесса! Какая же ты смешная! Да я в твои годы, а то и младше, имела с полдюжины поклонников.

– Агнесса, – раздался резкий голос откуда-то сзади, – не вздумай больше от меня убегать! А ты, распутница, оставь мою девочку в покое.

– Да твою девочку никто и не трогает! – насмешливо возразила Джульетта. – Неужели с ней нельзя даже вежливо поговорить?

– Знаю я, к чему ты клонишь, – отрезала Эльза. – Забиваешь ей голову бреднями о наглых, порочных юнцах, но не для того я ее воспитывала, будь уверена! Пойдем, Агнесса!

С этими словами Эльза проворно увлекла Агнессу за собой, а Джульетта, оставшись одна, проводила их взглядом, закатив глаза с видом величайшего презрения.

– Вот ведь старая карга! – выругалась она. – Клянусь, я устрою ему встречу с голубкой Агнессой, хотя бы для того, чтобы позлить старую ведьму! Пусть чинит нам препоны, поглядим, не сможем ли мы их обойти так, чтобы она и не узнала! Пьетро говорит, его господин без ума от нее, и я обещала ему помочь.

Тем временем, повернув в апельсиновый сад, который вел в Соррентийское ущелье, старая матрона Эльза и Агнесса столкнулись с давешним кавалером.

Он остановился и, сняв шляпу, приветствовал их с таким почтением, как если бы повстречал принцесс. Старуха Эльза нахмурилась, а Агнесса залилась краской, и обе они поспешили вперед. Обернувшись, старуха заметила, что он медленно идет следом за ними, явно внимательно их разглядывая, но при этом ведет себя деликатно и ненавязчиво и потому открыто упрекнуть его не в чем.

Глава 8

Кавалер

В повседневной жизни Италии нет ничего более поразительного, чем контраст между улицей и домом. За стенами жилищ все сверкает и благоухает; на стенах же царит плесень, тьма и сырость. За исключением ухоженных и вычищенных дворцов сильных мира сего итальянские дома напоминают более логова, берлоги и норы, чем людские жилища, и достаточно бросить на них взгляд, чтобы понять, почему оживленные и пригожие их обитатели проводят почти все свое время под открытым небом. Нет ничего более похожего на райские картины, чем вечер в Сорренто. Солнце уже зашло, но в воздухе по-прежнему было разлито неяркое сияние, и в нем дрожали и трепетали тысячи разноцветных морских волн. Луна плыла по широкой пурпурной полосе, что пролегла по небу над самым горизонтом, и ее серебристый лик залился легким румянцем, приняв тот розовый оттенок, каким окрасился под вечер каждый предмет. Рыбаки, с веселым пением вынимавшие сети, казалось, парят над фиолетово-золотистой твердью, которая начинает блистать, словно тысячами драгоценных камней, стоит им только опустить в воду весла или повернуть лодку. В нежно-розовом воздухе, и сам озаряемый волшебными, играющими, переливчатыми тонами заката, взирал на раскинувшийся внизу город каменный святой Антоний. А соррентийские девицы и молодые люди, сбившись в стайки, собрались поболтать на древнеримском мосту, перекинутом через ущелье: они лениво заглядывали в его тенистый сумрак, не переставая переговариваться и предаваясь освященной веками игре во флирт, известной во всех краях и у всех народов со времен Адама и Евы.

В толпе праздных девиц и юношей особенно выделялась Джульетта, которая недавно расчесала до блеска и заплела в косы свои иссиня-черные кудри и нарядилась так, чтобы как можно удачнее показать свою стройную фигуру, – при каждом движении ее крупные жемчужные серьги покачивались, а помещенный в окружении жемчужин изумруд вспыхивал, словно звезда. Облачаясь в платье, итальянская крестьянка, быть может, и полагается на Провидение, но серьги она неизменно тщательно выбирает сама – ибо чего стоит жизнь без них? На крупные серьги-подвески соррентийские женщины копят годами тяжкого труда, постепенно приобретая по одной жемчужине. Впрочем, Джульетта, так сказать, родилась с серебряной ложкой во рту, ведь ее бабушка, зажиточная, деятельная, энергичная кумушка, владела парой серег невиданных размеров, которые получила по наследству, и потому Джульетте только и оставалось, что красоваться в них, и она с радостью выставляла напоказ драгоценности, подчеркивая свою красоту. В этот миг она увлеченно кокетничала с высоким щеголеватым молодым человеком в шляпе с плюмажем и в красном поясе, а тот, казалось совершенно зачарованный ее прелестью, не сводил с нее больших темных глаз и провожал взглядом каждое ее движение; она же говорила с ним весело, нисколько не смущаясь, и притворялась, будто вынуждена по каким-то делам обращаться то к одному знакомцу, то к другому, переходя по мосту туда-сюда и наслаждаясь видом поклонника, неотступно следующего за нею.

– Джульетта, – произнес наконец серьезно молодой человек, улучив мгновение, когда она в одиночестве остановилась у парапета. – Завтра мне уезжать.

– А мне-то какое дело? – откликнулась Джульетта, бросая на него озорной взгляд из-под длинных ресниц.

– Жестокая! Ты же знаешь…

– Вздор, Пьетро! Я ничего о тебе не знаю, – отрезала Джульетта, но на миг в ее больших томных карих глазах мелькнуло выражение, свидетельствовавшее о прямо противоположном.

– Ты не отправишься со мной?

– Неслыханно! Стоит вежливо поговорить с поклонником, как он уже предлагает тебе отправиться с ним на край света. Скажи, а далеко ли твое логово?

– В каких-нибудь двух днях пути, Джульетта.

– В двух днях!

– Да, жизнь моя, и ты поедешь верхом.

– Спасибо, сударь, – я и не помышляла идти пешком. Но, говоря по правде, Пьетро, боюсь, честной девице там не место.

– Там множество честных женщин. Все наши люди женаты, да и наш командир присмотрел себе невесту, если я не ошибаюсь.

– Как? Малютку Агнессу? – воскликнула Джульетта. – Заполучить ее только самому хитроумному под силу. Эта старая ведьма, ее бабка, глаз с нее не спускает и держит в строгости.

– Нашему командиру все по плечу, – промолвил Пьетро. – Мы можем похитить их обеих однажды ночью, да так, что никто и не узнает, но он, кажется, хочет, чтобы девица пришла к нему по своей собственной воле. В любом случае, нас посылают назад в горы, а он еще задержится здесь на денек-другой.

– Клянусь, Пьетро, вы немногим лучше кровожадных турок или язычников, если собираетесь похищать женщин и глазом не моргнув. А если кто-нибудь среди вас занедужит и умрет? Что станется с его душою?

– Пустые страхи! Разве нет у нас священников? Само собой, Джульетта, мы очень набожны и никогда не выступаем в поход не помолившись. Мадонна – добрая Мать и всегда закроет глаза на грехи столь добрых сыновей, как мы. Не найдется в Италии ни города, ни деревни, где бы ей жертвовали больше свечей, перстней, браслетов и всего, чего только может пожелать женщина. Мы никогда не возвращаемся домой, не доставив ей какого-нибудь приношения, и после того у нас остается еще довольно, чтобы одеть наших женщин как принцесс, и те только и делают, что с утра до ночи изображают благородных дам. Ну что, отправишься со мной?

***

Пока на мосту, под открытым небом, по вечерней прохладе, среди нежных, приятных ароматов, происходил этот разговор, в Альберго-делла-Торре, на постоялом дворе «Башня», в темной, сырой, душной каморке, наподобие вышеописанных, состоялась другая беседа. В затхлой грязной комнате, кирпичный пол которой, казалось, веками не подозревал даже о существовании метлы, сидел тот самый кавалер, что так часто упоминался нами в связи с Агнессой. Его уверенные, непринужденные манеры, изящество и благородство его стройного облика, красота его черт составляли разительный контраст с невзрачным, неприбранным помещением, у единственного незастекленного окна которого он и устроился. Вид этого самоуверенного красавца производил на фоне общего убожества каморки странное впечатление, как если бы чудесный самоцветный камень случайно нашелся на ее пыльном полу.

Он застыл, глубоко погруженный в свои мысли, опираясь локтями на шаткий стол, задумчиво устремив пронизывающий взор больших темных глаз на пол.

Отворилась дверь, и в комнатку вошел седой старик, почтительно поприветствовавший молодого человека.

– Что тебе, Паоло? – спросил кавалер, очнувшись от своих раздумий.

– Ваша светлость, сегодня ночью ваши люди возвращаются в лагерь.

– И пусть себе, – отвечал кавалер, нетерпеливо махнув рукой. – Я присоединюсь к ним через день-другой.

– Ах, ваша светлость, позвольте напомнить вам, что вы подвергнетесь опасности, задержавшись здесь дольше. Что, если вас узнают и…

– Мне ничто не грозит, – поспешно прервал его кавалер.

– Ваша светлость, простите меня, но я поклялся своей дорогой госпоже, вашей покойной матушке, когда она пребывала на смертном одре…

– Что будешь изводить меня денно и нощно своими нравоучениями, – закончил кавалер с раздраженной усмешкой и с порывистым жестом. – Но продолжай, Паоло, ведь если ты вобьешь себе что в голову, то не отстанешь, пока не выскажешь, уж я тебя знаю.

– Что ж, ваша светлость, я хотел поговорить с вами о той девице… Я навел справки, и все единодушны в том, что она скромна и набожна… Она – единственная внучка бедной старухи. Достойно ли потомка знатного древнего рода опозорить и обесчестить ее?

– Да кто хочет ее обесчестить? «Потомок знатного древнего рода»! – печально рассмеявшись, добавил кавалер. – Безземельный нищий, лишенный всего: поместий, титулов, имущества! Неужели я пал столь низко, что мои ухаживания обесчестят крестьянскую девицу?

– Ваша светлость, ухаживать за крестьянской девицей вы не можете никак иначе, кроме как обесчестив ее, а ведь вы – один из рода Сарелли, восходящего еще к древнеримским патрициям!

– А при чем тут «род Сарелли, восходящий еще к древнеримским патрициям»? Теперь он распростерт во прахе, словно плевелы, вырванные с корнем и разбросанные под палящим солнцем. Что осталось мне, кроме гор и моего меча? Нет, скажу я тебе, Паоло, Агостино Сарелли не помышляет навлечь позор на благочестивую, скромную деву, если только не опозорит ее, взяв в законные жены.

– Да помогут нам все святые! Как же это, ваша светлость, наш род в прошлом сочетался браком с королевскими домами. Вот, скажем, Иоаким Шестой…

– Полно, полно, друг мой, избавь меня от своих уроков родословия. Дело в том, старина, что все в мире перевернулось с ног на голову – что было в основании, то теперь наверху, – и не очень важно, что будет завтра. Множество благородных фамилий изгнаны из родовых гнезд, вырваны с корнем и брошены на гибель, точно те побеги алоэ, что садовник выкидывает за стену весной, а грозный бык Чезаре Борджиа тем временем нагуливает жир и бесчинствует в наших бывших угодьях.

– Ах, сударь, – с горечью произнес старый слуга, – конечно, для нас настали тяжелые времена, и говорят, будто Его Святейшество отлучил нас от церкви. Ансельмо слышал об этом вчера в Неаполе.

– «Отлучил от церкви»! – повторил молодой человек, и по всем чертам его красивого лица, по всему его стройному, грациозному телу, казалось, пробежала дрожь от желания выказать величайшее презрение. – «Отлучил от церкви»! Надеюсь, что так и было. Надеюсь, что милостью Святой Девы поступал именно так, чтобы Александр и вся его развратная, кровосмесительная, грязная, клятвопреступная, лживая, жестокая, кровожадная клика отлучила меня от церкви! В наши времена уповать на жизнь вечную может единственно тот, кого отлучили от церкви.

– О, мой дорогой господин, – промолвил старик, падая на колени, – что же с нами станется? Неужели я дожил до дней, когда вы заговорили как еретик и безбожник!

– О чем я заговорил, глупец? Разве ты не помнишь, что у Данте папы горят в аду? Разве Данте – не христианин, спрошу я тебя?

– Ах, ваша светлость! За веру, почерпнутую из стихов, книг да романов, умирать не стоит. Мы не имеем права вмешиваться в дела главы церкви – ведь такова воля Господня! Нам надлежит только закрыть глаза и повиноваться. Пожалуй, так можно говорить, пока вы молоды и здоровы, но когда на нас обрушатся недуги и смерть, нам только и останется, что полагаться на веру! А если мы порвем с истинной Римско-католической апостольской церковью, то что же станется с нашими душами? Я всегда подозревал, что ваше увлечение поэзией до добра не доведет, хотя моя бедная госпожа так им гордилась, но ведь поэты – сплошь еретики, ваша светлость, я в этом твердо убежден. Но если вы попадете в ад, сударь, я отправлюсь за вами: я не в силах был бы показаться среди святых, зная, что вас на небесах нет.

– Полно, полно, друг мой, – промолвил кавалер, протягивая слуге руку, – не принимай это так близко к сердцу. Многих добрых христиан, куда более достойных, чем я, отлучали от церкви и предавали анафеме от макушки до пяток, а им хоть бы что. Взять хотя бы Джироламо Савонаролу, флорентийца, человека истинно святой жизни, которому, как говорят, откровения ниспосылались прямо с небес: его отлучили от церкви, а он продолжает проповедовать и приобщать святых тайн как ни в чем не бывало.

– Ах, где уж мне в этом разобраться, – протянул старик-слуга, покачав седой головой. – Для меня все это непостижимо. Я и глаза открыть не решаюсь от страха, что меня примут за еретика; мне кажется, все так перемешалось, что и не понять. Но веры нужно твердо придерживаться, потому что, если уж мы потеряли все в этом мире, в довершение всего целую вечность гореть в аду как-то не хотелось бы.

– Послушай, Паоло, я добрый христианин. Всем сердцем я привержен христианской вере, как тот персонаж Боккаччо, ведь я убежден, что она ниспослана Господом, иначе папы да кардиналы давным-давно изгнали бы ее из мира. Один лишь Господь Бог смог защитить ее от них.

– Вот опять вы за свое, сударь, со своими романами! Ну хорошо, хорошо! Уж и не знаю, чем все это кончится. Я читаю молитвы и стараюсь не задумываться о том, что превосходит мое разумение. Но поразмыслите сами, мой дорогой господин, неужели вы хотите задержаться здесь ради этой девицы, пока кто-нибудь из наших врагов не проведает, где вы, и не обрушится на нас? А потом, боевой дух вашего отряда всегда падает, пока вы в отлучке, без вас у них вечно ссоры да раздоры.

– Что ж, – решительно произнес кавалер, – тогда я задержусь всего на один день. Я должен попытаться поговорить с ней еще раз. Я должен ее увидеть.

Глава 9

Монах-художник

Вечером, когда Агнесса с бабушкой вернулись из монастыря, они, стоя после ужина у невысокой садовой ограды и заглядывая вниз, в ущелье, заметили человека в монашеском облачении, медленно взбирающегося к ним по каменистой тропе.

– Неужели это брат Антонио? – обрадовалась почтенная матрона Эльза, подаваясь вперед, чтобы получше его рассмотреть. – Да, это точно он!

– Ах, как чудесно! – воскликнула Агнесса, прыгая на месте от восторга и нетерпеливо вглядываясь в тропу, по которой всходил к ним гость.

Прошло еще несколько минут, и гость, взобравшийся по крутой тропе, встретил женщин у ворот, благословив их вместо приветствия.

Судя по виду, он уже перешагнул порог зрелых лет и жизнь его начала клониться к закату. Он был высок и хорошо сложен, а чертам его были свойственны утонченность и благородство, столь часто встречающиеся в облике итальянцев. Высокий выпуклый лоб, с хорошо развитыми мыслительными и эстетическими областями[17], весьма проницательные глаза, затененные длинными темными ресницами, тонкие подвижные губы, впалые щеки, на которых при малейшем волнении появлялся яркий румянец, – все эти признаки выдавали в нем человека глубоко и страстно верующего, в котором чувствительное и духовное начало преобладало над животным.

По временам глаза его оживлялись, словно вспыхивая каким-то внутренним пламенем, медленно поглощавшим его смертное тело, и преисполнялись сверкания и блеска, граничащего с безумием.

Облачен он был в простую, грубую белую полотняную тунику, по обычаю монахов Доминиканского ордена, а поверх нее носил темный дорожный плащ из столь же грубого сукна с капюшоном, из-под которого его блестящие, таинственные глаза сияли, словно самоцветы под сенью пещеры. На поясе у него висели длинные четки и крест черного дерева, а под мышкой он нес папку, перевязанную кожаным шнуром и до отказа набитую какими-то бумагами.

Отец Антонио, которого мы таким образом представили читателю, был странствующим монахом-проповедником из флорентийского монастыря Сан-Марко, с пастырской и творческой миссией совершавшим путешествие по стране.

Монастыри в Средние века сделались прибежищем тех, кто не желал жить в состоянии непрекращающейся войны, притеснений и унижений, – таких было великое множество, – и под гостеприимным кровом обителей расцвели изящные искусства. Часто святые отцы занимались садоводством, аптечным делом, рисованием, живописью, резьбой по дереву, иллюминацией рукописей и каллиграфией, и упомянутая обитель внесла в список тех, кто прославил итальянское искусство, несколько самых блестящих имен. Ни одно учебное заведение, ни один монастырь, ни один университет тогдашней Европы не имел в этих областях более высокой репутации, чем флорентийский монастырь Сан-Марко. В лучшие свои дни он, как никакой иной, уподобился идеальному варианту сообщества, задуманного для того, чтобы объединять религию, красоту и целесообразность. Он позволял спастись от грубой прозы жизни в атмосфере одновременно благочестивой и поэтической, а молитвы и духовные гимны освящали в его стенах изящные и утонченные усилия резца и кисти столь же часто, сколь и более грубые труды перегонного куба и плавильного тигля. Жизнь в монастыре Сан-Марко отнюдь не напоминала сонное, медлительное, вялое болото, каким она зачастую кажется мирянам, но скорее представляла собой укрытый, защищенный сад, в оранжереях которого, подпитываемые интеллектуальной и нравственной энергией, бурно произрастали самые передовые, самые радикальные, самые новые идеи. В это время настоятелем в монастыре был Савонарола, поэт и пророк итальянского религиозного мира той эпохи, он воспламенял сердца братии, других доминиканцев, частицей того огня, что бушевал в его собственном сердце, страстном и неудержимом, пытался пробудить в них пыл и рвение, свойственное изначальному, первозданному, евангельскому христианству, и уже начинал ощущать на себе гнев светской, обмирщенной, погрязшей в пороках церкви, увлекаемый тем мощным течением, что в конце концов утопило его красноречивый глас в хладных водах мученичества. Савонарола был итальянским Лютером, отличался от северного реформатора так же, как нервный и утонченный по натуре итальянец обыкновенно отличается от грубоватого, простодушного, дюжего немца, и, подобно Лютеру, сделался центром притяжения для всех живых душ, что хоть как-то с ним соприкасались. Он вдохновлял кисти живописцев, руководил советом государственных мужей и, сам будучи поэтом, пробуждал желание слагать вирши в других стихотворцах. Монахи его ордена странствовали по всей Италии, восстанавливая часовни, читая проповеди, где осуждали чувственные, безнравственные изображения, которыми приверженные плотским грехам живописцы осквернили церкви, и всячески призывали, увещевали и наставляли вернуться к первозданной чистоте первых христиан.

Отец Антонио был младшим братом Эльзы и еще в юные годы вступил в монастырь Сан-Марко, преисполнившись благоговейного восторга не только перед верой, но и перед искусством. С сестрой он часто расходился во мнениях из-за того, что она неизменно была движима решительным, откровенным прагматизмом, под стать какой-нибудь старухе-янки, родившейся среди гранитных холмов Нью-Гемпшира, а жизненный план, намеченный ею для Агнессы, осуществляла энергично, жестко и неукоснительно. Брата она уважала как весьма достойного священнослужителя, учитывая его монашеское призвание, однако его восторженное религиозное рвение казалось ей несколько преувеличенным и скучным, а к его увлеченности живописью она и вовсе обнаруживала полное равнодушие. Агнесса, напротив, с детских лет привязалась к дяде со всем пылом родственной души, а его ежегодных приходов ждала нетерпеливо, едва ли не считая дни. С ним она могла поделиться тысячей вещей, инстинктивно скрываемых ею от бабушки, а Эльзу как нельзя более устраивало царившее между ними доверие, ведь оно ненадолго освобождало ее от бдительной стражи, которую она неусыпно несла над девицей в прочее время. Пока у них гостил отец Антонио, у Эльзы появлялся досуг и она могла немного поболтать с соседками, оставив Агнессу на его попечение.

– Дорогой дядюшка, как же я рада снова тебя видеть! – воскликнула Агнесса вместо приветствия, как только он вошел в их маленький сад. – И ты принес рисунки! Я знаю, их так много и ты все мне покажешь!

– Тише, тише, егоза! – упрекнула ее Эльза. – Рисунки подождут. Лучше поговорим о хлебе и сыре. Входи-ка в дом, братец, да омой ноги, и давай-ка я выбью пыль из твоего плаща и дам тебе чем-нибудь подкрепиться, а то, смотрю я, посты тебя совсем изнурили.

– Спасибо, сестрица, – поблагодарил монах. – А ты, сердечко мое, не обращай внимания, пусть она себе ворчит. Дядя Антонио со временем все покажет своей малютке Агнессе, уж будь уверена. А она хорошенькая стала, как я погляжу.

– Да уж, хорошенькая, и даже слишком, – подхватила Эльза, хлопотливо собирая на стол. – А роз без шипов не бывает.

– Только наша благословенная роза Саронская, дорогая наша мистическая райская роза, может похвалиться тем, что у нее нет шипов, – произнес монах, склоняясь в поклоне и осеняя себя крестным знамением.

Агнесса сложила руки на груди и тоже склонилась в поклоне, а Эльза тем временем остановилась, вонзив нож в краюху черного хлеба, и перекрестилась с несколько нетерпеливым видом, словно суетный, целиком поглощенный земными заботами человек наших дней, которого молитвой отвлекают от важного дела.

Соблюдя все обряды гостеприимства, почтенная матрона с довольным видом расположилась на пороге, взялась за прялку, поручила Агнессу надежному попечению дяди и, наконец-то не ощущая за нее страха, принялась глядеть, как они вместе сидят на каменной ограде сада, разложив посередине папку, в теплом, сияющем вечернем свете заката, словно обволакивающем их, увлеченно склонившихся над ее содержимым. В толстой папке обнаружилось целое собрание рисунков, которые привели Агнессу в неописуемое волнение: были тут изображения фруктов, цветов, животных, насекомых, этюды лиц, фигур, наброски часовен, зданий и деревьев – короче говоря, все, что способно поразить воображение человека, на взгляд которого нет на земле ничего, лишенного красоты и значимости.

– О, как чудесно! – воскликнула девица, взяв один из рисунков, с изображением розовых цикламенов, поднимающихся над пышной подушкой мха.

– Да, милая моя, это и вправду истинное чудо! – согласился художник. – Если бы ты увидела место, где я их нарисовал! Я остановился однажды утром прочитать молитвы рядом с красивым небольшим водопадом, и всю землю вокруг усыпали эти прекрасные цикламены, и воздух наполняло их сладкое благоухание. А какие у них лепестки – яркие, розовые, как заря! Мне не подобрать цвета, чтобы передать их оттенок, если только ангел небесный не принесет мне красок, что расцвечивают вечерние облака вроде тех, вдали.

– А вот, дорогой дядюшка, какие красивые первоцветы! – продолжала восторгаться Агнесса, взяв другой рисунок.

– Да, дитя. Если бы ты могла увидеть их там, где посчастливилось мне, когда я спускался по южным склонам Апеннин. Они покрывали землю, точно ковром, столь бледные и чудесные, своим смирением они походили на Матерь Божию в ее земном, смертном облике. Я собираюсь пустить окантовку из первоцветов на том листе требника, где будет помещаться молитва «Аве Мария». Ибо мне кажется, будто цветок этот непрестанно речет: «Се, Раба Господня; да будет мне по слову твоему»[18].

– А как, по-твоему, быть с цикламеном, дядя? Этот цветок тоже что-то означает?

– Конечно, дочь моя, – отвечал монах, с готовностью отдавая дань увлечению мистическими символами, владевшему в ту эпоху сердцами и умами верующих. – И я могу усмотреть в нем особый смысл. Ведь цикламен покрывается листьями ранней весной, в ту пору, когда в природе разлита великая, благочестивая тайна, он любит прохладную тень и темные влажные места, но в конце концов возлагает на себя царский пурпурный венец, и мне он представляется подобным тем святым, что незримо пребывают в уединении в монастырях и иных молитвенных общинах и еще с юности тайно носят в сердцах своих имя Господне, но потом сердца их расцветают горячей, пылкой любовью, и они удостаиваются поистине царских почестей.

– Ах, как хорошо! – воскликнула Агнесса. – Какое же блаженство быть среди них!

– Устами твоими глаголет истина, дитя мое. Блаженны цветы Господни, что растут в прохладе, сумраке и уединении, не запятнанные жарким солнцем, пылью и низменными земными помыслами!

– Я бы хотела стать одной из них, – промолвила Агнесса. – Навещая сестер в обители, я часто думаю, что всем сердцем хотела бы им уподобиться.

– Вот еще выдумала! – прервала ее почтенная матрона Эльза, до которой долетели ее последние слова. – Уйти в монастырь и бросить на произвол судьбы бедную бабку, а ведь она день и ночь много лет трудилась, чтобы собрать тебе приданое и найти достойного мужа!

– Мне не нужен муж в этом мире, бабушка, – произнесла Агнесса.

– Это еще что за речи? Не нужен муж, а кто же позаботится о тебе, когда твоей бабушки не будет на свете? Кто станет тебя кормить и поить?

– Тот же, кто позаботился о блаженной святой Агнессе, бабушка.

– О святой Агнессе, послушайте ее только! Это было много лет тому назад, да и времена с тех пор изменились, а ныне девицам полагается выходить замуж. Не так ли, брат Антонио?

– А что, если малютке ниспослано призвание свыше? – кротко произнес художник.

– «Призвание свыше»! Да я с этим никогда не смирюсь! Неужели я пряла, ткала, гнула спину в саду, мучилась, ночей не спала – и все это только затем, чтобы она от меня ускользнула, соблазнившись «призванием свыше»? Не бывать этому!

– Ах, не сердитесь, дорогая бабушка! – взмолилась Агнесса. – Я сделаю все, как вы скажете, вот только не хочу выходить замуж.

– Ну хорошо, хорошо, девочка моя, всему свое время; я не выдам тебя замуж, пока ты сама не согласишься, – примирительным тоном произнесла Эльза.

Агнесса снова принялась увлеченно рассматривать рисунки в папке и, не в силах оторваться от прекрасных этюдов, радостно засияла.

– Ах, что это за прехорошенькая птичка? – спросила она.

– Разве ты не знаешь, что это за птичка, с маленьким красным клювиком? – отвечал вопросом на вопрос художник. – Когда Господь наш, окровавленный, принимал муки на кресте и никто не сжалился над ним, эта птичка, исполнившись нежной любви, попыталась извлечь гвозди своим маленьким клювиком – вот насколько лучше жестоких, закоренелых грешников были птицы! – и потому ее почитают и часто изображают на картинах. Смотри, я запечатлею ее на рисунке на той странице требника, где будет помещена литания святейшему Сердцу Иисусову, и покажу ее в гнездышке, сплетенном из вьющихся побегов страстоцвета. Видишь ли, дочь моя, мне оказали честь, повелев исполнить требник для нашей обители, и наш святой отец соблаговолил заметить, что дух фра Беато Анджелико в некоей малой мере снизошел на меня, и теперь я занят денно и нощно, ведь стоит хотя бы веточке прошелестеть, или птичке пролететь, или цветочку распуститься, как я уже начинаю прозревать в том смутный облик святых украшений, коими уснащу потом свой блаженный труд.

– Ах, дядя Антонио, как ты, должно быть, счастлив! – воскликнула Агнесса.

– Да, я ли не счастлив, дитя мое? – промолвил монах. – Матерь Божия, я ли не счастлив? Разве я не хожу по земле, словно в блаженном сне, и не замечаю повсюду, на каждом камне и на каждом холме, следов Господа моего Иисуса Христа и Матери Божией? Я вижу, как цветы тянутся к ним целыми облаками, спеша поклониться им. Чем же заслужил я, недостойный грешник, что мне явлена столь великая милость? Часто я простираюсь ниц перед самым простеньким цветком, на котором Господь наш начертал Свое имя, и признаюсь, что недостоин чести копировать чудесное творение рук Его.

Эти слова художник произнес, сложив ладони и молитвенно возведя очи горе, словно в религиозном экстазе, а наш весьма прозаический английский язык не в силах передать природное изящество и естественность, с которыми подобные образы порождает прелестный итальянский, словно созданный для воплощения поэтических восторгов.

Агнесса подняла на него глаза с видом благоговейного смирения, точно созерцая некое небесное создание, но лицо ее засияло точно так же, как и у него, она сложила руки на груди, что делала всякий раз, испытывая душевное волнение, и, глубоко вздохнув, промолвила:

– Ах, если бы мне были ниспосланы такие дарования!

– Конечно, они и твои, сердечко мое, – заверил ее монах. – В Царстве Божием нет ни моего, ни твоего, но все, что принадлежит одному, в равной мере есть достояние всех остальных. Я никогда не наслаждаюсь своим искусством более, чем когда размышляю об общении святых[19] и о том, что все, что Господу нашему угодно сотворить через мое посредство, принадлежит также самому малому и смиренному в царстве Его. Увидев какой-нибудь редкостный цветок или птичку, поющую на веточке, я подмечаю их, запоминаю и говорю себе: «Это чудесное творение Господа украсит часовню, или окантовку страниц молитвенника, или передний план запрестольного образа, и так все святые утешатся».

– Но сколь мало под силу бедной девице! – с жаром возразила Агнесса. – Ах, как я жажду пожертвовать собой ради Господа нашего, который отдал жизнь за нас и за свою Святую церковь!

Когда Агнесса произнесла эти слова, ланиты ее, обыкновенно прозрачно-бледные, залились трепетным румянцем, а темные очи приняли выражение глубокого, боговдохновенного восторга, а спустя мгновение багрянец этот медленно поблек, голова поникла, длинные черные ресницы опустились, а руки она стиснула на груди. Тем временем монах следил за нею воспламенившимся взором.

«Разве она не живое воплощение Святой Девы, какой Та предстала в миг Благовещения? – сказал он себе. – Разумеется, благодать снизошла на нее не случайно, а с какой-то особой целью. Мои молитвы услышаны».

– Дочь моя, – обратился он к ней как можно более кротко и ласково, – славные деяния совершены были недавно во Флоренции, вдохновленные проповедями нашего блаженного настоятеля. Можешь ли ты поверить, дочь моя, что в эти времена вероотступничества и поругания святынь нашлись художники столь низменные по натуре, что, изображая Пресвятую Деву, избирали моделью для нее развратных, падших женщин; не было недостатка и в принцах, столь безнравственных, что покупали эти картины и выставляли их в церквах, так что Пречистая Дева явлена была людям в облике презренной блудницы. Разве это не ужасно?

– Какой ужас! – воскликнула Агнесса.

– Да, но если бы ты видела предлинную процессию, растянувшуюся по всем улицам Флоренции и состоявшую из множества маленьких деток, которые всей душой восприняли проповеди нашего дорогого настоятеля! Малютки, с благословенным крестом и пением священных гимнов, что написал для них наш святой отец, обходили один за другим все дома и все церкви, требуя, чтобы все развратные и непотребные предметы были преданы огню, а люди, узрев сие чудо, решили, что это ангелы спустились с небес, и вынесли все свои непристойные картины и мерзкие книги, вроде «Декамерона» Боккаччо и тому подобных гадостей, и дети сложили из них великолепный костер на главной площади города, и так тысячи греховных, безнравственных произведений искусства были поглощены пламенем и рассеяны. А потом наш блаженный настоятель призвал живописцев посвятить свои кисти Христу и Деве Марии, а модели для ее образа искать среди благочестивых жен святой жизни, избравших уединение и кротость, подобно Пресвятой Деве перед Благовещением. «Неужели вы думаете, – сказал он, – будто фра Беато Анджелико удостоился благодати показать Пресвятую Деву столь Божественным образом, разглядывая на улицах кокеток, разодетых с показной роскошью в пышные наряды? Или он обрел ее облик в священном затворе, среди смиренных, пребывающих в посте и молитве сестер, насельниц монастырей?»

– Да, – промолвила Агнесса, вздохнув с выражением глубокого, благоговейного трепета, – неужели найдется смертная, которая решилась бы позировать для изображения Святой Девы?

– Дитя мое, есть женщины, которым Господь дарует венец красоты, хотя сами они о том и не подозревают, а Матерь Божия возжигает в сердцах их столь великую частицу своего собственного духовного огня, что он озаряет даже их лица; среди них-то и должен искать свои модели живописец. Девочка моя, узнай же, что Господь ниспослал тебе благодать. Меня посетило видение, что тебе надлежит послужить моделью для листа «Аве Мария» в моем требнике.

– Нет-нет, я не могу! – воскликнула Агнесса, закрывая лицо руками.

– Дочь моя, ты очень хороша, но красота твоя была дана тебе не для тебя самой, а для того, чтобы быть возложенной на алтарь Господень, подобно чудному цветку. Подумай: что, если, глядя на твое изображение, верующие вспомнят о скромности и смирении Девы Марии и молитвы их тем более преисполнятся пыла и усердия, – разве это не великая благодать?

– Дорогой дядя, – отвечала Агнесса, – я дитя Христово. Если все так, как ты говоришь, – а мне это неведомо, – дай мне несколько дней помолиться и укрепиться душой, так, чтобы я приступила к этому испытанию с должным смирением.

Эльза при этом разговоре не присутствовала: она ушла из сада, спустившись пониже в ущелье поболтать со старой приятельницей. Свет, озарявший вечернее небо, постепенно померк, и теперь серебристое сияние изливала на апельсиновую рощу полная луна. Глядя на Агнессу, сидевшую на ограде в лунном свете, на ее юное, одухотворенное лицо, художник подумал, что никогда не встречал смертной, которая столь отвечала бы его представлению о создании небесном.

Некоторое время они сидели молча, как часто случается, когда собеседниками овладевает глубокое, тайное волнение. Вокруг стояла такая тишина, что в журчании ручейка, струившегося с садовой стены вниз, в темную бездну ущелья, можно было отчетливо различить падение с камня на камень отдельных капель, издававших приятный, убаюкивающий звук.

Внезапно их обоих вывело из задумчивости появление из тени какой-то фигуры, замершей на фоне лунного света и, по-видимому, проникшей в сад со стороны ущелья. Мужчина в темном плаще с остроконечным капюшоном перешагнул через поросшую мхом садовую ограду, мгновение помедлил в нерешительности, а потом сбросил свой плащ и в лунном свете предстал перед Агнессой в облике кавалера. В руке он держал белую лилию с длинным стеблем, с распустившимися цветками и еще не раскрывшимися бутонами, с нежными удлиненными рифлеными зелеными листьями, какую можно увидеть на множестве картин, изображающих Благовещение. В лунном свете, падавшем на его лицо, выделялись его надменные, но прекрасные черты, оживляемые каким-то глубоким чувством. Монах и девица были столь потрясены, что не могли произнести ни слова, а когда наконец Антонио сделал какое-то движение, словно желая обратиться к таинственному незнакомцу, тот повелительным жестом приказал ему замолчать. Затем, обернувшись к Агнессе, он преклонил колени, поцеловал край ее платья и положил ей на колени лилию и произнес: «Прекрасная, благочестивая и добродетельная, не забывай молиться обо мне!» С этими словами он поднялся на ноги, забросил за плечо плащ, перепрыгнул через садовую стену, исчез, и шаги его вскоре стихли, постепенно удаляясь, во мраке ущелья.

Все это произошло столь быстро, что представилось обоим созерцателям удивительной сцены призрачным сном. Красавец с отделанным драгоценными камнями оружием, с надменным, величественным обликом и непринужденной и властной манерой, благоговейно и смиренно преклоняющий колени перед простой крестьянкой, напомнил монаху языческих принцев, героев легенд, о которых ему доводилось читать: они по Божественному наитию искали общества и открывали душу наставлениям святых дев, избранных Господом, в блаженном уединении и затворе. В том поэтическом мире, где мыслию жил монах, подобные чудеса были возможны. Тысячи таких обращений известны по тому царству благочестивых грез, что названо житиями святых.

– Дочь моя, – промолвил он, тщетно вглядываясь во тьму, куда канула тропинка, по которой удалился незнакомец, – ты встречала прежде этого человека?

1 Радуйся, Мария, молись за нас, ныне и… (лат.) – Здесь и далее примечания переводчика.
2 Геспериды – в греческой мифологии нимфы, обитавшие на Островах блаженных, далеко на западе, посреди сада, в котором росли волшебные золотые яблоки.
3 Фра Беато Анджелико (Гвидо ди Пьетро; 1400–1455) – итальянский художник, доминиканский монах; причислен к лику святых.
4 Парфянские конные лучники часто применяли такой прием: спасаясь бегством, они внезапно разворачивались в седле и выпускали стрелу в преследователей. Отсюда выражение «парфянский выстрел».
5 Монте-Роза – горный массив на территории Италии и Швейцарии, часть так называемых Пеннинских Альп.
6 Возможно, отсылка к Евангелию от Матфея (Мф. 18: 3–6), где Христос призывает своих учеников «быть как дети» и говорит о том, что дети достойны первыми войти в Царствие Небесное.
7 «Устами младенцев» (лат.).
8 Имеется в виду Данте Алигьери, автор «Божественной комедии».
9 Bella – красивая, прекрасная (ит.).
10 Часослов (фр.).
11 Находчивость, умение выходить из затруднительного положения, ловкость (фр.).
12 Иисус, украшение девственниц, / Рожденный матерью / Единственно девственной на свете, / Прими милосердно молитвы наши. / Ты, вкушающий аромат лилий, / В окружении хора девственниц, / Жених, венчанный славой, / Вознаграждающий невест своих. / Куда бы ни пошел ты, девственницы / Следуют за тобою, / И спешат за тобою с молитвами и пением, / Оглашая райские кущи сладостными гимнами (лат.).
13 Духам умерших (лат.).
14 Видимо, приводится искаженная цитата «Aut beatus aut nullus est» («Или блажен, или ничто») из книги древнеримского философа-стоика Луция Аннея Сенеки «Утешение к Полибию» (44 н. э.), где автор размышляет о посмертной судьбе души. Ср.: «Зачем я мучаюсь тоской по тому, кто или блажен, или ничто? Оплакивать блаженного – зависть, оплакивать несуществующего – безумие». Перевод Н. Керасиди.
15 Евр. 12: 1.
16 Евр. 12: 22–25.
17 Здесь и ниже автор опирается на данные френологии, популярной в первой половине XIX в. лженауки, согласно которой о характере, душевном складе, склонностях человека можно судить по форме его черепа.
18 Лк. 1: 38.
19 Рим. 12: 5.
Продолжить чтение