Читать онлайн Таежный тупик. История семьи староверов Лыковых бесплатно
© В. М. Песков (наследник), 2024
© Оформление. ООО «Издательская Группа „Азбука-Аттикус“», 2024 Издательство Азбука®
Документальная повесть
Слова «Таежный тупик» не нуждаются в пояснении. Редкий из читающих газеты людей не знает, что речь идет о судьбе Лыковых. Впервые о таежной «находке» геологов «Комсомольская правда» рассказала в 1982 году. Интерес к маленькой документальной повести был огромным. Еще бы, речь шла о семье, более тридцати лет прожившей в изоляции от людей. И не где-то на юге, а в Сибири, в тайге. Все было интересно – обстоятельства, приведшие к исключительной «робинзонаде», трудолюбие, сплоченность людей в борьбе за существование, находчивость и умелость и, конечно, религиозная вера, ставшая причиной жизненного тупика, но и служившая опорой людям в необычайных, исключительных обстоятельствах. Непросто было в 82-м году собрать информацию обо всем, что случилось. Что-то недоговаривалось, о чем-то Лыковы просто предпочитали молчать, еще не вполне доверяя людям из «мира», кое-что в сбивчивом, непоследовательном рассказе было просто трудно понять. И как проверить услышанное? Пришлось подробно расспрашивать геологов, уже хорошо знавших Лыковых, сопоставлять, сравнивать. Еще труднее было в 1982 году повесть публиковать. Как рассказать в молодежной газете об отшельниках-староверах, не впадая в «антирелигиозные разоблачения»? Единственно верным было, показав драму людей, восхититься их жизнестойкостью, вызвать чувства сострадания и милосердия. Так история Лыковых и изложена.
Успех публикации был огромный. За сорок с лишним лет журналистской работы я не помню случая столь жгучего интереса к необычной судьбе людей. К газетным киоскам с раннего утра выстраивались очереди. Газеты передавались из рук в руки и зачитывались до дыр. Из некоторых зарубежных изданий поступили запросы о подробностях таежной робинзонады, редакции просили прислать фотографии, подтверждавшие житие Лыковых. Тираж «Комсомольской правды» в тот год вырос до двадцати одного миллиона. Это является пока рекордом в газетной практике. И сенсация не умерла, как это часто бывает, через неделю. Внимание к сибирской робинзонаде стойко держится вот уже более шестнадцати лет. Я не знаю человека среднего возраста в нашей стране, который не слышал бы об этом исключительном случае в человеческой жизни.
Читательский интерес к публикациям совпадал и с моим интересом проследить за судьбой двух оставшихся от семьи, Агафьи и Карпа Осиповича. Судьба их, пусть краешком, вошла в соприкосновение с тем, что они называют «мирской жизнью». Каким будет этот процесс, к чему приведет? Шестнадцать лет подряд – то зимою, то летом, то осенью – я старался бывать у Лыковых. И всегда в житье и судьбе их обнаруживалось что-нибудь новое, любопытное. Кое в чем Лыковым надо было и помогать. Я это делал с радостью, опираясь на участие своих друзей в Таштыпе и Абакане. Отчет о каждой поездке публиковался в «Комсомольской правде». То, что здесь вы прочтете, – газетные очерки, собранные в книгу.
Еще хотел бы сказать спасибо людям, чья помощь Лыковым была у меня на глазах, кто помогал и мне добираться к избушке на Абакане. Имена их в повести вы найдете.
От семьи Лыковых осталась теперь только младшая дочь Агафья, живет в тайге в одиночестве. Обо всем этом вам предстоит прочитать.
Рассказ Николая Устиновича
В феврале мне позвонил, возвращаясь с юга в Сибирь, красноярский краевед Николай Устинович Журавлев. Он спросил: не заинтересует ли газету одна исключительная человеческая история?.. Через час я уже был в центре Москвы, в гостинице, и внимательно слушал сибирского гостя.
Суть истории была в том, что в горной Хакасии, в глухом, малодоступном районе Западного Саяна, обнаружены люди, более сорока лет совершенно оторванные от мира. Небольшая семья. В ней выросли двое детей, с рождения не видавшие никого, кроме родителей, и имеющие представление о человеческом мире только по их рассказам.
Я сразу спросил: знает ли это Николай Устинович по разговорам или видел «отшельников» сам? Краевед сказал, что сначала прочел о случайной «находке» геологов в одной служебной бумаге, а летом сумел добраться в далекий таежный угол. «Был у них в хижине. Говорил, как вот сейчас с вами. Ощущение? Допетровские времена вперемежку с каменным веком! Огонь добывают кресалом… Лучина… Летом босые, зимой – обувка из бересты. Жили без соли. Не знают хлеба. Язык не утратили. Но младших в семье понимаешь с трудом… Контакт имеют сейчас с геологической группой и, кажется, рады хотя бы коротким встречам с людьми. Но по-прежнему держатся настороженно, в быту и укладе жизни мало что изменили. Причина отшельничества – религиозное сектантство, корнями уходящее в допетровские времена. При слове „Никон“ плюются и осеняют себя двуперстием, о Петре I говорят как о личном враге. События жизни недавней были им неизвестны. Электричество, радио, спутники – за гранью их понимания». Обнаружили «робинзонов» летом 1978 года. Воздушной геологической съемкой в самом верховье реки Абакан были открыты железорудные залежи. Для их разведки готовились высадить группу геологов и с воздуха подбирали место посадки. Работа была кропотливой. Летчики много раз пролетали над глубоким каньоном, прикидывая, какая из галечных кос годится для приземления.
В один из заходов на склоне горы пилоты увидели что-то явно походившее на огород. Решили сначала, что показалось. Какой огород, если район известен как нежилой?! «Белое пятно» в полном смысле – до ближайшего населенного пункта вниз по реке 250 километров… И все-таки огород! Поперек склона темнели линейки борозд – скорее всего, картошка. Да и прогалина в темном массиве лиственниц и кедровника не могла сама по себе появиться. Вырубка. И давнишняя.
Снизившись, сколько было возможно, над вершинами гор, летчики разглядели у огорода что-то похожее на жилье. Еще один круг заложили – жилье! Вон и тропка к ручью. И сушатся плахи расколотых бревен. Людей, однако, не было видно. Загадка! На карте пилотов в таких безлюдных местах любая жилая точка, даже пустующее летом зимовье охотника, обязательно помечается. А тут огород!
Поставили летчики крестик на карте и, продолжая поиск площадки для приземления, нашли ее наконец у реки, в пятнадцати километрах от загадочного местечка. Когда сообщали геологам о результатах разведки, особо обратили внимание на загадочную находку.
Геологов, приступивших к работе у Волковской рудной залежи, было четверо. Трое мужчин и одна женщина – Галина Письменская, руководившая группой. Оставшись с тайгою наедине, они уже ни на минуту не упускали из виду, что где-то рядом таинственный «огород». В тайге безопаснее встретить зверя, чем незнакомого человека. И чтобы не теряться в догадках, геологи решили без промедления прояснить обстановку. И тут уместней всего привести запись рассказа самой Галины Письменской.
«Выбрав погожий день, мы положили в рюкзак гостинцы возможным друзьям, однако на всякий случай я проверила пистолет, висевший у меня на боку.
Обозначенное летчиками место лежало примерно в пяти километрах вверх по склону горы. Поднимаясь, мы вышли вдруг на тропу. Вид ее, даже глазу неопытному, мог бы сказать: тропою пользуются уже много лет и чьи-то ноги ступали по ней совсем недавно. В одном месте стоял у тропы прислоненный к дереву посошок. Потом мы увидели два лабаза. В этих стоявших на высоких столбах постройках обнаружили берестяные короба с нарезанной ломтиками сухой картошкой. Эта находка почему-то нас успокоила, и мы уже уверенно пошли по тропе. Следы присутствия тут людей попадались теперь все время – брошенный покоробленный туесок, бревно, мостком лежащее над ручьем, следы костра… И вот жилище возле ручья. Почерневшая от времени и дождей хижина со всех сторон была обставлена каким-то таежным хламом, корьем, жердями, тесинами. Если бы не окошко размером с карман моего рюкзака, трудно бы было поверить, что тут обитают люди. Но они, несомненно, тут обитали – рядом с хижиной зеленел ухоженный огород с картошкой, луком и репой. У края лежала мотыга с прилипшей свежей землей.
Наш приход был, как видно, замечен. Скрипнула низкая дверь. И на свет божий, как в сказке, появилась фигура древнего старика. Босой. На теле латаная-перелатаная рубаха из мешковины. Из нее ж – портки, и тоже в заплатах, нечесаная борода, всклокоченные волосы на голове. Испуганный, очень внимательный взгляд. И нерешительность. Переминаясь с ноги на ногу, как будто земля сделалась вдруг горячей, старик молча глядел на нас. Мы тоже молчали. Так продолжалось с минуту. Надо было что-нибудь говорить. Я сказала:
– Здравствуйте, дедушка! Мы к вам в гости…
Старик ответил не тотчас. Потоптался, оглянулся, потрогал рукой ремешок на стене, и наконец мы услышали тихий нерешительный голос:
– Ну проходите, коли пришли…
Старик открыл дверь, и мы оказались в затхлых, липких потемках. Опять возникло тягостное молчание, которое вдруг прорвалось всхлипыванием, причитаниями. И только тут мы увидели силуэты двух женщин. Одна билась в истерике и молилась: „Это нам за грехи, за грехи…“ Другая, держась за столб, подпиравший провисшую матицу, медленно оседала на пол. Свет оконца упал на ее расширенные, смертельно испуганные глаза, и мы поняли: надо скорее выйти наружу. Старик вышел за нами следом. И, тоже немало смущенный, сказал, что это две его дочери.
Давая новым своим знакомым прийти в себя, мы разложили в сторонке костер и достали кое-что из еды.
Через полчаса примерно из-под навеса избенки к костру приблизились три фигуры – дед и две его дочери. Следов истерики уже не было – испуг и открытое любопытство на лицах.
От угощения консервами, чаем и хлебом подошедшие решительно отказались: „Нам это не можно!“ На каменный очаг возле хижины они поставили чугунок с вымытой в ручье картошкой, накрыли посуду каменной плиткой и стали ждать. На вопрос: „Ели они когда-нибудь хлеб?“ – старик сказал: „Я-то едал. А они нет. Даже не видели“.
Одеты дочери были так же, как и старик, в домотканую конопляную мешковину. Мешковатым был и покрой всей одежды: дырки для головы, поясная веревочка. И все – сплошные заплаты.
Разговор поначалу не клеился. И не только из-за смущения. Речь дочерей мы с трудом понимали. В ней было много старинных слов, значение которых надо было угадывать. Манера говорить тоже была очень своеобразной – глуховатый речитатив с произношением в нос. Когда сестры говорили между собой, звуки их голоса напоминали замедленное, приглушенное воркование.
Ввечеру знакомство продвинулось достаточно далеко, и мы уже знали: старика зовут Карп Осипович, а дочерей – Наталья и Агафья. Фамилия – Лыковы.
Младшая, Агафья, во время беседы вдруг с явной гордостью заявила, что умеет читать. Спросив разрешения у отца, Агафья шмыгнула в жилище и вернулась с тяжелой закопченной книгой. Раскрыв ее на коленях, она нараспев, так же, как говорила, прочла молитву. Потом, желая показать, что Наталья тоже может прочесть, положила книгу ей на колени. И все значительно после этого помолчали. Чувствовалось: умение читать высоко у этих людей ценилось и было предметом, возможно, самой большой их гордости.
„А ты умеешь читать?“ – спросила меня Агафья. Все трое с любопытством ждали, что я отвечу. Я сказала, что умею читать и писать. Это, нам показалось, несколько разочаровало старика и сестер, считавших, как видно, умение читать и писать исключительным даром. Но умение есть умение, и меня принимали теперь как равную.
Дед посчитал, однако, нужным тут же спросить, девка ли я. „По голосу и в остальном – вроде девка, а вот одежа…“ Это позабавило и меня, и троих моих спутников, объяснивших Карпу Осиповичу, что я умею не только писать, читать, но и являюсь в группе начальником. „Неисповедимы твои дела, Господи!“ – сказал старик, перекрестившись. И дочери тоже начали молиться.
Молитвою собеседники наши прерывали долго тянувшийся разговор. Вопросов с обеих сторон было много. И пришло время задать главный для нас вопрос: каким образом эти люди оказались так далеко от людей? Не теряя осторожности в разговоре, старик сказал, что ушли они с женой от людей по Божьему повелению. „Нам не можно жить с миром…“ Принесенные нами подарки – клок полотна, нитки, иголки, крючки рыболовные – тут были приняты с благодарностью. Материю сестры, переглядываясь, гладили руками, рассматривали на свет.
На этом первая встреча окончилась. Расставание было почти уже дружеским. И мы почувствовали: в лесной избушке нас будут теперь уже ждать».
Можно понять любопытство четырех молодых людей, нежданно-негаданно повстречавших осколок почти «ископаемой» жизни. В каждый погожий свободный день они спешили к таежному тайнику. «Казалось, мы все уже знаем о судьбе таежных затворников, вызывавших одновременно любопытство, удивление и жалость, как вдруг обнаружилось: мы знакомы еще не со всеми в семье».
В четвертый или пятый приход геологи не застали в избушке хозяина. Сестры на их расспросы отвечали уклончиво: «Скоро придет». Старик пришел, но не один. Он появился на тропке в сопровождении двух мужчин. В руках посошки. Одежда все та же – латаная мешковина. Босые. Бородатые. Немолодые уже, хотя о возрасте трудно было судить. Смотрели оба с любопытством и настороженно. Несомненно, от старика они уже знали о визитах людей к тайнику. Они были уже подготовлены к встрече. И все же один не сдержался при виде той, что больше всего возбуждала у них любопытство. Шедший первым обернулся к другому с возгласом: «Дмитрий, девка! Девка стоит!» Старик спутников урезонил. И представил как своих сыновей.
– Это старший, Савин. А это – Дмитрий…
При этом представлении братья стояли потупившись, опираясь на посошки. Оказалось, жили они в семье по какой-то причине отдельно. В шести километрах, вблизи реки, стояла их хижина с огородом и погребом. Это был мужской «филиал» поселения. Обе таежные хижины соединяла тропа, по которой туда и сюда ходили почти ежедневно.
Стали ходить по тропе и геологи. Галина Письменская: «Дружелюбие было искренним, обоюдным. И все же мы не питали надежды, что „отшельники“ согласятся посетить наш базовый лагерь, расположенный в пятнадцати километрах вниз по реке. Уж больно часто мы слышали фразу: „Нам это не можно“. И каково же было удивление наше, когда у палаток появился однажды целый отряд. Во главе сам старик, и за ним „детвора“ – Дмитрий, Наталья, Агафья, Савин. Старик в высокой шапке из камуса кабарги, сыновья – в клобуках, сшитых из мешковины. Одеты все пятеро в мешковину. Босые. В руках посошки. За плечами на лямках – мешки с картошкой и кедровыми орехами, принесенными нам в гостинцы…
Разговор был общим и оживленным. А ели опять врозь – „нам вашу еду не можно!“. Сели поодаль под кедром, развязали мешки, жуют картофельный „хлеб“, по виду более черный, чем земля у Абакана, запивают водою из туесков. Потом погрызли орехов – и за молитву.
В отведенной для них палатке гости с любопытством разглядывали раскладушки. Дмитрий, не раздеваясь, лег на постель. Савин не решился. Сел рядом с кроватью и так, сидя, спал. Я позже узнала: он и в хижине приспособился сидя спать – „едак Богу угодней“.
Практичный глава семейства долго мял в руках край палатки, пробовал растягивать полотно и цокал языком: „Ох, крепка, хороша! На портки бы – износа не будет…“»
В сентябре, когда на гольцах лежал уже снег, пришла пора геологам улетать. Сходили они к таежным избушкам проститься. «А что, если с нами? – полушутливо сказала „девка-начальник“. – Селитесь где захотите, избу поможем поставить, огород заведете…» – «Нет, нам не можно!» – замахали руками все пятеро. «Нам не можно!» – твердо сказал старик.
Вертолет, улетая, сделал два круга над горой с «огородом». У вороха выкопанной картошки, подняв голову кверху, стояли пятеро босоногих людей. Они не махали руками, не шевелились. Только кто-то один из пяти упал на колени – молился. В «миру» рассказ геологов о находке в тайге, понятное дело, вызвал множество толков, пересудов, предположений. Что за люди? Старожилы реки Абакан уверенно говорили: это кержаки-староверы, такое бывало и раньше. Но появился слух, что в тайгу в 20-х годах удалился поручик-белогвардеец, убивший будто бы старшего брата и скрывшийся вместе с его женой. Говорили и о 30-х годах: «Было тут всякое…»
Николай Устинович Журавлев, отчасти по службе, отчасти по краеведческой страсти ко всему необычному, решил добраться в таежный угол. И это ему удалось. С проводником-охотником и сержантом милиции из райцентра Таштып он добрался к таежному «огороду» и застал там картину, уже описанную. Пятеро людей по-прежнему жили в двух хижинах, убежденные, что так и следует жить «истинным христианам».
Пришедших встретили настороженно. Все же удалось выяснить: это семья староверов, в тайгу семья удалилась в конце 20-х годов. Старику Лыкову Карпу Осиповичу было 83 года, старшему сыну Савину – 56, Наталье – 46, Дмитрию – 40, младшей, Агафье, шел 39-й.
Житье и быт убоги до крайности. Молитвы, чтение богослужебных книг и подлинная борьба за существование в условиях почти первобытных.
Вопросов пришедшим не задавали. Рассказ о нынешней жизни и о важнейших событиях в ней «слушали, как марсиане». Николай Устинович был у Лыковых менее суток. Узнал: геологи, теперь уже из расширенной партии, бывают «на огороде» сравнительно часто, одни из понятного любопытства, другие – помочь «старикам» строить новую избу, копать картошку. Лыковы тоже изредка ходят в поселок. Идут, как и прежде, босые, но в одежде появилось кое-что из дареного. Деду пришлась по душе войлочная шляпа с небольшими полями, дочери носят темного цвета платки. Савин и Дмитрий сменили портки домотканые на сшитые из палаточной ткани…
Рассказ Николая Устиновича был интересным, но вызвал много вопросов, на которые полных ответов у рассказчика не было. Не вполне ясен был путь семьи Лыковых в крайнюю точку удаления от людей. Интересно было на примере конкретных жизней увидеть следы раскола, о котором так много было в свое время написано. Но более важным для меня, чем вопросы религии, был вопрос: а как жили?
Как могли люди выжить не в тропиках возле бананов, а в тайге со снегами по пояс и с сибирским морозом? Еда, одежда, бытовой инвентарь, огонь, свет в жилище, поддержание огорода, борьба с болезнями, счет времени – как все это осуществлялось и добывалось, каких усилий и умения требовало? Не тянуло ли к людям? И каким представляется окружающий мир младшим Лыковым, для которых родильным домом была тайга? В каких отношениях они были с отцом и матерью, между собой? Что знали они о тайге и ее обитателях? Как представляют себе «мирскую» жизнь, они ведь знали: где-то есть эта жизнь. Они могли знать о ней хотя бы по пролетающим самолетам.
Немаловажная вещь: существуют вопросы пола, инстинкт продолжения жизни. Как мать с отцом, знавшие, что такое любовь, могли лишить детей своих этой радости, дарованной жизнью всему сущему в ней? Наконец, встреча с людьми. Для младших в семье она, несомненно, была потрясением. Что принесла она Лыковым – радость или, может быть, сожаление, что тайна их жизни открыта? Было много других волнующе непонятных черт затерянной жизни.
Сидя в московской гостинице, мы с Николаем Устиновичем выписали на листок целый столбец вопросов. И решили: как только наступит лето и затерянный край станет доступным для экспедиции, мы посетим Лыковых.
Тот край
Сейчас, когда я сижу над бумагами в подмосковном жилье с электричеством, телефоном, с телевизором, на экране которого плавают в невесомости и, улыбаясь, посылают на Землю приветы четверо мужчин и одна женщина-космонавтка, все, что я видел в июле, представляется нереальным. Так вспоминаешь обычно явственный длинный сон. Но все это было! Вот четыре блокнота с дождевыми потеками, кедровой хвоей и размятыми меж страниц комарами. Вот карта с маршрутом. Вот, наконец, разрезанная, разложенная по конвертам пленка с ее цветной, недоступной для памяти убедительностью, воскрешающая все подробности путешествия.
Окиньте на карте взглядом середину Сибири – пространство, лежащее у реки Енисей. Этот край, именуемый Красноярским, имеет много природных зон. На юге, где в Енисей вливается Абакан, не хуже, чем в астраханских степях, вызревают арбузы, дыни, томаты. «Сибирская Италия» – говорят иногда об этих местах. На севере, где Енисей превращается уже в море, олени добывают под снегом скудную пищу и люди живут исключительно тем, что может дать разведение оленей. Тысячи километров с юга на север – степь, лесостепь, широченный пояс тайги, лесотундра, полярная зона. Мы много пишем об освоении этого края. И он освоен уже изрядно. Но мудрено ли, что есть тут еще и «медвежьи углы», «белые пятна», места неезженые и нехоженые!
Точка нашего интереса лежит на юге Сибири – в Хакасии, где горный Алтай встречает хребты Саяна. Отыщите начальный хвостик реки Абакан, поставьте на правом его берегу отметку на память – это и есть место, куда мы стремились и откуда с трудом потом выбирались.
В свои молодые годы Земле угодно было так смешать, перепутать тут горные кряжи, что место сделалось исключительно недоступным. «Тут нет никакой проезжей дороги и даже сносной тропы. Едва приметный, скрытый тайгою след пригоден для сообщения людей сильных, выносливых и то с некоторым риском». (Из отчета геологической экспедиции.) «Для проникновения сюда надо преодолеть несколько барьеров, каждый из которых по мере продвижения вглубь становится выше и круче», – читаем в другом отчете.
В Сибири реки всегда служили самым надежным путем для людей. Но Абакан, рождаемый в этих краях, так норовист и так опасен, что лишь два-три сорвиголовы – старожилы-охотники на лодках, длинных, как щуки, – подымаются вверх по реке близко к истоку. И река совершенно безлюдна. Первый из населенных пунктов – село-городок Абаза – лежит от поставленной нами точки в двухстах пятидесяти километрах.
Забегу вперед, расскажу. Возвращаясь с таежного «огорода», мы попали в полосу непогоды и надолго засели в поселке геологов в ожидании вертолета. Все, чем можно было заняться в дождь при безделье, было испытано. Четыре раза парились в бане, несколько раз ходили в тайгу к бурильным станам, собирали чернику, снимали бурундуков, ловили хариусов, стреляли из пистолета в консервную банку, рассказали все байки. И когда стало уже невмочь, заикнулись о лодке, на приколе стоявшей в заводи Абакана. «Лодка?.. – сказал геолог, начальник разведки. – А если кончится путешествие траурной рамкой и подписью „группа товарищей“? Вам-то что, а меня к прокурору потянут». Мы с Николаем Устиновичем смущенно ретировались. Но на десятый, кажется, очень дождливый день слово «лодка» потихонечку всплыло. «Ладно, – сказал начальник, – рискнем! Но я поплыву вместе с вами».
И мы поплыли. Шесть человек и 300 килограммов груза: фотографический сундучок, бочка с бензином, мотор запасной, шесты, топор, спасательные пояса, плащи, ведро соленого хариуса, хлеб, сахар, чай – все вместила видавшая виды абазинская лодка. На корме у мотора сел Васька Денисов, бурильщик, ловкий, бывалый парень, но пока еще лишь кандидат в то считаное число молодцов, уверенно проходящих весь Абакан.
У страха глаза большие, и, возможно, опасность была не так велика, как кажется новичкам. Но, ей-ей, небо не раз виделось нам с овчинку в прямом и образном смысле. В тесном таежном каньоне Абакан несется, дробясь на протоки, создавая завалы из смытых деревьев, вскипая на каменных шиверах. Наша лодка для этой реки была деревянной игрушкой, которую можно швырнуть на скалы, опрокинуть на быстрине, затянуть под завалы из бревен. Вода в реке не текла – летела! Временами падение потока было настолько крутым, что казалось: лодка несется вниз по пенному эскалатору. В такие минуты мы все молчали, вспоминая родных и близких.
Но хвала кормчему – ничего не случилось! Васька нигде не дал маху, знал, в какую из проток и в какую секунду свернуть, где скорость держать на пределе, где сбавить, где вовсе идти на шестах; знал поименно скрытые под водой валуны, на которых летели щепы от многих лодок… Как транспортный путь верховье реки Абакан опасно и ненадежно. Но кто однажды этой дорогой в верховьях прошел, тот будет иметь особую точку отсчета в понимании дикой, нетронутой красоты, которой люди коснулись пока лишь глазом.
Природа нам улыбнулась. Половину пути мы плыли при солнце. Обступавшие реку горы источали запах июльской хвои, скалистый сиреневый берег пестрел цветами, небо было пронзительно-синим. Повороты реки то прятали, то открывали глазам череду таинственных сопок, и в любую минуту река могла подарить нам таежную тайну – на каменистую косу мог выйти медведь, марал, лось, мог пролететь над водой глухарь… Все переменчиво в жизни. Больше недели мы кляли погоду, не пускавшую к нам вертолет. Теперь же мы благодарны были ненастью, толкнувшему нас в объятия Абакана.
Два дня с ночевкой в таежном зимовье заняло путешествие. Но оно показалось нам более долгим. Двести пятьдесят километров – и ни единого человеческого жилья! Когда мы с воды увидели первый дым над трубой, то все заорали как по команде: «Абаза!!!» Первый поселок на Абакане в эту минуту нам показался центром Вселенной.
Таким было наше возвращение из тайги после свидания с Лыковыми. Небольшую повесть о встрече с людьми необычайной судьбы я начал с конца, чтобы можно было почувствовать и представить, как далеко от людей они удалились и почему лишь случайно их обнаружили.
В Абазе мы заночевали и как-то совершенно по-новому воспринимали теперь этот пограничный с тайгою село-городок. Он действительно был столицей этого края. У пристани на приколе стояли десятки лодок, подобных той, на которой мы прибыли из тайги. На них возят тут сено, дрова, грибы, ягоды, кедровые орехи, уплывают охотиться и рыбачить. На берегу у пристани плотники строили новые лодки. Старушки выходили сюда посидеть на скамейках, тут вечером прогуливались парочки, сновали у лодок мальчишки, парни опробовали и чинили моторы или вот так же, как мы, вернувшись с реки, рассказывали, кто что видел, в какую переделку попал.
Прямо к пристани выходили палисадники и огороды уютных, добротных сибирских построек. Зрели яблоки возле домов. Огороды источали запах нагретого солнцем укропа, подсолнухов. Шел от домов смоляной аромат аккуратно уложенных дров. Была суббота, и подле каждого дома курилась банька. На широких опрятных улицах городка траву и асфальт мирно делили телята и «жигули». Афиши извещали о предстоящем приезде известного киноартиста. А на щите объявлений мы без всякого удивления прочитали листок: «Меняю жилье в Ленинграде на жилье в Абазе». Тут живут горняки, лесорубы, геологи и охотники. Все они преданно любят уютную, живописную Абазу. Таков село-городок у края тайги.
Мы тут искали кого-нибудь из тех смельчаков, кто ходил к верховью реки: расспросить о природе тех мест, обо всем, что не успели или упустили узнать у Лыковых и геологов. Застали дома мы охотника Юрия Моганакова. И просидели с ним целый вечер. «Тайга там не бедная! Много всего растет, много чего бегает, – сказал охотник. – Но все же это тайга. В горах снег выпадает уже в сентябре и лежит до самого мая. Может выпасть и лечь на несколько дней в июне. Зимой снег – по пояс, а морозы – под тридцать. Сибирь!»
О Лыковых Юрий слышал. А в прошлом году любопытства ради поднялся до их «норы». На вопрос, что он думает об их таежном житье-бытье, охотник сказал, что любит тайгу, всегда отправляется в нее с радостью, «но еще с большей радостью возвращаюсь сюда, в Абазу». «Замуровать свою жизнь в тайге без людей, без соли, без хлеба – это большая промашка. Сам старик Лыков, я думаю, понял эту промашку».
Еще мы спросили, как смогли Лыковы так далеко подняться по Абакану, если сегодня, имея на лодке два очень сильных мотора, лишь единицы отважатся состязаться с рекой? «Они лодку вели бечевою и на шестах. Раньше все так ходили, правда недалеко. Но Карп Лыков, я понял, особой закваски кержак. Прошел! Недель восемь, наверное, ушло на то, что сегодня я пробегаю в два дня».
…А вертолет до «таежной норы» шел всего два часа. В десять утра поднялись, а в двенадцать уже искали глазами место посадки.
Встреча в горах
Два часа летели мы над тайгою, забираясь все выше и выше в небо. К этому принуждала возраставшая высота гор. Пологие и спокойные в окрестностях Абазы горы постепенно становились суровыми и тревожными. Залитые солнцем зеленые приветливые долины постепенно стали сужаться и в конце пути превратились в темные обрывистые провалы с серебристыми нитками рек и ручьев.
– Выходим на точку! – прокричал мне на ухо командир вертолета.
Как стекляшки на солнце, сверкнула в темном провале река, и пошел над ней вертолет вниз, вниз… Опустились на гальку возле поселка геологов. До лыковского жилища, мы знали, отсюда пятнадцать километров вверх по реке и потом в гору. Но нужен был проводник. С ним был у нас уговор по радио до отлета из Абазы. И вот уже дюжий мастер-бурильщик, потомственный сибиряк Седов Ерофей Сазонтьевич «со товарищи» кидают в открытую дверь вертолета болотные сапоги, рюкзаки, обернутую мешковиной пилу. И мы опять в воздухе, несемся над Абаканом, повторяя в узком ущелье изгибы реки.
Сесть у хижины Лыковых невозможно. Она стоит на склоне горы. И нет, кроме их огорода, ни единой плешнины в тайге. Есть, однако, где-то вблизи верховое болотце, на которое сесть нельзя, но можно низко зависнуть. Осторожные летчики делают круг за кругом, примеряясь к полянке, на которой в траве опасно сверкает водица. Во время этих заходов мы видим внизу тот самый обнаруженный с воздуха огород.
Огород! Поперек склона – линейки борозд картошки, еще какая-то зелень. И рядом – почерневшая хижина. На втором заходе у хижины увидели две фигурки – мужчину и женщину. Заслонившись руками от солнца, наблюдают за вертолетом. Появление этой машины означает для них появление людей.
Зависли мы над болотцем, покидали в траву поклажу, спрыгнули сами на подушки сырого мха. Через минуту, не замочив в болоте колес, вертолет упруго поднялся и сразу же скрылся за лесистым плечом горы.
Тишина… Оглушительная тишина, хорошо знакомая всем, кто вот так, в полминуты, подобно десантникам, покидал вертолет. И тут на болоте Ерофей подтвердил печальную новость, о которой уже слышали в Абазе: в семье Лыковых осталось лишь два человека – дед и младшая дочь Агафья. Трое – Дмитрий, Савин и Наталья – скоропостижно, почти один за другим скончались в минувшую осень.
– Раньше, бывало, впятером выходили, если слышали вертолет. Теперь видели сами – двое…
Обсуждая с нами причины неожиданной смерти, проводник оплошно взял с болотца неверное направление, и мы два часа блуждали в тайге, полагая, что движемся к хижине, а оказалось – шли как раз от нее. Когда поняли ошибку, сочли за благо вернуться опять на болото и отсюда уже «танцевать».
Час ходьбы по тропе, уже известной нам по рассказам геологов, и вот она, цель путешествия, – избушка, по оконце вросшая в землю, черная от времени и дождей, обставленная со всех сторон жердями, по самую крышу заваленная хозяйственным хламом, коробами и туесами из бересты, дровами, долблеными кадками и корытами и еще чем-то, не сразу понятным свежему глазу. В жилом мире эту постройку под большим кедром принял бы за баню. Но это было жилье, простоявшее тут в одиночестве около сорока лет. Картофельные борозды, лесенкой бегущие в гору, темно-зеленый островок конопли на картошке и поле ржи размером с площадку для волейбола придавали отвоеванному, наверное, немалым трудом у тайги месту мирный обитаемый вид.
Людей, однако, не было видно. Не слышно было ни собачьего лая, ни квохтанья кур, ни других звуков, обычных для человеческого жилья. Диковатого вида кот, подозрительно изучавший нас с крыши избушки, прыгнул и пулей кинулся в коноплю. Да еще птица оляпка вспорхнула и полетела над пенным ручьем.
– Карп Осипович! Жив ли? – позвал Ерофей, подойдя к двери, верхний косяк которой был ему ниже плеча.
В избушке что-то зашевелилось. Дверь скрипнула, и мы увидели старика, вынырнувшего на солнце. Мы его разбудили. Он протирал глаза, щурился, проводил пятерней по всклокоченной бороде и наконец воскликнул:
– Господи, Ерофей!
Старик явно был встрече рад, но руки никому не подал. Подойдя, он сложил ладони возле груди и поклонился каждому из стоявших.
– А мы ждали, ждали. Решили, что пожарный был вертолет. И в печали уснули.
Узнал старик и Николая Устиновича, побывавшего тут год назад.
– А это гость из Москвы. Мой друг. Интересуется вашей жизнью, – сказал Ерофей.
Старик настороженно сделал поклон в мою сторону:
– Милости просим, милости просим…
Пока Ерофей объяснял, где мы сели и как по-глупому заблудились, я мог как следует рассмотреть старика. Он уже не был таким «домоткано-замшелым», каким был открыт и описан геологами. Подаренная кем-то войлочная шляпа делала его похожим на пасечника. Одет в штаны и рубаху фабричной ткани. На ногах валенки, под шляпой черный платок – зашита от комаров. Слегка сгорблен, но для своих восьмидесяти лет достаточно тверд и подвижен. Речь внятная, без малейших огрехов, свойственных возрасту. Часто говорит, соглашаясь: «Едак-едак…», что означает: «так-так». Слегка глуховат, то и дело поправляет платок возле уха и наклоняется к собеседнику. Но взгляд внимательный, цепкий.
В момент, когда обсуждались виды на урожай в огороде, дверь хижины приоткрылась и оттуда мышкой выбежала Агафья, не скрывавшая детской радости оттого, что видит людей. Тоже соединенные вместе ладони, поклоны в пояс.
– Летала, летала машинка… А добрых людей все нету и нету, – проговорила она нараспев, сильно растягивая слова. Так говорят блаженные люди. И надо было немного привыкнуть, чтобы не сбиться на тон, каким обычно с блаженными говорят.
По виду о возрасте этой женщины судить никак невозможно. Черты лица человека до тридцати лет, но цвет кожи какой-то неестественно-белый и нездоровый, вызывавший в памяти ростки картошки, долго лежавшей в теплой сырой темноте. Одета Агафья была в мешковатую черного цвета рубаху до пят. Ноги босые. На голове черный полотняный платок.
Стоявшие перед нами люди были в угольных пятнах, как будто только что чистили трубы. Оказалось, перед нашим приходом они четыре дня непрерывно тушили таежный пожар, подступавший к самому их жилищу. Старик провел нас по тропке за огород, и мы увидели: деревья стояли обугленные, хрустел под ногами сгоревший черничник. И все это в «трех бросках камнем» от огорода.
Июнь, который год затопляющий Москву дождями, в здешних лесах был сух и жарок. Когда начались грозы, пожары возникли во многих местах. Тут молния «вдарила в старую кедру, и она занялась, аки свечка». К счастью, не было ветра, возникший пожар подбирался к жилью по земле.
– Огонь мы с тятенькой заливали водой, захлестывали ветками, засыпали землей. А он все ближе и ближе… – сказала Агафья.
Они уверены: это Господь послал им спасительный дождик. И вертолет сегодня крутился тоже по его указанию.
– Машинка нас разбудила. Когда улетела, а вы не пришли, опять улеглись. Много сил потеряли, – сказал старик.
Наступило время развязать рюкзаки. Подарки – этот древнейший способ показать дружелюбие – были встречены расторопно. Старик благодарно подставил руки, принимая рабочий костюм, суконную куртку, коробочку с инструментом, сверток свечей. Сказав какое полагается слово и вежливо все оглядев, он обернул каждый дар куском бересты и сунул под навес крыши. Позже мы обнаружили там много изделий нашей швейной и резиновой промышленности и целый склад скобяного товара – всяк сюда приходящий что-нибудь приносил.
Агафье мы подарили чулки, материю, швейные принадлежности. («Наперстник!..» – радостно показала она отцу металлический колпачок.) Еще большую радость вызвали у нее сшитые опытной женской рукой фартук из ситца, платок и красные варежки. Платок, желая доставить нам удовольствие, Агафья покрыла поверх того, в котором спала и тушила пожар. И так ходила весь день.
К нашему удивлению, были отвергнуты мыло и спички – «нам это не можно». То же самое мы услыхали, когда я открыл картонный короб с едой, доставленной из Москвы. Всего понемногу – печенье, хлеб, сухари, изюм, финики, шоколад, масло, консервы, чай, сахар, мед, сгущенное молоко, – все было вежливо остановлено двумя вперед выставленными ладонями. Лишь банку сгущенного молока старик взял в руки и, поколебавшись, поставил на завалинку – «кошкам…».
С большим трудом мы убедили их взять лимоны – «вам обязательно сейчас это нужно». После расспросов – «а где же это растет?» – старик подставил подол рубахи, но сказал Агафье, чтобы снесла лимоны в ручей – «пусть там до вечера полежат». (На другой день мы видели, как старик с дочерью по нашей инструкции выжимали лимоны в кружку и с любопытством нюхали корки.)
Потом и мы получили подарки. Агафья обошла нас с мешочком, насыпая в карманы кедровые орехи; принесла берестяной короб с картошкой. Старик показал место, где можно разжечь костер, и, вежливо сказав «нам не можно» на предложение закусить вместе, удалился с Агафьей в хижину – помолиться.
Пока варилась картошка, я обошел «лыковское поместье». Расположилось оно в тщательно и, наверное, не тотчас выбранной точке. В стороне от реки и достаточно высоко на горе усадьба надежно была упрятана от любого случайного глаза. От ветра место уберегалось складками гор и тайгою. Рядом с жилищем – холодный чистый ручей. Лиственничный, еловый, кедровый и березовый древостой дает людям все, что они были в силах тут взять. Зверь не пуган никем. Черничники и малинники – рядом, дрова – под боком, кедровые шишки падают прямо на крышу жилья. Вот разве что неудобство для огорода – не слишком пологий склон. Но вон как густо зеленеет картошка. И рожь уже налилась, стручки на горохе припухли… Я вдруг остановился на мысли, что взираю на этот очажок жизни глазами дачника. Но тут ведь нет электрички! До ближайшего огонька, до человеческого рукопожатия не час пути, а двести верст по тайге. И не тридцать дней пребывает тут человек, а уже более тридцати лет! Какими трудами доставались тут хлеб и тепло? Не появлялось ли вдруг желание обрести крылья и полететь, полететь, куда-нибудь улететь?..
Возле дома я внимательно пригляделся к отслужившему хламу. Копье с лиственничным древком и самодельным кованым наконечником… Стертый почти до обуха топоришко… Самодельный топор, им разве что сучья обрубишь… Лыжи, подбитые камусом… Мотыги… Детали ткацкого стана… Веретенце с каменным пряслицем… Сейчас все это свалено без надобности. Коноплю посеяли, скорее всего, по привычке. Тканей сюда нанесли – долго не износить. И много всего другого понатыкано под крышей и лежит под навесом возле ручья: моток проволоки, пять пар сапог, кеды, эмалированная кастрюля, лопата, пила, прорезиненные штаны, сверток жести, четыре серпа…
– Добра-то – век не прожить! – вздохнул неслышно в валенках подошедший Карп Осипович. Сняв шляпу, он помолился в сторону двух крестов. – Царствие небесное, им ни серпов, ни топоров уже не надобно…
Старик показал мне лабаз на двух высоких столбах «для береженья продуктов от мышей и медведей», погреб, где хранилась картошка, очаг из камней у самого порога хижины, где Агафья готовила на маленьком костерке ужин. Разглядел я как следует крышу хибарки. Она не была набросана в беспорядке, как показалось вначале. Лиственничные плахи имели вид желобов и уложены были, как черепица на европейских домах…
Ночи в здешних горах холодные. Палатки у нас не было. Агафья с отцом, наблюдая, как мы собираемся «в чем Бог послал» улечься возле костра, пригласили нас ночевать в хижину. Ее описанием и надо закончить впечатления первого дня.
Согнувшись под косяком двери, мы попали почти в полную темноту. Вечерний свет синел лишь в оконце величиной в две ладони. Когда Агафья зажгла и укрепила в светце, стоявшем посредине жилья, лучину, можно было кое-как разглядеть внутренность хижины. Стены и при лучине были темны – многолетняя копоть света не отражала. Низкий потолок тоже был угольно-темным. Горизонтально под потолком висели шесты для сушки одежды. Вровень с ними вдоль стен тянулись полки, уставленные берестяной посудой с сушеной картошкой и кедровыми орехами. Внизу вдоль стен тянулись широкие лавки. На них, как можно было понять по каким-то лохмотьям, спали и можно было теперь сидеть.
Слева от входа главное место было занято печью из дикого камня. Труба от печи, тоже из каменных плиток, облицованных глиной и стянутых берестой, выходила не через крышу, а сбоку стены. Печь была небольшой, но это была русская печь с двухступенчатым верхом. На нижней ступени, на постели из сухой болотной травы спал и сидел глава дома. Выше опять громоздились большие и малые берестяные короба. Справа от входа стояла на ножках еще одна печь – металлическая. Коленчатая труба от нее тоже уходила в сторону через стенку. «Зимой тут можно было волков морозить. Ну и сварили им эту „буржуйку“. Удивляюсь, как дотащили…» – сказал Ерофей, уже не однажды тут ночевавший.
Посредине жилища стоял маленький стол, сработанный топором. Это и все, что тут было. Но было тесно. Площадь конурки была примерно семь шагов на пять, и можно было только гадать, как ютились тут многие годы шестеро взрослых людей обоего пола.
– Бедствовали…
Старик и Агафья говорили без напряжения и с удовольствием. Но часто разговор прерывался их порывами немедленно помолиться. Обернувшись в угол, где, как видно, стояли невидимые в темноте иконы, старик с дочерью громко пели молитвы, кряхтели, шумно вздыхали, перебирая пальцами бугорки лестовок – «инструмента», на котором ведется отсчет поклонов. Молитва кончалась неожиданно, как начиналась, и беседа снова текла от точки, где была прервана…
В условный час старик и дочь сели за ужин. Ели они картошку, макая ее в крупную соль. Зернышки соли с колен едоки бережно собирали и клали в солонку. Гостей Агафья попросила принести свои кружки и налила в них «кедровое молоко». Напиток, приготовленный на холодной воде, походил цветом на чай с молоком и был, пожалуй что, вкусен. Изготовляла его Агафья у нас на глазах: перетерла в каменной ступке орехи, в берестяной посуде смешала с водой, процедила… Понятия о чистоте у Агафьи не было никакого. Землистого цвета тряпица, через которую угощение цедилось, служила хозяйке одновременно для вытирания рук. Но что было делать, «молоко» мы выпили и, доставляя Агафье явное удовольствие, искренне похвалили питье.
После ужина как-то сами собой возникли вопросы о бане. Бани у Лыковых не было. Они не мылись. «Нам это не можно», – сказал старик. Агафья поправила деда, сказав, что с сестрой они изредка мылись в долбленом корыте, когда летом можно было согревать воду. Одежду они тоже изредка мыли в такой же воде, добавляя в нее золы.
Пола в хижине ни метла, ни веник, по всему судя, никогда не касались. Пол под ногами пружинил. И когда мы с Николаем Устиновичем расстилали на нем армейскую плащ-палатку, я взял щепотку «культурного слоя» – рассмотреть за дверью при свете фонарика, из чего же он состоит. «Ковер» на полу состоял из картофельной шелухи, шелухи от кедровых орехов и конопляной костры. На этом мягком полу, не раздеваясь, мы улеглись, положив под голову рюкзаки. Ерофей, растянувшись во весь богатырский свой рост на лавке, сравнительно скоро возвестил храпом, что спит. Карп Осипович, не расставаясь с валенками, улегся, слегка разбив руками травяную перину, на печке. Агафья загасила лучину и свернулась, не раздеваясь, между столом и печкой.
Вопреки ожиданию, по босым ногам нашим никто не бегал и не пытался напиться крови. Удаляясь сюда от людей, Лыковы ухитрились, наверное, улизнуть незаметно от вечных спутников человека, для которых отсутствие бани, мыла и теплой воды было бы благоденствием. А может, сыграла роль конопля. У нас в деревне, я помню, коноплю применяли против блох и клопов…
Уже начало бледно светиться окошко июльским утренним светом, а я все не спал. Кроме людей, в жилье обретались две кошки с семью котятами, для которых ночь – лучшее время для совершения прогулок по всем закоулкам. Букет запахов и спертость воздуха были так высоки, что, казалось, сверкни случайно тут искра, и все взорвется, разлетятся в стороны бревна и береста.
Я не выдержал, выполз из хижины подышать. Над тайгой стояла большая луна. И тишина была абсолютной. Прислонившись щекою к холодной поленнице, я думал: наяву ли все это? Да, все было явью. Помочиться вышел Карп Осипович. И мы постояли с ним четверть часа за разговором на тему о космических путешествиях. Я спросил: знает ли Карп Осипович, что на Луне были люди, ходили там и ездили в колесницах? Старик сказал, что много раз уже слышал об этом, но он не верит. Месяц – светило божественное. Кто же, кроме богов и ангелов, может туда долететь? Да и как можно ходить и ездить вниз головой?
Глотнув немного воздуха, я уснул часа на два. И явственно помню тяжелый путаный сон. В хижине Лыковых стоит огромный цветной телевизор. И на экране его Сергей Бондарчук в образе Пьера Безухова ведет дискуссию с Карпом Осиповичем насчет возможности посещения человеком Луны…
Проснулся я от непривычного звука. За дверью Ерофей и старик точили на камне топор. Еще с вечера мы обещали Лыковым помочь в делах с избенкой, сооружение которой они начали, когда их было еще пятеро.
Разговор у свечи
В этот день мы помогали Лыковым на «запасном» огороде строить новую хижину – затащили на сруб матицы, плахи для потолка, укосы для кровли. Карп Осипович, как деловитый прораб, сновал туда и сюда. «Умирать собирайся, а рожь сей», – сказал он несколько раз, упреждая возможный вопрос: зачем эта стройка на девятом десятке лет?
После обеда работу прервал неожиданный дождь, и мы укрылись в старой избушке.
Видя мои мучения с записью в темноте, Карп Осипович расщедрился на «праздничный свет»: зажег свечу из запаса, пополненного вчера Ерофеем. Агафья при этом сиянии не преминула показать свое умение читать. Спросив почтительно: «Тятенька, можно ль?» – достала она из угла с полки закоптелые, в деревянных «корицах» с застежками богослужебные книги. Показала Агафья нам и иконы. Но многолетняя копоть на них была так густа, что решительно ничего не было видно – черные доски.
Говорили в тот вечер о Боге, о вере, о том, почему и как Лыковы тут оказались. В начале беседы Карп Осипович учинил своему московскому собеседнику ненавязчивый осторожный экзамен. Что мне известно о сотворении мира? Когда это было? Что я ведаю о Всемирном потопе?
Спокойная академичность в беседе окончилась сразу, как только она коснулась событий реальных. Царь Алексей Михайлович, сын его Петр, патриарх Никон с его «дьявольской щепотью – троеперстием» были для Карпа Осиповича непримиримыми кровными и личными недругами. Он говорил о них так, как будто не триста лет прошло с тех пор, когда жили и правили эти люди, а всего лишь, ну, лет с полсотни.
О Петре I («рубил бороды христианам и табачищем пропах») слова у Карпа Осиповича были особенно крепкими. Этого царя, «антихриста в человеческом облике», он ставил на одну доску с каким-то купцом, недодавшим староверческой братии где-то в начале века двадцать шесть пудов соли…
Драма Лыковых уходит корнями в народную драму трехвековой давности, название которой Раскол. При этом слове многие сразу же вспомнят живописное полотно в Третьяковке «Боярыня Морозова». В ее образе сфокусировал Суриков страсти, кипевшие на Руси в середине XVII века. Но это не единственный яркий персонаж раскола. Многолика и очень пестра была сцена у этой великой драмы. Царь вынужден был слушать укоры и причитания «Божьих людей» – юродивых; бояре выступали в союзе с нищими; высокого ранга церковники, истощив терпение в спорах, таскали друг друга за бороды; волновались стрельцы, крестьяне, ремесленный люд. Обе стороны в расколе обличали друг друга в ереси, проклинали и отлучали от «истинной веры». Самых строптивых раскольников власти гноили в глубоких ямах, вырывали им языки, сжигали в срубах. Граница раскола прохладной тенью пролегла даже в царской семье. Жена царя Мария Ильинична, а потом и сестра Ирина Михайловна не единожды хлопотали за опальных вождей раскола.
Из-за чего же страсти? Внешне как будто по пустякам. Укрепляя православную веру и государство, царь Алексей Михайлович и патриарх Никон обдумали и провели реформу церкви (1653 г.), основой которой было исправление богослужебных книг. Переведенные с греческого еще во времена крещения языческой Руси киевским князем Владимиром (988 г.) богослужебные книги от многочисленных переписок превратились в некий «испорченный телефон». Переводчик изначально дал маху, писец схалтурил, чужое слово истолковали неверно – за шесть с половиной веков накопилось всяких неточностей, несообразностей много. Решено было обратиться к первоисточникам и все исправить.
И тут началось! К несообразностям-то привыкли уже. Исправления резали ухо и, казалось, подрывали самое веру. Возникла серьезная оппозиция исправлениям. И во всех слоях верующих – от церковных иерархов, бояр и князей до попов, стрельцов, крестьян и юродивых. «Покусились на старую веру!» – таким был глас оппозиции.
Особый протест вызвали смешные с нашей нынешней точки зрения расхождения. Никон по новым книгам утверждал, что крестные ходы у церкви надо вести против солнца, а не по солнцу; слово «аллилуйя» следует петь не два, а три раза; поклоны класть не земные, а поясные; креститься не двумя, а тремя перстами, как крестятся греки. Как видим, не о вере шел спор, а лишь об обрядах богослужения, отдельных и, в общем-то, мелких деталях обряда. Но фанатизм религиозный, приверженность догматам границ не имеют – заволновалась вся Русь.
Было ли что еще, усугублявшее фанатизм оппозиции? Было. Реформа Никона совпадала с окончательным закрепощением крестьян, и нововведения в сознании народа соединялись с лишением его последних вольностей и «святой старины». Боярско-феодальная Русь в это же время страшилась из Европы идущих новин, которым царь Алексей, видевший, как Русь путается ногами в длиннополом кафтане, особых преград не ставил. Церковникам «никонианство» тоже было сильно не по душе. В реформе они почувствовали твердую руку царя, хотевшего сделать церковь послушной слугой его воли. Словом, многие были против того, чтобы «креститься тремя перстами». И смута под названием Раскол началась.
Русь не была первой в религиозных распрях. Вспомним европейские религиозные войны, вспомним ставшую символом фанатизма и нетерпимости Варфоломеевскую ночь в Париже (ночь на 24 августа 1572 года, когда католики перебили три тысячи гугенотов). Во всех случаях так же, как это было и в русском расколе, религия тесно сплеталась с противоречиями социальными, национальными, иерархическими. Но знамена были религиозные. С именем Бога люди убивали друг друга.
И у всех этих распрей, вовлекавших в свою орбиту массы людей, были свои вожди.
В русском расколе особо возвышаются две фигуры. По одну сторону – патриарх Никон, по другую – протопоп Аввакум. Любопытно, что оба они простолюдины. Никон – сын мужика. Аввакум – сын простого попа. И оба (поразительное совпадение!) – совершенные земляки. Никон (в «миру» Никита) родился в селе Вельдеманове, близ Нижнего Новгорода, Аввакум – в селе Григорове, лежащем в нескольких километрах от Вельдеманова… Нельзя исключить, что в детстве и юности эти люди встречались, не чая потом оказаться врагами. И по какому высокому счету! И Никон, и Аввакум были людьми редко талантливыми. (Царь Алексей Михайлович, смолоду искавший опору в талантах, заметил обоих и приблизил к себе. Никона сделал – страшно подумать о высоте! – Патриархом всея Руси.)
Но воздержимся от соблазна подробнее говорить об интереснейших людях – Аввакуме и Никоне, это задержало бы нас на пути к Абакану. Вернемся лишь на минуту к боярыне, едущей на санях по Москве.
Карп Осипович не знает, кто такая была боярыня Морозова. Но она, несомненно, родная сестра ему по фанатизму, по готовности все превозмочь, лишь бы «не осеняться тремя перстами».
Подруга первой жены царя Алексея Михайловича, молодая вдова Феодосья Прокофьевна Морозова была человеком очень богатым (восемь тысяч душ крепостных, горы добра, золоченая карета, лошади, слуги). Дом ее был московским центром Раскола. Долго это терпевший царь сказал наконец: «Одному из нас придется уступить».
На картине мы видим Феодосью Прокофьевну в момент, когда в крестьянских санях везут ее по Москве в ссылку. Облик всего Раскола мы видим на замечательном полотне. Похихикивающие попы, озабоченные лица простых и знатных людей, явно сочувствующих мученице, суровые лица ревнителей старины, юродивый. И в центре – сама Феодосья Прокофьевна с символом своих убеждений – «двуперстием»…
И вернемся теперь на тропку, ведущую к хижине над рекой Абакан. Вы почувствовали уже, как далеко во времени она начиналась. И нам исток этот, хотя бы бегло, следует проследить до конца.
Раскол не был преодолен и после смерти царя Алексея (1676 год). Наоборот, уход Никона, моровые болезни, косившие в те годы народ сотнями тысяч, и неожиданная смерть самого царя лишь убедили раскольников: «Бог на их стороне».
Царю и церкви пришлось принимать строгие меры. Но они лишь усугубили положение. Темная масса людей заговорила о конце света. Убеждение в этом было так велико, что появились в расколе течения, проповедовавшие «во спасение от Антихриста» добровольный уход из жизни. Начались массовые самоубийства. Люди умирали десятками от голодовок, запираясь в домах и скитах. Но особо большое распространение получило самосожжение – «огонь очищает». Горели семьями и деревнями. По мнению историков, сгорело около двадцати тысяч фанатичных сторонников «старой веры». Воцарение Петра, с его особо крутыми нововведениями, староверами было принято как давно уже предсказанный приход Антихриста.
Равнодушный к религии Петр, однако, разумным счел раскольников «не гонить», а взять на учет, обложить двойным казенным налогом. Одних староверов устроила эта «легальность», другие «потекли» от Антихриста «в леса и дали». Петр учредил специальную Раскольничью контору для розыска укрывавшихся от оплаты. Но велика земля русская! Много нашлось в ней укромных углов, куда ни царский глаз, ни рука царя не могли дотянуться. Глухими по тем временам были места в Заволжье, на Севере, в Придонье, в Сибири – в этих местах и оседали раскольники (староверы, старообрядцы), «истинные христиане», как они себя называли. Но жизнь настигала, теснила, расслаивала религиозных, бытовых, а отчасти и социальных протестантов.
В самом начале образовались две ветви раскола: «поповцы» и «беспоповцы». Лишенное церквей течение «беспоповцев» довольно скоро «на горах и в лесах» распалось на множество сект – «согласий» и «толков», обусловленных социальной неоднородностью, образом жизни, средой обитания, а часто и прихотью проповедников.
В позапрошлом веке старообрядцы оказались в поле зрения литераторов, историков, бытописателей. Интерес этот очень понятен. В доме, где многие поколения делают всякие перестройки и обновления – меняют мебель, посуду, платье, привычки, – вдруг обнаруженный старый чулан с прадедовской утварью неизменно вызовет любопытство. Россия, со времен Петра изменившаяся неузнаваемо, вдруг открыла этот «чулан» «в лесах и на горах». Быт, одежда, еда, привычки, язык, иконы, обряды, старинные рукописные книги, предания старины – все сохранилось прекрасно в этом живом музее минувшего.
Того более, многие толки в старообрядстве были противниками крепостного режима и самой царской власти. Эта сторона дела побудила изгнанника Герцена прощупать возможность союза со староверами. Но скоро он убедился: союз невозможен. С одной стороны, в общинах старообрядчества вырос вполне согласный с царизмом класс (на пороге революции его представляли миллионеры Гучковы, Морозовы, Рябушинские – выходцы из крестьян), с другой – во многих толках царили косная темнота, изуверство и мракобесие, противные естеству человеческой жизни.
Таким именно был толк под названием «бегунский». Спасение от Антихриста в царском облике, от барщины, от притеснения властей люди видели только в том, чтобы «бегати и таиться». Старообрядцы этого толка отвергали не только петровские брадобритие, табак и вино. Все мирское не принималось – государственные законы, служба в армии, паспорта, деньги, любая власть, «игрища», песнопение и все, что люди, «не убоявшись Бога, могли измыслить». «Дружба с „миром“ есть вражда против Бога. Надо бегати и таиться!» Этот исключительный аскетизм был по плечу лишь небольшому числу людей – либо убогих, либо, напротив, сильных, способных снести отшельничество. Судьба сводила вместе и тех и других.
«Бегунов» жизнь все время теснила, загоняла в самые недоступные дебри. И нам теперь ясен исторический в триста лет путь к лесной избушке над Абаканом. Мать и отец Карпа Лыкова пришли с тюменской земли и тут в глуши поселились. До 20-х годов в ста пятидесяти километрах от Абазы жила небольшая староверческая община. Люди имели тут огороды, скотину, кое-что сеяли, ловили рыбу и били зверя. Назывался этот малодоступный в тайге жилой очажок Лыковская заимка. Тут и родился Карп Осипович. Сообщалась с «миром» заимка, как можно было понять, через посредников, увозивших в лодках с шестами меха и рыбу и привозивших «соль и железо».
Драматические события 20-х и 30-х годов, ломавшие судьбы людей на всем громадном пространстве страны, докатились, конечно, и в потайные места. Староверами были они восприняты как продолжение прежних гонений на «истинных христиан». Лыковская заимка перестала существовать. (Проплывая по Абакану, мы видели пустошь, поросшую иван-чаем, бурьяном и крапивой.) Семь или восемь семей подались глубже по реке в горы, еще на полтораста верст дальше от Абазы, и стали жить на Каире – небольшом притоке реки Абакан. Подсекли лес, построили хижины, завели огороды и стали жить.
Карп Осипович говорил о тех годах глухо, невнятно, с опаской. Давал понять: не обошлось и без крови. В этих условиях Лыковы – Карп Осипович и жена его Акулина Карповна решают удалиться от «мира» возможно дальше. Забрав в опустевшем поселке «все железное», кое-какой хозяйственный инвентарь, иконы, богослужебные книги, с двумя детьми (Савину было одиннадцать, Наталье – год), семья приискала место «поглуше, понедоступней» и стала его обживать.
Сами Лыковы «бегунами» себя не называют. Возможно, слово это у самих «бегунов» в ходу и не было либо со временем улетучилось. Но весь жизненный статус семьи – «бегунский»: «с миром нам жить не можно», неприятие власти, «мирских» законов, бумаг, «мирской» еды и обычаев.
Свеча на пенечке-лучиннике в этот вечер сгорела до основания. Остаток ее расплылся стеариновой лужицей, и от этого пламя то вдруг вырастало, то часто-часто начинало мигать – Агафья то и дело поправляла фитилек щепкой. Карп Осипович сидел на лежанке, обхватив колени узловатыми пальцами. Мои книжные словеса о расколе он слушал внимательно, с нескрываемым любопытством: «Едак-едак…» Под конец он вздохнул, зажимая поочередно пальцами ноздри, высморкался на пол и опять прошелся по Никону – «от него, блудника, все началось».
Дверь в хижине, чтобы можно было хоть как-то дышать и чтобы кошки ночью могли сходить на охоту, оставили чуть приоткрытой. В щелку опять было видно яркую и большую луну. «Как дыня…» – сказал Ерофей. Новое слово «дыня» заинтересовало Агафью. Ерофей стал объяснять, что это такое. Разговор о религии закончился географией – экскурсом в Среднюю Азию. По просьбе Агафьи я нарисовал на листке дыню, верблюда, человека в халате и тюбетейке. «Господи…» – вздохнула Агафья.
Прежде чем лечь калачиком рядом с котятами, пищавшими в темноте, она горячо и долго молилась.
Огород и тайга
В Москву от Лыковых я привез кусок хлеба. Показывая друзьям – что это такое? – только раз я услышал ответ неуверенный, но близкий к истине: это, кажется, хлеб. Да, это лыковский хлеб. Пекут они его из сушеной, толченной в ступе картошки с добавлением двух-трех горстей ржи, измельченной пестом, и пригоршни толченых семян конопли. Эта смесь, замешенная на воде, без дрожжей и какой-либо закваски, выпекается на сковородке и представляет собою толстый черного цвета блин. «Хлеб этот не то что есть, на него глядеть страшно, – сказал Ерофей. – Однако же ели. Едят и теперь – настоящего хлеба ни разу даже не ущипнули».
Кормильцем семьи все годы был огород – пологий участок горы, раскорчеванный в тайге. Для страховки от превратностей горного лета раскорчеван был также участок ниже под гору и еще у самой реки: «Вверху случился неурожай – внизу что-нибудь собираем». Вызревали на огороде картошка, лук, репа, горох, конопля, рожь. Семена, как драгоценность, наравне с железом и богослужебными книгами, сорок шесть лет назад были принесены из поглощенного теперь тайгой поселения. И ни разу никакая культура осечки за эти полвека не сделала – не выродилась, давала еду и семенной материал, берегли который, надо ли объяснять, пуще глаза.
Картошка – «бесовское многоплодное, блудное растение», Петром завезенная из Европы и не принятая староверами наравне с «чаем и табачищем», по иронии судьбы для многих стала потом основною кормилицей. И у Лыковых тоже основой питания была картошка. Она хорошо тут родилась. Хранили ее в погребе, обложенном бревнами и берестой. Но запасы «от урожая до урожая», как показала жизнь, недостаточны. Июньские снегопады в горах могли сильно и даже катастрофически сказаться на огороде. Обязательно нужен был «стратегический» двухгодичный запас. Однако два года даже в хорошем погребе картошка не сохранялась.
Приспособились делать запас из сушеной. Ее резали на пластинки и сушили в жаркие дни на больших листах бересты или прямо на плахах крыши. Досушивали, если надо было, еще у огня и на печке. Берестяными коробами с сушеной картошкой и теперь заставлено было все свободное пространство хижины. Короба с картошкой помещали также в лабазы – в срубы на высоких столбах. Все, разумеется, тщательно укрывалось и пеленалось в берестяные лоскуты. Картошку все годы Лыковы ели обязательно с кожурой, объясняя это экономией пищи. Но кажется мне, каким-то чутьем они угадали: с кожурою картошка полезней.
Репа, горох и рожь служили подспорьем в еде, но основой питания не были. Зерна собиралось так мало, что о хлебе как таковом младшие Лыковы не имели и представления. Подсушенное зерно дробилось в ступе, и из него «по святым праздникам» варили ржаную кашу.
Росла когда-то в огороде морковка, но от мышиной напасти были однажды утрачены семена. И люди лишились, как видно, очень необходимого в пище продукта. Болезненно бледный цвет кожи у Лыковых, возможно, следует объяснить не столько сидением в темноте, сколько нехваткою в пище вещества под названием каротин, которого много в моркови, апельсинах, томатах… В этом году геологи снабдили Лыковых семенами моркови, и Агафья принесла к костру нам как лакомство по два еще бледно-оранжевых корешка, с улыбкой сказала: «Морко-овка…»
Вторым огородом была тут тайга. Без ее даров вряд ли долгая жизнь человека в глухой изоляции была бы возможной. В апреле тайга уже угощала березовым соком. Его собирали в берестяные туеса. И, будь в достатке посуды, Лыковы, наверное, догадались бы сок выпаривать, добиваясь концентрации сладости. Но берестяной туес на огонь не поставишь. Ставили туеса в естественный холодильник – в ручей, где сок долгое время не портился.
Вслед за березовым соком шли собирать дикий лук и крапиву. Из крапивы варили похлебку и сушили пучками на зиму для «крепости тела». Ну а летом тайга – это уже грибы (их ели печеными и вареными), малина, черника, брусника, смородина. «Истомившись, сидючи на картошке, вкушали Божьи эти дары».
Но летом надлежало и о зиме помнить. Лето короткое. Зима – длинна и сурова. Запаслив, как бурундук, должен быть житель тайги. И опять шли в ход берестяные туеса. Грибы и чернику сушили, бруснику заливали в берестяной посуде водой. Но все это в меньших количествах, чем можно было предположить, – «некогда было».
В конце августа приспевала страда, когда все дела и заботы отодвигались, надо было идти «орешить». Орехи для Лыковых были «таежной картошкой». Шишки с кедры (Лыковы говорят не «кедр», а «кедра»), те, что пониже, сбивались длинным еловым шестом. Но обязательно надо было лезть и на дерево – отрясать шишки. Все Лыковы – молодые, старые, мужчины и женщины – привыкли легко забираться на кедры. Шишки ссыпали в долбленые кадки, шелушили их позже на деревянных терках. Затем орех провеивался. Чистым, отборным, в берестяной посуде хранили его в избе и в лабазах, оберегая от сырости, от медведей и грызунов.
В наши дни химики-медики, разложив содержимое плода кедровой сосны, нашли в нем множество компонентов – от жиров и белков до каких-то не поддающихся удержанию в памяти мелких, исключительной пользы веществ. На московском базаре этой весной я видел среди сидельцев-южан с гранатами и урюком ухватистого сибиряка с баулом кедровых шишек. Чтобы не было лишних вопросов, на шишке спичкой был приколот кусочек картона с содержательной информацией: «От давления. Рубль штука».
Лыковы денег не знают, но ценность всего, что содержит орех кедровой сосны, ведома им на практике. И во все урожайные годы они запасали орехов столько, сколько могли запасти. Орехи хорошо сохраняются – «четыре года не прогоркают». Потребляют их Лыковы натурально – «грызем, подобно бурундукам», толчеными подсыпают иногда в хлеб и делают из орехов свое знаменитое «молоко», до которого даже кошки охочи.
Животную пищу малой толикой поставляла тоже тайга. Скота и каких-либо домашних животных тут не было. Не успел я выяснить: почему? Скорее всего, на долбленом «ковчеге», в котором двигались Лыковы кверху по Абакану, не хватило места для живности. Но может быть, и сознательно Лыковы «домашнюю тварь» решили не заводить – надежней укрыться и жить незаметней. Многие годы не раздавалось у их избенки ни лая, ни петушиного крика, ни мычанья, ни блеянья, ни мяуканья.
Соседом, врагом и другом была лишь дикая жизнь, небедная в этой тайге. У дома постоянно вертелись небоязливые птицы – кедровки. В мох у ручья они имели привычку прятать орехи и потом их разыскивали, перепархивая у самых ног проходившего человека. Рябчики выводили потомство прямо за огородом. Два ворона, старожилы этой горы, имели вниз по ручью гнездо, возможно более давнее, чем избенка. По их тревожному крику Лыковы знали о подходе ненастья, а по полету кругами – что в ловчую яму кто-то попался.
Изредка появлялась зимою тут рысь. Не таясь, небоязливо она обходила «усадьбу». Однажды любопытства, наверное, ради поскребла даже дверь у избушки и скрылась так же неторопливо, как появилась.
Собольки оставляли следы на снегу. Волки тоже изредка появлялись, привлеченные запахом дыма и любопытством. Но, убедившись – поживиться тут нечем, удалялись в места, где держались маралы.
Летом в дровах и под кровлей селились любимцы Агафьи – «плиски». Я не понял сначала, о ком она говорила, но Агафья выразительно покачала рукой – трясогузки!
Большие птичьи дороги над этим таежным местом не пролегают. Лишь однажды в осеннем тумане Лыковых всполошил криком занесенный, как видно, ветрами одинокий журавль. Туда-сюда метался он над долиной реки два дня – «душу смущал», а потом стих. Позже Дмитрий нашел у воды лапы и крылья погибшей и кем-то съеденной птицы.
Таежное одиночество Лыковых кряду несколько лет с ними делил медведь. Зверь был некрупным и ненахальным. Он появлялся лишь изредка – топтался, нюхал воздух возле лабаза и уходил. Когда «орешили», медведь, стараясь не попадаться на глаза людям, ходил неотступно за ними, подбирая под кедрами, что они уронили. «Мы стали ему оставлять шишки – тоже ведь алкает, на зиму жир запасает».
Этот союз с медведем был неожиданно прерван появлением более крупного зверя. Возле тропы, ведущей к реке, медведи схватились, «вельми ревели», а дней через пять Дмитрий нашел старого друга, наполовину съеденного более крупным его собратом.
Тихая жизнь у Лыковых кончилась. Пришелец вел себя как хозяин. Разорил один из лабазов с орехами и, появившись возле избушки, так испугал Агафью, что она слегла на полгода – «ноги слушаться перестали». Ходить по любому делу в тайгу стало опасно. Медведя единодушно приговорили к смерти. Но как исполнить такой приговор? Оружия никакого! Вырыли яму на тропке в малинник. Медведь попался в нее, но выбрался – не рассчитали глубины ямы, а заостренные колья зверь миновал.
Дмитрий осенью сделал рогатину, надеясь настигнуть зверя в берлоге. Но берлога не отыскалась. Понимая, что весною голодный зверь будет особо опасным, Савин и Дмитрий соорудили «кулемку» – ловушку-сруб с приманкой и падавшей сверху настороженной дверью. Весною медведь попался, но, разворотив бревна ловушки, ушел. Пришлось попросить ружье у геологов. Дмитрий, зная медвежьи тропы, поставил на самой надежной из них самострел. Эта штука сработала. «Однажды видим: вороны воспарили. Пошли осторожно и видим: лежит на тропке – повержен».
– Отведали медвежатины?
– Нет, оставили для съедения мелкому зверю. Тех, что лапу имеют, мы не едим. Бог велит есть лишь тех, кто имеет копыта, – сказал старик.
Копыта в здешней тайге имеют лось, марал, кабарга. На них и охотились. Охоту вели единственным способом: на тропах рыли ловчие ямы. Чтобы направить зверя в нужное место, строили по тайге загородки-заслоны. Добыча была нечастой – «зверь с годами смышленым стал». Но когда попадалась в ловушку хотя бы малая кабарожка, Лыковы пировали, заботясь, однако, о заготовке мяса на зиму. Его разрезали на узкие ленты и вялили на ветру. Эти мясные «консервы» в берестяной таре могли храниться год-два. Доставали их по большим праздникам или клали в мешок при тяжелых работах и переходах.
(В Москву я привез подарок Агафьи – жгутик сушеной лосятины. Понюхаешь – пахнет мясом, но откусить от гостинца и пожевать я все-таки не решился.)
Летом и осенью до ледостава ловили Лыковы рыбу. В верховье Абакана водятся хариус и ленок. Ловили их всяко: «удой» и «мордой» – ловушкой, плетенной из ивняка. Ели рыбу сырой, печенной в костре и непременно сушили впрок.
Но следует знать: все годы у Лыковых не было соли. Ни единой крупинки! Обильное потребление соли медицина находит вредным. Но в количествах, организму необходимых, соль непременно нужна. Я видел в Африке антилоп и слонов, преодолевших пространства чуть ли не в сто километров с единственной целью – поесть солонцовой земли. Они «солонцуются» с риском для жизни. Их стерегут хищники, стерегли охотники с ружьями. Все равно идут, пренебрегая опасностью. Кто пережил войну, знает: стакан грязноватой землистой соли был «житейской валютой», на которую можно было выменять все – одежду, обувку, хлеб. Когда я спросил у Карпа Осиповича, какая трудность жизни в тайге была для них наибольшая, он сказал: обходиться без соли. «Истинное мучение!» В первую встречу с геологами Лыковы отказались от всех угощений. Но соль взяли. «И с того дня несолоно хлебати уже не могли».
Случался ли голод? Да, 1961 год был для Лыковых страшным. Июньский снег с довольно крепким морозом погубил все, что росло в огороде, – «вызябла» рожь, а картошки собрали только на семена. Пострадали корма и таежные. Запасы предыдущего урожая зима поглотила быстро. Весною Лыковы ели солому, съели обувку из кожи, обивку с лыж, ели кору и березовые почки. Из запасов гороха оставили один маленький туесок – для посева.
В тот год с голоду умерла мать. Избенка бы вся опустела, случись следом за первым еще один недород. Но год был хорошим. Уродилась картошка. Созревали на кедрах орехи. А на делянке гороха проросло случайное зернышко ржи. Единственный колосок оберегали денно и нощно, сделав возле него специальную загородку от мышей и бурундуков.
Созревший колос дал восемнадцать зерен. Урожай этот был завернут в сухую тряпицу, положен в специально сделанный туесок размером меньше стакана, упакован затем в листок бересты и подвешен у потолка. Восемнадцать семян дали уже примерно с тарелку зерна. Но лишь на четвертый год сварили Лыковы ржаную кашу.
Урожай конопли, гороха и ржи ежегодно надо было спасать от мышей и бурундуков. Этот «таежный народец» относился к посевам как к добыче вполне законной. Недоглядели – останется на делянке одна солома, все в норы перетаскают. Делянки с посевами окружались давилками и силками. И все равно едва ли не половину лыковских урожаев зерна запасали себе на зиму бурундуки. Милый и симпатичный зверек для людей в этом случае был «бичом Божиим». «Воистину хуже медведя», – сказал старик.
Проблему эту быстро решили две кошки и кот, доставленные сюда геологами. Бурундуки и мыши (заодно, правда, с рябчиками!) были быстро изведены. Но все в этом мире имеет две стороны: возникла проблема перепроизводства зверей-мышеловов. Утопить котят, как обычно и делают в деревнях, Лыковы не решились. И теперь вместо таежных нахлебников вырастает стадо домашних. «Много-то их!..» – сокрушается Агафья, глядя, как кошки за шиворот таскают котят из темных углов наружу – для принятия солнечных ванн.
Еще один существенно важный момент. В Москве перед полетом в тайгу мы говорили с Галиной Михайловной Проскуряковой, ведущей телепрограммы «Мир растений». Узнав, куда и зачем я лечу, она попросила: «Обязательно разузнайте, чем болели и чем лечились. Наверняка там будут названы разные травы. Привезите с собой пучочки – вместе рассмотрим, заглянем в книги. Это же интересно!»
Я эту просьбу не позабыл. На вопрос о болезнях старик и Агафья сказали: «Да, болели, как не болеть…» Главной болезнью у всех была «надсада». Что это был за недуг, я не понял. Предполагаю: это нездоровье нутра от подъемов тяжестей, но, возможно, это и некая общая слабость. «Надсадой» страдали все. Лечились «правкою живота». Что значит «править живот», я тоже не вполне понял. Объяснили так: больной лежит на спине, другой человек «с уменьем» мнет руками ему живот. Двое из умерших – Савин и Наталья, очевидно, страдали болезнью кишок. Лекарством от недуга был «корень-ревень» в отваре. Лекарство, скорее всего, подходящее, но при пище, кишок совсем не щадящей, что может сделать лекарство? Савина прикончил кровавый понос.
В числе болезней Агафья называла простуду. Ее лечили крапивой, малиной и лежанием на печке. Простуда не была, однако, тут частой – народ Лыковы закаленный, ходили, случалось, по снегу босиком. Но Дмитрий, самый крепкий из всех, умер именно от простуды.
Раны на теле «слюнили» и мазали «серой» (смолою пихты). От чего-то еще, не понял, «вельми помогает пихтовое масло» (выпарка из хвои).
Пили Лыковы отвары чаги, смородиновых веток, иван-чая, готовили на зиму дикий лук, чернику, болотный багульник, кровавник, душицу и пижму. По моей просьбе Агафья собрала еще с десяток каких-то «полезных, Богом данных растений». Но уходили мы из гостей торопясь: близилась ночь, а путь был неблизкий – таежный аптечный набор остался забытым на кладке дров.
Вспоминая сейчас разговор о болезнях и травах, я думаю: были в этом таежном лечении мудрость и опыт, но заблуждения были тоже наверняка. Удивительно вот что. Район, где живут Лыковы, помечен на карте как зараженный энцефалитом. Геологов без прививок сюда не пускают. Но Лыковых эта напасть миновала. Они даже о ней не знают.
Тайга их не балует, но все, что крайне необходимо для поддержания жизни, кроме разве что соли, она им давала.
Добывание огня
– Я зна-аю, это серя-янки! – пропела Агафья, разглядывая коробок спичек с велосипедом на этикетке.
– А это что, знаешь?..
Велосипеда она не знала. Не видела она ни разу и колеса. В поселке геологов есть гусеничный трактор. Но как это ездить на колесе? Для Агафьи, с детства ходившей с посошком по горам, это было непостижимо.
– Греховный огонь, – касаясь содержимого коробка, сказал Карп Осипович. – И ненадежный. Наша-то штука лучше.
Мы с Николаем Устиновичем спорить не стали, вспомнив: во время войны «катюшами» называли не только реактивные установки, но и старое средство добывания огня: кресало, кремень, фитиль. Именно этим снарядом Лыковы добывали и добывают огонь. Только трубочки с фитилем у них нет. У них – трут! Гриб, из которого эта «искроприимная» масса готовится, потому и называют издревле трутовик. Но брызни искрами в гриб – не загорится. Агафья доверила нам технологию приготовления трута: «Гриб надо варить с утра до полночи в воде с золою, а потом высушить».
С сырьем для трута у Лыковых все в порядке. А вот кремень пришлось поискать. Горы – из камня, а кремень, что золото, редок. Все же нашли. С две головы кремешок! Запас стратегически важного материала лежит на виду у порога, от него откалывают по мере необходимости по кусочку…
Но огонь – это не только тепло. Это и свет. Как освещалась избенка? Лучину я уже называл. Но все ли знают, что это всего лишь тонкая щепка длиною в руку до локтя. Предки наши пользовались сальными и восковыми свечками, недавно совсем – керосином. Но всюду в лесистых местах «электрической лампочкой» прошлого была древесная щепка – лучина. (Характерный корень у слова: луч – лучи солнца – лучина.) Сколько песен пропето, сколько сказок рассказано, сколько дел переделано вечерами возле лучины!
Лыковы были вполне довольны лучиной, ибо другого света не знали. Но кое-какую исследовательскую работу они все-таки провели: задались целью выяснить, какое дерево лучше всего для лучины подходит. Все испытали: ольху, осину, ивняк, сосну, пихту, лиственницу, кедр. Нашли, что лучше всего для лучины подходит береза. Ее и готовили впрок. А вечерами надо было щепку лишь правильно, под нужным углом укрепить на светце – чтобы не гасла и чтобы не вспыхнула сразу вся.
В поселке геологов, увидев электрическую лампочку, Лыковы с интересом поочередно нажимали на выключатель, пытаясь, как двухлетние дети, уловить странную связь между светом и черной кнопкой. «Что измыслили! Аки солнце, глазам больно глядеть. А перстом прикоснулся – жжет пузырек!» – рассказывал Карп Осипович о первых посещениях семейством «мира», неожиданно к ним подступившего.
Ткань для одежды добывалась с величайшим трудом и усердием. Сеялась конопля. Созревшей она убиралась, сушилась, вымачивалась в ручье, мялась. Трепалась. Из кудели на прялке, представлявшей собой веретенце с маховичком, свивалась грубая конопляная нить. А потом уже дело доходило до ткачества.
Станочек стоял в избе, стесняя жильцов по углам. Но это был агрегат, производивший продукцию жизненно необходимую, и к нему относились с почтением. Продольные нити… поперечная нить, бегущая следом за челноком слева направо, справа налево… Нитка в нитке… Много времени уходило, пока из стеблей конопли появлялось драгоценное рубище.
Из конопляной холстины шили летние платья, платки, чулки, рукавицы. Из нее же шили «лопатинки» и для зимы: между подкладкой и внешней холстиной клали сухую траву – власяницу. «Мороз-то крепок, деревья рвет», – объясняла Агафья.
Берегли «лопатинки»! Мы, пленники моды, часто бросаем в утиль еще вовсе крепкое платье, примеряя что-нибудь поновее, поживописней. «Лопатинки» живописны были лишь от заплаток.
Легко понять, какою ценностью в этом мире была простая игла. Иголки, запасенные старшими Лыковыми на заимке, береглись, как невозобновляемая драгоценность. В углу у окошка стоит берестяной ларец с подушечкой в нем для иголок. Сейчас подушечка напоминает ежа – так много в ней принесенных подарков. А многие годы существовал строжайший порядок: окончил шитье – иголку на место немедля! Уроненную однажды иглу искали, провевая на ветру мусор.
Для самой грубой работы младший из сыновей, Дмитрий, ухитрился «изладить» иглы из вилки, принесенной в числе другого «железа» с заимки.
Нитками для всякого вида шитья из холстины и бересты, а позже из кожи, были все те же конопляные нитки. Их ссучивали, натирали, если надо, пихтовой «серой», пропитывали дегтем, который умели делать из бересты. На рыболовные лески шла конопляная нитка. Из нее же вязались сети, вились веревочки, очень в хозяйстве необходимые.
Кто из наших читателей видел, как растет конопля? Ручаюсь, очень немногие. Я сам три года назад удивился, увидев в Калининской области на огороде делянку высокостеблистой, характерно пахнущей конопли. Зашел спросить: отчего не забыта? Оказалось, «посеяли малость – блох выводить». А было время – совсем недалекое! – коноплю непременно сеяли возле каждого дома. И в каждом доме была непременно прялка, был ткацкий стан. Коноплю, так же как Лыковы, «брали», когда созревала, сушили, мочили, опять сушили, мяли, трепали… Из далекого теперь уже детства я помню вкус конопляного масла. Из холста – наследство мамы от бабушки, лежавшего на дне семейного сундука, – во время войны сшили нам с сестрой по одежке, окрасив холстину ольховой корой. «Конопляное ткачество» Лыковых было для меня живой картинкой из прошлого каждого дома в русской деревне. Но если в деревне холст при нужде можно было и выменять или купить, то тут, в тайге, коноплю надо было обязательно сеять, бережно сохранять семена и прясть, ткать… Сейчас заниматься этим у Лыковых уже некому, да и незачем. Но коноплю, я слышал, наряду с картошкой и «кедрой» Карп Осипович упоминал благодарно в своей ежедневной беседе с Богом.
Такого же уважения в здешнем быту заслужила береза. В молитвах Лыковых, наверное, места ей не нашлось – в тайге березы сколько угодно, недоглядел – березняк прорастает и в огороде. Но сколько всего давало это дерево человеку, судьбой заточенному в лес!
И прежде всего, береза Лыковых обувала. (Липа в этих местах не растет, и плетенной из лыка обувки у Лыковых быть не могло.) Что-то вроде калош шили из бересты. Тяжеловата была обувка и грубовата. Набивали ее для создания ноге тепла и удобства все той же сушеной болотной травой. Служили калоши во всякое время года, хотя какая уж там обувка при толще снега в полтора метра!
Лишь когда Дмитрий подрос и научился ловить зверей, а старший, Савин, овладел умением выделки кож, стали Лыковы шить себе что-то вроде сапог. Геологов калоши из бересты почему-то поразили больше всего, и они растащили их все на память, оставляя взамен Лыковым сапоги, валенки и ботинки…
Но назначение главное бересты – посуда! Тут Лыковым изобретать было нечего. Их предки повсюду в лесах делали знаменитые туеса – посуду великолепную для всего: для сыпучих веществ, для соли, ягод, воды, творога, молока. И все не портится, не нагревается, не «тратится мышью». Посуда легка, красива, удобна. У Лыковых я насчитал четыре десятка берестяных изделий: туеса размером с бочонок и с майонезную банку, короба громадные, как баулы, и с кулачок Агафьи – класть всякую мелочь.
Берестяной у Лыковых рукомойник. Им подарили жестяной, наблюдая, как часто они «омывают персты», но Лыковы этот фабричный прибор запихнули под крышу и держат по-прежнему в хижине берестяной. В хозяйстве у Лыковых там и сям лежат заготовки – большие листы бересты, распаривай и делай из этого материала все, что угодно. Когда прохудилось единственное ведро и затыкание дырки тряпицей эффекта уже не давало, из ведерной жести Дмитрий сделал сносное решето для орехов, а железную дужку пристроил к ведерку из бересты. Оно до сих пор служит. Именно этим ведерком Агафья с отцом носили воду к лесному пожару.
Одна слабость у берестяной посуды – нельзя на огонь ее ставить. Воду согреть (и хорошо!) можно, опуская в посуду каленые камни. Но в печь туеса не поставишь. И это было очень «узкое место» в посудном хозяйстве. С заимки Лыковы взяли несколько чугунков. Но чугунок хрупок, и к приходу геологов «вечная посуда» исчислялась двумя чугунками, сохранность которых защищалась молитвой. Сейчас Агафья вовсю гремит кружками, котелками и мисками из «чудного железа» – из алюминия. Но старый испытанный чугунок в убогом ее хозяйстве, как заслуженный ветеран, стоит на самом почетном месте. В нем варит Агафья ржаную кашу.
Много в хозяйстве деревянной долбленой посуды. Корытец больших и малых я насчитал более десяти. Любопытно, что «хлебово» (картофельный суп) до появления алюминиевых мисок и чашек ели из общего небольшого корытца самодельными ложками с длинными черенками.
Слово «дефицит» Лыковым неизвестно. Но именно этим словом они бы назвали постоянную нехватку железа. Все, что было взято с заимки – старый плужок, лопаты, ножи, топоры, рашпиль, пила, рогатина, клок толстой жести, ножницы, шило, иголки, мотыги, лом, серп, долото и стамески, – все за многие годы сточилось, поизносилось и поржавело. Но ничто железное не выбрасывалось. Подобно тому, как бедность заставляет перелицовывать изношенную одежду, тут «лицевали» железо.
Мы сделали снимки мотыг, которыми ежегодно и много трудились на огороде. Это крепкие сучья березы с крючком, «очехоленным железкой». Я видел лопату всю деревянную и только по нижней кромке – полоска железа. Кто-то из Лыковых сделал самодельный бурав – вещь в хозяйстве необходимую. Но как ее сделать без кузни?! Все-таки сделали! Примитивный, неуклюжий бурав, но дырки вертел.
Есть в хозяйстве тесло для долбления лодки и самодельные инструменты – вырезать ложки. Оттого что ими пользовались нечасто, они хорошо сохранились. Все остальное изъедено временем и точильными камнями.
Если бы, придя к геологам в гости, Дмитрий увидел возле их новых домов самородки золота или еще какие-то условные ценности нашего мира, он бы не удивился, не стоял бы растерянно-пораженный. Но Дмитрий увидел возле домов (каждый представит эту картину!) много железа: проволоку, лопату без черенка, согнутый лом, зубчатое колесо, помятое оцинкованное корыто, ведерко без дна, а около мастерской – целую гору всякого лома… Железо! Дмитрий стоял, потрясенный таким богатством. Примеряя, что для чего могло пригодиться, ничего не осмелился взять – сунуть в мешок или хотя бы в карман, хотя признавался потом, улыбаясь: «Греховное искушение было».
Лыковы
Понемногу о каждом из Лыковых… Одиночество, изнурительная борьба за существование, монотонный быт, одежда, пища, жесткие формы религиозных запретов, одинаковые молитвы, предельно замкнутый мир, наконец, гены, казалось, должны бы сделать людей предельно похожими, как бывают похожи один на другой инкубаторские цыплята. В самом деле, похожего много. И все же у каждого был свой характер, привычки, ощущение своего «я» на маленькой, всего в шесть ступенек, иерархической лестнице. Была у каждого своя любимая и нелюбимая работа, разными были способности понимать одно и то же явление, ну и много всего другого, интересующего обычно социологов и психологов.
Сказать о каждом непросто – четверых уже нет, только воспоминания…
Карп Осипович
В «миру» он, несомненно, достиг бы немалых высот. На селе был бы не менее как председатель колхоза и в городе шел бы в гору. По характеру от рождения – лидер. И можно почувствовать даже теперь, когда годы человека смиряют, место «начальника» (не в смысле должности, а в смысле «начала», возглавления чего-либо) для натуры его необходимо. Он возглавлял на заимке лыковскую общину. Он увел людей еще дальше – на реку Каир. В драматически трудных годах принял решение удалиться от «мира» как можно глубже в тайгу. За ним безропотно последовала жена его Акулина Карповна с двумя ребятишками на руках.
В семье Карп Осипович был и отцом, и все тем же строгим «начальником». Его и только его должны были слушаться в работе, в молитвах, в еде, в отношениях между собою. Агафья зовет его «тятенька». Так же звали и трое умерших детей, хотя Савину было под шестьдесят. «Начало» свое старик поддерживал всячески. «Картошку тятенька не копал», – сказала Агафья не в осуждение отца, а с пониманием места его в делах семейной общины. Его сыновья носили на голове что-то вроде монашеских клобуков из холстины, себе же отец справил высокую шапку из камуса кабарги. Это было что-то вроде «шапки Мономаха», утверждавшей власть его в крошечном царстве, им образованном.
В свои восемьдесят лет Карп Осипович бодр, ни на что в здоровье не жалуется, кроме того лишь, что «стал глуховат».
Но глухоту, как я мог заметить, старик «регулирует». Когда вопрос ему непонятен или, может быть, неприятен – делает вид, что не слышит. И напротив, все, что ему интересно, «усекает», как сказал Ерофей, очень четко. В разговоре старик постоянно настороже. Сам вопросов не задает, только слушает или «кажет сужденье». Но один вопрос все же был. «Как там в „миру“?» – спросил он меня после очередного предания анафеме Никона и царя Алексея Михайловича. Я сказал, что в большом мире неспокойно. И почувствовал: ответ старику лег бальзамом на сердце. Неспокойствие «мира» сообщало душевное равновесие старику. Неглупого, но темного человека, несомненно, посещает иногда холодная и тревожная мысль: а правильно ли прожита жизнь?
Старик не потерял любознательности. Посещая геологов, «услаждает душу беседой» и всюду заглянет. Не испугался Карп Осипович войти в вертолет, отказавшись, однако, подняться, – «не христианское дело». Из всего, что могло его поразить, на первое место надо поставить не электричество, не самолет, у него на глазах однажды взлетевший с косы, не приемник, из которого слышался «бабий греховный глас» Пугачевой, поразил его больше всего прозрачный пакет из полиэтилена: «Господи, что измыслили – стекло, а мнется!»
Акулина Карповна
Восьмиконечный староверческий крест на могиле ее почернел. Возле него качается на ветру иван-чай, картофельные посадки подходят прямо к светлой земли бугорку. Умерла Акулина Карповна двадцать один год назад, от «надсады» (тяжело подняла) и от голода, доконавшего слабое тело. Последние слова ее были не о Царствии Небесном, ради которого она несла тяжелый свой крест на земле, а о детях: «Как будете без меня?» Кроме Агафьи и Карпа Осиповича, никто образ женщины этой уже не помнит. Была она, несомненно, подвижницей, решившись разделить с Карпом «все муки за веру». Муки были великие. Она секла лес, ловила рыбу, бечевой, идя по берегу, тянула лодку, помогала класть сруб, корчевать лес, рыть погреб, сажала и копала картошку. Забота об одежде была ее заботой. Печка, приготовленье еды – тоже ее дела. И было еще четверо ребятишек, которых терпеливо надо было всему научить.
Родом будто бы из алтайского села Бия, Акулина Карповна еще девочкой постигала от богомольцев старославянскую азбуку, научилась писать и читала церковные книги. Этой «великой мудрости» научила она и детей. «Где же тетрадки и хотя бы простые карандаши для учебы детей в тайге?» – спросите вы. Да, конечно, ни тетрадок, ни даже огрызка карандаша не было у Акулины Карповны. Но была береста. Был сок жимолости. Если макать в этот сок заостренную палочку, можно на желтой стороне бересты выводить бледно-синие буквы. Всех четверых научила писать и читать!
В разговоре об этом я попросил Агафью написать мне в блокноте что-либо на память. Агафья достала с полки подарок геологов – «карандаш с трубочкой» и написала старославянскими буквами: «Добрые люди к нам прибыли, помогали нам 4(17) июля от Адамова лета 7490 года. Писала Агафья».
– Мамина память, – сказала Агафья, любуясь своими каракулями.
Савин
«Савин был крепок на веру, но жестокий был человек», – сказал о старшем сыне Карп Осипович. Что скрывалось за словом «жестокий», спрашивать я не стал, но что-то было. Об этом глухо сказала Агафья: «Бог всем судья».
Два дела знал Савин в совершенстве: выделку кожи и чтение Библии. Оба дела в семейной общине почитались наиважнейшими. Выделку кож лосей и маралов Савин освоил сам, пытливо пробуя многие средства, и нашел наконец нужную технологию. Хорошо Савин и сапожничал. Смена берестяных калош на удобные легкие сапоги была, как видно, бытовой революцией, и Савин возгордился. Мелкими, но насущными ежедневными заботами стал пренебрегать – скажет: «Брюхо болит…» Живот у Савина в самом деле был нездоров. Но понять, где болезнь, а где капризы, в подобных случаях трудно. И уже тут можем мы усмотреть очаг напряженности.
Но главное было в другом. В делах веры он был куда «правее» старшего Лыкова и был нетерпим к малейшему нарушению обрядов, несоблюдению постов и праздников, подымал молиться всех ночью: «Не так молитесь!», «Поклоны кладите земные!» Богослужебные книги читал Савин хорошо. Знал Библию. Когда уставшая возле лучины читать Наталья сбивалась или что пропускала, Савин из угла поправлял: «Не так!» И выяснялось: в самом деле не так.
Стал Савин поправлять и учить помаленьку слабевшего Карпа Осиповича, и не только в вопросах «идеологических», но и в житейских. И тут нашла коса на камень. Отец не мог позволить покуситься строптивому сыну на верховодство не только из самолюбия. Он понимал, какую жизнь устроит семье Савин, окажись он «начальником».
Геологи, знавшие Лыковых, говорят: был Савин невысокого роста. Бороденка, походка, самоуверенность делали его похожим на купчика. Был он сдержан, даже надменен со всеми, давая понять, кому какое место уготовано «там», перед судом Божьим. За «своими» в поселке геологов Савин глядел в оба глаза. Именно он чаще всего говорил: «Нам это не можно!» И «вельми пенял Дмитрию за греховность в обращении с „миром“». В последнее время Лыковы приходили в поселок лишь вчетвером. «А Дмитрий?» Дед уклончиво объяснял: «Дела у сына, дела…»
В прошлом году в октябре Дмитрий неожиданно умер. На Савина это сильно подействовало. «Болезнь живота» обострилась. Надо было лежать и пить «корень-ревень». Но выпал снег, а картошка не убрана. Отец и сестры замахали руками: «Лежи!» «Но упрямый был человек, все содеет противоречия ради», – горестно вспоминает отец. Вместе со всеми Савин копал из-под снега картошку. И слег.
Наталья села возле него. Не отходила ни днем ни ночью. Можно представить положение этой сиделки возле больного в жилье, освещенном лучиной, среди тряпья, среди многолетней грязи. Когда брат умер, она сказала: «Я тоже умру от горя».
Наталья
Она вместе с отцом и сестрою клала брата в замерзший снег «до весны». И свалилась без сил и надежды подняться. Умерла она через десять дней после Савина, 30 декабря 1981 года, на сорок шестом году.
Геологи говорят, что Наталья с Агафьей были очень похожи. Сходство, я думаю, дополняла одежда и манера говорить в нос, сильно растягивая слова. Но была Наталья повыше ростом. Агафья называла ее «крёсная» (была сестра ей крестной матерью, а Савин – крестным отцом).
Со смертью матери старшая дочь, как могла, старалась ее заменить. «Пообносились мы после маменьки сильно, но крёсная все-таки научилась ткать и шила всем „лопатинки“».
Удел Натальи был шить, варить, лечить, мирить, жалеть, успокаивать. Получалось все это не так, как у матери. Наталья страдала от этого. «Крёсную слушались плохо. И все пошло прахом», – сказала Агафья.
У сестры на руках Наталья и умерла. «Жалко мне тебя. Одна остаешься…» – это были последние ее слова.
Агафья
Первое впечатление: блаженный, отсталый умственно человек – странная речь, босая, в саже лицо и руки, все время почесывается. Но, привыкнув к речи и как следует приглядевшись, понимаешь: нет, с головой все в порядке! Отсталость у этой неопределенного возраста женщины, как сказали бы знатоки человеческой сущности, социальная. Мир, в котором росла Агафья, ограничен был хижиной, огородом и кружочком тайги. Рассказы о «мире» родителей. Но что могли они рассказать, если и сами выросли на обочине жизни, были темны, суеверны и фанатичны.
Фанатизм у Агафьи не очень заметен. «Нам это не можно», – говорит она у костра, наблюдая, как мы попиваем чай со сгущенкой. Краешком глаза она посматривает на отца – «Нет, не можно». Если бы снят был запрет, она, мне кажется, с удовольствием попила бы чаю, отломила бы даже кусочек плитки со странным названием «шоколад».
Через два дня я уже хорошо понял: Агафья не только умна, но человек она с чувством юмора и иронии, умеет над собой подшутить.
Агафья умеет шить, стряпать, владеет топором – этим летом срубила что-то вроде таежного зимовья на втором огороде, стол в хижине ею сработан. «А чего же не братья?» – «Их просишь, просишь, легче самой».
Если б Агафья заполняла своим «карандашом с трубочкой» какую-нибудь анкету, то нашла бы в ней место заметить, что человек она «не избяной», ее стихия – огород и тайга.
С Дмитрием вместе Агафья рыла ямы для ловли маралов, может зверя освежевать, она готовила и сушила над костром мясо. Знает Агафья повадки зверей, знает, «какую траву в тайге можно есть, а от какой умрешь». В позапрошлом году разрешила она задачку, которая не по силам оказалась даже и Дмитрию, знавшему «все, что бегает по тайге, как свои персты на руке». В яму попался зверь. В суматохе и в сумраке все решили, что это лосенок. Но когда опустили лестницу в яму – заколоть зверя, «лосенок» рявкнул. Савин и Дмитрий с недоумением разглядывали диковинку – такого зверя они не знали. И тут Агафья сказала: «Это польская свинья! Маменька, помните, говорила, что есть такие». И в самом деле – геологи подтвердили – польская (дикая, полевая) свинья, кабан то есть. Зашли кабаны в это место совсем недавно.
Имея прекрасную память, Агафья вместе с Савином вела очень важное для семьи дело – счет времени.
Сейчас заботы Агафьи умножились. Печь, огород, заготовка продуктов на зиму, разные мелкие хлопоты. Не теряет надежды поймать и марала – «мясца-то надо на зиму хоть малость».
В поселке геологов бывает Агафья охотно. «Это прямо как святой праздник. Уж так со всеми глаго-олешь, глаго-лешь». Конечно, в этих беседах непременно кто-нибудь скажет: «Агафья, выходила б ты замуж. Вон какой парень у нас!» – и укажут обычно на красивого рослого Ваську-бурильщика. Агафья шутки вполне понимает. И отвечает всегда одинаково: «Нет, это не можно. Я Христова невеста».
Осторожно выясняя отношения в семье, мы с Николаем Устиновичем спросили Агафью: кто из братьев ей больше нравился? «Ми-тя! – аж вся просияла Агафья и вдруг поднесла к глазам кончик дареного ей платка. – Ми-итя!»
Такова эта единственная зеленая веточка на усыхающем дереве Лыковых.
Дмитрий
На бумаге сейчас это имя я вывел с волнением: такое чувство, будто я знал и любил этого человека. В семье Лыковых он был особенный. Молился, как все, но фанатиком не был. Для него главным домом была тайга. Дмитрий вырос в ней и знал ее превосходно. Знал все звериные тропы, «подолгу мог наблюдать всякую тварь, понимал, что тоже, как и человек, она хочет жить». Это он, повзрослев, начал ловить зверей. До этого мяса Лыковы не знали и шкур не имели. Он знал, где стоит рыть ловчую яму, а где не стоит. В самодельный капкан он поймал даже волка. Превосходно зная повадки животных, он говорил: «Кабарга – зверь ленивый, весь путь ее по тайге с нашу тропку от реки к дому». Он знал, как ходок по глубокому снегу лось, а марала он мог преследовать целый день, догонял и закалывал пикой.
Вынослив Дмитрий был поразительно. Случалось, ходил по снегу босой. Мог зимой в тайге ночевать. (В холщовой «лопатинке»-то при морозе!) «Рыбу ловил, – рассказывают геологи, – стоя босым на камне посредине реки. Подымет одну ногу и стоит, как гусь, на другой».
Вся таежная информация стекалась к Лыковым через Дмитрия. Знал, где, что и с каким зверем случилось. Агафье показывал птенчиков рябчика, белок в гайне. «Гляди – четыре! Холодно, вот и собрались…» С первым, «добрым» медведем Дмитрий сходился, когда орешил, вплотную. «Нас опасался, а к Мите медведь вот так подходил», – Агафья дотянулась палкой до рюкзака.
Характер у младшего Лыкова был тихий и ровный. Спорить не любил. Савину скажет только: «Ладно тебе…» Любую работу делал охотно. Берестяные туеса почти все – его производства. И бересту заготавливал он. Знал, в какое время лучше всего береза ее отдает. Печь в доме сложена Дмитрием. Ступу сделал с пестом на упругом горизонтальном шесте – стукнешь, а кверху пест взлетает, как на пружине. Сделал Дмитрий станочек для крученья веретена, «морды» для рыбной ловли плел из хвороста – хоть на выставку!
В стане геологов Дмитрий бывал всегда охотно, хотя внешне радости не выказывал. Все осмотрит, рукою потрогает, тихо скажет: «Да…» Увидев на картонной стенке календаря картинку, спросил: «Москва?» И был доволен, что сам узнал город, о котором слышал не раз.
В постройке, где пыхтел дизель, Дмитрий почувствовал себя неуютно, заткнул уши, закрутил головой, не понимая связи между этим шумом и светом, горевшим в домах. Но какое впечатление произвела на него лесопилка! «Он просто остолбенел, наблюдая эту машину, – сказал Ерофей. – Пильщик Гоша Сычев сразу же стал для него самым дорогим человеком в поселке». Можно понять! Бревно, которое Дмитрий полотнил день или два, тут на глазах превращалось в красивые ровные доски. Дмитрий трогал доски ладонью и говорил: «Хорошо!..»
В октябре прошлого года четверо Лыковых пришли с обычным своим визитом. Попросили помочь им вырыть картошку. И сказали, что Дмитрий лежит больной. Неделю назад шел с горы под дождем и, не согревшись, стал помогать брату ставить закол на рыбу. Сейчас лежит в горячке и задыхается. Медик Любовь Владимировна Остроумова, попросившая подробно рассказать о болезни, сразу же поняла: воспаление легких! «Предложили лекарство, предложили на лодке доставить больного в поселок, сказали, что вызовем вертолет». Отказались: «Нам это не можно. Сколько Бог даст, столько и будет жить».
Когда Лыковы в этот вечер (6 октября 1981 года) вернулись домой, Дмитрий лежал в приречной избушке на полу мертвым. Схоронили его в кедровой колоде, под кедром же, в стороне от избушки.
Когда мы от Лыковых уходили, то постояли возле могилы, и я попросил Ерофея заглянуть в хижину. Она была заколочена. На правах «своего человека» Ерофей выдернул гвозди; и мы оказались в низкой, черной от копоти и холодной, как погреб, рубленой конуре. Все те же короба с сушеной картошкой, с орехами и с горохом. Одежонка из мешковины висела на гвозде, вбитом в стену. Бурого цвета стоптанные сапоги из кожи марала стояли у двери. На окошке – огарок свечки, четыре фабричных рыболовных крючка, картинка от сигаретной коробки с изображением самолета…
– Где же он мог тут лежать?
– А вот где стоим, на полу.
Пол, как и в хижине наверху, пружинил от кедровой и картофельной шелухи, от рыбьих костей.
Мы с Ерофеем, люди немолодые уже, много всего повидавшие, вдруг вместе вздрогнули, представив, как тут, на полу, в щели между затхлыми коробами умирал человек.
Ерофей заколотил дверь. Подпер ее для надежности колом, и мы пошли к Абакану. Тут, у тропы по каньону, лежала долбленая, прикрытая берестой лодка, еще не вполне законченная.
– Дмитрий мне говорил, – вспоминал Ерофей, – что будет лодка – чаще будем видеться. Не всегда ведь вброд Абакан перейдешь…
Ерофей припомнил один разговор с Дмитрием в прошлом году как раз у этой вот неоконченной лодки. «Я сказал: ты замечательный плотник! Переходи к нам – люди нужны. И мы все тебя любим. Дмитрий поглядел на меня глазами, полными благодарности, но ничего не ответил. Я думаю, не случись эта смерть, он бы к нам мало-помалу прибился».
Житье-бытье
Сразу же надо сказать: где-то на середине тут прожитых лет глава семейства решил Савина и Дмитрия отделить – поставить для них избушку возле реки, в шести километрах от «резиденции». О причинах «раздела» разговор у нас не сложился. Но можно эти причины предположить. Во-первых, в одной избушке было тесно шестерым; во-вторых, не худо иметь форпост у реки и рыболовную базу; в-третьих, с Савином отношения становились все тяжелее; и, наконец, возможно, самое главное: надо было предотвратить опасность кровосмешения, что было делом нередким в таежных староверческих сектах.
Избушку поставили у реки. Летом Савин и Дмитрий жили в ней, занимаясь охотой, рыбной ловлей, поделками, огородом. Сообщение между двумя очагами было почти ежедневным. Ходили друг к другу в гости – это как-то разнообразило жизнь. Но осенью братья перебирались в родовое жилище совсем. И долгую зиму коротали опять вшестером. Безделья тут не было. Борьба за существование властно требовала от каждого доли труда. И если даже срочной насущной работы на виду не было, Карп Осипович ее все равно для всех находил, понимая, что праздность была бы тут пагубной. «Тятенька руки сложивши посидеть не давал», – вспоминает Агафья.
Были тут праздники. В эти дни делали то лишь, что было необходимо, – печь истопить, воды принести, снег у двери почистить. Ранее мать, а после Наталья в праздничный день к монотонной картофельной пище добавляли что-нибудь из лабазных припасов – шматок мяса или ржаную кашу. Досуг по праздникам заполнялся молитвами с возвращением к читаным-перечитаным книгам, воспоминаниями о различных событиях, реденьких в этой жизни, как чахлые сосенки на болоте. Развлечением было рассказывать, что каждый видел во сне.
– Какой же самый интересный сон приснился тебе? – спросил я Агафью, полагая, что от вопроса она с улыбкой отмахнется. Но она серьезно подумала и сказала:
– Зимой раз цё мне приснилось – чудо! Кедровая шишка с нашу храмину размером… – Агафья сделала паузу, ожидая моего запоздавшего удивления. – Да, Митя из шишки той орехи топором выколупывал. И каждый – вот с чугунок.
Это была, как видно, классика сновидений, потому что и Карп в другом разговоре сказал: «Агафье однажды приснилась кедровая шишка, поверите ль – с нашу хибарку!»
Мир Лыковых был очень маленьким: хижина и пространство вокруг, измеряемое дневным переходом. Лишь Дмитрий однажды, догоняя марала, шел двое суток. «Ушел вельми далеко. Марал утомился, упал, а Дмитрий ничего».
В этот раз ради маральего мяса вся семья совершила путешествие с двумя ночевками у костра. И этот поход вошел в ряд событий, которые вспоминали, когда, находясь в хорошем расположении, разматывали клубочек прожитой жизни.
Узелками в этом клубочке были: эпопея с медведем; падение (без серьезных последствий) Карпа Осиповича с «кедры»; голод 61-го года; смерть матери; строительство хижины возле речки; год, когда обулись в кожаные сапоги, и день паники, когда вдруг потеряли счет времени… Вот и все, что вспомнили вместе отец и дочь.
Великим событием было появление тут людей. Для младших Лыковых оно было примерно тем же, чем стало бы для нас появление пресловутых летающих тарелок, реально приземлись они где-нибудь возле Загорска или тут вот, в местечке Планерная, где я сижу сейчас над бумагой. Агафья сказала: «Я помню тот день. То было 2 июня 7486 года (15 июня 1978)».
События, которые мир волновали, тут известными не были. Не знают Лыковы никаких знаменитых имен, смутно слышали о минувшей войне. Когда с Карпом Осиповичем, помнившим Первую мировую, геологи завели разговор о недавней войне, он покачал головой: «Это цё же такое, второй раз, и все немцы. Петру – проклятье. Он с ними шашни водил. Едак…»
Заметили Лыковы сразу, как только были запущены, первые спутники: «Звезды стали скоро по небу ходить». Честь открытия этого записана в хронике Лыковых за Агафьей. По мере того как «скорых» звезд становилось все больше и больше, Карп Осипович высказал гипотезу, смелость которой Савином была осмеяна сразу: «Из ума выжил. Мыслимое ли говоришь?» А гипотеза шестидесятилетнего тогда Карпа Осиповича состояла в том, что это «люди измыслили что-нибудь и пускают огни, на звезды вельми похожие».
Что «огни» не просто пускаются в небо людьми, а сами люди кружатся в них по небу, узнали Лыковы от геологов, но снисходительно засмеялись: «Это неправда…» Между тем самолеты, высоко и даже сравнительно низко над тайгой пролетавшие, они видели. Но в «старых книгах» было сему объяснение. «Будут летать по небу железные птицы», – читал Савин.
Время текло тут медленно. Показывая часы, я спросил у Агафьи и Карпа Осиповича, как измеряют время они. «А цё измерять? – сказал Карп. – Лето, осень, зима, весна – вот тебе год. А месяц – по месяцу видно. Вон, погляди, уже ущербился. День же – просто совсем: утро, полдник и вечер. Летом как тень от кедры упадет на лабаз – то полдник».
Счет времени по числам, неделям, месяцам и годам имел, однако, для Лыковых значение наиважнейшее! Потеряться во времени – они отчетливо сознавали – значит разрушить строй жизни с праздниками, молитвами, постами, мясоедами, днями рождения святых, со счетом своих тут прожитых лет. Счет времени самым тщательным образом берегли. Каждый день начинался с определения дня недели, числа, месяца, года (по допетровскому счислению). «Жрецом», следившим за временем, был Савин. И вел это дело он безупречно, не ошибаясь. Никаких зарубок, как это было у Робинзона, Савин не делал. Феноменальная память, какая-то старая книга, проверка счета по рождению Луны и непременные коллективные определения утром, «в какой день живем», были частями этого житейского календаря. Не отстали, не забежали Лыковы в хронике жизни ни на один день! Это поразило геологов, когда они спросили при первой встрече: «А какое сегодня число?» Это поражает их и сейчас, когда встречаются они с Лыковыми.
«Лишь однажды, – рассказывает Агафья, – Савин испугался, что сбился». Это был день большой паники. Все вместе стали считать, сличать, вспоминать, проверять. Агафья, с ее молодой памятью, сумела схватить за хвостик чуть было не ускользнувшее Время. С нескрываемым удовольствием Агафья объяснила нам всю систему учета бегущих дней. Но люди, привыкшие к справочной службе, часам, отрывным и табельным календарям, ничего, разумеется, не поняли, чем доставили милой Агафье вполне законное удовольствие.
О людях младшие Лыковы знали по рассказам-воспоминаниям старших. Вся жизнь, в которой они не участвовали, именовалась «миром». «Мир этот полон соблазнов, греховен, богопротивен. Людей надо таиться и бояться». Так их учили. Можно понять потрясение младших в семье, людей темных, но не лишенных способности размышлять, когда они увидели: люди хоть и не молятся, а хорошие люди.
Надо отметить, геологи отнеслись к Лыковым не просто внимательно, но в высшей степени бережно. Никакого оскорбления религиозного чувства, полное уважение человеческого достоинства, помощь, какая только возможна, участие в их заботах. Не стану перечислять всего, что было подарено Лыковым для отощавшего их хозяйства. Даже кошек и прялку из Абазы привезли сюда вертолетом.
У Лыковых появились искренние друзья. Я попросил Агафью и старика их назвать. Назвали: «Единцев Евгений Семенович – золотой человек… Ломов Александр Иванович – помоги ему Бог, тоже хорошее сердце имеет». Сердечным другом Лыковых был наш проводник Седов Ерофей Сазонтьевич. С ним старик и Агафья советовались, просили о чем-то, уговаривали взять орешков. В числе друзей значится тут повариха геологов Надежда Егоровна Мартасова, которой Агафья исповедовалась во всем после смерти сестры, геолог Волков Григорий. «А помните ль тех четверых, что первыми к вам пришли?» – «А как же: Галя, Виктор, Валерий, Григорий! – в один голос сказали отец и дочь. – Поклон им, коли увидите!»
Появление людей вначале Лыковы приняли как печальную неизбежность. Но очень скоро из молодых кто-то робко предположил, что они «Богом посланы». Савину и Карпу Осиповичу такое толкование событий понравиться не могло. На приглашение посетить лагерь не сказали ни да ни нет. Однако скоро пришли. Сначала, правда, вдвоем: отец и Савин – разведать. А позже и все заявились. И стали являться часто.
С каждой встречей отношения все теплели. Было обоюдное жгучее любопытство. Геологи показывали «найденным людям» все, что могло их интересовать. Савин долго стучал по фанере ногтем, разглядывал ее с торца, даже понюхал: «Цё такое, доска не доска – вельми легкая и прочна». Бензопила, понятное дело, повергла всех в изумление. Лодку с мотором оглядели, ощупали, проплыть не решились, но с интересом смотрели, как лихо летела лодка против течения Абакана. Хозяйственный Карп Осипович, все оглядев, оценив по достоинству, счел нужным дать начальнику экспедиции тайный совет: «Повара прогони. Нерадив. Картошку чистит, не сберегая добра. И много харчей собакам бросает».
С собаками дружба не вышла у Лыковых. Добродушные, разноплеменные, готовые всякого обласкать, облизать Ветка, Туман, Нюрка и Охламон никак не хотели признавать Лыковых, поднимали при их появлении лай несусветный. По этому лаю даже стали определять: не гости ли с гор? Бежали за мостик глянуть. В самом деле, гуськом, босые, в занятных своих одеждах, с длинными посошками шли Лыковы. Необычный вид этих людей и запах, очень далекий, конечно, от ароматов «Шанели», собак возбуждали, и стихали они «вельми неохотно».
В поселке есть хорошая баня. Топят ее почти ежедневно. Лыковым предложили попариться. Все наотрез отказались: «Нам это не можно».
В беседах, проходивших обычно живо и даже весело, однажды дело дошло до момента неизбежно-естественного. «Бросали бы вашу нору, перебирались бы к нам!» – сказала сердобольная повариха, считавшая долгом особо печься о Лыковых-сестрах. Все примолкли и повернулись к Савину. Даже дед поднял брови. «Им надо прясть и Богу молиться», – сказал Савин.
Более к разговору на эту тему не возвращались. Но визиты взаимные не прекратились. Отношения становились теснее и дружелюбней. Возле реки у нижней избушки Ерофей показал мне «пункт связи» – берестяной шалашик под кедром. В нем когда-то геологи оставили глыбку соли с надеждой: возьмут. С тех пор шалашик служит для всяких случайных посылок. Вверх по реке поднимается кто-нибудь – в шалашик кладет гостинец. И в нем, в свою очередь, всегда находит берестяную упаковку орехов или картошки.
Оставшись вдвоем, Карп Осипович и Агафья, по словам Ерофея, «совсем обрусели». Откровенно говорить стали: «Без вас скучаем». А когда дошел до них разговор, что участок геологов могут закрыть, погрустнели: «А как же мы?» – «Да к людям, к людям надо вернуться!» – сказал Ерофей. «Нет, нам не можно. Грешно. И далеко углубились, чтобы вернуться. Тут умирать будем».
Наши с Агафьей и стариком разговоры были обстоятельно долгими и для обеих сторон интересными. Вот любопытная часть разговора.
В день, когда плотничали, старик спросил:
– А как там в «миру»? Большие, я слышал, хоромины ставят…
Я нарисовал в блокноте многоэтажный московский дом.
– Господи, да что же это за жизнь – аки пчелы во сотах! – изумился старик. – А где ж огороды? Как же кормиться при такой жизни?!
Были в общении и маленькие проблемы… Об отношении Лыковых к бане, к мылу и к теплой воде я уже говорил. В хижине возле дверей и на дереве, возле которого мы разложили костер, висят берестяные рукомойники. Общаясь с нами, старик и Агафья время от времени спешили к этой посуде с водой и омывали ладони. Не от грязи, а потому, что случайно коснулись человека из «мира». Причем я заметил: мытья ладоней даже и не было, был только символ мытья, после чего Карп Осипович тер руки о портки чуть повыше колен, Агафья же – о черное после пожара платье.
Были у нас с Николаем Устиновичем некоторые трудности с фотографией. Ерофей предупредил: «Сниматься не любят. Считают – грех. Да и наши их одолели сниманьем». Все дни мы крепились – фотокамеры из рюкзаков не доставали. Но в последний день все же решились заснять избушку, посуду, животных, какие ютились возле жилья. Старик с Агафьей, наблюдая за нашей суетливо-вдохновенной работой в окошко из хижины, говорили сидевшему возле них Ерофею: «Баловство это…» Раза четыре «щелчки» случились в момент, когда старик и Агафья попадали в поле зрения объектива. И мы почувствовали: не понравилось старику. И действительно, он сказал Ерофею: «Хорошие, добрые люди, но цё же машинками-то обвешались…»
Когда мы взялись укладывать рюкзаки, Карп Осипович и Агафья опять появились с орехами: «Возьмите хоть на дорогу». Агафья хватала за край кармана и сыпала угощение со словами: «Тайга еще народит. Тайга народит…»
Перед уходом, как водится, мы присели. Карп Осипович выбрал каждому посошок: «В горах без опоры не можно». Вместе с Агафьей он пошел проводить нас до места, где был потушен пожар.
Мы попрощались и пошли по тропе. Глядим, старик и Агафья семенят сзади: «Еще проводим». Проводили еще порядочно в гору – опять прощание. И опять, глядим, семенят. Четыре раза так повторялось. И только уже на гребне горы двое нас провожавших остановились. Агафья теребила кончик подаренного ей платка, хотела что-то сказать, но махнула рукой, невесело улыбнувшись.
Мы задержались на гребне, ожидая, когда две фигурки, минуя таежную часть дорожки, появятся на поляне. Они появились. И, обернувшись в нашу сторону, оперлись на посошки. Нас видеть они уже не могли. Но, конечно, разговор был о нас.
– До зимы теперь разговоров, – сказал Ерофей, прикидывая, когда сможет еще навестить это не слишком людное место. – Люди же, люди – жалко!
Тропинка довольно круто повела нас вниз, к Абакану.
Поставлена точка в рассказе. Отодвинув стопку бумаги, гляжу в окно: идет почтальон. Мне письмо. От кого же? Оттуда, от Ерофея!
Пишет Ерофей, что все в порядке у них в Абазе и в дальнем таежном поселке. Бурение идет своим чередом. Крючки, посланные из Москвы на всю братию рыболовов, получены. Лес в пойме у Абакана стоит уже золотой. Все живы, здоровы, шлют привет, вспоминают. Главные новости две: «Поставили телевизор в поселке, и приходили в гости дед Карп и Агафья».
Телевизор, как написал Ерофей, «сигнал берет прямо со спутника, видимость – во!». Но поставили эту новинку уже после прихода Агафьи и деда. То-то они бы поохали: это цё же измыслили! Жили они в поселке три дня. Попросили помочь – вырыть картошку. «Поможем! И со стройкой поможем. Мы их тут называем „подшефные“. Едак!» – ввернул Ерофей под конец лыковское словцо. Хорошая весть. Она вдохновила меня сочинить Лыковым письмецо. Исписал две страницы усердно крупными буквами. Попросил в письме Агафью и меня порадовать таким же писаньем. Заклеил конверт, и впору смеяться: адрес «на деревню дедушке» в этом случае слишком точен. Дедушка есть, а деревня? Послал Ерофею с просьбой о передаче по назначению.
Представляю, как долго будет идти письмо. Самолетом – до Абакана, потом почта его отвезет в Абазу. Там Ерофей положит письмо в боковой карман теперь уже зимней спецовки и «антоном», меняющим вахту буровых мастеров, улетит к далекой таежной точке на Абакане.
Не тотчас к Лыковым Ерофей соберется – дела, и не рядом живут. Пойдет, наконец, не один – с товарищем, уже по снегу и когда Абакан можно будет по льду перейти.
Представляю путь в гору. Альпинистом тут быть не надо, но все же нелегкое дело – занесенной тропою…
Зимой избушка особенно одинока. Дымок струится из трубы в стенке. Постучат гости в дверь: живы?! Карп Осипович, лежавший на печке в валенках, вскочит немедленно: «Ерофей!» Агафья заквохчет, запоет своим голоском: «А мы жде-ем, жде-ем!» Ну, то да се. Орехи обязательно – в угощение пришедшим. И тут Ерофей говорит: «А вам письмо из Москвы!» – «Цё, цё? – скажет Карп Осипович. – Ну-ка, Агафья, лучину!» Нет, в честь гостя будет зажжена свечка, Агафья станет водить по строчкам испачканным в саже пальцем – читать мой листок таким же голосом, каким читает она «Отче наш».
Ерофей скажет, что надо бы человеку ответить на письмецо. Старик, подумав, может с ним согласиться: «Едак-едак, надо бы отписать!» А уж если будет сказано так, то Агафья возьмется за «карандаш с трубочкой». И следует ждать мне письма с печатными старославянскими буквами. Как будто из XVII века письмо.
Сентябрь 1982 г.
Год спустя
И вот опять Абакан. Лечу, подмываемый собственным любопытством, с наказом читателей, близко к сердцу принявших все, что было рассказано в прошлом году о семье Лыковых, с наказом: «Непременно там побывайте, мы ждем».
В спутниках у меня опять Ерофей и еще земляк-воронежец, начальник управления лесами Хакасии Николай Николаевич Савушкин, летящий отчасти из любопытства, отчасти по моей просьбе, связанной с житьем-бытьем «робинзонов». Погода неважная. Вертолет скользит по каньону, повторяя изгибы своенравной реки. Чем ближе к истоку, Абакан становится уже, все чаще видишь по руслу завалы бревен. Вот уже «щеки» – две высоченные каменные стенки, между которых упруго льется вода. Поворот от реки в гору, и мы уже над знакомым болотцем. Так же, как в прошлом году, кидаем из зависшего вертолета мешки, следом прыгаем сами. Знак рукой летчику – и привычный мир жизни вместе с утихающим грохотом исчезает.
Находим тропу от болотца, идем по ней минут сорок. По случайному совпадению – тот же июльский день, что и в прошлый приход. Но начало этого лета было холодным. И там, где видели ягоды, сейчас пока что цветы. Запоздало пахнет черемухой. Картошка на лыковском огороде только-только зазеленела. Робко синеет полоска ржи. Горох, морковка, бобы – все запоздало ростом едва ль не на месяц.
Возле хижины шаг замедляем… Перемены? Никаких совершенно! Как будто вчера мы стояли под этим вот кедром. Тот же дозорно настороженный кот на крыше. Та же птица оляпка летает над пенным ручьем. Мои забытые кеды с подошвой из красной резины лежат под елкой.
Окликать в этот раз хозяев нам не пришлось – в оконце увидели наш приход. Оба, как большие серые мыши, засеменили из темной норы навстречу.
– Ерофей, Василий Михайлович!.. – Радость искренняя, такая, что полагалось бы и обняться. Но нет, приветствие прежнее – две сложенные вместе ладони возле груди и поклон.
И сразу же оба захотели предстать пред гостями в незатрапезном виде. Карп Осипович тут же, скинув валенки, надел резиновые сапоги, затем нырнул в дверь, вернувшись в синей, помятой, но чистой рубахе, и, достав из-под крыши, надел одну из трех нанизанных друг на друга войлочных шляп, доставленных кем-то из щедрых дарителей. Из бороды старик вынул пару соломинок и придал ей двумя пятернями подобающий случаю вид.
Агафья тем временем облачилась за дверью в темно-бордовую до пят хламиду, сменила платок и тоже надела резиновые сапоги.
Красный ковер гостеприимства в виде ржаной прошлогодней соломы был приготовлен нам в хижине. Тесная закопченная конура заметно от этого посветлела. И даже воздух в ней полегчал. Хозяева это вполне понимали. Им было приятно позвать нас под крышу. Агафья явно ждала похвалы. И приняла ее благодарно, ухмыляясь по-детски в кончик дареного прошлым летом платка.
На этот раз я привез им, главным образом, то, что прислали «для передачи в тупик» сердобольные наши читатели. Шерстяные носки, материя, чулки, колготки, плащ, одеяло, шаль, варежки, кеды – принято все с благодарностью, с просьбою «отписать за милость всем добрым людям». Продуктов, кроме крупы, Ерофей посоветовал не везти. Крупу они взяли. «Это рис, – заглянув в мешочек, сказала Агафья. – А это че же?» – «Это, – говорю, – тоже рис, другого сорта, вьетнамский». – «Тятенька, погляди-ка, рис, а чудной – палочки…»
Всего более старика обрадовала связка в пять дюжин добротных свечей и фонарик. К свечам тут успели привыкнуть и уже в них нуждались. Фонарик вначале возбуждал необычным своим свечением подозрение.
– Машинка… – сказала Агафья, подозревая в железной коробочке фотокамеру.
Старик же не испугался потрогать кнопку, посветил в печку, под лавку, в стоявший возле постели валенок и, к нашему удивлению, не сказал обычного «это не можно». «Бог вразумил измыслить такое. Ночью-то славно, раз – и зажег».
Не принят был последний из наших подарков. Один из наивных или, может быть, хитроумный читатель газеты прислал в конверте десятку денег – «для Лыковых».
– Цё такое – бумажка… – отпрянула в угол Агафья. Все вместе попытались мы объяснить, что значит эта бумажка.
– Мирское… – посветил фонариком на десятку старик. – Уж сделайте милость, спрячьте, для нас греховное это дело.
Такой была встреча.
Ужинали… Мы ели у костерка в окружении кошек, истосковавшихся по мясным запахам. Агафья с отцом торжественно у свечи вкушали кашу из вьетнамского риса. К совету – положить в кашу принесенного в дар медку – прислушались.
– Райская еда, – сказал старик, собирая в щепотку с коленей зернышки риса. – И для брюха, чую, – истинный праздник.
Услышав жалобы на живот, Николай Николаевич с Ерофеем пропели гимн меду и заодно молоку.
– Ведомо, ведомо… – согласился старик грустновато. Но вдруг встрепенулся. – Имануху (козу) можно, поди, вертолетом сюды? – Но сам же пресек внезапную вспышку фантазии. – Имануха… А ить козел эшшо нужен, без козла какое же молоко…
Разговор вечером был о том, главным образом, как жили с простого года, как зимовали. И все касалось еды, одежи, тепла. Картошка в прошлом году уродилась хорошая. Но в первые дни сентября выпал снег – пошли к геологам, попросили помочь. Те немедля пришли. Картошку выбрали всю – двести пятьдесят ведер. Собрали также тридцать ведер репы и редьки, пять ведер ржи, мешок гороха в стручках, морковку. Осенью, рискуя простыть, старик ловил рыбу и добыл два ведра хариусов. Но впервые жили совершенно без мяса. Старый сушеный запас, сделанный еще Дмитрием, вышел, нового сделать не удалось. Агафья насторожила три ловчие ямы, «но ништо не попалось».
Зима, по словам старика, была нехорошая, мокрая, долгая. Сидя лишь на орехах, картошке, ржаной похлебке, репе и редьке (рыба кончилась в январе), «вельми ощадали». В марте, зная, что рыба в это время не ловится, старик спустился все же к реке и неделю провел у воды с удочкой, изловив одну случайную «рыбицу чуть побольше ладони».
Появляясь в поселке геологов, «таежники» твердо, однако, держались своих запретов – ни хлеба, ни мяса, ни рыбы, ни каши, ни сахара! «Не можно» – и все тут.
И все же первый маленький шаг к запретному сделан. Ерофей с поварихой уговорили их взять, кроме соли, еще и мешочек крупы. Отношения с Богом в таежной избе из-за гречки, как видно, не осложнились. В очередной приход не упрямились, взяли пшено и перловку. Потом Ерофей познакомил их с рисом.
Агафья выглядела сейчас здоровее, чем в прошлое лето, хотя то и дело жаловалась на боль в руке. Лицо из мучнисто-белого стало у нее смугловатым.
– Морковку любишь? – спросил я, проверяя предположение насчет каротина.
Заулыбалась. Поняла как намек, побежала с берестяной посудой в погреб.
Карп Осипович за год заметно сдал. Ссутулился, тише стал говорить – слышать его можно, лишь сидя в двух-трех шагах. Озабочен видами на урожай таежный и огородный. Картошка обильной быть не сулила. Зато хороший в этом году урожай в кедрачах. Но тоже забота – как орешить? «Я на кедру влезть уже не могу. Агафья боится – ну как рука онемеет?» Колотом бить? Раньше не били, берегли кедры, теперь же и силы для колота нет. Ерофей ободряет: «Поможем!» Помощь старик, привыкший к жизненной автономии, принимает как терпимую крайность. Но эта крайность на виду у него разрастается, становится неизбежностью. И что поделать? В вечерней молитве помянул во здравие Ерофея, и «деток его», и многих людей из «мира», от коего хоронился и без которого, теперь уже ясно, долго не протянул бы.
После беседы с Богом старик поменял гостевую рубаху на затрапезную, снял сапоги и, кряхтя, водворился на травяную постель у печки. Умолкла в своем уголке и Агафья.
Стеариновая свеча, пока не спим, не потушена. Самое светлое место в избенке – пол, покрытый соломой. На ней мы втроем устроились на ночь, положив в головы мешок с прошлогодним немолоченым горохом…
Некрепок был сон. Стонала от боли в руке Агафья. Старик в практическом деле проверил лежавший у него в изголовье фонарик. Освещая себе дорогу около спавших, он скрипнул дверью… Вернувшись, несколько раз включал-выключал дареную штуку, проверял надежность необычного света.
А проснулись мы утром от ударов кресала о кремень – Агафья испытанным способом добывала огонь для печи.
Не терпелось, понятное дело, узнать: ну а как «мирская» волна любопытства и сострадания к этому аномальному закутку жизни докатилась сюда? И как ее приняли? Кое-что в письмах и по дороге сюда Ерофей мне рассказывал. «Парадный прием», оказанный нам, тоже кое о чем говорил. И все же?
– Карп Осипович, видели вы газеты с рассказом о вашей жизни?
– Как же, как же, Ерофей в аккуратности все передал.
Старик ведет меня к поленнице, сложенной под навесом избы, достает лежащий между поленьев бечевкой перевязанный круглячок – прошлогодний, уже пожелтевший комплект «Комсомолки».
– Сумели прочесть?
Старик простодушно сказал, что нет, не сумели. «Будто бисер – писанье. Глаза от натуги слезятся». По той же причине, а также по «непонятности слов» не осилила в «миру» нашумевшую публикацию и Агафья. Место хранения газет и два-три нечаянных слова дают основание думать: сочли греховным читать. Но содержание «жития» им было, как видно, в подробностях пересказано. «А маменька-то на кедру не лазила. Боялась», – смеясь, уличила Агафья меня в неточности.
– Люди знают теперь, как живете… Обстоятельство это, как видно, тут обсуждалось, и было, наверное, найдено: ничего дурного в том нет.
– Родня у нас отыскалась… – Теперь Агафья, тоже из поленницы, достала пожелтевшую, изрядно помятую фотографию. На снимке – две женщины и два громадного роста бородача. Оказалось, нашлись у Агафьи двоюродные братья по матери.