Читать онлайн Как меня выбирали в губернаторы бесплатно
Школа перевода В. Баканова, 2023
© Перевод. Н. А. Дехтерева, наследники, 2024
© Перевод. Н. А. Волжина, наследники, 2024
© Перевод. Н. Л. Дарузес, наследники, 2024
© Перевод. Э. И. Кабалевская, наследники, 2024
© Перевод. Н. К. Чуковский, наследники, 2024
© Перевод. И. М. Бернштейн, наследники, 2024
© Перевод. Т. А. Озерская, наследники, 2024
© Перевод. В. А. Хинкис, наследники, 2024
© Перевод. А. И. Старцев, наследники, 2024
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Как лечить простуду
Писать для развлечения публики, быть может, и похвально, но есть дело, несравненно более достойное и благородное: писать для поучения и назидания, для подлинной и реально ощутимой пользы человека. Именно ради этого я и взялся за перо. Если эта статья поможет восстановить здоровье хотя бы одному из моих страждущих братьев, если она вновь зажжет в его потухшем взоре огонь радости и надежды, если она оживит его застывшее сердце, и оно забьется с прежней силой и бодростью – я буду щедро вознагражден за свои усилия, душа моя преисполнится священного восторга, какой испытывает всякий христианин, совершивший благой, бескорыстный поступок.
Ведя жизнь чистую и безупречную, я имею основание полагать, что ни один знающий меня человек не пренебрежет моими советами, испугавшись, что я намереваюсь ввести его в заблуждение. Итак, пусть читатель возьмет на себя труд ознакомиться с изложенным в этой статье опытом лечения простуды и затем последует моему примеру.
Когда в Вирджиния-Сити сгорела гостиница «Белый Дом», я лишился крова, радости, здоровья и чемодана. Утрата двух первых упомянутых благ была не столь страшна. Не так уж трудно найти дом, где нет матери, или сестры, или молоденькой дальней родственницы, которая убирает за вами грязное белье и снимает с каминной полки ваши сапоги, тем самым напоминая вам, что есть на свете люди, которые вас любят и о вас пекутся. А к утрате радости я отнесся вполне спокойно, ибо я не поэт и твердо знаю, что печаль надолго со мной не останется. Но потерять великолепное здоровье и великолепнейший чемодан оказалось действительно большим несчастьем. В день пожара я схватил жестокую простуду, причиной чему послужило чрезмерное напряжение сил, когда я собирался принять противопожарные меры. Пострадал я при этом напрасно, так как мой план тушения пожара отличался такой сложностью, что мне удалось завершить его лишь к середине следующей недели.
Как только я стал чихать, один из моих друзей сказал, чтобы я сделал себе горячую ножную ванну и лег в постель. Я так и поступил. Вскоре после этого второй мой друг посоветовал мне встать с постели и принять холодный душ. Я внял и этому совету. Не прошло и часа, как еще один мой друг заверил меня, что лучший способ лечения – «питать простуду и морить лихорадку». Я страдал и тем и другим. Я решил поэтому сперва как следует наесться, а затем уж взять лихорадку измором.
В делах подобного рода я редко ограничиваюсь полумерами, и потому поел я довольно плотно. Я удостоил своим посещением как раз впервые открытый в то утро ресторан, хозяин которого недавно приехал в наш город. Пока я закармливал свою простуду, он стоял подле меня, храня почтительное молчание, а затем осведомился, очень ли жители Вирджиния-Сити подвержены простуде. Я ответил, что, пожалуй, да. Тогда он вышел на улицу и снял вывеску.
Я направился в редакцию, но по дороге встретил еще одного закадычного приятеля, который сказал, что уж если что-нибудь может вылечить простуду, так это кварта воды с солью, принятая в теплом виде. Я усомнился, найдется ли для нее еще место, но все-таки решил попробовать. Результат был ошеломляющим. Мне показалось, что я изверг из себя даже свою бессмертную душу.
Так вот, поскольку я делюсь опытом исключительно ради тех, кто страдает описываемым здесь видом расстройства здоровья, они, я убежден, поймут уместность моего стремления предостеречь их от средства, оказавшегося для меня неэффективным. Действуя согласно этому убеждению, я говорю: не принимайте теплой воды с солью. Быть может, мера эта и неплохая, но, на мой взгляд, она слишком крута. Если мне когда-нибудь случится опять схватить простуду и в моем распоряжении будут всего два лекарства – землетрясение и теплая вода с солью, – я, пожалуй, рискну и выберу землетрясение.
Когда буря в моем желудке утихла и поблизости не оказалось больше ни одного доброго самаритянина, я принялся за то, что уже проделывал в начальной стадии простуды: стал снова занимать носовые платки, трубя в них носом так, что они разлетались в клочья. Но тут я случайно повстречал одну даму, только что вернувшуюся из горной местности, и эта дама рассказала, что в тех краях, где она жила, врачей было мало, и в силу необходимости ей пришлось научиться самой исцелять простейшие «домашние недуги». У нее и в самом деле, наверно, был немалый опыт, ибо на вид ей казалось лет полтораста.
Она приготовила декокт из черной патоки, крепкой водки, скипидара и множества других снадобий и наказала мне принимать его по полной рюмке через каждые четверть часа. Я принял только первую дозу, но этого оказалось достаточно. Эта одна-единственная рюмка сорвала с меня, как шелуху, все мои высокие нравственные качества и пробудила самые низкие инстинкты моей натуры. Под пагубным действием зелья в мозгу моем зародились невообразимо гнусные планы, но я был не в состоянии их осуществить: руки мои плохо меня слушались. Последовательные атаки всех верных средств, принятых от простуды, подорвали мои силы, не то я непременно стал бы грабить могилы на соседнем кладбище. Как и большинство людей, я часто испытываю низменные побуждения и соответственно поступаю. Но прежде, до того как я принял это последнее лекарство, я никогда не обнаруживал в себе столь чудовищной порочности и гордился этим. К исходу второго дня я готов был снова взяться за лечение. Я принял еще несколько верных средств от простуды и в конце концов загнал ее из носоглотки в легкие.
У меня разыгрался непрекращающийся кашель и голос упал ниже нуля. Я разговаривал громовым басом, на две октавы ниже своего обычного тона. Я засыпал ночью только после того, как доводил себя кашлем до полного изнеможения, но едва я начинал разговаривать во сне, мой хриплый бас вновь будил меня.
Дела мои с каждым днем становились все хуже и хуже. Посоветовали выпить обыкновенного джина – я выпил. Кто-то сказал, что лучше джин с патокой. Я выпил и это. Еще кто-то порекомендовал джин с луком. Я добавил к джину лук и принял все разом – джин, патоку и лук. Особого улучшения я не заметил, разве только дыхание у меня стало, как у стервятника.
Я решил, что для поправки здоровья мне необходим курорт. Вместе с коллегой – репортером Уилсоном – я отправился на озеро Биглер. Я с удовлетворением вспоминаю, что путешествие наше было обставлено с достаточным блеском. Мы отправились лошадьми, и мой приятель имел при себе весь свой багаж, состоявший из двух превосходных шелковых носовых платков и дагерротипа бабушки. Мы катались на лодках, охотились, удили рыбу и танцевали целыми днями, а по ночам я лечил кашель. Действуя таким образом, я рассчитывал, что буду поправляться с каждым часом. Но болезнь моя все ухудшалась.
Мне порекомендовали окутывание мокрой простыней. До сих пор я не отказывался ни от одного лечебного средства, и мне показалось нерезонным ни с того ни с сего заупрямиться. Поэтому я согласился принять курс лечения мокрой простыней, хотя, признаться, понятия не имел, в чем его суть. В полночь надо мной проделали соответствующие манипуляции, а погода стояла морозная. Мне обнажили грудь и спину, взяли простыню (по-моему, в ней было не меньше тысячи ярдов), смочили в ледяной воде и затем стали оборачивать ее вокруг меня, пока я не стал похож на банник, какими чистили дула допотопных пушек.
Это суровая мера. Когда мокрая, холодная, как лед, ткань касается теплой кожи, отчаянные судороги сводят ваше тело – и вы ловите ртом воздух, как бывает с людьми в предсмертной агонии. Жгучий холод пронизал меня до мозга костей, биение сердца прекратилось. Я уж решил, что пришел мой конец.
Юный Уилсон вспомнил к случаю анекдот о негре, который во время обряда крещения каким-то образом выскользнул из рук пастора и чуть было не утонул. Впрочем, побарахтавшись, он в конце концов вынырнул, еле дыша и вне себя от ярости, и сразу же двинулся к берегу, выбрасывая из себя воду фонтаном, словно кит, и бранясь на чем свет стоит, что вот-де в другой раз из-за всех этих чертовых глупостей какой-нибудь цветной джентльмен, глядишь, и впрямь утонет!
Никогда не лечитесь мокрой простыней, никогда! Хуже этого бывает, пожалуй, лишь когда вы встречаете знакомую даму и, по причинам ей одной известным, она смотрит на вас, но не замечает, а когда замечает, то не узнает.
Но, как я уже начал рассказывать, лечение мокрой простыней не избавило меня от кашля, и тут одна моя приятельница посоветовала поставить на грудь горчичник. Я думаю, это действительно излечило бы меня, если бы не юный Уилсон. Ложась спать, я взял горчичник – великолепный горчичник, в ширину и в длину по восемнадцати дюймов, – и положил его так, чтобы он оказался под рукой, когда понадобится. Юный Уилсон ночью проголодался и… вот вам пища для воображения.
После недельного пребывания на озере Биглер я отправился к горячим ключам Стимбоут и там, помимо паровых ванн, принял кучу самых гнусных из всех когда-либо состряпанных человеком лекарств. Они бы меня вылечили, да мне необходимо было вернуться в Вирджиния-Сити, где, несмотря на богатый ассортимент ежедневно поглощаемых мной новых снадобий, я ухитрился из-за небрежности и неосторожности еще больше обострить свою болезнь.
В конце концов я решил съездить в Сан-Франциско, и в первый же день по моем приезде какая-то дама в гостинице сказала, что мне следует раз в сутки выпивать кварту виски. Приятель мой, проживавший в Сан-Франциско, посоветовал в точности то же самое. Каждый из них рекомендовал по одной кварте – вместе это составило полгаллона. Я выпивал полгаллона в сутки, и пока, как видите, жив.
Итак, движимый исключительно чувством доброжелательства, я предлагаю вниманию измученного болезнью страдальца весь тот пестрый набор средств, которые я только что испробовал сам. Пусть он проверит их на себе. Если эти средства и не вылечат – ну что ж, в самом худшем случае они лишь отправят его на тот свет.
Все, что вы хотели знать о Неваде
Молодой человек, отчаянно желавший получить интересующую его информацию, написал знакомому, проживающему в Вирджиния-Сити, штат Невада, следующее письмо:
«Спрингфилд, 12 апреля, пн
Дорогой сударь!
Пишу Вам с тем, чтобы попросить дать мне исчерпывающий очерк о Неваде. Какие особенности климата? Что родит земля? Здоровые ли места? От каких болезней чаще всего умирают? Считаете ли Вы разумным эмигрировать в эту часть страны тому, кто имеет возможность зарабатывать в Миссури? Я и еще несколько человек желаем переехать в Неваду весной, если сможем однозначно убедиться, что эти края лучше, чем наши нынешние. Полагаю, Вы знакомы с Джоэлом Х. Смитом? Он когда-то жил у нас, а теперь живет в Неваде и, говорят, владеет значительным прииском. Надеюсь на скорый ответ и прочая, и прочая.
Искренне Ваш,Уильям *****»
Письмо было передано в редакцию местной газеты. На пользу всем, кто рассматривает переезд в Неваду, полагаю, что стоит привести ответное послание во всей полноте:
«Дражайший Уильям!
Прошу простить мое панибратство, но твое имя вызывает во мне теплые воспоминания об утраченном близком человеке, которого звали почти так же. Мне было поручено написать это письмо, и, хотя сейчас мы чужие друг другу люди, мне кажется, что после знакомства будем ближе. Запомни эту мысль, Уильям. Я отвечу на заданные тобой вопросы в том порядке, в котором ты их изложил.
В первых же строках своего письма ты просишь дать тебе исчерпывающий очерк о Неваде. Доверие, которым ты, Уильям, меня облекаешь, льстит и сопоставимо лишь со скромностью твоей просьбы. Я бы мог изложить все, что мне известно о Неваде, на пяти сотнях страниц ин-октаво, однако, поскольку ты не сделал мне ничего плохого, избавлю тебя от такой нагрузки, хотя более чем очевидно, что я был бы в полном праве воспользоваться неосторожностью твоей просьбы, если бы пожелал. В общем, я буду краток. Неваду много лет назад открыли мормоны, назвав ее долиной Карсон. Имя «Невада» эта местность получила только в 1861 году по акту Конгресса. В народе бытует мнение, что эти края созданы Всевышним, однако, увидев их своими глазами, Уильям, ты бы так не сказал. Впрочем, пусть это тебя не пугает. Да, скудной растительностью места напоминают обгоревшего на пожаре кота, но также, подобно уже упомянутому животному, имеют больше достоинств, чем может показаться. Первую серебряную жилу здесь обнаружили братья Грош в 1857-м. Они же, кажется, основали Силвер-Сити. Передай своим приятелям, впрочем, что ни одна из местных шахт пока не приносит дохода. Это ты можешь утверждать с самой непоколебимой уверенностью – здесь никто не станет опровергать твои слова. Население территории составляет порядка 35 тыс., и половина этого числа проживает в агломерации Виргиния – Голд-Хилл. На этом я, пожалуй, прерву свой очерк, иначе ты рискуешь слишком заинтересоваться далеким краем, забыв про семью и Бога, но через год я к этой теме вернусь. А пока что позволь ответить на твой следующий вопрос.
«Какие особенности климата?» Увы и ах, Уильям, никаких особенностей нет. В этом отношении наш климат напоминает многих – если не большинство! – горничных в нашем полном несовершенства мире. Иногда времена года сменяют друг друга естественным порядком, а иногда у нас то зима на все лето, то лето на всю зиму. В итоге мы так и не имеем календаря, который в точности подходил бы нашей широте. Зато дождь, Уильям, идет у нас строго по расписанию. Обычно он начинается в ноябре и продолжается примерно четыре, а иногда аж до семи дней к ряду, после чего ты можешь на весь год отдать свой зонт кому-нибудь внаем с той же благостной уверенностью, какую испытывает верующий христианин, держа на руках четыре туза. Порой зима наступает тогда же, в ноябре, и заканчивается в июне, а порой слегка кажет нос в марте – апреле, а все остальное время года – лето. Но в целом, Уильям, могу сказать, что климат – если его можно так назвать – у нас хороший.
«Что родит земля?» Ты, конечно же, имеешь в виду Неваду? На наших ранчо можно вырастить все то же, что и на плодородных полях Миссури. Однако ранчо весьма немногочисленны, я бы сказал, редки, как юристы на небесах. Видишь ли, по большей части Невада – это безжизненная песчаная пустошь, заключенная в круг заснеженных гор, безысходность которой нарушается лишь редкой порослью полыни. Но вездесущая унылость стала спасением этих краев, Уильям, ведь никакой уважающий себя американец не приехал бы в Неваду, если бы сюда было легко попасть, и ни один из приехавших не задержался бы тут, не будучи убежденным, что не найдет более низких шансов заработать на жизнь еще где-нибудь. Уж таковы мы, американцы, Уильям.
«Здоровое ли место?» Да, полагаю, со здоровьем здесь так же, как и в любом уголке американского запада. А главное, не давай подобным мыслям пускать корни в твоей голове, Уильям, ведь пока ты под присмотром Провидения, едва ли смерть придет к тебе до того, как истечет отмеренный срок.
«От каких болезней чаще всего умирают?» – Прежде должен признаться, в основном умирали от свинцовых шариков и холодной стали, но в последнее время эти причины значительно уступили позиции роже и курению гашиша, как в прошлое воскресенье весьма справедливо отметил г-н Уэсход. К твоему сведению, Уильям, замечу, что г-н Уэсход – епископальный священник, сделавший не меньше прочих, чтобы вытащить наше общество из первородного полуварварского состояния. Нас терзают те же недуги, что и, полагаю, в других штатах на той же широте. Прибавь к этому списку еще одну-две болезни и полдюжины вычти, учитывая высокое положение Невады над уровнем моря. Впрочем, доктора здесь способны поставить человека на ноги и вогнать его в гроб примерно с таким же успехом, как и в прочих местах.
Теперь о том, разумно ли эмигрировать в эту часть страны тому, кто имеет возможность зарабатывать в Миссури. Признаюсь, Уильям, этот вопрос ставит меня в тупик. Если тебя не устраивают текущие условия, логично предположить, что ты будешь полностью удовлетворен, зарабатывая либо больше, либо меньше. Иными словами, любые перемены приведут тебя в состояние всеобъемлющего радостного возбуждения. Что ж, здесь ты найдешь прекрасную возможность преуспеть, ведь при условии, что ты будешь беречь здоровье, будешь трудолюбивым и не будешь пить, ты неизбежно обеспечишь себе хороший заработок – или не обеспечишь. Уж можешь мне поверить, Уильям. Это касается любого вида деятельности, кроме продажи религиозных памфлетов. Запомни: продавать памфлеты здесь нельзя, люди здесь памфлетами не интересуются, и даже лучшие образцы памфлетов – хоть бы и с картинками! – не встретили здесь одобрения. Более того, здесь сильная конкуренция со стороны газет, где ежедневно публикуют отрывки из Писания или вроде того, заодно с котировками на биржах и сводками с полей военных действий. В общем, если ты, Уильям, занимаешься памфлетами, в стране вашо[1] тебе делать нечего, а преуспеть в чем-то еще – всегда пожалуйста.
«Полагаю, Вы знакомы с Джоэлом Х. Смитом?» Что ж, признаюсь честно: кажется, не знаком. Поразительно, да? Как в такое можно поверить! И он еще владеет «значительным прииском»? Вот счастливчик! Подумать только: некто владеет прииском на территории Невады, а я ни разу об этом человеке не слышал. Странно, очень странно. Веришь ли, нет, Уильям, ничего более странного со мной в жизни не случалось. И ведь не просто прииском, а «значительным» прииском – вот уж что я никак не могу взять в толк. Неужели человек может владеть значительным прииском в стране вашо, а я об этом не знаю? Везучий стервец, ничего не скажешь. Однако же я всерьез подозреваю, что ты, Уильям, ошибся с именем. Более того, я в этом убежден. Ты, судя по всему, имеешь в виду Джона Смита. Так вот, мне доподлинно известно, что ему принадлежит значительная доля прииска, поскольку я лично продал ему эту долю с большим убытком для себя в тот же день, когда Джон Смит прибыл сюда с равнин. Однажды этот человек станет богачом. Я совершенно в нем не сомневаюсь, как и в любом другом своем знакомом, оказавшемся в точно таком же положении. Собственно, не далее как вчера я поделился со Смитом своей уверенностью, и он ответил, что разделяет ее. Однако почему-то в голосе его не было того триумфального восторга, какой я в глубине души с таким наслаждением ожидаю услышать от тех, кого пытался хоть немного облагодетельствовать. Смит на какое-то время задумался и в конце концов сказал: «Знаешь, я бы, пожалуй, уже давно стал богачом, если бы нашел ту ч***ову жилу». И я с ним согласен. Я всегда думал – и думаю до сих пор, – что если Смит найдет-таки ту жилу, то шансы разбогатеть у него будут куда выше нынешних. Так что, полагаю, в какое-то из ближайших столетий он определенно устроится – главное не терять веры. Какие его годы! Что ж, Уильям, ты мне нравишься, и я с радостью готов продать тебе «значительную» долю прииска в стране вашо. Так что напиши, интересует ли тебя такое предложение. Приму в качестве оплаты зеленые бумажки по номиналу, большего мне не надо. А если серьезно, Уильям, никогда не вкладывайся в шахтерское предприятие, о котором ничего не знаешь. Помни про случай Джона Смита!
Надеешься на скорый ответ? Прекрасно. Я тоже буду надеяться на твой скорый ответ – причину я упомянул выше. А теперь, Уильям, изучи-ка хорошенько данное письмо. Постарайся не обращать внимания на саркастические замечания и прочую ерунду, но присмотрись к изложенным выше фактам, ибо это факты, и относиться к ним нужно с подобающей верой.
Передай мой сердечный привет своим родным и близким, особенно твоей почтенной бабуле, с которой я не имею удовольствия быть знакомым, но, сам понимаешь, это не имеет значения. Я многократно бывал в твоем городе и во всех городах соседних округов – владельцы гостиниц наверняка живо вспомнят меня. Передавай привет и им тоже; я на них зла не держу.
С уважением».
Трогательная история из детства Джорджа Вашингтона
Если вдруг сосед вздумал нарушать ваш драгоценный ночной покой гудением чертового тромбона, ваш священный долг – терпеть жуткую музыку, ведь у вас есть возможность пожалеть несчастного, который убеждает себя, будто получает удовольствие от столь нестройных звуков. К такому мнению я пришел, впрочем, не так давно: снисхождение к музыкальным неучам выросло из моего личного, весьма неприятного опыта – когда-то подобное заблуждение испытывал и я сам. А потому нечестивец из дома напротив, с поистине поразительной неспешностью осваивающий тромбон, продолжает свои еженощные пытки, но это вызывает у меня не раздражение, а напротив, нежнейшую жалость, хотя каких-то лет десять назад я бы за то же прегрешение сжег дом обидчика дотла. Тогда моим мучителем был начинающий скрипач. Две или три недели он причинял мне невообразимые страдания, без конца пиликая «Старика Дэна Такера», причем так кошмарно, что в минуты бодрствования эта песенка вызывала у меня припадки, а во сне навевала кошмары. Впрочем, пока он ограничивался «Дэном Такером», мне удавалось сдерживать позывы к насилию, но стоило ему наиграть «Милый дом», я пошел и спалил скрипача. Моим следующим мучителем стал несчастный, возомнивший, будто его призвание – игра на кларнете. Поначалу он терзал мой слух гаммами, и какое-то время я терпел. Когда же зазвучала некая премерзкая мелодия, разум мой помутился настолько, что я даже не помню, как спалил и кларнетиста. За два года я таким же образом избавился от начинающего корнетиста, малоопытного горниста, фаготиста-любителя и варвара, открывшего в себе талант барабанщика.
И тромбониста в те дни, занеси его нелегкая в мои края, я бы точно так же спалил. Однако теперь, как уже было сказано, я не мешаю чужому саморазрушению, поскольку тоже успел почувствовать себя в шкуре любителя, а потому испытываю к товарищам по несчастью только сострадание. Кроме того, я понял, что необъяснимое стремление взять в руки тот или иной музыкальный инструмент, чтобы непременно выучиться на нем играть, дремлет в каждом из нас, и однажды оно пробудится и всецело завладеет человеком. Так что если вас возмущают чужие уныло-безуспешные потуги совладать со скрипкой, берегитесь, ибо рано или поздно настанет и ваш черед! Мы скоры проклинать любителей, вырывающих нас особенно гнусной нотой из блаженного ночного сна, но это неправильно, ведь все мы сотворены одинаковыми и в свое время обречены открыть в себе извращенную тягу к музыке. Потому я снисходителен к одержимому тромбонисту, хотя порой он в порыве вдохновения и извлечет какой-нибудь утробный звук, от которого я вскакиваю в постели весь в ледяном поту. Да, первая моя мысль: землетрясение! Потом я узнаю инструмент и задумываюсь, что самоубийство, пожалуй, неплохой способ обеспечить себе ночную тишину. На мгновение нет-нет да и шевельнется застарелый рефлекс схватиться за спички… Но затем наконец просыпается рассудок: а ведь музыкант сам себя больше всех мучает, так пускай и страдает, несчастный, – и недостойное желание спалить его как рукой снимает.
Достаточно долго посопротивлявшись жуткому безумию, которое толкает человека на путь музицирования, хотя Господь завещал нам ограничиться исключительно пилением дров, я пал жертвой инструмента, зовущегося аккордеоном. Это сегодня я ненавижу данную приспособу всеми фибрами души, но в определенный период своей жизни испытывал к ней порочную тягу на грани идолопоклонства. Приобретя инструмент помощнее, я разучил на нем новогоднюю «Старую дружбу». Помутнение, в котором я на тот момент пребывал, заставило меня выбрать из всего музыкального репертуара именно ту мелодию, которая на аккордеоне звучит отвратительнее всего. За всю свою краткую карьеру музыканта я не могу припомнить никакой другой мелодии, которой я мог бы причинить своим соплеменникам сопоставимые боль и страдания.
Побаловавшись со «Старой дружбой» где-то неделю, я тщеславно возомнил, будто способен улучшить исходную мелодию, и принялся добавлять в нее мелкие украшательства и вариации. Успех, видимо, был посредственный, поскольку передо мной тут же возникла квартирная хозяйка, и лицо ее недвусмысленно выражало неприязнь к столь отчаянным предприятиям.
– Мистер Твен, вы знаете еще хоть какую-нибудь мелодию? – спросила она.
– Нет, – ответил я, потупившись.
– Ладно, тогда играйте эту, – сказала она. – Только бога ради не добавляйте в нее вариации, потому что жильцы и в таком виде ее едва терпят.
Конечно, они ее не «едва терпели», а скорее совсем не терпели. Одна половина съехала, да и вторая надолго не задержалась бы, если бы миссис Джонс не избавила жильцов от моего присутствия, выставив меня за дверь.
На следующей своей квартире я задержался всего на одну ночь. Рано поутру ко мне в комнату заявилась миссис Смит.
– Шли бы вы отсюда, молодой человек. Был тут перед вами несчастный кретин, который играл на банджо, да еще пританцовывал в придачу. От него у меня аж окна трескались. Вы мне всю ночь спать не давали, и если это повторится, я насажу вам ваш инструмент на голову!
В общем, женщина недвусмысленно давала понять, что не находит в моей музыке удовольствия, и потому я перебрался к миссис Браун.
Три ночи к ряду я исполнял своим новым соседям «Старую дружбу», классическую и без прикрас, если не считать кое-каких ошибок, которые, впрочем, скорее шли мелодии на пользу. Однако стоило мне перейти к вариациям, как остальные жильцы подняли бунт. Ни тогда, ни после я так и не встретил никого, кому мои вариации пришлись бы по душе. Съезжал я без сожалений, полностью удовлетворенный результатами своих экзерсисов. Одного жильца я довел до сумасшествия, а другой попытался лишить скальпа свою мать. Думаю, если бы я продолжил играть, он точно прикончил бы старушку.
Далее я поселился у миссис Мёрфи – итальянки со множеством удивительных достоинств. И едва из-под моих пальцев зазвучали вариации, ко мне в комнату ввалился изможденный и отощавший старик. Лицо его сияло от невыразимого счастья. Он положил ладонь мне на голову и, воздев очи горе, дрожащим от чувств голосом произнес:
– Да благословит вас Господь, молодой человек! Вы ниспосланы мне небом! Ваша услуга поистине неоценима. Вот уже много лет я мучаюсь неизлечимым заболеванием и, зная, что судьба моя предрешена, изо всех сил стремлюсь приблизить свой смертный час. Но только все зазря: любовь к жизни во мне слишком сильна… И тут, хвала небесам, являетесь вы, мой избавитель! Лишь услышав эту мелодию и эти вариации в вашем исполнении, я больше не хочу жить, я полностью отдаюсь в объятья смерти, я желаю умереть – более того, мне не терпится наконец расстаться с жизнью!
С этими словами старик повис у меня на шее, обливаясь слезами счастья. Пораженный, я, однако, не мог не гордиться собой и проводил старого господина, уходящего из моей комнаты, парой особенно чудовищных вариаций. Тот сложился пополам, будто перочинный ножик, и больше уже на свое ложе боли и страданий не возвращался – его вынесли в гробу.
Наконец моя нездоровая страсть к аккордеону сошла на нет, и я испытал превеликое облегчение. Пребывая в горячечном музыкальном бреду, я был ходячей катастрофой для окружающих, неся с собой лишь погибель. Я разрушал семьи, сокрушал слабых духом, вгонял меланхоликов в депрессию, ускорял кончину смертельно больных и, искренне опасаюсь, даже тревожил мертвых в их могилах. Своим жутким музицированием я нанес неисчислимый вред и причинил невыразимые страдания соплеменникам. Впрочем, меня оправдывает то, что одно благое деяние я таки совершил, спровадив того бедного измученного старичка в лучший мир.
И да, я все же сумел извлечь из моей страсти к аккордеону кой-какую выгоду: все то время, что я упражнялся в игре на нем, я никогда не платил за постой. Хозяева шли на любые уступки, соглашаясь не брать с меня ни цента, лишь бы я поскорее съехал.
Собственно, я сел писать, держа в уме две мысли. Первая – привить читателю снисхождение к тем несчастным, кто вбил себе в голову, будто имеет талант к музыке, и в попытках этот талант развить каждую ночь сводит с ума соседей. А вторая – поделиться прелестной историей о малыше Джордже Вашингтоне, Ни-Разу-В-Жизни-Не-Солгавшем, и вишневом дереве. (Или то была яблоня?.. Я что-то запамятовал, хотя услышал этот анекдот буквально вчера, а после столь длинного и подробного вступления вообще все забыл. Помню лишь, что история была весьма трогательная.)
Знаменитая скачущая лягушка из Калавераса
По просьбе одного приятеля, который прислал мне письмо из восточных штатов, я навестил добродушного старого болтуна Саймона Уилера, навел, как меня просили, справки о приятеле моего приятеля Леонидасе У. Смайли и о результатах сообщаю ниже. Я питаю смутное подозрение, что никакого Леонидаса У. Смайли вообще не существовало, что это миф, что мой приятель никогда не был знаком с таким персонажем и рассчитывал на то, что, когда я начну расспрашивать о нем старика Уилера, он вспомнит своего богомерзкого Джима Смайли, пустится о нем рассказывать и надоест мне до полусмерти скучнейшими воспоминаниями, столь же длинными, сколь утомительными и никому не нужными. Если такова была его цель, она увенчалась успехом.
Я застал Саймона Уилера дремлющим у печки в полуразвалившемся кабачке захудалого рудничного поселка Ангел и имел случай заметить, что он толст и лыс и что его безмятежная физиономия выражает подкупающее благодушие и простоту. Он проснулся и поздоровался со мной. Я сказал ему, что один из моих друзей поручил мне справиться о любимом товарище его детства, Леонидасе У. Смайли, о его преподобии Леонидасе У. Смайли, молодом проповеднике слова Божия, который, по слухам, жил одно время в Калаверасе, в поселке Ангел. Я прибавил, что буду весьма обязан мистеру Уилеру, если он сможет мне что-нибудь сообщить о его преподобии Леонидасе У. Смайли.
Саймон Уилер загнал меня в угол, загородил стулом, уселся на него и пошел рассказывать скучнейшую историю, которая следует ниже. Он ни разу не улыбнулся, ни разу не нахмурился, ни разу не переменил того мягко журчащего тона, на который настроился с самой первой фразы, ни разу не проявил ни малейшего волнения; весь его бесконечный рассказ был проникнут поразительной серьезностью и искренностью, и это ясно показало мне, что он не видит в этой истории ничего смешного или забавного, относится к ней вовсе не шутя и считает своих героев ловкачами самого высокого полета. Я предоставил ему рассказывать по-своему и ни разу его не прервал.
– Его преподобие Леонидас У… гм… его преподобие… Ле… Да, был тут у нас один, по имени Джим Смайли, зимой сорок девятого года, а может быть, и весной пятидесятого, что-то не припомню как следует, хотя вот почему я думаю, что это было зимой или весной, – помнится, большой желоб был еще недостроен, когда Смайли появился в нашем поселке; во всяком случае, чудак он был порядочный: вечно держал пари по поводу всего, что ни попадется на глаза, лишь бы нашелся охотник поспорить с ним, а если не находился, он сам держал против. На что угодно, лишь бы другой согласился держать пари, а за ним дело не станет; все что угодно, лишь бы держать пари, он на все согласен. И ему везло, необыкновенно везло, он почти всегда выигрывал. Он-то был всегда наготове и поджидал только удобного случая; о чем бы ни зашла речь, Смайли уж тут как тут и предлагает держать пари и за и против, как вам угодно. Идут конские скачки – он в конце концов либо загребет хорошие денежки, либо проиграется в пух и прах; собаки дерутся – он держит пари; кошки дерутся – он держит пари; петухи дерутся – он держит пари; да чего там, сядут две птицы на забор – он и тут держит пари: которая улетит раньше; идет ли молитвенное собрание – он опять тут как тут и держит за пастора Уокера, которого считал лучшим проповедником в наших местах, – и, надо сказать, не зря; к тому же и человек, этот пастор, был хороший. Да чего там, стоит ему увидеть, что жук ползет куда-нибудь, – он сейчас же держит пари: скоро ли этот жук доползет до места, куда бы тот ни полз; и если вы примете пари, он за этим жуком пойдет хоть в Мексику, а уж непременно дознается, куда он полз и сколько времени пробыл в дороге. Тут много найдется ребят, которые знали этого Смайли и могут о нем порассказать. Ему было все нипочем, он готов был держать пари на что угодно – такой отчаянный. У пастора Уокера как-то заболела жена, долго лежала больная, и уж по всему было видно, что ей не выжить; и вот как-то утром входит пастор, Смайли – сейчас же к нему и спрашивает, как ее здоровье; тот говорит, что ей значительно лучше, благодарение Господу за его бесконечное милосердие, – дело идет на лад, с помощью Божией она еще поправится; а Смайли как брякнет, не подумавши: «Ну, а я ставлю два с половиной против одного, что помрет».
У этого самого Смайли была кобыла. Наши ребята звали ее «Тише едешь – дальше будешь», – разумеется, в шутку, на самом деле она вовсе была не так плоха и частенько брала Джиму призы, хоть и не из самых резвых была лошадка и вечно болела, то астмой, то чахоткой, то собачьей чумой, то еще чем-нибудь. Дадут ей, бывало, двести – триста шагов форы, а потом обгоняют, но к самому концу скачек она, бывало, до того разойдется, что удержу нет, и брыкается, и становится на дыбы, и бьет копытами, и закидывает ноги и кверху, и направо, и налево, и такую, бывало, поднимет пыль и такой шум – и кашляет, и чихает, и фыркает, – зато всегда ухитряется прийти к столбу почти на голову вперед, хоть меряй, хоть не меряй.
А еще был у него щенок бульдог, самый обыкновенный с виду, посмотреть на него – гроша ломаного не стоит, только на то и годен, чтобы шляться да вынюхивать, где что плохо лежит. А как только поставят деньги на кон – откуда что возьмется, совсем не тот пес: нижняя челюсть выпятится, как пароходная корма, зубы оскалятся и заблестят, как огонь в топке. И пусть другая собака его задирает, треплет, кусает сколько ей угодно, пусть швыряет на землю, Эндрью Джексон – так звали щенка, – Эндрью Джексон и ухом не поведет, да еще делает вид, будто он доволен и ничего другого не желал, а тем временем противная сторона удваивает да удваивает ставки, пока все не поставят деньги на кон; тут он сразу вцепится другой собаке в заднюю ногу да так и замрет – не грызет, понимаете ли, а только вцепится и повиснет, и будет висеть хоть целый год, пока не одолеет. Смайли всегда ставил на него и выигрывал, пока не нарвался на собаку, у которой не было задних ног, потому что их отпилило круглой пилой. Дело зашло довольно далеко, и деньги уже поставили на кон, и Эндрью Джексон уже собрался вцепиться в свое любимое место, как вдруг видит, что его надули и что другая собака, так сказать, натянула ему нос; он сначала как будто удивился, а потом совсем приуныл и даже не пытался одолеть ту собаку, так что трепка ему досталась изрядная. Он взглянул разок на Смайли, как будто говоря, что сердце его разбито и Джим тут сам виноват – зачем подсунул ему такую собаку, у которой задних ног нет, даже вцепиться не во что, а в драке он только на это и рассчитывал; потом отошел, хромая, в сторонку, лег на землю и помер. Хороший был щенок, этот Эндрью Джексон, и составил бы себе имя, останься он жив, талантливый был пес, настоящей закваски. Я-то это знаю, вот только ему случая не было показать себя, а не всякий поймет, что без таланта ни один пес не смог бы так драться в подобных затруднительных обстоятельствах. Мне всегда обидно делается, как только вспомню эту его последнюю драку и чем она кончилась.
Так вот, у этого самого Смайли были и терьеры-крысоловы, и петухи, и коты, и всякие другие твари, видимо-невидимо, – на что бы вы ни вздумали держать пари, он все это мог вам предоставить.
Как-то раз поймал он лягушку, принес домой и объявил, что собирается ее воспитывать; и ровно три месяца ничего другого не делал, как только сидел у себя на заднем дворе и учил эту лягушку прыгать. И что бы вы думали – ведь выучил. Даст ей, бывало, легонького щелчка сзади, и глядишь – уже лягушка перевертывается в воздухе, как оладья на сковородке; перекувыркнется разик, а то и два, если возьмет хороший разгон, и как ни в чем не бывало станет на все четыре лапы, не хуже кошки. И так он ее здорово выучил ловить мух – да еще постоянно заставлял упражняться, – что ей это ровно ничего не стоило: как увидит муху, так и словит. Смайли говаривал, что лягушкам только образования не хватает, а так они на все способны; и я этому верю. Бывало – я это своими глазами видел – посадит Дэниела Уэбстера – лягушку так звали, Дэниел Уэбстер – на пол, вот на этом самом месте, и крикнет: «Мухи, Дэниел, мухи!» – и не успеешь моргнуть глазом, как она подскочит и слизнет муху со стойки, а потом опять плюхнется на пол, словно комок грязи, и сидит себе как ни в чем не бывало, почесывает голову задней лапкой, будто ничего особенного не сделала и всякая лягушка это может. А уж какая была умница и скромница при всех своих способностях, другой такой лягушки на свете не сыскать. А когда, бывало, дойдет до прыжков в длину по ровному месту, ни одно животное ее породы не могло с ней сравняться. По прыжкам в длину она была, что называется, чемпион, и когда доходило до прыжков, Смайли, бывало, ставил на нее все свои деньги до последнего цента. Смайли страх как гордился своей лягушкой, – и был прав, потому что люди, которые много ездили и везде побывали, в один голос говорили, что другой такой лягушки на свете не видано.
Смайли посадил эту лягушку в маленькую клетку и, бывало, носил ее в город, чтобы держать на нее пари. И вот встречает его с этой клеткой один приезжий, новичок в нашем поселке, и спрашивает:
– Что это такое может быть у вас в клетке?
А Смайли отвечает этак равнодушно:
– Может быть, и попугай, может быть, и канарейка, только это не попугай и не канарейка, а всего-навсего лягушка.
Незнакомец взял у него клетку, поглядел, повертел и так и этак и говорит:
– Гм, что верно, то верно. А на что она годится?
– Ну, по-моему, для одного дела она очень даже годится, – говорит Смайли спокойно и благодушно, – она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец опять взял клетку, долго-долго ее разглядывал, потом отдал Смайли и говорит довольно развязно:
– Ну, – говорит, – ничего в этой лягушке нет особенного, не вижу, чем она лучше всякой другой.
– Может, вы и не видите, – говорит Смайли. – Может, вы знаете толк в лягушках, а может, и не знаете; может, вы настоящий лягушатник, а может, просто любитель, как говорится. Но у меня-то, во всяком случае, есть свое мнение, и я ставлю сорок долларов, что она может обскакать любую лягушку в Калаверасе.
Незнакомец призадумался на минутку, а потом вздохнул и говорит этак печально:
– Что ж, я здесь человек новый, и своей лягушки у меня нет, а будь у меня лягушка, я бы с вами держал пари.
Тут Смайли и говорит:
– Это ничего не значит, ровно ничего, если вы подержите мою клетку, я сию минуту сбегаю, достану вам лягушку.
И вот незнакомец взял клетку, приложил свои сорок долларов к деньгам Джима и уселся дожидаться.
Долго он сидел и думал, потом взял лягушку, раскрыл ей рот и закатил ей туда хорошую порцию перепелиной дроби чайной ложечкой, набил ее до самого горла и посадил на землю. А Смайли побежал на болото, долго там барахтался по уши в грязи, наконец поймал лягушку, принес ее, отдал незнакомцу и говорит:
– Теперь, если вам угодно, поставьте ее рядом с Дэниелом, чтобы передние лапки у них приходились вровень, а я скомандую. – И скомандовал: – Раз, два, три – пошел!
Тут они подтолкнули своих лягушек сзади, новая проворно запрыгала, а Дэниел дернулся, приподнял плечи, вот так – на манер француза, а толку никакого, с места не может сдвинуться, прирос к земле, словно каменный, ни туда ни сюда, сидит, как на якоре. Смайли порядком удивился, да и расстроился тоже, а в чем дело – ему, разумеется, невдомек.
Незнакомец взял деньги и пошел себе, а выходя из дверей, показал большим пальцем через плечо на Дэниела – вот так – и говорит довольно нагло:
– А все-таки, – говорит, – не вижу я, чем эта лягушка лучше всякой другой, ничего в ней нет особенного.
Смайли долго стоял, почесывая в затылке и глядя вниз на Дэниела, а потом наконец и говорит:
– Удивляюсь, какого дьявола эта лягушка отстала, не случилось ли с ней чего-нибудь – что-то уж очень ее раздуло, на мой взгляд. – Он ухватил Дэниела за загривок, приподнял и говорит: – Залягай меня кошка, если она весит меньше пяти фунтов, – перевернул лягушку кверху дном, и посыпалась из нее дробь – целая пригоршня дроби. Тут он догадался, в чем дело, и света не взвидел, – пустился было догонять незнакомца, а того уж и след простыл. И…
Тут Саймон Уилер услышал, что его зовут со двора, и встал посмотреть, кому он понадобился. Уходя, он обернулся ко мне и сказал:
– Посидите тут пока и отдохнете, я только на минуточку.
Но я, с вашего позволения, решил, что из дальнейшей истории предприимчивого бродяги Джима Смайли едва ли узнаю что-нибудь о его преподобии Леонидасе У. Смайли, и потому не стал дожидаться.
В дверях я столкнулся с разговорчивым Уилером, и он, ухватив меня за пуговицу, завел было опять:
– Так вот, у этого самого Смайли была рыжая корова, и у этой самой коровы не было хвоста, а так, обрубок вроде банана, и…
Однако, не имея ни времени, ни охоты выслушивать историю злополучной коровы, я откланялся и ушел.
История о плохом мальчике
Жил да был плохой мальчик, и звали его Джим. Самые внимательные, наверное, заметят, что в книжках для воскресных школ плохих мальчиков почти всегда зовут Джеймсами. Однако этот плохиш, как ни странно, был именно Джимом.
У типичного Джеймса всегда больная матушка – чахоточная и набожная, которая с радостью уже упокоилась бы в сырой земле, кабы не самоотверженная любовь к своему сыночку и страх оставить его одного в этом холодном и жестоком мире. Она учит сына читать «Отче наш» перед сном, целует на ночь и тихим голоском напевает ему колыбельную, а когда чадо заснет, встает у его кровати на колени и рыдает. Но у нашего плохиша все было иначе. Его, напомню, звали Джим, и мать у него была жива-здорова. Ни чахоткой, ни набожностью она не страдала и, более того, совершенно не переживала за сына. Пусть хоть шею сломает, говорила она, невелика потеря. На сон грядущий она устраивала Джиму порку и на прощание не целовала, а наоборот, надирала ему уши.
Однажды он стащил ключ от буфета, залез туда и отъел варенья, а чтобы мама не заметила убыли, долил в банку дегтя. И никакое страшное предчувствие не охватило Джима, никакой голос свыше не прошептал ему: «Не совестно ли тебе обманывать матушку? Не грешно ли это? Знаешь, куда попадают невоспитанные мальчики, которые едят варенье без спроса?» Не бухнулся Джим на колени и не пообещал, что больше никогда не будет поступать плохо, и не вскочил с легким и счастливым сердцем, и не побежал сознаться во всем маме, и не взмолился о прощении, и не получил его со слезами благодарности и гордости в ее глазах. Нет, такое бывает только с плохишами из книжек, но не с Джимом, как ни удивительно. Отъев варенья, он произнес: «Ух, объедалово!», а долив дегтя, сказал: «Вот ведь очуметь придумал!» и, посмеиваясь, заметил: «То-то старуха взбесится, когда узнает!» – вот такой грубый на язык был наш шкодник. А когда мама обо всем прознала, Джим заявил, будто знать ничего не знает, за что получил хорошую порку, и слезы выступили в глазах у него… Словом, все-то у этого мальчика было не так – совсем не так, как у плохих Джеймсов, про которых пишут в книжках.
Однажды он полез воровать яблоки в саду у Джо Луда. И нет, ветка яблони под Джимом не подломилась, он не упал и не сломал себе руку, его не растерзал сторожевой пес фермера, и он не промучился много недель в кровати, не раскаялся и не встал на путь исправления. Нет, он нарвал столько яблок, сколько смог унести, и без происшествий слез с дерева. К собаке Джим тоже был готов и огрел ее по голове припасенным кирпичом, едва та к нему кинулась. Вот ведь удивительное дело: ни о чем подобном не писали ни в одной из тех книжечек в узорчатых обложках, где на картинках мужчины ходят во фраках и рейтузах по колено, а у женщин пояса платьев затянуты под мышками и нет кринолинов. В воспитательных книжках про таких, как Джим, нет ни слова.
Однажды он стащил у учителя перочинный ножик и, испугавшись, что его преступление вскроется, подсунул нож в кепку Джорджу Уилсону – сыну вдовы Уилсон, благочестивому и доброму мальчику, всеобщему любимцу, который во всем слушался маму, никогда не врал, любил учиться и обожал воскресную школу. И когда ножик выпал у него из кепки, и бедняга Джордж сразу опустил голову и покраснел, как будто признавая свою вину, и расстроенный учитель обвинил его в воровстве и уже готовился занести розги, не возник из ниоткуда седовласый мировой судья, не встал в позу и не сказал: «Пощадите этого доброго юношу, ибо вот он, подлый преступник! На перемене я проходил мимо школьной двери и, незамеченный, видел, как совершается воровство!» Никто Джима не выпорол, а почтенный судья не зачитал расчувствовавшемуся классу нравоучение, не взял Джорджа за руку и не сказал, что такой юноша достоин лучшего, и не забрал его к себе, чтобы тот мёл в кабинете, разжигал камин, бегал по поручениям, колол дрова, помогал судейской жене по дому и изучал право, а в оставшееся время веселился в свое удовольствие и жил припеваючи, получая сорок центов в месяц на карманные расходы. Да, в книжке было бы так, но только не с нашим Джимом. Никакой престарелый служитель Фемиды не вмешался в экзекуцию и никого не вывел на чистую воду, так что порка досталась примерному мальчику Джорджу, а Джим смотрел да потирал руки, потому что, видите ли, терпеть не мог примерных мальчиков. «Перебил бы всех этих рохлей», – говорил он, ведь, как уже упоминалось, был невоспитанным и грубым на язык.
Однако самая странная штука приключилась с Джимом, когда он отправился плавать на лодке в воскресенье и не утонул. А еще когда собрался рыбачить в выходной, попал под грозу, но в него не ударила молния. Можете листать воспитательные книжки хоть до следующего Рождества – нигде такого не встретите. Наоборот, узнаете, что у всех плохишей, ходящих на реку в воскресенье, лодки неизбежно переворачиваются, а все плохиши, рыбачащие в выходной, неизбежно попадают под грозу и получают удар молнией. Как нашему Джиму удалось избежать этой участи, для меня загадка.
Заговоренный был этот плохой мальчик – иначе никак. Ничто его не брало. Он даже дал слону в зверинце понюшку табаку, а слон за это не размозжил ему голову хоботом. Он искал в серванте мятную настойку и не выпил по ошибке вместо нее кислоты. Он стащил у отца ружье, чтобы поохотиться на птиц в воскресенье, и не отстрелил себе три или четыре пальца. Он со злости тюкнул сестренку кулаком в висок, но та не мучилась от боли длинными летними днями и не умерла с добрыми словами прощения на губах, которые вконец разбили нашему плохишу и без того обливающееся кровью сердце. Нет, она выжила и даже забыла про это. Наконец, Джим сбежал из дому и стал моряком, но, вернувшись, не обнаружил, что никого у него во всем мире не осталось, что все родные и близкие упокоились за церковной оградкой, а обвитый плющом дом его детства покосился. Нет, он вернулся домой вдрызг пьяный и первым делом угодил в кутузку.
В итоге Джим остепенился, женился и воспитал детей – а потом как-то ночью зарубил их всех топором. Впоследствии он разбогател на всевозможных аферах и мошенничестве. Теперь это самый отъявленный негодяй в своем городке, но все его уважают; он даже состоит депутатом в местном законодательном собрании.
Словом, ни одному плохишу-Джеймсу, знакомому нам по воспитательным книжкам, и не снилась такая полоса везения, какая досталась этому грешнику Джиму, прожившему счастливую жизнь.
Жалоба на корреспондентов, написанная в Сан-Франциско
Послушайте, за кого вы принимаете нас, живущих по эту сторону материка? Я обращаю этот прямой и решительный вопрос ко всем мужчинам, женщинам и детям, обитающим к востоку от Скалистых гор. Не считаете ли вы нас идиотами, что шлете нам эти чудовищные письма, этот бессмысленный, тупой, никчемный вздор? Вы жалуетесь, что стоит человеку прожить на Тихоокеанском побережье полгода, как он теряет интерес ко всему, что оставил на далеком Востоке, и перестает отвечать на письма друзей, даже на письма родных. Только по вашей вине! Сейчас я прочитаю небольшую лекцию на эту тему, – она пойдет вам на пользу.
Существует одно-единственное правило, как писать письма. Либо вы его не знаете, либо настолько глупы, что не считаетесь с ним. Это простое и ясное правило: пишите лишь о том, что интересно вашему адресату.
Неужели так трудно запомнить это правило и держаться его? Если вы издавна в дружбе с тем, кому шлете письмо, неужели вы не в силах рассказать ему хотя бы об общих знакомых? Можно ли сомневаться, что человек, уехавший на край света, примет с благодарностью даже самые тривиальные сообщения такого рода?
А что пишете вы, по крайней мере большинство из вас? Вы забиваете нам голову бессовестной галиматьей о людях, о которых мы не имеем ни малейшего представления, о происшествиях, которых мы не знаем и знать не хотим. Есть ли в этом хоть доля смысла? Разрешите мне представить вам образчик вашего эпистолярного стиля. Вот отрывок из последнего письма моей тети Нэнси, которое я получил четыре года тому назад и на которое не отвечаю уже четыре года.
«Сент-Луис, 1862
Дорогой Марк! Вчера мы премило провели вечер, у нас был в гостях преподобный доктор Мэклин с супругой из Пеории. Он смиренно трудится на своей ниве. Он пьет очень крепкий кофе, он страдает невралгией, точнее, невралгическими головными болями. Какой непритязательный и богомольный человек! Как мало таких на этом свете! К обеду у нас был суп; хотя, ты знаешь, я супа не люблю. Ах, Марк, если бы ты взял себя в руки и вступил на стезю добродетели! Прошу тебя, почитай из Второй книги Царств от второй главы и по двадцать четвертую включительно. Я была бы так счастлива, если бы это обратило тебя на праведный путь. Миссис Габрик умерла, бедняжка. Ты ее не знал. Под конец у нее были очень сильные припадки. 14-го числа наша армия начала наступление на…»
Дойдя до этих строк, я обычно бросаю письмо, так как знаю наверняка, что дальше пойдет сухой и монотонный перечень военных событий. Мне так и не удалось вбить в башку этим тупицам, что обо всем, что происходит в Соединенных Штатах, мы узнаем здесь, в Сан-Франциско, по телеграфу на следующий же день, и что Пони-Экспресс привозит нам все мельчайшие подробности военных событий на добрые две недели раньше, чем мы получаем письма. Вот почему я раз и навсегда отказываюсь от этих замшелых военных отчетов, даже с риском, что упущу совет прочитать ту или иную главу из Священного Писания. Письма нашпигованы подобными советами, и зазевавшийся грешник может в любую минуту угодить в капкан.
Теперь я спрошу вас, что мне до преподобного Мэклина? Какое мне дело до того, что он «смиренно трудится на своей ниве», что он «пьет крепкий кофе», что он «непритязателен», что он «богомолен», что он «страдает невралгией»? Допустим, что это прихотливое сочетание добродетелей приведет меня в восторг, но интереса к преподобному Мэклину все равно не прибавит. Сообщения о том, что таких, как он, мало и что к обеду был суп, меня радуют, – я готов честно признать это. Требование прочитать двадцать две главы из Второй книги Царств, адресованное человеку, который ни секунды не помышляет стать священником, я рассматриваю как грубое вторжение на территорию нейтральной державы. Информация о кончине «бедняжки миссис Габрик» почти не обрадовала меня, должно быть потому, что я не знал покойную лично. Впрочем, было приятно узнать, что под конец у нее были сильные припадки.
Ну что, ясно вам теперь? Ясно вам, что во всем письме нет двух слов, способных пробудить во мне хоть искру интереса? Ваши военные новости я уже знаю. Если я захочу прослушать проповедь – рядом есть церковь, где их читают гораздо лучше. Я не желаю ничего знать о бедняжке Габрик, которую не видел ни разу в жизни. Я не желаю ничего знать о преподобном Мэклине, которого тоже никогда не видел. Я спрашиваю вас: почему здесь нет ничего о Мэри Энн Смит (о, как я жажду узнать хоть что-нибудь о ней!), ни слова о Джорджиане Браун, о Зебе Левенворте, о Сэме Бауэне, о Стротере Уилли, – ни о ком, чья судьба волнует меня? И так как приведенное письмо похоже на все предыдущие как две капли воды, я не ответил на него, – на что мне эта переписка?
Моя почтенная матушка недурной корреспондент, ее письма, во всяком случае, своеобразны. Она надевает очки, берет ножницы и принимается вырезать из газет всякую всячину – передовицы, списки постояльцев в гостиницах, вирши, официальные сообщения, объявления, рассказы, старые анекдоты, рецепты «от печени», кулинарные советы, – все, что подвернется под руку (она лишена предвзятости, содержание не волнует ее); потом, взявши вырезки, она читает их, глядя поверх очков (очки не годятся, старые гораздо лучше, но она предпочитает эти потому, что они в золотой оправе), и говорит: «Уж не знаю, как быть, во всяком случае – это из сент-луисской газеты!» – и запихивает вырезки в конверт вместе с письмом. В письме она сообщает мне обо всех, кого я когда-либо знал, но, к сожалению, в такой своеобразной форме: «Ж. Б. умер», или: «В. Л. выходит замуж за Т. Д.», или: «Б. К. и Р. М. вместе с Л. А. Ж. уехали в Новый Орлеан». Она упускает из виду, что когда-то отлично знакомые имена стерлись за эти годы в моей памяти и восстановить их теперь по инициалам для меня непосильная задача. Она никогда не пишет имени полностью, я никогда не знаю, о ком она рассказывает, и принимаю решение наугад. Помню, как я оплакивал кончину Билла Криббена, – а ведь должен был ликовать, что Бен Кенфурон наконец сыграл в ящик: я ошибся, расшифровывая инициалы.
Самые интересные и содержательные письма из дома мы получаем от детей семи-восьми лет от роду. Это проверено на тысяче примеров. По счастью, им не о чем писать, кроме как о домашних новостях и о том, что происходит по соседству (взрослые считают эти новости слишком ничтожными для письма, отправляемого за несколько тысяч миль). Они выражаются просто и непринужденно и не пытаются сразить вас изяществом слога. Они сообщают то, что им доподлинно известно, и ставят точку. Они редко трактуют о высоких материях и не читают лекций на моральные темы. Их послания кратки, но всегда занимательны, поскольку речь в них идет о людях и событиях, вам знакомых. Итак, если вы желаете совершенствоваться в эпистолярном искусстве, учитесь у детей. Я храню письмо от восьмилетней девочки, храню его как достопримечательность, потому что это единственное письмо за все годы моего отсутствия, которое я прочел с непритворным интересом. Вот это письмо:
«Сент-Луис, 1865
Дядя Марк! Жаль, что тебя нет. Я могла бы тебе рассказать наизусть, как младенца Моисея нашли в тростниках. Мистер Сауэрби свалился с лошади и сломал ногу, потому что ездил верхом в воскресный день. Маргарет, наша служанка, вынесла из твоей комнаты все плевательницы, помойные ведра и старые бутылки. Она говорит: раз тебя так долго нет, наверно, ты уже не приедешь совсем. Мама Сисси Макэлрой завела нового ребеночка. Они у нее не переводятся. У ребеночка синие глазки, как у их жильца мистера Свимли, и вообще он похож на этого жильца. Мне подарили новую куклу, но Джонни Андерсон оторвал у нее ногу. Сегодня у нас была мисс Дузенбарри, я хотела дать ей твою фотографию, но она не взяла. У моей кошки снова котята – целая куча котят! Ты просто не поверишь – вдвое больше, чем у кошки Лотти Белден! Одного из них, короткохвостого, я назвала в твою честь, – такой славный котеночек. Сейчас я уже всем придумала имена: генерал Грант, генерал Галлек, пророк Моисей, Маргарет, Второзаконие, капитан Семмс, Исход, Левит, Хорейс Грили. Десятый без имени, я держу его про запас, потому что тот, которого я назвала в твою честь, хворает и, наверно, помрет. [Боюсь, что с короткохвостым сыграли дурную шутку, назвав его в мою честь. Что-то будет со следующим кандидатом?] Дядя Марк, я хочу тебе сказать, что ты очень нравишься Хэтти Колдуэлл. Она считает тебя красавцем. Вчера я сама слышала, как она сказала маме, что твоей красоте ничто не грозит, даже если ты заболеешь оспой и сделаешься рябым, – хуже, чем был, не станешь. Мама говорит, что она очень остроумная девушка [очень!]. Я кончаю письмо, потому что генерал Грант сцепился с пророком Моисеем.
Энни».
Девочка без всякого стеснения наступает мне на мозоль почти в каждой фразе своего письма, но в простоте душевной не ведает об этом.
Я считаю ее письмо образцовым. Это отлично написанное, увлекательное письмо, и, как я уже сказал, в нем больше полезных и интересных для меня сведений, чем во всех остальных письмах, полученных мной с Востока, вместе взятых. Мне гораздо приятнее узнать, как живут наши кошки, и познакомиться с их незаурядными именами, чем читать про неведомых мне людей или штудировать «Прискорбную повесть о вреде горячительных напитков», на обложке которой изображен оборванный бродяга, замахивающийся на кого-то из своих ближайших родственников пустой бутылкой из-под пива.
Моя петиция против горничных
На всех горничных вне зависимости от возраста и цвета кожи я обрушиваю проклятие холостяцкой жизни! Ибо, по пунктам:
1. Они всегда кладут подушки на край кровати, противоположный керосинке, чтобы при чтении за трубкой перед сном (древний и почитаемый обычай холостяков) вам приходилось держать книгу на весу в неудобном положении, прикрывая глаза от слепящего света.
2. Найдя наутро подушки на другом краю кровати, горничные не воспринимают это как дружеский намек. Нет, пользуясь своей безнаказанностью, безжалостные к вашей беспомощности, они снова заправляют кровать как было, в тайне злорадствуя тем неудобствам, которые вам причиняют.
3. И каждый раз после этого, заметив переложенные подушки, горничные сводят ваши труды на нет, исключительно из стремления омрачить вашу жизнь и свободу, дарованную Богом.
4. Горничные всегда ставят лампу в самом неудобном месте, а если не получается, то передвигают кровать.
5. Стоит вам отодвинуть дорожный сундук дюймов на шесть от стены, чтобы крышку можно было держать открытой, горничные непременно придвинут его обратно. Они делают это нарочно.
6. Стоит вам найти удобное место для плевательницы, чтобы та была под рукой, они обязательно переставят ее в другое, менее удобное место.
7. Они всегда убирают вашу запасную обувь в какое-нибудь труднодоступное место: чаще всего в дальний угол под кроватью. А все для того, чтобы вы корячились в неподобающей позе и, чертыхаясь, тщетно шарили в темноте обувным рожком.
8. Горничные вечно куда-то прячут коробок со спичками, причем каждый день выдумывают новый тайник, а на место коробка ставят бутылку или иной хрупкий предмет с той целью, чтобы вы, шаря рукой в темноте, непременно его разбили и были вынуждены расплачиваться.
9. Когда горничным нечем заняться, они переставляют мебель. Вернувшись вечером к себе, можете быть уверены, что на месте гардероба вдруг застанете бюро. Если же вы уйдете утром и оставите ведро с помоями у двери, а кресло-качалку у окна, то вернувшись в полночь или под утро, непременно споткнетесь на входе о кресло, а подойдя к окну, плюхнетесь в лохань с грязной водой. Просто ваши мучения доставляют горничным несказанную радость.
10. Вы ничего не найдете там, куда клали. Горничные при первой возможности переложат ваши вещи в другое место. Такова природа этого племени. И кроме того, горничные упиваются возможностью творить извращенное зло и вечно во всем вам противоречить. Если их лишить этой возможности, они погибнут.
11. Все клочки старых газет, которые вы бросаете на пол, горничные непременно соберут и сложат аккуратной стопочкой на столе, а для растопки воспользуются какими-нибудь важными бумагами. Если же некий обрывок вам ненавистнее прочих, и вы тратите невосполнимые часы жизни на попытки от него избавиться, то как бы вы ни старались, все усилия пропадут втуне, ведь горничные всегда будут возвращать обрывок вам. Это доставляет им удовольствие.
12. А еще они тратят масла для волос больше, чем шестеро мужчин. И если горничную уличить в воровстве, она станет изворачиваться. Думает ли она в это время о своей бессмертной душе? Уверен, что нет.
13. Стоит вам для удобства оставить ключ в двери, горничные отнесут его на стойку портье под благовидным предлогом, мол, чтобы защитить вашу собственность от воров. Не верьте: на самом деле они хотят, чтобы вы, и без того уставший, плелись обратно вниз по лестнице или были вынуждены отправить за ключом швейцара, которому, естественно, нужно будет дать на чай (подозреваю, эти две низменные категории существ состоят в сговоре и делятся друг с другом).
14. Горничные регулярно врываются застелить вам постель, когда вы еще не поднялись, прерывая ваш драгоценный отдых, но стоит вам подняться, до следующего утра вы их больше не увидите.
Итого, нет таких злодеяний, которых они не могли бы совершить, причем исключительно от глубочайшей порочности и ни от чего иного.
Все человеческое горничным чуждо.
Клянусь, что приложу все усилия, чтобы пролоббировать в парламенте закон об упразднении горничных!
Обстоятельства моей недавней отставки
Вашингтон, декабрь 1867 г.
Я ухожу в отставку. Бюрократический механизм, конечно, продолжит работу в обычном режиме, но уже без одной из своих шестеренок. Я был клерком в комитете по конхиологии Сената США, но сложил полномочия. Остальные члены правительства, не таясь, препятствовали моему участию в решении вопросов государственной важности, а значит, я не мог более пребывать в должности, не утратив при этом чувство самоуважения. Если бы я захотел подробно изложить все притеснения, которым мне пришлось подвергнуться за шесть дней правительственной службы, мой рассказ занял бы увесистый том.
Итак, меня назначили клерком в комитете по конхиологии, не позволив при этом взять в подчинение секретаря, с которым я мог бы играть на биллиарде. Я бы снес подобное одиночество, получай я положенное мне уважение со стороны прочих членов кабинета. Как бы не так! Каждый раз, когда какой-нибудь министр совершал оплошность, я откладывал все дела и пытался наставить его на путь истинный, как велел мне долг, – и за все время никто меня не поблагодарил. С самыми наилучшими намерениями я пошел к флотскому министру и заявил: