Читать онлайн Не оглядывайся вперед бесплатно
Гора Пелагеи
1924
Сбежав по ступенькам, выскочив на мороз, барышня задержалась на тротуаре, вылизанном у входа от снега… Порывшись в сумочке, извлекла документ… Раскрыла… Прочла: «Алова Пелагея Петровна».
Вот так! Полина Алова! «Алова» – даже лучше, чем Полина: заря в полнеба!.. Новое слово…
Со старым же, тем, прежним, и делать ничего не надо: отстанет само, рассосется по южному горизонту… как пьяные песни ее вдовствующего отца – по берегу Сунжи… как круговорот ее домашних забот об отце и младших (слава богу, выросших наконец) сестрах: кухня-полы, полы-кухня, стирки-пеленки…
Заскочив на Волхонке к себе (к Бронштейнам), на скорую руку прибрала со стола, вымыла, выставила сохнуть посуду, медленно прочла, запоминая, список блюд к ужину. Полистала Александрову-Игнатьеву… Найдя нужные страницы, освежила в памяти оба рецепта…
Выбежала из дома.
Щурясь от бившей в глаза белизны с проблеском церковной позолоты… вслушиваясь на ходу в скрип своих новых сапожек… мельком поглядывая на проплывавшие мимо сани с укутанными седоками… мало-помалу начиная мерзнуть – нырнула в спасительное тепло подъезда…
Оттаяв на лестничных пролетах, постучала в дверь на самом верху:
– Заскочила. По пути на базар.
– Ну, записалась? Какую взяла?
– Взяла… Один, слушай, учудил – не поверишь: «Вышли… Вышлимывсеизнародов», – прыснула барышня.
– Что, таки записали?!
– Куда!.. Обрезай! Думал-надумал: «Вышлимывсеев».
– Записали, что-льва? Как записали-то?
– «Вышлимов».
Звонок!
Брат Николай в дверях! Шапка и воротник в серебре.
– Бог напитал – никто не видал… – засуетилась, меча тарелки на стол, Тамара… – а кто видел – не обидел… Полина, поешь с Колей?.. А-а… ну да… ты ж и так целый день при кухне… У нас с Полей теперь разные фамилии!.. – гордо сообщила мужу Тамара.
Николай сел за стол.
Полина поднесла брату документ.
Молча прочел.
Что тут поделаешь… С восемнадцатилетней девицей… Сам он и есть виновник всех этих перемен… Там, в Грозном, сам учил ее грамоте, по сказкам да по анекдотам… Сам, уже из Москвы, писал письма, полные молодого задора, энтузиазма… Сам два года назад пристраивал ее, свалившуюся ему на голову здесь, в Москве…
Зная характер Полины, лучше смолчать.
Комсомолия… В одной ячейке с Тамарой… Слава богу, хоть той ничего такого в голову не лезет. Хотя, не будь она замужем… Николай представил: обе, выскочив из заведения, радостно машут новыми документами…
– Это как заря! Правда, Поля? – придвинула к мужу тарелку с солянкой Тамара. – «Алова»! Ленин умер, а заря стои́т!
– Значит… ни о чем не жалеешь?.. – спросил Николай… – Матери давно нет… Сёстры достали, понимаю… С отцом… после смены фамилии с отцом все ясно… Хоть что-то, о чем скучаешь, есть?..
– Горы, – пожав плечами, ответила брату сестра.
***
Из автобиографии М.Б.Новомирского (орфография сохранена): «Я Новомирский Марк Борисович он же Чжан-Гуанхуа родился в 15 августа 1906 г. семья крестян в деревне У-Си Провинцие Цзян Су, Китае. Отец Чжан-Хочан, крестяне 1876 г. рожд. Мать Ван-Мы крестянка 1874 года рожд. умерла в 1915 году по болезне».
***
Глядя на Чжан Гуанхуа, профессор Юси Дэин вспомнил своего друга детства, учителя Несе Ахая, год назад приведшего этого школьника-выпускника и поручившегося за него: в период движения 4-го Мая Чжан Гуанхуа вместе со своими товарищами-старшеклассниками распространял в Шанхае листовки с призывами объединиться против иноземцев-империалистов.
Если мальчишку приняли в студенческий союз Шанхайского университета, значит, ему поверили… Впечатление производит хорошее… Пожалуй, такой не подведет…
– Родители живы? – оглядевшись по сторонам (профессор никогда не встречался со своими учениками-последователями в университетских стенах, вот и сейчас они сидели вдвоем за столиком ресторанчика), спросил Юси Дэин.
– Мать умерла, учитель, – ответил Чжан Гуанхуа. – Отец – крестьянин. Дядя Чжан Цяецин (он печатник в Шанхае) взял меня к себе и устроил здесь в школу, где я познакомился с Несе Ахаем.
– Что тебе поручили в союзе?
– Участвовать в выпуске стенгазеты, учитель. Переписывать и распространять листовки.
– И что в этих листовках?..
– Что есть только один путь борьбы, – удивленно поднял глаза ученик… под выжидательное молчание профессора продолживший: – Прекратить гражданскую войну и освободить народ от иностранных империалистов и феодальных генералов-милитаристов может только объединение и освобождение рабочих и крестьян… Вы дадите мне рекомендацию, учитель?
– Что ты знаешь о Советском Союзе?.. О России?..
– Что это наш северный сосед… И там другая жизнь…
– Та же самая, – сказал профессор. – Жизнь всегда та же самая.
– Неужели, учитель, там тоже война и феодальное рабство?
– С феодальным рабством там давно покончено. И с войной теперь тоже. Покончено. Иностранные империалисты разбиты. Генералы уничтожены…
– А рабочие и крестьяне, учитель?
– Свободны.
Немое изумление застыло на лице ученика.
– Видишь, – сказал Юси Дэин. – Надо всего лишь сделать то же самое. Повторить то, что сделали там… Это нелегкий путь… Все ли из нас готовы пройти до конца по этому пути, на котором потребуется отдать все свои силы, возможно, даже жизнь?.. За свободу в России было отдано много жизней. Свобода китайского народа потребует не меньше…
– Я готов, учитель, – склонил голову Чжан Гуанхуа…
– Ты знаешь о сегодняшней демонстрации?.. – помолчав, спросил Юси Дэин.
– Да, я там буду.
– Будь, пожалуйста, осторожен.
– Обещаю, учитель.
***
Вчерашнее убийство китайского рабочего на японском предприятии не могло остаться безответным. К демонстрации рабочих англо-американской концессии присоединилось студенчество.
Шагавшего в одной из первых шеренг Чжан Гуанхуа робко взяли за руку… Повернув голову, он расплылся в улыбке: Лю Хонг!.. Алая роза его юношеских снов!..
Поглядывая друг на друга и улыбаясь, они шагали среди однокурсников к уже видневшимся в конце улицы фабричным воротам.
…Сухие щелчки выстрелов остановили демонстрантов!..
В быстро рассеивавшейся толпе двое однокурсников бежали, держа худенькое тело Лю Хонг под руки и за ноги; не выпуская своей руки из державшей ее тоненькой ручки, ловя обращенный к нему девичий взгляд, Чжан Гуанхуа бежал рядом…
– …Профессор дал тебе рекомендацию… – стоя у могилы Лю Хонг, услышал у себя над ухом Чжан Гуанхуа.
1927
– Горяча ты, Поля!.. Известно дело: отец – казак, мать – чеченка (Коля мой – тоже огонь)… И слава богу, что горяча!.. По правде, я сил нет как рада… – трещит, расставляя фужеры Тамара… – что этот твой свободный роман наконец-то – тю-тю!.. Нет, я брошюру товарища Коллонтай поддерживаю и одобряю. Не хочешь, как мы с Колей (пошли записались без всяких церковно-приходских книг), хочешь по-другому – делай как знаешь!.. Но тут же: жонка, дитё и… ты сбоку! Фиг вот вам!.. Он с жонкой-дитём, а ты – с чем?.. И потом: стишки эти… Глаза сломаешь: глядишь – слова, вроде, наши, а вместе не сложишь. Стихи – кувырком, и сам… У-у!… – вытаращила Тамара глаза.
– Свободный роман – это я… – отозвалась Полина. – Он просто. Не устоял.
– Сиди-сиди, я сама!.. – усадила обратно попытавшуюся встать золовку Тамара. – Тебе у Бронштейнов суеты с посудой хватает… «Не устоял»!.. А и кто устоит?! Ты ж со своей красой по улочке в пять домов – десять раз на дню туда-сюда… «Просто»!.. Все у тебя просто. А по мне – так бери любого, вон их: алтын – пучок… и… любитесь себе до полного всемирного изнеможения!..
Золовка с невесткой захохотали!..
– А лучше все же – как мы с Колей… – отсмеявшись, любовно огладила Тамара свой прилично округлившийся живот.
– А говоришь: сиди, – вскочила Полина…
– …Ни жены, ни детей. Серьезный молодой человек. «Правильный», как о нем у Коли на курсе говорят, – дорезая свеклу, вещала Тамара.
– Как? Как говорят? – разделывая селедку, спросила Полина.
– «Технический гений». Вот как говорят! Не стишки уж, куда!.. Будешь как у Христа за пазухой. Сейчас-то Москва. А после что?
– Что?
– Распределение! «Что»… Даже у Коли шансов в Москве остаться – никаких. Уже сейчас, говорит, ясно. А «технического гения» из МВТУ – представляешь, куда распределят?
– Куда?
– Если в Москве не оставят, так в самое нужное им там, наверху, место!.. Будешь и при муже, и при пайке́. Ни голодать, ни глину ногами месить не придется. Что нам с тобой (я – волжанка, ты – казачка) эта Москва с ее съемными комнатенками!.. Я тебя, Поля, знаю, – положив нож на доску, повернулась к золовке Тамара. – Все, что я тебе сейчас изложила, ты – шиворот-навыворот. Распределение, обеспеченность, серьезный, правильный – стало быть, долой! В сторону… А с кем ты светлое будущее собралась строить? С поэтом? С его дитём?.. С голой жопой, а туда же?.. Так вот!.. Говорю самое главное (поимей в виду): от карточки твоей он глаз не мог оторвать (Коля показывал). И если у тебя хоть что-нибудь есть вот тут, в голове, а в планах – хоть что-нибудь, кроме Бронштейновской кухни и чужих мужей, то…
Дверной звонок прервал пламенную речь…
…– Ну, сестренка! – встал со своим шампанским Николай. – За твои двадцать один! Будь счастлива!
Чокаясь с Николаем, Полина поймала взгляд Михаила.
– Хороший у тебя, Поля, День рождения! – трещала Тамара. – И сентябрь еще рядом: фрукты-соленья, и ловля-охота – на подъеме! На рынке голову по сторонам вертишь – чуть не сломаешь! Бери – не хочу!
– Пользуйтесь моментом, – вставил Николай.
– Каким моментом? – не поняла Полина.
– Вы что, думаете это навсегда?
– Ты, Коля, что-нибудь знаешь?.. – застыла с набитым ртом Тамара.
– Впереди… Михаил не даст соврать, нас в Высшем техническом к этому и готовят… впереди – индустриальный подъем. Грандиозное строительство промышленности. С напряжением всех сил. С существованием на пределе… Совместим ли отказ себе во всем… во многом…
– С чем? – проговорила Тамара. – С чем совместим?
– Вот с этими рябчиками, – указал на стол Николай. – И ананасами.
– Здесь нет рябчиков… и ананасов… – опешила Тамара.
– Это стихи, – впервые подав за столом голос, пояснил Михаил (Полина заинтересованно на него глянула). – «Ешь ананасы, рябчиков жуй…»
– А-а-а… – протянула Тамара… – А дальше?
– «День твой последний приходит, буржуй», – завершила Полина, вновь встретившись с Михаилом взглядом.
– Мы же не буржуи… Ты же, Коля… Миша…
– И эта, уже там, на горизонте, индустриализация… – продолжил Николай… – эра производства…
– Что «эра производства»?.. – не сводила испуганных глаз с Николая Тамара.
– …разбросает нас по всей стране… Выжмет все соки… Такого голода-холода, как раньше, уже, конечно, не будет… но-о…
– Что ты такое, Коля, говоришь?.. Только жить начали!
– Начали! И всё на своем пути выдержим, всем бедам башку свернем! И вместе с ним… – положил ладонь на Тамарин живот Николай… – или с ней… по цветущему саду пройдем!.. Хочу я выпить… – снова встал Николай… – за семейное счастье. За простое и ясное, никаким веяниям не подвластное – простое семейное счастье… В том числе, твое, дорогая сестренка.
***
Из автобиографии М.Б.Новомирского: «Предательски измен революции Чан-Кайши КПК перешли глубокие подполье. С апреля – сентябрь 1927 г. я занимал должности Секретар райком КПК Шанхай».
***
На специально нанятый, пришедший в порт пароход погрузка шла 30-й день: легальный груз понемногу перемещали в открытую, людей – по ночам, тайно (приход к власти диктатора Чан Кайши и падение Уханьского правительства через три месяца после «Шанхайской резни» заставило коммунистов окончательно уйти в подполье).
Сидя в трюме, Чжан Гуанхуа вспоминал последний разговор с Юси Дэином:
– Цзян Цзинго, сын Чан Кайши, сейчас в Москве.
– Как, учитель?! – изумился Чжан Гуанхуа. – Москва уже помогает нам?!
– Но не в том смысле, в котором ты подумал. Цзян Цзинго сам сделал свой выбор. Он теперь коммунист. Живет у сестры Ленина. Учится в Университете трудящихся Китая. Вот в каком смысле Москва помогает нам. Армией грамотных лидеров-коммунистов вернутся оттуда наши люди… И ты должен быть среди них.
– Среди них?.. – переспросил Чжан Гуанхуа. – А как же здесь?.. Сейчас?.. Вы хотите, чтобы я бросил своих товарищей, учитель?
– И на победном пути порой приходится отступать. Здесь и сегодня борьба проиграна. Но надо сделать все, чтобы завтра проигрыш обернулся победой… Ты не один. Мы отправляем в Москву лучших сыновей партии. Многие уже там. Цзян Цинго – наш будущий вождь. Дальше уже не я – он твой учитель…
Внезапно оказавшийся рядом (всегда появлявшийся тихо, как тень) один из тех, кто переправлял их на пароход, прервал воспоминания:
– Беда! Поломка! Машина вышла из строя. Пароход не сможет выйти в море. Надо принять решение.
– Какое решение?.. – похолодев, спросил Чжан Гуанхуа.
– У меня есть знакомый капитан буксира. Буксир может вывести пароход в море и дотянуть до пункта назначения (как и положено, «Владивосток» вслух произнесено не было). Уплывать надо сегодня же, завтра буксир могут зафрахтовать, и он, капитан, уже ничего не сможет сделать.
– Не все товарищи еще здесь, на пароходе.
– Поэтому и надо принять решение. Почти все уже здесь, не хватает – всего ничего. Не сегодня-завтра нас всех здесь обнаружат и из-за двух-трех человек все мы погибнем… Или сейчас, или никогда…
– Капитан буксира… он… наш товарищ?..
***
Снялись ночью… Под утро, когда буксир выволакивал превратившийся в баржу пароход из устья Янцзы на открытую воду, стоял штиль…
…Заложив руки за голову, Чжан Гуанхуа встречал восход солнца в открытом море. В безбрежном море. Улыбки не было на его лице: слишком многое оставлено позади… слишком много впереди неизвестного… Стоя на корме, Чжан Гуанхуа не поверил своим глазам: буксир… их буксир встречным курсом почти бесшумно скользил мимо… Настолько рядом, что было видно, как стоявший у рубки человек (тот самый, что предложил уходить на буксире) покосился назад, на оставляемый один на один с морским безбрежьем беспомощный пароход… Чжан Гуанхуа все понял…
…Качало. Скрипело. Восточно-Китайское море штормило. Трюм, вместе с ходившей в нем водою, ходил ходуном. Пока еще ходил.
Временами чудилось: есть еще впереди время. Потом казалось: с пароходом что-то уже не так – и все в душе разделялось, двоилось: под ожидание неизбежного, подступавшего к горлу, мелькали сменявшие друг друга картины прошедшей, как одно мгновение, жизни. Отец… мать… брат… школа… товарищи, развешивающие листовки по городу… Казалось: еще чуть-чуть – он вспомнит то важное, ту решающую деталь, ту незамеченную в свое время мелочь, которая объяснит происходящее с ним теперь…
На пороге смерти скопившихся в трюме раскачивало, как в колыбели…
…Удар!.. Пересиливая себя, Чжан Гуанхуа кое-как выбрался на палубу. Рядом с их обреченным судном на волнах, по-прежнему высоких, но казавшихся теперь плавными… не смертельно ужасными… качался большой белый корабль.
Заплакавший Чжан Гуанхуа впервые услышал русскую речь…
Волей случая, маршрут советского торгового судна пересекся с неуправляемым китайским пароходом, гибнущим в штормовом Восточно-Китайском море.
Через два дня спасенные сходили по трапу в конечном пункте торгового рейса – Владивостоке.
***
– С тобой хотят поговорить…
Выйдя из опустевшей аудитории (дежурный студент стирал с доски русские слова вперемешку с иероглифами), вместе с вызвавшим его старшекурсником миновав ряд лесенок и коридоров, Чжан Гуанхуа оказался в полуподвальчике с единственным оконцем, у которого стояли двое: молодой (недавний юнец) соотечественник в таком же, как у него, глухом «ленинском» пиджаке и русский в кожаной куртке (старшекурсник сразу ушел).
– Добрый день, – на чистом русском (как казалось Чжан Гуанхуа) произнес соотечественник и протянул руку: – Николай Елизаров.
Вместо ответа стеснявшийся своего русского Чжан Гуанхуа развернул свой студенческий: Новомирский Марк Борисович.
Русский в кожанке не представился, но посмотрел так, что стало ясно, кто он (подобных взглядов на пути от владивостокского причала до аудиторий Университета трудящихся Китая Чжан Гуанхуа испытал на себе немало).
– Когда… – уставившийся в пол Николай Елизаров поднял голову: – когда обнаружилось отсутствие буксира, вокруг бушевал шторм. Можно предположить, что именно шторм оторвал пароход от буксира и раскидал оба судна в разные стороны…
– Буксир ушел до шторма. На восходе.
– …Да, ваши слова подтверждает еще один свидетель… Он видел человека на буксире… Человека, которого он не знает…
– Этого человека… – собрался с духом Чжан Гуанхуа… – знали лишь трое уполномоченных, я и двое других райкомовцев: он был в группе обеспечения нашей погрузки на пароход. Когда машина вышла из строя, он подал идею с буксиром, капитан которого, как он сказал, был коммунистом. Посовещавшись втроем, мы решили идти на буксире…
Николай Елизаров и товарищ в кожанке хмуро переглянулись…
– Я знаю имя этого человека, – сказал Чжан Гуанхуа. – Предложившего буксир и стоявшего на уходящем буксире зовут (Чжан Гуанхуа назвал). Я слышал, как однажды ночью его окликнули на причале по имени…
Записав, Николай Елизаров протянул листок товарищу в кожанке:
– Передайте по вашим каналам товарищу Дозорову…
…– Кто это был?.. – отыскав на следующее утро старшекурсника, отводившего его в полуподвальчик, осторожно спросил Чжан Гуанхуа. – Кто такой Николай Елизаров?..
– Цзян Цзинго, – подумав, ответил старшекурсник.
– А… товарищ Дозоров?.. – придя в себя, спросил Чжан Гуанхуа. – Кто он?.. Если нельзя, не говори! Не надо!..
– Один из наших лучших студентов. Был направлен в Китай к маршалу Фэн Юйсяну… Больше ни о чем не спрашивай. Товарищ Елизаров разрешил ответить только на эти два вопроса и только так, как я сейчас ответил.
1928
Жили по очереди: в комнатке Полины у Бронштейнов… в комнате Михаила в общежитии (двое соседей-студентов). В ее комнатке – днем, в его – в отсутствие соседей, у которых на стороне завелись романы. У нее в комнатке – максимум целовались, у него – остальное (когда успевали).
О том, «записались» или нет, не распространялись. Гостившие иногда в общежитии подружки соседей Михаила по комнате – Вера и Зинаида – вместе с самими соседями создавали атмосферу молодежной компании, дружеского кружка. Понемногу обе стали ее, Полины, подругами: вместе бегали в киношку в свободное время (обязанности кухарки Бронштейнов с Полины никто не снимал), обсуждали московские моды, делились секретами. Главным секретом Веры и Зинаиды (прежде всего, секретом для них самих) было ближайшее будущее: перерастет ли ухаживание ухажеров в предложение последовать за ними к местам распределения (обеим им, не москвичкам, собраться было – подпоясаться, обе не были обременены постоянной работой). Главным секретом Полины было ожидавшее ее к концу года материнство…
Незаметно и быстро подошло разрешение всех секретов: подруги Вера и Зинаида, оставшиеся без кавалеров, отбывших к местам распределения, в опустевшей общежитской комнате Михаила по-прежнему навещали Полину, со дня на день ожидавшую главного в своей двадцатидвухлетней жизни события.
– Не боишься? – сделала большие глаза Зинаида. – Ну, да! Ты же у нас отчаянная… Я бы, наверное, дрожала, как осиновый лист. Повезло тебе: к Грауэрману вся Москва ломится, на коленях стоит-молит, а тебе, согласно прописке, – добро пожаловать!.. В одну палату с кремлевскими, конечно, не положат, но все равно… Счастливая ты, Поля. За Михаилом – как за каменной стеной… Не то что мой: привет-пока и поминай как звали…
– Я попросить хочу, – положила Полина руку на руку подруги (в комнате они были одни). – Сказали: возможны осложнения. Сказали: может, не сразу выпишут…
– Ты что?! Сейчас от этого никто не умирает! Даже думать, Поля, забудь! Там такие кадры, в Грауэрмана! Отборные!
– …так вот: если… задержусь… Миша к моей стряпне привык, учеба у них тяжелая. Ты бы… присмотрела за ним, пока меня не будет… Готовишь ты не хуже моего.
– Куда! – махнула Зинаида рукой. – С тобой кто сравнится! Мы с Веркой специально на твои обеды сюда бегали. Дождаться не могли.
– Присмотришь? За Мишей. Учеба у них тяжелая, а желудок на сухомятке посадить – проще простого.
– Не волнуйся, сыт будет твой Миша. Спасибо скажешь, подруга.
***
Работы у грауэрмановских оказалось – море…
…Первую неделю Полине запрещено вставать…
…Дочь ест – как не в себя…
Михаила впустили только через две недели, уже после Нового года: вместе с Колей и Тамарой смотрел через дверное окошко. Спрашивал на пальцах: когда?..
Поворот к лучшему наметился только на третьей неделе.
Продержали больше месяца.
Перед выпиской приходил фотограф со штативом. По всей Москве потом на фабриках-кухнях висел плакат «Как правильно кормить грудью» с большой фотографией: она, Полина, с Лялей на коленях.
С именем Елена определилась сразу (Полина – Елена, Поля – Ляля).
1929
Ну, вот! Встречавшие ее в роддоме Тамара с сыночком на руках – ушли. Наконец-то можно полной грудью вздохнуть: дома!.. Слышишь, Лялька: мы дома!..
Господи, неужели дома?.. Неужели в Мишиной комнате?! Где действительно не была, кажется, год… Все Новогодние праздники проваляться…
Вечером вернется с учебы – увидит… Полюбуется на свое произведение: вон… чмокает во сне… пора кормить…
Стук-скреб в дверь…
Осторожное вползание в комнату.
Вера.
– Ой, какие мы хорошенькие! А кто это так сопит? А кто так чмокает? Ляля, да?.. Да?.. Ляля?.. Боже-боже мой!.. Я так рада, Поля, что все обошлось. Чего уж мы только с Зинкой не передумали!.. Особенно я…
– Что ты имеешь в виду?
– Ну… – замялась Вера… – Да нет, я так…
– Почему «особенно ты»?..
…Едва переставлявшей ноги Полине с Лялей на руках (увесистый куль) казалось: по этому расчищенному тротуару она бежит… Шагавшая рядом по мостовой по щиколотку в снегу Вера заглядывала в глаза:
– И зачем я, дура, сказала… Но мы ведь подруги… И если своими глазами видела, то… Ведь правда?.. Ты бы, Поля, чуть что, тоже мне бы сказала, да?..
Перед Бронштейновским подъездом Вера отстала…
… – Рассказывай… – велела Бронштейниха в Полининой комнатке, сев напротив кровати на стул… – Выкладывай как на духу.
– Вы… не беспокойтесь… я работу найду… и съеду… через день… через неделю…
– Конечно, съедешь. Куда ж ты денешься. Вопрос в том, куда ты съедешь? И где ты еще такую работу найдешь?.. Изменил тебе?.. Пока в роддоме лежала?.. Да еще, вероятно, с твоей же подругой?.. Не реви… «Не реви» – это я так, образно. Лучше б ты ревела… Господи, с этой вашей свободной любовью… Вот что: безвыходных ситуаций не бывает. Что-нибудь да придумается. Как зовут?..
– Ляля… Елена.
– Что-нибудь придумаем. Да, Ляля?..
…Два дня Бронштейниха пыталась Полине вдолбить, что лучший выход – помириться. С тем, кто прибежал в первый же вечер. Прибежал, но на порог пущен не был. «Я имею право увидеть свою дочь?!» Шептался за дверью с Бронштейнихой…
…Третий и четвертый день прошли тихо.
– Вот что, Полина, – на пятый день сказала Бронштейниха. – Тут в соседнем особняке, в бывшей гимназии – Восточный университет или как его… Одним словом, там есть вакансия при столовой. Не то чтобы она есть, вакансия. Но есть для тебя. Там же есть комната для вас с Лялей. Опять же, комнаты этой нет. Но для тебя есть. Ты поняла?
– Спасибо вам!.. Я сегодня же…
– Сегодня же устройся в столовую и займи комнату. Спросишь, я напишу, кого. А вещи – в понедельник помогут, я договорилась.
– Какие вещи?
– Вот эти, – обвела жестом Бронштейниха кровать и прочую скромную обстановку.
– По гроб жизни за вас… – оборвав себя на полуслове, Полина вспомнила о старообрядческом молитвеннике отца, лежавшем в чемодане под кроватью…
– И еще. Если не простишь… в глаза смотри… если не простишь… прежде чем разводиться, дочь на отца запиши. Алименты – это не для тебя, для нее. Поняла?
***
Декабрь. Конец года. Морозная зима…
Мимо прошла молодая женщина с укутанной малышкой на руках, и Чжан Гуанхуа вспомнил племянницу, дочку брата: последний раз он видел ее вот такою же маленькой девочкой, охотно шедшей к нему на руки… Смеющееся личико… глаза, становившиеся огромными, когда он в шутку бодал ее лбом… смех-визг, радостный детский ужас!..
Бродя по университетскому скверику в теплой шапке, пальто и не спасавших от мороза ботинках, Чжан Гуанхуа чувствовал, как улыбка просится наружу… Воспоминания о родине шли спокойной волной, и череда картин впервые за долгое время освещалась неясным, словно в тумане, солнцем… сквозь которое, когда он шел по дорожке в сторону реки, поблескивали купола храма Христа Спасителя…
С этим неясным солнцем в душе, боясь расплескать осторожную радость, Чжан Гуанхуа вошел в столовую…
Кормили хорошо… Сегодня утром, например, к чаю вместо обычных яиц или колбасы, давали икру… В обед же – специально нанятый китайский шеф-повар баловал их привычной с детства едой. Вот и сейчас из стаканов на столах торчали палочки…
Вымыв руки и обернувшись, он замер: мимо него, направляясь в открытую дверь подсобного столовского помещения, на еще нетвердых пухленьких ножках в теплых чулочках, размахивая ручонками, ковыляла белокурая девочка… Не отрывая от нее глаз… не помня, как он оказался там, за дверью, Чжан Гуанхуа опустился на стоявший там же, за дверью, стул… Протянув ручонки, малышка направилась к нему…
Минуту спустя двадцатитрехлетний китаец и годовалая москвичка, сидевшая у него на коленях, не замечая прислонившейся к стене и смотрящей на них молодой женщины, о чем-то спокойно разговаривали на им одним понятном языке.
***
Как-то через полгода Полина встретила в трамвае Михаила.
Хотела спрыгнуть, но пересилила себя. Ждала, пока он к ней проберется.
– Я… – были первые его слова… – я всегда знал, что ты того… Но чтобы выйти замуж за иностранца… – первые и последние… слова… трамвай уже тормозил на остановке…
1934
Из автобиографии М.Б.Новомирского: «В связи с ликвидации КУТК в 1930 мне послали на заводе приобретать квалификации, с начало на мытещиск вагоностроительный завод а потом на завод «Красный Пролетарий». А мае 1931г. приехали на строительство Горьковск автозавод. С мая по декабря 1931г. работал слесарем в сантехстрои, с января 1932г. перевел в механическ цех №1 в качестве слесаря по ремонту оборудования. Я женатый, женился на Алова П П она 1906 г. рождение, совместного жизне имеем дочь Елена, сын Маяка. Я счастливые, обеспечены всем необходимым. Такое возможно только в многонационые равноправном в Социали-ст Советск Союзе».
***
Строить Горьковский автозавод и налаживать на нем производство помогали американские компании: строительная «Остин» и автомобильная «Форд», для инженеров и рабочих которых на левом берегу Оки между автозаводом и городом был выстроен Американский поселок, население которого к 1934-му году составляло полторы тысячи человек. Кроме американцев, здесь жили испанцы, итальянцы, финны, югославы, австрийцы, даже немцы (Советский Союз официально просил у Германии помощи в строительстве и автопроизводстве, но безуспешно).
Американцев пригнала сюда с насиженных мест великая депрессия, приезжавших целыми семьями испанцев – тяжелая ситуация на родине. «Остин», «Форд» и иже с ними от посылки работников на Горьковский автозавод в накладе явно не оставались. К тому же, разве не выгодно, отвечая на призыв Советов о помощи, сплавлять туда станки 1880-х годов выпуска?..
Свои тоже были. На поселке. Свои свои – советские труженики автозавода. И чужие свои – раскулаченные семьи, подмастерья и чернорабочие того же завода, жившие поначалу в бараках и постепенно – год за годом – отстроившие от поселка к близлежащей деревушке целую улицу частных деревянных домов – Карповку, как ее называли, с ее обитателями «карпачами».
Сам же поселок – полсотни двухэтажных домов на пологом берегу Оки. В стоявших углом домах 35, 33, 29 обитал заводской интернационал: югославы Стефан и Михал Томовичи, австриец Майстрэлли и австрийка тетя Роза Пум, финн Юрий Ган, немец Розенштейн с дочкой и прислугой и семья немцев Гринбургов, украинцы Микула и тетя Лёля, русские Аматов, Соколов, Дегтяревы, евреи Глинеры…
Квартиру номер восемь тридцать пятого дома занимают Новомирский Марк Борисович с женой и двумя детьми: дочери Ляле (Елене Михайловне) – скоро шесть, сыну Маяку (Маяку Марковичу) – два года.
– Цып-цып-цып!.. – Пелагея Петровна уже в рабочей косынке рассыпает у своего сарая смесь проса с беззубками (Марк Борисович наловил накануне вечером моллюсков в Оке): куры охотно клюют и то, и другое… Молочная от тающего тумана река стоит в стороне за сараями…
Через пять минут Марк выводит из подъезда трущую на ходу глаза Лялю. Втроем идут к трамваю. До конца заводской смены Маяк оставлен у тети Клавы, соседки…
Вторая литейка… В «предбаннике», сидя на табурете у стола, Ляля рисует «каляки-маляки»… Ждать долго. Даже зная, что мама – формовщица, и без нее – никак. Даже зная, что сегодня – только до обеда…
Наконец, оглохшие от литейки, в «предбанник» вваливаются галдящие тетя Лёля-газировка с мамой: сразу становится весело! Ляля знает, что раньше тетя Лёля стояла в белом фартуке на углу у аппарата с газводой, а мама пыталась устроиться в поселковый ресторан.
Сегодня – только до обеда. И следующая остановка – базар. Здесь перекусывают: мама взяла из дома свои вкусные булочки с корицей. Папа: «Мамука у нас лучший в мире кулинар». Кулинар – это булочки. Мама: «А папа у нас лучший в мире папа». Лучший в мире папа (и вправду лучший, единственный!), к тому же, приносит такую зарплату, что ни о чем больше думать не надо: ни о платьицах, ни о сандалиях… О чем-то все-таки надо. Думать. Потому что работает мама на заводе, а зарабатывает на базаре. «Спекулянтка…» – услышала как-то Ляля им с мамой в спину… Со спекулянтками тетей Лёлей-газировкой и мамой веселее, чем с ними же формовщицами. Потому что зарплата – еще не одежда. И не еда. А с базара домой они частенько возвращаются с обновками и разными вкусностями.
Вечером садятся за стол вместе с соседкой тетей Клавой (и Маяка усаживают), папа говорит: «Ну, что нам сегодня мамука сготовила… на чистом сливочном масле?..» – и на столе появляются «кулинарные» чудеса!
1936
Из письма П.П.Аловой первому мужу Михаилу: «13-го апреля 1935-го Марку на станке отрезало семь пальцев. Долго не мог работать. Потом приняли кладовщиком на склад запчастей на полдня. На базаре прижали, а в литейке работа моя малоденежная. Коля с Тамарой в Баку тоже перебиваются кое-как. Так что не к кому обратиться. У вас на Тульском оружейном с зарплатами, судя по алиментам, получше. Если можешь, вышли хоть что-нибудь сверх алиментов».
Из ответа Михаила: «У нас с женой две дочери, живется трудно. Как раз хотел тебя просить, чтобы ты отказалась от алиментов».
***
Глядя на пухлощекого Гарика (Георгия Марковича) у себя на руках, с закрытыми глазками жадно сосущего грудь, Пелагея вспомнила, как собирала в сумочку все свои драгоценности – всё накопленное за годы сытой, благополучной жизни… как по первому снегу шла к трамваю… как садилась…
Месяц назад, в июне 36-го, аборты запретили… А тогда, в конце 35-го, еще было можно, только надо было платить (с 1930-го аборты стали платными.)
…Вспомнила, как шла, как садилась… как в трамвайной давке перебирала свой разговор с Марком: « – Перебьемся… – Ты, может, и перебьешься, а я уже не вытяну. – Мамука, я тебя не пущу! – Интересно, чем держать будешь?..» В первый раз укусила своего Марка… И так больно!..
…Вспомнила, как сходила с трамвая… как открывала у скупщика сумочку… как, открыв, поняла… Что поняла?.. Вот это, сосущее сейчас изо всей силы грудь – вот это вот поняла. То, что бог (тот, из отцовского молитвенника, перекочевавшего в чемодане из-под московской кровати под кровать американско-поселковую) – бог не спрашивает. И не отвечает. Этот, один и тот же у нее и у трамвайного вора, бог. Не спрашивает и не отвечает. Отвечает она, Полина. Теперь за всех троих ма́лых и одного большого с покалеченными руками и золотым сердцем.
– Ешь, Гарик, ешь… Пока есть, что…
1940
– Мы уносим детей
К старой бабке своей.
Наша баба-яга,
Костяная нога!
Га́-га-га! Га́-га-га!
Га́-га-га! Га́-га-га!.. –
кружась «гусём-лебедем», развлекает шумевших и не дававших делать уроки братьев Ляля, вспомнившая свою, четырехлетней давности, роль в детском школьном спектакле.
На минуту братья стихают, завороженные представлением… Но только на минуту… Бедлам возобновляется!.. Невозможно!..
– А хотите, я из вас сделаю волков?.. – показала Лялька большие глаза.
– Хотим! Хотим! – в один голос большой и малый.
– Вот идите в ту комнату… станьте там за занавеской… и ждите… Только надо долго ждать, а то не получится…
Пять минут тишины и спокойной работы над математикой…
– Ну!.. Когда ты из нас сделаешь волков?!
– Когда ты… волков…
Вставая заранее со стула, пятясь к дверям:
– Из таких дураков
Нельзя сделать волков…
– Лялька, адманщица!.. Лялька-объедалка!.. – беготня за ней по квартире с выскакиванием во двор!..
Убегая от братьев, Ляля прячется за спину матери, стоящей в огороде и невесело оглядывающей свой участок (картошку весной засадить было нечем, и Пелагея Петровна засеяла просо – пшенная каша стала регулярным семейным блюдом, вместе с селедкой и хлебом… даже яблок дети – одно название знали…):
– Мама, я к Эльзе пойду уроки учить, а то я так ничего не выучу…
***
Склонившись над тетрадками в квартире Розенштейнов, девочки шепчутся.
– Больше половины отцов у нас в классе сидят… – Ляля.
– Почему сидят?.. – Эльза… – Гринбургов, папа говорит, в Воркуту отправили сразу всех, отца и трех сыновей – значит, было за что. Как-никак – они немцы… Наших же с тобой отцов не берут… Я спросила папу: ты же тоже немец, вдруг и тебя? Он мне и объяснил… Почему, говорит, всех тихо берут, ночью? Вон в коммуналке в общежитском доме в одной комнате все спали, и соседи по кроватям не слыхали – так тихо НКВД сработало… Папа говорит: это чтобы не думали, что тех, кого берут, – сажают. Чтоб не знали, зачем их берут… Может, их для важного государственного дела берут. Для особых заданий. А папа и так на особой работе на заводе. Поэтому его и не возьмут…
Ляля уставилась на подругу, не отрывавшую от тетрадки глаз.
– Споем? – не поднимая головы, предложила та.
– Далёко, далёко за морем
Стоит золотая стена.
В стене той заветная дверца,
За дверцей – большая страна… –
затянула тихонько Ляля…
– Давай лучше эту, – Эльза начала, Ляля подхватила:
– Возьмем винтовки новые,
На штык – флажки! –
И с песнею в стрелковые
Пойдем кружки.
Раз! Два! Все в ряд –
Вперед, отряд!
Раз! Два! Все в ряд –
Вперед, отряд!
Когда война-метелица
Придет опять,
Должны уметь мы целиться,
Уметь стрелять…
1941
По плану «Барбаросса» полный захват Горького немцами был намечен на вторую половину сентября 41-го.
Главной целью бомбардировок в Горьком был Завод им. Молотова. Автозавод. Наряду с автомобилями, выпускавший танки.
Над Окой, автозаводом и Американским поселком кружила «рама» (немецкий самолет-разведчик с двойным фюзеляжем), обстреливаемая зенитками… В небо регулярно поднимали аэростаты («Парастат! Парастат!» – кричала бежавшая следом по дороге поселковая мелкота)…
Над самым высоким на поселке трехэтажным 27-м домом (итальянской коммуной) выросла стоявшая на трех столбах площадка с зенитным пулеметом. Напротив домов меж деревьев «квартировали» в окопах зенитчики. В сотне метров от домов земля была изрыта щелями-укрытиями.
Американскому поселку доставалось, когда вражеские летчики не могли одолеть воздушное заграждение к заводу, и сбрасывали здесь свой смертоносный груз. От бомб погибли соседи украинец Микула и старуха из 29-го… Взрывами поубивало лошадей, посрывало двери, посекло осколками крыши… Чаще дело происходило ночью, когда сверху в поселке не было видно ни огонька.
Но бомбежки случались и днем. Дважды посреди учебного дня бомбили стоявшую на краю поселка деревянную школу, и мальчишки и девчонки (учились все вместе) с учителями сидели в щелях…
Однажды возвращавшаяся из школы Ляля с ужасом смотрела на погоню немецкого самолета за убегавшим от него танком: уходя от завода и уводя за собой фашиста, танкист направил машину прямо к Американскому поселку… Добежавшая домой на подкашивающихся ногах Ляля с облегчением увидела: дом не пострадал от взрывов…
***
Марку Борисовичу пришла повестка.
Сборный пункт.
По списку.
В эшелон.
Под Москву…
***
Так вот для чего судьба уберегла его там, в Восточно-Китайском море…
Принять смерть суждено здесь – в подмосковных снегах. Но – за то же правое дело. Главное – честно прожить свою жизнь. Не кривить душой. Стоять за справедливость. Везде и всегда. Отдавать все силы. И сейчас тоже – под эти слышные с передовой взрывы и пулеметные очереди…
Университет трудящихся Китая в свое время закрыли именно поэтому – не все товарищи добросовестно выполняли свой долг, не все учились с полной отдачей, многие оказывались по окончании Университета негодными ни к борьбе в Китае, ни к обучению в Москве своих же товарищей… Наверное, главное, чему их учили – военному делу… Война… Война, сколько он себя помнит. Даже здесь, в довоенном Советском Союзе, душою он был на войне – той, далекой, на родине, где страдали все эти годы отец и брат. И маленькая, на два года старше Ляли, племянница. Живы ли они, что с ними? – ни письма, ни весточки. Чан Кайши… гоминьдан… японцы… Сколько все это может длиться?.. Теперь – недолго. Для него все скоро кончится. Долго в этих снегах с этими обрубками вместо пальцев ему не протянуть… Неужели все напрасно?.. Вся борьба, все страдания… Неужели за семейное счастье – всегда суровая кара?..
– Иванов!
– Я!..
– Петров!
– Я…
– Новомирский!.. Новомирский!..
– Я…
Перекличка закончена…
Раздача оружия…
– Новомирский, подойти получить винтовку!
– А мне не нужна винтовка…
– Что-о-о?! «Не нужна-а-а»?!
– Нечем стрелять.
– Что ты лопочешь?! Ты что, татарин?..
– Китаец.
– Брось ему винтовку… – командир – раздающему оружие на ухо (Марку потом рассказали)… – поймает – расстреляем как дезертира…
Полетевшая к Марку винтовка падает на землю – даже стараясь прижать руками, не удается поймать…
– Ну… И куда его?.. В обоз?..
– Нахрен!.. Домой!.. – раздосадованный собственной промашкой командир не желает больше иметь дел со своей потенциальной жертвой…
Глядя на свои обрубки пальцев, Марк плачет.
***
– Мам… Ма-а-ам… Ну, что ты какая… – хмурится Маяк. – Гарька, расскажи маме сказку.
– На юге много бабочков… – начинает карапуз… – много червячкей. А я знаю, как туда лететь!..
– Господи! Марк!.. – выглядывавшая в окно Пелагея срывается к дверям!
Во дворе повисает на муже, глядящем в свое, на втором этаже, окно… вертящем туда, к окну, головой, пока оба, кружась, топчут снег… В окне уже – только Гарька, взобравшийся на табуретку… Маяк с Лялькой выскакивают во двор…
Назавтра отправившись в военкомат, Марк не вернулся…
Мать бегала. Сначала на Воробьевку («филиал» московской Лубянки). Потом куда-то отправили. Матери не было неделями. Лялька – за командира. Стирала. Как могла, обшивала. Готовила, что было к хлебу – 800 грамм рабочая карточка, 400 детская. Детская карточка: хлеб, мясо, крупа. Мяса за всю войну не было ни разу, редко-редко вместо мяса давали грибы. Крупу в магазине отпускали ночью.
В последний раз уехавшая к отцу с сухарями мать вернулась избитая. В синяках. Плохо слышащая. Больше не ездила.
***
Поселковый деревянный ресторан понемногу разбирали на доски и дрова: несколько довоенных лет он простоял закрытым – какие там рестораны с исчезающими по ночам отцами, да с семьями, перебивающимися огородами…
Сторож-алкаш сам потихоньку продавал подведомственное ему строение налево – в основном карпачам (Карповским «кулакам»).
Участковый, человек недалекий, объяснить происходящее высшим инстанциям не сумел.
По поселку пошла комиссия: несколько милиционеров.
Вернувшаяся с работы Пелагея Петровна застала эту компанию у своего сарая: обсуждали, с чего начать ломку.
Долго не понимавшая, в чем дело, плохо слышащая Пелагея наконец разобрала, что ей говорят.
– Сволочи карпачи! – доходчиво объяснила она главному в этой «комиссии». – Мендель – у них ищи! Цаца его на каблучках с папироской! Когда мы тут все подыхаем! Хочешь, я тебе детей своих выведу – полюбуешься на торчащие ребра! В Карповке весь твой ресторан! Нашел: сарайку у нищих!..
Привлеченные Полининым криком, во дворе собирались соседи, заступавшиеся за Пелагею:
– Карпачи специально на нее показали…
– Чтоб от себя отвести…
– Она их сколько раз на воровстве ловила…
Не вняв объяснениям, главный дал команду сносить:
– Незаконно!
Опередившая исполнителей, нырнувшая в сарай Пелагея выскочила с занесенным над головой топором:
– Я баба!!! Зарублю – бу́дет незаконно!!!
Исполнители отпрянули!
– Она психическая? – спросил у участкового главный.
– Н-нет… но все ее тут боятся… ув-важают… очень уж горяча…
– И справедлива! – послышалось из толпы.
– А карпачи у вас что, на особом счету?
– Так и напишете: баба ресторан развалила?..
– …Пошли отсюда… – первым зашагал прочь главный.
– Правильно… – заглядывал ему в лицо участковый… – Ну ее…
***
Марк вернулся весной: листва на деревьях.
Никогда ни о чем не рассказывал.
С его возвращением домашнее меню обогатилось беззубками. О бывших едоках этой живности – курах – забыли и вспоминать: теперь вылавливаемые из Оки моллюски жарились и поедались всей семьей прямо на берегу.
1944
Полгода без бомб.
Без «Хейнкелей» и «Юнкерсов» над головой.
Без зениток.
Война отодвинулась, и смертоносное небо – вслед за ней.
Третья военная зима – на исходе…
Стоя у сарая, Маяк наблюдает происходящее на огородах. Перере́завшие поселок танки (обкатка с ремонта), выскочив на заснеженные огороды, стали как вкопанные! Попрыгавшие из люков командиры экипажей подбегают к начальству…
– Слушай мою команду!.. – доносится до Маяка… – Форсировать реку по льду и с ходу взять противоположную высоту!..
Командиры экипажей рассыпались по машинам. Застыли в открытых люках…
Головной танк, набирая скорость, помчался к Оке…
«Там же течение, под горой… Лед – никакой…»
Неужели то, что понимает 11-летний пацан, неясно взрослым?!
Затаив дыхание, Маяк следит за поглотившим танк серебристым снежным облачком, помчавшемся, удаляясь, по льду…
Вот уже середина реки… Дальше… Дальше… Неужели проскочит… Вот уже – под дальним высоким берегом… на тонком льду…
Рассеивавшееся облачко открывает накренившийся, наполовину ушедший под воду танк… Рядом – фигурки успевшего спастись экипажа…
– Двенадцатый! Тринадцатый! Четырнадцатый! Вперед! Вытащить машину любой ценой!
…Все три, один за одним, не доезжая до цели, с головой уходят под воду… Первого танка тоже уже не видно. Снежная целина со штришками движущихся фигурок: люди целы.
***
Весна.
Половодье.
Стоя на берегу, Марк, Маяк и Полина веточками стараются прибить к берегу оставшиеся с осени в земле, всплывшие мороженые картофелины. По примеру отца скинув обувь, подвернув штаны, Маяк заходит в ледяную воду по колено: улов сегодня неважный. Плывущий мимо лед царапает горящие от холода ноги…
Выловленное отжимают и – в ведро…
Запах – в туалетах слабее…
– Ляля, выйди!.. – Пелагея Петровна гонит чувствительную к запахам дочь с кухни…
Тщательно промытый выловленный из Оки «материал» превращается в крахмал – основу для несоленых (соли нет) булочек…
– Что сегодня на обед?.. (читай: будет ли этот самый обед?) – осторожно спрашивает в комнате у Маяка Гарик…
– Подыханчики.
– Подыханчики! Ура!
Не торф. Не кора. Не выковыренные щепкой картофельные очистки. Не отоваренный по карточкам хлеб «султыга»… ужасный…
Подыханчики!.. Поедаемые детворой прямо на кухне, у плиты: ждать некогда… Вкусно!..
– Ляля, почему сегодня из школы поздно? – спрашивает Пелагея Петровна (деревянную школу сломали, девочек перевели в 4-ю, каменную, мальчиков – в 11-ю, это теперь далеко, но все равно возвращаться по темноте – не дело).
– Военрук задержал.
– Этот, комиссованный?.. Зачем?
– Про войну рассказывал. Мы сами просили.
– И что рассказал? Я хочу знать, что он вам рассказал про войну. Дословно.
– Дословно?
– Прямо его словами.
– Его словами?.. «Бегишь, бегишь, лягешь. Нажмал курок. Не успеешь шморгануть – и усё».
– Понятно…
– Что тебе, Марк, понятно?!
– Коротко и ясно. Маяк, не передумал?..
– Нет. Завтра становлюсь к станку.
Застыв, Полина уставилась в окно невидящим взглядом.
***
Весна… Наконец-то вытащили провалившиеся зимой под лед танки…
После паводка и дождей в округе – непролазная грязь.
Дорога с северной стороны завода забита колонной вылеченных, возвращающихся из госпиталя фронтовиков…
Стоя у обочины, Маяк вспоминает «подыханчики», закончившиеся воспалением легких. Домашней лежкой. Потом санаторием. Из которого восемь километров надо было топать к станку пешком. К семи утра. С одиннадцати лет брали только на вспомогательные работы. Так что о том, что станок ему порой уже доверяют, знают лишь мастер и трое его товарищей по цеху – двенадцати-четырнадцатилетних пацанов… Теперь он тоже в семье – кормилец (школа – в прошлом). В очередь с отцом и матерью отоваривает карточки: отпускают иногда по ночам, а к семи – на работу.
– …Пропустить!.. Пр-р-ропустить!!! – начальство на «Виллисе».
Куда пропустить? Как?.. Сплошная колонна вылеченных фронтовиков. На полшага от дороги – увязнешь по пояс в грязи…
– Я сказал: пропустить!!! – выстрел из машины…
Один из фронтовиков оседает на землю…
Мертв…
Фронтовики молча окружают «Виллис».
Сидящим в машине бежать некуда.
Поднятый на руках «Виллис» с сидящими в нем офицерами сбрасывается с дороги в грязь.
Колонна продолжает движение…
Движение…
Движение…
Общее, от заводских ворот, из госпиталей, с аэродромов, со всей линии фронта движение. На Берлин!
1947
Школа окончена Лялей с медалью «За победу над Германией»… Не бросая школы, добровольцем участвовала в работах для фронта.
У Марка медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне». Теперь он – в производственно-диспетчерском бюро механосборочного цеха.
Такая же медаль – у пятнадцатилетнего Маяка. В училище у станка он уже порой – за мастера. Учит других.
Дочь и старший сын поменялись местами: он возвратился за парту, она перешла в кормилицы: учебу на вечернем в политехническом совмещает с работой официанткой в заводской столовой. Отъедается после голодухи, хуже всех в семье ею перенесенной: до сих пор слабость в ногах и головокружения…
Заводской обеденный перерыв!
Зал столовой быстро наполняется.
Ее столики, как всегда, оккупируются первыми: горластые парни из ближнего цеха.
Она едва успевает подносить кастрюли и ведра.
– Ляля, чай несладкий!
– Сладкий.
В каждое ведро всыпано, сколько положено, сахару – она уверена. Сыплет не она – там, на кухне, но никогда, ни разу не было, чтоб не насыпали. Значит, этот молодой здоровенный просто подбивает к ней клинья… и не впервой… Других же вон все устраивает…
– А я говорю: несладкий!
– А я говорю: сладкий.
…Другие, правда, до чая еще не дошли. Этот – самый шустрый за столом. Наверное, и в цеху – тоже…
– Сама попробуй. Если несладкий – я на тебя это ведро вылью. Идет?..
– Идет.
Тишина за столом. За соседними – тоже. Обращенные на нее взоры.
Налив себе в стакан, подносит ко рту:
– Правда несладкий…
Горячая волна окатывает ее с головы до ног!!!
***
В трудовой книжке к первой записи: «Принята в ОРС столовой №27 на должность официантки» добавляется вторая: «Переведена в РМК чертежницей».
Днем работа. Вечером учеба.
Возвращение по темноте домой. От фонаря к фонарю…
Вставшая поперек дороги тень!..
Блеск ножа…
– Ляля?..
Слава богу, свои. Поселковые.
А не свои (не разглядеть в темноте) – так с танцверанды. Признание танцевальных заслуг (лучшая танцорша!) – оберег…
– Проходи… Отбой, пацаны…
1948
Весна. Пока только календарная. Всё в снегу.
Ока – подо льдом.
Марк с Пелагеей – на берегу, подальше от детей.
– …Это, мамука, за то…
– За что? – бросает на него беглый взгляд Пелагея, с ходу понявшая «за что».
– За то, что мы не хотели («мы»!) Гарика… Сейчас мы уже не голодаем.
– Что ты такое говоришь?! Я старуха!
– Ты мамука. Для нас для всех. И для него будешь мамука. Как ты можешь быть старухой, когда я не старик?
– Вы, китайцы, все молодо выглядите.
– Как мы его назовем? Я имею в виду: ребенка. Его или ее.
– Иди ты!.. – скинула со своего плеча его руку… – Только из нищеты вылезли… И то вон целый чемодан добра через окно вытряхнули. Бандитская сволочь!.. Бог с ним, с добром… Марк, мы не проживем с четырьмя детьми…
– Двое из них сами себя обеспечивают.
– Каких двое!.. Одна Ляля… и то…
– Маяк после ремесленного пойдет на завод. Совсем скоро.
– Как же… – поднеся руку ко рту, горько глянула Пелагея на Марка… – как же это… Мы же мечтали, чтобы у всех детей высшее образование…
– Маяк после ремесленного пойдет на завод, – никогда она еще не видела у мужа такого непроницаемого лица (вот он: секретарь шанхайского райкома…). – А Ляля выучится на инженера.
Маяк пойдет на завод…
А она не пойдет к докторше, подпольно обслуживающей женщин Приокского поселка, бывшего Американского… Не потому не пойдет, что не старая, что «это нам за Гарика», что бог с ним, с добром… А потому, что, не приведи господь, у докторши дрогнет рука… или нарушится стерильность… – трое детей и муж с покалеченными руками останутся без нее.
1953
Гарик – рекордсмен Советского Союза среди юношей по плаванию.
Развязав Лялину папку (у Ляли все аккуратно, все собрано…), Пелагея Петровна перебирает вырезки из заводской многотиражки…
«В зимнем плавательном бассейне проводились соревнования по плаванию детей и юношей спортобщества “Торпедо”. Ученик школы №11 Георгий Алов побил два рекорда в плавании стилем брасс на дистанцию 100 и 200 метров». Это 1951-й…
«Перворазрядник Алов установил три рекорда города на дистанциях 100 и 200 метров стилем бабочка и 400 метров вольным стилем. На снимке: рекордсмен Советского Союза по группе юношей рабочий Горьковского автозавода имени В.М.Молотова Георгий Алов». 1952-й…
1953-й: «В Минске состоялись соревнования по плаванию между сборными юношескими командами ряда городов страны. Заплыв на 200 метров для юношей окончился блестящей победой Г.Алова (конструкторско-экспериментальный отдел), проплывшего эту дистанцию стилем “брасс” c новым рекордом СССР».
А начиналось все здесь же, на Оке, у дома… Первые занятия с тренером Дунаевой… Утренние, ни свет ни заря, самостоятельные заплывы… Пелагея Петровна вспоминает эту его, Гарика, записку у ее кровати: «Мама, вставай, уже 7 часов» (просила разбудить на работу)…
Еще до Минска, зимой поехал на соревнования… Кажется, в Таллин… По пути в Москве выдали шерстяные костюмы с надписью во всю грудь «СССР»: теплые, красивые, не хочется вылезать!.. Гарик и не вылез, поехал в нем дальше. А свое пальтишко со свитерком, брючками и рубашкой заколотил в посылку и отправил в Горький… На обратном пути в той же Москве костюмы «СССР» велели сдать… Под густым снегом весело шагал ее Гарька по Американскому поселку в чьих-то одолженных вылинявших шароварчиках и своей белоснежной майке… Забыть эту картину невозможно…
Ляля – дипломированный инженер, работает конструктором в цехе шасси.
Маяк – слесарь-инструментальщик.
Гарик – чемпион… Спасибо тренерше, оторвавшей от этой его поселковой компании: Леня Глинер, Робка-американец… Ребята хорошие… Но Робка уже сидел (часы с прохожего снял). И компания вся – целыми днями у магазина да на танцах. А развлечение одно – подраться… Слава богу, для Гарика – на первом месте спорт, на втором – спорт, на третьем – спорт, и на десятом – школа… сначала школа, теперь вот завод.
А для нее, Полины, последние пять лет все трое – на десятом. Стасик (Станислав Маркович) отыгрался за всех троих: насколько те «сами» росли, настолько пришлось целиком посвятить себя этому последнему: заботы и тревоги, бессонные ночи и доктора…
Куры, перелетевшие из 1934-го на свое место в загончике, и добавившаяся к ним коза Машка – всё ради Стасика, всё для Стасика. Козье молоко: витамины-минералы, а главное – жирность. С появлением Машки дела со Стаськиной худобой и болезнями пошли на лад.
***
В прошлом году Лялин ухажер погиб на Корейской войне.
Сгорел.
Бензовоз, которым он управлял, был атакован американским самолетом…
Сегодня, 1-го декабря, – проводы Ляли в Минск, на «МАЗ». Дипломная (шасси легкового автомобиля) защищена. Диплом (квалификация: инженер-механик) получен. Конструкторский опыт наработан. Руководитель группы конструкторской помощи минскому автомобильному Коскин берет ее с собой.
Почему она уезжает?.. Не потому ли, почему тридцать лет назад и ты сама сбежала из семьи в Москву?.. Сколько пришлось Ляле здесь вынести: в семье и школе в войну, в работе-учебе с утра до вечера… в личной жизни… Она, Полина, неделями пропадавшая, разыскивая и стараясь поддержать Марка в тюрьме и тринадцатилетняя «Лялька – за командира»… Вся семья, кое-как, но переживавшая голод на ногах, и Лялькины обмороки… Негодяй в столовой, обваривший ее – хорошо, не кипятком… Бандиты на ночной дороге после институтских занятий… Корея…
Может быть, там, в Минске, ждет ее спокойная жизнь. Пусть встретит она там свое счастье…
1954
Спокойная жизнь…
«Комсомольская правда» за 5 марта 1955 года: «Зажимщики критики и их покровители. По следам одного письма».
Пелагея Петровна надела очки:
«Елена Алова поступила на Минский автомобильный завод в 1953 году, после окончания вечернего отделения Горьковского политехнического института. Встретили ее хорошо, назначили на должность инженера-конструктора отдела главного конструктора. Специальность ей пришлась по душе. Охотно выполняла Лена и комсомольские поручения. А на последнем отчетно-выборном собрании комсомольцы отдела избрали ее членом бюро. И вдруг ее обвинили в недисциплинированности.
Елену Алову срочно вызвали на заседание бюро Сталинского райкома комсомола. Не успела она переступить порог кабинета, как секретарь райкома тов. Чайковский спросил ее:
– Вы будете управлять политической школой или нет?
Девушка пыталась объяснить, что руководить политшколой не сможет, так как загружена другой общественной работой.
Но объяснения ее были напрасны. Члены бюро не хотели слушать комсомолку. Бюро райкома вынесло решение – исключить Елену Алову из ВЛКСМ».
Решение… Решение…
Ляля пишет: «Как только я вошла, он мне: “Ваш комсомольский билет!” Я дала. Он стол сверху открыл, кинул туда билет и – закрывать… Я рванулась – а стол уже закрыт, он грудью на него навалился… А отказывалась я, потому что чувствовала, что мне не хватает ни знаний, ни опыта для такого ответственного дела…»
Решение…
Вот вырезка из минского «Автозаводца»: «Состоялась IX отчетно-выборная конференция завода»… Где же это?.. Вот: «Тов. Алова (ОГК) была исключена из комсомола за отказ быть пропагандистом. Между тем свой отказ она мотивировала тем, что никакого опыта в этом деле у нее нет, и просила утвердить ее заместителем пропагандиста. Делегат конференции тов. Высоцкий заявил, что многие комсомольцы отдела главного конструктора считают неправильным исключение тов. Аловой из комсомола. Однако к мнению комсомольцев не прислушался ни комитет комсомола завода, ни райком комсомола».
Решение…
«Комсомолка»: «В защиту ее выступила республиканская молодежная газета “Чырвоная змена”… Однако секретарь райкома тов. Чайковский и секретарь комитета комсомола завода тов. Дмитерко, видимо, считают себя на особом положении, не хотят признавать критику в их адрес…
Чайковский и Дмитерко явились к секретарю ЦК комсомола Белоруссии тов. Большову и упорно доказывали, что молодежная газета оклеветала их…
Наконец состоялось бюро ЦК комсомола Белоруссии… Тов. Большов заявил:
– Газета допустила ошибку, напечатав статью “Дело Елены Аловой”. Об этом не следовало писать в газету (молодец, Лялька!.. Достойная дочь!..), хотя бы райком и ошибся.
Больше всего тов. Большова возмущало то, что его имя было упомянуто в числе зажимщиков критики».
А будь все двумя годами раньше, при Сталине?.. Поехала бы она, Пелагея, теперь уже не к Марку в тюрьму, а к Ляле…
«Первый ли это случай начальственного окрика в адрес газеты со стороны тов. Большова? К сожалению, нет.
Барство тов. Большова проявляется не только в отношении к газетам…
Пренебрежительное отношение работников ЦК комсомола Белоруссии к критике перенимается некоторыми работниками обкомов и райкомов…»
Пелагея Петровна вспомнила рассказ Марка о его шанхайском райкомовском прошлом… о борьбе за свободу китайского народа… о самопожертвовании… о предательстве…
После статьи в «Комсомолке» Ляле вернули комсомольский билет.
Спокойная жизнь…
1956
Горьковский автозавод – по-прежнему ЗиМ (Завод имени Молотова). Хотя сам Молотов, бывший заместитель Сталина в Совете министров, снят с поста министра иностранных дел и переведен в министры госконтроля.
Из письма Елены Аловой матери: «Мама, за мной ухаживает очень хороший молодой человек, тоже инженер-конструктор».
Из ответного письма Пелагеи Петровны: «Ляля, мы все за тебя рады. 10-го апреля мы все впятером уезжаем в Москву и оттуда – в Пекин. Папе дали хорошую работу на новом китайском автозаводе в городе Чанчунь и Маяка тоже берут. Найдется работа и для Гарика. Надеемся на хорошую жизнь»…
***
Проводив семью, ничего не видя вокруг, Ляля шла по платформе московского вокзала, и на нее оглядывались. «Навсегда… навсегда…» – стучало в висках это мамино…
– …Где это, Марк? – в отошедшем от Москвы поезде спросила Пелагея Петровна. – Стасик, сядь! Не вертись!
– Между Владивостоком и Люйшунем… Порт-Артуром. Как тебе, мамука, объяснить… КВЖД – от Читы к Владивостоку, так?.. Не доезжая Владивостока, от Харбина к Порт-Артуру перпендикулярно вниз отходит южная ветка КВЖД. На ней – наш Чанчунь.
– «Наш»… «наш»… Ладно, не сердись.
– Я не сержусь… Я все понимаю…
***
Китайский «Автомобильный завод №1» проектировали и строили под руководством советских специалистов и по образцу МосЗиС: проходная завода была копией проходной этого московского завода, а грузовик «Цзефан» («Освобождение» – название, данное Мао Цзэдуном) был советской четырехтоннкой ЗИС-150.
Седьмой год Китайской коммунистической революции и провозглашения КНР… 13-го июля 1956 года первый китайский грузовик сходит с конвейера Чанчуньского автозавода – первого гиганта начавшейся с помощью СССР индустриализации… 14-го октября завод открывается официально… Марк Борисович и Маяк с Гариком присутствуют при обоих событиях…
Марк – механик цеха.
Маяк – инструктор. У него личный переводчик.
Гарик слесарит. Вечерами общается на танцплощадке с девчатами. Без переводчика.
Стасик бегает в школу.
Впервые с 1934-го живут, не зная забот. Квартира. Одежда. Еда… Отдых… В стороне возвышаются горы. Прямо в городе. Такие же городские, такие же невысокие, как в Грозном. Для Пелагеи и это хлеб: несколько раз удавалось выбраться… взобраться наверх… отдохнуть…
Пелагея Петровна смотрит в окно с третьего этажа такой же, как в Горьком (только с «пагодой-крышей»), пятиэтажки: Стасик митусится во дворе с китайчатами. Вовсю болбочит по-местному.
Возвращаясь из магазина, она всегда улыбалась и кивала окружавшим ее, галдевшим китайчатам. Пока Марк не сказал: «Ты им не улыбайся». «А что они кричат?» – спросила она. «Толстая жопа, длинный нос»…
***
Волнующееся вокруг море – Желтое (сел на пароход в Порт-Артуре). Там, впереди, – Восточно-Китайское… Там, впереди, – Шанхай…
…Наверное, где-то здесь… Марк всматривается в горизонт… опускает глаза в темную воду… Тридцать лет… почти тридцать лет назад: бесшумно скользящий мимо буксир, бросивший беспомощный пароход… предсмертная качка в трюме… белый, посланный с неба корабль на волнах у борта…
…Брат плачет на плече у Марка. Плачет и не может остановиться… Сзади повисла на Марке племянница… Детвора у ног…
Отца в 42-м убили японцы.
Брат попал в карусель. Гоминьдановцы: ты коммунист!.. Коммунисты: ты лавочник!.. Вся жизнь – бесконечная лямка на грани жизни и смерти…
Назад на пароход – не осталось сил.
Возвращался к семье по железной дороге.
1957
– Мы же, мамука, хотели теперь жить здесь…
– Мы и всем детям высшее образование дать хотели. Если ты помнишь… Ты хоть одно китайское слово от Маяка слышал?.. Какие ему тут женщины?.. Какое создание семьи?.. Двадцать пять лет мужику. Ты не заметил, что он на все начинает ворчать, всегда чем-нибудь недоволен?
– Это ностальгия…
– Видишь, ты его лучше всех понимаешь.
– Что он сказал? Что именно?
– Сказал, что дело свое он сделал, и дальше жить тут не хочет. Хочет уехать назад… От Ляли письмо пришло.
– Что она?! Как?!
– Мы с тобой – дедушка с бабушкой. Сын у нее. Владимир.
– Это в честь Ленина.
– Это в честь отца ее мужа.
***
– Вот видишь! Не успел в Горький вернуться – уже женат. Маяк. И уже второй внук у нас: Петя. Петр Маякович.
– Да, мамука. Правильно сделал, что уехал.
1958
Вторым вслед за Маяком уехал Гарик.
К своим родным танцплощадкам, где не надо насильно тянуть в круг подружку за руку.
К своему бассейну.
Фото прислал: он в воде в шапочке. «Слесарь ИШК Г.Алов – лучший среди автозаводцев пловец стилем брасс. На соревнованиях, проводимых недавно в г. Горьком, он завоевал звание чемпиона Облсовпрофа на 1958 год». Пишет: квартиру обещают дать от завода.
Полина ночью сидела с письмом.
1960
Два года после отъезда Гарика прошли спокойно для Марка и Стасика.
У разлученной с тремя из четырех своих детей Пелагеи нарастало ощущение изъятости из жизни.
Чем-то схожие с Грозненскими природа и климат. Много зелени. Горный массив. Река… Ветреная весна. Теплое влажное лето. Сухая осень. Долгая малоснежная зима.
Чужие лица, чужая речь, чужая жизнь на фоне нарастающего с каждым годом напряжения в советско-китайских отношениях…
Впервые за всю ее сознательную жизнь – масса свободного времени. На готовку теперь уходило в день всего полтора-два часа. Рынок и магазин рядом. Денег не считала. Живи – не хочу.
Домашней работы – минимум.
Не домашней для нее здесь нет. Пенсии (в Горьком – через год она бы стала пенсионеркой) – тоже. Не существует. Кто им поможет, когда Марк не сможет работать по возрасту?! Стасик, которому сейчас двенадцать и у которого проблемы со зрением?..
В декабре 1960-го Марк, Пелагея и Стасик вернулись в Горький.
***
На вокзале в Горьком встречал ставший мужем, отцом и домохозяином (своя квартира!) Гарик – Маяка, работавшего теперь на конвейере, тоже мужа, отца и домохозяина, забрали в армию (письмо: «Меня, наверное, посадят. Я тут избил одного. Все приставал ко мне: “Ты еврей: Маркович, Алов”. Я говорю: “Хорошо, я еврей. Что дальше?”. Не отстает, ходит, как тень, повторяет. Я не выдержал…» Обошлось).
Марк Борисович устроился на родном заводе инженером по подготовке производства в механосборочный цех, Пелагея Петровна – на подсобные работы в кузовной…
Почти сразу приехала на два дня Ляля с мужем, оставив сына в Минске с бабушкой. В глазах Пелагеи Петровны Лялин муж оказался собеседником, достойным ее Марка… В общем застольном разговоре мимоходом выяснилось, что тяжелые черные ботинки по новейшей американской моде, в которых Ляля семь лет назад приехала с Американского-Приокского поселка в Минск, которыми гордилась и которые, по ее мнению, сыграли определенную роль в появлении у будущего мужа первого к ней интереса, оказывается, вызвали у этого самого будущего мужа неподдельный ужас: что за обувь!.. – а потом жалость. А роль сыграли сами ножки, лучшие в отделе главного конструктора.
– А помнишь, Гарик, – спросила Ляля, – как ты по Москве с Казанского на Белорусский мою… нашу… – глянула Ляля на мужа… – кровать нес? Железную, сложенную. Представляешь, мама, несет вот так над головой и кричит: «Поберегись!… Поберегись!..» До самого дома в Минске с вокзала донес.
– Это тот дом, что на автозаводском поселке? – спросил Марк Борисович.
– Теперь это уже город, – пояснил Юрий, Лялин муж. – Автобус с автозавода в центр пустили.
– А раньше из центра на завод – пешком, – снова глянула на мужа Ляля.
– Всё сначала пешком, – покивал Марк Борисович. – Потом трамвай. Автобус. Потом метро… Когда-нибудь под нашим Американским поселком под землей ездить будут. На работу. С работы.
– Ты скажешь, Марк! – возмутилась Пелагея Петровна. – У нас в Горьком – метро? Москва, что ли?
– Я вам не рассказывала… – сомневаясь, говорить или нет, начала Ляля… – как эта комната… девятиметровка… на автозаводе нам досталась?.. Уже Володьке со дня на день родиться – меня и научил… один хороший человек… из тех, что распределением жилья занимались: ты, говорит, в комнате общежитской запрись (а нас пять девчат в комнате жило – в комнате с тремя балкончиками над кафе «Весна»: помните фото – мы с балкончика демонстрации машем?..), запрись, говорит, в комнате и никого не впускай. Я так и сделала. Девчата стучали, ломились – не открываю!.. На другой день девятиметровку эту на автозаводе выделили… С Володькой из роддома уже туда въехали. Все втроем.
– Мир не без добрых людей, – заключил Марк Борисович. – Спасибо ему. Тому, кто тебя научил запереться.
Пелагея Петровна задумалась о своем…
1967
Горьковский «Автозаводец».
Пелагея Петровна надевает очки.
Статья о детсадовской воспитательнице Римме Кудис:
«Был в группе такой мальчик Костя Алов…»
Это же Гарика сын!..
«Непоседа. В Риммином дневнике я читаю: “И чего на Костю все обижаются! Ведь мальчишка-то умный. Пусть дерется, ругается, хитрит, но зато умница какая! Вот именно из озорников можно кое-что сделать. А что толку от тихони? Так вся жизнь и пройдет потихоньку. Он и озорует потому, что энергии много, потому, что жизнь пробует со всех сторон”.
Не сразу удалось завоевать ей доверие мальчика. По вечерам Римма делала записи в дневнике, все тщательно анализировала. Она открывала нового Костю: “Сегодня смотрела, как Костя, всеобщая гроза, шел домой с дедушкой. Только что дрался, носился по участку, а тут вдруг притих. Дедушка тихонько рассказывал ему про какую-то букашку. Глазенки у мальчика блестели. Отрекомендовали мне его как драчуна, а оказывается, душа-то есть! И какая!”
Новый Костя был очень добрым, наблюдательным. Однажды шел дождь. Мальчуган шлепал прямо по лужам. Другой бы сердито прикрикнул. А Римма просто спросила: почему он идет по лужам? Костя неожиданно сказал: “А я по облакам иду, а не по лужам”.
В этом году Костя пошел в первый класс. Часто приходит к Римме Дмитриевне, вытаскивает тетради, рассказывает о школе».
Дочитав… Пелагея Петровна задумалась…
Весь в отца (Гарик теперь слесарит в цехе крепежа и прессформ).
Эта его, Гарика, записка: «Мама, вставай, уже 7 часов»… Этот его перевод в школе на уроке английского: «Здорово, Том! Айда в кино!»… Падение еще на Американском с подоконника второго этажа головой вниз – прямо в бочку с водой (счастливчик)… Веселый проход по поселку в майке под снегом… Тяга к плохой компании, к рюмке, к юбкам… И общая любовь всех, кто его знает: в бассейне в последние годы его плавания вся трибуна кричала: «Лысый, жми!» (брил для скорости голову)… «На юге много бабочков, много червячкей…»
Пелагея Петровна выглянула в окно с четвертого этажа квартиры, по возвращении из Китая полученной Марком Борисовичем:
– Стасик! А ты что домой не идешь? Что ты там сидишь на скамейке?
– Да я уже два часа тебе в дверь стучу!..
Ох, эта ее глухота…
1974
Марк еще работает.
Она свое отработала.
Лялю не видела целый век. Внук Владимир в Минске кончил школу с медалью. Поступает в спортивный институт. Легкоатлет-перворазрядник.
С Маяком тоже теперь видятся редко. Маяк с женой и сыновьями – 16-летним Петром и почти 6-летним Сашей – теперь бригадир, инструментальщик самого высокого класса на Тольяттинском автозаводе! С ГАЗа не хотели отпускать, но предложить то, что предложили на ВАЗе (должность, жилищные условия, зарплата), не смогли. Пишет: когда на ГАЗе двести рублей зарплатных раз в год набегало, то в Самаре (он так называет: Самара) у всех зарплата по двести рублей была. Еще пишет: такого голода в Самаре, как в Горьком, в войну не было, он у многих спрашивал. Пишет: только теперь понял, насколько Горький – бандитский город и почему на Американском поселке говорили: «Одесса мама, Ростов папа, а Нижний – их родитель»…
Гарик – слесарь-инструментальщик.
Стасик – инженер (второй из детей с высшим образованием), работает начальником технолого-конструкторского бюро на ГАЗе, живет с ними, с родителями (пока)…
Все это Пелагея Петровна рассказывает сестрам Валентине и Александре за столом в Грозном, на Десятой линии Катаямы…
У сестер новостей мало. Пелагее кажется: и не уезжала. Тихая размеренная жизнь. Как к себе домой, на неделю вернулась к своей реке, к горному воздуху…
– Поля, ты куда?.. Ты зачем эти тапочки надеваешь?..
Тапочки. «Вечные». На самом деле – другие. Вот в таких же полвека назад (больше…) в последний раз взобралась на свою гору. В семье так и звали: гора Пелагеи… Мягкие, облегающие ногу, на неслышной подошве, тапочки. Сшитые ею перед этой поездкой по образцу прежних…
***
Шаг по-прежнему, как ей кажется, легок.
Гора, помогая, сама понемногу опускает пейзаж за спиной.
Передохнуть…
Наполовину открывшийся вид…
Ничто никогда не открывается целиком. Как может открыться то, что связывает вот этот вид с деревенским шанхайским предместьем – связывает два этих вида в открывающуюся панораму улочки с Храмом Христа спасителя по правую руку, Пушкинским музеем по левую и Кремлем впереди?.. В 31-ом Храм взлетает на воздух… в окнах домов вылетают стекла… а шанхайско-кавказскую чету с белокурой девочкой на руках переносит на Волгу… Чего во всем этом больше – пространства или времени?.. Кормильцу семьи калечит руки, спасая от смерти в подмосковных снегах: жизнь, спасенная ценой довоенного голода… Сытая жизнь на чужбине уходит, как вода сквозь пальцы, из-за того, что у всей семьи (уже и у Марка) есть суровая родина…
Под ногами внизу – дорога…
Дорога… Перед глазами Пелагеи Петровны – дорога к Американскому поселку… На которую еще в Финскую сел наш истребитель… На которой летчик-фашист разбомбил грузовик с блокадными детьми, вывезенными из Ленинграда… По которой высоченный американский танк М-1, подойдя к поселку, башней посрывал провода, державшиеся на бетонных, высотой с двухэтажный дом, столбах, и, задев стену, чуть не въехал в ближайший дом (эти гигантские машины ломали по пути к фронту дороги и для сражения не годились)…
Где-то там, внизу – река…
Река… Вся ее жизнь – река… Бурлящий горный поток юности, молодости… Равнинная передышка и… бесконечная цепь водопадов: нужда, голод, война… Заболоченные годы чужбины и размеренное течение последних лет…
Вот и вершина!.. Ее, Пелагеи, место… Дрожь в ногах, одышка, усталость… Но это пройдет…
Она усаживается на «свое» место. Здесь, на горе́, оно есть…
Она с Марком и дети – все на своих местах. Марк всю жизнь на чужбине, ставшей родиной, подарившей детей и внуков… Хохотушке-певунье-танцорше Ляле в одиночку пришлось поднимать сына (муж болеет, не работает). Доверчивая в детстве… несмотря на знание о родном отце, всегда считавшая и считающая Марка своим единственным папой… открытая с детства к людям… после всего, что ей пришлось вынести, в последнее время сторонящаяся этих самых людей… Маяк, золотые руки, в бескорыстном служении семье и делу все жестче все критикующий – и началось, может быть, даже не с Китая, а с вынужденного отказа от высшего образования. Но, при этом, какая от него исходит доброжелательность! – когда он на кухне, рядом, все получается еще вкуснее… Гарик, душа компании и весельчак, гулена… Стасик, робость к женщинам скрывающий под «сильным чувством»… только, кажется, было б к кому…
А она, Полина… Где на самом деле ее место?..
«Подъем…» – вдруг подсказало ей что-то… Вот этот, только что, впервые с трудом, преодоленный подъем… и есть ее место. Всю жизнь карабкаться. Цепляясь за склон. Искать другую, более легкую тропу и оказываться один на один со все той же, еще более суровой, горой, своим безмолвием словно обещающей там, наверху, все рассказать, все открыть, все объяснить. И никогда ничего не объясняющей. То, что открывается с самого верха, – открывается размытостью до самого горизонта, а то подступающее вплотную, что понятно и видно, – все тот же недавно преодоленный подъем.
Гора…
Равнины, стекающиеся к подножию…
Начало подъема – начало того, что на самом деле происходит с каждым и что принято называть «судьбой». Не важно, умен ты (как Марк), упрям (как она, Полина), в открытую берешь свое от жизни (как Гарик) или закрываешься от нее в любовь к своему ребенку (как Ляля), – то, что тебе суждено везде и во все времена, – непрерывный изматывающий душу и тело подъем. И не говорите, что у кого-то где-то – по-другому. Везде и всегда: сытая жизнь, спокойная жизнь – только на время, только иллюзия. Идешь, терпишь, гнешь спину, изматываешь душу…
Сейчас, когда для ее ног и спины всё уже позади, душа все так же болит за детей.
А то, что смысл пребывания в этой земной горной местности, никакому отцовскому молитвеннику (в том же самом чемодане под кроватью) не подвластный, по-прежнему для простого смертного – за семью печатями тайна, – значит, так надо.
«Хорошего – понемножку», – говорил ей, Полине, отец, а потом сама она – Ляле…
Пока та, еще малышкой, не спросила однажды: «А почему?..»
…Сидя на своей горе, Пелагея понемногу все больше чувствует себя частью раскинувшегося от ног до горизонта пейзажа…
Мысли, отступая, оставляют ее…
На вопрос: какой сейчас год? – в сознании почему-то всплывает: 1918-й…
С вершины холма вниз на город смотрит двенадцатилетняя девочка.
2024
Вот и всё.
Первым из описанных здесь событий – ровно сто лет, последним – пятьдесят.
Погружаясь в прошлое, я стремился к тому, чтобы было как можно меньше меня-автора и как можно больше времени. Того времени. Как можно больше свидетельств очевидцев и как можно меньше «книжки-раскраски». А очевидцы – сами герои повести: этот рассказ – история семьи моей матери Елены Михайловны, «Ляли».
Свою бабушку Пелагею Петровну и деда (отчима моей матери) Марка Борисовича я впервые увидел семилетним мальчишкой, когда мы с мамой гостили зимой у них в Горьком. Из воспоминаний об этой встрече осталось лишь ощущение смеси боли и стыда пацаненка, которому всю неделю бабушка пытается вылечить чирий на заднице с помощью алоэ. Утешая, мой взрослый (на самом деле еще школьник) дядя Стасик читал мне «Капитана Врунгеля».
Во второй раз я приехал с мамой в Горький уже двадцатитрехлетним, и (опять же за целую неделю) мне не удалось переубедить мою бабушку перестать мне прилюдно и наедине «выкать».
– Ты моя бабушка, а я твой внук, понимаешь?.. – я, горячась.
– Возьмите еще тех, с корицей… – непроницаемый взгляд на столичного длинноволосого мо́лодца.
В этот наш приезд в Горький мы с мамой вдвоем ездили на Американский поселок, сидели с тетей Клавой у нее дома…
И бабушка и дед поочередно навещали мою мать в Минске. «Так получалось», что я в это время был или в отъезде на соревнованиях, или в походе. Или где-то еще. Один из этих визитов мама вспоминала чаще всего: написала в Горький, что две недели будет наконец-то одна, без мужа и сына, дух переведет. Через неделю, возвращаясь с работы, поднимается по лестнице – Пелагея Петровна стоит у окна в подъезде… с одним зонтиком… Приехала на два дня посмотреть на дочь…
Последний раз мы виделись с Марком Борисовичем на его 80-летнем юбилее в подмосковных Жаворонках, где он гостил у Гарика, и я узнал от деда много нового об истории Порт-Артура и о взглядах на исторический процесс Вячеслава Молотова: старый опальный политик любил посидеть на лавочке на большой неогороженной даче у озера (мы с Гариком в нем плавали), и Марк Борисович порою подсаживался к нему… С Гариком мы пили под дождиком его «чемергес» (водка на апельсиновых корках) на Ленинских горах и на Арбате, где у киоска с арбузами шумел скандал:
– Что он сказал?! – гневно призывала очередь в свидетели продавщица, тыча в бушующего инвалида. – Что он сказал?!
– Он сказал, – спокойно произнес Гарик, – что напишет в «Известия». А если к нему и там плохо отнесутся, он пойдет в Кремль.
Тишина… Быстро пошедшая торговля…
***
Пелагея Петровна умерла в 1985-м, Марк Борисович – в 1988-м, в один год с Цзян Цзинго, президентом Тайваня. Дэн Сяопин (товарищ Дозоров) пережил их на девять лет.
Дольше других героев этой истории прожил Маяк (в последние годы мы с ним общались по скайпу), ушедший на 91-м году в 2023-м. Хоронили его три сына, мои двоюродные братья Петр, Александр и Дмитрий.
Своего кровного деда Михаила, отца моей матери, я никогда не видел.
Однажды мама попросила себе командировку в Ульяновск (главный технолог Тульского оружейного был переведен в Ульяновск). У проходной оружейного она его дождалась (знала по фотографии). Но не подошла. На ходу он видел стоявшую на другой стороне улицы, смотревшую на него женщину.
Феличита
На сцену с колонками-усилителями по краям и сиротливо торчащей по центру ударной установкой выползло облаченное кто во что кодло; равнодушное к вспыхнувшим в зале смешкам, разобрало гитары, оккупировало барабаны и клавиши.
Пританцовывая, к парочке центральных микрофонов подрулил парниша в мятом смокинге:
– «Альбатрос… и… черепаха»… – гулко забулькал штоколовский бас, отражаясь от стен полутемного, испуганно-притихшего зала…
– Ревер убери, – с недовольной миной обернувшись к клавишнику, негромко, но в наступившей тишине вполне отчетливо произнес лидер-гитарист и, дождавшись, когда виновник, подойдя к усилку, выправит положение со звуком, добавил: – А теперь включи.
Одинокий смешок в зале оборвался на взлете: из кулис выплыл черепаший «чепчик» с бескрайними хлопковыми полями, волнующимися над башней, шагавшей рука об руку с пингвином – длинный, скошенный набок клюв и ковыряющие сцену крылья…
С полдороги ударили клавиши, заставив пингвина вздрогнуть и припустить к микрофонам под неодобрительным взглядом никуда не спешащей, крепко удерживающей спутника за крыло каланчи, увенчанной этой своей съедобной ватой… Проигрыш топтался на месте…
Докандыбав до цели, сказочный тандем снял микрофоны со стоек. Повернувшись друг к дружке, любовно запечатлев оппонента, каждый наконец приступил к делу: птица как-то вдруг, с полоборота, завелась, зашедшись в неотразимом фальцете (земноводное закачалось в такт):
– Феличита,
Конфетти магазино, «Ромашка» казино,
И феличита,
Итальяно музыко, жаргоно языко,
И феличита,
Бакенбардо бармено, баран супермено,
И феличита, феличита!..
Феличита… –
перестав качаться, прилипла к микрофону черепаха:
– …Чао, буанасьеро, эль мио кавалеро,
И феличита,
Одурмано нарядо, тумано на взглядо,
И феличита,
Декольте грандиозо, ля грацио позо,
И феличита, феличита!..
«Альбатрос», перехватив инициативу, развил сюжет:
– Феличита,
Ля коктейлё ин вино, пьяно бомбино,
И феличита,
На бокало шампано армяно коньяколо,
Феличита,
Помидоро рассоло на после спектаколо,
Феличита, феличита!..
Верхо и низо фирма, маньеро
И плечи, как у Челентано,
Мальчико из синема,
И феличита!
Черепашище:
– Верхо и низо фирма, синьорино,
И личико лучезано,
Девочико из Рима,
И феличита, а, а, а!..
…Зал тихо кис…
Высморкавшись в платочек под проигрыш, низким грудным голосом тортилла продолжила:
– Феличита,
Туалето «Планета» дымить сигарето,
И феличита,
«Адидас» ун «банано» плясать итальяно,
И феличита,
Супермено ребято чуть-чуть обнимато,
И феличита, феличита!..
– Феличита… –
открывая в себе новые, доселе невиданные возможности, зашелся в лирическом трансе пингвин-альбатрос:
– …Мон ами синьорина за два мандарина,
И феличита,
Прецизьон феномено, бомбино колено,
И феличита,
Ля финита дивано пиано, пиа-ано,
Феличита, феличита!..
Припев. Модуляция – припев. Финальный проигрыш.
Экстаз: вылетевший из полутьмы на свет, невесть откуда взявшийся тяжеленный букет, сбивший с ног кланяющегося пингвина!..
В город пришла феличита.
***
По продолжительности война Радошковичей с Олехновичами располагается где-то между тридцатилетней и столетней. Поэтому, последней электричкой возвращаясь в Минск, я нисколько не удивился перманентному звону-бою стекол перед отправлением из Олехновичей.
По проходу пронеслась ватага отъезжающих радошковичских парней с кольями.
Поехали… Свежий ночной ветерок загулял по вагону. Мое стекло, слава богу, осталось целым. Поднявшись с лавки, я занял нормальное на ней положение…
Возвратившись уже без кольев, трое пацанов присели ко мне:
– В Дубравах менты могут зайти – скажете, что мы ваши родственники? – спросил самый младший на вид, рыжий.
– Думаете, прокатит?
– Не-а… – приглядевшись ко мне, шмыгнул расквашенным носом тот, что постарше. – Не вариант.
– А вы откуда едете? – поинтересовался средний.
– С танцев.
– Что-то мы вас там не видели…
– Я – с молодеченских.
Все трое недоверчиво оглядели «танцора».
– Пошли… – дернул старший за рукав среднего… Зазевавшийся младший вскочил за ними вдогонку…
Возможно, приняли меня за подсадного. Окна, конечно, били не они, но заметут, если что, именно их…
Я действительно ехал с молодеченской танцверанды. Но занимался я там не обжиманцами, разумеется. Я искал партнера по одному из своих, возникших на жизненном перепутье, проектов, связанного, некоторым образом, с рок-н-роллом. Знающие люди посоветовали посмотреть солиста-гитариста с молодеченской веранды.
Посмотреть было на что… Качаясь вместе с вагоном, я вспоминал то, что этот солист-гитарист-текстовик умудрился вылепить из хита всех времен и народов:
Эй, а́лконавт друг Моня,
Ты налей «шалтай-болтай».
Но Фрэнку ты гуд монинг
Сказать и не мечтай.
Фрэнк запил, повымазывал
Этот бесполезный фрак,
Сам ступит и не сразу, но
Опять на землю – бряк!
Смог он, и вот он!
Эй, Фая, отпускай!
Смог он и вот он!..
И – знаменитый риф!.. Но исполняемый не только на гитарном грифе – заполонившая весеннюю веранду толпа в ползущем с эстрады дыму ходила вместе с аккордами: три шага вперед… три шага вперед… три шага назад… два шага назад…
Психоделическое зрелище.
***
Встреча на минской вокзальной платформе.
– Жить есть где?
– И когда.
Познакомились.
– Ты понимаешь, что со «Смог он» здесь не вылезти?
– Это ты таким образом спросил, есть ли что-то менее безобра́зное?
– Это я таким образом хочу донести мысль о рок-н-ролле в принципе, в перспективе.
– Насколько далекой? Жить хотя и есть где, но…
– Начинать надо с того, что катит. Само. Без напряга. С того, что сейчас – по всему городу. С итальянцев.
– Потом?
– Потом, сам понимаешь – из-за чего мы с тобой сейчас здесь. Только не «Смог он». То есть… – сбился я… – Можно и «Смог», но с другим текстом. Я сам, знаешь, над этой вещью корпел. И лучше того же самого «Фрэнк запил» ничего не выкорпел, а с «Фрэнком запил» Молодечно – Эверест… И то, рано или поздно… Ну, сам понимаешь…
– …из-за чего мы сейчас здесь.
– Нет! Не из-за этого! Не из-за кавер-коверканий! Конечная цель (она же и изначальная) – делать сугубо свое! Так. И только так.
– Итальянцы: «Феличита»?.. «Ты мне не чета, / я учусь в институте советской торговли»? Или «Перечитал / все книги Ленина, стихи Есенина»?..
– Свое напишем.
– На «Феличиту» девка нужна. Где брать будем?
– Тут… над кондитерским магазином «Ромашка», на втором этаже бар есть. Не забегаловка, а настоящий бар, представляешь? Девчата тусуются: первые не-молочные коктейли в городе!
– Ах, уедь.
***
– А-ха-ха!..
– Хе-хе-хе… хе…
– Это что-то!.. Особенно та, в декольте!..
– Меня больше бармен впечатлил.
Я внимательно на него посмотрел… Да нет! Не может быть!
Сидя у меня дома под коктейльным хмельком, мы вспоминали наш вечер в «Ромашке», как все называли первый в городе, безымянный бар.
Не выпуская из рук гитары, Олик (Ольгерд было бы между нами чрезмерно пафосным) постоянно что-то подзванивал, что-то мурлыкал… Наконец решился:
– Как тебе такая… смесь «Землян» и AC/DC?..
И я услышал целиком, со вступлением-рифом:
– Когда я в детстве отца спросил:
Что значит «woman»? – он мне открыл:
Похерить надо в твои года
Горчицу с перцем и хрен забыть навсегда-а-а!
Но, как заведенный, я твердил одно:
Что такое «woman»? – и сдался отец родной:
Не веришь, подлый, что «woman» – зло –
Сходи в «Ромашку», и чтобы не развезло,
Крепче держись, крепче держись,
Крепче держись в седле, сынок!
Крепче держись в седле, сынок!
Держись, сынок!
Держись, сынок!
Держись, сынок!..
– Ну, ты даешь! Сходу! Прямо по теме!
– А в общем смысле? Как?
– В общем смысле… В общем смысле вызов принимается… – я перехватил гитару.
Четырежды – по два аккорда… Поехали:
– Saturday night,
То есть в пятницу ночью
I am surprised,
Я весьма озабочен:
Снимаю, кручу, набираю, звоню и шепчу…
My little girl,
То есть попросту крошка,
Видно, вчера
Загуляла немножко.
Может, и я сделаю так, как хочу:
Иду на Easy, Easy street…
Иду на Easy, Easy street…
Огни гастронома, –
увлекшись, не пожелал я остановиться, –
Мне с детства знакомы,
«Ромашка»-кафе –
Здесь я тоже как дома:
Вхожу, отдаю, наливаю, глотаю, мечтаю…
Сижу на Easy, Easy street…
Сижу на Easy, Easy street…
– Примерно так… – оборвав свой полу-экспромт, я отложил гитару…
– Откуда это?
– Эдгар Винтер.
– Клёво… Сейчас бы добавить… – сказал Олик. – Накатить…
– Вот с «накатить»…
– Да зна-а-аю я!.. – с интонацией Кости Иночкина протянул мой новоиспеченный партнер… – Идея!.. С голосом у тебя порядок. Ростом Бог не обидел.
– На что намекаешь?
– На наш с тобой дуэт в «Феличите».
– То есть, не успокоишься, пока не увидишь меня в платье с оборочками?
– Главное – декольте. Как у той, сегодняшней!
***
С Яной мы столкнулись на следующий день в «Музыке»: молоденькая стройняшка с новенькой акустической гитарой в руках топала к выходу.
Я и оглянуться не успел, как их с Оликом дуэт закружил меня, заставляя крутить головой от одного к другому: молодежь сходу заспорила – в воздухе весело носились названия и имена: «Цепеллины» и «Сантана», «Дорз» и «Ху», Дженис Джоплин, Сид Баррет, три Джимми и Сьюзи…
– Значит, так, Сьюзи с Сидом… – оттеснил я их к окну с проплывавшим за стеклом трамваем. – Трындим зде́сь и не мешаем…
Мэтью просил присмотреть новый хэт («если не хочем греметь каструлями»), Ля давно канючил клавишный синтез. И то, и другое было в наличии, но не по безналу. «С июня начнется застой – думаю, разрешат…» – все, что удалось выдавить из продавца.
Ля (Илья) – клавишник, Мэтью (Матвей) – ударник. Я, Миха, – выходит теперь, что бас-гитарист с проблесками вокала. Образовавшийся пять минут назад дуэт – соло-гитара-вокал Олик и ритм-гитара-вокал Яна.
Полный состав.
С «Феличиты» у Яны началась новая жизнь. В плане не коллективно-творческом, а, как теперь принято говорить, гендерном. И правильно принято: пол – это то, что налицо, а гендер – то, как человек сам воспринимает свое налицо. Нашу корректировку ее «налица» Яна восприняла спокойно – ну, а что: выйти к залу «под Аль Бано» в дуэте с Михой «под Ромину Пауэр» – не преступление… А вот то, что за этим последовало…
Впрочем, по порядку.
Для чистоты эксперимента мы с Оликом решили изначально предъявить остальным членам коллектива не ритм-гитаристку Инь, а ритм-гитариста Янь.
Переход из Яны в Яна дался несложно: стрижка, не весьма выдающийся бюст и мальчиковые бедра присутствовали изначально, а усики мы приделали замечательные: был Аль Бано без усиков – станет с усиками. Лирическое меццо-сопрано безболезненно перешло в тенор.
Можно было предъявлять «Яна» коллегам.
В нашем деле без помощи хороших людей делать нечего. Через пару недель хорошие люди за умеренный процент предоставили нам для премьеры десяток минут сцены солидного зала в сборном концерте, где вслед за принятой «на ура» «Феличитой» (выступавшие перед нами одолжили нам бас-гитариста) вместо «Крепче держись в седле» мы в полубессознательном состоянии вдруг исполнили «Алконавта друга Моню» («мы пахали»… пел – Ольгерд)… Думаю, многократно повторенный и до предела усиленный к финалу риф в значительной мере отвлек от текста, а то бы нам несдобровать.
– А что… – оправдывался Олик на нашу предъяву, какого, значит, этого он вступил не с той темы… – Вы тут сидите, не знаете ни фига! Я как-то здесь у вас в Минске на «Форуме» был ленинградском: «Сто километров в час» и «А я хочу быть мясником» – вот это рок!..
Так началась наша музыкально-сценическая жизнь…
После «Феличиты» наше решение раскрыть клавишнику и ударнику инкогнито «Яна» все время откладывалось. Пока все мы трое понемногу не вошли во вкус. Яна – потому что могла теперь петь вместе с нами все наши мужские каверы. И мы с Оликом – не в последнюю очередь, по той же причине: гитарное трио и трехголосье выходило совершенно мужским и не нуждалось ни в дамской голосовой поддержке, ни в присутствии женского пола на сцене. Главным было – не забывать ей перед входом в наш подвальчик надевать эти свои усики…
Так оно и пошло́.
***
На первом же полном сборе в нашем подвальчике возникла идея как-то назваться. Сразу. До первых совместно взятых аккордов.
– АББА – по первым буквам имен, – вспомнил Мэтью…
Первыми буквами наших имен оказались М, Я, М, Л и О.
– Прочти, что получилось, – попросил меня Ля.
Я прочел.
– Бит-квартет «МЯМЛО́», – невозмутимо прокомментировал Олик.
– А почему бит-квартет? – не понял Мэтью.
– Потому что бьют четверо, – пояснил Олик.
– Кого бьют? – спросил Мэтью.
– Пятого, – ответил Олик.
– За что?
– За то, что мямло.
– Из тех же, – быстренько замял, кого бьют, Ля, – первых букв можно сложить ЛЯММО, тогда полностью будет «Ляммоны». А что? «Песняры» были «Лявонами», а мы будем «Ляммонами».
– Все это бесконечно весело, – повозившись на бумаге со всевозможной перестановкой букв, встрял я. – Но давайте как-то поближе к жизни… Вот если бы первые три буквы – по именам, а последние две – по фамилиям… и если бы твоя, Олик, фамилия была на «Р»… тогда из «Ляммо» можно было бы сделать «Лямур»: моя фамилия – Урицкий… Олик, как твоя фамилия?.. – внимательно посмотрел я на Ольгерда.
– Ракицкий, – не сморгнув, ответил Ольгерд.
– Итак, – никому не давая опомниться, заключил я, разрывая чистый листок на части. – Пишем записки, кладем в берет. Яна (чуть не сказал я)… Ян-н-н…, давай сюда берет. Значит, пишем: «Ляммоны» или «Лямур»… сворачиваем в трубочку, кладем сюда.
– Тайное… голосование… – с удовольствием произнес Мэтью…
На одной из вынутых из берета записок стояло «Лямур», на четырех значилось: «Бит-квартет МЯМЛО»…
– Захотелось поржать? – спросил я. – Поржали?.. Утверждаем!
Впоследствии не раз, подавая информацию для афиши, я вынужден был отвечать на вопрос: «Почему квартет, если вас пятеро?». Всякий раз я на полном серьезе объяснял, что бьют только четверо: один по барабанам, трое по струнам, а пятый, клавишник, не бьет, а только нажимает. После такого моего объяснения до вопроса «что такое МЯМЛО?» дело, как правило, не доходило. Впрочем, однажды дошло. И, объясняя, почему имя Илья представлено в аббревиатуре буквой «Л», я сказал, что для настройки клавишник дает всем остальным ноту «ля». Вопроса «ну, и что?» не последовало – прискрипавшийся решил, что лучше отскрипаться…
Творческий процесс…
Творческий процесс – в разгаре… Отточив «Easy street» и «Крепче держись в седле», мы отдыхаем…
– …Значит так, – объясняет Мэтью «Яну» сюжет недавно просмотренного фильма… – Одна звездюля влюбилась в хрюя, а он взял и выимел ее…
Если она немедленно не прекратит краснеть, ус отклеится, – помнится, подумал я, кляня себя на чем свет за эту нашу гендерную затею.
– По местам! – не давая шансов никаким больше сюжетам, скомандовал я. – Три вещи в нашем активе есть, уже неплохо. Нужен хит. Идеи?.. «Алконавта Моню» забываем раз навсегда… – прибавил я для ясности. – Нужен хит всех времен и народов! Чтоб до печенок забирало. Начинаем, естественно, с «Феличиты». Потом – сразу хит! Потом, на волне, – «Easy street» и «Крепче держись». В пятницу нам выделяют полчаса. В дискотеке «Время». На Тракторном.
– На полчаса нужно минимум пять вещей, – заметил Олик, понятно на что намекая.
– После «Алконавта Мони» наше «Время» накроется медным тазом, – пояснил я.
– Наше время… и… стекло… – задумчиво протянул Мэтью.
– Короче, думаем вместе над хитом.
– И думать нечего, – дал ноту «ля» клавишник. – Пинк Флойд «Мани».
– Мани… Где вы, мани?.. – пропел Олик.
– Тани, Кати, Вали, Гали, Ани… – подхватил Мэтью.
***
Дискотека «Время» – не концертный зал. Слегка возвышающаяся эстрада над прячущимся в тени компактным танц-полом. Подключаясь, настраиваясь, мандражируем: в этом камерном интерьере каждый наш промах будет отмечен, на акустике зала не выплывешь.
Костюм пингвина давным-давно сдан назад в гардеробную парка Горького – аренда неприподъемна. В связи с чем и от черноморской войлочной шляпы тортиллы пришлось отказаться. Подгримировались по максимуму под Аль Бано и Ромину («Ян» наотрез отказался избавляться от усиков), и – всё.
И – вперед! (На этот раз без басиста: клавиши, гитара, ударные)…
Пока народ по окончании бурно приветствует новоявленный кавер-коллектив… переодеваюсь… загороженный Мэтью и Оликом, меняю Роминовское «декольте» на норму…
Ну, что?.. Покатили?!
…Вступаю на басу, ожидая Оликового вокала:
Мани! Где вы, Мани?!
Тани, Кати, Вали, Гали, Ани?!
Мани! Здрасьте, Мани!
How do you do? Айда с нами!
Айда посидим,
Потолкуем, поглядим,
Может, что и захотим…
Вступает свободный от своей ритм-гитары «Ян»: дзинь-дзинь-бутылки, печатная машинка, комканье магнитофонной ленты в микрофон…
Маня, ты сыграй им.
Ты сыграй, а я сяду с краю, о’кей!
Маня, сядь на край,
Отдыхай, а хай там играют соки!
О, Маняша, Маня, ты чего,
Дай ты мне того-сего,
О, ты моя Ма-аня!..
Вот где пригодился бы клавишный синтез под саксофон… Ничего… Ничего… К осени раздобудем… Соляк Олика максимально близок к оригиналу… Никто не танцует. Восторженно застывшие лица!..
После-проигрышное возвращение: дзинь-дзинь-бутылки, печатная машинка…
Мани! Снова Мани…
Тани, Кати, Вали, Гали, Ани!..
Мани возле бани,
В поле, в холле, в школе, в чулане…
Ну, а утром снова фэйс в мешках,
Снова весь в духах, в шелках,
И не отыскать чулка…
Чулка… чулка… чулка-а-а… чулка…
Вот так, Олик! Это тебе не «Моня-алконавт»!.. Это тебе – шквал оваций! Тебе, тебе, молодеченская душа!.. Славный наш вокалист!..
– Ну, слушайте, это что-то!.. – «распорядитель бала» в восторге.
– Для такой вещи Дворец спорта – в самый раз! – новое, неизвестное лицо. – Могу предложить ДК железнодорожников. В следующее воскресенье…
На волне эйфории после «Крепче держись» и «Easy street» Олик начинает «друга Моню»…
…вследствии чего вся наша доблестная пятерка через пару дней оказывается в просторном кабинете Городского комитета ВЛКСМ: длинный ряд стульев с высокими спинками вдоль стола… доброжелательное (и надо сказать, привлекательное) лицо хозяйки кабинета… мы, приглашенные поближе, рассевшиеся по обеим сторонам стола…
– Мы здесь стараемся не отставать от современных тенденций в молодежной культуре. Первый Всесоюзный рок-фестиваль… «Магнетик бэнд» Гунара Грапса… «Машина времени» Макаревича… Ленинградский рок-клуб… Я везде была, всех слушала. Порадовалась достижениям. И посочувствовала неудачам… не без этого… А кто сказал, что всем и всегда гарантирован успех?..
Мы не говорили.
– Тот путь, что вы избрали… эта дорожка кавер-версий с веселыми… назовем это так… текстами – с нее нетрудно соскользнуть в… Ну, мы люди взрослые, куда соскользнуть, уточнять не будем. На дискотеке вы… понравились… назовем это так. Я сейчас, как вы понимаете, не о рядовом зрителе. Если хотите – о себе лично. У вас хороший музыкальный потенциал. Включая хороший вокал, что, в общем-то, редкость…
Олик гордо покивал.
– И не только индивидуальный, но и коллективный… – взгляд хозяйки кабинета задержался на «Яне»… – Было бы жаль, если бы ваш, Михаил, самобытный и по-своему яркий коллектив не смог бы преодолеть болезнь роста. Начало – это ведь самое сложное, не так ли?..
Теперь кивнул я. Крайне серьезно.
– Вы не возражали бы, если бы я… мое присутствие на одной из ваших репетиций не нарушило бы творческого процесса?.. Пообщались бы в более свободной обстановке. Вы поделились бы со мной вашими проблемами. Я бы, может быть, что-нибудь подсказала как… как неравнодушный зритель и заинтересованное лицо… назовем это так…
***
Когда в нашем подвальчике наша новая покровительница извлекла из своей «сумочки» две бутылки крымского портвейна – «Южнобережный» и «Ливадия» – все мы немного охренели. Похоже было на совершение сделки чикагской мафии с профсоюзом водителей. Даже я не осмелился выступить со своим «сухим законом на репетициях».
– Это мальчики – после, в конце… – посмотрела она на «Яна». – За знакомство и за начало вашей работы.
– Как раз две бутылки, – констатировал Мэтью…
– Я бы хотела перед тем, как вы начнете работать над чем-то новым… вы ведь начнете?.. я бы хотела послушать «Smoke оn the water».
Желание «крыши» – закон…
По ходу вещи она то морщилась, то отрицательно крутила головой…
– Слова… слова… слова… как сказано у Шекспира… – услышали мы по окончании… – Даже странно… как вы, так тонко сработавшие «Феличиту», не слышите этой грубости… неделикатности… в, казалось бы, деликатнейшей теме алкоголизма… назовем это так… кое-где имеющего место быть, что глаза закрывать, в молодежной среде… «На землю – бряк»… Нет-нет… – затрясла она головой. – Нет. Абсолютно не то… Впрочем, вам решать…
Тонко, – прозвучало у меня в голове: – вам решать, жить или умереть.
– Ну, не стану мешать. Посижу в уголке…
Что было на очереди?
На очереди был «Юрай хип»…
Повозившись с «Easy living» и отвергнув этот безусловный суперхит по причине полной невозможности словесного его «исковеркания», мы задумались.
– А вы знаете, – подала голос из уголка наша гостья, – такую вещь «Stealing»?.. – и напела: – Stealing… Stealing… а… а… а…
– Светлана Юрьевна, идите к нам! – позвал Мэтью.
Она отмахнулась и зажала рот ладошкой: молчу, молчу, молчу…
Спустя какие-то полчаса «Stealing» было преобразовано в «Мини» (где «Мани» – там и «Мини»… но не «Мони»):
Мини! Мини! А! А! А!..
Не в последнюю очередь выбору темы нашего словесного творчества способствовала парочка стройных, в углу, ножек – одна на одну… верхняя слегка помахивает в такт нашему исполнению…
Нет, явно черед «Южнобережного» и «Ливадии»! Противостоять обаянию нашего идеологического босса сил больше не было!
– А вы знаете… – следя за рукой Мэтью, разливающей по бумажным стаканчикам (принесла!), развспоминалась Светлана Юрьевна… – Здесь, в этом подвале, лет пятнадцать назад было что-то вроде дворового детского клуба… Собирались девочки… даже мальчики… включался проигрыватель… «Над Кронштадтом туман… А кругом тишина…» – пропела она…
И я вспомнил… Про то, что подвал тот самый, мне говорить было не нужно, но я вспомнил! Ну, конечно! Тот самый туман! Та самая тишина! Над Кронштадтом!.. Это она ставила эту пластинку!.. Пионервожатая отрядила нас с моим дружком Вовкой дежурить два раза в неделю в этот самый дворовый детский клуб, над которым шефствовала наша школа. Но власть в этом самом клубе брала парочка местных, не из нашей школы, девчонок, все полтора часа дежурства крутившая этот самый «над Кронштадтом туман» и воображавшая себя (другого слова не подберешь) танцующими, пока мы с Вовкой (такие же 12-летние, как и эти девчонки) тупо сидели в углу, считая минуты до своего освобождения из подвала… С каким облегчением я вздохнул на прервавших этот дурдом летних каникулах!.. Это была она! Как мы ее называли, «Над Кронштадтом туман»! Ну конечно!.. Вот, значит, во что вылилось ее стремление к лидерству…
Двести пятьдесят грамм качественного портвейна без закуси (она принесла печенье) сделали свое дело.
– Ну что?… Не «шалтай-болтай»?.. – допивая, подмигнула мне «Над Кронштадтом туман»… (да нет… не могла она меня вот так вот взять и вспомнить…) – Лучшие крымские вина… Сама из Ялты везла. Как оказалось, для хороших людей… назовем это так… Споем?.. Там, где клен шуми-и-ит…
– Над речной волно-о-ой… – из вежливости подпел я…
– А вы знаете, – видя, что, не подхваченные остальными, мы с нею замялись, поспешил на выручку Ля, – что это песня не мужская, а женская. Да. Писалась для Зыкиной. «Ты любви моей не сумел сберечь». Потому и впечатление такое странное. Потому и мужика… мужчинами с удовольствием исполняется: как же, «ты любви моей не смогла сберечь». А ты чем в это время занимался? Пока она любви не смогла сберечь…
Дружно похихикали.
– Пойдем на воздух покурим?..
Я внимательно посмотрел (что-то часто я в последнее время стал внимательно смотреть…) на «Яна». «Тот» поднялся, пошел вслед за Светланой Юрьевной.
– Что, больше никто не курит?.. – обернулась в дверях она…
…– О чем вы с ней говорили? – посадив «Над Кронштадтом туман» в маршрутку, мы с Яной шли вдоль набережной.
– Подожди… – она отклеила усики… – Так. В принципе, ни о чем. То… сё… В первый раз в жизни закурила…
– Спасибо тебе. Что за ней пошла. Ситуация неоднозначная… Если ей подыграть… в этом вопросе с тобой… на какое-то время спокойное существование нам обеспечено… даже с «алконавтом Моней» в репертуаре… С другой стороны…
– Нет никакой другой стороны. Ни другой, ни «если»… И ты прекрасно это знаешь. Ты мне нравишься. А я – Олику. Нравлюсь. «Назовем это так»… И если я тебе безразлична… то Олик, чуть что, ее убьет. «Назовем это так»…
– Нет. Не назовем… – приобнял я ее… – Кажется, накрапывает… Пошли в метро.
***
Воскресенье.
ДК железнодорожников.
«Феличита» и «Мани» – позади…
Зал – на ушах!..
…Ля начинает на клавишах проигрыш-риф.
Олик:
В бабушкином комоде,
Покрытый пылью лет,
Лежит журнал о моде,
Какой теперь уж нет.
Мы с «Яном»:
Мини! Мини! А! А! А!..
Олик, под клавишное сопровождение:
Только где вы ныне,
Подруги в мини,
Гитары и рок-н-ролл?
Все песни спеты,
Грустят паркеты,
Сильней с каждым днем слабый пол.
Как прекрасны в мини
Тех дней богини,
Как счастлив был тогда!
А ныне мини
Нет в помине,
Счастья ушли года
Навсегда…
Полный вход в риф-проигрыш гитар, ударных и баса!..
Трио-вокал:
Даже собственной крошки
Чудо-ножки
Я стал как-то забывать.
И я боюсь,
Что вот-вот сорвусь
И начну с крошки всё срывать!
Как удобно в мини,
Почти как в бикини,
Без лишнего труда
Прыгать, бегать,
Плавать, ехать…
Но счастья ушли года…
Навсегда!..
Мини! Мини хочу!
Мини! Мини хочу!
Мини! Мини! Оу-оу, Мини!
Мини, мини, мини хочу
И кричу!..
Выдали всё, что могли… На нуле…
Есть, есть ответка зала!
Есть волна!!!
Всё отлично! Ура!..
Дальше спокойно гоним «Крепче держись», «Easy street»… И от «Алконавта Мони» Олика уже – не удержать…
Что это?.. – в обоих боковых проходах зала скапливается что-то знакомое мне по молодеченской танц-веранде: под риф всех времен и народов – три шага вперед… три шага вперед… три шага назад… два шага назад…
– Твои?.. – догадавшись, вопрошаю Олика на ухо, подставляя свое:
– Привет столичным от молодеченских!..
***
На скамеечке в парке пытаюсь представить выходящую «покурить» нашу молоденькую Яну… после стакана портвейна затягивающуюся первой в жизни затяжкой… Хорошо хоть, сигареты дамские… Эти бросаемые на нее взоры… Не было ли чего кроме взоров?.. Меня передергивает… Срочно надо заканчивать!..
– Извини… опоздала… – Светлана присаживается рядом.
– Ну, как впечатление от концерта?
– Ужасно… Ужасно… Не то ужасно… – спохватилась она… – а то, что в зале творилось! Это какой-то… средневековый шабаш… – не нашла она другого определения. – Танец рабов. Мрачных. Тупых. Что это было? Откуда?
Я промолчал.
– Я понимаю, проблема не в вас, а в них. Вы за них не в ответе. Но… если таки́х эмоций вы ожидаете от своего выступления, тогда-а-а…
– Видишь ли… раз уж мы на «ты»… все это – недоразумение, этого больше не повторится. Поскольку… – не дал я ей спросить «почему я так уверен?»… – Поскольку мы тоже работаем с молодежью, не только вы там у себя. Но и мы. У себя. Разъясним. Попросим. В публике есть свои лидеры. Сработаем через них.
– Тут… вопрос уже не будущего времени, а…
– Хочешь нас закрыть?
– Слава богу, вас никто еще не открывал. А то б закрыли на раз! Как раз хотела попробовать вас открыть… внести в список… Получила так – до сих пор опомниться не могу…
– Кто же этот наш «добрый зритель в четвертом ряду»?
– Мой… гражданский муж… назовем это так…
Я поежился (что-то часто в последнее время я стал ежиться).
– По совместительству и… – усмехнулась она, указав пальцем в потолок… в небо… – Веселого мало… Навязался в провожатые: «Не чрезмерно ли ты увлеклась этими своими новыми протеже? Надо глянуть». Глянул. До последнего номера еще сидел крепился. А после – таких звездюлей мне прописал в своем кабинете! Вчера.
– И что теперь делать?
– К утру подобрел. Сошлись на том, что подумает… Плохо то, – скосилась она на меня (взгляд и впрямь завораживает…), – что он подозревает.
– Что? Кого?
– Что я неравнодушна не к новым своим протеже… а к кому-то конкретному…
– К кому же?..
– К тебе… Видишь ли, он не в состоянии представить себе, что можно быть неравнодушным… неравнодушной к кому бы то ни было, кроме начальства. А начальство у вас – ты.
– Где ж ты такого сладкого подцепила?
– Не твое дело. И не я его, а он меня.
– На его месте я сделал бы то же самое. (У меня в голове начинал созревать план)… – И не сегодня, а пятнадцать лет назад в том самом подвале (логика фразы – на грани фантастики).
– А я думаю: что же такое знакомое… Так это ты тогда… по углам жался… Ничего себе пьеса… Шекспир отдыхает… Я тебе правда нравлюсь?
Я кивнул (не озвученное – не ложь… да и взгляд завораживает).
– Вот что. Приведу к нему тебя (наконец-то!). По-моему, единственный способ остаться вам на плаву – разделить тебе со мной порку.
В голове моей всплыли сцены из «Кабаре» Боба Фосса…
***
– А-а, кумир нашей Светланы Юрьевны!.. Заходи! Заходите, Светлана Юрьевна!.. Беллочка, сообрази нам (по громкой связи… и, Беллочка, вроде, с одним «л»)…
– Ну… вздрогнули…
Вздрогнули… Не портвейн – коньяк. Не печенье – салями. Ставки растут.
– А теперь – начистоту. Не возражаете, молодой человек?..
Порка!.. Я приготовился получить удовольствие… разделить, так сказать, со Светланой…
– Такие, как вы, нам нужны! (Что же у них сегодня ночью было?..) Что такое эта «Ромашка»? Рассадник сифилиса. Как там у вас?..
– Ля финита дивано пиано, пиано – поспешил подсказать я.
– Во-во… Ля финита… – с удовольствием повторил он. – Там еще что-то такое…
– Мон ами синьорина за два мандарина? – попытался угадать я.
– Точно! – ударил он себя по колену.
– Помидоро рассоло на после спектаколо, – развил я успех.
Рано радовался.
Отсмеявшись, он посерьезнел.
– Что у тебя со Светланой? В глаза смотреть.
– Валентин Валентинович, не поверите. Мы друзья детства. Двенадцатилетними еще в одном подвале…
– Что-о!..
– …дежурили в детском клубе по заданию пионерской организации.
– «Над Кронштадтом туман… А кругом тишина…» – сделав мне большие глаза, пропела Светлана. – Помните, я вам рассказывала?
– Туман помню. Так что у тебя со Светланой?
– Встретились неожиданно. Через пятнадцать лет. У меня всё в порядке: семья, дети (озвученная ложь – грех в зависимости от обстоятельств).
– Сколько у тебя?
– Дв… Трое. И жена, – зачем-то добавил я, ощутив под столом толчок. – Дача. Машина. Родственников за границей нет.
– Ты мне поёрничай!.. Дача у него… Если дача – значит, есть где. Понял?
– Соврал. Нету дачи.
– То-то. Хотя… можно и в машине… До которой тебе – как до луны. У кого дача-машина – лабухами на швайках не стоя́т.
– Вы знаете сленговое название гитар!
– Она, – указал он на Светлану, – всё знает. Всё и всех. Я ее специально на все эти ваши… джем-сейшены… отправлял, и в Тбилиси, и в Ригу, и в Питер.
– в Ленинград, – «поправил» я.
– Павары мне…
Господи, а с этим я, что ли, в футбол во дворе в детстве гонял?! Была у нас парочка братьев беспризорно-бандитского вида на дворовой сетке: заспоришь с ними по поводу гола, а в ответ это самое «Павары…» (поговори мне).
– В общем, так. (Приговор). Светлана Юрьевна мне докладывает обстановку в зале на следующем концерте – раз. Про алконавта песню – на… – два. И если кто мне донесет… а он донесет, не сомневайся… что ты со Светланой Юрьевной… по заданию пионерской организации… ну, ты понимаешь… – сядешь. И не на жопу, а туда самое – три. Всего хорошего.
Он уткнулся в бумаги.
Мы на цыпочках вышли.
***
Разговор с Оликом был трудным. Да и понятно: как теперь молодеченских от концертов отвадить? Олик же не дебил, понял всё сходу, информацию передавать «своим» зарекся. Но ведь сами узна́ют. Разве что умолить не вставать – не ходить. А где гарантия?.. Рассуждая так, я вел к полному и бесповоротному отказу от «Алконавта Мони».
Вроде, уговорил. А где гарантия? Да нет, вроде, дошло…
– Надо, знаешь что? – постарался я подсластить пилюлю поникшему собрату по сцене. – Нужен хит. Не такой, как «Мани» и «Мини». Ураганный! Чтоб вставать под него – и в голову не пришло. Чтоб в кресла вдавливало! И слова – народу близкие и понятные. Чтоб твои остались довольны. Да?
– Да.
– Вот и давай думать.
И стали они думать, и думали они три дня и три ночи…
Часа через полтора остановились на близких и понятных народу словах «сетки три», призванных заменить «set me free» одноименной вещи изначально не хард-роковой группы «Sweet», в свое время почему-то вдруг разродившейся альбомом «Sweet Fanny Adams».
Всё в этой вещи должно было быть идеальным – мощный высокий вокал, идеальное трехголосье главной фразы, космическое гитарное соло, безупречная слаженность трех (без ритм-гитары и клавиш) инструментов и… соответствующий всему этому «глубоко народный» текст. Если все это удастся – наши «Сетки три» затмят тоску молодеченских по утраченному раз-навсегда «Моне»… а заодно и продемонстрируют публике наш истинный исполнительский потенциал. Обидеться может лишь не участвующий во всем этом Ля (он не обиделся… за что и был награжден раскручиванием над головой прямо за клавишами сетки с картошкой… что, кажется, захватило его больше, чем основная клавишная работа в остальных композициях); у «Яна» отсутствие инструментальной партии компенсировалось участием в вокале.
Дело оставалось за текстом. Связанным, естественно, с тремя сетками. В двух руках.
Ох, и намучились мы с этими сетками! Хочешь представить товар лицом – подгоняй товар к лицу, а лицо к товару. Разругались все в пух и прах! И уже когда всё, вроде, наладилось, дело чуть не дошло до драки: «Ян» как мог разнимал Мэтью и Ля, засветившего, увлекшись, сеткой барабанщику по макушке… слава богу, почти пустой… сеткой… всего лишь с парой картофелин… Мэтью потом припечатал все же Ля лопатками к полу. Уже хохоча от того, что представил все это со стороны.
– Может, и на сцене так сделать? – спросил из-под Мэтью Ля, тут же получивший по ребрам. В шутку. Но надо знать шутки нашего Мэтью…
А до того…
До того – бесконечная руководимая Оликом спевка на этих самых «а, а, а, сетки три»… бесконечные сбои Олика в своем, бешенного темпа, соло… бесконечные наши с Оликом мучения с текстом… – всегда и везде в центре был Олик. У него появилась надежда. На… Просто: надежда.
Знали бы, в какую добровольную каторгу загоним себя этой вещью – может, и не взялись бы… Чего стоит одно «взятие петуха» мной на третьем «а» трехголосья! И это уже в практически отрепетированной вещи…
А вот другая чаша весов: полный зал, катящая как по маслу вся наша программа и наконец долгожданная премьера перед сотнями лиц, застывших в сладком предвкушении чего-то еще более крутого!.. финального!..
Четырехкратное вступление-тёрка… переходящее в безудержный риф-напор!..
…Олик:
Третьего дня
Будит меня
Милка-жена: дескать, принес бы картошки
Трехголосье:
Сетки три-и-и!
Олик:
Месяц пройдет –
Кончится мед,
Взял бы сгонял: трескать чего будет трошки!
Трехголосье:
Сетки три-и-и!
А! А! А! Сетки три-и-и!
А! А! А! Сетки три-и-и!
Олик:
Допри-и-и!..
Межстрофный риф-напор!
Женщина, сгинь,
Слушай: прикинь:
В двух-то руках можно ли то, что сказала:
Сетки три-и-и?!
Милка-жена
Слезла с окна,
Сетки взяла и – в направленьи базара!
Сетки три-и-и!
А! А! А! Сетки три-и-и!
А! А! А! Сетки три-и-и!
Допри-и-и!
Соляк Олика!.. Чистый!.. Без сбоев!..
…Новый безудержный риф-напор!
Раз вышел сам
В универсам
Милку-жену встретить согласно примете:
Сетки три-и-и!
Бабы – толпой,
Сетки – рекой!
Где же мои, Господи: те или эти
Сетки три-и-и?!
А! А! А! Сетки три-и-и!
А! А! А! Сетки три-и-и!
Допри-и-и!
Финальный риф-напор!..
Cоda: короткий спаренный удар!..
(В последнем «А! А! А! Сетки три» я почувствовал, что уплываю… что от меня остается один лишь голос… Не напортачил ли я при этом с бас-партией?..)
***
Почему я предложил Светлане зайти ко мне?..
Зачем за книжками в шкафу отыскал от себя же спрятанные полбутылки муската «Лоёл», оставшиеся от… неважно кого?..
Не было ли это тем, что называется «поиметь свое детство»?..
***
Всё покатилось, как колесо под гору.
И вышли мы из-под этого колеса свободными и обновленными!
– Гран-при Каннского ипподрома, – отозвалась о «Белочке» Светлана во время очередного посещения моей берлоги.
Ревнует, – подумал я.
Светлану перевели в другой сектор, вне юрисдикции Валентина Валентиновича, и тот быстренько переключился на новую «гражданскую жену»… назовем это так… Вследствие чего мое «сяду… и не на жопу…» естественным образом аннигилировалось. Как и все угрозы гражданской казни нашего славного бит-квартета: новый куратор рок-н-рольного направления нашего прихода сходу выразил нам свою симпатию. Мы стали вольны делать все что заблагорассудится! От выражения «благой рассудок», разумеется. Жопу, на которую я не сел, со сцены показывать по-прежнему не рекомендовалось.
Глубже и свободнее всех вздохнула Яна: со Светланой они больше не пересекались… Второй по интенсивности свободный вздох принадлежал мне: я снял с души грех гендерной неразберихи между девочками…
На сцене же вместе с нами по-прежнему безобразничал «Ян» в этих своих неподражаемых усиках. С тоской поглядывавший на них Олик усилил тайное обхаживание предмета своего обожания. Плел, что называется, сети. Как умел.
Новый куратор с удовольствием аплодировал нам из царской ложи на каждом нашем концерте после каждого нашего номера: после «Феличиты», «Мани», «Easy street», «Крепче держись», «Мини», «Сетки три» и «Алконавта Мони» (молодеченские держали слово, да и «Сетки три» внесли свой вклад в дело припечатывания их к креслам до самого финиша программы). На всё про всё уходило теперь практически целое отделение. Притом не всегда мы работали на чьем-либо разогреве. Нас явно «внесли в список». Где-то на горизонте, может быть, уже светил наш разогрев именитых гастролеров во Дворце спорта… По городу поползли слухи о «безбашенной банде», беспрепятственно исполняющей мировые хиты.
Золотые времена!
О которых можно было бы – бесконечно…
***
– Александр Александрович, пожалуйте к нам в гримерку, – пригласил я после очередного концерта нашего нового покровителя. – Это только называется «гримерка», а сейчас она…
– Ну почему же… только называется?.. Неужели никому из вас не нужно разгримировываться? – лучезарно улыбнулся он мне.
– …А сейчас она столовая. От слова «поляна»… – под мороз на лопатках (откуда он узнал?!) распахнул я дверь перед ним.
– Не волнуйтесь, я сохраню ваш секрет… – пока мы еще не вошли, шепнул он мне на ухо, подтвердив сказанное кивком с закрыванием глаз.
Поляна, не изобилуя разнообразием, все же радовала. Одно то, что стаканчики были не бумажными, поднимало нас в наших глазах. А уж то, что из некоторых небумажных стаканчиков торчали бумажные салфетки, вообще было сном наяву!
Надо будет вставить всем за эксплуатацию Яны… «Яна»… – подумал я. – Не раскрылась ли она своими сервировочными хлопотами перед Мэтью и Ля?..
– Шампанское?.. – вырос перед Александром Александровичем Мэтью с белоснежным полотенцем, перекинутым через руку.
– Приятно видеть подобный сервис в чисто мужском коллективе… – посмеялся Александр Александрович. – В мое время… хотя, кажется, я не старше вас, Михаил… не так ли?.. начинали с пива…
– …с добавлением «Пшеничной», – подхватил Мэтью.
– …это называлось «ёрш», – следя за наливающим Мэтью, продолжал наш новый босс. – Культура коктейлей, воспетая в «Москва – Петушки», в наших палестинах вышла именно оттуда…
Мы сделали вид, что не интересуемся запрещенной литературой.
– …вышла и дошла до «Ромашки», – весело глаголил Александр Александрович, – воспетой бит-квартетом «МЯМЛО».
– Есть вопросы к нашему названию? – спросил я.
– Нет. Нет. Что вы! Пошедшее в народ слово – не поймаешь. Вылетело. То, что я слабо себе представляю объявление вашего коллектива на… закрытом мероприятии… вы понимаете, о чем я… – моя личная проблема.
А он провокатор, – мысленно заключил я, заодно вспомнив мое приглашение его в гримерку. Вслух же спросил:
– А какое бы вы, Александр Александрович, предложили название?
– «Лямуры́», – резко повернувшись, посмотрел он мне прямо в глаза (раскрывая перед нами свою осведомленность обо всем, что делается у нас в коллективе). – «Песняры», «Верасы», «Сябры» – коллективы народные, всенародно любимые, а «Лямуры» – молодежная группа, пародийным образом обнажающая нездоровые тенденции в жизни и в музыке. Как вам такое? Оп-па! А что это мы приуныли? Шуток не понимаем? Я шучу! Саечка за испуг!.. – похихикав, он занялся своим шампанским.
Вслед за ним все мы быстро промочили горло.
– А в этих ваших «Трех сетках» Ян… не играет?
– Я пою: А! А! А! Сетки три-и-и, – «спел» «Ян» свою, третьим голосом, партию.
– А я даже не пою, – откусывая бутерброд, вякнул Ля.
– Гитара, бас и ударные, – с бутербродом же во рту подтвердил я. – Как в оригинале. Жесткая вещь.
– Ну, вы-то как раз, – тоже закусывая чем бог послал, обратился к Ля наш босс, – на переднем плане. Со своей картошкой. Хоть и на заднем. Кстати, картошечка та самая? – указал он на миску с вареным картофелем.
– Та самая… – «подтвердил» «Ян»… под взглядом босса добавив: – Александр Александрович…
– Язык сломаешь, правда? Сан-Саныч – тоже не в ту степь: какой я Сан-Саныч? Мне до Сан-Саныча еще лет сорок: очки, лысина, бородка, мы-мы-мы… – прошамкал босс… – Мямло какое-то…
– Мы на «Лямуры» согласны, – сказал я.
– То есть, ни о какой демократии в бит-квартете «МЯМЛО» и не слыхивали? – расцвел он. – Вы, Ян… согласны?
– Не слыхивали, – подтвердил «Ян». – А что это такое, демократия? Александр Александрович.
– На «Лямуры» согласны, я имею в виду?
– То есть, вы тоже не знаете? – не поднимая головы, «Ян» улыбался. Морща усики.
– Ну, хорошо. Просто Саша. И на «ты».
– Интересная фамилия… На «Лямуры» я, товарищ Инаты, согласен.
***
– Вот, значит, как… – увидав цветочки в вазе, застыла на входе в мою берлогу Светлана… – Таким темпом мы… С ним у нас тоже…
– Давай забывай…
Через минуту уже казалось, что дальше прихожей дело у нас не пойдет…
– Я пингвинчиком… – перебралась она все же в комнату…
…– Ну, и на каком ты теперь фронте? – через час в комнатной тишине подал я голос… – «Дан приказ ему на запад, ей в другую сторону».
– Меня Николай Николаевич к себе взял… – сквозь сон пробормотала она… потихоньку приходя в себя: – Что, в горкомовских ты не… нет?.. Ну, неважно. Запомни только: Николай Николаевич.
– Зачем?
– Затем, что я тебя к нам перетащу. Не сейчас. Наиграешься – тогда.
– Ты не ответила на вопрос.
– Николай Николаевич ни на каком фронте.
– То есть на всех сразу?
– Мг…
– И… за какие же это заслуги тебе такая честь?
– За «Алконавта Моню». Шучу… У нас никогда никто не знает. За какие заслуги. Работаем – и всё… Подозреваю, дело здесь не во мне.
– В Валентине Валентиновиче?
– Мг… Трое детей – это не у тебя, а у него. Неженатому наверх дороги нет. Кто-то настучал, вероятно. На него…
– А Валентин Валентинович так просто взял и тебя отпустил? (Тут я и узнал, что настал черед «Белочки».) И про бит-квартет МЯМЛО моментально забыл?
– Николай Николаевич ему посоветовал. Моментально забыть.
– Почему?
– А вот этого даже я не знаю.
– Ну, ты хоть шило на мыло не сменяла?
– Что ты! Николай Николаевич – не по этой части.
– Так по какой же? Ты лично теперь по какой части?
– Молодежное направление. Аналитика… Назовем это так…
– И как переход? Дался легко?.. Скажи… тебе ведь все эти… джем-сейшены… были до лампочки, верно?..
– Без карьеры в нашем деле…
– …наше дело… наше дело… – перебил я ее. – И как бы ты назвала это ваше дело?
– Не знаю… Может быть… руслом?..
– Руслом?
– Ну да… Река – это река. А русло – это русло.
– И ты не понимаешь, что течение обусловлено разницей высоты истока и устья, а русло само по себе не имеет значения?
– Как это не имеет значения? Это все равно что сказать, что то, что ты ко мне чувствуешь, обусловлено разницей между мужчиной и женщиной, а я сама по себе – не имею значения… Или так и есть?.. А?..
– У нас с тобой… симметрия.
– Оба не имеем значения?
– Оба – течение.
– Несет меня течение… – подпела она… – сквозь запахи осенние…
– Так почему ты на каждый наш концерт… назовем это так… ходила?.. Почему в подвальчике нашем сидела?.. Если «без карьеры в вашем деле», и так далее…
– Не в вашем, а в нашем. В нашем подвальчике. Сидела и сидела. Какая разница?
– Была причина?
– Была. И есть.
– Я?.. (А ведь провокатор я не хуже нового нашего босса.)
– И ты… тоже… как элемент подвальчика… – она рассмеялась… – декоративный…
– И на сцене… тоже декоративный?..
– Не обижайся. Но в вашем ансамбле только один не декоративный элемент.
– Олик?
– При чем здесь Олик? Весь твой Олик – звон, вой, грохот.
– Так кто же у нас не декоративный элемент? Мэтью отпадает… Ля?.. – грамотно спровоцировал я ее… – Это Ля… я угадал…
– Изо всех вас единственный по-настоящему интеллигентный, с тонкой душевной организацией… исполнитель… назовем это так… это Ян…
– Ты на него запала?
– Послушай, у «Цепеллинов» – Джон Пол Джонс, у «Битлз» – Харрисон, Роджер Тэйлор у «Queen» и Дэвид Боуи сам по себе – один и тот же тип, который нравится лично мне, может такое быть?..
– Ты… на него… запала…
– Но лежу-то я с тобой.
– Извини. Просто хотел отомстить за твое «Ян»… Ты сквозь сон меня так назвала.
***
Та́м-там, та-да-да́м, да-да́м-там…
Та́м-там, та-да-да́м, да-да́м-там…
Я кон-крет-но – за де-фект шин.
Я кон-крет-но – за де-фект шин.
Узнали?..
Я – за драйв, и за драйв, и за драйв, и за драйв!
Я кон-крет-но! (та-да-да́м, да…)
Я кон-крет-но! (та-да-да́м, да…)
Я вам – за автомобиль!
А вы мне – за его рэйдио:
Боже, сколько в мире новостей!..
Эта ваша информация –
От нее одна прос(т)рация!
Я кон-крет-ноу… ноу-ноу-ноу!
Хе-ге-гей!
Веселый sale!..
После пяти вкрадчивых строчек, в каких опять-таки конкретно – за дефект шин и за драйв:
Я – за ходовую часть!
А вы мне: какая пепельница! –
Пепел свалится не на рубашку, а.
И куда я, ять, доеду на
Этой вашей с(т)ранной пепельнице?!
Я кон-крет-ноу… ноу-ноу-ноу!
Хе-ге-гей!
Веселый sale!..
Все та же конкретика с дефектом шин и драйвом в пяти строках. Далее:
Я вам – за дефект колес!
А вы мне: крути приемничек…
Так давайте все возьмемся за,
Не затем, чтобы поодиночке не,
А чтоб нечем было крутить приё!
Я кон-крет-ноу… ноу-ноу-ноу!
Хе-ге-гей!
Веселый sale!..
Веселый sale!..
Веселый sale!..
Как-то не рассчитывая на бешеный успех этой вещи, уже на следующий после премьеры наших «Роллингов» день мы с Оликом на набережной весело переглянулись, услышав из плывущего нам навстречу магнитофончика:
Я кон-крет-но – за де-фект шин…
Популярность обеспечивается количеством включенных на концерте магнитофончиков!..
***
На репетициях я присмотрелся к «Яну»: симпатичнейший паренек… и в самом деле… Выделяется в нашем «бурном море». Ля тоже, вроде, из нормальных, но… корчит рожи за своим фоно. Мы же с Мэтью и Оликом на фоне «Яна» – веселые шизофреники. И здесь, и на сцене. Д-да… Я начинал понимать Светлану…
И если б только ее…
Но откуда наш новый босс узнал?! Если Ля с Мэтью до сих пор не знают… Или знают?.. Кто-то из них двоих с ним общается?.. Потому он и в курсе того, что творится у нас в подвальчике?.. Не может быть… Но кроме них и нас с Оликом там же, в подвале – никого (Яна – не в счет)!.. Жучки поставили?.. Зачем?.. Мы ведь всё оттуда, из подвала, прямиком на сцену тащим – на фига еще жучки?.. Ну, почти всё… Да!.. возможно, интересны наши закулисные дела… Жучки не найти… Схлопнуть рты?.. Вот тебе и «вышли обновленными и свободными»!.. На то, может быть, и рассчитано: в подвал – жучки, за кулисы – Александра Александровича. Тогда и перестановка Светланы объясняется безо всякого Валентиновича.
Всему ищи простые объяснения…
Восемь вещей – с учетом вспышек зрительского энтузиазма и все удлиняющихся импровизаций Олика и Ля – полноценное концертное отделение. «Smoke on the water» шел теперь после «Set me free» и «Satisfaction», вследствие чего на «Алконавте Моне» эмоционально опустошенные молодеченские сидели смирно (а может, и впрямь держали слово). Магнитофоны в зале крутились на каждом концерте (фирма «Мелодия» на наших пластинках обанкротилась бы).
– Что, Яна, – нам, как всегда после концерта было домой по дороге, – устала?..
Она расплакалась на моем плече.
– Ну… ну… ну… Если пауза нужна, мы всегда можем раз-другой обойтись без ритм-гитары… и вокальное трио в дуэт превратить… а ты отдохнешь… Ну, нужна?.. пауза?..
– А товарища Сан Саныча в жабу превратить можно?
– А что такое?
– И Олика – в Болека, желательно, тоже.
Я, оказывается, много чего упустил…
Из расспросов выяснилось, что оба достали Яну сверх всякой меры: один – намеками на разоблачение, другой – немыми вздохами. Не знаешь, что хуже. Первый согласен на «усики не снимать». Второй… второй предлагает бежать с ним на молодеченскую веранду. На полном серьезе. «Будешь примой… звездой…»
– Миша… мне никто кроме тебя не нужен…
Доигрались.
Допелись.
«Золотые денечки».
Коллектив на грани развала. Девчонка замордована. Причем, мной больше, чем Сан Санычем-жабой и Оликом-Болеком. Я же не сволочь, понимаю. Яна Светлане даст сто очков вперед. Но мои сто очков – назад. Хорошо еще, что хоть об этом Яна не знает. Что делать?..
– У меня для тебя…
Она доверчиво подняла глаза…
– …есть партия, сольная, без бэк-вокала вообще… Маккаферти хочешь? Прямо на твой голос…
…потускнев, опустила…
***
«Love hurts» Маккаферти – в работе, партии с записи «Nazarets» сняты и перенесены на наш инструмент. Вместо текста мычим пока «рыбу», типа: «Мак-ка-фер-ти, нас про-свети, пошли нам знак за про-сто так…» и «Санька-фин в окно полез – знать, любви вселился бес»… Впрочем, эти самые «рыбы» у нас частенько доживают до сцены…
Очередной ДК.
Очередной концерт.
«Ян» на сцене жмется поближе ко мне. Подальше от Олика (как я раньше не замечал?..). После концерта в гримерке не отходит от меня. Идет со мной в мужской туалет (ну, это понятно). Внутри пусто… кабинки открыты: никого… Я не в состоянии предотвратить этот ее поцелуй… совер… шенно не в сос…тоянии его пре…рвать… Сделать это может только кто-то скрипнувший наружной дверью (перед ней еще – внутренняя)… пожалуйста, кто-нибудь, наконец сделайте это!.. войдите!.. что и происходит… но под скрип наружной двери нам с Яной легче не разъединиться, а – ввалиться в кабинку… Держа дверь за ручку, я осторожно подвигаю задвижку… В общей полутемени мои ноги под дверью снаружи явно невидны… потому что, то, что мы с Яной слышим, ни на какого свидетеля не рассчитано…
– Значит, так! – Олик. – Или ты от нее отваливаешь, или…
– Или что? – Александр Александрович. – Дядюшке пожалуешься? Думаешь, дядюшка только и ждет, как, сидя у него на шее, ты в его же квартиру приведешь деваху, из-за которой он вместо Светланы меня назначил?.. Так Николай Николаевич сам мне за рюмкой, смеясь, излагал, как Валентина Валентиновича подружка в девку переодетую втюрилась! А узнал он об этом явно от тебя, больше не от кого… И о том, что у вас в подвале творится, узнаёт. От тебя. Да-да, по-родственному… конечно… мг… Слушай, Ольгерд, заканчивай этот круговорот фигни в природе. Ей-богу, не стоит оно… твоего беспроблемного существования. Ты солист, лидер, занимаешься любимым делом…
– Я тебе, ять!..
– Ну-ну-ну… А вот это я тебе не советую… Хлопот не оберешься. Я побои сниму, Николаю Николаевичу изложу, а свидетели подтвердят (подтвердят, не беспокойся). Так что, или ты́ от нее отваливаешь, или… или всё это: побои, свидетели, Николай Николаевич, – всё это я тебе гарантирую и без твоего участия… Думаешь, это ты меня сюда заманил? Это я тебя заманил. А мои ребята стерегут, чтоб никто не вошел… и чтоб побои мои обеспечить… Чувствуешь, как поменялась ситуация?.. Ты можешь решить, что раз так – чего же церемониться, не лучше ли меня отмудохать?.. У отмудоханного (заметим, тобой или моими парнями – без разницы) – у меня как раз и появятся шансы (женская психология). А вот любой решающий проблему кулаками – для Яны совершенное не то… Да?..
– Думаешь, я хоть одному твоему слову поверил?
– Насчет моих парней? А ты дверь эту прикрытую открой… Ну, что теперь?..
– Выходи, падла!.. – врезал Олик ногой по нашей с Яной запертой двери.
– Чтоб мой свидетель сам себя засветил!.. Не-е-ет… – засмеялся Александр Александрович. – У меня, как видишь, всё схвачено. Все что тебе остается – плюнуть на эти дела и отвалить. Ты ведь парень умный… такого дяди племянник…
– Я плюну! Только не на эти дела, а…
– И этого не советую. Мой хлопец… тот, что за этой дверью… умеет работать, совершенно не оставляя следов. Сильно пожалеешь… Так что у тебя нет выхода…
Проскрипела наружная дверь… Все стихло.
Я отодвинул задвижку. Своей рукой Яна прижала мою, лежащую на дверной ручке. Я приобнял ее: она дрожала…
В любой момент ожидая появления Александра Александровича в пустом туалете (должен же он был выявить свидетеля сортирной разборки), я буквально вытолкал перед собой из туалета Яну и, схватив ее за руку, потащил на выход из ДК, представляя, как сокрушается сейчас Александр Александрович из-за упущенного свидетеля…
…– Не беспокойся, – сказала Яна у моего подъезда. – Я только хочу увидеть, где… как ты живешь… И сразу уйду.
Мы сегодня один раз уже «сразу ушли»… из туалета… – подумал я. Но оттолкнуть ее после пережитого не посмел.
Мы действительно выпили по чашке чая на моей кухне. Она действительно, осмотрев мою комнату (для первого раза достаточно… ей… достаточно… спасен… – пронеслось в моей голове), со спокойным наконец лицом направилась к выходу.
Отворившаяся снаружи дверь (накануне я дал Светлане ключи) заставила сжаться мое сердце: на сегодня это было безжалостным перебором!
С десяток секунд (показавшихся мне вечностью) дамы смотрели друг на друга… Потом одна шагнула наружу, вторая внутрь.
***
Обеих я потерял одновременно. Одна, постояв какое-то время, прислонившись затылком к двери моей берлоги, молча ушла (я не препятствовал). Другая перестала ходить на репетиции… через пару недель свернувшиеся в силу общего июльско-августовского застоя концертной деятельности.
***
…Опять этот сон: исполняемый на волынке рок (явно пришедший в мои сны после первого визита в наш город «Nazareth», с часовым опозданием поднявшим на уши Дворец спорта уже одним этим бесконечным волынным вступлением к программе со всеми хитами)… рок на волынке под качающейся перед ДК железнодорожников парой огромных лип (никогда там не было), от одной из которых – лишь старый, потемневший от времени пень. Это – соревнование, конкурс, от какого зависит благосостояние советского народа, – это доносящееся сюда, под липы, одной из которых нет, из Дома офицеров (а как же ДК Железнодорожников? – вопроса не возникает) – доносящееся сюда шотландское вступление к концертной программе, призванной победить всё и вся – выиграть конкурс!..
…К сентябрю в нашем распоряжении уже был клавишный синтез для этой самой волынки, вступающей перед «Love hurts», открывающей теперь программу («Феличиту» в нашем с Оликом исполнении мы задвинули на второй план).
На афише перед Домом офицеров красовалось «Бит-квартет МЯМЛО» – мы так и не успели стать «Лямура́ми»: Александра Александровича задвинули так же молниеносно, как и выдвинули…
Перед выступлением в гримерке царило веселье: коллектив, впервые полностью оправдывавший свое название квартета, в меру, но явно мандражировал…
– Олик, ты слова твердо помнишь? – посреди общего оживления счел я необходимым «сделать контрольный звонок», имея в виду, в первую очередь, «Love hurts». Но и «Феличиту» тоже.
На мгновение во взгляде его промелькнуло нечто противоположное нашему пред-концертному зубоскальству.
Сосредотачивается, – с удовлетворением отметил я про себя…
Пошли!
Надели гитары на сцене…
Всё… Дело – за Ля…
Эта мощная волынка на клавишном синтезе… Эта чертова волынка…
– Сердца любовь
Сдира-ет в кровь, –
вступил Олик, и у меня в сознании пронеслось: это наше последнее выступление…
– Огонь в груди,
И нет пути
Из этого огня –
Ты поймешь меня,
Ты меня поймешь,
Зная эту ложь –
Любовь, о-о-оу…
Любовь… –
продолжал Олик то, что я… что все мы слышали впервые…
– Каждый, кто мечтал о ней,
Сжег впустую уйму дней,
Каждый, кто ее достиг –
Сердце не смог спасти, –
замолчав… пройдя пару строк на струнах… он продолжил:
– От лживого огня,
Лживого огня…
Ты поймешь меня…
Эту ложь кляня…
Больше мы от него ничего не услышали…
У молча продолжавшего свою партию лидер-гитариста по лицу текли слезы…
Партия вскоре тоже прервалась…
Под молчание зала я увел его со сцены…
Чтоб не сорвать концерт, мы прокатили все, что смогли без Олика.
***
Я видел его еще дважды. Через месяц после нашего последнего концерта я нашел его на молодеченской танцверанде, но не на той, центральной, где я впервые его услышал, а где-то на окраине, где парочки обжимались под совершенно несовместимое с лиризмом обстановки, несшееся с эстрады Элтон-Джоновское:
Дешка Ленин дарит людям счастье,
Дешка Ленин – счастья чемпион.
Не страшны напасти и ненастья,
Если с вами рядом, рядом он.
И без того не слишком жизнерадостное «Sorry seems to be the hardest word» обрело в исполнении Олика еще больший драматизм.
…О дешка! О Ленин!
Всё живое – на колени!
С вами рядом он…
С вами рядом дешка-чемпион.
Ну да… Куда там на центральную веранду!
Дай бог, чтобы его и здесь-то никто не услышал… из этих… ушастых…
Развернувшись, я вышел за верандную ограду и поспешил к автобусной остановке: я еще успевал на ближайшую электричку и надеялся проехать Олехновичи до темноты. Хотя темнело теперь раньше…
***
В последний раз мы встретились случайно.
Кажется, это была осень 1986-го. Только что, летом, вышел альбом «Into the light» с «Lady in red».
Осень. Пора свадеб.
Свеженький, с пылу с жару, Крис де Бург – на всех танцевальных верандах.
Я уже не думал о сцене, о поисках единомышленников по рок-н-роллу. С Мэтью и Ля мы пару лет уже как не виделись. Чем занимались теперь они, я не знал.
Тем летом мне удалось влиться в небольшой коллектив шабашников. Завершая стройработу на объекте в Воложинском районе, мы захватили несколько теплых денечков раннего бабьего лета: утренние облака, паутина, грибы, добор загара под сентябрьским солнышком во время незапланированного простоя.
От нечего делать я оказался субботним вечером на поселковой веранде.
Настраивавшие аппарат музыканты были местного (в крайнем случае, районного) уровня, судя по этому самому аппарату. Одни только клавиши чего стоили! – я вспомнил: первую электронную клавиатуру отечественного производства в сельских клубах называли «ионика».
Но вышел солист (я не сразу его узнал) со своей гитарой, и убожество инструментального сопровождения отошло на задний план: глубокий чистый голос сменил полу-пародийные вступительные плато-пассажи «ионики»:
Нашей стороны краса – лесополоса,
Что это за чудо летом!
Кажется: идешь ко дну во мху, а елки – в небеса.
Кто бы сомневался в этом.
Есть и рыжики, лисички,
С ближней фермы две сестрички,
Не тычки́, не пстрички – в меру хороши…
Но не спеши…
Lady in red
Я в лесу повстречал.
Общий привет
Ей передал.
Но не взяла
Общий привет –
Что за дела? –
Lady in red.
Я откровенно любовался Оликом…
Второй куплет произвел куда менее радужное впечатление:
В сауне – не в вауне, раззудись мое плечо,
Веничек так славно ходит.
В женский день в колхозной бане так бывает горячо
Тем, кто из парной выходит:
Здесь под струями водички –
С ближней фермы две сестрички,
И в окошко плещет розовый закат
На чей-то зад…
Lady in red
В бане я повстречал
Среди штиблет,
Мыл и мочал.
Но подняла
Крик на весь свет! –
Что за дела? –
Lady in red.
Прилипчивое, с ходу запоминающееся… и столь же пошловатое… Никакой крутизны. Местечковость. Вторичность.
Третий куплет откровенно изобиловал дурновкусием:
Бархатные туи стерегут кладбищенский покой,
Дышится легко и сладко.
Что-то там:
…и слышна кукушка за рекой,
В стороне стучит лопатка.
Ущерб.
Вот искомое слово.
Изъян во всем: в словах, в перекрывающей гитару «ионике», в настроении певца и даже в голосе… И даже в голосе… Не хочу вспоминать финал этой вещицы, даже для подобного сельского мероприятия подходящей с натяжкой…
В перерыве с подачи Олика окружившие меня его новые сотоварищи огорошили поздравлениями: мою (мою!) «Easy street» в недавно вышедшем альбоме «Crasy from the heat» перепел Дэвид Ли Рот. Судя по подмигнувшему мне Олику – его информационный вброс. Вероятно, он таким образом зарабатывал авторитет в своей новой команде: дескать, в прежнем его коллективе делались вещи, на которые теперь выходят каверы на западе… Улыбаясь Олику, я принял на свой счет поздравления за вещь Дэна Хартмана, в 1974-м записанную группой Эдгара Винтера…
На следующий день, как оказалось, они играют здесь же на свадьбе… Свадьба? В воскресенье?.. В пятницу были на родине жениха. В воскресенье – черед родного поселка невесты…
Захватив с собой пузырь, мы с Оликом уединились на скамейке, высоко над закруглением реки, блестевшей звездами.
– Меж водным и небесным раем – улыбнулся Олик.
***
На следующий день я помог с проводкой в родном дворе невесты. У команды Олика при себе был паяльник и, как мы называли их в нашем «МЯМЛО», «танковые разъемы» – танк наедет, не раздавит. Гитара Олика звучала прилично. «Шуровский» микрофон в сочетании с этой гитарой создавали видимость сценического исполнения. Про «ионику» уже сказано, целостность грифа бас-гитары обеспечивала проволочная стяжка, а ударная установка, что называется, подзванивала на ветру…
Первое муз-отделение свадебного мероприятия целиком закрыл своей широкой грудью «дядя Петя» с баяном, к естественному предвечернему антракту перетрудившийся на тостах с гостями: «дядю Петю» уже без баяна увели под руки в дом на кровать.
Началось молодежное время.
Мы по области кочуем,
На погоду не глядим,
То в райцентре заночуем,
То в глубинку угодим, –
предварительно промочив горло («За молодых»!) и отбросив рюмку, повел Олик.
Наш фургончик в поле чистом,
Как и прежде, – нарасхват,
К нам жених спешит с «Лучистым»
И хлеб-соль подносит сват…
Солидно встававшая из-за стола (во дворе было сдвинуто четыре стола) раскрасневшаяся молодежь так же солидно принималась дрыгать ногами.
Мы веселые ребята,
Мы играем и поем,
За гостями, если надо,
И докурим, и допьем.
Мы бродячие таланты,
Мы понятны и просты,
Если надо – музыканты,
Если надо – и шуты…
У меня на глаза навернулись слезы… сквозь которые я видел Олика, солирующего на сцене столичного тысячника…
Что жених сидит невесел?
Что невесту клонит в сон?
Знает много славных песен
Наш ударник Мендельсон.
Деревенские застолья –
Для таких, как мы, бродяг:
Свежеструганные колья,
Чьи-то клочья на гвоздях…
Может быть, нам просто не повезло?
Ведь бывает так, что корабль наскочит на единственный в заливе риф?..
Или при выходе в открытый космос какой-то крючок зацепится за то, за что никоим образом не должен был зацепиться?
Или…
Не бывает, ответил я себе.
Не бывает.
Хороша ты, мать-гитара,
Коли сила есть в руках –
Двое суток «тара-тара…»
И неделю при деньгах.
Мы приедем и уедем
Летом, осенью, зимой.
И опять приснится девкам
Гитарист наш молодой…
Я вздохнул… Песня продолжалась: все тот же припев, разумеется, сменится повторением первого куплета… а там – по желанию публики – глядишь, все пойдет по второму кругу… Спешить некуда, часики тикают, музыка тинькает.
Я заранее предупредил Олика, что уйду пораньше – нужно в город…
Никуда мне не было нужно.
Обернувшись с пригорка на веселившийся двор, на ублажающий публику ансамбль, ведомый по наезженной свадебной колее… ведомый, если б они все знали, каким… от бога… солистом, я сказал себе: «Смотри внимательно… смотри, Миха, кем бы ты стал… смотри, куда бы тебя завели связанные с рок-н-роллом дела!.. Там, во дворе, у “шуровского” микрофона с гитарой “музима де люкс”, это – ты… Благодари Бога, что пронесло…».
«А душа?..» – возразило что-то во мне… А что такое душа?
Правду говорить легко и приятно
Помню его всегда одинаковым: седовласым, лысоватым, краснолицым, со съехавшим с вертикали носом, в этом неизменном плаще болотного цвета, в светло-зеленых спортивных штанах. Без возраста.
Такого трудно не то что любить – такому трудно сочувствовать. В крайнем случае, можно какое-то время смиряться с его пребыванием рядом, пользоваться им и всем, что он может дать, с тем чтобы непременно потом расстаться, наглухо, навсегда отгородиться от этого сырого подвального голоса, от этого нескончаемого его нытья по любому поводу. Будь он энергетическим вампиром, легко пошел бы наверх по трупам своих замученных жертв. Но все было ровно наоборот: каждый, кто по-настоящему пожелал бы, мог вытереть о него ноги.
На первом курсе, на первой в моей жизни картошке, поутру он выводил нашу группу к краю поля, поднимавшегося в небеса, и встречал нас ближе к обеду уже по ту сторону небосклона, внизу, у дальнего леса. Группа невероятно растягивалась… Деревенские, после армии и подготовительного отделения, парни, первыми достигавшие «берега», успевали всхрапнуть, пока отставшие городские, шатаясь, добредали каждый по своей борозде до спасительного края. Тогда он прекращал эти свои, на фоне деревьев, туда-сюда, руки за спину, проходы и заворачивал всех обратно в поле. Отлежавшиеся деревенские переходили на новые борозды и, казалось, не спеша начинали перебирать руками, зависнув в известных позах над распаханною землей. Когда же мы, столичные, с громом и молнией в поясницах, через минуту-другую на полусогнутых выходили на исходную, деревенских мы видели уже далеко впереди.
На «Зеленого» ничто не действовало. Он выполнял свои руководящие обязанности с невозмутимостью автомата. Ровно в шесть утра дежурный по кухне начинал чистить картошку, ровно в восемь – дурацкое утреннее построение на краю заиндевелого поля, ровно час – на обед с переездами, ровно с заходом солнца – отбой. За месяц каждый из нас, включая девиц, ежедневно убирая по тонне-двести картофеля (при солдатской норме, кажется, в тонну), заработал на борозде невероятные для середины семидесятых девяносто рэ. Похудевший на десять кило, вернувшийся с каторги, дома я в один присест схавал шесть огромных бутербродов с маслом, наминая свежайший батон и ртом, и пальцами, и меня до утра рвало желчью.
«Картофельный вождь» – нудно гундящий, вечно командующий препод кафедры физвоспитания: и в страшном сне не приснится. А вот поди ж ты…
Сама по себе кафедра была заслуженная: среди столичных ВУЗов мы прочно держали первое место по стрельбе и настольному теннису и второе по прыжкам и спринтерскому бегу, и даже обыграли однажды ИФК в ленинской эстафете по городу. У нас у единственных был свой роскошный тир и зимний манеж с ямой для прыжков и пыльными резиновыми беговыми дорожками. Все прыгуны и спринтеры зимой паслись у нас. Специально «Зеленый» ко мне не подкатывался, просто просил выступить на межвузовских Спартакиадах. Вспоминая былые свои навыки (легкую атлетику я бросил в десятом классе из-за травмы), я пару недель перед стартом легко тренировался и радовал «Зеленого», регулярно попадая в финал на стометровке. Видя, как нелегко мне это дается, прыгать он меня даже не уговаривал. Так мы и жили три года…
– С твоей склонностью к аналитическому мышлению, – на предпоследнем курсе сказал Зеленый этим своим нудно-певучим баритоном, – ты, Федор, мог бы стать хорошим тренером.
– Почему тренером? – спросил я.
– Да слышал я, как ты нашему Станиславу подсказывал по ходу дела на последней Спартакиаде. Парень под твоим руководством к шестой попытке полметра прибавил.
– Просто управляемость у человека хорошая. А есть же такие дубы…
– Вот-вот. Я и говорю. Иди-ка ты ко мне в науку.
Наука у Зеленого действительно была. Небольшая сколоченная им бригада преподов-физкультурников вместе с тренерами пасущихся в нашем манеже прыгунов и спринтеров доводила до ума не совсем обычную методику тренировки.
– Подумай, Федор. Оставим тебя на кафедре. Года в три-в четыре ты, с твоей головой, диссертацию сделаешь.
– Зенон Владленович, каких наук?
– Что «каких наук»?.. Педагогических, разумеется. Ну, сдашь теорию физвоспитания дополнительно, я помогу, ничего сложного. Подумай. А мне твоя голова ой как сгодилась бы…
Тут и без того… Шесть лет непрерывной скоростной работы, многоскоков, круговой тренировки, штанги на плечах – все это еще отзывалось в моем теле потерянным раем… А тут эти уговоры…
Сошлись на том, что до весны на полгода я сажусь в библиотеку, собираю все что есть на сегодня по развитию скоростно-силовых качеств и делаю обзор… А там видно будет.
Снова я погрузился в мир мышечных переживаний. «Растение – лист, животное – мышца, человек – мозг»… Мозг в прыжке… Мозг стартующий… Мозг под штангой… Мозг – там, за предельным напряжением, на изнанке мышечной радости, на полплеча впереди соперника в финишном створе…
Обзор мой Зеленому приглянулся. Я там, помимо литературы, изложил кое-какие свои собственные соображения насчет… Ну, это неважно. Короче, предложил он мне выступить с уже набранным его группой материалом на Всесоюзной конференции по студенческому научно-техническому творчеству. Материал не мой, но группе уже «пора прозвучать».
Так ранним апрельским утром я оказался в столице «рiдной» Украины, на совершенно пустом Крещатике.
Василиса все время отставала. Обернувшись, я увидел, как она, стоя в разметанных по Крещатику утренних пыльных лучах, обращается к дворничихе, как та пожимает в ответ плечами, продолжая разметать своею метлой солнечный воздух с Василисою в центре.
– Никогда не поверю, – сказала Василиса, догоняя меня, – чтобы дворник не знал улиц.
К следующему блюстителю городской чистоты обращался уже я, на украинском… Поселили нас в полупустой перед Майскими общаге. Оккупировав комнату, я первым делом достал из сумки проектор, установил слайды и сел повторять доклад. Весь этот устроенный Зеленым из научного мероприятия идиотизм, когда назубок надо знать текст, гипнотизировать аудиторию голосом и артистизмом, короче, делать что угодно, только чтобы диплом мероприятия оказался именно у нас, и утомлял, и подстегивал: я опять соревновался, опять всем, и прежде всего себе самому, что-то доказывал. Там, впереди, опять маячило подобие пьедестала… Поскребшись в дверь, Василиса пробралась в комнату, села на застеленную кровать, наблюдая за тем, как я, уставившись в тусклое изображение на стене, шевелю губами. Сидела тихо, но все равно отвлекало.
– В нашей комнате, – сообщила она, когда я наконец выключил проектор, – шесть человек, а у вас пусто.
«Напьюсь, – почему-то подумал я. – После завтрашнего выступления напьюсь».
Она поднялась и сомнамбулой вышла.
Назавтра я, стоя за трибуной с длиннющей указкой («Указка – в левой! Смотреть в зал!» – Зеленый), излагал артистическим тенором («Громче! Внятней!») конструктивные особенности заменяющих штангу устройств, позволяющих в тренировках спринтерам и прыгунам разгрузить позвоночник («Подчеркнуть: 90% прыгунов страдает травматическим радикулитом!») и, в качестве апофеоза, демонстрировал модель изобретения – рюкзачок с воздушной струей – создающего попутный либо встречный ветер и позволяющего спринтерам преодолевать скоростной барьер («Сразу же по окончании доклада упаковать в сумку и не показывать ни под каким предлогом! Беречь, как зеницу ока!»)…
Когда я замолчал, в зале стояла полная тишина. Такого напора от представителя ВУЗа, до сих пор не выдающегося в плане научно-технического творчества, никто, видно, не ожидал. Указка в левой. Дикция четкая. Ни запинки в изложении десятиминутного текста с «очередями» сложных терминов, неожиданных в данной тематике. О полуфантастической сути изобретений и говорить нечего… В общем, я спускался с трибуны, как бог с Олимпа.
– Ну всё… – уже шептала мне в ухо Василиса. – Теперь меня в моей секции точно зарежут…
Она оказалась права ровно наполовину.
Стояла полноценная южная весна. София сверкала куполами за версту. Осененный крестом, глубоко внизу блестел Днепр, по мосту с берега на берег перебирались голубенькие цепочки вагонов. В Лавре ноги сами несли под уклон по деревянным настилам: на мгновение зависая над святыми мощами, по инерции ты уже оказывался под землей…
– Ты бы хотел… – в глиняной сырости перед низенькой кельей начала пригнувшая голову Василиса и осеклась…
Коротенькие троллейбусы жучками расползались по городу, покрытому молодой, но уже буйной зеленью каштанов.
– Ну, куда: в зоопарк или на метро кататься? – спросила Василиса.
– Портвейн будешь?
– Буду.
Только с полбутылки меня отпустило. Я сидел на подоконнике в общаге и смотрел вниз, на проходившую прямо под нами ночную репетицию Первомайского физкультурного парада. Потом я встал с бутылкой в полный рост и обратился к марширующим с приветственной речью. Девчонки стаскивали меня с окна…
Проводив меня в номер, Василиса, не уходя, наблюдала за моим неторопливым, подробным разоблачением. Уже под одеялом, в одних трусах, я оторвал голову от подушки, встал, оделся, и мы пошли «проветриться». По ходу Василиса поливала мне голову чистой газировкой из автоматов. Сидели на какой-то автобусной станции, было тепло. Возвращались по трамвайным путям, она – по рельсу, я – поддерживая ее за вытянутую руку…
Этого не могло быть, но это было: открытая посреди ночи кафешка и музыка внутри. Обнявшись, мы топтались у эстрады. Ни одного свободного места за столиками, и мы на виду. Мои руки, обхватившие ее, довольно сильно перекрещивались: настолько там было тонко, под ними.
– Знаешь, – посреди танца сказала она, – что мне все это напоминает?
– Что? Что «это»?
– Ну, это все, – она обвела рукой полный люда и одновременно тихий (казалось: только музыка) зал. – Сейчас выйдет поэт и завоет: «А сегодня – мы мотоциклисты…» Помнишь?..
– Все эти, – отозвался я наконец, ощупывая ее спину, – по десять раз подряд: «Любишь?.. Люблю…»
– Согласна, – ответила она не то на мои слова, не то на действия.
– Самое лучшее, что там есть, в этом фильме, – продолжил я, – это предложение говорить друг другу только правду.
– «Правду говорить легко и приятно»… – подняла она на меня глаза…
Ее предсказание сбылось наполовину: прокатили и ее, и меня. Никакого диплома лауреата… Только – Василиса в соседнем с моим кресле разбегающегося, поднимающегося «Ан-24»…
***
– Я, Зенон Владленович, на роль трибуна, видно, не подхожу, – заключил я свой горестный рассказ. – И вообще все это не мое…
– Кто же тогда подходит, если ты не подходишь… Нет, тут другое, я чувствую. Тут их задело. Тут их задело… Ты эти свои похоронные настроения оставь, пожалуйста. Если б я не слышал, как ты докладываешься… «Не мое»… А что твое? Учителем в сельскую местность? Ну, хорошо, не в сельскую…
– Ты, Федор, – подхватил Потрошков, главный помощник Зеленого, – теперь битый, а за одного битого, сам знаешь…
Мы вышли с Потрошковым на воздух.
– Через годик-полтора мне на этом материале защищаться, – продолжил Потрошков, – так что давай-ка мы с тобой присядем, и ты подробно изложишь, как все прошло, какие вопросы задавали и все такое…
Я изложил.
– Значит, полная тишина и ни одного вопроса?.. Да, материал еще тот… Ты понимаешь, что это мой материал?
– А чей же еще? – быстро ответил я, успокаивая.
– Нет, ты не понял, ты здесь вообще ни при чем. Это материал мой, а не Владленовича.
– Так он же уже давно защищенный, – удивился я.
– Ты производишь приятное впечатление, – сказал Потрошков. – На людей. Материал такой, что надо сразу определяться, где чье. В науке главное – приоритет. Всё рано или поздно откроют, важно – кто именно. Да, Владленович доцент, мой руководитель… Но почему так должно быть всегда? Ну, сам подумай…
Странный этот разговор, в общем-то ни о чем, по крайней мере, впрямую меня не касавшийся, оставил у меня двойственное впечатление. С одной стороны, льстило внимание ко мне еще одного препода, с другой – я достаточно ясно осознал беспокоящий Потрошкова момент, сводившийся к тому, кто же с этим полученным материалом будет править окончательный бал в своей докторской. Приоритет Зеленого во всем этом деле, прежде всего в идейном и организаторском плане, был для меня бесспорен, но я также осознавал и определенную правоту Потрошкова, более кого бы то ни было причастного к реализации всех этих идей, к доведению изобретений до ума, к их испытанию и внедрению в тренировочный процесс…
Поразмышляв над ситуацией, я решил ни во что не вмешиваться, всех слушать, со всеми соглашаться и думать, главным образом, о само́м деле, о доходившем на плите пироге, а не о его назревавшей дележке. Тайно льстило понимание того, что, пожелай я – заварилась бы каша. Но вызывавшая у меня самоуважение моя позиция невмешательства была прочна.
Последнюю институтскую осень я проводил с Василисою в городских парках, последнюю зиму – с Зеленым и Потрошковым в манеже.
– Папа хочет, чтобы ты остался на кафедре, – сказала Василиса во время одной из наших зимних прогулок. – Он хорошо о тебе отзывается.
Не без мазохистского удовольствия вслушиваясь в это посасывание у себя под ложечкой, я отозвался так, словно давно уже знал, кто ее отец:
– Я тоже о нем наилучшего мнения. Я понимаю, тебе с ним нелегко, эти его…
Я запнулся, не находя слов, придумывая, как бы помягче обрисовать занудство Зеленого, его пессимизм, придирчивость и повальное недоверие к окружающим (отсюда я потом перешел бы к гораздо большему, к тому, рядом с чем все это неважно)…
– Мне с ним легко, с чего ты взял, – перебила Василиса. – Он говорит, что ты его понимаешь и что ему ты нужен больше, чем Зенону…
– Скажи, – поддержал я разговор, не давая ходу своему повторному изумлению, – скажи… а ваши разные фамилии – это…
– У меня двойная фамилия, – вновь перебила она.
– М-м… – протянул я, как будто что-нибудь понял…
«Значит, у наших детей будет тройная?..» – мелькнуло у меня в голове… Это первое наше объятие в южном кафе, ощущение ее невероятной тонкости под руками, вызывавшее приливы энтузиазма небесной природы, длилось, не прерываясь, затягивало все глубже, туда, где уже стояло все ее тепло, все… и весь рельеф, тоже… Погружаясь, я уже не мог выйти оттуда с головой, целиком… я полагал, что понимаю наркоманов… Вот тебе и «говорить друг другу правду». Правда – то, что сказано, или – всё?
Почему-то сегодня не хотелось домой. Я пошел к Славке, школьному другу, в последнее время зацикленному на магнитофонах (со слов Славки, дядька его был спецом по прослушке в соответствующем ведомстве). Утолив на кухне молодой вечный голод голубцами, оставленными Славке ушедшей на дежурство матерью, мы врубили «Битлов». Первые ходившие по городу невнятные записи с исчезавшим порой и выныривавшим, как из проруби, звуком… Славка, краснея, делая вид, что подстраивает, начинал мучить гитару. Я, снисходительный к его псевдо-игре, вооружившись кастрюлями, вел ритм. Парой помойных котов мы орали, пока в стену не начинали групать… Остывая, мы вспоминали школу, обсуждали жизнь. В Славкином институте не было военной кафедры, армия уже светила ему прямо в глаза, и он всерьез подумывал о том, чтобы выпить селитры: гастрит пугал меньше. Я отговаривал. С моим будущим все было в порядке, и Славка честно и прямо мне завидовал…
– Федор, выйдем, – сказал Зеленый, – есть разговор.
Накинув пальто, я поплелся за ним во двор. Все его разговоры давно были известны: очередные козни, людская неблагодарность, пора все бросать к чертовой матери.
– Я устал, – гундел Зеленый, расхаживая передо мной по снегу в плаще, зеленых штанах, кроссовках и с цыгаркой в руке, – я уже не знаю, что делать.
– Да плюньте вы, Зенон Владленович, на всё, – озвучил я свою партию. – От всего этого только гипертония, гастрит и сахарный диабет, толку ведь все равно никакого.
– Нет, ну так прокатить меня с аспирантом! Третий год обещают. Прихожу, смотрю прямо в глаза: это же ваши были слова! Ну, и что?.. В общем, Федор, хватит. Я здесь половину своего здоровья оставил, не хватало еще, чтобы и ты тоже. Я тебя в этот гадюшник не пущу. Как ты смотришь на то, чтобы…
Похоже, над моим будущим начинало капать. Предстояло на общих основаниях ломиться в Университетскую аспирантуру. С экзаменом по специальности человек Зеленого поможет, а остальное зависит уже целиком от меня.
– А в нашу никак? – спросил я. – В нашу аспирантуру?.. И на кафедре остаться тоже?..
Зеленый затянулся поглубже, выдержал паузу.
– Против меня, Федор, здесь чуть ли не заговор зреет. Не хочу, чтобы ты был втянут во все это. Ты меня понимаешь?
Я понимал Зеленого. Понимал Потрошкова. И себя тоже. Понимал. Этот свой холодок под лопаткой от мысли, что пролечу со всеми кафедрами и аспирантурами. Уже почти пролетел. Специальность, на какую следовало ломиться, – один из современных разделов физики, а я синхрофазотрон с ядерным реактором путаю.
Наутро я стоял на том же месте во дворе, но уже с Потрошковым.
– Мне здесь нужны свои люди, – рассматривая голые ветки деревьев, говорил мой будущий тесть, – так что, Федор, подумай. Я понимаю: ты с физикой «на ты», читал твой обзор… Но, может, не стоит принимать скоропалительных решений?
– Если я не поступлю… – прочистив горло, начал я, – тогда…
– Ты поступишь, – перебил он меня на полуслове. – А впрочем, как знаешь… Я не настаиваю. Переходить дорогу будущим нобелевским лауреатам, – он криво усмехнулся, – в мои планы не входит…
– Ты тоже считаешь, – вечером того же дня спросил я у Василисы, – что я должен остаться?
– Смотря где… – пропела она, уже млея у меня в руках… Очнулась: – Я считаю, каждый сам должен решать. Где ему быть, с кем. Имеющий глаза да видит, имеющий уши да слышит, как говорит мой отец.
– А что он еще говорит? Например, обо мне? О том, как мне быть?
– Я уже сказала. Не мое дело. Вот если я тебя с кем увижу, с какой-нибудь… Или узнаю… Тогда – мое…
– И что ты предпримешь?
– Значит, ты уже допускаешь?.. Допускаешь, да?
– Допускаю… – прислушиваясь, начинал я себя терять в этом случайно возникшем на нашем пути весеннем подъезде… – Допускаю… А ты?..
– Пусти…
– Правда?.. Пустить?
– Нет. Да. Но ты же знаешь…
Потрошков оказался пророком: я поступил. Хотя долго не мог в это поверить. И решила все не специальность, а английский, с которым у университетских почему-то были проблемы. Человек Зеленого сосватал меня боссу лазерщиков. Оказавшись в группе, возившейся с голографией, через полгода я поймал себя на том, насколько быстро и как далеко унесло меня от моего ВУЗа, от нытья Зеленого, от надуманных проблем и тайных разборок. Конечно. Конечно: я был ему благодарен. То, что сейчас происходило со мной, все эти положительные изменения в моем сознании, погружение в настоящие умственные глубины, туда, ко взгляду на мир «через» интерференцию, когерентность – во всем этом было и его участие в моей судьбе, его благородство. Я не допускал мысли о том, что, не будучи во мне уверенным, он избавился от меня. Я считал: когда он говорит, что двинул меня куда повыше, полагая, что мой уровень – там, а не здесь, он говорит правду.
У Славки появилась девица. Внешне не уступавшая Василисе. Втроем мы ходили к нему в больницу (он все-таки выпил селитры). В одно из таких посещений он незаметно сунул мне под одеялом записку с расписанием ближайших дежурств его матери и ключ от своей квартиры.
Два года, последовавшие за этим, я и сейчас считаю чем-то в моей жизни исключительным: безоблачная, залитая ровным солнечным светом полоса сплошной безответственности.
***
На исходе аспирантуры тени прошлого потревожили меня: голос Зеленого в трубке плавал, как завывания Вельзевула в пещере.
– Федор, я пропал, – первое, что я от него услышал при встрече.
Все развивалось, как по сценарию: антагонизм между «учителем» и «учеником», между Зеленым и Потрошковым, достиг предела. Накануне апробации своей кандидатской Потрошков отказался считать Зеленого руководителем. Большинство на кафедре встало на сторону Потрошкова… Не выдержав, Зеленый прямо в кабинете при свидетелях (двух преподах) заявил заведующему кафедры, что педагогический эксперимент в диссертации Потрошкова сфальсифицирован.