Читать онлайн Здесь, в темноте бесплатно
Alexis Soloski
Here in the Dark
* * *
Печатается с разрешения литературных агентств The Gernert Company и Andrew Nurnberg.
В книге присутствуют упоминания социальных сетей, относящихся к компании Meta, признанной в России экстремистской, и чья деятельность в России запрещена.
Любое использование материала данной книги, полностью или частично, без разрешения правообладателя запрещается.
© 2023 by Alexis Soloski
© Клемешов А., перевод, 2023
© ООО «Издательство АСТ», 2024
Для Ады и Тома: «Мой солнечный свет! Моя весна!»
Профессия критика, на самом деле, жестока по своей природе и требует для своего эффективного выполнения такой бесчеловечной личности, как я.
Джордж Бернард Шоу
Подъемник для занавеса
Притвориться мертвым
Мне семь лет. Я в темноте. На мне синее бархатное платье и черные туфли с пряжками. Я неподвижно сижу в кресле, слишком большом для меня. Я наблюдаю.
Передо мной один мужчина бросается на другого с ножом. На белой рубашке появляется кровь, пятно раскрывается, как цветок, жертва падает на колени, а затем распластывается на полу. Соперник стоит над поверженным, его губы растягиваются в тонкую жестокую линию. Затем он обращает эту улыбку ко мне.
Я не могу сглотнуть. Не могу дышать. Мои кулаки сжимают подлокотники, костяшки пальцев побелели.
– Не волнуйся, – нежно произносит моя мама. – Он не умер. Видишь, он дышит. Посмотри на его живот: поднимается и опускается. Видишь? Это не по-настоящему. Это всего лишь спектакль. Но ты настоящая. – Она осторожно разгибает одну мою ладонь и накрывает ее своей, шепча литанию, как делала много раз раньше. Ее голова так близко к моей, что ее губы касаются моего уха. – Это твои пальцы, – говорит она. – Это твоя рука, твоя ладонь, твое запястье, твоя рука…
Но на этот раз я ее не слышу. Или не могу услышать. Вместо этого я смотрю на рубашку, кровь, нож, улыбку… Я отчетливо сознаю, что дальше этот мужчина пойдет за мной. Пытаюсь встать. Хочу сбежать. Но падаю обратно в свое слишком большое кресло.
Я теряю сознание.
* * *
Занавес падает. Занавес поднимается. Второй акт, двадцать пять лет спустя. Моя мать умерла, и теперь я очень часто сижу в темноте. Смотрю поножовщины, расстрелы, удушения. Худшее, что только можно представить.
– У смерти, – говорит герцогиня Мальфи в пьесе, которую я обожаю, – тысячи различных дверей, через которые мы уходим из жизни… – Я ей верю. Я веду счет.
Наблюдая, я сглатываю. Я дышу. Мои легкие наполняются и опустошаются, живот поднимается и опускается. Размер кресла теперь подходит мне больше. Я не ношу бархатные платья и черные туфли с пряжками. И, конечно, не падаю в обморок.
Вместо этого я сижу здесь, в темноте, и бесшумно вожу ручкой по строкам блокнота. Я научилась перелистывать страницы с минимальным шорохом. Я научилась писать без света.
Я внимательна. Проницательна. Почти счастлива.
Я стала театральным критиком. Кем же еще?
Глава 1
Номер скрыт
Когда в сырую ноябрьскую среду зазвонил телефон, я принимала ванну. Я только что вернулась из банка, куда относила чек, полученный от душеприказчика своей тети, чтобы договориться о его обналичивании. Я не виделась с тетей много лет, почти не переписывалась с ней, за исключением обязательных открыток на день рождения и Рождество. Смерть пришла к ней пунктуально и без прелюдий, что, наверняка, вызвало бы ее одобрение. Хотя, возможно, она предпочла бы место более подходящее и уединенное, чем стоянка у Hannaford[1] поздним майским днем, как раз перед ужином. У тети случился сердечный приступ, ставший доказательством, что у нее вообще имелось сердце. Мне рассказали, что ее тело упало так, что сработала автомобильная сигнализация. Ей бы не понравился этот шум.
Я не ожидала наследства. Но так получилось, что она разделила свое состояние – небольшой сберегательный счет, пенсионные накопления и доходы от продажи дома – между мной и местной благотворительной организацией по защите дикой природы. Она всегда предпочитала людям птиц, и я не могу ее в этом винить. Хотя и не особо люблю птиц.
Я не нуждалась в ее деньгах. Но принять их оказалось проще, чем заморачиваться с альтернативными вариантами. Итак, я слушала с натянутой улыбкой, пока консультант банка, потный, розовощекий белый мужчина в полосатом галстуке, который, я готова была поклясться на Библии, был на застежке, вещал мне монотонным голосом, напоминающим звук протекающего крана, о средствах, облигациях и депозитных сертификатах.
– Давайте сделаем то, что наиболее безопасно, – говорю я наконец. Потому что это было не то, что он хотел услышать. И потому что в некоторых вещах я предпочитаю безопасность.
Моя тетя, несмотря на то, что находилась далеко – она жила в Нью-Гэмпшире, что для Нью-Йорка почти то же самое, что и Луна, – была последним человеком в моем мире, который знал мою мать, и предпоследним, который знал меня прежнюю. Я могла бы воспринять ее смерть как возможность полноценно войти в ту жизнь, которую создала для себя, или вступить в какую-то новую, большую, теперь свободную от бремени. Наконец-то жить полноценно. И какая-то часть меня – тоскующая, все еще дикая – должно быть, этого хотела. Тем не менее, получив известие о ее кончине, я продолжила ходить по своим обычным маршрутам, в разные театры, затем обратно в свою квартиру и время от времени в тускло освещенный бар, чтобы разнообразить окружение. Также душеприказчик прислал мне два пожелтевших альбома, в которых на фото были изображены мои тетя и мама в детстве, подростками и молодыми женщинами – длинноногими, веснушчатыми, живыми. Я пролистала их один раз, а затем сунула на самую высокую полку шкафа, где они и остались.
Если бы я была из тех людей, которые позволяют себе многое в эмоциональном плане – во всяком случае, в дневное время, – я бы, наверное, чувствовала себя одинокой, осиротевшей, неприкаянной. Вместо этого я сосредоточилась на страницах блокнота и на экране ноутбука, как никогда раньше, я писала и переписывала до тех пор, пока каждый абзац не засверкал ярко, словно бриллиант, и стал в два раза более острым, правда лишь немного острее обычного. Это проклятие и благословение инстинкта критика, неудержимое стремление донести правду о произведении искусства, независимо от того, кого эта правда может оскорбить. Они пригласили меня. Они нуждались в критике. Им надлежало быть лучше, мощнее, правдоподобнее. Они не справились. И вот я здесь, чтобы сказать им об этом, в надежде заполучить должность главного критика журнала с помощью колкостей и порицания.
Вакансия открыта вот уже два месяца, с тех пор как Криспин «Криспи» Холт, отпрыск богатой бостонской семьи, сбежал из Принстона, как только впервые попробовал Живой Театр[2] (и немного чрезвычайно качественной кислоты), писавший для журнала на протяжении десятилетий, наконец объявил о завершении карьеры. Ходят слухи, что он отправил свое наследство в какой-то карибский офшор, где теперь мог наслаждаться воспоминаниями и случайными связями в домике в тропическом раю. Я не могу подтвердить этот слух. Криспи не обратил на меня внимания, поскольку я женщина, не имеющая диапазона в четыре октавы. Но для Роджера, моего редактора, я своего рода протеже, местная девушка, которая сделала что-то не просто хорошо, а отлично. Я была уверена, что он сразу же возьмет меня на работу. Однако он чередует мои колонки с колонками другого младшего критика, Калеба Джонса. У Калеба свежий диплом магистра драматургии, улыбка, от которой остаются шрамы на сетчатке, и понимание высокого, как у салата. А вот у меня оно есть. И еще бойкий, колючий стиль. Роджер осознает. Когда-нибудь.
Этим утром консультант, в конце концов, вручил мне стопку бумаг, и я поставила свои инициалы и подпись, затем вернула ему ручку (дома у меня есть ручки получше), вышла на тротуар и поднялась на пять лестничных пролетов в свою квартиру. Я налила себе выпить, потому что моя тетя не одобряла алкоголь и потому что в последнее время я стала пить больше – мне приходится, таблетки уже не действуют так, как раньше, – приняла очень горячую ванну, чтобы почувствовать что-то или ничего, или и то и другое сразу, запрокидывая голову, пока не погрузилась в воду по самые уши, и город стал тихим и отдаленным.
Но зазвучал звонок сотового телефона – пронзительный рингтон по умолчанию, который я так и не удосужилась изменить. Он вскоре смолк, затем зазвучал снова, долетая даже сюда. Мошенники редко звонят дважды. Я предположила, что это может быть Роджер, которому я понадобилась для окончательного обсуждения какого-то вопроса или доработки демонстрационной копии. Надо было ответить.
Капли скатывались по кафелю, пока я стояла на дрожащих ногах, прижимаясь к стене, стряхивая красно-черные пятна перед глазами, в ожидании, когда мое кровяное давление выровняется.
Завернувшись в тонкое полотенце, я направляюсь в гостиную – я живу в студии, так что, по правде говоря, это единственная комната – и лезу в сумку за телефоном. Я пропустила два звонка из журнала. Из главного офиса, не от Роджера. Я набираю номер, отвечает Эстебан, наш секретарь.
– Это Вивиан, – представляюсь я, понижая голос до готического. – Ты звонил?
– Красавица, – щебечет он. – Ты где?
– На Десятой Восточной. Брожу по прихожей в своем атласном пеньюаре, оплакивая участь женщин, лишившихся тебя.
Он смеется так, что хрусталь разлетается вдребезги. Он знает, что в моей квартире недостаточно места для прихожей. Он также знает, что у меня нет ни единого пеньюара.
– Бедная бебита, – говорит он. – Ну, тогда вот тебе утешительный приз. Какой-то мужчина с сексуальным голосом продолжает тебе названивать. О-очень сексуальным голосом.
– Ты же не дал ему этот номер? – интересуюсь я, плотнее заворачиваясь в полотенце.
– Э-э, бебита, пожалуйста! Мне кажется, я заслужил больше доверия. Хотел дать ему адрес твоей электронной почты, но он говорит, что ему необходимо пообщаться лично.
– Десять против одного, что он публицист.
– Сексуальный публицист.
– Абсурд. Невозможно. Противоречит всем законам природы.
– Может быть, бебита. В любом случае, теперь он твоя проблема.
Эстебан сообщает мне имя – Дэвид Адлер, номер телефона, который я угрюмо записываю в подвернувшийся под руку блокнот, а мои мокрые волосы заливают страницу каплями, словно слезами. Я улыбаюсь, кидаю «спасибо» и «до скорого» и только потом позволяю своему лицу расслабиться. Порывшись в куче одежды, опускаюсь в кресло, удерживая ноутбук на коленях. Ищу в своей электронной почте «Дэвид Адлер», затем повторяю поиск в папке «корзина». Без совпадений. Это означало, что он не связан ни с одной недавней пьесой или мюзиклом. По крайней мере, с теми, о которых я слышала. Должно быть, неопытный режиссер или начинающий публицист, пытающийся натравить меня на какой-то спектакль, находящийся так далеко от Бродвея, что до него даже не доехать на метро. Такое меня не интересует. Нельзя посмотреть много плохих постановок и остаться в живых.
И все же я думаю о том, что продолжает твердить Роджер. Что он предпочел бы больше сочувствия в моих рецензиях или хотя бы более теплые отношения с художественным сообществом. Он называет это операцией «Давай не будем такой упрямой сукой, ладно, малыш?». Роджер прошел тренинг по чувствительности. Обучение не дало результатов.
Тепло не моя сильная сторона. Что касается богатой палитры человеческого опыта, я нахожусь в серой шкале. Аристотель говорил, что драма – это имитация действия. Я, по необходимости, имитирую саму себя – острая улыбка, едкая шутка, бездна там, где должна быть женщина. Десять с лишним лет я позволяла себе только одну, второстепенную роль: Вивиан Пэрри, гроза актеров и городская девчонка. Я не особо хорошо играю.
Кроме тех случаев, когда я посещаю театр, хороший театр. Когда я нахожусь в темноте, в безопасном отдалении от повседневной жизни, я чувствую все это – ярость, радость, удивление. Пока в зале не зажжется свет и все снова не разрушится, я живу. Я снова узнаю себя. Мне часто снится, что я брожу по улицам Таймс-сквер, обычно под дождем, потеряв адрес театра, который должна посетить. Продолжаю искать, иду все быстрее и быстрее, когда время близится к началу представления, промокшая насквозь, поднимаюсь в один квартал и спускаюсь в следующий, просто ищу и ищу, без выхода, без конца.
Профессия театрального критика не является особенно нужной и почетной. Вот мнение П. Г. Вудхауза о рецензентах: «Их никто не любит, и это справедливо, потому что они – создания ночи». Но это единственное, в чем я хороша. Единственное, что позволяет мне выживать. И я хочу практиковать это имея больший выбор, что смотреть, а что нет; больше пространства, чтобы воспринимать искусство через слух, глаз и странный нейронный клубок и осмысливать результаты; больше возможностей чувствовать себя реальной, пусть всего лишь несколько часов. Мне давно за тридцать, я старше, чем была моя мать, когда она родила меня, и я хотела бы получить подтверждение того, что я не потратила свою жизнь впустую. Что я была права, выбрав жизнь. Бонусы тоже не повредили бы. Так что, если для получения работы достаточно звонка, я могу это сделать. Помня совет Роджера, я набираю номер Дэвида Адлера, уверенная в блокировщике, который установила. На своем экране он увидит только «Номер скрыт».
Он отвечает мгновенно.
– Здравствуйте, – произношу я. – Это Вивиан Пэрри. Вы пытались связаться со мной?
Дэвид Адлер не публицист. И не директор. Он студент магистратуры медиа-исследований с хриплым тенором (кларнет со сломанной тростью[3]), который кажется мне совершенно невыносимым. Он объясняет, что его диссертация посвящена критикам – их влиянию, их предпочтениям. И он очень хочет пригласить театрального критика, особенно театрального критика-женщину, особенно молодую, ведь слишком мало женщин пишут, не так ли? Он читает мои работы уже много лет, и «пожалуйста-пожалуйста», не встречусь ли я с ним? «Пожалуйста-пожалуйста», может ли он взять у меня интервью?
Я слышу мольбу в его голосе. Ноющую. Уродливую.
Если Дэвид Адлер – ученый, а не художник, то он мне бесполезен. Но как только он понимает, что я собираюсь отказаться, тут же добавляет, что в январе собирается выступить на конференции Performance Presenters и хотел бы привлечь меня. American Stage пообещала опубликовать отрывки моих рецензий.
Поэтому я проглатываю отказ, как эпилептик собственный язык.
Интервью и работа в группе позволят мне продемонстрировать свое отношение к искусству, объяснить мою дотошность любовью к форме, – все это могло бы помочь убедить Роджера в том, что я – женщина, с которой стоит подписать контракт. Поэтому я предлагаю увидеться в следующий вторник. Он уточняет место встречи, и я называю ближайшую кондитерскую, растягивая губы в улыбку, чтобы слова не выходили слишком отрывистыми. Ему нужен материал. Мне нужна известность. Я знакома с условиями подобных сделок. Большая часть арт-журналистики основана на этом. Имитация рвения и элементарная человеческая порядочность делает ее менее дешевой. Я завершаю разговор так быстро, как только могу, и возвращаюсь к своему ноутбуку, чтобы перевести впечатления от спектакля, который я посмотрела вчера вечером (ранняя драма Форнеса), в аргументы, образы и обоснованные утверждения.
День темнеет незаметно для меня, и к тому времени, как я нажимаю кнопку «отправить», у меня едва хватает времени провести по губам чем-то темным и матовым – дешевая косметика – и сходить в магазин на углу за кофе с молоком и пакетиком соленых чипсов из банана, которыми я хрущу, пока мчусь к поезду. Он спускается под землю, затем снова возвращается к огням и рекламным щитам Таймс-сквер, места настолько фальшивого, что по сравнению с ним театр кажется более реальным.
Проходя мимо туристов, обходя владельцев билетов, я влетаю в театр, словно пересекая финишную ленту, и направляюсь к ожидающей группе пресс-агентов с блестящими губами; их сияющие, выпрямленные дома волосы уже вьются в вечернем тумане. Одна из женщин отделяется от группы и сует мне в руку конверт. Я ухмыляюсь, чтобы не поморщиться. Ее зовут Керри. Или, может быть, Шэрон. Я могу назвать по порядку все комедии Шекспира из first folio[4], но я не сумею отличить этих брюнеток друг от друга.
– Один билет, да-а-а? – тянет она, и этот последний слог устремляется куда-то вверх.
– Ага-а-а, – эхом откликаюсь я.
Было время, когда все пьесы я смотрела с мамой, держа ее руку, лежащую на подлокотнике, а потом мы ели мороженое и обсуждали те части, которые нам понравились больше всего. Когда я была маленькой, я засыпала в машине по дороге домой, и мама относила меня на руках в мою кровать, так что я не могла сказать, где заканчивался спектакль и начиналась я. В своих мечтах я представляла, что возвращаюсь в театр и играю все роли. Но я больше не играю. Не на сцене. И теперь я всегда хожу одна.
– Место у прохода – на случай, если тебе понадобится сбежать, – добавляет пресс-агент. У нее такой вид, будто она хочет подмигнуть мне. Но от подмигивания образуются гусиные лапки.
– Ты так хорошо меня знаешь, – произношу я, поворачиваясь к дверям, снимая с лица улыбку.
Бархатная веревка убрана, меня пропускают внутрь, мимо толпы. Моя сумка проверена, билет отсканирован. Первый билетер вручает мне программку, затем отправляет по проходу ко второму билетеру, который проводит меня к месту, которое я вполне могла бы найти и сама. Я приветствую коллег – ссутулившихся и взволнованных или веселых и наглых – когда они, проходя мимо меня, болтают о том, что нам предстоит увидеть. Но мое внимание всегда возвращается к сцене и закрытому занавесу – ожидание, желание.
Я несколько раз встаю и сажусь, давая опоздавшим занять свои места, прежде чем удобно устроиться с блокнотом, программкой и ручкой. Замолкает музыка, играющая перед показом, свет тускнеет, и, если не считать жужжания и перезвона выключающихся телефонов, в зале становится тихо, и я вспоминаю, сколько тысяч вечеров на скольких тысячах мест я сидела вот так, притихшая в ожидании. Сегодняшняя постановка по Ноэлю Кауарду не привлекает и вряд ли вознаградит мой пыл, но я все равно отдамся полностью, пока не зажжется свет и я не втиснусь обратно в свое тело и не пройду, спотыкаясь, по проходу, все еще балансируя между этим миром и другим. Но теперь – вот, наконец-то! – этот момент. Мой взгляд смягчается, губы приоткрываются. Я далеко. Я дома.
* * *
Оставшаяся часть недели, как и большинство недель, проходит в водовороте электронных писем, предварительных просмотров, сроков, черновиков и правок. Бумажный стаканчик с кофе будит меня по утрам, ледяная порция водки укладывает меня перед сном, а в часы между чтением я пишу или гуляю, пока полдень не приближается к вечеру, и я, застегнув на себе что-то граничащее с презентабельным, отправляюсь в театр снова, снова и снова. Выходные такие же, как будни. Но выходные проще. Утренние спектакли означают, что я могу потерять себя дважды за день, а часов, в течение которых мне приходится притворяться человеком, становится меньше.
В субботу я сбегаю с вечернего шоу, беспомощной секс-комедии, когда пресс-агент, на этот раз мужчина, загоняет меня в угол у выхода.
– Итак, – произносит он, втягивая щеки так, что это наводит на мысль о рыбах, – что вы думаете?
Я делаю свое лицо бесстрастным, словно степь, обретшая плоть.
– Что нормальный человек может сказать о таком?
Затем я совершаю ложный маневр влево, сама бросаюсь вправо и еду в Трайбеку[5], чтобы встретиться с Жюстин на вечеринке в лофте какого-то художника. Его работа заключается в разливании кислоты разной концентрации на листы матового металла, так что «художник» – не совсем подходящее слово, в Трайбеке всегда происходит что-то странное, но я все равно иду, потому что отказывать Жюстин (и это знают директора по кастингу и люди, которые контролируют толпу на распродажах образцов) можно исключительно на свой страх и риск.
Приветствуя нас у дверей, художник предлагает порошок из флакона, висящего у него на шее на цепочке. Жюстин соглашается, закатывая глаза и нюхая крошечную ложечку раз, второй.
– Он серьезно не знает, что восьмидесятые закончились? – бормочет она, пока мы вешаем наши пальто. – И что я, типа, даже не жила в них?
– Ну, он же живет в Трайбеке, – отвечаю я.
Позже, когда толпа редеет до прозрачности, она исчезает вместе с ним на спальной платформе, ее черные волосы покачиваются, точно маятник, когда она поднимается по лестнице. Я машу ей рукой, хотя она меня не видит, и задерживаюсь еще на несколько минут, допивая второй бокал элитного пино нуар, который я себе позволила. Затем спускаюсь на визжащем грузовом лифте на тротуар, тронутый свежим дождем. Поворачиваю к Канал-стрит, на ходу поднимая руку в поисках такси и наблюдая, как уличные фонари окрашивают мои пальцы в натриево-желтый, призрачный цвет. Я слышу, как кто-то позади меня цокает обувью по булыжнику, на полсекунды позже меня. Я резко оборачиваюсь, но никого и ничего не обнаруживаю – только улица, тени и фальшиво-розовое обещание угловой вывески «Лото». Затем из-за угла с визгом вылетает такси, ослепляя фарами. Я машу ему и скороговоркой произношу свой адрес слишком высоким голосом. Сжимая руки в кулаки и закрывая глаза, я заставляю себя не смотреть в заднее окно машины, пока она мчит меня домой.
* * *
В понедельник вечером, когда в большинстве театров темно, Жюстин на каблуках, более головокружительных, чем обычно, каким-то образом поднимается по моей лестнице. Мы заказываем тайскую еду, и курьер пытается заговорить с ней на каком-то непонятном языке.
– Извините, – отвечает она. – Мои родители воспитывали меня чертовски неправильно. Только английский. И школьная программа французского.
Тем не менее, она дает ему на чай больше, чем может себе позволить, и мы некоторое время копаемся в коробочках, прежде чем я упоминаю о завтрашнем интервью с аспирантом Дэвидом Адлером.
– Только подумай, ты теперь знаменитость! – заявляет подруга. – Ты так выросла. Видишь? – Она указывает палочкой на свои увлажнившиеся глаза. – Это слезы чертовой радости. Ладно, к делу. Что наденешь?
Я изящно пожимаю плечами, чтобы передать безразличие к одежде как к демонстрации социального статуса. Жюстин практически кипит от злости, как может кипеть только человек, способный подниматься на пятый этаж в подобных босоножках.
– Поверить не могу, – ворчит она, выдвигая последний ящик комода. – У тебя нет никакой, нахрен, одежды.
Я указываю на кучу барахла, которая устилает мой пол.
– При всем уважении…
– Но это старье! – Она лезет в глубины гардероба и достает платье с узором пейсли. – Доисторическое!
– Не трогай это, – требую я, отталкивая ее руку. Она знает, что лучше не трогать вещи моей матери.
В качестве извинения она стягивает с себя черные штаны-сигареты и бросает их мне.
– Разве они тебе не понадобятся, чтобы добраться домой?
– Штаны переоценены. Надень свои черные ботинки, блузку и шарф от Hermès, который я тебе подарила, – инструктирует она. – И нужна тушь. Детка, у тебя вообще есть тушь?
– Где-то…
Жюстин выглядит так, словно вот-вот снова заплачет. В отличие от меня, она может вызвать слезы в мгновение ока. Я ее знаю как облупленную. Чтобы утешить ее, я выуживаю бутылку бурбона, спрятанную под раковиной, наливаю подруге на несколько пальцев и чуть поменьше себе, затем распахиваю окно и присоединяюсь к ней на ржавой пожарной лестнице.
Она достает вейп, делает затяжку, выдыхает дым, отправляя его спиралью мимо провисших электрических проводов и плюща, прорастающего из трещин в стене.
– Это интервью, – заговаривает она снова, – о чем…
– О критиках и как люди ими становятся. Влияния, стандарты и практики и кто меня так обидел, что я выбрала подобную жизнь.
– Забавно, – задумывается она. – Хотя нет, не забавно. То есть ни о чем личном? – Она снова затягивается.
Я делаю жест рукой, как бы призывающий рассмотреть меня с головы до ног.
– Какое личное? Здесь почти нет личности.
– Я знаю это, детка. Ты – самая передовая система защиты. Форт Нокс с размером «B». – Она внимательно смотрит мою грудь. – «B» с минусом. А если серьезно… – На мгновение она позволяет себе сбросить маску – маску, которая выглядела более правдиво, чем ее лицо сейчас – молодое и менее уверенное. – Ты не думаешь, что он спросит о…
Я вижу, как она пытается найти подходящее слово. Это вызывает у меня тошноту. Жюстин никогда не смущается.
– О прошлом? – Я пытаюсь говорить так, чтобы это звучало непринужденно, но получается натянуто.
– Да, – кивает она. – Именно.
– А как? Эти записи не являются достоянием общественности. И я больше не использую то имя. Откуда ему знать, что нужно спросить? Кроме того, – продолжаю я, поморщившись и сделав паузу, чтобы сглотнуть, – я появилась полностью сформированной из The Portable Dorothy Parker[6] и коробки из-под обуви, полной программок. Ты же в курсе.
– Да, но ты знаешь, что Фолкнер сказал о прошлом, верно?
– Что оно не умерло? Что это даже не прошлое? Конечно. Это прозвучало в его единственной пьесе.
– Просто я думала об этом в последнее время, – произносит она, выдыхая сквозь сжатые губы и глядя на бетон внизу. – Я даже не знаю почему. И я волнуюсь за тебя, понимаешь?
Учитывая, что за последние десять лет одна из нас дважды чуть не захлебнулась собственной рвотой и это была не я, ее беспокойство кажется неуместным.
– Я в порядке. В отличной форме. Стоковая фотография по запросу joie de vivre[7]. – Я указываю на ее пустой стакан. – К слову о жизнерадостности, хочешь еще?
Когда я возвращаюсь к пожарной лестнице, Жюстин поглощена своим телефоном и не смотрит мне в глаза.
– Как там «плохой доктор»? – интересуюсь я, свесив ноги в пустоту.
«Плохой доктор» – терапевт, которого она встретила в нелегальном клубе в Бушвике. Они болтали за самопальным абсентом, и в конце вечера он записал ей свой номер на листке из рецептурного блокнота со словами: «Ты прекрасный экземпляр». Возможно, он использует эту фразу со всеми девушками. Но на Жюстин это произвело впечатление.
– Хорошо, – отвечает она, убирая телефон в сумку, висящую через плечо. – То есть он не крутой, ему почти сорок лет, и у него чертовски устаревшие понятия о том, следует ли мне спать с другими людьми. Понятия, которые я, разумеется, предпочитаю игнорировать, но в целом все нормально. Кстати, он также большой любитель этой штуки вроде оксикодона, которая, предположительно, не вызывает очень сильного привыкания и не разрушает устои общества. И он подогнал мне пару пакетиков.
– И-и?
– Как хор ангелов с пересохшими ртами, детка.
– Поделишься? – спрашиваю я. Но мне это необязательно озвучивать.
Она вынимает из кармана серебряную коробочку, достает из нее желтую таблетку и кладет мне на язык, затем подносит свой стакан к моим губам. Я позволяю себе прижаться к ней, и она прижимается ко мне в ответ. Я ощущаю исходящий от нее аромат уда, дыма и засахаренного миндаля, и через несколько минут чувствую, как это происходит, опускаясь, словно защитная завеса между миром и мной. Когда оно сплетается с бурбоном, я чувствую сонливость, тепло и вялость. И довольно скоро я перестаю чувствовать вообще.
* * *
Должно быть, я все же как-то доползла до кровати, потому что просыпаюсь под одеялом, к тому же раздетой, а в голове стучит, точно в динамике со слишком мощными басами. Какой-то остаточный страх, вроде липкого ощущения от того, что я попала в паутину, подсказывает, что мне приснился обычный кошмар. Хотя иногда я вижу другие сны. Более сладкие. Мечтаю, что я снова на сцене, окутанная сиянием огней. Любима. Известна.
Я зачерпываю воду из раковины, проглатываю аспирин, закутываюсь в пальто и направляюсь в магазин на углу. Вернувшись с большой плескающейся чашкой кофе, плюхаюсь в постель, открываю ноутбук и принимаюсь читать о датском театральном режиссере, у которого собираюсь взять интервью позже на этой неделе, вырезаю и вставляю все, что может оказаться полезным, из ее прошлых публикаций. В перерывах я ищу Дэвида Адлера. Поисковик выдает более миллиона совпадений. Я пролистываю список юристов и рекламщиков, писателя и электрика. Никаких аспирантов. Это кажется странным, но не слишком. Возможно, он использует эзотерическое написание или у него аллергия на социальные сети, аллергия, которую я разделяю.
Без двадцати два я провожу щеткой по волосам и, открывая тюбик Coty – еще одно наследство от моей матери, предназначенное для особых случаев, – подкрашиваю губы. Я никогда не могу найти тушь. Я отпираю и запираю три засова на своей двери и спускаюсь по лестнице на ноябрьскую улицу, ныряя под голые деревья.
Дойдя до пекарни, я встаю в очередь, как вдруг кто-то хватает меня за плечо, и тенор, напоминающий чуть хриплый кларнет, произносит:
– Вивиан?
Я резко поворачиваюсь, вскинув руку, словно защищаясь, и обнаруживаю мужчину примерно моего возраста или чуть моложе, кутающегося в синюю парку. Его темные волосы, вьющиеся над бледным лбом, над оправой очков, спускаются к длинным бакенбардам. Он улыбается мне, осторожно и с надеждой, его рот кажется слишком широким для его лица.
– Вы Дэвид? – спрашиваю я, слегка отстраняясь. – Как вы меня узнали?
– Ну, благодаря иллюстрации на сайте журнала. А еще я нашел вашу фотографию с прошлогодней церемонии «Круг критиков».
Я знаю, какую фотографию он имеет в виду: моя маленькая лисья мордашка, наполовину отвернувшаяся от камеры, серые глаза покраснели, и я выгляжу как ночное существо, напуганное светом вспышки. Я всегда хотела найти способ снять с этой фотки метку со своим именем.
– Понятно… – комментирую я. – Закажем?
Я прошу маккиато и кусочек пирога с заварным кремом. Дэвид, приблизившись к прилавку, указывает на шоколадный круассан и платит за все мятыми двадцатью долларами, бросив сдачу в банку для чаевых с надписью: «Я был специалистом по гуманитарным наукам. Помогите!».
Пока я жду напиток, он выбирает столик и садится на стул лицом к двери, что является моим обычным приемом. Мне нравится видеть пути отхода. Из потертой холщовой сумки он достает тетрадь, ручку с прожеванным колпачком и мини-кассетный магнитофон – вещь, которую я видела только в комиссионных магазинах. Он ловит мой взгляд, когда я располагаюсь напротив.
– Некоторое время я пользовался цифровыми технологиями, – произносит он, слегка пожимая плечами. – Но обнаружил, что мне не хватает ауры, которую обеспечивает материальный артефакт.
Аспиранты. Такие неприхотливые. Подумать только, Жюстин ради этого отказалась от своих штанов! Я думала, что мне понадобится хотя бы несколько минут, чтобы пожалеть о своем решении встретиться с ним. Я ошибалась. Он нажимает кнопку, загорается красный огонек и на катушках начинает вращаться лента. Затем он открывает блокнот, прикрывая страницу рукой – прием, который я тоже использую. Есть что-то в этом зеркальном жесте – или, может быть, это осознание того, что я сижу не на том конце стола или что это я должна задавать вопросы, – но на мгновение у меня возникает головокружение, и мне приходится опустить чашку, чтобы маккиато не пролился.
Конференция, напоминаю я себе. Статья. Сделав глубокий вдох, я надеваю на себя теплый, остроумный и дружелюбный образ, что-то сродни Дороти Паркер, не столь явно страдающей алкоголизмом, – более мягкая вариация моего обычного образа. Я могу изображать ее часами.
– Замечательно, – улыбаюсь я. – Так что же вы и ваш научный руководитель хотите узнать?
– Да, – кивает он, беря ручку. – Точно… И благодарю вас. На самом деле, вы даже не представляете, как много это значит для меня, для моих исследований. – Что-то в его голосе меняется, заостряется, будто гитарная струна слишком туго натянулась. Он, должно быть, нервничает. Я заставляю его нервничать. – Я только начал брать эти интервью, поэтому заранее прошу прощения, если мои вопросы не самые уместные или беспорядочные. Я все еще разбираюсь в этом человеческом аспекте. Так что будьте снисходительны, ладно?
Он улыбается так широко, что я вижу его десны.
– Снисходительной? – переспрашиваю я. – Конечно.
– Хорошо, отлично. Давайте начнем. Во-первых, как вы стали критиком?
Я рассказывала эту историю достаточно часто. Поэтому произношу отрепетированную речь, заранее подготовленно пожимаю плечами и смеюсь в нужный момент. Я сообщаю ему, как изучала театр в колледже, а затем переехала в город, как только закончила учебу, зарабатывая корректором в юридической консультации, чтобы снять квартиру-студию с двухконфорочной плитой и четырехфутовой ванной. Я тогда почти не посещала театр. За исключением случайных горящих билетов, ничего другого я не могла себе позволить. В феврале того же года моя тетя узнала от подруги, что журнал ищет специалистов по проверке фактов. Я пришла, сдала тест, и они наняли меня. Через несколько месяцев Роджер Уолш поймал меня в офисе на кухне. Главный критик Криспин Холт заболел, его обычные помощники уже уехали на День труда, а тут как раз намечалась премьера Дэвида Мэмета, которая не могла сама себя оценить, хотя я абсолютно уверена, что Дэвид Мэмет предпочел бы, чтобы все происходило именно так.
– Роджер слышал от кого-то, что я специализировалась на театре, – продолжаю я. – А может быть, у меня просто был такой взгляд? Уничтожающий. Роджер спросил меня, хочу ли я пойти. И я действительно хотела. Даже на Дэвида Мэмета. И я была либо слишком зеленой, либо слишком смелой, потому что написала именно то, что думала о шоу, и моя рецензия стала слегка вирусной. Это привело к еще одному заданию, затем еще одному, и к осени я стала младшим критиком. Остальное, – тут я делаю паузу, продолжая жестикулировать, – даже историей назвать тяжело.
– И на этом вы остановились? – уточняет он.
Это жалит, точно укус паука, независимо от того, хотел мой собеседник этого или нет. Потому что в двадцать два года звание младшего критика кажется впечатляющим. В двадцать семь лет вполне уместным. В тридцать два года – как букет роз в гримерке шоу, которое закрылось сразу после премьеры.
– Я вас умоляю! – ответила я. – Я все еще живу в квартире с двухконфорочной плитой и волнуюсь всякий раз, когда в город привозят очередное переосмысление Софокла. Очевидно, что я боюсь перемен.
– Правда? – удивляется он, глядя на меня сквозь очки без защиты от бликов.
Этот вопрос слишком похож на тот, который мог бы задать терапевт, тот самый вопрос, который задавали несколько терапевтов. Так что я отмахиваюсь от него.
– Либо это, либо для молодых женщин с твердым мнением о Гертруде Стайн исчезающе мало вакансий.
– Ха, – улыбается он. Это не совсем смех. Звучит только один слог. Когда звук затихает, я замечаю, что он не столько съел свой круассан, сколько разобрал его, слой за слоем. Он продолжает: – Вы сказали, что изучали театр?
– Да, – подтверждаю я. – Я написала дипломную работу по метатеатральности. Пьесы внутри пьес. Мне всегда чего-то не хватало.
– Тогда, возможно, я ошибаюсь, но разве вы не были актрисой?
Я стараюсь, чтобы мой голос оставался непринужденным – облаком, молочной пеной.
– Да, в детстве. Школьные спектакли. Несколько мюзиклов, в которых требуется такой пронзительный альт, как у меня. Общественные мероприятия.
– Но не в колледже? – Он подается ко мне. Слишком близко.
– О, немного в колледже, – тяну я. Мое сердце теперь начинает биться быстрее. Именно об этом беспокоилась Жюстин. То, что я так небрежно отвергла. Я тщательно подбираю слова, стараясь увести его от прошлого и вернуть в настоящее. – И чем меньше об этом говорят, тем лучше. У меня не особо хорошо получалось. Но этот опыт помогает в обзорах. Человек должен знать, как трудно создавать театр – непредвиденные обстоятельства, коллективные усилия, – чтобы писать о форме с каким-либо пониманием и состраданием. Поэтому я считаю тот опыт весьма полезным.
– Сострадание? – произносит он, изогнув бровь. – Это для вас основная ценность? Хорошо. Что касается вашего прошлого как актрисы, я нашел вот это. – Он переворачивает страницу своего блокнота и демонстрирует вложенный лист бумаги, и, хотя я не видела это больше десяти лет, сразу узнаю`. Это распечатка статьи из студенческой газеты, рецензия на «Гамлета», которого мы ставили на первом курсе.
– Это вы, да?
Отрицать нет смысла. Я вижу свою фотографию рядом с текстом. Девушка на черно-белом фото, конечно, выглядит моложе. Она бледнее, тоньше, впадины под глазами. Тем не менее, сходство неоспоримо.
– Как вы это нашли? – спрашиваю я.
– Я аспирант, – улыбается он в ответ. – Мы обучены проводить исследования. Ничего, если я прочитаю отрывок? – уточняет он, и, не дожидаясь моего ответа, зачитывает: – Вот оно: «Даже в сцене смерти Беатрис Пэрри, студентка второго курса театральной программы, не выглядит правдоподобной». Жестко. И, я полагаю, тогда вас звали Беатрис? В любом случае, согласны ли вы с такой оценкой?
Разумеется. Я согласна, что не была правдоподобной тогда и что с тех пор я в принципе неправдоподобна. Но я никогда не позволяла себе вспоминать опустошенность после тех репетиций и никчемные, бесцветные дни перед премьерой и после нее.
Я ощущаю, как меня захлестывают гормоны стресса – дыхание учащается, кровь шумит. Мне хочется сбежать отсюда – выдумать какое-нибудь оправдание или оставить его ни с чем, выскользнуть обратно через дверь и через несколько минут свернуться калачиком возле шипящего радиатора в своей квартире или прислонившись к барной стойке в польском заведении неподалеку от дома, чуть раньше начать пить свою ежедневную водку, стараясь забыться. Но я беру себя в руки. Работа. Роджер. Конференция. Я улыбаюсь ему, точно под дулом пистолета. Я остаюсь.
– Согласна ли я? – говорю бесстрастно. – Конечно. Есть причина, по которой я перенесла свой фокус на драматическую литературу. Я никогда не была хорошей актрисой.
Это не совсем так.
Это совсем не так.
Но это ложь, которую я твержу себе восемь спектаклей в неделю.
– Итак, теперь вы знаете, почему я критик, – усмехаюсь я. Моя улыбка стала шире, каждый зуб превратился в бутафорскую жемчужину. – Я не смогла бы получить это, став актрисой. Вы подловили меня! Но, как бы мне ни нравилось возвращаться к моим величайшим неудачам, кажется, вы хотели обсудить мою нынешнюю работу, верно? Мое влияние, мои методы?
– Ваше влияние. Ваши методы… – повторяет он эхом. – Да, Вивиан. Давайте перейдем к этому. И я не судил вас. Надеюсь, вы это понимаете. Просто обозначаю контекст. Наверное, хорошо, что вы вовремя отказались от этого. Не каждому суждено быть в центре внимания. – Он поднимает руку, чтобы убрать волосы со лба, случайно смахивает крошки круассана на пол, и на мгновение блеск его очков исчезает: я замечаю за его линзами нечто похожее не на волнение, а скорее на возбуждение или восторг. Неужели он действительно так относится к диссертации, к контексту? Но тут волосы снова падают ему на лицо.
В результате я рассказываю ему все: как выбираю, что рецензировать, сколько исследований провожу до и после, меняю ли я когда-нибудь свое мнение о пьесе. (Однажды, о трагедии Эдварда Олби.) Я рассказываю несколько историй просто ради развлечения: как однажды жена одного волка с Уолл-стрит пролила бокал шардоне и испортила все мои записи, как однажды актер мюзикла, ненавистный публике, загнал меня в угол в баре, и мне пришлось буквально выползать через черный ход. Я перечисляю своих любимых драматургов, а затем, словно открывая ему тайну, – наименее любимых.
Он пододвигает стул вперед.
– Но драматурги, которых вы упомянули, те, кого вы любите, все они мертвы по меньшей мере сто лет, – замечает он. – Поэтому простите, но как можно объективно критиковать новые работы, если они вам даже не нравятся?
– Они мне нравятся. Однако я не виновата, что за последние год или два ни у кого ничего не получилось настолько хорошо, как «Соната призраков».
– А как насчет новых форматов? Как насчет действительно экспериментальных работ? Я думаю об эссе, которое вы написали пару месяцев назад. Вы заявили, что театральный авангард практически мертв?
– Ну, в принципе, так и есть, – соглашаюсь я. – На протяжении веков существовали правила и обычаи, которые приходилось нарушать. Когда-то, очень давно, даже добавление второго актера казалось совершенно диким. Но к тому времени, как вы покончите с персонажем, сюжетом, местом, временем и одеждой, что останется перед вами? Авангарда больше нет, его нет уже несколько десятилетий.
– Действительно? Ничего? За всю вашу жизнь?
– Действительно, – киваю я. – Ничего.
– Но то эссе, которое вы написали, – должно быть, что-то его спровоцировало, верно? – Его голос становится громче.
– Да. Вероятно. Но я так много всего смотрела… Дайте подумать. – Я на мгновение закрываю глаза, а затем заставляю их открыться. – Да. Точно. Это было какое-то произведение, придуманное в старой синагоге на Элдридже. Коллективное творчество. Более чем вторичное.
– Я читал вашу рецензию. В спектакле был момент взаимодействия со зрителями, и вы написали, что отказались участвовать. Было ли это справедливо по отношению к их работе?
– Я участвовала в их работе, когда смотрела и слушала. Я делила пространство и дыхание. Этого должно быть достаточно. Вы видели представление, Дэвид?
– Видел. – Похоже, это правда. Потому что, когда он это произносит, что-то в нем смягчается, раскрывается. Его лицо приобретает почти святое выражение, и мне интересно, так ли я выгляжу, когда сижу в своем плюшевом кресле в темноте, восхищаясь представлением.
– И вы участвовали? – спрашиваю я. – Вы доверились назначенному вам актеру?
– Конечно, – говорит он. – Почему вы этого не сделали?
– Потому что я критик, – отвечаю я, и реакция на стресс снова нарастает. – Не персонаж. О чем бы ни было шоу, оно не обо мне. – Стало казаться, что кафе где-то вдали, расстояние между столиками выглядит огромным. Я замечаю как бы сверху, что мои зубы стучат, что мне приходится стискивать их, дабы унять этот стук. Мне не нравится, какой поворот принял этот разговор: что я потерпела неудачу как актриса. Что я потерпела неудачу как критик. Утверждение Дэвида Адлера о том, что мне не хватает способностей для выполнения единственной задачи, которая позволяет мне чувствовать себя по-настоящему человеком. Конечно, для одного дня я уже достаточно поддержала театральное сообщество.
– Большое вам спасибо, – произношу я, вставая, чтобы направиться к выходу. Я снова само очарование, ходячий четырехлистный клевер. Радуга без конца. – Вы так любезны, что нашли время. Понимаю, что в разговоре мы не особо вдавались в тему «женщины-критика», «женщины-зрителя». Но так скучно рассматривать эти вещи в бинарном ключе, вы не думаете? И мы так подробно все обсудили. И так хорошо вникли в суть! Я уверена, что теперь у вас есть все, что вам нужно.
– О, о'кей, – отвечает он. – Вы уверены? Потому что, может быть…
– Нет. Спасибо, – перебиваю я слишком громко, пока тянусь к своему пальто. – У меня, как всегда, сроки, поэтому мне действительно нужно идти.
– Хорошо. – Он выключает магнитофон и упаковывает его в сумку. – Конечно. Без проблем. Я позвоню вам, когда получу информацию о конференции.
– Я предпочитаю электронную почту.
– Значит, напишу на электронную почту, – соглашается он.
– У вас ведь есть мой адрес?
– Конечно. И вы правы, Вивиан. У меня есть все, что мне нужно. Спасибо.
Затем он встает, сжимает мою ладонь в своего рода прощальном клинче, от которого у меня по руке пробегает холодная дрожь. И в этот момент я замечаю несколько вещей. Глаза за очками темно-карие, почти черные. Два омута. Самые мрачные, которые я когда-либо встречала. И в этих глазах что-то мелькает, что-то холодное и острое, непоколебимое, как острие кинжала. Волнение, легкая улыбка – все это исчезло. Он видит меня. Видит насквозь. Какая я есть на самом деле. Не какой притворяюсь. Глядя в это лицо, я осознаю́ нечто большее: Дэвид Адлер все это время играл. Он тоже притворяется человеком. И он хорош в этом.
Лучше меня.
– Пока, Вивиан, – произносит он. – До встречи.
Прежде чем я это осознаю́, моя рука высвобождается, и я почти падаю на стол, а он выскакивает за дверь и быстро идет к Авеню А, чуть не столкнувшись с мужчиной в красной кепке – мускулистым, как перевернутый треугольник, – замирает на секунду и снова идет, или нет, теперь бежит через улицу в унылую зелень парка Томпкинс-сквер, а затем исчезает из моего поля зрения.
Глава 2
Задействованных иным образом
Две недели спустя, в понедельник, после Дня благодарения, я заезжаю в офис, чтобы подготовить статью для Winter Arts Preview. Хорошо, что Роджер попросил меня, а не Калеба, написать театральный очерк. Или, по крайней мере, я себя в этом убеждаю. Я пробираюсь по лабиринту кабинок, пока не замечаю белую голову Роджера, поглощающего сэндвич с пастрами, по высоте вдвое больше, чем его открытый рот. Он жует и машет мне, чтобы я села рядом.
– Что насчет моей блестящей идеи для истории, в которой ты узнаешь у The Rockettes[8], что они надевают под свои откровенные наряды? – спрашивает он, намазывая горчицу. – Я уверен, что смогу раздобыть дополнительную страницу для сопроводительной фотографии. Ладно, ладно. Можешь перестать смотреть на меня взглядом феминистки-убийцы. Мы дадим «Радио Сити» пропуск в этом году. Что-нибудь еще?
Я достаю свой блокнот.
– Как насчет статьи о спецэффектах в сезонных шоу? Как техники создают туман и лед в перегретых театрах, что они вкладывают в эти машины, из которых идет снег, выглядящий настоящим.
– А что, если у нас будет полуодетая Rockette, играющая в упомянутом снегу? Эй, ой. Я думаю, что это неподчинение – то, к чему приводит обучение всех вас, женщин, чтению и письму. Но да, конечно, продолжай. И в этом деле наметился резкий поворот, я упоминал? Наш главный редактор из своего загородного дома в Ист-Хэмптоне в своей бесконечной гребаной мудрости перенес публикацию на неделю раньше. Так что печатай быстро, ладно? – Он откидывается на спинку своего якобы эргономичного кресла, засовывая большие пальцы в подтяжки. – Как прошел твой День благодарения, малыш?
– Съела креветки «кунг-пао». Посмотрела «Ужас Амитивилля». Старый. Я подумала, что это поможет мне не расстраиваться из-за того, что у меня нет дома, куда можно пойти в День благодарения.
– Ты можешь прекратить эту сиротскую чепуху? Сколько раз я просил тебя прийти к нам? Ты же знаешь, Шерил любит, когда ты приходишь в гости. Кстати, о… – Он подается вперед, открывает небольшой холодильник, который держит под своим столом, и извлекает оттуда завернутый в фольгу пакет. – Здесь несколько орехов пекан и яблочный крамбл. Шерил вспомнила, что у тебя наследственная ненависть к тыкве.
– Не то чтобы она мне не нравилась, – бормочу я. – Просто ни у кого не получается приготовить вкуснее, чем у моей мамы.
– Острее змеиного зуба, знаешь ли. Конечно, конечно, не говори так, вот почему твои страницы – хиты. Но ты хоть когда-нибудь получаешь удовольствие? Или только притворяешься, что это так? Когда ты в последний раз смотрела постановку, которая тебе действительно понравилась?
– В 1606 году. «Король Лир при дворе». Финальная сцена до сих пор убивает меня.
– Мило, детка. Но последняя статья вызвала больше гневных комментариев о тебе и сообществе.
– Сообщество могло бы улучшить качество постановок, – парирую я. – Однако я пытаюсь, Роджер. Пытаюсь любым способом, который не ставит под угрозу мою честность. Вот тот фундамент, о котором я упоминала. И кстати о… – Я собираюсь спросить о должности главного критика, о том, когда он примет решение, но тут Роджер вспоминает, что у него редакционное совещание, и бредет в конференц-зал, как бык средних размеров в Памплоне, сильно сбившийся с курса.
– Мне нужна эта история с погодными явлениями к понедельнику, – бросает он через плечо. – Тысяча четыреста слов. Отправь памятку к фото сегодня вечером. И постарайся относиться ко всему спокойно. Проще. Хорошо, малыш? – Он уходит прежде, чем я успеваю его остановить. И я остаюсь одна.
Я уже собралась было уйти из офиса, когда Эстебан преградил мне путь. На нем короткое золотое кимоно поверх темных джинсов и больше тонального крема, чем я когда-либо осмелилась бы нанести. Он целует меня в обе щеки, затем проводит рукой по моим волосам, приглаживая секущиеся кончики.
– Тц-ц. Бебита, когда ты пойдешь к тому стилисту, которого я порекомендовал?
– Никогда. Обедаем? Рамен?
– Не могу. Эта шлюха Триш снова притворяется больной, и некому контролировать телефоны. Но я как раз собирался набрать тебе. Звонила какая-то девушка, очень расстроенная. Будто действительно расстроенная. Будто ей нужен лошадиный транквилизатор. Как вчера.
– Разве он не всем нам нужен?
– Она сказала, что должна поговорить с тобой, красотка.
Он протягивает мне неоновый стикер. Стиснув зубы, все еще переживая болезненный укол от внезапного ухода Роджера, я достаю свой телефон и набираю номер, спускаясь по лестнице. Возможно, я не смогу дать сообществу именно то, чего оно хочет. Но я могу время от времени перезванивать.
– Здравствуйте, – произносит женский голос, напряженный и низкий.
– Здравствуйте, это Вивиан Пэрри. Меня попросили перезвонить вам.
– Да, да! Вы Вивиан? Хорошо, да! – Она говорит с резким акцентом, не могу определить каким именно. Может, восточноевропейским. – У меня есть его календарь. Только сегодня и… – Я слышу глубокий вдох. – Извините… Хорошо. Вы знать Дэвида Адлера?
– Дэвид Адлер? – Мне требуется секунда, чтобы вспомнить имя. Я почти не думала о нем после нашего странного интервью. Я умею забывать неприятные вещи. Я успешно блокировала каждое возрождение Энни. – Да. Я знаю его. Не очень хорошо. Как-то встречалась с ним. Коротко. Он говорил со мной об исследовательском проекте.
– Когда?
– Примерно две недели назад, во вторник. Во второй половине дня.
– Да. В его расписании он указать, что у вас назначена встреча на два часа дня. Во сколько он уйти?
– Около трех. Может, чуть раньше. Я точно не уверена. И я… простите, но кто вы? И что все это значит?
– Меня зовут Ирина. Дэвид мой жених. В следующем месяце наша свадьба. Но он пропасть. Исчез. И вы последняя, кто его видеть.
* * *
Ирина просит о встрече, и несмотря на то, что мне очень хочется вернуться домой, сохранив свое публичное лицо для последующего использования, из любопытства, замешательства или по совершенно неясным мотивам, а может, из-за того, что я чувствую себя одинокой в сети 5G, я соглашаюсь. Она предлагает сеть кофеен на Второй авеню. Я называю ей цвет своих волос – светло-каштановый – и цвет пальто – серое. Двадцать минут спустя она уже спешит к моему столику.
Женщина примерно моего возраста, в мешковатой черной юбке и еще более мешковатом свитере – бесформенном, как грязная лужа. Прядь темных волос выбилась из-под пушистого розового берета, обрамляя личико, настолько похожее на мышиное, что удивляет отсутствие усов. Ее кожа цвета снега, а глаза покраснели, обещая новые слезы.
– Вы Вивиан? – спрашивает она.
– Да, – отвечаю я.
Она бросает взгляд в сторону прилавка.
– Кофе?
Я качаю головой:
– Нет. Я уже выпила. Просто объясните мне, что вам нужно.
Она садится напротив и, шмыгнув носом и сглотнув, начинает рассказывать. Они с Дэвидом обручились четыре месяца назад. Она взмахивает левой рукой, демонстрируя бриллиант огранки «принцесса» в половину булочки, невозможный при зарплате любого аспиранта, которого я когда-либо встречала. Она описывает ресторанный зал Брайтон-Бич, который они выбрали для церемонии, и платье, которое она купила в Kleinfeld[9].
– Вернуть ничего нельзя, – горестно заканчивает она свое повествование.
– Но что случилось с Дэвидом? Вы сказали, он пропал?
– В тот день, когда он увидится с вами, у нас была назначена встреча, – произносит она, опуская голову, – дегустация торта. Дэвид… он сладкоежка. Но он не прийти и не отвечает на звонки. Утром я звонить его соседу по комнате. Его сосед по комнате говорит, что Дэвид не вернулся домой. Тогда я иду в полицию, но мне говорить, что человек должен отсутствовать больше. И я жду два дня, а потом снова иду в полицию, и этот офицер, этот человек, очень недобрый, он говорить мне, что я не могу подать заявление, что я не член семьи и что если Дэвид ушел, то это потому, что он не хотеть жениться на мне.
Целая жизнь, потраченная на то, чтобы просыпаться под взглядом розовых глаз Ирины, могла бы заставить более храбрых мужчин сбежать. Но, словно услышав мои мысли, она восклицает:
– Это неправда! Когда он делать мне предложение, когда он дарить мне это кольцо – это большой сюрприз. Я говорю ему, что это слишком много, это слишком рано, но мы созданы друг для друга навсегда – так говорить он, на всю жизнь. Хорошо? – Она прячет лицо в своих мешковатых рукавах, и слезы текут все сильнее.
Я так часто вижу, как люди плачут на сцене! Версия крупным планом более влажная, более грязная. От этого у меня выворачивает желудок, который и так уже мутит от запаха сахарного сиропа и пригоревшего кофе.
– Простите, – произношу я, отводя глаза. – Но я не уверена, что могу вам помочь. Я действительно не знаю Дэвида Адлера. Я встречалась с ним только один раз. Что я могу сделать?
– Вчера сосед Дэвида по комнате найти пароль к его компьютеру. Он прикреплен скотчем к его столу. – Она делает неопределенный жест руками. – К-как это сказать… наоборот…
– К нижней части его стола?
– Да. Нижняя сторона. Точно. Мой отец… он не разрешать нам с Дэвидом жить вместе. Только после свадьбы. Итак, у Дэвида есть сосед по комнате, и он узнать пароль и заглядывать в компьютер Дэвида. Все запросы пропа́сть. Но календарь – он не пропа́сть. И в календаре написано, что он должен встретиться с вами. Итак, хорошо, пожалуйста, что это за встреча? Расскажите мне, что вы помнить.
У меня приличная память, что является необходимостью в моей работе, которая включает в себя освещение шоу на странице через несколько дней после его просмотра. Но Ирине, ерзающей напротив меня, нужно что-то получше, чем приличная память. Поэтому я рискую прибегнуть к старому актерскому упражнению, трюку с чувственной памятью. Только в этот раз. Вдыхая запах кофе вокруг себя, я вспоминаю кофе, который пила с Дэвидом Адлером, и сначала ничего не происходит; все, что я вижу, – это зеленые и коричневые тона этого кафе. Но потом я чувствую, как что-то внутри меня ослабевает, раскрывается, и я представляю себе тот другой стол.
Я рассказываю ей все, что могу вспомнить. Что мы встретились вовремя. Что на нем была парка, синяя или, может быть, зеленая, которую он не снял. Я говорю ей, что мы беседовали целый час о театре, о моем творчестве. Что он съел шоколадный круассан. То есть он его не ел, не совсем. Но эту деталь я опускаю. Я также не упоминаю выражение его глаз или то холодное чувство, которое у меня осталось, будто он играет роль, играет ее слишком хорошо.
Когда я упоминаю шоколад, женщина издает тихий стон, будто кто-то – кажется, я – только что ткнул пальцем в багровый синяк.
– Он любить шоколад. Всегда. На мой день рождения он подарить мне замечательный коробку конфет и сам съесть все. – Она вытирает глаза. – После этой встречи вы видел, куда он пошел, каким образом?
– На восток, – сообщаю я, – в сторону парка. О да, и он с кем-то столкнулся. Или почти столкнулся. С мужчиной, занимающим половину тротуара.
– Мужчина! Что это за мужчина?
– Извините, не знаю. Просто какой-то мускулистый парень в красной бейсболке.
– Красная? – переспрашивает она прерывающимся голосом. – Вы говорить, эта кепка была красная?
– Думаю, да. Я не уверена. Это все, что я могу вспомнить. Мне жаль, – выдавливаю я, и это почти правда.
Ирина выдыхает, медленно, неохотно, точно вдохнула бы этот воздух обратно, если бы могла. Она крепко зажмуривается, и по ее щеке скатывается единственная слеза. Затем она открывает глаза. Ее лицо становится более суровым.
– Хорошо, – говорит она. – Вы сделать для меня еще кое-что? Когда полиция рассказывает мне эти ужасные вещи, мой отец нанимает частного детектива. Так что вы позвонить ему, хорошо? Этому следователю. – Она встает, роется в сумочке в поисках визитной карточки, которую затем вкладывает мне в руку, чуть наклоняясь. Ее влажные розовые глаза всего в нескольких дюймах от моих сухих.
– Вы умный девушка. Да. И хороший девушка. Это правда, да? Ты поможешь?
– Прости. Я не думаю…
– Ты думать, он меня не любит. Что он бросать меня перед этой свадьбой, потому что он меня не любит. Но он не такой человек. Он умирать, если я оставлю его. Он часто это говорить. Теперь я беспокоюсь, что он уже мертв.
Я знаю, что значит быть оставленным умершим. Знаю, как жизнь может отступить перед лицом такого горя. Потому что я потеряла кое-кого и не смогла перенести это. Не до конца. И только поэтому я беру карточку и обещаю позвонить. Тут Ирина принимается плакать всерьез. Неловко выпрямляется, ударяется бедром о стол, а слезы все льются и льются градом. Я смотрю куда-то в сторону, пока она не успокаивается. Когда она снова заговаривает, ее голос звучит низко и настойчиво.
– Нет, – отчеканила она. – Дэвид не умирать. Я найти его, и тогда мы поженимся. И мы будем есть торт. Очень много тортов! Он любит сладкое. Всегда.
* * *
Вернувшись домой, я кладу на тарелку кусок пирога с пеканом и убираю остатки мороженого в холодильник, пустой, если не считать пакетиков кетчупа и апельсинового соуса, банки засахаренного джема, сморщенного лайма, бумажного пакета с жирными пятнами, содержимое которого неизвестно. Я слышала о жителях Нью-Йорка, которые выключают бытовую технику на кухне и используют ее для хранения обуви. Я думала об этом, но у меня не так уж много обуви.
Я сворачиваюсь калачиком в кровати, включаю ноутбук и откусываю кусочек пирога. Вернее, пытаюсь откусить. Кусок просто не лезет мне в горло. В конце концов я ставлю тарелку на пол и нахожу визитку, которую дала мне Ирина. Нелепо, но моя рука дрожит, когда я держу карточку за уголок.
Я знаю, что мне следует делать. Выбросить карточку. Выпить водки. Принять половинку таблетки, или, если не поможет, целую, чтобы восстановить равновесие. Чтобы заглушить жалость, которую я теперь испытывала, проблески сочувствия и переворачивающее желудок возбуждение. Чтобы пресечь желание ввязаться в эту ситуацию, сыграть в ней какую-либо роль. Потому что, даже если я зарабатываю на жизнь, преднамеренно отстраняясь и вынося суждения, – желание действовать, участвовать никогда полностью не покидало меня. И я знаю, что случается, когда я включаюсь. Когда я позволяю себе отпустить чувства. Дурные вещи. Опасные. Вещи, для подавления которых могут потребоваться более сильные таблетки или что-то гораздо худшее, чем таблетки.
И все же это желание остается. И теперь к нему присоединяется любопытство. Для чего Дэвид Адлер сидел со мной в кафе, эксгумируя мое прошлое? И куда он исчез несколько часов спустя? И как, когда и почему он научился так хорошо играть свою роль? И было ли что-нибудь из того, что он показал мне (нервозность, возбуждение), хотя бы отдаленно реальным? Я считаю себя превосходным знатоком театра и жизни, а также определяющих различий между ними. Но Дэвид Адлер встряхнул эту уверенность, как дешевый сувенирный снежный шар. Чтобы сделать свою лучшую работу, мне нужно, чтобы все снова улеглось. Без того, что Аристотель называл сценой узнавания[10], или того, что терапевты, с которыми мне иногда приходится встречаться, упорно называют финалом, мой разум не успокоится. Так что, возможно, я позволю себе сыграть очень маленькую роль. Чтобы поучаствовать в чем-то в дневное время.
Я изучаю визитку: тонкий прямоугольник цвета прокисшего молока, два угла загнуты. На карточке значится: «Джейк Левитц, лицензированный частный детектив». Ниже номер телефона и факса, но нет адреса электронной почты, что заставляет меня думать, что Джейк Левитц, вероятно, очень старый или просто чудак, а возможно, и то и другое.
Прежде чем я успеваю решить, звонить ему или нет, на моем смартфоне появляется сообщение от Жюстин. Она интересуется, запланирован ли у меня на вечер спектакль, и когда я отвечаю, что да, редкое представление в понедельник, она снова пишет, предлагая мне встретиться позже в новом баре в Гринпойнте. Она обещает мне, что поскольку бармен – друг ее подруги, она почти абсолютно уверена, что мы сможем выпить бесплатно или почти бесплатно, и очень просит меня надеть что-нибудь, сшитое худыми ручками голодающих из стран третьего мира в этом гребаном столетии, а еще она думает, что оставила у меня свои серьги, и я должна их захватить. (Есть сентиментальные трагедии короче текстов Жюстин.) У меня нет сил возражать ей, поэтому я соглашаюсь, обойдясь куда меньшим количеством слов.
Затем я заставляю себя вернуться к работе: набрасываю список праздничных снежных шоу, отправляю шквал запросов на интервью с пометкой «срочно» в теме письма, провожу ужасно забавные пятнадцать минут за чтением часто задаваемых вопросов и инструкций по безопасному обращению с театральным генератором снега. Очевидно, предполагается, что вы просто должны находиться как можно дальше от него. Быстро принимаю душ, выпиваю самую малость водки и выбираю вельветовую рубашку 1980-х годов, которую Жюстин наверняка забракует. Выскакиваю за дверь и сажусь в поезд F, который увозит меня к шуму, грохоту и афишам мидтауна, а затем к дверям театра, где после нескольких простых ритуалов – проверки билета, вручения программки и ненужного сопровождения к месту у прохода – я в течение ста десяти минут без перерыва теряю и нахожу себя.
Сегодняшняя пьеса – «Федра» Расина, это неоклассическое прочтение классической трагедии, и, несмотря на все это, на предательство, и обман, и смерть, и ужасное желание, которое невозможно высказать, которое никогда не исполнится, я восхищена. Федра кончает с собой, обезумевшая от обуревавших ее чувств. Молодой человек тоже умирает. И когда снова зажигается свет, по моему лицу текут слезы, и я не знаю, по ком я плачу – по Федре, по себе, по Ирине или по всем сразу.
* * *
Сорок минут спустя в Гринпойнте я прохожу мимо подозрительных аптек, освещенных флуоресцентными лампами магазинов «Все за 99 центов», липкой витрины пончиковой, закрытой ставнями. Я покупаю булочку с маслом в закусочной на углу и, поскольку сегодня я не принимала таблеток и почти ничего не пила, обещаю себе ровно две порции. Три – если у бармена в руках шейкер со льдом.
Бар представляет собой обычный проект промышленной рекультивации: столы из листового металла, стены из переработанного дерева, лампы Эдисона. Я нахожу Жюстин в глубине зала, поигрывающей с вишенкой, которая украшает ее «манхэттен». Она представляет меня двоим мужчинам, с которыми уже успела познакомиться: фотографу по имени Мориц, родом из Берлина, в архитектурных очках, подтверждающих это, и художнику по свету по имени Рэй в куртке сафари.
Когда она сообщает им, что я критик, Рэй одаривает меня кривозубой улыбкой и произносит:
– Так ты враг, получается?
– Тот еще, – отвечаю я. – Придумываю способы высмеять ваши софиты даже сейчас. Но, может быть, гимлет с водкой сделает меня чуть добрее.
– Намек понял, – улыбается он.
Мориц выходит покурить во внутренний дворик, и я придвигаюсь поближе к Жюстин.
– Художник по свету? – спрашиваю я. – О чем ты вообще думаешь?
– А я актриса. Меня же ты терпишь? – парирует она.
– Это – другое. Я знала тебя раньше. Ты исключение. Но если я буду продолжать в том же духе, у меня не останется никого, на кого можно писать рецензии. – На самом деле, вам достаточно переспать с одним многообещающим режиссером – ну, двумя или, возможно, тремя, – чтобы понять, что не следует смешивать бизнес с тем, что считается удовольствием.
– Так забирай себе фотографа. Но просто чтобы ты знала, детка: я иду на гребаную жертву в буквальном смысле. Это могло бы сулить мне новую фотосессию.
– Кто сказал, что я хочу кого-то из них забирать?
– Да ладно. Прошла целая вечность с тех пор, как у тебя был парень. И да, я использую «парень» как эвфемизм. А теперь заткни свою водочную дыру. Они возвращаются.
Рэй протягивает мне стакан, и я погружаю язык в дрожащую смесь.
Верная своему слову, Жюстин бросается на Рэя, словно грудью на амбразуру (и это не эвфемизм, сиськи у нее ого-го), а я веду высокопарную беседу с Морицем, который с немецким акцентом читает мне лекцию о том, как сильно он ненавидит американские камеры. Еще один стакан, и я тоже буду готова их возненавидеть. Где-то после полуночи Жюстин и Рэй ускользают. Мориц интересуется, не хочу ли я тоже уйти, поэтому я перекидываю через плечо свою сумку, и мы выходим на холод.
Я поворачиваю в сторону метро, но он хватает меня за руку и увлекает за угол, в темноту, прижимает меня к кирпичной стене старой мясной лавки и целует. Я чувствую на его языке вкус табака. Мне это нравится. Напоминает, что существует по крайней мере одна вредная привычка, которой у меня нет. Он целует меня настойчивей, прижимаясь своими бедрами к моим, накручивая мои волосы на кулак и запрокидывая мне голову.
– Мы поедем ко мне, – говорит он.
– Нет, – возражаю я.
– Тогда к тебе.
– Нет.
Он крепче сжимает мои волосы.
– Тогда куда мы пойдем?
Я устала от болтовни. В голове без конца крутится разговор с Ириной и мысли о визитной карточке, что лежит у меня дома. Но мне не хочется думать. Мне не нужно чувствовать. Так что, хотя Мориц и не особенно привлекает меня, я отвечаю на поцелуй, прихватывая его нижнюю губу зубами, прижимаясь к нему всем телом, пока он одной рукой возится со своим ремнем и тянет вниз пояс моих колготок. И вслед за этим я – это лишь мое тело, и я вне своего тела, и гул белого шума подкрадывается к моим ушам. Мои веки закрываются, и я отдаюсь шероховатости кирпича, пока даже она не становится очень далекой. Я больше не чувствую холода. Я ничего не чувствую.
Позже, дома, я обнаружу на своем нижнем белье кровь. Возможно это мои месячные или нет, я не смогу заставить себя беспокоиться об этом. Похоже, что это чья-то чужая кровь. Я выброшу нижнее белье и лягу спать.
Глава 3
Школа частных детективов
Во вторник, лежа в постели, приняв две таблетками ибупрофена, помогающих справиться с менструальными спазмами, я пишу рецензию на «Федру», снова поражаясь масштабности трагедии, тому, как катастрофа звучит в самой первой строке, насколько каждый выбор неизбежен и ужасен, правильный и катастрофически неправильный. Я набрасываю текст, а затем переделываю его до тех пор, пока предложения не начинают сиять так, чтобы каждый читатель ощутил себя в этом театре, в этом зале, наблюдающим за разворачивающимся ужасом. В дополнение я справилась с несколькими неблагодарными абзацами о музыкальной версии Old Yeller[11], которую посмотрела в воскресенье в знак протеста. (Двумя словами: балет бешенства.) Я отправляю колонку, уже предвкушая похвалу Роджера.
«Видишь, – пишу я в теме письма, – что-то мне может понравиться».
И затем, по доброте моего высохшего сердца – и по другим, более сложным причинам – я достаю карточку частного детектива и набираю ему.
– Levitz Investigations, – раздается рычащий ответ. Этот человек говорит как бульдог с похмелья. Маленький бульдог.
– Алло, – произношу я. – Это Вивиан Пэрри. Меня попросила позвонить вам женщина по имени Ирина… – Я замолкаю, осознав, что не знаю ее фамилии. – Ирина, – повторяю я. – Она дала мне ваш номер. Это касается исчезновения человека по имени Дэвид Адлер. У меня была назначена встреча с ним в тот день, когда он, вероятно, пропал без вести. Мы провели вместе немного времени – может, час, может, меньше – и говорили только о моей работе. Так что я не могу представить, что я…
– Ты цыпочка-критик?
– Желтая и с перьями, – хмыкаю я.
– Прикольно. Похоже, ты была последней девчонкой, которая его видела. Так что да, мы должны поговорить. Почему бы тебе не зайти в офис сегодня днем?
Если я не в восторге от телефонных разговоров, то еще меньше энтузиазма испытываю к личным беседам. Поэтому я выдаю короткую ложь:
– Сегодня напряженный день, и меня поджимают сроки. Не могли бы вы задать мне свои вопросы сейчас?
– Нет, ты всегда встречаешься лицом к лицу, когда можешь. Это первое, чему учат в школе частных детективов.
– Существуют школы частных детективов?
– Ты что, с луны свалилась? Приходи около трех. Пелл-стрит, пятнадцать. Верхний этаж. Звонок сломан, но ты можешь открыть дверь, если как следует надавишь на нее плечом.
* * *
Чанел-стрит содрогается от машин и людей, слышатся крики разносчиков, торгующих рамбутаном и драконьими фруктами, колючая красно-розовая кожура которых тычется в серое небо. В гонконгской пекарне с запотевшими окнами я беру с подноса пирожок со свининой и, уходя, разрываю зубами пышное тесто. Под моими ботинками на тонкой подошве я ощущаю грохот метро, напоминающий о других улицах, расположенных под той, по которой я иду, о других историях, о других мирах. Быстро, не обращая внимания на спазмы, я направляюсь по Мотт к Пелл-стрит – узкому переулку, где сто лет назад тонги[12] пускали друг другу кровь.
У здания, где расположился частный детектив, находится уличный ресторан малазийской кухни. Повар, вышедший на перекур, пристально смотрит на меня и слишком близко взмахивает своей сигаретой, когда я толкаю стеклянную дверь, открывшуюся под скрежетание металла. Лестница с ковровым покрытием цвета плесени скрипит при каждом шаге; часть перил отколота. Я иногда смотрю черно-белые фильмы в жанре нуар, так что почти ожидаю увидеть здесь дверь из дымчатого стекла с надписью «Сэм Спейд[13]», но вместо этого обнаруживаю дешевую деревянную створку с расщепленной ручкой. Я стучу, и рычащий голос из трубки приглашает меня войти.
Передняя комната не очень похожа на офис. Футон, покрытый засаленной простыней, рваный тряпичный коврик, горшок с давно умершим фикусом. За пыльным деревянным столом расположился частный детектив, белый мужчина примерно шестидесяти лет. С толстыми, заросшими щетиной щеками и непослушными седеющими локонами, он не выглядит профессиональной ищейкой. Больше смахивает на херувима. На его столе стопка мятых папок из манильской бумаги соседствует со стеклянной пепельницей, где тлеет дюжина наполовину выкуренных сигарет. Рядом стоит контейнер навынос из малазийского ресторана, из которого, как щупальце, свисает одинокая лапша.
Джейк Левитц поднимается со стула, и прежде чем я успеваю его остановить, протягивает руку, прижимая в невесомом пожатии грубые, пожелтевшие от никотина подушечки своих пальцев к моим. Затем он указывает на футон.
– Садись. Рад, что ты пришла. Вивиан, верно? Могу звать тебя Вив?
– Только по принуждению.
– Ладно, пусть будет Вивиан. Зови меня Джейк. Хочешь чего-нибудь выпить? У меня есть вода и… Нет, я прикончил всю шипучку. Только вода.
– Ничего не нужно, – проговорила я, осторожно садясь.
– Сигарету?
– Я не курю.
– Да, я тоже пытаюсь бросить. – Джейк машет на аптечный пакет на полке позади него. – Пластыри. Собираюсь начать их носить. – Он открывает одну из папок, взвешивая карандаш в пухлых пальцах. – Итак. Вивиан. Давай начнем. Ты встречалась с Дэвидом Адлером две недели назад, во вторник?
– Да. Около двух часов дня. Он сказал, что хочет взять у меня интервью для проекта о критиках, о том, как мы развиваем нашу практику, наш стиль. Он сказал, что это исследование для его диссертации. Мы встретились в кондитерской недалеко от моего дома.
– Как называется эта кондитерская? – уточняет он, влажно откашливаясь.
– La Religeuse.
– La что?
Я повторяю по буквам. Медленно.
– Так о чем же все-таки он тебя спрашивал?
– В основном о театре. О моих любимых драматургах, любимых пьесах. Это скучно, если не в теме.
– Я хожу на спектакли, – возражает он, постукивая карандашом по бумаге.
– Серьезно? – Конечно, серьезно. Каждую весну он водит свою престарелую мать на утренний мюзикл. С последующим заездом к Джуниору за чизкейком.
– Да, видел одноактный спектакль Беккета в Ист-Сайде в прошлом месяце. Ты ходила? Понравился?
Это меня удивляет.
– Да. Рокаби особенно.
– Лично мне нравится та, с губами. С ума сойти! Так или иначе, ты и объект – так я называю Адлера – встретились в этом кафе, ели выпечку, восхваляли Мельпомену…
– Вы знаете греческую музу драмы?
– Леди, – возмущается он, поднимая брови. – Я знаю о многих вещах. Вещах, которые сбили бы тебя с толку. Никогда не угадаешь, что пригодится в расследовании. Этому учат в школе частных детективов. Я однажды раскрыл банду мошенников только потому, что знал, кто выиграл Мировую серию в шестьдесят девятом.
– Кто?
– «Метc». Вернемся к твоему свиданию в кондитерской. Каким тебе показался Дэвид?
– Показался?
– Да, именно. Показался. Как выглядел? Как вел себя?
Я слышу в своей голове Гамлета: «Кажется, мадам! Нет, это так». Потому что я на самом деле не знаю, как ответить на этот вопрос. Должна ли я описать Дэвида Адлера, который брал у меня интервью, или человека, которого я мельком увидел, когда мы закончили?
– Нервным? – неуверенно произношу я наконец. – Скорее таким он показался сначала. Он сказал что-то о том, что раньше не брал интервью. Сюжеты о людях были для него в новинку. Он съел шоколадный круассан. Это имеет отношение к делу?
– Может быть. Может быть.
Есть кое-что еще, что я должна рассказать ему, еще какие-то подробности, но мой разум отложил их в сторону.
– Кстати, – добавляю я, – где он учился? Я пыталась найти его в Интернете.
– Где-то в Нью-Джерси. Не уверен точно, где именно. Хотя думаю, мне, вероятно, следует поговорить с его деканом, или руководителем, или кем-то еще. Приехал в город, чтобы закончить докторскую как там ее… диссертацию. Эй, это напомнило мне забавную историю о Нью-Джерси. – Он подался вперед в своем кресле. Металл издал оскорбленный скрежет. – В прошлом месяце я ездил в Секокус по делу. Там была сопровождающая, и у нее был этот… Нет, если подумать, я не должен об этом говорить. Это может оскорбить твои женские чувства.
– Кто сказал, что я настолько трепетна?
– Никогда не видел, как кто-то сидит на диване, стараясь не трогать сам диван.
– Прекрасно подмечено. Вас учат этому в школе частных детективов?
– Леди, никакой школы частных детективов…
– Может быть, я просто пытаюсь не испачкать кровью ваш диван.
Он откидывается назад – стул скрипит – и поднимает руки в жесте капитуляции.
– Хорошо. Балл в твою пользу. Итак, Дэвид: он показался тебе нервным, да? Он что-нибудь говорил о себе? О том, что происходит в его жизни?
– Нет. Я так не думаю. – И теперь моя очередь податься вперед. – Что вы имеете в виду под «происходит»?
– Терпение, как подобает леди. Мы еще вернемся к этому. Во что был одет объект?
– Свитер. Кажется, черный? И очки. И на нем была зеленая парка с капюшоном, отороченным искусственным мехом.
Он смотрит свои записи.
– Да, все сходится. Хотя невеста говорит, что куртка синяя. Он отвечал на какие-нибудь звонки, пока разговаривал с тобой? Отправлял что-нибудь из этих эсэмэс или всяких штучек из соцсетей?
Я отвечаю, что Дэвид Адлер ни разу не доставал свой телефон. Что мы проговорили час, если не больше.
Джейк нацарапывает что-то на листе.
– Итак, последнее означает, что он был в кафе около двух сорока пяти – двух пятидесяти. Ты думаешь, кто-нибудь из персонала запомнил его?
– Нет. Ты делаешь заказ у стойки и сам приносишь еду к столу. Я не могу представить, что Адлер произвел на кого-то большое впечатление.
– Не засовывал эклер себе в штаны или что-нибудь в этом роде?
Я ловлю себя на том, что искренне улыбаюсь.
– Насколько я помню, нет.
– Так и думал. И все же я должен был спросить. Когда вы закончили говорить, ты видела, куда он пошел?
– В парк Томпкинс-сквер. Или, возможно, просто через него.
Джейк закрывает папку.
– Хорошо, – тянет он, закуривая сигарету. – Ты хочешь узнать немного больше об этом деле?
– Пожалуй.
– Только ты узнала об этом не от меня. Разглашение информации, имеющей отношение к расследованию, не самый правильный поступок. Но подбрасывать идеи красивой девушке – один из моих любимых методов.
– До тех пор, пока ты не попытаешься впихнуть в меня что-нибудь еще.
Он смеется. Или, возможно, кашляет.
– Отлично, леди. Итак, тот день не был для нашего объекта днем красной буквы[14]. Если только эта буква не «х». Пока он учился, он подрабатывал программистом в Luck Be a Lady. Знаешь, что это?
Я качаю головой.
– Онлайн-казино. Недавно открылось. Не самый крупный игрок, но за ним стоят большие деньги. Принадлежит некоему Борису Сирко. Эта фамилия звучит знакомо? Нет? Ну, угадай, у кого такая же? У милой Ирины, девушки, которая дала тебе мою визитку. Борис – ее любящий папочка. Малыш Дэвид, наш объект, разыграл довольно умную партию, учитывая, что его невеста просто случайно оказалась дочерью босса. Но вот в чем дело: Дэвид хорош в своей работе, может быть, даже слишком хорош. Кто-то написал код, который обманывает программу казино. Заставляет выпадать красное чаще, чем следовало бы. И «крутой босс» решил, что этот кто-то – Дэвид. Итак, за пару часов до вашего свидания в кондитерской его вызывали в главный офис и уволили. Сирко поручил паре головорезов из службы безопасности обыскать его стол, подозревая, что тот мог сохранить код на каком-то диске, или накопителе, или облачной штуковине. Они копались в его компьютере, в его телефоне. Ничего не нашли. Так что они вышвырнули его – вероятно, предварительно описав ему, какие телесные повреждения ему грозят, если он когда-нибудь снова переступит этот порог. В общем, дали ему хорошего пинка под зад. Но вот в чем дело, – продолжает он, его дыхание участилось, а щеки покраснели. – Я тут немного поспрашивал. Похоже, Дэвид был не так уж хорош в программировании. Он никак не мог быть достаточно хорош, чтобы написать код, с помощью которого можно было бы украсть все эти деньги. Так что либо кто-то подставил его, либо он заплатил кому-то поумнее, чтобы тот сделал для него эту программу, либо такой программы никогда не существовало, и у Сирко были другие причины желать, чтобы он исчез. Но эта информация только для тебя, меня и этого мертвого растения, леди.
– В этом нет никакого смысла, – возражаю я и так резко подаюсь вперед на футоне, что чуть не падаю. – Если в то утро его вышвырнули из офиса, зачем ему идти в кафе и спрашивать меня, кого я предпочитаю – Ибсена или Стриндберга? Почему бы ему просто не отменить встречу?
– Подловила, леди. Возможно, он просто придерживался намеченного плана. Некоторые люди так поступают, когда испытывают сильный стресс. Переключаются на автопилот. Занимаются своими делами. Так кого предпочитаешь в итоге?
– Стриндберга. Всегда. Но если Сирко хотел, чтобы Дэвид Адлер исчез, тогда зачем ему платить вам за то, чтобы вы выяснили, куда он делся? – Но пока я задаю это вопрос, в моей голове все начинает складываться воедино. Грязный офис, беспорядочно валяющиеся папки, бывший фикус.
Джейк Левитц как раз из тех частных детективов, которых вы нанимаете, если пытаетесь успокоить свою скорбящую дочь, но на самом деле не хотите, чтобы ее пропавший жених был найден.
– Говорит, что не хочет, чтобы его дочурка волновалась, – объясняет Джейк, складывая пальцы домиком, как в какой-нибудь неосвященной церкви. – Я думаю, он ни за что не позволит ей выйти замуж за этого придурка, но он не хочет, чтобы она ночами гадала, что с ним случилось. Это мешает ее драгоценному сну.
– Так чем вы сейчас занимаетесь? – интересуюсь я. – Вы отслеживаете его кредитные карты? Телефон?
– Ты смотришь слишком много фильмов. Полиция может получить доступ ко всему этому, если есть постановление суда. Возможно. Я? Вряд ли. Я обзваниваю его друзей и родственников – известных партнеров, как мы их называем, – ориентируясь на его обычные тусовки. Моя племянница, умница, помогает мне с Интернетом, социальными сетями, хотя не похоже, чтобы он не сильно этим увлекался. Пока что: ничего. Наверное, я мог бы вытереть пыль по всему Манхэттену в поисках отпечатков, но Сирко скуп, когда дело доходит до моей почасовой оплаты, поэтому я просто сделал несколько листовок. Может, повесишь парочку рядом с тем кафе?
Он лезет в ящик своего стола, достает пачку, повернув ко мне так, чтобы я могла разглядеть нечеткую фотографию Дэвида Адлера, размытые глаза за очками и надпись: «Вы видели этого человека?». И я задаюсь вопросом, а видела ли я? Или я разглядела только то, что он хотел, чтобы я увидела.
– Нравится? – спрашивает Джейк, поднимаясь на ноги. – Сам делал. Пожалуй, я сделаю еще несколько. Что ж, леди, я провожу тебя.
Я встаю с футона, и на мгновение у меня кружится голова. Выйдя на лестничную площадку, спускаюсь по скрипучим ступенькам. Джейк пыхтит у меня за спиной, задержавшись, чтобы запереть дверь и прикурить сигарету.
– Я чем-нибудь помогла? – спрашиваю я.
– Не очень. Если круассан сыграет роль, я отстегну тебе часть своего гонорара, хорошо? Не то чтобы я представляю Сирко как человека, выдающего гонорары. Он уже тянет с оплатой. Но если ты вспомнишь что-нибудь еще, как подобает леди, позвони мне.
– Обязательно, – киваю я.
Мы подошли к входной двери, и Джейк проковылял вперед, распахивая ее почти галантно.
– Эй, леди, – произносит он, переводя дыхание, – дай знать, если тебе когда-нибудь понадобится пара для похода на представление.
– Извините, – отвечаю я. – Я всегда хожу одна.
* * *
Возвращаясь домой, я плотнее запахиваю пальто и пригибаю голову от ветра. Время от времени я мечтаю переехать куда-нибудь, где я не проводила бы пять месяцев в году, пытаясь не стучать зубами, точно отбойными молотками бригады по укладке дорожного покрытия.
Но мечты проходят. Некоторым людям не суждено оттаять. И пусть во Флориде есть театр, я не хочу его видеть.
Я перебираю в уме то, что рассказал мне Джейк, но история никак не складывается. Объясняет ли нервозность Дэвида Адлера обвинение в растрате? Объясняет ли это, почему мне показалось, что он притворяется? Эта сталь в его глазах, это был настоящий Дэвид Адлер? Или это была какая-то запутанная реакция на страх? Сбитая с толку, я делаю то, что сделал бы любой уважающий себя журналист. Сворачиваю в ближайший бар. У меня есть правила о том, когда мне разрешено пить, где и сколько, а также несколько нормативных актов, касающихся гарниров. В основном я им следую. Но в данный момент я просто хочу, чтобы у меня перестали дрожать руки.
Я заказываю водку со льдом. Затем, как это случается в очень редких случаях, когда я залипаю на истории, звоню своему редактору.
– Роджер, – говорю я. – У меня есть для тебя кое-что.
– Пожалуйста, скажи мне, что это про тот новый бурлеск-клуб.
– Никакой наготы, но послушай. – Сообщив ему о предполагаемой работе в группе критиков, я подробно рассказываю о своей встрече с Дэвидом Адлером, о кофе с Ириной Сирко, о недавнем и сомнительном в гигиеническом плане визите в офис Джейка Левитца. В заключение я делаю последний горький глоток своего напитка и подаю знак бармену – коренастому, татуированному, в шляпе «свиной пирог» – принести еще.
– Итак, что ты думаешь?
– Расслабься, Вив. Это, конечно, странно. Но это Нью-Йорк. Странные вещи случаются здесь постоянно. В прошлом месяце наша машина не заводилась. Оказывается, крысы забрались внутрь капота и отгрызли кусок двигателя. Они оставили внутри куриные кости. Послушай, ты сделала все, что могла: поговорила с его невестой, помогла детективу. Если хочешь знать больше, можешь спросить людей из American Stage. Вероятно, он был именно тем, за кого себя выдавал, делая все, что в его силах, учитывая обстоятельства, и как только он сбавил скорость и отдышался, просто на некоторое время уехал из города. Если это тебя расстраивает, просто забудь об этом.
– Роджер, когда это я уходила со спектакля в антракте?
Бармен приносит мой напиток и протягивает руку, чтобы увеличить громкость в плейлисте K-pop.
– Ты вообще где? – уточняет Роджер. – В Сеуле?
– Да, Роджер. Сегодня утром я села на рейс Korean Air. Но я вернусь как раз к занавесу спектакля по Брехту. Разговор со следователем выбил меня из колеи, понимаешь? Я зашла в бар в Чайна-тауне, чтобы выпить чего-нибудь покрепче.
– Господи. Который час? Ты сказала, что сокращаешь потребление, малыш. Мы говорили об этом.
– А ты сказал, что перестанешь называть меня «малыш».
– Ты нужна мне в форме. Иди домой. Протрезвей. И перестань изображать детектива, ладно? Вместо этого сосредоточься на Пулитцеровской премии за критику. Не забудь сказать комитету, что своими успехами ты обязана мне.
– Это то, что мне нужно, чтобы наконец получить работу? – спрашиваю я, морщась, даже от этого вопроса.
– Работаю над этим, Вив.
Я допиваю водку и медленно бреду на север, позволяя своему разуму развеяться на фоне мрачных серых зданий, тротуаров и неба, пока сама не становлюсь серой, ходячей тенью. Но мысли о Дэвиде Адлере засели крепко. Поэтому я покупаю сэндвич с кусочками сыра в магазине на углу и тайком проношу в читальный зал библиотеки на Второй авеню, пряча обертку и большую часть бутерброда, устраиваюсь где-то в отделе самопомощи. И затем, в поисках единственной зацепки, которая у меня есть, и настолько одурманенная водкой, что вообще не задаюсь вопросом, зачем я за ней гоняюсь, принимаюсь искать в своем телефоне веб-сайт Performance Presenters. Найдя имя директора по организации мероприятий – Фэй Тиммс. Эту женщину я помню по деловому ужину, состоявшемуся несколько лет назад – белокурые волосы, кожа, как гофрированная бумага, блузка с высоким воротом, застегивающаяся сзади на пуговицы. Отправляю короткое электронное письмо, в котором сообщаю, что со мной связались по поводу участия в работе группы критиков, и мне интересно, назначила ли она дату. Затем я приступаю к подборке музыкальной критики шоу. Звуковой сигнал оповещает, что Фэй ответила. На конференции не запланировано подобных дискуссий, они не проводились уже целую вечность. Хотела бы я предложить такую дискуссию на следующий год? Есть ли у меня на примете координатор? Хотела бы я сама выступить координатором?
Едва доверяя своим пальцам, я отправляю ей короткое сообщение о том, что, должно быть, ошиблась и что подумаю над ее предложением. Нажимаю «отправить» и направляюсь вглубь библиотеки, чтобы посмотреть номер American Stage.
Обычно я отправляю электронное письмо или текстовое сообщение, наслаждаясь расстоянием, которое обеспечивает экран.
Но нынешняя ситуация совсем не типичная, и я хочу получить ответы как можно быстрее. На мой звонок отвечает секретарша, и я спрашиваю Рона Диаса, главного редактора, человека, которого знаю по прошлым встречам в Кружке критиков.
– Рон! – восклицаю я, когда меня соединяют. – Прошло слишком много времени. – Я стараюсь, чтобы мой сценический шепот звучал весело и общительно, как у маленького духового оркестра. – Мне так жаль, что я не смогла сделать репортаж о фестивале для тебя, но ты меня знаешь, я тепличный цветок. Я увядаю за пределами города.
– Все в порядке, Вив, – отвечает он. – На днях мы что-нибудь для тебя подберем. Что-нибудь местное.
– Отлично, – произношу я бодро. – Не могу дождаться. И послушай, это может прозвучать безумно, но один аспирант сообщил мне, что готовит январскую дискуссию, что-то о критиках и о том, почему здравомыслящие люди хотят стать критиками. В любом случае, он сказал, что вы обещали опубликовать отрывки, и я просто хотела убедиться, что все это соответствует действительности, прежде чем соглашаться. – Что, конечно, мне следовало сделать в первую очередь.
– Честно говоря, это звучит странно, – сомневается Рон. – Но позволь мне проверить. Как зовут этого человека?
– Дэвид Адлер, – произношу я как можно более нейтрально.
– Дэвид Адлер. – Он растягивает слоги, и я слышу, как он щелкает, словно насекомое, набирая это имя на клавиатуре. – Нет, – говорит он. – Я не вижу ничего подобного в своей почте. И я просмотрел памятку по планированию февральского выпуска, и там ничего не говорится о подобной группе. Ты уверена, что он сказал American Stage?
– Мне так показалось, – мямлю я. – Но, должно быть, я неправильно поняла.
– Может, он имел в виду Theater Year или Journal of the Stage?
– Скорее всего.
– Или, вероятно, таким образом он заставляет симпатичных девушек говорить с ним о структуре драматургии.
– Рон! – Я заставляю себя рассмеяться, мой смех, как звон разбитого стекла. – Это очень своеобразный обман! В любом случае, спасибо. Не хочу убегать, но у меня очень ранний спектакль. Поговорим позже.
Раннего спектакля нет. Шоу начнется только в восемь. Я выхожу из библиотеки и в оставшиеся часы хожу от квартала к кварталу, растворяясь в вечернем воздухе, позволяя улицам вести меня куда угодно. Я иду достаточно быстро, чтобы не думать о Дэвиде Адлере, о том, как мало из того, что он мне сказал, было правдой. Возле Пенсильванского вокзала мой взгляд цепляет ребенка в красном плаще. И тут я вспоминаю, что хотела сказать Джейку Левитцу о мужчине, с которым Дэвид Адлер чуть не столкнулся, когда мчался в сторону Томпкинс-сквер, о замешательстве Ирины, когда я упомянула о кепке этого человека. Джейк Левитц рассказал мне о том, как головорезы из службы безопасности Сирко обыскивали офис Дэвида Адлера в то утро, о том, как они избили его после этого. Тот человек на улице, тот человек в красной кепке, был одним из них? Он следил за Дэвидом? Поэтому Дэвид сбежал? Мог ли этот человек видеть нас вместе? Стоило ли мне вообще упоминать о нем при Ирине? Я не замечаю, что дрожала, пока не оказываюсь в вестибюле театра, где дают «Мамашу Кураж», и дрожь, наконец, прекращается.
Калеб на месте работает для одного из веб-сайтов, одетый так, словно готовится к бар-мицве, в вязаном жилете, рубашке с воротником-стойкой и галстуке-бабочке, в его блестящих волосах маслянистой радугой отражается свет. Я пытаюсь проскользнуть мимо, но он ловит мой взгляд.
– Привет, Вивиан! – произносит он голосом, похожим на застывший сироп. – Твоя статья о Трусе? Люто. Мне понравилось. Типа, я никогда не смог бы так написать. Но я очень рад, что ты можешь. И разве ты сама не в восторге от этого? Я знаю, что говорят об эффекте отчуждения[15], но я всегда чувствую себя таким близким к Брехту, а ты?
Я не знаю, что сказать в ответ.
– Конечно. Вот почему я заказала это кольцо: «ЧБСБ». Что бы сделал Бертольд? – Я оказываюсь на своем месте прежде, чем он понимает, что на мне нет кольца.
Достаю свой блокнот и напряженно, как канатоходец перед первым шагом, жду, когда погаснет свет. Занавес открывается, звучит народная песня. И на мгновение я начинаю беспокоиться, что это чувство не придет, что повседневные заботы встанут на пути к трансцендентности, к переносу. Но вот он, этот внутренний щелчок. Ощущение того, что я выхожу за пределы себя и оказываюсь в жизни персонажей. Так что, как бы мне ни было неприятно соглашаться с ним, Калеб прав. Я не чувствую отчуждения. Я чувствую себя успокоенной и цельной, даже счастливой, я наблюдаю, как накапливаются монеты и умирают дети. Я не думаю о своей собственной матери. Я не думаю о Дэвиде Адлере. Я почти не думаю о пьесе – это будет позже, в одиночестве, когда я разберу ее на части и снова соберу на экране своего ноутбука. Но пока идет спектакль, я сижу, окруженная темнотой, и чувствую, каково это – быть живой.
Глава 4
Риторический вопрос
Вернувшись домой, я глотаю ледяной водки, затем чищу зубы и ложусь в постель, хотя некоторое время не могу уснуть, прокручивая сцену за сценой, мои глаза открыты и блестят в темной комнате, слышно, как влажно булькает радиатор. Утром, выпив еще немного ибупрофена и столько кофе, сколько в винной лавке могут продать без специально разрешения, я готова несколько часов писать и редактировать. Я представляю себя в фургоне Мамаши Кураж, выживающего среди ужасов войны, затем выбираюсь из него, переплетая эмоции и анализ, пока они не складываются в аккуратные абзацы. И все же, как только я нажимаю «сохранить» и «отправить» и закидываю в рот горсть сухих хлопьев, мысли о Дэвиде Адлере мгновенно возвращаются.
Я напоминаю себе сказанное Роджером, что я должна отказаться от роли девушки-детектива, и вместо этого сосредоточиться на своем пути к работе, о которой я мечтала, работе, которая дала бы мне некоторое чувство принадлежности, постоянства. Но театральный критик рецензирует спектакли, и представление Дэвида Адлера меня раздражает. Потому что я не распознала в этом спектакль, пока не стало слишком поздно. Потому что это было так близко к моему состоянию и мироощущению. Я не знаю, было ли показанное им искусством или жизнью, но мне необходимо это знать – чтобы я могла судить об этом, классифицировать, отложить в сторону и перейти к следующему шоу. И все же я не должна рисковать, вовлекая себя дальше. Не ради незнакомого мне мужчины. Кроме того, не представляю, с чего мне начать? К счастью, прежде чем мой разум успевает завязаться в новые зацепки и узлы, он выуживает одну из лучших строк Брехта: «Сначала еда, потом этика».
Под небом цвета бронзы, грозящим первым снегом, я выхожу из вестибюля здания и бреду по парку Томпкинс-сквер, трава вокруг уже хрупкая, баскетбольные площадки пусты, разбросанные фантики от конфет серебрят дорожки и колючие кусты. С игровой площадки доносятся детские визги и лай собак, но даже они кажутся приглушенными из-за низко нависающих облаков. Парк – это общественное пространство, скрывшее Давида Адлера от моего взгляда, и вот спустя недели я ищу его и ловлю вспышку – синюю, красную? – с другой стороны фонтана. Я вглядываюсь внимательнее, но вспышка исчезает. На мгновение становится трудно дышать, поэтому я сажусь на скамейку, прижимая колени к груди, пытаясь сберечь тепло. Дорожки и деревья отступают, пока все вокруг не становится похоже на декорации – искусственные, иллюзорные, такие штуковины, которые можно разобрать за считаные минуты с помощью всего лишь одной кувалды и шуруповерта.
Прежде чем пойти дальше, я хватаюсь за подлокотник скамейки так сильно, как только могу, ледяной, твердый металл впивается в мои пальцы. «Это твои пальцы, – говорю я про себя, – это твоя рука». Но как только я начинаю успокаиваться, у меня возникает тошнотворное ощущение, что за мной наблюдают. Я снова смотрю на фонтан, а затем верчу головой, как сова, влево, потом вправо. Осматривая территорию, мой взгляд натыкается на кучу старой одежды у подножия вяза примерно в двадцати футах от меня, и почти сразу я осознаю, что куча – это не просто одежда. В коричнево-синем ворохе просматривается фигура, по-видимому, мужчины, хотя что-то в наклоне тела кажется совершенно неправильным. Он не в отключке. Он не спит. Он точно не греется на солнышке в этот пасмурный день.
Я встаю со скамейки и осторожно подхожу к дереву, теперь отчетливо ощущая гравий под ногами; холодный воздух сжимает мое горло, словно руки душителя. Приближаясь к телу, я вижу, что лицо закрывает капюшон толстовки. Это не может быть Дэвид Адлер, не так ли? Вся одежда не та, и, кроме того, он пропал несколько недель назад. Томпкинс-сквер – не самый ухоженный из городских парков, но человек не мог оставаться здесь так долго незамеченным. Даже крысы запротестовали бы. Тем не менее, наклонившись чтобы получше рассмотреть, я ощущаю кислый запах. Большим и указательным пальцами хватаю край хлопчатобумажного капюшона, осторожно оттягивая его назад.
Когда лицо становится четким, я вижу его – Дэвида Адлера.
И тут меня охватывает ужас. Стискивает так сильно, что мне становится трудно дышать. Но когда я заставляю себя вдохнуть, понимаю, что это обман зрения или разума. У мужчины, лежащего на земле, коротко подстриженные черные волосы и морщинистая, пожелтевшая кожа, похожая на кожуру сморщенного лимона, с белым шрамом, тянущимся вверх от губы, которая загнулась вверх от испорченных зубов, будто искала место получше. Никогда в своей жизни я не видела этого человека. Онемевшими пальцами я принимаюсь рыться в кармане в поисках телефона и вздрагиваю, когда он выскальзывает у меня из рук и, срикошетив от ноги мужчины, падает на землю. Я приседаю на корточки, чтобы поднять его, и набираю 911. Пока жду соединения, слышу тяжелый, хриплый выдох, царапающий рот. Смотрю вниз на тело, удивленная, сбитая с толку – и только потом понимаю, что звук вырывается из моего собственного горла.
– Здравствуйте, – бормочу я, когда диспетчер отвечает. – Я нахожусь в парке Томпкинс-сквер и хочу сообщить о смерти. – Говоря это, я поднимаюсь, мое сердце колотится так, словно пытается выломать ребро. И вдруг, без предупреждения, черная волна захлестывает меня, засасывая в себя, пригибая к земле, и я падаю так близко от тела, что наши руки почти соприкасаются в каком-то ужасном, неудачном объятии. Я слышу, как блеет телефон, лежащий на сухой траве рядом со мной:
– Мэм, мэм?.. Мэм, вы меня слышите? – И теряю сознание.
* * *
Парамедики нашли меня сидящей обхватив руками колени. Они окружили тело мужчины, пощупали запястье, приподняли ему веко, чтобы официально констатировать очевидную смерть. Затем тот, что покрупнее, тщательно выбритый белый мужчина с мощной шеей, по которой от воротника ползло татуированное пламя, опаляя правое ухо, обратив свое внимание на меня, уточняет, не кружится ли у меня голова.
– Немного, – откликаюсь я. – Я потеряла сознание, когда обнаружила тело.
– Дуэйн, – рявкает он коллеге, – принеси одеяло. Она в шоке.
– Нет, правда, я в порядке. Я иногда падаю в обморок. Я шла на ланч через парк, направлялась к закусочной на Би, понимаете? И я сегодня не завтракала, так что, наверное, у меня уже кружилась голова, а тут еще я увидела его и… – Я слышу свой надломленный голос. Но, кажется, я не могу замедлить свою речь, понизить тон или проявить характер, контролировать себя. Потому что история разворачивается прямо передо мной, и у меня нет возможности оставаться в стороне с ручкой в руке.
– Ш-ш-ш, – говорит мне другой парамедик, мужчина с темно-коричневой кожей, тугими косичками и походкой танцора. – Все в порядке. Сейчас мы все сделаем. – Он накидывает мне на плечи шуршащее серебристое одеяло, нежно, как мать, защищающая своего ребенка от холода, затем ведет меня обратно к скамейке, на которой я сидела раньше. – Вы ведь не из веганов или сыроедов? – уточняет он.
– Что? Нет.
– Подождите.
Он уходит почти вприпрыжку и возвращается минуту спустя с чашкой густого кофе со взбитыми сливками и пончиком в шоколадной глазури.
– Съешьте, – требует он. – Вам нужен сахар.
– Я правда не думаю, что у меня шок.
– Съешьте.
– Надеюсь, оно органическое? – Я дожидаюсь, пока раздражение отразится на его лице, прежде чем откусить пончик. – Шучу.
Мы улыбаемся друг другу. Потом я вспоминаю, что́ находится под деревом, и улыбка сползает с моего лица.
– Детектив уже здесь. Он захочет поговорить с вами. Вы справитесь?
Я подкрепляю силы еще одним глотком кофе.
– Разумеется.
Парамедик уходит. Женщина в униформе наматывает пронзительно-желтую полицейскую ленту вокруг дерева, где лежит мертвый мужчина, теперь укрытый простыней.
– Мисс Пэрри? – произносит голос. Мужчина в темно-синем пальто садится на скамейку рядом и разворачивается ко мне всем корпусом. Поднятый воротник обрамляет лицо красновато-коричневого оттенка дорогих мокасин. У него этническая принадлежность, которую я не могу определить, с поразительными голубыми глазами и острым носом, похожим на клюв какой-нибудь хищной птицы. Хищной птицы в полосатом галстуке.
– Мисс Пэрри? – повторяет он. – Я детектив Пол Дестайн. Я бы хотел поговорить с вами. Вы не против проехать со мной в участок?
Мне в голову сразу приходят все полицейские процедуры, о которых я когда-либо читала или видела в кино.
– Я арестована? Мне нужен адвокат?
– Если хотите, – произносит он, разводя руками. – Но нет, мэм, я не рассматриваю вас как подозреваемую.
– Так почему же в участок?
– Там теплее, и мне нужно снять ваши отпечатки пальцев. На всякий случай.
– Хорошо, – соглашаюсь я и возвращаю одеяло Дуэйну, благодарно кивнув.
Детектив Дестайн сопровождает меня в участок – в здание из желтого кирпича, в окнах которого установлены кондиционеры. Подводит к столу, где полицейский, черты лица которого сморщены, точно прячутся от его же ушей, снимает у меня отпечатки пальцев, и я отважно пытаюсь не дергаться от прикосновений. Я ожидала увидеть что-то вроде сканера, однако он просто прижимает все мои пальцы по очереди к чернильной подушечке, а затем перекатывает их один за другим на листе жесткой желтой бумаги, который затем заставляет меня подписать. Потом он протягивает мне две высохшие влажные салфетки, которые практически не отчистили чернил.
Дестайн ведет меня по коридору, выкрашенному в суицидальный серый цвет, и открывает дверь в убогую комнату с несколькими складными стульями вокруг деревянного стола. Верхнюю половину стены занимает зеркало. Он устраивается на стуле и кладет блокнот и ручку на стол.
Я указываю на зеркало:
– Это для того, чтобы другие детективы могли наблюдать за допросом?
– Да.
– Там сейчас кто-нибудь есть?
– Сомневаюсь.
Беспокойство крабом пробегает по моему позвоночнику.
– Вы можете проверить?
Он явно прикладывает фантастическое усилие, чтобы не закатить глаза.
– Проверьте сами, – произносит он, указывая в сторону коридора. – Первая дверь налево. Должна быть открыта.
Так и есть. Я вхожу в узкую комнату. С этой стороны стеклянная стена выглядит толстой и желтоватой, отчего кожа Дестайна кажется темнее, а глаза ярче и пронзительнее. Он смотрит в зеркало, и, хотя я знаю, что на самом деле он меня не видит, мне чудится, будто моя одежда и кожа становятся прозрачными.
Когда я возвращаюсь в комнату, детектив выдвигает для меня стул. Это могло бы показаться джентльменским, если бы он при этом не ухмылялся.
– Это не официальный допрос, – успокаивает он меня. – А значит, записываться не будет.
– Так даже лучше, – произношу я, прокручивая в памяти свое последнее интервью, когда компактная кассета жужжала в пластиковом корпусе.
– После того, как мы получим отчет судмедэксперта, мне нужно, чтобы вы вернулись и подписали официальное заявление. Вы будете в городе в ближайшие пару недель?
Я киваю и прячу руки в рукава пальто, чтобы согреть их.
– Я не любитель путешествовать.
Дестайн листает свой блокнот.
– Имя?
Я называю свое имя, возраст, адрес, номер телефона, род занятий. Я рассказываю ему, что привело меня в парк. Как я увидела тело. Как я позвонила диспетчеру.
– Вы знали покойного? Вы когда-нибудь видели его раньше? – уточнил он.
– Нет, – отвечаю я. И все же, даже когда я говорю, я вспоминаю, как мой мозг наложил лицо Дэвида Адлера на труп. Я вздрагиваю и замечаю, что это не ускользнуло от Дестайна. Поэтому я сглатываю и делаю лицо немного суровее. – Никогда.
– Вы прикасались к телу?
– Я откинула капюшон с его лица, чтобы посмотреть, дышит он или нет.
– Значит, нам не следует ожидать каких-либо ваших отпечатков на его теле, мисс Пэрри? ДНК?
Мне нравится звук его голоса, резкий, прохладный и слегка насмешливый, когда он произносит мое имя.
– Я потеряла сознание во время разговора с диспетчером и упала. Возможно, моя рука задела тело, когда я падала. Я так и сказала парамедикам.
– И часто у вас происходят блэкауты, мисс Пэрри?
– Мне идет черный, – пытаюсь я пошутить. Есть другой ответ, более правдивый. Но, как сказали мне несколько психотерапевтов, шутки – это способ дистанцироваться и отвлечь внимание. Что-то в этом мужчине заставляет меня неохотно подпускать его близко.
– О, мисс Пэрри, остроумно! Мне это нравится. Хотите что-нибудь еще добавить?
Я качаю головой и решаюсь полюбопытствовать:
– Вы уже знаете, кто это? Мертвый мужчина?
– На теле был найден бумажник, но мы не имеем права назвать его имя, пока семья не будет уведомлена. Вы можете проверить сводку преступлений через день или два, или я могу попросить кого-нибудь из моих офицеров позвонить вам.
– И вы знаете, как он умер? – Мой голос сорвался на последнем слоге.
– У меня есть неплохая версия, – произносит он, откладывая ручку. – Вероятно, передозировка. Мы получили сообщения о некачественных наркотиках из одного участка. Но с этой информацией тоже придется подождать. Что-нибудь еще?
– Нет, спасибо. Это всё.
– Что ж, спасибо вам, мисс Пэрри, – говорит он. – Вы свободны.
Я уже переношу свой вес, чтобы встать, когда мне приходит в голову задать вопрос.
– Подождите. Пока я здесь: вы когда-нибудь работали над делами о пропавших без вести людях?
– Несколько раз. Это имеет какое-то отношение…
– Никакого. Но мне интересно: если бы исчез мужчина, кто-нибудь, скажем, моего возраста, вы бы расследовали это?
– Это риторический вопрос, мисс Пэрри?
Я думаю, он имеет в виду гипотетический, а это совсем не так. Но я все равно киваю.
– Значит, этот риторический парень, он смышленый? Без приводов? У него нет истории психиатрических заболеваний?
– Давайте предположим, что нет.
– И он гражданин?
– Думаю, да. Внешне канадец.
– Я имею в виду, он вообще хороший парень, не торгует наркотиками, не связан с бандами?
Я вспомнила о том, что рассказал мне Джейк Левитц. О казино, о программе и возможной растрате.
– Хороший парень, – киваю я. – Никаких банд.
– Значит, он не пропал без вести. Это не ширпотребная книжка или какое-нибудь сетевое шоу, мисс Пэрри. Мужчины не исчезают. Вероятно, была ситуация, из которой он хотел выбраться, поэтому и ушел. Вы можете посмотреть статистику, если хотите. Пропавшие мужчины на самом деле никуда не пропадают. Такие парни, как этот, либо уходят сами, либо…
Он смотрел вверх и в сторону, но внезапно переводит свой ледяной взгляд прямо на меня, и, хотя я ни в чем не виновата, ситуация начинает выглядеть иначе.
Я знаю, чем заканчивается его предложение. Но все равно я должна это услышать.
– Либо что?
– Либо он мертв. Потому что он покончил с собой. Вы уверены, что мы говорим риторически?
Я киваю и встаю со стула. Затем снова падаю в обморок.
* * *
Придя в себя, я обнаруживаю себя на колючем диване накрытой еще более колючим акриловым одеялом, уже не в комнате для допросов. Я сажусь, что вызывает волну тошноты, и опускаю голову, фиксируя ее между колен.
– Движения из йоги, мисс Пэрри? – интересуется голос.
Я осторожно поднимаю взгляд и вижу Дестайна, наблюдающего за мной из дверного проема. Должно быть, он и принес меня сюда.
– Просто закружилась голова, – мямлю я.
– Слишком много падений в обморок за один день. Вам следует провериться.
– Уже, – произношу я твердо, насколько могу. – Проблема с кровяным давлением. Синдром нейропатической постуральной тахикардии. Дает себя знать, когда я слишком быстро встаю. Ничего серьезного. Но предполагается, что я должна избегать стрессовых ситуаций, и мой лечащий врач хотел, чтобы я носила какие-то компрессионные колготки. – Мой лечащий врач также хотел, чтобы я отказалась от алкоголя и таблеток. Я нашла нового и не стала упоминать об обмороках.
– Это для вас стрессовая ситуация?
На этот раз, когда я поднимаю голову, мне удается удержать ее в вертикальном положении.
– Хотите сказать, что все остальные считают обнаружение трупа и допрос в полиции чем-то расслабляющим?
– У вас хорошо подвешен язык, мисс Пэрри. Я мог бы слушать вас целый день. Но поскольку я только что видел, как вы рухнули на пол в моей комнате для допросов, может, вы начнете отвечать прямо? Итак, простой вопрос для начала: стакан воды?
– Может быть, содовой? Мне не хватает электролитов.
Он уходит и возвращается через несколько минут со спортивным напитком красного цвета. Я принимаюсь медленно потягивать его и, допив наполовину, собираюсь уйти, но Дестайн преграждает мне путь.
– Я не могу вас отпустить, – заявляет он.
– Я что, все-таки арестована?!
– Если я отпущу вас и вы потеряете сознание, переходя улицу по дороге домой, на мой отдел подадут в суд за халатность. У меня есть недостатки, но халатность к ним не относится. У вас есть кто-то, кто может заехать за вами? Семья? Парень? Духовный наставник?
Я достаю телефон и набираю Жюстин в бутике фетишистской одежды в Сохо, где она иногда подрабатывает. Дестайн наблюдает, как я сообщаю ей, что я в полицейском участке и что мне нужно, чтобы кто-нибудь приехал и забрал меня. Подруга отвечает, что одна из продавщиц в долгу перед ней, так что она приедет и внесет за меня залог. Я объясняю, что не нужен никакой залог. Она, кажется, разочарована.
Дестайн проводит меня к дамской комнате, где я умываюсь и пощипываю себя за щеки, пока они не становятся менее пепельными. Затем меня подводят к складным стульям возле стойки регистрации. Дестайн протягивает визитку. А потом он сжимает рукой мое плечо, слишком крепко.
– Звоните, если вспомните что-нибудь еще.
– Что-нибудь еще о мертвом человеке, которого я никогда раньше не видела?
Он качает головой.
– Умные ответы, мисс Пэрри. Слишком умные. Если вам когда-нибудь захочется дать ответы попроще, сообщите.
Складные стулья не такие уж удобные, но к тому времени, как Жюстин приезжает за мной, я уже растянулась на трех и крепко сплю.
* * *
Мне хочется выпить – ужасно хочется! – но Жюстин, в полупальто и ботфортах, которые производят благоприятное впечатление на офицеров на стойке регистрации, заявляет, что мне сначала нужно что-нибудь съесть. Когда Жюстин берет на себя роль разумного друга, даже я начинаю переоценивать свое здоровье и самочувствие. Она затаскивает меня в лапшичную, пол которой устлан толстыми резиновыми ковриками, усаживает на стул и отправляется делать заказ. Возвращается с чайником и наполняет мне чашку, размешивая в ней два пакетика сахара.
– Пей, – требует она безапелляционно.
– Терпеть не могу сладкий чай.
– Он нужен тебе от шока, детка.
– Все говорят, что у меня шок, – замечаю я, помешивая чай. – А я нисколько не шокирована. Я пресыщена, равнодушна, мне почти скучно. Я все время вижу мертвые тела. Я привыкла к подобному.
– Одно дело – на сцене. А тут совсем другое.
– Не совсем, – говорю я, делая глоток и морщась.
– Абсолютно!
И, конечно, она права.
Продавец приносит наши тарелки, и мы вытягиваем ложки и палочки для еды из банки на столе. Жюстин водит своими палочками взад-вперед, удаляя заусенцы. Я не утруждаю себя. Передо мной жирная бледная лапша и куски мяса (возможно, утиного), плавающие в маслянистом бульоне. Когда они оседают, я вижу в тарелке отражение своего лица, искаженное рябью.
Я закрываю глаза и подношу немного лапши к губам. Она пошла легче, чем я ожидала. Скользкая, соленая, теплая.
– Как тебе чон-фан? – спрашивает Жюстин.
– Волшебно. Нет, серьезно. Очень вкусно. Спасибо. Я сегодня ничего не ела, если не считать пончика, который дал мне дружелюбный фельдшер.
– Вив, боже мой, ты не можешь продолжать так делать.
– Ну, так получилось, что, когда я шла на сбалансированный ланч, случайно наткнулась на труп. Это немного изменило мою дневную диету, понимаешь? И вообще, это говорит мне женщина, которая обычно описывает две порции «Джека» и таблетку снотворного, как ужин из трех блюд? Ты даешь мне советы по питанию?
– Да, но у меня нет твоих проблем с кровяным давлением. Ты хочешь снова начать падать в обмороки? – Она улавливает что-то в выражении моего лица. – Боже мой. Ты… Ты, мать твою, снова упала в обморок. Ради всего святого, Вив.
Если бы я не знала, что Жюстин приберегает свой гнев для туристов, которые идут по трое в ряд по тротуару, и женщин, которые не могут накрасить губы, я бы подумала, что она сердится на меня.
– Тысячи людей падают в обморок, когда видят мертвое тело, – отвечаю я. – Даже такие искушенные, как я. И я забочусь о себе, как только могу, ясно? – Что правда. И не вдохновляет. Я больше не хочу разговаривать, поэтому поднимаю тарелку и делаю маленькие, медленные глотки, позволяя жидкости слегка обжигать язык. Затем ставлю ее обратно на стол. – Я действительно устала. Давай сегодня без выпивки. Я просто хочу домой.
Жюстин вздыхает и надкусывает вонтон.
– Тогда еще три кусочка за мамочку. Я провожу тебя.
Когда мы выходим из ресторана, я чувствую, как на меня наваливается усталость. Я кое-как застегиваю пальто, смотрю на часы и с удивлением обнаруживаю, что всего лишь половина шестого. Сегодня вечером я планировала посмотреть комедию о травме поколений в кинотеатре над гаражом. Я наверняка справлюсь, если посплю за час до этого. Снаружи облака рассеялись, и температура упала. Разбитый уличный фонарь перед моим домом потрескивает, излучая слабый желтый свет. Жюстин помогает мне подняться по лестнице, позволяя отдохнуть на площадке третьего этажа. У меня болят колени. Кажется, теперь они всегда болят после подъема по лестнице. Хотела бы я сказать, что слишком молода для боли в суставах. Но суставы утверждают обратное.
К тому времени, как мы подходим к моей двери, я уже знаю, что сегодня вечером я больше не смогу ни спускаться, ни подниматься по этим ступенькам. Пока Жюстин ставит чайник, я пишу электронное письмо пресс-агенту с сообщением о пищевом отравлении. Затем звоню Роджеру, предоставляю ему отредактированную версию правды и добавляю, что мне нужно отложить публикацию на день или два. Я не рассказываю ему о несуществующей группе, о статье в American Stage, которой никогда не было и не будет. Нельзя так много взваливать на редактора за один раз, особенно без хорошего помощника. Жюстин наливает горячую воду в две кружки и добавляет щедрую порцию из бутылки с бурбоном.
– Исключительно в лекарственных целях, – хмыкает она. – Полагаю, на гвоздику рассчитывать не стоит?
– Кажется, тот парень из подкаста, с которым я встречалась, оставил орегано.
Она морщит нос.
– Нет, спасибо. – Но она находит банку меда и добавляет несколько ложек. Пока я дую на напиток, она тараторит: – Хорошо. Колись. Как оно на самом деле? – Делает глоток. Ее помада отпечатывается на ободке чашки. – Глаза открыты? Ужасно?
Как и у многих людей с готическим периодом в средней школе и последующим заигрыванием с самоубийством, у Жюстин страсть ко всему мрачному. Это не та страсть, которую мы разделяем. Особенно сегодня.
– Да, – бурчу я. – Невыразимо. Так рада, что ты спросила! И спасибо тебе за это печальное подобие пунша. А теперь иди домой. Или, по крайней мере, заткнись. Я просто хочу спать.
– Хочешь расслабиться? – Она лезет в сумочку и достает пузырек. – От «плохого доктора». Классная штука! Я приняла одну прошлой ночью, и это было похоже на девятичасовую анестезию. Охренительно. Он говорил что-то о странных снах. Но я не думаю, что мне вообще что-то снилось.
Я протягиваю руку за таблетками.
– Неважно. Мне и так снятся странные сны.
Она вкладывает в мои пальцы пузырек. В конце концов, таблетки – это наш язык любви.
– Попробуй, – проговаривает она. – Там около дюжины таблеток, и я, вероятно, смогу достать еще. Считай это ранним рождественским подарком.
– Ты всегда знаешь мои потребности, – усмехаюсь я.
Проводив ее до двери, закрываюсь на все замки и, проглотив плоскую зеленую таблетку, раздеваюсь до футболки и забираюсь в постель. Я засыпаю еще до того, как моя голова касается подушки. Но вдруг я подскакиваю, протягивая руку к телу, которого рядом нет. Я не знаю, который час, но тишина предполагает очень поздний час. Или очень ранний. Затем я слышу шум. Шаги раздаются прямо надо мной, они буквально грохочут где-то наверху. Что вообще-то не выглядело таким уж странным, если бы не одно «но»: даже в этом одурманенном состоянии я точно помню, что живу на верхнем этаже. Надо мной никого нет. И наш многоквартирный дом не имеет выхода на крышу. Я отмахиваюсь от происходящего, как от побочного эффекта, слуховой галлюцинации, и позволяю себе вернуться в сон.
Глава 5
Снежная слепота
Будучи ребенком, я чувствовала все, и чувствовала слишком сильно. Я плакала из-за ушибов, насмешек, статей в журналах. Я писала в дневнике, пока у меня не начинали болеть руки.
Однажды я рыдала из-за дерева, сахарного клена, листья которого покраснели от первых осенних холодов, потому что знала, как скоро они упадут спиралью на тротуар и рассыплются в пыль. Моя мама крепко прижимала меня к себе и шептала, что все будет хорошо, что весной появятся новые листья, что все, что уходит, потом к нам возвращается. Конечно, она была неправа.
Театр никогда не дает таких обещаний. Представление длится час или два. Вот и все. Хлопайте. Топайте. Кричите «Бис!», пока не начнете задыхаться и синеть. Это не поможет. Этот конкретный момент общения актера и публики больше не повторится. Не полностью. Не точно так же.
Что касается меня, я особо не прилагаю усилия, чтобы сохранить постоянство. Вот журнал. И квартира-студия. И Жюстин, единственный человек, который знал меня, пусть только на расстоянии, в моей прошлой жизни. Но в настоящем, когда что-нибудь или кто-нибудь другой пытается прижать меня к себе или находится слишком близко, я знаю напиток, или таблетку, или код для блокировки номера, позволяющие освободиться. Потому что сейчас мне нужно чувствовать меньше.
И все же сегодня утром, вспоминая вчерашний день – его одежду, обветренное лицо под деревом, – я вовсе не ощущаю оцепенения. Мое сердце бьется в каком-то бешеном темпе, и я обливаюсь потом, точно в парной. Через окно, как всегда приоткрытое, чтобы заглушить мучительное шипение радиатора, я слышу, как едет «скорая», чтобы оказать очередную неотложную помощь. Еще один хладный труп. Еще одна плачущая невеста. Или, может быть, это за мной. Я могу представить, что пот и учащенный пульс – это реакция на травму, физическое проявление эмоций, которые любой лицензированный терапевт счел бы уместным. Уместным для любого другого. Потому что я знаю, что происходит, когда я чувствую слишком много. А нейролептики никому не нравятся. Даже мне.
Мертвое тело не имеет никакого отношения к Дэвиду Адлеру. Я знаю это. Но каким-то образом мой разум связывает две катастрофы. Лучше бы я никогда не отвечала на его звонок, никогда не присутствовала на том интервью, никогда не звонила Ирине и не встречалась с Джейком Левитцем. Я слишком многим рисковала, подпуская все это настолько близко. Мертвое тело – возмездие. Чтобы не передумать, я нахожу визитку Джейка, а также Дестайна, и рву обе, кинув бумажное конфетти в унитаз. Затем я глотаю половинку лоразепама, практически последнюю, принимаю горячую ванну и тщательно натираясь грубой мочалкой, прогоняю воспоминания.
Вытираясь насухо полотенцем, я принимаю несколько решений: больше не доводить свое тело до обморока. Больше не ввязываться в неприятности, которые меня не касаются. Ну и что, что Дэвида Адлера уволили? Ну и что, что Ирина не сможет вернуть то платье от Кляйнфельд? Это не мои проблемы. Я собираюсь жить спокойно, тихо и ничем не примечательно, безопасно занимаясь критикой. Я буду потеть над большим трудом. И ни из-за чего другого.
В магазине рогаликов на Второй авеню, сидя у окна за открытым ноутбуком, я съедаю изрядное количество сливочного сыра и отправляю сообщение пресс-агенту вчерашнего спектакля, перенося бронирование на сегодняшний вечер. Я планирую больше спектаклей, стараясь, чтобы у меня не было свободных вечеров. Когнитивно-поведенческий терапевт, которого я посещала в течение трех сеансов, подчеркивал отвлечение внимания как полезный механизм преодоления трудностей. Будем надеяться, что переосмысление Ионеско[16] стоит внимания.
Выйдя из магазина, я замечаю, что вдоль улицы появились рождественские украшения – картонные Санта-Клаусы, злобно выглядывающие из витрин магазинов, снежинки, свисающие с каждого фонарного столба, как самоубийцы. Зимним днем Ист-Виллидж выглядит небрежно и безобразно, собственно, как и в другое время года: многоквартирные дома и лощеные кондоминиумы, дайв-бары и бутики, разбросанные вперемешку на изуродованных жвачкой улицах. Похоже, расстройство личности тут у всех, вероятно, поэтому мы ладим. В метро, я позволяю поезду L увезти меня на Восьмую авеню. Затем толпы посетителей галереи и туристов выталкивают меня вверх по лестнице, затем на север и запад, пока я не добираюсь до склада в районе Двадцатых улиц с табличкой на двери «Джек Фрост и партнеры». Я звоню в колокольчик и слышу, как он отдается эхом в каком-то похожем на пещеру пространстве за его пределами. Звучит скрежет металла о металл, когда отодвигаются засовы, дверь широко распахивается, и на пороге появляется мужчина, заполняющий дверной проем, невероятно высокий, затем, пошатываясь, проходит мимо меня на тротуар, где вытягивает руки и шею навстречу холоду.
– Простите, – говорит он, поворачиваясь ко мне. – Мы паяли все утро, и здесь чертовски жарко. Он вытирает пот со лба клетчатой банданой и улыбается мне. Это белый парень, лет тридцати пяти, с выдающейся мускулатурой, растрепанными волосами, непонятного цвета между светлыми и рыжими, морщинками в уголках глаз и россыпью веснушек на щеках. – Вы из журнала? – спрашивает он.
– Да, – говорю я, – Вивиан Пэрри. Вы Джек Фрост?
– Зовите меня Чарли. Судя по электронному письму, вы пришли посмотреть на снег.