Читать онлайн Украденный город бесплатно
Открываешь первую страницу «Украденного города» – и вот ты в Индии, незримо следуешь за героями книги, слушаешь их разговоры, вдыхаешь пряные ароматы и буквально кожей чувствуешь прикосновение индийского сари.
Смотришь на обложку, чтобы удостовериться еще раз – нет, это не перевод индийского автора, это новый роман Александры Нарин, автора из Екатеринбурга.
Через историю одной семьи погружаешься в историю Индии, обряды, традиции, о которых мы немного знаем из индийских фильмов, увиденных в детстве. Но «Украденный город» все-таки другой. Более глубокий, насыщенный и реалистичный Каким и должен быть НАСТОЯЩИЙ РОМАН.
Наталья Соловьева, писатель
Арухандати Субриманиам,«Семейная реликвия»
- В складках сари прячется тайна
- О мире, где еще бродят наики
- По пустынным улицам
- навстречу любви запретной,
- А глаза их тлеют, как фонари зимой.
Бессонница Гаури
Да, тайные любовники, в этих закоулках, куда ни пойдешь, все равно возвратишься на прежнее место. Только повернули в проход, беременный проводами, и снова у двери с грязной табличкой. Имя в коричневой паутине, как в толстых волосах уснувшей афганки. Шерстью пыли заросли двери и лампа над входом. Ищете лестницу для своего поцелуя. Кругом глаза, а в гостиницах вас ловит полиция. Какая долгая зима!
Скользнули в сумрак, поднялись по старым ступеням, подхваченные жаждой друг друга. Руки сцепились яростно. Смердит плесень, сгнившие времена, старый воздух оседает в горле.
А давно ли здесь стучали стаканы и нитяные шторы переливались на солнце? Сочилось благоухание заварки, одеколона, новых туфель, сандалового масла. А она стояла, Гаури, утопленная в сиянии украшений и одежд. Трогала стену Гаури, и стена была покрашена свежей краской.
По приказу отца меняла Гаури на камиз смелое платье с круглой юбкой, осыпанной желтыми розами. От переодеваний задохнулась, вспотела, пряный девичий запах разлился в парсале[1]. Мы смотрели на пышное тело, подглядывали из-за щели жадно.
В комнате, за блеском штор, мог быть будущий хозяин ее жизни или очередной гость, который уйдет с ожогами во рту от наскоро проглоченного чая.
Лучше бы они сосватали ее в колыбели, как поступали предки. До первых месячных матери, предупреждая гороскопы и появление имени. До того, как ее могли бы рассмотреть.
Тайные любовники, прячущие влечение в тлен, здесь когда-то дым папирос царапал глаза. А она, Гаури, шага не могла ступить, хватаясь за стену цвета зимней полуночи.
Река бурых листьев
Она родилась на берегу Поруная, реки, чьи потоки питались бурой плотью юга, гнилыми ротангами, корнями диких цветов. Мама старалась, но не могла смыть мокрую землю с кожи дочери.
– Где наш жженый сахар? – говорил мамин брат, притворялся, что не видит ребенка во мраке вечерней комнаты.
– Да, кого-то слишком долго держали в печи, – бормотал разочарованный отец, когда мать виновато прикладывала младенца к груди.
Через сорок дней после родов отец с матерью уехали домой в Дели, заводить других детей. Они оставили девочку жене брата вместе с именем, которое должно было ее отбелить.
– Ну, назовите, что ли, Гаури, белая.
Имя не спасло, со временем кожа становилась лишь темнее, как горячая вода, в которую насыпали чаю. Никто не знал, как тамильская кровь капнула на мраморное дерево рода.
Винили коричневую реку, кишащую змееголовыми рыбами, которые сглазили мать; положение во сне; холодные фрукты; поездку на юг – суеверие, о котором беременная, дрожа всем телом, говорила:
– Ведь роды должны пройти в доме матери.
Подозревали и саму роженицу, никогда не ступавшую в одиночестве дальше садовой ограды. Но нам ли не знать, что всякое случается и в пределах дома.
Юная мама сотрясалась от страха: как привезти такого младенца свекрови. Они с мужем сбежали утренним поездом, закрыли смущение тканью расстояния.
Солнце Нилая
В доме родственников Гаури искупали в щедрости, окутали лаской. Ее досыта поили жирным молоком из грудей кормилицы, красно-черных и блестящих. Укладывали в семейную кровать между опекунами, отгоняли от нее москитов.
Утром Гаури будили звуки пахтанья из соседнего дома, где держали коров. В восточные окна врывалось солнце, нагревало полы, так что горячо было встать. Черные ладони сжимали лучи, как густую траву. Лучи протыкали дым кухни, где служанки с жасмином в волосах готовили завтрак и давали девочке с пальцев скрученную в шарики еду. Мелодия их браслетов разливалась далеко за город.
Гаури уносил водоворот игр с кудрявыми тамильскими детьми. Дети катились между разноцветных стен, как горошинки черного перца. Они были верными волчатами Гаури. Кто-то из них, возможно, приходился ей кровной родней.
В праздник на крышах стояли мужчины в саронгах, белых с золотой каймой. Над разноцветными домами лежало небо – голубое стекло, гладкое, омытое чисто. Осколки солнца сверкали в струях воды из козлиных кож, которыми садовник поливал землю плантации. Банановые деревья, одного роста с Гаури, тоже были ее друзьями. Павлины ходили по красным дорогам и весело вопили.
Солнца было много, как молока в груди кормилицы, которое Гаури жадно сосала, забегая домой. Молоко лилось, образуя пену на тугой коже. Никто и не думал отлучать Гаури от груди. Во время кормления дядя объяснял ей английский – валюту, на которую можно многое обменять. Девочек тогда такому не учили. А он хотел, чтоб племянница была жемчужиной, редкой, синей.
Гаури сидела на качелях, свесив крепкие ноги, а тетушка осыпала ее лепестками слов.
– Ты самая красивая, моя вечная любовь! Посмотри, – кричала она мужу, – какое у Гаури лицо!
Тетя говорила так, будто сама придумала и выточила Гаури. Она падала на качели, и утренняя луна дрожала в ее смоляных локонах, уложенных по-европейски. Гаури прижималась к коралловому сари с клетчатой каймой. Все тельце девочки, сытое, здоровое от постоянного движения напоминало статуи, которыми англичане украшали свои сады. Только не мелового, а черного камня.
Вечерами осветитель брел по улице с лесенкой-сири и зажигал газовые фонари. Служанки обильно поливали террасу водой и ложились ночевать. Перед сном они пели медленные песни юга.
Родители приезжали на поезде, привозили подарки и белокожих сестрицу с братцем. Мама, почти незнакомая, Гаури брала ее за руку и отводила глаза. Родители исчезали, оставляя в воздухе мраморную пыль. Гаури запивала мраморную крошку жирным молоком кормилицы.
Когда закончилась мировая война, дядюшка сообщил об отъезде. Говорили, что Англия очень цивилизованная страна, и улицы там такие чистые, что с них можно есть. Родители приехали в последний раз. Они оторвали Гаури от бескрайней груди, к которой она так привыкла за шесть лет, и увезли на поезде из рая в столицу.
Кожа
Любовники, в неудержимом влечении вы пачкаете спины о деревянные колонны парсала. Полосы остаются на одежде. Раньше тут и на бумажных цветах не было пыли. Она вошла сюда, Гаури, черная и к тому же обсыпанная угольной копотью паровоза, а бабушка, которую все звали Мамаджи, сказала:
– Мы не берем в слуги детей.
Когда же ей объяснили, что это ее внучка, Мамаджи перестала говорить с людьми. В ее уме и глубоко в крови разорвались горячие звезды. Века правления бледных султанов и европейцев с водянистыми глазами научили думать, что светлая кожа – символ превосходства, красоты и высшего сословия. Бабушка, принцесса и дочь махарани, отказалась заботиться о внучке и велела не показывать ее соседям.
– Если кто-то спросит, так говорите, что это ребенок бхести, водоноса.
– Но ведь он больше не работает, у нас теперь водопровод.
Мамаджи стряхивала шум, как разноцветные ткани Раджастхана, залежавшиеся в сундуке:
– Не знаю, скажите людям что-нибудь!
Гаури до того было знакомо только счастье. Она врывалась в комнаты, звала бабушку по-тамильски – «патти», а тетушек – «аяш», требовала грудного молока. Бабушка спрашивала маму:
– Твой брат действительно ученый? Что они там делали с ребенком?
Все хотели исчезновения Гаури и не теряли надежды, что однажды бродяги унесут ее за Ямуну. Только вторая жена Пападжи, родная бабушкина сестра, немая от интриг королевского детства, иногда давала Гаури беглую ласку, как чужому котенку.
– Найдем ли мы ей достойного мужа? – спрашивал отец.
– Ха! Конечно, придется колупать остатки, – отвечала Мамаджи.
– Этому подгорелому ребенку нужно образование, – говорил ее угрюмый сын.
Гаури повели в дневную школу для девочек у Турецких ворот. Скоро все заметили, что детство в доме дяди не прошло напрасно, и у Гаури лучшие баллы. Пока в классе учили цифры, алфавиты урду и хинди, она умножала и писала эссе. Ее перевели в класс старше, признали в ней разумное существо, но не избавили от изгнания. Она оставалась угольной девочкой в столице цвета бледной охры.
Одноклассницы не брали ее за руку: «Она покрыта дегтем!» На пение гимнов Гаури ставили позади, с детьми потемнее. Впереди выставляли светлокожих, не глядя на рост. В спектакле ее назначили дааяном. Мол, такая роль подойдет к ее цвету и длинным волосам, на которых дааян ходит, как на паучьих лапах. Волосы у Гаури были жесткие и неблестящие, будто всегда плохо расчесанные. Они торчали остро из кос, перевязанных красными лентами. Британский солдат у Турецких ворот подзывал ее по утрам, угощал шоколадом. Гладил по голове, держал косы в ладонях. Думал, что она не понимает слов: «Какая красивая девочка».
Учительницы вместо дааян говорили «ведьма, суккуб». Они и детей называли по-своему: Индиру – Хильдой, Хемалату – Энни, Чандру – Сандрой. Гаури они называли Маргарет или Пегги. Дети в отместку пели вместо «Боже, храни короля» – «Боже, побрей короля»[2].
Все исчезли
У нее появилась подруга, не похожая на всех. Дети дразнили ее «чатни-Мэри», а по-настоящему ее звали Александра. Папа у нее был англичанин, а мама – индийской женщиной. Когда родители приходили за Александрой, Гаури видела, что и здесь, на севере, как в благословенном Нилае, люди могут сильно любить друг друга и своего ребенка-девочку.
По утрам подруги ездили вместе на трамвае. Тогда Чандни Чоук еще не зарос толпами и месивом из тряпок и овощей. Рельсы еще лежали на открытых улицах, а свежий воздух летал по ним, подхватывая домотканые одежды горожан. Трамвай тащился едва-едва, подружки успевали и наговориться, и выполнить домашнее задание. Потом они пили подслащенную воду у киоска и шли на уроки. К солдату с мокрой улыбкой Гаури больше не подходила.
Девочки обменивались павлиньими перьями и цветными мелками, мыльницами и тетрадями, которые раздавали как призы за хорошую учебу. Они построили рай в трещинах школьного двора, игрушечную замену царства, из которого вырвали Гаури. Они оградили свой мир стеной английского языка.
Неожиданно Александра перестала ходить в школу вместе с учителями, которые не могли запомнить правильные имена. Пропал и тоскливый солдат. Все белые исчезли за несколько недель, и даже песни стали другими. Вместо «Боже, побрей короля»:
- Купите мне куклу,
- Не хочу японскую куклу,
- Купи мне индийскую куклу,
- Пожалуйста, купи.
«Все ушли, – подумала Гаури, – остались только мы сами». Ей хотелось говорить об исчезновении тысяч людей, но говорить было не с кем.
Чужая земля
Стаи детей тут же почувствовали одиночество Гаури. Они бросали в него шутки, соревнуясь между собой. Бросали глину и кричали: «Земля, стань землей!» Гаури шла, делая вид, что ничего не чувствует. Грязь текла по серой школьной юбке, в лицо дул ветер с запахом реки. Возле дома стаю отгонял дядюшка Яшу, который наблюдал улицу из окна своей книжной лавки. Он качал головой на племянницу, приказывал служанке отнести форму прачкам-дхоби.
Другие взрослые двигались в круговороте хавели[3], словно далекие звезды. Появлялись из парсала, исчезали в комнатах, парили над Гаури, как хищные луни над минаретами города.
Женщины блуждали во внутреннем дворе, где лежали ветки на растопку, медные котлы, и возле разрушенного фонтана вяло подкипала стирка; где жили голуби, на которых ругалась Мамаджи:
– Зачем вы бросали птицам? Они привыкли к нашему чоуку[4], теперь портят белье.
Одежда сушилась на веревках между деревянными опорами галереи. Стирали ее женщины дома и служанки. Тяжелые покрывала, простыни, занавески отдавали дхоби, которые уносили их на гхат[5].
Лудить посуду приходил калаивала. В небольшой яме он поджигал клочок газеты и древесные угли, раздувая их козьими кожами. Гаури нравился запах канифоли и то, как тает разогретое олово, но братец сказал, что калаивала уносит детей в джунгли и делает из их костей порошок флюса. По ночам она слушала, как шаги калаивалы пульсируют в голове.
В этом чане одиночества даже воздух причинял ей боль. Воздух был слишком сухим, шуршал и крошился на зубах. Тропическая нежность и густота звездных ночей Нилая оставила в нем лишь сладковатый привкус.
Слух царапал азан, шум голубиных стай, ночной вскрик женщины. Ни пения петушка, ни знакомого смеха коз. Еда, приготовленная на горчичном масле, казалась чужой. Зимы были мучительно холодны, на галерее бродил ледяной ветер и качался керосиновый фонарь. Из кухни поднимался горький дым от чуллы.
Брат и сестра уничтожали великолепные игрушки Гаури, высланные из Лондона, упакованные в газеты и любовь. Они терзали и прятали кукол с лицами живых детей и запахом удачи, железную дорогу, странной формы плиту с духовкой, каких Гаури никогда не видела. У брата с сестрой был только тряпочный верблюд, серебряная погремушка с колокольчиками внутри шара да еще баг-чал с истертым полем и фигурами тигров и коз[6], в которых мы вселялись, пугая детей и хохоча. Дети ненавидели игрушки Гаури.
Мама
Домашние вертелись вокруг братца и сестрицы Данники, чье имя означало «утренняя звезда». Сестрица и братец считали, что это вина Гаури быть черной, и она стала такой назло. Всех троих смазывали йогуртом с маслами от солнечных лучей.
– Хоть бы остальные два не потемнели, – говорила Мамаджи невестке, – следи, а то пойдут разговоры.
Перед приходом гостей мама заставляла Гаури мыться. Летом брызги воды создавали приятный запах мха на кирпичах купальни. В зимние дни мама в свитере и шали терла Гаури что есть силы, пыталась содрать с дочери полночь. Вода в цинковом ведре стыла. В железном чане покрывалась инеем смесь для мытья волос из плодов акации и камфоры от вшей. Мама поливала Гаури из чашки. У обеих колотились зубы.
Гости принимали Гаури за прислугу, и даже те, кто знал, что она дочь хозяев, порой нарочно, будто забываясь, отдавали ей приказы. Родственники и соседи перечисляли рецепты отбеливания человека: куркума, творог, аюрведические масла. Однажды мать сожгла кожу дочери перекисью.
– Ты сама виновата, раз родила меня такой, – сказала Гаури в купальне. Мама ударила ее по лицу. Потом прижала к себе, обернула шалью и заплакала.
Тогда Гаури догадалась: мама любит ее, но может только безмолвно смотреть и беззвучно открывать рот, как рыба, которую только принесли с базара.
– Не плачь, – сказала тогда Гаури матери, – я заберу тебя к себе в Нилай.
Она стала искать и собирать приметы любви матери: легкие касания, кусочек сладостей, подаренные сережки:
– Вот, купила для тебя серебряные, серебро осветляет, – говорила мама, возвращаясь от ювелира.
Вечером мама садилась на ее стороне кровати, которую они делили с сестрой, а после разделения Раджа еще и с кузиной. Мама гладила ромбовидные узоры зимнего покрывала над ногами Гаури. В ее движениях застряла грусть. Гаури ликовала: мать любит ее даже больше других детей.
Отец пребывал где-то далеко за изгибами Чандни Чоук, за Красным фортом, а придя в дом, усаживал старшую дочку под свет лампы и говорил:
– Теперь ты выглядишь прилично.
Он уходил сразу, тараня пространство дома телом буйвола. Гаури не знала, где его комната.
Объявления
Тайные любовники, не обещайте ничего, замолчите. Что будет завтра? Неужели вы наскучите друг другу или о вашем романе узнает вся родня? Ноги скользят по разбитой мозаике пола, в волосах засохшие осколки синей краски. Зеркало изошло темными пятнами, едва отразит мутное движение рук по спине.
А как блестела синева, когда Гаури гладила пальцами стену. Она смотрела в зеркало на клоунский макияж, нанесенный матерью – толстый слой пудры на лице, на плечах. Ждала, когда ее позовут в комнату. Она привыкла, Гаури, что ее нельзя показывать слишком быстро.
Тайные любовники, вы приняли за живое и отшатнулись от отвратительной связки желтой, искривленной от времени бумаги, истерзанной ножницами, полной запаха кошек. Мы любим ночевать в таких пачках, вспоминать их свежесть, аромат и то, как чернила пачкали руки.
Почтальон оставлял газету на террасе-отле бесшумно, как опавший лист. Но семья сбегалась тут же. Каждый хотел знать свое: о политике и ценах, об артистах и моде на прически. Все хотели наслаждаться изумительным вкусом «Времени Хиндустана».
Мамаджи овладевала газетой, отстраняя сыновей и невесток рукой, согнутой в локте:
– Возомнили себя министрами наук! Сейчас нет ничего важней, чем выдать ее. Тогда в дом придут спокойные времена.
Женщины собирались на полу, разрывали скрепленные листы. Находили в конце раздел «Супружеская реклама». Даниика, сильнее других желающая брака старшей сестры, звонко читала, содрогаясь от удовольствия. Гаури теребила рукой вышивку на лиловом камизе, слушала. Объявления, прячущие обещания. Объявления, похожие на праздничные гирлянды: «без приданого» или «простой брак» (что значило одно и то же).
– Что за раздел ты читаешь? Это не наша каста! – вырывала у внучки газету Мамаджи, увеличивала буквы очками пасынка Яшу.
Объявления – убийцы надежды: «Красивый брахман ищет сотрудника банка из семьи с хорошими связями»; «Вегетарианец с докторской степенью для девушки, которая получила образование в католической школе, со светлой кожей»; «Солидный мужчина, 25 лет, зарплата четырехзначная, хочет высокую, красивую, обаятельную, образованную жену».
– Дальше читай, – кричала Мамаджи, – дальше! – ее большие руки поднимались к небесам.
– «Требуется красивая девушка»; «Ищу стройную и красивую девушку из культурной семьи»; «Обязательно семья со знакомствами в департаменте архитектуры».
– Наглая молодежь, – говорила Мамаджи. – Где мы возьмем красивую? Ешьте, что стоит на столе.
Гаури гладила себя по ногам нервно. Бедра ее были раскрыты, как исполинский цветок. Ткань шальвар едва выдерживала их тяжесть.
– «Из семьи государственных служащих»; «Невиновный развод, ищу спокойную девушку с хорошим характером»; «Срочная свадьба: есть две недели».
– Ножницы, – командовала Мамаджи, – вырезайте.
Они вырезали и складывали объявления в стопку. Пока в доме не появился телефон, писали приглашения, отправляя с уличным мальчиком. Из хрупких вырезок воплощались холостяки столицы.
Холостяки
Незамужние девушки, радуйтесь, ибо ваше время пришло!
Холостяки столицы сидели в комнате с окнами на террасу-отлу, потели и не произносили ни слова, поручая разговор старшим. Они безжалостно ломали сахарную пирамидку беседы, когда Гаури входила в комнату с подносом, уставленным маленькими чайными стаканами. Чай с молоком раскачивался, словно началось землетрясение. Чай был светлей рук, вцепившихся в поднос, как в последнюю надежду.
До появления телефона холостяки исчезали бесследно. Они почти не присылали писем с извинениями. Когда телефонная связь соединила приличные дома города, хорошим тоном стало объясниться. Мысли женихов и их семей доходили стремительно. Сгорая от нетерпения, Мамаджи заставляла сына перезванивать, чтобы узнать о решении.
Из глубин города вместе с шорохом тьмы в проводах доносились причины отказа. Мы сновали по проводам туда-сюда, метались и извивались кольцами. Хотели ли семьи обидеть Гаури? Нет, они отыскивали вежливые причины.
– Ваша девочка смугленькая, детишки будут смуглые. Вы говорили, она цвета пшеницы, какая же это пшеница, тетушка? Это выжженное поле. Но если в приданое пойдет дом в Чандни Чоук, шкатулки золота и деньги на счете в банке, то мы уж как-нибудь упросим нашего мальчика.
Другие намекали, что им гораздо больше нравится младшая сестра. Сообщали, что им не по душе, когда девушка работает, а Гаури четыре раза в неделю выходила на телеграф и два дня помогала в птичьей больнице.
Благовоспитанные говорили: она слишком совершенна; слишком санскаари[7]; много улыбается; не коснулась ног старших. Были отказы непринужденней крышки кувшина: «Да она же черная!»
Гаури слышала, как семьи, не успев отойти от дома, громко возмущались: «Зря потратили время, почему они не сказали, что у них бочка гудрона»; или сын капризничал: «Мама, она цвета моих локтей».
Наша Гаури, веселый волчонок Нилая, стала отчаянным игроком, который ставит последний браслет в карточной игре тиин-патти. Быстрое воображение придумывало любовь, уединенные разговоры на галерее. Но до разговоров дело ни разу не дошло.
Обида резала одинаково остро, понравился ей мужчина или нет, был ли он хорош или безобразен. Она горела, как сухая трава, Гаури. Металась по комнатам и закоулкам хавели, как в круговороте жизней. Обойдя дом по внутренней галерее, опускалась у разрушенного фонтана, смотрела на квадрат желтого неба, а ее манили из кухни другие изгнанницы.
Она заедала отказы сладостями в компании тетушки-вдовы и немой бабушки. Тело Гаури становилось тяжелым, живот рыхлым. Бедра наливались незнакомой меланхолией, сокам любви некуда было течь. Она мечтала, что холостяки горько раскаются, прижмутся лицами к ее разукрашенным хной рукам, повторяя: «Твои пальцы из красного золота, богиня!»
«Молодость»
Город, оплаканный тысячу раз, захваченный афганцами, уничтоженный хромым Тимуром, чье войско бежало от страшного смрада убитых, покоренный маратхами во главе с Баджи Рао Первым, персами и британцами, ты стряхиваешь века, как былинки, и возрождаешься с разбитым, но все-таки живым лицом.
Всесильный Дели, шрамы твои рубцуются на глазах. Сколько раз ты падал и поднимался в неузнаваемом облике. Могила и сад, ты строишься вокруг своей оси, вырастаешь на прежних руинах. Из ведической Индрапрастхи, раджпутского Лал-Кота, тюркского Туглакабада, могольского Шахджаханабада ты превратился в Нью-Дели. Кем еще хочешь ты быть, жизнь, клокочущая в ветоши?
Как мы жили во времена рикш и велосипедов? Хавели был сделан словно по нашему заказу. Мы играли нитяными занавесками, забирались под девятиметровое сари Мамаджи и выныривали, брезгуя запахом истлевшей роскоши.
– Позови Яшу, – хрипела Мамаджи из-за занавески внучке, – пусть несет книги.
Так она показывала семье жениха техзиб своей семьи – утонченность с оттенком сумерек Шахджаханабада. Техзиб – элегия обездоленной знати, изящество некогда великолепного мира. Техзиб означал сдержанное достоинство, а не тыканье богатством в чужое лицо, как это теперь повелось.
Дядя Яшу, сын немой махарани, самый грустный человек на земле, был коллекционером и продавцом редких книг, иллюстрированных так искусно, что у любого улетит сердце.
Он держал лавку со странным названием «Молодость», узкую щель с дверью в проулок. Внутри стояло несколько стульев для чтения и книжные полки, заполненные томами. Из магазина можно было попасть в комнату дяди, откуда он также выносил покупателям книги, которые не поместились в закуток лавки. Иногда он ставил стулья для чтения на дорогу, и вы могли увидеть на них знаменитых людей времени.
Лавочку Яшу знали ценители. Они приходили со всего Дели, чтобы упиваться книгами по истории, литературе, искусству, путешествиям, орнитологии, ботанике, а больше других – поэзии урду.
Яшу неспешно двигался по лавке в белой рубашке, саронге и туфлях-лодочках. Он отвечал на любые вопросы мягким голосом. Ночами, когда в хавели не оставалось никаких звуков, кроме шорохов, он мог обмолвиться и с нами.
– Слезы бесцветны – говорил он, облокотившись на прилавок, – иначе моя подушка выдала бы сердце.
Война
Гаури знала из разговоров и видений, как дядя пришел в дом, исцарапанный и кроткий, полностью седой в свои двадцать три года. В пустом чемодане он нес молчаливого младенца. Дома его стали называть ласково Яшу, как сумасшедшего, которого не надо волновать. Полное имя дяди было Яш.
В конце тридцатых, как многие молодые люди, он уехал в Бирму по найму английских властей, которым требовались специалисты в Рангуне. Там Яш женился на девушке из такой же обедневшей королевской семьи. Красивая жена уже с трудом носила могучий живот, колеблющийся от ее осторожных шагов, когда город исчеркали тени воздушного налета. Улицы пришли в смятение, заполнились мечущимися людьми, как каналы водой.
Докеры бросили работу в порте, не разгрузив корабли. Бомба попала в судно, оно загорелось, толпа побежала. Обугленный рис поплыл по реке в залив.
Яш сказал жене ждать дома, а сам пошел к людям узнать, что будет. Люди говорили:
– Японцы наступают, уже никто не может их остановить. Мы должны уйти на север. Британцев не будет, и тогда бирманские толпы растерзают нас[8].
В зоопарке убивали ядовитых змей и ягуаров, выпускали на волю оленей. Нескольких оленей застрелили, чтобы взять свежее мясо. Их шкуры бросили в пруд, и рыбы бились губами в остатки плоти. Яш деликатно попросил себе долю, и земляки неохотно поделились.
Он пробрался сквозь городские толпы, которые тащили детей и мешки, принес жене мясо. Супруги сварили его, и после молчаливой трапезы стали собирать вещи. Служанка пропала, ее не было уже три дня, а слухи ничего не говорили о следах ее босых ног. Жена сама закрыла разбухшие ставни.
– Почему мы уходим? – сказала жена. – Мы потеряемся в дороге, и наш сын уже рвется наружу.
– Мы должны вернуться в дом моего отца. Мы продолжение нашей власти – британцев. Японцы убьют нас или нас уничтожат бирманцы, потому что защищающая рука британцев кровоточит и бьется в агонии.
Некому было сказать им, что половина индийцев останется в Бирме и будет избавлена от страданий исхода, а бирманцы не тронут соседей.
Дорога смерти
Они взяли чемоданы с книгами, золото и одежду. В последнее мгновение схватили покрывало – стеганый дохар, подаренный Мамаджи, и соединились с толпой.
Толпа привела их в порт, где люди страшно кричали в металлические борты пароходов:
– Заберите нас! Возьмите нас!
Военные стреляли в воздух, говорили, что на борт поднимутся только европейцы. Яшу испугался, что толпа раздавит живот жены. Он вывел ее, проламываясь через навалившихся людей и вопли. Человеческий поток понес их к аэродрому.
Уже издалека они увидели, что аэродром стал пожарищем. Жена мужественно несла свою ношу и маленький чемодан. По толпе пошел слух, что японцы идут стремительно и с ними много смерти. Говорили, что путь домой, в Индию, лежит через горы. Мимо на автомобилях проезжали белокожие люди, увозя рояли и мебель из драгоценных пород дерева. Город трещал по швам и выл. Они прошли городские окраины, где бедняки сидели у лачуг на низких табуретах, равнодушные к голосу войны.
Яш с женой двинулись по дороге между полями с другими беженцами. Над землей клубилась пыль. Они шли и видели, что люди, которые покинули город раньше, уже потеряли силы. Одни сидели на корточках вдоль обочин. Малярия, холера и оспа уже кружили здесь вместе с орлами.
Говорили, что из Мьичина еще можно улететь в Ассам, но аэродромы Мандалая и Шуэбо разбомблены. Глаза жены потеряли блеск, в глазницах лежала пыль. Она сказала сухими губами:
– Все хорошо, нужно идти. Только бы попить.
Он купил ей стакан воды за золотые часы.
В Мьичине горстка военных пыталась удержать порядок. Так былинка пытается не сорваться в шторм, держась за колосок. Люди писали письма с мольбой о спасении. Письма на клочках бумаги заполняли ящики для почты доверху, опадали на землю, как ворохи листвы. Японские бомбы крушили взлетную полосу.
Вместе со всеми супруги двинулись дальше в сочащуюся плоть джунглей, через горные вершины и ущелья. Они забывали лица и имена попутчиков, каждое мгновение кто-то исчезал, снесенный речным потоком, усталостью или болезнью. Начались дожди, почва бежала грязью. Тропы вели вверх и скользили, будто политые маслом. Бури крушили деревья, небо рассыпалось на куски под каскадом молний. Хотелось взяться за молнии и подтянуть себя к вершине горы.
Жена ползла по склону безумно, в ней ничего не осталось, кроме цели – нести, нести ребенка.
И она несла через хлипкие мосты, через стены дождя, вся в кровавых пузырях и мелких пиявках. Оба забыли, как может выглядеть человек. Судьи, полицейские, директора школ, юристы, инженеры, бухгалтеры, банкиры, торговцы изошли укусами и язвами. Язвы наполнились гноем и личинками.
Их бесконечно кусали сумеречные мошки и мухи, облака москитов. Люди перестали говорить друг с другом из-за потери сил. Они ели остатки риса, заправленного папоротником. В глазах черной единой плотью мерцали джунгли. Все чаще приходилось переступать тела, лежащие на пути. Однажды они видели, как мужчина тащил двоих детей, шатаясь, а потом положил их под деревом и двинулся дальше. Никто не мог их взять. Жена Яшу накрыла их стеганым покрывалом Мамаджи.
– Мы идем дорогой смерти, – сказала жена.
Она легла на мокрую землю, и без стона, в молчании родила сына. Посмотрела на него и умерла. Яшу взял ребенка, который беспрерывно кричал, понес вместо жены. Он не посмотрел, кто родился: сын или дочь. Ночью на тропу вышли люди из племени наги. Они забрали Яшу и нескольких путников. Женщины наги кормили ребенка грудью, а отца – рисовым отваром. Они довели их до плантаций Ассама, туда, где Чайная корпорация устроила лагерь беженцев.
Преодолевая законы Вселенной, люди стекались в лагерь. Яшу видел слепого, которого вели двое маленьких сыновей; калеку, который весь путь опирался на запасную деревянную ногу, чтобы не разбить о камни другую, хорошую ногу; женщину, с истертыми до костей стопами, которая ползла последний участок пути; собаку, которую считали упавшей в пропасть, со здоровым пометом щенков.
Когда отец Гаури, получив телеграмму из Ассама, отправился встречать брата на вокзал, то не смог найти его и, обойдя платформу, уже собрался уходить. Брат же, похожий на мертвеца, смотрел на него, не способный произнести слово.
Мы помним, как в те дни люди говорили: «Бирма вернулась, Бирма все еще идет». А дядя Яшу забыл имя жены и ужаснулся помутнению. Он помнил ее лицо и даже голос – то, что обычно люди забывают быстрей всего. Имя же пропало в джунглях. Чтоб не сойти с ума, Яш занялся книгами. Он вел тихую жизнь и никогда не говорил о прошлом.
Мальчик его рос вместе со всеми в ковчеге дома. Мамаджи велела называть его Бабу Кунвар в честь Кунвара Сингха, военачальника, который в восемьдесят лет стал предводителем войск против британской Ост-Индской компании. Мальчик интересовался детективами и книгами о судебных делах.
Бери и ее
Нет, теперь это не дом, а лохмотья на задворках грязного базара, в тупике, залитом мочой. Как здесь согреться неприкаянной любви?
В прежние времена свет сочился по комнатам щедро, падал на дно двора. Решетки окон создавали кружева теней, цветные стекла в спальнях бросали на пол яркие блики. Это был красивый особняк с каскадом арок, анфиладой комнат, с мозаиками на полу парсала. Красивые люди ходили по нему туда-сюда.
Незамужняя Гаури в голубом чуридаре, призванном осветлить ее, часами ждала приглашения на брачные переговоры. Она хотела остаться в платье в желтые розы с круглой юбкой, что чуть закрывает коленную ямочку. Платье подчеркивало ее смуглую красоту. Оно говорило: перед вами девушка без предрассудков, красавица из Чандни Чоук. Никто не знал, что пока посылка шла из Лондона, платье уже испарилось из мировой моды, сметенное короткими трапециями, невозможными и в Чандни Чоук, и в целом городе.
Отец, увидев Гаури в неимоверных цветах, говорил:
– Ты догадалась, что напялить! Хочешь своим видом напомнить людям, как мы валялись под сапогами ангрезов[9]?
Робкая мать, виновная в сотворении Гаури, выходила из другой двери за приказанием.
– Подбери ей что-то, – говорил отец. Он, боец свадеши[10], не терпел лондонские подарки брата жены.
Сопротивление было у них в генах. Пападжи, сын храмовой танцовщицы и князя, царственная Мамаджи были мятежниками.
Они поженились в пятнадцать лет. Пападжи также взял в жены и немую сестру Мамаджи.
– Если берешь меня, то бери и ее, – сказала Мамаджи, – иначе ее никто не возьмет.
Она говорила сестре:
– Рожай только сыновей.
Послушная сестра выполняла приказание. Через год после свадьбы у каждой из сестер появились мальчики, а на следующий год – еще по одному. У них рождались и другие дети, но все они умирали из-за болезней и не слишком усердных молитв.
Матери не делали различий между выжившими сыновьями, растили их вместе, как выводок гусят. Правда, дети совсем не замечали немую, а Мамаджи горела борьбой, а не домашними делами.
Прабабушка, танцовщица, запирала сына, юного Пападжи, и невестку в комнате, если они собирались на демонстрацию протеста. Тогда они убегали в окно, два подростка в домотканых одеждах. Они летели через переулки к Красному форту. Бежали, взявшись за руки, что было тогда вызовом приличиям. Жемчужные ткани струились в прохладном воздухе.
Прабабушка кричала им вслед с галереи:
– Кто будет смотреть за детьми, когда вас арестуют?
Мамаджи стала новой женщиной, смелым товарищем, а не только маткой, в которой потоки семени без конца превращаются в детей. Не один ее муж, но вся нация нуждалась в таких женщинах. Во времена, когда в воздухе дрожал запах освобождающего дождя, Мамаджи цвела. Борьба ей дала свободу первой. Мамаджи страшно нравилось быть не такой, как все женщины, закрытые в домах, наблюдающие клочок мира через оконные решетки-джаали. Многие революционеры с годами становятся диктаторами. Так и Мамаджи стала правителем дома с безграничной властью.
Сын танцовщицы
Пападжи, отстраненный, как собственный портрет, сидел в комнате у террасы, смотрел сквозь своих потомков. Мы устроили беспорядок в его голове, а силы его выпила великая жена и битва за свободу.
В молодости он стрелял тигров в Сундарбане[11] и однажды застрелил тигрицу, в животе которой оказались детеныши. Они лежали на мокром берегу в прозрачном белке плаценты. Он увидел в глазах тигрицы время и вселенную, слепящее многообразие мира, причины и следствия, свою поверженную родину и прекрасных умирающих зародышей. Жалость к родной земле охватила его с ног до головы. Всю свою фантазию и молодость он вложил в освобождение субконтинента.
Пападжи не раз сидел в тюрьме за проповеди и письма. Объездил мир от Уттаракханда до Каньякумари, работал на железных дорогах, рассказывая, как колониализм жадно глотает сокровища Индии и как нищают люди. В комнате, куда вел ход только со двора, была тайная ткацкая мастерская. Там создавались ткани с запрещенными поэмами и портретами. Пападжи выступал на площадях и переулках города, раздавал запретные книги, ходил с Ганди за солью[12], не пропустил ни одного митинга в Дели. Был ранен, бит до полусмерти, и жены много раз прощались с ним навсегда.
В холодный и ясный день Индия полностью освободилась от оков колониализма. Люди сыпались на дороги с криком: «Бхарат зиндабад»[13], в холлах дорогих отелей сверкали праздничные застолья, на соседнем барсати[14] играли на ситаре и размахивали триколором, а Пападжи уселся в кресло с чувством выполненного долга.
Голова патриарха превратилась в мешанину звуков, похожих на шум вокзала. Все миры он поместил в себя, но и себя он поместил в мир, раздваивающийся, восьмикратный, двенадцатикратный, бесконечный. Мгла окружила его с шести сторон.
Жены одевали его по праздникам в золотой ачхан, а в будни в белую курту[15]. Они оставляли на столе сборник ведических гимнов и масло в медном кувшине. У ног ставили блюдо с водой, в которой кружились лепестки.
Блестящие, как перламутр, фиолетовые веки Пападжи были прикрыты. Он царствовал в комнате гордо, подобно его отцу, махарадже. Его гордый отец когда-то отступил от традиций и женился на девочке, пожертвованной храму, и от этой любви произошел Пападжи и все его потомки.
Друзья послали девчонку-девдаси овдовевшему махарадже, чтобы развлечь. Она же оказалась умной и веселой, умелой в кулинарии, искусствах и ночных ласках. Прадед сделал ее своей махарани, вопреки запретам. Британцы называли их союз «морганатическим браком», родственники назвали «позором».
Внезапный сердечный приступ оборвал жизнь махараджи – дальнего осколка раджпутской династии, с фамилией Чандраванши, что значит «те, кто произошли от лунного божества». Махараджа не успел передать жене и сыну титула. После его смерти они были изгнаны из дворца в копоть Чандни Чоук, в старинный хавели, который махараджа подарил жене на праздник Дивали. Они жили, продавая драгоценности танцовщицы, пока Пападжи не получил работу на железной дороге.
Махарани
Мамаджи также была махарани. Каждое утро она надевала девятиметровое сари, белые носки, черные туфли и отправлялась господствовать в доме. В княжестве, из которого она сбежала с сестрой, звания и титулы передавались по женской линии. Сыновья сестер раджи становились раджами, а сыновья самого раджи оставались лишь чиновниками, обреченными на забвение.
Однажды у раджи не оказалось наследников по линии сестры. Тогда удочерили двух девочек. Их знакомили с литературой и астрономией, учили манерам и музыке. В двенадцать лет им представили аристократических мальчиков, чтоб они выбрали себе мужа. Маленькие махарани играли со своими мужьями в прятки, читали сказки в библиотеке дворца.
Дворцовые интриги и черная магия кружили вокруг сестер, как осы. Им в комнату подбрасывали кобру, а в кровати оставляли лезвия. Кто-то подсыпал в ужин яд. Мамаджи, угадав беду, не тронула пищу, но сестра с улыбкой стала есть.
Мамаджи схватила горло сестры и держала так, чтобы яд не проник дальше по телу, другой рукой она вытащила отравленный рис. Сестра стала лиловой, а потом белой, как бумага. Сильные пальцы спасли ей жизнь, но лишили голоса. Потому жених отказался от немой, а Пападжи взял обеих.
Пападжи не успел принять титула, но и сестры были приемными, а не кровными махарани. К тому же вес власти мелких махараджей стал в то время легче пера. Они командовали только у себя в поместье, англичане платили им жалованье и использовали как марионеток[16].
Но все равно жизнь во дворце стала слишком опасной. Никто не хотел, чтоб власть, хоть и зыбкая, перешла сыновьям приемных сестер. Любой мог толкнуть мальчиков у лестниц, поставить кипяток в проходе, плеснуть уксус под дверь, где поползет ребенок.
Сестры уехали к мужу в Дели, в подаренный его отцом хавели. Они начали жить как обычные люди, сами готовили себе еду и стояли в очередях за керосином. Слуги появились у них спустя годы, когда сыновья поступили на службу.
Мир тогда был неумолимым местом: вокруг плескались холера, желтуха, полиомиелит. Чувство легкого голода было постоянным и не заканчивалось после обеда. Но Мамаджи, верная обычаям затерянного мира, оставалась махарани и среди мух рыбных рядов, и в сарае, где покупала молоко буйволицы. Ни на минуту она не переставала считать себя княгиней, а сыновей раджами. Внучка Гаури, которой годами не находился жених, выводила ее из терпения.
Белая Лилия
Какая долгая зима! Зуб на зуб не попадает. Остыв от любви, вы дрожите в тонкой одежде, тайные любовники, стараетесь согреться объятиями. Разве хочется уходить из случайного гнезда и нести жизнь? Много счастья здесь, в разрушенных спальнях. А мы до сих пор напеваем на лестницах песенку Гаури:
- Никто на меня не посмотрит,
- Никто меня не полюбит.
- Даже в лавке горчицы больше веселья.
Мы еще слышим сладкий запах ее пота, поднятый движением тканей, когда она усаживалась на пол. Тревожно думала Гаури над судьбой: кто она без заветной мангалсутры[17]? Половина человека вроде немой бабушки или тети-вдовы, утратившей пол и имя.
Вдова не была старой или слабой. Напротив, это было проворное угодливое существо, прячущее молодость под траурной тряпкой. Но в доме считали ее старухой. Называли «Оно» и «Это». При Пападжи говорили «тетушка», ведь никто не знал наверняка – слышит старик или нет.
Один из нас любил ее, и мы звали ее Белой Лилией. Девочка была самой красивой в доме, с пальчиками тонкими, как стебли. Нам нравилось смотреть, как она тайно ест запрещенные сладости. Мамаджи говорила, что сладкое, острое и лук разжигают кровь, поэтому не должны оказаться во рту вдовы. Белая Лилия всегда ела отдельно от семьи.
Ворованные лакомства было ее радостью. Если в кухне никого не было, она садилась в уголке, как обезьяна, и ела, ела, чувствуя себя в такие мгновения живой. Когда на кухне работали слуги, Белая Лилия хватала ладду с подноса, набивала рот, держала губы ладошкой, убегала на галерею. Там за деревянной балюстрадой глотала любимые шарики, выставив лицо в улицу между перекладинами. Крошки сыпались в закоулок над лавкой Яшу. Пальчики и щеки липли к траурной ткани, глаза стекленели. Тот из нас, кто любил ее, облизывал губы быстрым языком.
От природы Белая Лилия была любознательной и имела ясный ум. Она стала изображать дурочку в угоду домашним, и эта маска приросла к ее коже.
Еще при англичанах сын от немой жены потерял голову, увидев девочку на соседнем барсати: красавица с могольской миниатюры запускала воздушного змея, а потом поливала куст алоэ. Весь Дели провалился в огромные глаза. Любовь опоила ядом сына немой и стала началом лихорадки.
У Белой Лилии было тогда имя – Пушпома. Сын немой жены, сгорая, сообщил Пападжи и Мамаджи, что хотел бы эту девочку. Он так пылал, что обжег отцу руки и мачехе опалил королевский наряд. Пападжи сказал, что сходит в дом соседа и поговорит – «Лишь бы не было пожара».
Пушпома, семнадцатый ребенок, умела читать на хинди и писать свое имя на английском. Родители со спокойным сердцем отдали ее в дом соседей вместе с сотней шелковых сари и зимним покрывалом.
Муж, переодевая ее, как куклу, украшая ножки браслетами, а длинные шелковые волосы – цветами, сходил с ума от наслаждения. Он подарил ей серебряную погремушку с маленькими колокольчиками внутри резного шара, какие дарят младенцам на сороковой день после рождения.
Кала азар
Он боялся погубить хрупкий цветок огнем, который охватил его с ног до головы. Он уходил спать на крышу, и ночь давила ему на грудь.
День за днем любовь разрывала его организм, обратилась черной лихорадкой, кала азар, поразив печень и селезенку. Кожа изошла язвами, белыми внутри и с красной каймой. Он не смог выходить из-под навеса из ткани, устроенного на барсати. Пападжи привел на крышу врача, но огонь оказался столь стремительным, что едва успели они назначить лечение из редких лекарств, которые непросто было достать в городе, как старший сын истлел.
Пушпома была слишком маленькой и нежной, потому Пападжи вернул ее в дом родителей. Он решил, что в семье девочка будет счастлива. Скоро теплые ветры с запахом соседской кухни стали приносить беспокойные слухи.
– С нашей невесткой плохо обращаются, – сказал патриарх своей королевской жене.
– Я войду в их дом без предупреждения, – ответила махарани.
Она вошла в их дом и увидела то, чего боялся Пападжи. Обритая наголо девочка сидела в грязном углу кухни. Ее тельце было замотано белым тхааном[18]. Здесь же на полу валялись лохмотья, на которых она спала. Для еды дали ей глиняную чашку, старую, как древние легенды.
Служанка, чей рот не имел замков, проболталась, что со дня на день девочку отправят в ашрам, и уж тогда она смело будет входить на кухню.
– Боюсь готовить здесь, вдова принесет мне неудачи.
Мамаджи вернулась домой. Она не хотела говорить мужу про соседей, хотела забыть о маленькой невестке. Но муж сказал:
– Хватит молчать, я один еще не боюсь тебя в этом доме.
Тогда она рассказала, что слухи, которые приносил ветер, правдивы.
– Мы не за тем вернули ее отцу, – сказал он, поднялся и пошел к соседям.
Он вошел в дом и произнес:
– Если вы не можете заботиться о своем ребенке, мы сделаем это.
Отец Пушпомы с облегчением вернул ее. Его руки тряслись, а глаза слезились. Он вывел дочку из черного угла:
– Я не хотел так, но у нас не было другой дороги. Мы не отправили ее на погребальный костер зятя, и люди избегают нашего дома.
Пападжи хотел выдать Пушпому замуж повторно, но никто не взял девушку с клеймом смерти. Сначала в доме не следовали вдовьим обычаям. Но после независимости, когда мысли Пападжи смешались, как пассажиры третьего класса при посадке в вагон, маленькую вдову оттеснили в темные закоулки.
Она ночевала в парсале, на антресолях, где по ней бегали ящерицы, в чоуке возле кухни, дрожа от холода. Ей очень хотелось читать, но она не знала, можно ли ей книги, а спросить было не у кого. Иногда она кушала с немой бабушкой, реже вместе с Гаури. Те хоть и были изгнанницами, но все же существами высшего порядка. Изгнание не объединяло их троих, они стояли в нем на разных ступенях.
От горя Белая Лилия стала настолько чуткой, что научилась видеть нас. И тот, кто любил ее, стал ей товарищем по одиноким играм.
Драупади
Белая Лилия, как служанка, подавала Гаури молоко с куркумой. Гаури тошнило от молока, но Мамаджи заставляла пить по шесть-семь раз в день.
– Да превратится уголь в облако! – приговаривала она.
Глаза Белой Лилии были воспалены от бессонных ночей. Раз Гаури увидела ее в ночном чоуке: та лежала, раскинув ноги, улыбалась в небо. По ее лицу текли слезы, полные света луны.
Она не заметила племянницу, уходящую в коричневую мглу. Даже скрип двери не потревожил ее. В тот вечер родители и Мамаджи говорили, что у Гаури не будет жизни. Единственное спасение – знание английского. Ей придется работать, первой и единственной из женщин семьи.
– Вот вам позор на весь Чандни Чоук: отец посылает дочь работать, как последний чандал[19]. Свое будущее она зачеркивает и судьбу сестры. – Мамаджи выкладывала слова, как игральные карты. – Вам нужно было отпустить ее за границу с дядей, а вы зачем-то оставили ее.
– У них не было документов на нее, – оправдывался отец Гаури, – а ему нужно было ехать, он нашел место в университете.
– Бумаги можно было сделать! Просто никто не хочет возиться, – упрекнула Мамаджи невестку.
Та опустила глаза. Гаури смотрела из-за перелива нитяных штор. Темнота прятала ее заботливей родной матери. Гаури дрожала от обиды. Мимо дедушки, который рассматривал темноту комнаты из кресла, мимо Белой Лилии, плачущей в небо, девочка вышла на ночную улицу. Ей было десять лет, и она искала поезд, чтобы вернуться в Нилай. Вернуть себе мир, отобранный так несправедливо.
Гаури помнила, как ее впервые привезли в хавели и что от вокзала босой рикша вез их недолго. Все эти годы она только ездила на трамвае в школу и ничего не знала о городе. А город слоился и разветвлялся. Чандни Чоук, бывший когда-то полукруглой площадью с неглубоким каналом, отражающим лунный свет, распространился, как дикая трава. От главной дороги разошлись крылья, называемые кучасы. От кучасов – катры, тупики, закоулки, в которых селились люди одной касты: ювелиры, сапожники, краснодеревщики. Со временем паутина Чандни Чоук спуталась так, что уже и старожилы порой могли не найти дороги.
Маленькая Гаури тут же заблудилась в туннелях улиц. Ночь текла мимо нее к Ямуне. Семьи в тесных комнатушках слушали по радио, как бежит на Олимпиаде в Хельсинки юная легкоатлетка Нилима Гхош. Убийцы прятали обезглавленное тело продавца карандашей под сиденье в вагоне второго класса. Воры лезли в узкие решетки, утягивая пустые животы. Люди шли с факелами, чтобы поджечь чужую общину. Город шевелился, перемешивался с темнотой. Он состоял из провалов и бездн.
Маленькая Гаури не могла найти в нем станцию. Сгустки летучих мышей наполняли тьму, со всех сторон расходились и гасли вопли невидимых цикад. Воздух горожане высосали еще днем, и духота застряла между домами. Убийцы пронесли мимо Гаури голову продавца, завернутую в газету.
От страха перед громадным существом города девочка отступила в нишу пандала[20]. В темноте сияли масляные лампады и глаза богов. Шевелились кусочки ткани на черных фигурках Драупади и пяти ее мужей. Черная Драупади, рожденная из жертвенного костра, самая прекрасная царевна, смотрела на Гаури, как сестра.
– Вот как меня надо было назвать: Драупади. Черная! Никто бы не засмеялся над моим именем: «Что? Безупречно-белая?»
Потом она подумала еще и сказала богине:
– Лучше уж быть чандалом, чем безголосой, как мама, как все наши. Буду, как мужчина, пойду на работу и куплю себе дом в Нилае.
Мимо пандала прошли люди с факелами. Гаури испугалась идти дальше, так и уснула в нише. Рано утром слуги соседей, которые пришли помолиться, увидели черную Гаури. Слуги постучали в книжную лавку. Дядюшка Яшу, неловкий, в саронге и расшитых туфлях с загнутыми носами, понес племянницу домой на руках.
Из-за волнения и сквозняка в пандале у нее поднялась температура. В то жаркое лето никто не мог заставить себя коснуться раскаленной девочки. Воздух стоял мутный горячий, по комнатам текло влажное марево.
Тарик и Даниика
Тайные любовники, вы опускаетесь на разбитую мозаику парсала, чтоб поговорить. Речи ваши ласковые, счастливые. Давно ли сидела на узорах Гаури, с раскаленными сосками, каменным животом?
«Если кровь потечет, когда я зайду к жениху?» Все ее тряпочки, постиранные Белой Лилией, лежали в сундуке в девичьей спальне, а отходить наверх не стоило: Мамаджи поднимет крик.
Из-под штор выскользнула сестрица Даниика, не девушка, а небеса после утренней молитвы:
– Сейчас тебя позовут. Ты видела его? Видела? Такой красавец!
У нее все были красивые, даже жирный горбун, что растекался, как жаба, в резном кресле. Конечно, Даниика стала адвокатом холостяков, ведь ей не терпелось выйти замуж за братца Тарика. Она умирала от любви к нему, все знали. Все видели фотокарточки, которые проявил Тарик в каморке под красной лампой.
На этих черно-белых снимках сестрица стояла в образе наики[21] в царских украшениях Мамаджи: кулон на лбу, кольцо натх в носу, соединенное тонкой цепочкой с волосами. Тело закрывала шелковая ткань, но глаза смотрели на зрителя жадно и порочно.
Взгляда этого было достаточно, чтоб обвинить художника и натурщицу в бесстыдстве. Мамаджи сказала внукам:
– Ваши карточки подожгли дом, и мы горим в этом огне!
Их матери сказали так:
– Конец временам, а почтенный Пападжи еще сидит в своем кресле.
А у отцов случился разговор:
– Твой сын видел мою дочь в таком виде. Я должен убить тебя, но не убью только потому, что ты мой брат.
– Твоя дочь смотрела на моего сына, как девица с улицы Гарстин Бастион[22].
Это был уже второй скандал с фотографиями в доме. В первом скандале тоже участвовала эта парочка, да еще Гаури с кузиной. Теперь Тарик и Даниика обязаны были пожениться, но не могли, пока старшая сестра оставалась незамужней.
Тарик и Даниика полюбили друг друга, когда им было пять лет. Их любовь родилась через месяц после раскола Британского Раджа на Индию и Пакистан.
В ту страшную ночь девочек разбудил шелест. Гаури подумала, что джунгли отрастили ноги и бредут улицами Чандни Чоук. Сестры положили на себя покрывало и вышли на галерею. Взрослые не прогоняли их, а повторяли незнакомые слова:
– Пришли поезда из Лахора, поезда из Лахора.
Пятилетняя Даниика от страха невольно прижалась к сестре. Хотя до первого скандала с фотографиями и начала их дружбы были еще годы впереди.
На дне улицы шелестели рваные одежды сотен людей. Они текли молчаливой рекой, хромали, несли раненых и мертвецов и тех, кто не являлся ни тем ни другим. Гаури увидела человека без руки, старуху, привязанную тканью к палке, женщин, которые ступали так, словно им в животы натолкали камни, мужчин с головами, забинтованными ветошью. От реки колеблющихся лоскутов пахло ржавым.
Из ходячего тлена внезапно отделились мужчина и женщина. Они остановились у террасы-отлы, прямо под балконом, на котором стояла семья. Они подняли глаза и смотрели молча. На руках мужчины висел кудрявый ребенок.
– Это мой сын и внук, – сказала Мамаджи. – Пусть служанки встают и готовят ужин.
Но слуги и так проснулись от трагического шороха. Они заметались по хавели: растапливали чуллу, нагревали воду для купания, готовили постели. Неразбериха и путаница поднялась в доме, как пыль от старого половика. В ту ночь никто в семье не спал, и до детей не было дела. Река измученных текла мимо окон до утра. Тьма нестерпимо пахла ржавчиной.
Маленький Тарик глядел опьянелыми глазами. Он свернулся у ног Пападжи, а Даниика играла его кудрявыми волосами. Они плыли на черепашьем панцире по мутной реке и уже сильно любили друг друга.
Гаури кузен не понравился из-за ужасного запаха. Дети, которых она знала, пахли молоком козы, птицами и пылью. Новый братец пах вековой скорбью.
Поезда из Лахора
– У нас была дочь, а теперь ее нет, – сказала невестка Мамаджи, мать Тарика, которую все увидели в первый раз.
Сын Мамаджи встретил эту женщину в Лахоре и попросил разрешения на брак по почте. Фотокарточки у него не было, но он написал: «Вы бы одобрили, мама. Я выбрал ее, потому что только она похожа на вас в этом городе». Мамаджи сказала тогда: «У одного родился деготь, у другого умерла жена, третий умер сам, оставив вдову, и вот очередной неудачный брак». Однако возражать не стала, потому что не думала, что будет жить с невесткой под одной крышей, а редкие встречи они бы обе пережили.
Теперь невестка сидела посреди комнаты, как королева, говорила, выставляя слово за словом, как серебряные приборы, и все слушали не шевелясь:
– У нас было ружье. Отец когда-то научил меня стрелять, потому наш сын жив. У нас был квартал, но его больше нет. Кто-то пометил дома индусов знаком. Мы лежали на крыше много дней, наши рты потрескались от жажды. Еще тридцать человек прятались там, как преступники. Тайник нашли, мы впятером и еще трое слезли с крыши по приставной лестнице, пока мусульмане поднимались. Остальных облили бензином и сожгли. Мы пробирались на станцию, прятались, когда могли. Когда прятаться было негде, я стреляла из ружья в людей. Некоторых из них мы знали по прежнему Лахору, которого теперь нет. Вместе с тем городом исчезли и мы сами. Мы сами стали ничем, но шли к вокзалу. Вдоль дорог насиловали девушек, их ноги торчали вдоль обочины. У нас было ружье, но возле станции оно перестало стрелять.
Женщины замедлили дыхание, чтобы не перебить нелепым вздохом невестку из Лахора.
– Какие-то безродные псы потребовали деньги, чтоб пустить нас на станцию, – продолжала она. – Ваш сын отдал им кошелек, я сняла все украшения. Они сказали: «Этого слишком мало!» – и увели няню с нашей девочкой, а мы ушли на поезд, иначе они убили бы и сына. Как я должна теперь жить?
Она рассказывала неторопливо, отдыхала после каждого слова, будто ночь не имеет конца. Никто так и не заставил детей спать. Бабу Кунвар слушал сосредоточенно, не отрывая глаз от лица новой тетушки. Братец Гаури катался по полу и принимал немыслимые положения. Мать боялась сделать ему замечания – слишком властные правительницы собрались в комнате.
– Поезд уже тронулся. Мы взобрались на крышу, хотя раньше ездили только первым классом. – Невестка из Лахора вдруг засмеялась мелодично, как школьница, и дети завозились на полу.
– Мы ехали на крыше, это спасло нас, потому что ночью на поезд напали. А мы сразу увидели, как они бегут, и опять слезли на ходу. Едва не переломали ноги. Когда мы дошли до станции, там сказали, что в вагонах не осталось живых. Утром наш поезд приехал, а вагоны полны тел. От звона мух не слышно, как объявляют на вокзале. Не думаю, что они защищали веру. Никто не защищал, грабили сначала, а потом стали убивать. Надо было уезжать раньше, но мы не знали, не хотели терять его работу, – она кивнула на мужа, очень похожего на Пападжи, широкого, с квадратным лицом, фиолетовыми веками, чуть прикрытыми, как в медитации.
– Никто не знал, что будет, ходили слухи. Кто думал, что люди, которые жили за стеной, начнут убивать нас? Говорят, и те, кто успел уехать с вещами, потеряли добро. Носильщики помечали вагоны, где везли дорогие вещи, золото, шелк. А мы только и успели, что взять фляжку воды и немного золота. Правда, он взял альбом с фотокарточками и книги, – она кивнула на мужа. – Конечно, мы оставили их на той крыше. Так и так все стали нищими.
– В этом доме не будет нищих, – сказала Мамаджи строго. Невестка посмотрела на нее недоверчиво и холодно. Гаури показалось, что в кухне утекают вместе с водой в сток куски мяса.
– Потом мы много дней пробирались пешком. Пить было нечего, ручьи залило кровью. Трава покраснела, корни деревьев алкали кровь. Укусишь плод – из него течет. Мы такое видели, что чудом не ослепли. В одной деревне мужчины убивали своих женщин, бросали их в колодец, чтобы честь деревни не досталась врагам. Они стреляли в своих же дочерей, потому что хотели их спасти. В разрушенной гурудваре лежала девушка с нехорошей надписью на теле. Женщин, мусульманок, гнали голых по улице. Это все происходило уже на нашей стороне. Озверели и те, и другие. Не верю, что мы добрались.
– Нужно много воды, чтобы смыть это, – сказала Мамаджи. – Это ангрезы, уходя, устроили кровавый пир. Я жалею, что стала старой. А твой отец – мудрый человек, раз научил тебя стрелять.
– Отца, может быть, теперь нет на этой земле. Они жили в другой стороне города, мы не смогли узнать, что там случилось.
С той ночи Мамаджи превознесла невестку из Лахора. Ей доставались лучшие ткани и куски за обедом, королевские украшения. Свекровь подарила ей свой сурмедани[23] из слоновой кости. Мамаджи опасалась силы невестки, знала, кому перейдет ее престол, но не хотела, чтоб это случилось при жизни.
Пакистан приехал
Чандни Чоук стал меняться с тех дней. Прежде улицы лежали просторно, много света гуляло в них. Разносчики катили по сонным кварталам свои тележки. По праздникам с крыш люди смотрели на парад: английские солдаты в красных мундирах играли на флейтах и барабанах.
У птичьей больницы стояли разноцветные киоски торговцев цветами, парикмахерские, названные в честь богов. За ними – студии, где можно было сделать торжественный снимок семьи или фотографию на паспорт. В доме предвещали Тарику быть владельцем такого ателье, а он стал корреспондентом.
В переулке у хавели мусульмане держали лавочки воздушных змеев, конфет, самодельных игрушек. Дети обращались к хозяевам уважительно: сахиб. Много мусульман жило на улице Ахмада.
Вскоре после ночи, когда Даниика полюбила Тарика, лавочки разграбили. Дети смотрели с галереи и плакали по убитым игрушкам, чьи нарисованные глаза устремились в небо. Мамаджи запретила семье покидать дом в те дни. Мусульмане ушли во двор мечети Джама Масджид и спали внутри на древних камнях, ожидая поезда. Ворота мечети сторожили солдаты. Ходили слухи, что в Джама Масджид изготавливают бомбы.
Сыновья Пападжи дежурили на крыше, женщины готовили ведра с водой на случай пожара. Гаури прислушивалась к ночным скрипам, вою цикад. Она сомневалась, что торговцы конфетами могут сделать бомбу, но верила слухам. Потом мусульмане уехали в новую страну, Пакистан. А индуисты Пакистана текли и текли в Индию. В доме привыкли к шелесту одежд по ночам.
На улицах Чандни Чоук стало многолюдно. Школы заработали в три смены. Появились новые слова: «кэ хаал хай» – как дела, «тусу даса» – скажи-ка, «чанжа» – хорошо. Дети учились у приезжих детей и распространяли загадочный язык по лабиринту города. Торговцы затопили Чандни Чоук, негде стало ходить трамваям, рельсы убрали. Беженцы продолжали прибывать, они занимали опустевшие дома на улице Ахмада и других улицах. Селились на крышах барсати, строили поверх старинных особняков новые неказистые дома. Переселенцы стали последними завоевателями Дели. Стерлась элегантная медлительность, переполненный город засверкал, как фальшивое золото.
До сих пор остается загадкой, чего стоило неграмотной старой женщине отыскать хозяев в Дели и принести ребенка, которого все считали мертвым. Девочка была худой, она совсем не выросла за год. Кудрявые, коротко остриженные волосы пушились вокруг маленькой головы.
Няня одна из немногих приехала по программе возвращения. На кухне она объясняла слугам:
– Вот мои слова: государство не знает, что делает. Наши дочери не вернутся. Девочки боятся, что солдаты начнут в них стрелять за то, что они жили с мусульманскими мужчинами. Здесь у них нет еды, родня убита. А встречи с живыми наши дочери боятся сильней солдат: как они примут нечистых? Там в Лахоре наши девочки вышли замуж за мусульман, полюбили мужей, взяли другие имена, и никакого разговора нет об отъезде. Полиция приходит в такие дома, говорит, что идут соцработники. Мужья прячут жен. У них родились дети, но государство сказало, что такие дети чужие. Их оставят отцам. Беременным, которые едут в Индию, говорят очиститься.
Няня беспрерывно качала головой, туго обмотанной тканью. Из-за того, что была она старой, ее не тронули тогда у станции в Лахоре и не стали убивать. Женщину с девочкой отогнали на швейную фабрику, где она работала за рис и чай.
Мамаджи содрогнулась, когда увидела, как няня совершает молитву, определив направление с помощью тени от щепки. Мамаджи выгнала старуху, хотя сын робко просил оставить женщину, которая принесла им дочь через кровавое месиво раздела. Ей ничего не оставалось, как принять другую веру ради жизни девочки. Мамаджи положила ладонь на лоб, посмотрела вдаль, и сын замолчал.
Старая няня исчезла. А девочка по имени Соловей, Талика, быстро освоилась в ковчеге дома. Она ладила со всеми детьми: Гаури, Даниикой, их братцем, с серьезным Бабу Кунваром. Кудрявая, как ее брат Тарик, с красивым овальным лицом и фиолетовыми трепетными веками, она порхала по хавели, словно крошечная апсара[24].
Мать очень боялась за нее, не разрешала оставаться одной в чоуке. Если та играла без двоюродных сестер в комнате, мать говорила:
– Держи дверь закрытой. В доме мужчины.
Скоро случилось большое несчастье: братец Гаури упал с барсати и разбился. Полицейский из ближайшего участка прошелся по дому, зачем-то осматривая стены в узорах, поднялся на крышу. Опустившись на одно колено, записал несколько слов на бумаге. На этом расследование закончилось, полиция признала падение случайностью. В доме месяц не стихал женский крик.
Немая жена
Вторая жена патриарха была тихой и почти бесплотной. Вместе со слугами она участвовала в домашней работе, стряпала, шила и убирала. Каждое утро готовила свежую одежду для Пападжи. Молодой она ходила в его спальню по приказу сестры.
Роды детей приносили боль, которая не заживала, как у других женщин. Жизнь ее вечно болела, как ссадина. Старший сын сгорел от черной любовной лихорадки. Люди приходили прощаться и сочувствовали только Мамаджи, словно его родной матери.
Она привыкла к одиноким мыслям в своей немоте. Слова людей перестали иметь вес: все равно она не могла им ответить.
Немая махарани получила хорошее образование во дворце, умела читать и писать. Однажды она пришла в лавку к сыну Яшу, который только начинал свое дело, и жестами попросила книгу. Он, чтобы отвязаться от нее, как делали все по привычке, сунул ей книгу о восстании сипаев.
Немая махарани жила в просторной комнате во втором этаже, холодной, с окнами, открытыми зимним сквознякам. Потолок и стены украшала мозаика из битого стекла. От луны, пробегающей мимо окон, казалось, что в комнате мерцают свечи, хотя ниши для ламп пустовали.
Немая махарани боялась тратить электричество и читала возле выхода на галерею, поймав зеркалом луч звезды. В ту ночь ее трясло от страха за сипаев, восхищала их смелость. Боль причиняла жестокая казнь, которая называлась «дьявольским ветром». Мятежников привязывали к пушкам и стреляли одним порохом, тела разлетались и смешивались между собой. Слезы немой текли на мраморный пол и блестели, создавая еще один зыбкий источник света. Тонкое стекло сострадания резало сердце. Но больше других жалела она выжившего императора Шаха Зафара – серебряную куклу англичан.
Она попросила у сына Яшу тетрадь, разлинованную под бухгалтерские записи, нашла в лавке другие книги о восстании.
– Зачем вам, мама? – сказал он, жалея тетрадь и то, что она будет трогать тома на продажу.
Она ответила печальным внутренним сиянием, от которого Яшу вспомнил, что мать когда-то была махарани. Он отдал ей все, что было, и заказал новые исторические монографии по каталогу.
Каждую ночь немая махарани выписывала все сведения о последнем императоре моголов, беспомощном, не способном ни править, ни оставить трон. Она любила неумелого правителя и строки его газелей, оплакивающих потерю величия. Любила его скромный дворец и жемчужную мечеть, построенные из грусти по прошлому. События в доме перестали волновать ее, жизнь потекла в амбарной тетради. Даже гибель внучатого племянника не вывела ее из воображаемых покоев.
Она жалела Шаха Зафара, как жена, когда сипаи вторглись к нему, требуя возглавить восстание, говорили с ним грубо. Она хотела закрыть глаза императора ладонями, когда сипаи убивали чужеземцев перед дворцом, а император беспомощно просил остановиться. Его не слушали, и кровь летела на стены, как плевки пана, делая Шаха Зафара причастным к преступлению против английских властей.
У немой махарани не было любви с Пападжи. Он обожал только ее смелую сестру.
– Ну, иди, сходи к мужу в комнату, – говорила Мамаджи снисходительно. – Я заночую в другой спальне.
Такое случалось по средам. Так решила сестра, потому что утром в четверг белье отдавали прачкам-дхоби.
Немая махарани приходила, ложилась на кровать, не снимая одежды.
– Что стало с нашей цивилизацией, – вздыхал Пападжи, взбирался, открывал ткань и двигался тяжелыми толчками. Он высоко поднимал подбородок, чтоб не задеть ее бородой, и глядел в спинку кровати. Он никогда не смотрел на ее лицо и не знал, как с ней обращаться. Просто ей полагалось немного его мужской силы.
– Хочешь, ночуй здесь, – говорил он заботливо. – Ты жена, можешь здесь поспать. Можешь приходить в любой день.
Она знала, что он говорит так из вежливости, а сам думает о сестре, с которой у них всегда много увлекательных разговоров и бешеные ночи. С Мамаджи они еще подростками, только после свадьбы, бегали по хавели, хохотали, как сумасшедшие, неистово целовались по углам, а потом уносились на митинг. Она знала, что в сестре есть непохожесть на других, безумие, которое опьяняет мужчин.
Махарани кланялась мужу и ускользала в свою комнату, украшенную осколками стекла. А в немой глубине ожидала настоящей ласки от мужчины, который желал бы ее одну. Но откуда ему было взяться? Немая махарани даже не могла покинуть дом. Раз она собралась побродить по улице, но Мамаджи сказала:
– Сиди дома, не позорься перед соседями. У нас теперь есть слуги, чтоб ходить по делам. А ты, чего доброго, заблудишься, будешь там мычать, пугать прохожих. Что скажут о нашей семье?
От одиночества она полюбила последнего императора моголов, Шаха Зафара, которого почти сто лет не было на свете.
Таар
Вы нашли старый телефон, тайные влюбленные. Смахнули просаленную пыль газетой, увидели, что цвет аппарата красный. Покрутили диск:
– Намаскар, позовите моего короля!
Руки стали совсем грязными.
Целый переулок ходил звонить сюда. Все соседи в Чандни Чоук знали номер. Каждый день кто-нибудь из невесток кричал с галереи:
– Господин Балакришнан, господин Балакришнан, звонит ваш племянник из Газиобада!
– Госпожа Далал, вам звонят из муниципалитета, – нельзя же орать через улицу, что звонок от неизвестного мужчины.
Как вздрагивало налитое тело Гаури от пронзительной трели. А ведь она должна была привыкнуть к звукам прогресса. У себя на телеграфе Гаури безжалостно отстукивала каждый таар – телеграмму, соединяя блуждающие судьбы. Выбитые слова подхватывали почтальоны в форме цвета хаки и отвозили на велосипедах. Розовые бланки – для небогатых, с лотосами и колокольчиками – подороже, дешевые ночные телеграммы и дорогой экспресс разлетались в Бомбей, Кочин и родной сердцу Нилай, который переименовали после освобождения в Тирунелвели.
Но Гаури вздрагивала от звонка, словно в парсал ворвались совы. Телефон смолк и тут же с новой силой разверзся звоном. Это был Рави, он представился санитарной службой и спросил, не беспокоят ли крысы.
– Не беспокоят, не беспокоят, крысы почти не приходят, – зашептала Гаури в любовном припадке. Прижалась щекой к трубке, и кокосовое масло, которое натекло с волос госпожи Далал, испачкало ей лицо. – Когда ты придешь? Куда мне прийти?
Лихорадка, стирающая гордость! Так ли у вас, тайные возлюбленные? Конечно, так. Даже светлая любовь затмевает ум туманом.
Гаури встретила Рави на празднике касты. Они немного поговорили, пока остальных метала по шатру музыка. Рави сообщил, что ему нравятся люди юга (он не сказал «девушки»). Гаури помолчала, а потом сказала, что работает на телеграфе. Он ответил, что это повод для гордости. Потом кто-то вышел из шатра и закурил папиросу, Гаури стала смотреть из-за цветочной вазы, как танцуют. Знала – мама не захочет, чтоб она была на виду. Все начнут говорить: «И эта тоже ваша дочка?»
Через два дня Рави пришел на телеграф, выбрал ее окошко среди прочих, в которых принимали мужчины. Он отправил телеграмму в Нилай с одной цифрой «10». Гаури решила, что это судьба. Хотя прекрасно знала, что так просят родню выслать деньги.
Он подал таар и спросил:
– Вы смотрели «Полнолуние»?
Она сказала:
– Нет, бабушка не одобряет исламские картины.
Тогда он сказал:
– Это картина о любви.
Гаури снова решила – эти слова несут смысл. Все в ней требовало чувств, и она нашла их в углу, куда сметали залетевшие на телеграф листья.
Они посмотрели картину. Потом ходили на «Испытание», на «Великий могол» и на «Сын поневоле», на «Медовый месяц», «Ученицу колледжа» и «Любовь в Шимле». Каждый фильм усиливал любовную болезнь.
Рави называл кинозалы по-старому «биоскопы», наверное, так привык в семье. Он приходил перед закрытием телеграфа и ждал в стороне. Зыбкие огни дрожали над старым городом. Тонкие от недоедания бедняки с голыми ногами катили по вечерним улицам щиты с названием фильма и нарисованными героями – парочкой вроде вас.
– Пойдем в биоскоп, – говорил Рави, и Гаури шла, покорная, как раб.
Перед сеансом они пили апельсиновый «Голд спот», модный напиток, от которого щипало в носу. Теперь «Голд спот» навсегда исчез вместе с теми зыбкими вечерами, насыщенными жаркой влагой. Мировые гиганты раздавили эликсир, который звенел в стеклянных бутылках чистым счастьем. Он еще успел уколоть язык Агниджите, но не близнецам Нандине Чан и Чандине Нан.
Слон и лягушка
Вскоре выяснилось, что Рави помолвлен, а в Нилай он телеграфировал, чтоб уладить свадебные дела с помощью богатых родичей. Гаури металась и рыдала так, что сестрица и кузина держали ей руки. Она хотела облиться керосином и сгореть перед мечетью Джама Масджид на глазах у мира. Сестры гладили ее черные плечи, живот, беспокойные волосы. Волосы кололи им пальцы.
– Мы можем также смотреть картины, ничего такого, – сказал Рави на другой день. – Только нужно выбрать биоскоп подальше от дома.
Она хотела, чтоб он боролся, чтобы расторг помолвку. Каста у них была одна, он тоже был потомком раджпутов. Никаких препятствий, кроме глупой невесты!
– Она курица, дура, набитая пометом! – говорила Гаури сестрам.
Рави женился и сломал их жизни. Привычка ходить в биоскоп по пятницам осталась. Гаури продолжала путать слона с лягушкой, принимая Рави за великую судьбу. Она не думала, что жена его тоже хочет сходить в кино. Гаури считала, что только ей принадлежит этот человек. Только она вправе говорить о нем. Она одна знает Рави лучше его матери.
Виделись они всегда лишь в сумерках улицы, пока шли чуть поодаль. Во мраке кинотеатра, пахнущем влажным кирпичом и потом. Конечно, она придумала его полностью, как персонажа кинолент. Иногда пресная правда ударяла в голову, как пузырьки «Голд спота». Но ведь правда скучна. Мысли о придуманном человеке мгновенно глушили мысли о настоящем Рави.
От его звонка незамужняя Гаури забыла о том, что творится дома. Она положила красную трубку на рычаг, когда незнакомый голос из-за перелива штор произнес:
– Внешность не так важна, мамаджи, главное, чтоб ваша внучка была хорошим человеком.
Когда Гаури, пьяную голосом из трубки, позвали, наконец, в комнату, она не узнала людей и не поняла, о чем тут речь. Жених пришел с бабушкой, у них были одинаковые лица: маленькие глаза гор Уттаракханда и высокие щеки. Жених улыбнулся, и лицо его стало открытым и наивным. Никакой тайны не было в нем – вся незатейливая жизнь сияла в маленьких глазах. «Вот такие и бывают мужья», – подумала Гаури и вспомнила, что это в его объявлении было написано «Мужчина из Дехрадуна. Простой брак».
Сестры
Тихо в хавели, коврами пыли укрыты полы. Обезьяны пробегут по галерее и уходят дальше, за Чандни Чоук, туда, где растут деревья. Вы бродите по дому, любовники, оставляете следы в пыли. Толкнули двери в невзрачную комнатушку почти без воздуха. Грязные витражи, когда-то сине-зеленые, не дают света. Окно загородила стена чужого дома.
Тесно застроили кварталы, а прежде дорога хорошо была видна из спальни девочек. Они смотрели, кто идет по улице.
У них стояла одна на троих кровать, сундук и высокий подсвечник. Электричества им не провели. Комната уже тогда была обшарпанной, средневековой – неокрашенные каменные стены, мох и папоротник в щелях. Если б не окно, так настоящая темница.
Тесно прижавшись друг к другу на кровати, сестры разглядывали фотографии с Шармилой Тагор в бикини, напечатанные в журнале «Фильмфаре». Их пышные мягкие тела напряглись, слабые мышцы натянулись. Все трое готовились вскочить в любой момент и заняться вышивкой, если кто войдет. На лице собрались складки волнения. Талика сдувала кудрявые волосы со лба, и внутри ее живота плавало щекотное облако.
Испуг фотографа, который снимал бунтарку, передался и сестрам. Они словно увидели что-то ужасное, порочное и невообразимо притягательное. Оказались в открытом космосе, смотрели на Землю со спутника.
– Давайте спрячем, – наконец прошептала Даниика. Гаури с Таликой помогли ей поднять тяжелую доску в полу под старым сундуком, где хранились сари для их приданого.
Сестры не дружили до тех пор, пока однажды пакистанский братец Тарик не позвал их фотографироваться в мужских штанах в стиле Раджа Капура, в шляпах и с сигаретами, пусть и не зажженными. Проявленные фотографии увидели взрослые.
– Те, у кого нет стыда, не колеблется, совершая неправильный поступок, – говорили их отцы.
А Мамаджи сказала:
– Три змеи сдружились и свили гнездо в доме у голубей.
Совместный позор сблизил их. Гаури и пакистанская кузина первыми узнали о любви Даниики и Тарика. Сестрам было известно, что вместо курсов для сотрудников телеграфа сестра ходит в кино с женатым человеком. У пакистанской кузины сначала не было тайн, потому она придумала любовь к мальчику из того дома, откуда взяли Белую Лилию. Он был моложе Талики на три года, и он был там слугой.
О, чудесные времена, о, цветы, осыпающие девичьи постели!
«Минерва»
Тайные любовники, вы проходили мимо стен в лохмотьях штукатурки и не распознали старого кинотеатра. Теперь на его ступеньках продают папиросы и ночуют бродяги. Название покривилось и заржавело на крыше.
«Минерва» у Кашмирских ворот, где твое торжество? Забыла ты, как дядюшка Рохит, дхоби, продал быка, чтобы сходить на фильм, а потом напился с горя? Пришел домой и сказал жене:
– Утром я сам впрягусь в повозку и повезу белье на Ямуну.
А жена его сказала:
– Будь ты проклят.
А как водонос Сирас заложил кольцо из приданого дочери, чтоб послушать пение Зохрабаи[25]?
Как владелец гостиницы получил на премьере фотографию Ашока Кумара? Жена невзначай облила карточку чаем, а он бил ее так, что Чандни Чоук дрожал?
Как молодежь бросала вызов старейшинам, чтоб сбежать на вечерний сеанс? Стены гудели от горячих споров о судьбе страны. Тени того прошлого до сих пор лежат у вечерних домов Старого Дели.
Гаури ждала на дороге возле «Минервы». Платье с желтыми розами было на ней, единственное в целом городе камизов, сари и черной паранджи. Два билета впитывали пот с ладони. В животе росло большое дерево. Ей скорей хотелось подтянуть к себе ноги в кресле кинозала.
Она глядела то в сторону Лодхи-роуд, то в сторону станции, невидной, но слышной из этого места. Она подумала, что той ночью, маленькой, пошла в другую сторону от вокзала. Она рассуждала: «Накопить бы хоть на аренду комнаты в Нилае. Напишу в панчаят[26], чтоб приняли меня на телеграф. Что ни говори, а работа дает мне надежду. Правда, Мамаджи забирает почти все на расходы. Говорит: «Замуж тебя не берут, а кто должен тебя содержать? Или слепая лошадь ест меньше корма?» Приходится отдавать, совсем немного могу спрятать. И где только Рави? Нет и нет».
В этих мыслях не замечала Гаури любопытного взгляда мужчины, которому нравилось ее платье с желтыми розами и высокая башня прически, так не похожие на все вокруг. Все вокруг было тощим, босоногим, замотанным в бесцветные ткани: мужчины и женщины с тяжелыми мешками бедности на голове, полуголые дети на корточках у зеленой лужи.
Тревожная Гаури смотрела по сторонам. Муссон шевелился вдали, брел на город, как могучий израненный зверь.
Дерево в животе Гаури отрастило острые ветки. Люди уже вошли в зал, и там начался документальный фильм, как всегда, перед картиной. «Не пришел или опоздал», – подумала Гаури о Рави. Не знала Гаури, что у жены Рави в тот день начались родовые схватки и она сказала мужу:
– Послушай, я рожаю, и видят боги, не доживу до утра, можешь ты по такому случаю пропустить биоскоп или нет?
Бонг
Гаури пошла в кинозал, ударяясь ногами о людей. Она уселась в позе лотоса, положила тяжелые колени на ручки кресла. Картину она не смотрела, а вертела высокой прической, поворачиваясь на входную дверь.
– Гаури джи, успокой свою голову, – сказали ей прямо в шею.
Тогда она присмирела, вздохнула и стала смотреть. Она уже пропустила начало, и ничего не понимала от меланхолии. К тому же бесстыдный парень на сиденье впереди положил голову на спинку своего кресла и смотрел на Гаури безотрывно. Она подтянула себя выше. Сзади сказали:
– Гаури джи, тебя мыши кусают? Дашь ты смотреть или нет? Внучка ты уважаемого человека или торговка с базара?
Бесстыдный парень не отводил глаз. В фильме кто-то любил школьного учителя, кто-то ехал на велосипеде на станцию. В свете проектора роились пыль и мусор. Парень продолжал смотреть в ее лицо, и фильм был ему безразличен. Гаури вспыхнула, в гневе пошла к выходу в мятом платье.
– Вот я скажу твоей бабушке, – ругали ее люди, которым она задевала ноги.
Муссон рухнул в Ямуну, на терракотовый двор мечети Джама Масджид, окрасил кровавым цветом стены Форта и ударил в Чандни Чоук. Платье в желтые розы прилипло к пышному телу Гаури, к крепким ее, медным ее ногам. Бог ударил по бедру цветком, и оттуда вышла Гаури. Боги и демоны пахтали океан и оттуда выпала Гаури, черная жемчужина. Покатилась, такая горячая, через дождь. Жертвенный огонь развели на алтаре, и из огня вышла Гаури с черными волосами, отливающими голубым, с черными глазами, большими, как лепестки, с выпуклыми ногтями, Гаури.
Полные ноги в сандалиях вступили в грязную воду, по которой поплыли ветки и навоз.
– Туми хоб, сундари[27], садись-ка в машину, простудишься. Садись, анганаа[28], или ты не видишь дождь?
Между пальцами Гаури лилась вода, руки ее замерзли. Она не знала таких слов, она никогда не ездила на машине. Брызги летели в разные стороны от блестящего луня на капоте.
– Или ты из золота сделана? Никто не увидит, что ты со мной, сундари, никто не узнает.
Гаури метнула глаза на луня, метнула глаза в одну, в другую сторону – дождь прогнал с улицы всех любопытных. Детишки со стариками жались под тряпичными навесами лавок и следили за небом. Она залезла в машину, тяжелая Гаури. Медовое ее тело источало аромат голубого лотоса и пар. В этом клубящемся мареве Гаури увидела, что новый человек темен, как уголь костра Драупади, как низкая ночь, как все ее детские друзья – нилайские черные волчата. Он темен, как мокрая земля, и лицо его трагично.
– Ты что, кутча бутча[29]? Ходишь в таком платье, с такими волосами? Осторожно, я влюбился в твои голые ноги!
В первый раз кто-то назвал ее недопеченным хлебом. Так звали и ее школьную подружку Александру, и других детей любви или похоти ангрезов. Эти дети уехали вслед за отцами, а те, кто остался, были изгоями культуры, напоминанием об ушедшей эпохе. Говорили о них с насмешкой: недожаренные полукровки.
– А ты что, бонг[30]? – сказала Гаури в его лицо, залитое скорбями мира.
– Да, я родился в Калькутте, сундари, но давно уже дилливала[31].
– А манеры, будто только из деревни, – сказала Гаури, и санталовый пар сделал стекла в машине туманными.
– Вижу, ты уже любишь меня, сундари, – сказал новый человек, – а я люблю тебя уже сорок минут. С тех пор как увидел твои ноги у кассы в «Минерву». Мне едва хватило билета. Сегодня, как стемнеет, ты выйдешь в окно, и я покажу тебе ночь. Я расскажу тебе город.
Пурпурная ночь
– Пена в кофейной чашке легла в форме луны! Жених выбрал тебя, сестрица, – бросилась к мокрой Гаури белоснежная Даниика, вся в облаке жемчужных одежд. – Они завтра придут поговорить, назначат помолвку. Ты почему не рада, сестрица?
И, не дожидаясь ответа, который был ей нужен, как беззубый гребень, полетела она по узкой лестнице в фотографическую каморку Тарика. Она смеялась, пальцы ее тонули в кудрявых волосах кузена. И он прижимал ее так близко, что, если бы увидели отцы – не избежать скандала. Горестно и страшно светила на них красная лампа.
Муссон бушевал, и ночь была пурпурной. Фонарь потух, по доскам галереи долбили капли. Мамаджи приказала всем лечь спать рано:
– Темно, нечего бродить по дому, еще упадете.
Все улеглись в спальнях и слушали, как лепнина на фасаде пропитывается водой и разбухает. Мы же с Белой Лилией сидели на галерее, распахнув рты навстречу грозе.
Пападжи наблюдал из кресла, как темнота брызжет за окном. Ничего не было в этой темноте, кроме серебристого луня, который выдвинулся из-за угла.
Дочери Чандни Чоук спали в объятиях мечтаний о муже. Они готовились к новому дню, в котором будет вышивка и кулинария, молитвы и уроки классического пения. Ни одной не пришло бы в голову лезть в окно в ночь, залитую дождем, как кровью. Они не полезли бы и в тихую ночь, когда качели месяца отдыхают на крышах-барсати. Только Гаури при свете свечи сделала высокую прическу из грубых волос, длинно подвела глаза каджалом, нарядилась в зеленый шальвар-камиз. Такой узкий, что едва не затрещал по швам от ее тучных бедер.
Только Гаури готова была бежать с первым встречным. «У него кожа, как на груди моей дорогой кормилицы», – думала Гаури, дрожа от неизвестного ей раньше желания.
– Спустите меня, сестры, – сказала она, как говорит обреченный.
Сестры опустили ее в сочащийся мрак на лоскутном одеяле, а сами легли в сари и шерстяных кальсонах и стали ждать. Они не закрыли окно, и свеча потухла от ветра, вода натекла под кровать, а девушек искусали москиты.
Гаури прошла сквозь дождь к серебристому луню, как махарани, огибая капли. Он ничего не сказал, тот новый человек. Он осмотрел ее глазами, трагическими от судьбы.
Гаури опять, как в ночь, когда она убежала маленькой, убедилась, что Дели огромен и в нем может сгинуть любой. Ничего не было в городе, кроме пурпурной темной воды, никаких ночных огней, только зыбкие блуждающие точки.
Как меловое ущелье, белели полукруглые здания с классическими колоннами на Коннот-плейс. Старики называли это место Раджив Чоук. Раньше здесь покупали только англичане, а еще прежде здесь были лишь заросли дерева кикар.
Вход в отель, освещенный ярким светом гирлянд, казался разбившейся о город звездой. Возле дверей из стекла сверкали от света и воды автомобили. «Откуда взялись эти люди?» – думала Гаури. Они не были похожи на соседей из переулка в линялых тряпках. Смутно напоминали они тетю и дядю из Нилая. На фоне этих роскошных людей привычные соседи из Чандни Чоук, лавочники и служащие, стали для Гаури первобытными и убогими.
В сияющем холле играл оркестр. Гости танцевали безумный танец, какие танцуют только в кино, но не на праздниках касты. Мужчины были в зауженных брюках, женщины в широких юбках. Все знали нового друга Гаури, кивали ему, а ей улыбались открыто. Так не делали мужчины в Чандни Чоук. В Чандни Чоук мужчины говорили с мужчиной, но не с его женой и дочерью, даже если те стояли тут же.
Быстрый танец сменился медленным. Человек в черном смокинге и накрахмаленной рубашке прижал к губам саксофон. Мягкий и ленивый звук поплыл к блестящим люстрам. Женщины и мужчины подошли друг к другу близко. Они обнялись и закачались под томительную мелодию. Гаури никогда не видела, чтоб мужчины трогали женщин, ни в доме, ни тем более на чужих глазах.
На обратном пути новый человек сказал: