Читать онлайн Стихи. 1964–1984 бесплатно
© В. Б. Кривулин (наследники), 2023
© О. Б. Кушлина, М. Я. Шейнкер, составление, комментарии, 2023
© Н. А. Теплов, оформление обложки, 2023
© Издательство Ивана Лимбаха, 2023
* * *
О себе писать стыдно, и тем не менее я всю сознательную жизнь этим занимаюсь, избрав медитативную элегию в качестве преимущественного жанра, может быть, потому, что в других разновидностях словесной деятельности «я» пишущего не так существенно. Если же перейти на язык анкет и Плутарха, то получится, что я родился в июле 1944 года где-то в районе Краснодона, прославленного Фадеевым, с которым мой отец, тогдашний военный комендант этого местечка, был знаком по роду службы, содействуя сбору материалов для будущего романа «Молодая гвардия». С 1947 года и по сю пору, с незначительными перерывами на Москву, Париж и Крым, живу в Ленинграде, который нынче можно снова именовать Санкт-Петербургом. Поступил на итальянское отделение филфака с единственной целью: прочесть «Божественную комедию» на языке оригинала. Цель эта до сих пор не достигнута… Как бы то ни было, закончил я уже русское отделение (дипломная работа по Иннокентию Анненскому). Стихи пишу, сколько себя помню, но серьезно относиться к ним стал только после 1970 года, когда за чтением Баратынского (Боратынского?) посетило меня, если так можно выразиться, формообразующее озарение – и я как бы обрел магическое дыхательное знание собственной, уникальной интонации, неповторимой, как отпечатки пальцев. Ощущая свою принадлежность к так называемой новой ленинградской поэтической школе (Бродский, Стратановский, Шварц, Миронов, Охапкин), с общим для ее авторов балансированием на грани иронии и пафоса, абсурда и спиритуального воспарения, сюрреализма и ампира, смею утверждать, что во многом и отличаюсь от упомянутых авторов. Не стану скрывать, что испытал известное влияние московских концептуалистов (Пригов, Рубинштейн) – впрочем, не столько литературное, сколько человеческое. Пишу – квантами, объединяя тексты в небольшие сборнички (нечто среднее между стихотворным циклом и поэмой), которые, в свою очередь, самопроизвольно сливаются в более обширный текст, организованный скорее по законам архитектурной и музыкальной композиции, нежели по собственно литературным правилам. Первая такая книга – «Воскресные облака» – вышла в самиздате в 1972 году, последняя – «У окна» – в 1992 году. За двадцать лет поэтическая манера, естественно, претерпела существенные изменения, но менее всего изменилась интонация.
1993
I. Воскресные облака
«Кто видел ангелов – тот светится и сам…»
- Кто видел ангелов – тот светится и сам,
- Хотя и светом отраженным.
- Кто с ними говорил – пчела завороженно
- К его прилепится устам…
Облако воскресения
Воскресение
- Посмотришь: день настолько тих,
- что впору усомниться –
- да существуешь ли? не призрак ли? На лица
- воскресный сон сошел, и в сонме их
- узнаешь ли свое, когда клубится
- толпа, как дым, – не время ли проститься
- с подпольем помыслов своих?
- Не время ли принять из красных рук
- глоток и отдыха и дыма?
- Тем и за труд мне платят нелюбимый,
- что тих воскресный день, что облачен досуг,
- что ветром жизнь над городом гонима,
- как будто вымершим – настолько нелюдимо
- собрание каналов и разлук…
«Где ты идешь – не движется ничто…»
- Где ты идешь – не движется ничто,
- но камень шага намертво привязан
- к моим ногам. С евангельским рассказом
- не воскресают. Слово-решето
- не держит влаги. Плеск переполняет
- ущербины гранита, где больная
- плывет в сомнамбулическом авто
- история. Где Ты идешь – застыл
- цитатой ночи, взятой вне контекста,
- непросвещенный камень места,
- но прошлого моста шатается настил
- над пропастью. Сквозь решето просеян,
- мучнистый снег висит над воскресеньем.
- Я просыпаюсь. Не хватает сил
- из пелены испепеленных лет
- ладони выпростать наружу.
- Маршрут на службу огибает лужу,
- где зыблем темный силуэт
- классического зданья. Учрежденье
- лежит на мостовой, прикидываясь тенью.
- Но тень отбросившего нет
- на свете человека. Ты прошел
- из ночи в ночь.
Городская прогулка
Да хрящ иной…
Е. Боратынский
- Песок, скрипящий на зубах. Частицы черной пыли.
- Свеженаваленный асфальт горяч, как чернозем.
- Дымящееся поле. Первый гром.
- Сей жирный пласт земли – возможность изобилья.
- Да будет хрящ иной! По улицам вдвоем,
- где шел ремонт, мы целый день бродили.
- Да будет хрящ иной. И я спросил:
- Где тот посев, где сеятель холщевый?
- И у тобой затеянной дубровы
- взойти хватило ль сил?
- Повсюду шел ремонт. Жестокого покрова
- лишенная земля – и таинства могил –
- кой-где уродливо и ржаво проступала,
- как пятна крови сквозь бинты…
- И он ответил, что могильныя плиты
- совсем не тяжело откинуть покрывало,
- совсем не тяжело восстать из немоты:
- кто был зерном – тому и слова мало.
- Кто был зерном, кто семенем – тому
- да хрящ иной и вправду плодоносен,
- и жизнь его продлят стволы прямые сосен,
- и брошенное некогда во тьму
- взойдет из тьмы, и с легкостью отбросим
- постель из слякоти – последнюю тюрьму.
- Да, Боратынский, ты живешь. Твоя стезя,
- иная слову, иглами шевелит.
- Но мне-то лечь в асфальт, что над землею стелют!
- Не в землю, но туда, где умереть нельзя,
- чтобы воскреснуть. Шел ремонт. Расплавленной смолою
- тянуло отовсюду…
Демон
- Да, я пишу, побуждаем
- демоном черных суббот
- с именем демоса: пот
- грязной рукой утираем,
- тряпкой промасленной, краем
- окровавленных свобод.
- Как не похож на пчелиный
- наш опечаленный труд!
- Перемещение груд
- щебня, бумаги и глины –
- творчества без сердцевины
- всеоплетающий спрут.
- Сосредоточенно строя
- соты своей пустоты,
- чьи восьмигранные рты
- залиты черной смолою,
- меда ли солнце густое
- ищешь попробовать ты?
- Но обретаешь работы
- химию – привкус чернил.
- Вина, которые пил,
- смешаны с ядом субботы…
- Бледных предместий болоты,
- Господи! как я любил
- за нарывающий хаос
- под кожурою земли,
- за электричку вдали,
- что побрела, спотыкаясь…
- Да! – я кричу, задыхаюсь
- вслед ей. Но годы прошли.
- Там, на закате, строенья
- льются медовой рекой…
- Жало трубы заводской
- солнце разрезало тенью.
- – Желтая тень воскресенья
- да не воскреснет с тобой!
Воскресенье
- Как трудно все! Мерцает редкий снег
- меж редких веток. В освещеньи ртутном
- мертвец, питейный человек,
- мешок с добром сиюминутным, –
- ни жалости не вызовет, ни зла,
- но каждая судьба чиста и неподсудна,
- когда вот так неузнанной прошла.
- Да что за дело мне до жизни этой частной,
- до дроби, избранной из цельного числа
- на миг неисцелимо-безобразный!
- Венец надели. Воскресенье. Хмель,
- подобно сплетне, царствует заглазно.
- И тащит пьяница незримую постель
- повсюду за собою. – Лазарь! Лазарь!
- не слышит, рухнул на панель.
Ангел августа
Ангел августа
- О, зелени плесни мне вместе с пылью!
- Мне пыльной зелени плесни.
- Последнего тепла сгорают дни.
- У сонных мотыльков опали крылья.
- Но временное снится изобилье
- на миг уснувшему в тени.
- То заскорузлый ангел плодородья,
- раскрыв лиловые крыла,
- склоняется над ним – то жирная легла
- на почву тень, и черви в огороде
- из чрева тучного земли чревоугодья
- высвобождаются… Числа
- им нет. Кишат и оплетают тело
- уснувшего после трудов.
- Тоннели в мякоти плодов,
- в зеленой мякоти ли, в белой –
- и чернь и ржавчина. И смерть природе спелой,
- как женщине после родов!
- О, зелени в глаза мне! – так же плесень
- бывает нежно-зелена –
- в последний раз плесни… В последнем всплеске сна
- твой, август, миг и сладостен, и тесен!
«Слышу клекот решетки орлиной…»
- Слышу клекот решетки орлиной,
- чудный холод чугунных цветов –
- тень их листьев легка, паутина
- мне на плечи легла, охватила
- словно сетью. Хорош ли улов?
- О, как ловит нас на созерцаньи
- мир теней. Рыболовная снасть
- нам раскинута – очерк ли зданья,
- голубой ли решетки мерцанье,
- льва ли вечно раскрытая пасть.
- Приоткрывшийся зев – о, не здесь ли
- вход в подземное царство Шеол,
- где бы с шорохом легким воскресли
- все цветы из металла и жести,
- где бы с хрустом проснулся орел,
- но зато где бы я обратился
- в неподвижно-бесформенный ком,
- в слиток тени – и голос мой слился
- с гулом пчел над бездонным цветком…
В цветах
- В цветах, источающих зной,
- в тяжелоголовых и сонных
- цветах – в мириадах и сонмах
- цветов, восстающих из гнили земной, –
- сгущается преображенного тлена
- невидимое существо,
- текучего запаха демон,
- и тянутся пальцы его,
- мне в грудь погружаясь, как в пену.
- Земля меня тоже впитает –
- шипя и пузырясь –
- в песок уходящую жизнь…
- Вино дорогое в подвалах,
- где плесень и сырость,
- цветы в состояньи подземном, прекрасном на вырост –
- все выйдет когда-то наружу,
- все в дух обратится.
- Вселенная запаха! примешь ли тленную душу
- цветов и цветов очевидца?
- обнимешь ли, гной из себя источая,
- всей памятью пьяной небывшего рая?..
Пир
- Жирных цветов ярко-красные рты
- влагу прозрачную взгляда
- жадно пригубили – не отстранить.
- Что же ты, зренье, не радо,
- что же не счастливо ты
- самой возможностью жить?
- Я не смотрю, и опущены веки.
- Багровые тени мелькают
- хищными вспышками тьмы.
- Даже и в памяти не отпускают
- кровососущие губы! Навеки
- жертвы цветов шевелящихся – мы.
- Преображение в красноголовых,
- в отяжеляющих стебли свои
- болью и жизнью чужой –
- самая чистая форма любви,
- освобожденной от жеста и слова,
- тела земного, души неземной.
- Нечему слиться и не с чем сливаться!
- Есть обращение виденья в свет,
- судорога перехода,
- оборотней бесконечное братство,
- вечное сестринство – Смерть и Свобода –
- Пир человекоцветов.
«Когда в руке цветок, то пальцы неуклюжи…»
- Когда в руке цветок, то пальцы неуклюжи,
- совсем чужие мне, настолько тяжелы,
- И хрупкой форме голос мой не нужен,
- когда он напряжен или простужен,
- когда он пуст, как темные углы.
- Когда в руке цветка трепещет тонкий запах,
- то кожа лепестков шершава и груба.
- О, где же не стеснен, и где не в жестких лапах,
- и где свободен дух от пальцев наших слабых –
- от своего свободолюбия раба?
«Лепесток на ладони и съежился и почернел…»
- Лепесток на ладони и съежился и почернел
- как невидимым пламенем тронут…
- Он отторжен от розы, несущей живую корону,
- он стремится назад к материнскому лону,
- но отдельная краткая жизнь – вот природа его и предел.
- Как мне страшны цветов иссыхание, корчи и хрип,
- пламя судорог и опаданье
- лепестков, шевелящихся в желтых морщинах страданья…
- Словно черви, летают они над садами!
- К чьим губам лепесток, изогнувшись, прилип,
- чьей ладони коснулся он, потным дрожа завитком,
- лишь тому приоткроется: рядом –
- одиночество розы, куста одиночество, сада.
- Одиночество города – ужас его и блокада.
- Одиночество родины в неком пространстве пустом.
«Здесь ум живой живет, но полудремлет…»
- Здесь ум живой живет, но полудремлет.
- Здесь ящерица-мысль недвижна средь камней.
- Лиловый зной как бы лелеет землю –
- но влажной лилии мне холода пролей!
- Как раскаленная больничная палата,
- колеблем воздух, выжженный дотла.
- Зима была черна. Весна была чревата.
- Прохлада в летний день, прохлада лишь бела.
- Лишь белые костры кувшинок над водою
- врачуют воспаленно – синий дом.
- Я окна затворю, глаза мои закрою, –
- но все вокруг костры над мыслимым прудом!
- Льдяную чистоту и абсолютность цвета
- возможно лишь болоту уберечь.
- Цветы в гнилой воде. В стране моей – поэты.
- Гниение и жар. Но смертный холод – речь.
«Раздет романтизм до последних пустот…»
- Раздет романтизм до последних пустот.
- Что ж дальше? и пальцы проходят свободно
- сквозь полую вечность – не там ли, бесплотна,
- струится душа и время цветет?
- Не там ли, где запах тончайших болот
- почти не присутствует в девственных чащах,
- где наистерильнейших помыслов наших
- почти не касается бремя забот –
- не там ли последний романтик умрет?..
- Вода зацвела, застоялась, застыла.
- Здесь больше не надо ни воли, ни силы,
- ни тайной свободы, ни прочих свобод.
- Здесь музыка льется и кровь мою пьет,
- как стебель кувшинки, связующий руки,
- обвившись вокруг… И нежданная, в звуке
- завяжется боль потому ли, что плод –
- в мучительной завязи нового знанья
- о мире до дна оголенном, до срама,
- до ямы, до судороги отрицанья…
«Для неродившейся души что горше похвалы?..»
- Для неродившейся души что горше похвалы?
- что порицания тяжеле?
- В нас качеств нет, ни света нет, ни мглы –
- лишь брезжит еле-еле
- бесформенный комок на острие иглы…
- О, сердце-бабочка, мы живы ль в самом деле?
- Или настолько, сердце, слаб твой однодневный взлет –
- слабее крылий трепетанья
- прозрачной (уснувшей) бабочки, что как бы не живет,
- лишь ветра чувствует дыханье?
- На беспорядочном пути то крен, то поворот –
- не все ль равно? Зачем ей расстоянье?
- И ты не спрашивай, зачем летаешь кувырком,
- зачем в паденьи угловатом
- опору ищешь ты, как будто строишь дом
- из воздуха и аромата
- расплавленного меда над цветком…
- Но крыша, Господи, прозрачна и крылата!
«О, расскажи мне о ничто…»
- О, расскажи мне о ничто
- в осколках глаз его стеклянных,
- где столько ягод на полянах,
- блестящих капель на пальто.
- Стекающих в твою ладонь
- минут, потерянных в слияньи…
- О, сколько ягод в смуглой длани
- мерцает, плещется, – но тронь
- губами – мокрое пятно.
- Вода, проникнувшая в поры.
- Разлуки, встречи или ссоры –
- одно касание, одно
- до влажной кожи, до руки
- пружинящей, но и прильнувшей,
- и глаз печальных блеск потухший,
- и всплеск невидящей реки…
Черника
- Земную жизнь пройдя до половины…
- Перевод с итальянского
- Земную жизнь пройдя до середины,
- споткнулась память. Опрокинулся и замер
- лес, погруженный в синеву.
- Из опрокинутой корзины
- струятся ягоды с туманными глазами,
- из глаз скрываются в траву…
- Черника-смерть! Твой отсвет голубиный
- потерян в россыпях росы, неосязаем
- твой привкус сырости, твой призрак наяву.
- Но кровоточит мякоть сердцевины –
- прилипла к нёбу, стала голосами,
- с какими в памяти раздавленной живу.
Вишни
- Густо-вишневый, как давленых пятна
- ягод на скатерти белой,
- миг, обратившийся вечностью спелой, –
- прожитый, но возвращенный обратно!
- То-то черны твои губы, черны!
- Двух черенков золотая рогатка
- пляшет в зубах – и минувшее сладко,
- словно небывшее, где без остатка
- мы, настоящие, растворены.
- Мы и не жили – два шара дрожали,
- винно-пурпурные брызги потока
- времени – вишни раздавленной, сока,
- бывшего замкнутой формой вначале,
- полным, но влажным подобием сока,
- окаменевшего в вечной печали.
Виноград
- Влюбленные заключены
- в полупрозрачные шары огромных виноградин,
- попарно в каждой ягоде… Всеяден
- их жадный рот, и руки сплетены.
- Но в городе вина всего пьянее сны –
- сплетенье радужных кругов, перетеканье пятен.
- Сферические вечера.
- В стеклярусных жилищах светотока
- уснут любовники, обнявшись одиноко,
- обвитые плющом от шеи до бедра…
- Но в городе – во сне уснувшего Петра
- змея впивается в расширенное око.
- Чем зрение не виноград?
- Когда змеиное раздвоенное жало
- внутри зеленых ягод задрожало,
- когда вовнутрь себя вернулся взгляд –
- он только и застал, что город-вертоград
- растоптанной любви, копыта и канала.
- Лишь остовы на островах!
- Их ребра красные подобны спящим лозам,
- их лица, увлажненные наркозом,
- их ягоды блаженные в устах
- раздавлены. Текут на мусорную землю.
- Но светел шар небесного стекла,
- и времени прозрачная змея
- влюбленных облегла кольцом небытия.
«Прекрасно буршества пригубленное пиво…»
- Прекрасно буршества пригубленное пиво,
- и хмель глубок, и густо-зелен сон…
- Вот искушенье памяти – вкушен
- бессмертия напиток торопливый
- в ином рождении, где бродит по стране
- философ странствующий, где вино в броженьи –
- но мысль уже пьяна до головокруженья,
- и предвкушенье выпивки вдвойне
- пьяней вина. И жизни предвкушенье
- прекрасней жизни. Глянцевые сливы
- глубоких синих слез, упавшие в траву,
- лежат нетронуты, но внутренне счастливы –
- их солнцем-веществом навеки проживу!
- И в памяти – как будто наяву
- их не было (плоды воображенья) –
- года студенчества дрожат, и цельны, и полны
- своей иссиня черной тишины
- и сока невкушенного забвенья.
Вопрос к Тютчеву
Вопрос к Тютчеву
- Я Тютчева спрошу, в какое море гонит
- обломки льда советский календарь,
- и если время – Божья тварь,
- то почему слезы хрустальной не проронит?
- И почему от страха и стыда
- темнеет большеглазая вода,
- тускнеют очи на иконе?
- Пред миром неживым в растерянности, в смуте,
- в духовном омуте, как рыба безголос,
- ты – взгляд ослепшего от слез,
- с тяжелым блеском, тяжелее ртути…
- Я Тютчева спрошу, но мысленно, тайком –
- каким сказать небесным языком
- об умирающей минуте?
- Мы время отпоем, и высохшее тельце
- накроем бережно нежнейшей пеленой…
- Родства к истории родной
- не отрекайся, милый, не надейся,
- что бред веков и тусклый плен минут
- тебя минует, – веришь ли, вернут
- добро исконному владельцу.
- И полчища теней из прожитого всуе
- заполнят улицы и комнаты битком…
- И – Чем дышать? – у Тютчева спрошу я –
- и сожалеть о ком?
«Во дни поминовения минут…»
- Во дни поминовения минут,
- в себя вместивших жизнь десятилетий,
- не я шепчу: вернитесь! Это ветер
- сухими письмами шуршит, которых не прочтут,
- чужими жизнями, которым не ответим…
- О, если бы земля прияла их под спуд
- и успокоила – мы знали бы: не встретим
- безмолвных лиц и голосов безлицых
- во книгах-кладбищах, во дневниках-гробницах.
- Во дни, когда во мне заговорят
- ушедшие – но глухо и незряче,
- не я отвечу им. Лишь ветер, ветер плачет,
- да в горлах жестяных грохочут и хрипят
- комки застывших слез – но в таяньи горячих…
- Во дни, когда тепло войдет в меня, как яд, –
- тепло дыханья всех, чей голос был утрачен,
- чей опыт пережит, чей беглый высох почерк, –
- в такие дни, в такие дни и ночи
- я только память их, могильный камень, сад.
Смерть поэта
- Всей-то жизни, что сотня страниц!
- Столько лет здесь уснуло вповалку
- подле строчек. А крикнешь: очнись! –
- глянет мутно спросонок и жалко.
- Даже нет, не лицо. Пустота,
- сохранившая форму затылка…
- Чуть примята подушка, припухли уста,
- знать, и сон-то сошел на нее неспроста,
- раз не прожита жизнь – но дрожит на запястьи в прожилках.
- Эй, очнись, моя милая! Рук
- светлый дождь пробежал по страницам…
- Кто нас перелистает – и вдруг суете удивится
- всей-то жизни, что чудом смогла уместиться
- в госпитальной постели, в шершавой душе очевидца,
- где со смыслом сцепляется звук.
- Где на цыпочках ночью во двор
- из последней выносят палаты
- две рябых санитарки, две белых и смятых,
- эту жизнь, ускользнувшую тайно, как вор.
- Вот не гонится только никто, не вопит о пропаже,
- лишь больничные теплятся запахи тел, и белья, и параши,
- лишь невидимый слышится хор.
Путем обыденным
- Когда умрешь – и хлынут за тобой
- все волны медные приспущенного мира,
- бессильный медленный прибой,
- что дребезжит в автобусах гурьбой
- венков и стекол. Холодно и сыро.
- Нас вывезут по Выборгской на Охту –
- по набережной мимо штабелей,
- где волны медные, от сырости намокнув,
- на мелких распадаются людей.
- Где Смольного собора пятерчатка
- в глотке воды стоит невпроворот,
- где разум покачнется и замрет
- от холода и невской влаги сладкой.
«Когда подумаешь, какие предстоят…»
- Когда подумаешь, какие предстоят
- нам годы униженья, –
- стеклоподобно застывает зренье,
- и лед голубоватый – взгляд –
- лежит недвижимо и плоско на предмете,
- как наледь ступеней,
- ведущих к вымершей воде, ведущих к ней,
- окостенелой нашей Лете.
- Когда подумаешь: ни лодки, ни пловца,
- чтоб сердцу зацепиться
- в его скольженьи вечном очевидца
- по льду зеркального лица,
- к нам обращенного из дали, словно свыше…
- О будущем когда
- подумаешь, но треска не услышишь
- расколотого льда –
- представь тогда Весну в обличьи отвлеченном:
- чуть рот полуоткрыт
- в глубоком феврале, что ржавчиной сквозит
- на небе золоченом,
- как на иконах нежной той поры,
- где чернь и позолота
- отметили полярные миры.
- Добро и Зло, как два враждебных флота,
- сошлись, перемешали корабли,
- и морю их не придано земли.
«Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску…»
- Где сердцу есть место? где сердцу-моллюску
- есть место, к чему прилепиться?
- Вот каменный парусник грузно кренится,
- восходит волна по гранитному спуску.
- Вот запах гниющего в гавани флота –
- и сердце прижалось ко дну пакетбота.
- В двустворчатой близости неба и моря,
- облитых живым перламутром,
- где остров жемчужный над ежеминутным
- лиением света, сгоранием, горем?
- Где брезжит клочок неколеблемой тверди –
- хотя б на секунду забвение смерти?
«Блаженна рассеянность в бывшем саду…»
- Блаженна рассеянность в бывшем саду,
- и слабая память блаженна…
- Оно и прекрасно, что все постепенно
- исходит как пар изо рта –
- и те, кого ждал я, – их больше не жду,
- и те, кого помню, – они сокровенны,
- как скрыт механизм крепостного моста
- под скользкой брусчаткой, под именем Бренны.
- И мост не подымется больше, и мест,
- какие казались людьми,
- здесь больше не встречу… И душу возьми,
- о сад одинокий мой, крест.
- Когда бы собрание просто дерев,
- неловкие груды камней –
- все было бы легче, и небо светлей –
- а не отворившийся зев,
- где туч не усмотришь, не то чтобы звезд
- или Елисейских полей.
О, сад
- В архитектурной муке длится сад,
- подобно недостроенному зданью.
- Еще не застит свод прозрачного сиянья,
- еще не люстры листьями звенят,
- но всех небес хрустальные подвески
- уже меняют цвет, когда сместится взгляд, –
- то жжет рубин, то теплится гранат,
- то холод-изумруд, то черный лед – агат.
- Все брызги, искры или всплески.
- А водоем, откуда все пришло,
- лежит бесцветно и неощутимо
- между колонн-стволов, как зеркало, что дымом
- сжигаемой листвы заволокло…
- И назначенье светлых лоджий парка
- еще темно. Здесь времени назло
- не храму ли расти до неба, чтоб легло
- на душу облегченье, и крыло,
- небесной ласточки напрягшаяся арка,
- земли коснулась тенью – и лица?
- Едва ли церковь… Или же дворца
- здесь вечный остов? память о барокко?
- Но слишком низко пали облака,
- тяжел орнамент веток, и тоска
- непросвещенная, запавшая глубоко
- в невидящем пруду, в стекле его зрачка.
- Скорее, сад – холодный дом Творца,
- оставленный расти пустым и неуютным,
- чтобы в существовании минутном
- ты не забыл, что жизни нет конца.
«Кто знает, какой из ничтожных забот…»
- Кто знает, какой из ничтожных забот,
- какой из хозяйственных нужд
- обязан духовностью взгляд?
- Посмотришь, твой спутник, казалось бы, чужд
- обыденной жизни, касаясь, как сад,
- ветвями до нежных высот.
- Посмотришь: лицо его оживлено
- извилистым деревом мысли его,
- и внутренне листья дрожат –
- не путник в троллейбусе, но существо,
- рожденное в доме дриад,
- глядит на дома и деревья – в окно,
- скользящие плоско назад.
- Посмотришь: глаза его там, на стекле,
- наполнены скорбью текут
- почти без причины, почти…
- Не спрашивай, что опечалило? – труд
- напрасный… А спросишь, прости,
- когда промолчит он в ответ.
- В томленьи попутчика, в муке пути
- причины возвышенной нет,
- как дереву слова на этой земле,
- как мысли, что вьется движенью вослед,
- нет силы возвысить униженный бред,
- ни дольней дорогой брести.
«Прекрасен лоб, когда обезображен…»
- Прекрасен лоб, когда обезображен
- крылоподобной складкой
- от мысли горестной, но сладкой,
- сплетающейся с пасмурным пейзажем.
- Душа захвачена любовной этой схваткой
- природы мысли с этой мыслящей природой,
- чей поцелуй тысячеротый
- сквозит болотной лихорадкой.
- Я спрашиваю – ежели развяжем
- печальный узел, будет ли свободой
- то состояние с любовью и работой,
- где самый воздух грустью не окрашен?
- Я спрашиваю – если бы украдкой
- не посмотреть в окно, хотя бы с неохотой, –
- как был бы вид внезапной смерти страшен!
- Не синяя гряда небесных башен,
- но тело, сотрясаемое рвотой,
- но мысль, источенная чернью и чахоткой.
«Есть пешехода с тенью состязанье…»
- Есть пешехода с тенью состязанье –
- то за спиной она, то вырвется вперед.
- Петляющей дороги поворот
- и теплой пыли осязанье.
- Так теплится любовь между двоих:
- один – лишь тень, лишь тень у ног другого.
- Смешался с пылью полдня полевого,
- в траве пылающей затих.
- Но медленно к закату наклонится
- полурасплавленное солнце у виска.
- Как темная прохладная река,
- тень, удлиняясь, шевелится.
- Она течет за дальние холмы,
- коснувшись горизонта легким краем.
- И мы уже друг друга не узнаем,
- неразделимы с наступленьем тьмы.
«И никогда отраженью не слиться с лицом!..»
- И никогда отраженью не слиться с лицом!
- И никогда не прорвать эту пленку нервической ткани!
- Шапку об землю! И к зеркалу задом! И дело с концом.
- Все мы товарищи здесь, потому что к земле вертикальны.
- Кружкой меня обнесут круговой, или тост
- вспыхнет Кавказом, осыплется звездами в море,
- но никогда не коснуться гортанного слова, ни звезд,
- не дотянуться рукой до кавказских предгорий!
- К Белому разве Андрею, когда помирал
- в кривоколенных своих переулках Арбата,
- горный придвинулся кряж, возле губ разверзся Дарьял,
- дрогнул под пальцами глетчер двойной Арарата…
«О, как печаль себялюбива!..»
- О, как печаль себялюбива!
- Все с зеркальцем не расстается –
- вот-вот сама с собой сольется,
- вот-вот рассеется – и солнце изовьется
- в лице колеблемом залива.
- О, как пустынными глазами,
- подернутыми тенью влаги,
- она глядит в себя – и замер
- в ней мир возлюбленный с людьми и голосами.
- Деревья, музыка и флаги!
- В печали праздничной, в печали,
- трепещущей и многоцветной,
- вся наша прожитая тщетно
- воскреснет жизнь!
И правда…
Книга Иова
- А мы вчерашние земли…
- наши дни на земле тень.
- И правда, мы вчерашние Земли!
- Тысячелетнею свирелью
- переливаются и весны, что пришли,
- и солнц худые новоселья.
- И правда, наши дни поселены
- в домах теней и привидений,
- где солнца прожитые глянцево-черны
- на тараканьих спинах воскресений.
- И видно, правда, храмом паука
- поименовано жилище,
- где опыт и наука – горсть песка,
- летящая в котел с кипящей пищей!
- Но паутина смерти так тонка,
- о, как тонка и серебриста,
- как пар над жертвою, как перья-облака,
- как белый плащ евангелиста!
- Клубится и летит, и вьется за спиной,
- и, разворачиваясь свитком,
- о прошлой жизни плачет, об одной,
- с ее убогим преизбытком.
Ангел зимы
Ангел зимы
- Анделу заиндевелу
- с деревянным стуком крыл,
- встать нахохлену на крыше, невеселу
- посреди духовного пробела
- в ожиданьи, чтобы час его пробил.
- Аггелу, что неуклюже
- на крыло, как на костыль,
- опершись, окаменел от стужи, –
- аггелу и свет, и север вчуже,
- снежная невыносима пыль.
- Ангелу белее снега,
- крепче кристаллического льда,
- город-призрак явлен, город-небыль,
- город-сон клубящегося неба –
- образ мира после Страшного суда.
«Сребристых сумерек река, тускнея, гаснет…»
- Сребристых сумерек река, тускнея, гаснет,
- Негаданного света не сберечь.
- Но если ночь нам предстоит и если речь
- зайдет о смерти – нет ее прекрасней,
- чем в городе, что нас переживет,
- где времени застопорился ход
- в казенной жизни – в ожиданьи казни.
- Был послан Бог. Был создан город синий
- во искупление земного бытия.
- Сребристых сумерек сквозящая струя –
- о, здесь история охрипнет и простынет!
- Окно раскрыто не в Европу – там тепло –
- в сад ледяной, где скорбь мертва и зло,
- и снежный смерч застыл посередине.
Земной град
- Наши пыльные зернышки града –
- не зерно почерневших равнин,
- Град земной и казенный, и я – гражданин,
- среди прочих почти что угадан.
- Среди прочих под землю сводим
- совершенным путем крысолова…
- Темный шорох потока людского
- тайным голосом станет моим.
- Град земной. Не земной – подземельный!
- На нездешних горит высотах
- та Италия тайная в белых цветах,
- голубая комета в готическом небе Гаммельна.
- Я зажмурюсь – во тьме промелькнут
- стадо скал и зеленое море –
- вечный луг Иокима дель Фьоре,
- дни молитв и дельфинов, хрустальные капли минут…
- Как текут по щекам они длинно,
- словно скорость в окне умерла.
- Похоронное поле стекла
- как черно и пустынно!
- Так черно и пустынно, что я
- и лица моего не узнаю –
- то ли пятнышко белое около краю,
- огонек ли метнулся – прошила игла световая
- черный сумрак движенья и небытия.
Остров Голодай
- Народ ослышался. Прохладный Холидей
- стал мерзлым Голодаем – Декабристов.
- Вот кладбище Смоленское. Так близко
- его кресты сквозь скрещенных ветвей…
- Похоже, я смотрю не с берега другого
- реки Смоленки, и погост –
- еще не сей пустырь, но есть пустынный мост,
- откуда смотришь вниз на отраженья звезд
- от неба черного, пустого.
- Там кладбище Смоленское. Смола
- с мольбою перемешанного мрака,
- что загустел во времени, однако
- еще и нынче плоть его тепла.
- Похоже, и в земле дыханье сохраняет
- свое животное тепло,
- и тот сырой туман, каким заволокло
- стекло истории, пустынное стекло, –
- он и студит, и согревает.
Пейзаж Дачного
- Тяготит ли присутствие чье-то,
- или ты переносишь вовне
- камень сердца. И камень-болото
- под ногами скрипит. Ледяная работа
- быть вдвоем, словно сложен вдвойне.
- Среди вмерзших кварталов равнины
- обезлюдела, стала во льду
- тень двукрылая, тень двуединой
- камень-птицы, летящей на юг воробьиный,
- но летящей не двигаясь, не шевелясь на лету.
Обводный канал
Крутой зрачок…
Т. Б.
- Сумерки. Дождик частит.
- Тусклые вспышки на черном.
- Тускло зрачок твой блестит,
- влагой ли, злобой налит,
- духом ли тронут тлетворным
- свалок, каналов, обид.
- Взглянешь – спешит, отходя
- в тень запредельного дома,
- с шумом смешаться дождя,
- копотью стать невесомой –
- пуганый путник, погромов
- и революций дитя.
- Или опустишь глаза –
- вздрогнешь. Вертится в канаве
- красного света фреза,
- тьму и грызет, и буравит…
В Екатерининском канале
- Словно еще не построен – еще только брезжит в уме
- умершего архитектора – зыблется в желтом канале
- шестиколонный ребенок, дитя щегольства и печали,
- каменнолицее чадо, в зеленой зачатое тьме.
- И, наклонясь над водой и вплетаясь в орнамент перил,
- частью чугунной решетки внизу обретаясь,
- вижу, как некогда зодчий стоял, и струясь, и шатаясь,
- над повторением зданья, которое сам повторил,
- взявши за образец особняк италийского князя,
- виденный смутно в покинутом детстве, на дне…
- Все – отражения, Боже, и все, искажаясь во мне,
- так же относится к жизни, как цепи-гирлянды на вазе
- гипсовой – к розам живым, к розам, какие стоят
- на подоконнике дома в незримом стакане,
- в подозреваемом только стекле среди брызг и мельканья
- отблесков стекол, пронзающих зыбкий фасад…
Канал Грибоедова
- И праздник мусора. И мутный праздник бреда.
- И воскрешенье камня в желтизне
- канала имени страдальца Грибоеда,
- канала с небом мусорным на дне.
- Не год ли был грибной? не год ли был как дождик,
- что верх и низ, вершина и дыра
- в тебе теперь тождественны, художник
- промозглого гусиного пера?
- В торжественной игре окаменелых дымов
- с грядой камней струящихся не ты ль
- на двойников туманный поединок
- глядишь, писатель, обращенный в пыль?
- Не я ли здесь дышу той зеленью и пылью,
- той смесью пыли и воды,
- что в имени твоем грибного изобилья
- босых ступней оставила следы?
- Скрипят промерзлых волн дощатые колеса,
- и робкий реденький снежок
- в белесом сумраке летит простоволосо –
- пунктир, прочерченный легко, упавший косо…
- На саван-день положенный стежок.
Невский мыловаренный завод
- Повеситься на стыке двух культур
- поможет мыловаренный завод,
- чьи окна тускло смотрят на Неву,
- чей, вывалясь, язык багров до синевы.
Предвестник
- Кто он? пыльных дворов недоносок?
- или улиц довесок пустых?
- вдоль забора мелькающих досок
- прогремел и затих.
- Потонул за углом в подворотне,
- в ящик мусорный, может быть, слег…
- Кто он – бомж или казни Господней
- первый камень, залог?
Лимфа
- Медленно течет полуденная лимфа.
- Бледен сок броженья наугад
- в пепельных углах и закоулках лимба,
- по кошачьим трупам и прутам оград.
- С нимфой приоткрытой сходится философ
- у помойных баков для бесед
- об устройстве смерти, о судьбе отбросов,
- о велосипедном цикле-колесе.
- Обод полусплющен. Выломаны спицы.
- Из опустошенного ведра,
- словно из глубоко вдавленной глазницы,
- выпадает с грохотом дыра.
Никольский собор
- Две сдвоенных колонны
- Никольского собора
- отнял фонарь у мглы…
- Мой дом бело-зеленый,
- тебя все меньше – скоро
- ты станешь каплей света
- на острие иглы.
- Душа уйдет, одета
- в свое ночное бденье
- опущенных ресниц,
- как будто вправду где-то –
- высоких свеч движенье,
- теней косые крылья
- на желтых пятнах лиц…
- В бессмысленном усильи
- пошевелиться – этак
- бывает лишь во сне –
- лежал я смертной пылью,
- скопленьем черных веток,
- душа во тьму клонилась,
- но тихо было мне.
- И все, что прежде снилось,
- текло в провал бездонный
- глухого ноября…
- Всего-то сохранилось:
- две сдвоенных колонны
- при свете фонаря.
Часы Никольской колокольни
- Когда с Никольской колокольни
- ударят тонкие часы,
- забудешь, Господи, как больно
- нас время бьет. Но так чисты
- прикосновенья меди к ветру,
- и звон, скользящий вдоль канала,
- подобен верному ответу
- на тьму невысказанных жалоб.
«Этот внутренний дворик…»
- Этот внутренний дворик,
- уворованной жизни краюха…
- Кабы в черном скелете-саду не сидела старуха,
- не дрожал бы ее подбородок и дождик не стукался б глухо
- о пальто ее, ставшее жестким, как тело жука,
- не когтила бы кошка у ног ее черную землю –
- кабы чуть потеплее была этой мусорной смерти река,
- что и нас постепенно объемлет…
- Кабы так не знобило тебя, не трясло –
- этот внутренний дворик
- стал бы дом наш и пауза в том разговоре,
- где любое из слов выпадает из рук тяжело.
«Дети полукультуры…»
- Дети полукультуры,
- с улыбкой живем полудетской.
- Не о нас ли, сплетаясь, лепные амуры
- на домах декадентских поры предсоветской
- сплетничают – и лукаво
- нам пальчиком тайным грозятся –
- словно дом наш – совсем не жилье, но сплошная забава.
- Расползается пышно империя. Празднично гибнет держава.
- Камни держатся чудом. Подозрительно окна косятся.
- Мы тоже повесим Бердслея
- над чугунным, баварской работы,
- станом грешницы нашей, змеиноволосой пчелы Саломеи,
- наполняющей медом граненые комнаты-соты.
- Так же пусто и дико
- станет в комнатах наших. В подвалах
- дома, что на Гороховой, красная брызжет гвоздика,
- расплескалась по стенам… И сам губернатор, гляди-ка,
- принимает гостей запоздалых.
- Милорадович, душка,
- генеральским звенит перезвоном
- многочисленных люстр – или это проезжая пушка
- сотрясает и Троицкий мост, и Дворцовый… Церковная кружка.
- На строительство Божьего храма упала копейка с поклоном.
- Так помянем усопших
- в золотистом и тучном модерне!
- Не о них ли в чугунных гирляндах, в усохших,
- льется мед нашей памяти, мед наш вечерний…
- Наших жизней, вчерне пережитых полвека назад,
- вьются тайные пчелы – сосут почерневший фасад.
Град аптечный
- По сравнению с бойким началом
- века – посрамлены.
- Опыт мизерной влаги.
- Волосатый флакон тишины.
- Из мензурки в деленьях, на треть
- полной света,
- в ленинградскую колбу смотреть
- зорким зреньем поэта –
- вот занятье для чистых аптек.
- На ритмическом сбое
- остекленными пальцами снег
- затолкать под язык меж собой и собою.
- Вот элениум – воздух зеленый,
- свет озерного льда.
- На витые колонны
- поставлено звездное небо. Звезда
- с мавританского кружева-свода,
- закружась, до виска сведена –
- и стоит неподвижно. И тонко жужжит тишина
- под притертою пробкой прожитого года.
- Опыт полуреальности знанья
- в потаенном кармане растет,
- достигая таких дребезжащих высот,
- что плавник перепончатый – мачта его наркоманья –
- изнутри костяным острием оцарапает рот.
- Мы на рейде Гонконга
- В бамбуковом городе джонок
- нарисованы резко и тонко
- иглокожей китайщиной, барабанным дождем перепонок.
- Дождь. И в новых районах
- паутина плывет стекляная.
- На ветру неестественно тонок,
- нереальней Китая,
- человек в состояньи витрины.
- Диалог манекенов,
- театральной лишенный пружины,
- обоюдного действия-плена.
- Мы свободны молчать.
- Фиолетовых уст погруженье
- в истерию искусственного освещенья,
- в нарочитый аквариум ночи. Печать
- монголоидной крови стирая со лба,
- разве трубок светящихся ты не услышал жужжанье?
- Человек у витрины приплюснут. Лицо обезьянье.
- Две лягушьих ладошки. На каждой – судьба.
- Нет уродливей рук. Недоразвитых век
- дышит полупрозрачная пленка.
- Свет жужжит непрерывно и тонко.
- К витрине приник человек.
- Мы проникли стекло, мы вернулись в обличье ребенка,
- мы, старея, дошли до зародыша – вверх,
- до гомункула в колбе, до мысли в царевом мозгу,
- до пиявки-звезды, что прильнула к виску.
- Вот он опыт – болезнь.
- Каталепсия мига,
- где в один иероглиф укола – как тесен! –
- всей российской истории втиснута книга.
Постоялец
- В черный угол пусти постояльца –
- обживется, повесит гравюрку
- над кроватью. Любовь к Петербургу –
- что-то вроде отсохшего пальца.
- Покажи ему – и обнажится
- в ущемленно-ущербной гримаске
- двор больных голубей, бледной краски,
- да в известке – плечо очевидца.
- Под грузила Петровского флота
- подставляю угрюмое темя,
- и за каплею капля – долбленье,
- что история – только работа.
- Я зачем тебя, сукина сына,
- допустил доползти до постели?
- чтобы видел: во гнили и цвели
- издыхание карты красиво.
- Мне и юности жалко смертельной,
- и несносно желанье возврата
- под андреевский выстрел фрегата,
- в недостроенный лес корабельный.
- Мне и стыд – но смотрю на подделку
- под баранье волненье барокко,
- восхищаясь: проглянет жестоко
- старой краски пятно сквозь побелку.
- Проглянуло – и словно бы ожил
- мертвый город, подвешенный в марле, –
- влажный сыр, высыхая в овчарне,
- для рождественской трапезы Божьей.
- Разве нам не оправданье
- черт любимых заостренье,
- если остроту старенья
- раньше нас узнали зданья?
- Сквозь аморфные жилища
- с вязкими узлами быта
- разве радость не раскрыта
- притчей Господа о нищем?
- Посмотри на себя, отвращаясь,
- перед бритвенным зеркальцем стоя –
- до пореза и шрама на шее
- истончается линия – жалость.
- Истончается взлет стреловидный,
- упирается в яму под горлом…
- Говоришь ли в углу своем черном,
- что безбедно живу, безобидно,
- или горькому зернышку предан,
- (подоконник, растенье-обида),
- отвернуться не в силах от вида
- синих губ под искусственным светом.
- Что нашепчут? Какого Гангута
- многолетнюю славу-гангрену?
- Прижимаюсь к надежному тлену,
- к брызгам трупного яда – салюта!
- Ты спишь ли? Затекает локоть,
- и слышать каплю жестяную –
- что карту рвущуюся трогать,
- сведя ладони со стеною…
- Касаясь мысленно бугристой
- поверхности изображенья,
- я избираю пораженье
- как выход или выдох чистый.
- Да правда ли не сплю со спящей?
- Мне кажется, одно притворство –
- дыханья сдавленная горстка
- дождя и тяжелей и слаще.
- Разве переменой стиля
- не оправданы измены?
- Замутненный взор Камены
- каменной исполнен пыли.
- Труден между сном и явью
- сгиб руки. Ее затылок
- тяжелеет. Я не в силах
- высвободиться из заглавья.
- Постояльца пусти в черный угол!
- Кроме камеры-койки-обскуры,
- есть иллюзия архитектуры,
- перспектива ночей в коридорах.
- Мне – цитация, копия, маска,
- Аз воздам обнажением мяса
- и за ржавчиной красной каркаса –
- всей земли наготой ариманской!
«Мне камня жальче в случае войны…»
- Мне камня жальче в случае войны.
- Что нас жалеть, когда виновны сами! –
- Настолько чище созданное нами,
- настолько выше те, кто здесь мертвы.
- Предназначенье вещи и судьба
- таинственны, как будто нам в аренду
- сдана природа, но придет пора –
- и каждого потребует к ответу
- хозяин форм, какие второпях
- мы придали слепому матерьялу…
- Предназначенье вещи – тот же страх,
- что с головой швырнет нас в одеяло,
- заставит скорчиться и слышать тонкий свист –
- по мере приближения все резче.
- Застыть от ужаса – вот назначенье вещи,
- Окаменеть навеки – мертвый чист.
«Строят бомбоубежища…»
- Строят бомбоубежища.
- Посередине дворов
- бетонные домики в рост человека
- выросли вместе со мной.
- Страх успокоится, сердце утешится,
- станет надежный кров.
- Ляжет, как луг, угловая аптека –
- зазеленеет весной.
- Шалфей и тысячелистники –
- ворох лечебных трав,
- пахнущих городом, пахнущих домом подземным,
- принесет завтрашний день.
- И отворятся бетонные лестницы
- в залитых асфальтом дворах…
- Мы спускаемся вниз по ступенькам спасения,
- медленно сходим под сень
- гигантских цветов асфоделий,
- тюльпанов сажи и тьмы…
- Бункер, метро или щель –
- прекрасен, прекрасен уготованный дом!
«И убожество стиля, и убежище в каждом дворе…»
- И убожество стиля, и убежище в каждом дворе
- возбуждает во мне состраданье и страх катастрофы
- неизбежной. Бежать за границу, в сады или строфы,
- отсидеться в норе –
- но любая возможность омерзительна, кроме одной:
- сохранить полыханье последнего света на стенке
- да кирпичною пылью насытить разверстые зенки –
- красотой неземной!
Ангел войны
Ангел войны
- Выживет слабый. И ангел Златые Власы
- в бомбоубежище спустится, сладостный свет источая,
- в час, когда челюсти дней на запястьи смыкая,
- остановились часы.
- Выживет спящий под лампочкой желтой едва,
- забранной проволкой – черным намордником страха.
- Явится ангел ему, и от крыльев прозрачного взмаха
- он задрожит, как трава.
- Выживет смертный, ознобом души пробужден.
- Голым увидит себя, на бетонных распластанным плитах.
- Ангел склонится над ним, и восходит в орбитах
- две одиноких планеты, слезами налитых;
- в каждой – воскресший, в их темной воде отражен.
«Горят безлунные слова…»
- Горят безлунные слова
- невидимо, как спирт…
- Как пламень, видимый едва,
- над городом стоит.
- Рванется ветер, и язык
- качнется, задрожит…
- Не треск, не сполох и не крик,
- ни шороха в ушах –
- бензин бесформенно горит
- в пожарных гаражах.
- Тайком гудит ректификат
- в больницах под стеклом,
- где половицы не скрипят,
- где догорающие спят
- товарищи рядком.
- В книгохранилищах звенит
- упругий пепел книг,
- когда сжимаются листы,
- входя винтообразно
- в родные дыры немоты,
- в разверстые пустоты,
- во мглу и в тленье… – Что ты?!
- 1969
Крыса
- Но то, что совестью зовем, –
- не крыса ль с красными глазами?
- Не крыса ль с красными глазами,
- тайком следящая за нами,
- как бы присутствует во всем,
- что ночи отдано, что стало
- воспоминаньем запоздалым,
- раскаяньем, каленым сном?
- Вот пожирательница снов
- приходит крыса, друг подполья…
- Приходит крыса, друг подполья,
- к подпольну жителю, что болью
- духовной мучиться готов.
- И пасть, усеяна зубами,
- пред ним, как небо со звездами, –
- так совесть явится на зов.
- Два уголька ручных ожгут,
- мучительно впиваясь в кожу.
- Мучительно впиваясь в кожу
- подпольну жителю, похожу
- на крысу. Два – Господень суд –
- огня. Два глаза в тьме кромешной.
- Что боль укуса плоти грешной
- или крысиный скрытый труд,
- когда писателя в Руси
- судьба – пищать под половицей!
- Судьба пищать под половицей,
- воспеть народец остролицый,
- с багровым отблеском. Спаси
- нас, праведник! С багровым ликом,
- в подполье сидя безъязыком
- как бы совсем на небеси!
К человеку подполья
- К человеку подполья и заполночь гости грядут.
- Коготки голосов приглушенных и лестничный камень источат.
- И ущербного слуха наполнится гулом сосуд –
- то гудит ледяная вода одиночек,
- то смешается шепот с падением капель-минут
- в черном горле колодца, и шепот ревет и грохочет.
- Человеку подполья, поземке пустынной земли,
- придан голос высокий, почти за границами слуха,
- но в колодцах-дворах, где живет он, куда занесли
- горстку слабого белого пуха
- ветры гари и копоти, словно из мутной дали
- слышен голос его и брюзгливо и глухо.
- Полон рот его пыли. Подполье под брюхом стола.
- Фосфорический серп в освещенье подвешен (от страха
- перед ночью), но гуще при месяце мгла,
- жестче мякоть подушки, чем плаха.
- Ждет гостей человек из подполья. Вот гостья вошла.
- Улыбается. Тает зубов ее страждущий сахар.
К портрету N. N.
- Должно быть, стилизованный портрет
- цареубийцы с тихими глазами
- все так бы и торчал в оконной раме,
- вцепивши пальцы в позолоченный багет.
- Как посинели! Судорогой, что ли,
- внезапно сведены? Обгрызенных ногтей
- царапанье, цеплянье. Визг детей
- там за стеной, на улице, на воле.
- Должно быть, неподвижность не по нем,
- но пахнет мясом действие любое –
- паленой шерстью павшего героя,
- зрачка раздавленным желтком…
- Его расширенные ноздри. И глазницы –
- две черные дыры в недышащем стекле…
- Да, только так, портретом на столе
- и силуэтом за окном – не шевелиться.
- Должно быть, – террорист небытия
- посланец в этот мир измены и движенья –
- он полон смерти, полон искушенья
- шагнуть за раму, выйти за края!
- Но беден был творец его и болен
- чахоткой, как всегда, и кистию больной
- лицо его покрыл последней белизной,
- а губы синие к молчанью приневолил.
Дым камня
- Событья умерли. Одни преданья живы.
- И камня острый дым в готическом костре
- все к небу тянется, все тянется, счастливый…
- О, готика души нечаянна в добре,
- но память холодна, и камень рук не греет…
- В окно посмотришь – зябко на дворе –
- и в душной комнате затылок леденеет.
- Душа пережила и Средние века.
- Все помнит, все взяла, и все оттуда – с нею,
- лишь камень пляшущий лишился языка,
- лишь пламя в очаге окаменело,
- но кажется живым издалека.
- Событья умерли. Словам вернулось Дело.
- Но даже слово смертно, и когда
- его зеркальное в стекле растает тело, –
- останется одна испарина стыда…
- Что делать с пустотой, с беспамятством и мукой
- души, не оставляющей следа
- от суеты своей тысячерукой?
Флейта времени
- О времени прохожий сожалеет
- не прожитом, но пройденном вполне,
- и музыка подобна тишине,
- а сердца тишины печаль не одолеет,
- ни шум шагов, бесформенный и плоский…
- Над площадью, заросшею травой, –
- гвардейского дворца высокий строй,
- безумной флейты отголоски.
- Бегут козлоподобные войска.
- Вот Марсий-прапорщик, играющий вприпрыжку. –
- Вот музыка – не отдых, но одышка.
- Вот кожа содранная – в трепете флажка!
- Прохожий, человек партикулярный,
- парада прокрадется стороной…
- Но музыка, наполнясь тишиной,
- как насекомое в застылости янтарной,
- движенье хрупкое как будто сохраняет,
- хотя сама движенья лишена…
- Прохожему – ремни и времена,
- а здесь возвышенная флейта отлетает!
- И зов ее, почти потусторонний,
- ее игла, пронзающая слух,
- в неслышном море бабочек и мух,
- на грядках рекрутов, посаженных в колонны,
- царит и плачет – плачет и царит…
- И музыки замшелый черный ствол
- в прохожего занозою вошел,
- змеей мелодии мерцающей обвит.
Клио
- Падали ниц и лизали горячую пыль.
- Шло побежденных – мычало дерюжное стадо.
- Шли победители крупными каплями града.
- Горные выли потоки. Ревела душа водопада.
- Ведьма история. Потная шея. Костыль.
- Клио, к тебе, побелевшей от пыли и соли,
- Клио, с клюкой над грохочущим морем колес, –
- шли победители – жирного быта обоз,
- шла побежденная тысяченожка, и рос
- горьких ветров одинокий цветок среди поля.
- Клио с цветком. Голубая старуха долин.
- Клио с цевницей и Клио в лохмотьях тумана,
- Клио, и Клио, и Клио, бессвязно и пьяно,
- всех отходящих целуя – войска, и народы, и страны
- в серые пропасти глаз или в сердце ослепшее глин.
Кассандра
- В бронзовом зеркале дурочка тихая, дура
- видит лицо свое смутным и неразрешимым…
- Палец во рту или брови, сведенные хмуро.
- Тише, мол, ежели в царстве живете мышином.
- В даль бессловесную Греции с красным отливом,
- с медною зеленью моря, уставилась глухонемая.
- Плачет душа ее, всю пустоту обнимая
- между зрачками и зеркалом – облачком встала счастливым.
- Прошлое с будущим связано слабою тенью,
- еле заметным движеньем внутри золотистого диска,
- да и мычанье пророчицы только снаружи мученье,
- в ней же самой тишина – тишина и свеченье…
- Море луны растворенной к лицу придвигается близко.
- Прошлое с будущим – словно лицо с отраженьем,
- словно бы олово с медью сливаются в бронзовом веке.
- В зеркале бронзы – не губы ль с больным шевеленьем?
- Не от бессонницы ли эти красные веки,
- или же отсвет пожара?.. Не Троя кончается – некий
- будущий город с мильонным его населеньем.
Град
- Светло-пасмурно в небе.
- Ослепительно-зелены крыши.
- Лупит град по суглинку канав.
- Так покорна вмешательству свыше
- глина жизни – и вязнет, и лепит
- самое себя, тайно поправ
- самое себя. Град поднебесный
- тяжкой обувью землю истопчет,
- но в даруемом свете легка
- вся горит она, словно бы сводчат
- потолок в этой горенке тесной,
- в этой келье свечной языка!
- Чудный град отворен летописцу.
- Ослепительно-зелены крыши.
- Слепки капель на глине живут.
- Так, наверное, клинопись дышит
- в удлиненном желаньи напиться
- ледяными толчками минут.
Летописец
- От сотворенья мира скудных лет
- шесть тысяч с хвостиком… Итак, хвостато время.
- Как пес незримый ходит между всеми.
- Шесть тысяч лет, как дьяволово семя
- взошло тысячелистником на свет.
- И наблюдая древнюю игру
- малейшего худого язычка
- чадящей плошки с тьмою, чьи войска
- пришли со всех сторон, свалились с потолка,
- прокрались тенью к белому перу,
- запишет летописец в этот год,
- обильный ведьмами, пожарами и мором,
- желанное пророчество о скором
- конце вселенной. Трижды крикнет ворон.
- Запишет, Господи, и счастливый умрет.
- Шесть тысяч кирпичей связав таким раствором,
- что крыса времени (творение ничье)
- источит до крови пещерное зубье,
- кромсая стены, – инобытие
- приимет глина, ставшая собором,
- где в основаньи – восковой старик,
- истаявший, как свечка в добром деле,
- как свечка, утром видимая еле,
- как бы внимательно на пламя ни смотрели
- глаза, каким рассвет молочный дым дарит.
Инок
- Как далеко спокойная аскеза
- святого на скале.
- Березовая кровь сочится из надреза
- на призрачном стволе.
- Как зелен сок исторгнутой из тела,
- родившейся во мгле
- молитвы Господу – единственного дела,
- что держит на земле.
- Он подымает черные ладони,
- лицо его – в золе.
- Вокруг него – огня бушующие кони.
- В насилии и зле
- история течет – но время на иконе
- есть инок на скале.
- Я, Господи, стою, и губы мои влажны
- от сока или слез!
- Возьми же голос мой, возьми же мой протяжный
- прозрачный лес берез…
Приближение лица
- Изборожденное нежнейшими когтьми
- лицо приблизила. – Старуха!
- Кто именем зацеплен меж людьми,
- имеет преимущество для слуха
- и зрения. Учебники имен
- звучат наполненно и глухо,
- как будто говорящий помещен
- в пивную бочку и оттуда
- вещает окончание времен,
- под обручем тучнеющее чудо.
- Мой слух наполнен будущим вином,
- мой ветхий слух насколько можно чуток,
- все имена сошлись. И в семени одном
- уже бушует лес, уже мертвеет осень.
- Но разве мы в истории живем –
- мы, лишь местоименье при вопросе, –
- живем ли вообще? Она сама,
- как поле в бороздах, засеянное озимь,
- приблизилась. Нагрянула зима
- истории. О, старчество ребенка
- на льду реки фламандского письма!
- Он безымянней дерева. Так тонко
- его сознанье с небом сплетено,
- что рвется и скрежещет кинопленка,
- цепляясь за историю кино, –
- цитируя, когтя и возвратясь к истоку,
- находит камеру, входящую в окно,
- находит позу, нужную пророку
- в его профессии предречь
- фронтальный поворот к востоку.
- Он безымян. Его живая речь
- окружена зимою. Словно бочка,
- он полон речью внутреннею: лечь
- лицом в сугроб (я только оболочка
- для жара тайного!) и слушать, как шипит,
- как тает снег, потеплевает почва.
- Но встал, отснят. Переменился вид
- с такой поспешностью, что не осталось веры.
- Что ни сказал бы – как не говорит.
- Горящий куст (на горизонте серой
- равнины речи) как бы ни пылал
- ничто не превышает меры,
- не прибавляет имени к телам!
- Ничто не имя и никто не имет.
- И я – от «мы», разбитых пополам,
- осколок мыслящий. Когда она придвинет
- лицо, исполосована когтьми,
- что мы? – я спрашиваю – что сегодня с ними?
- Все историческое – вот оно – сними!
- Живущие вне ряда и вне рода
- одной любовью, кажутся детьми
- и третьего не достигают года.
Подтверждение образа
- О да, по златокованым волнам
- соломенная лодка государства
- влачится с глиняными сонными гребцами.
- О да, и моря позлащенное лекарство,
- больным Петром предложенное нам,
- испили мы, как вышли озерцами,
- каналами, протоками в залив.
- И вот скребут по дну, по золоту сырому
- дырявых весел темные протезы…
- Страна-галера волоком влекома,
- бессильно весла опустив…
- Над нею облако – душа ли, антитеза?
- Страна-сороконожка, своего
- касаясь перевертыша-подобья,
- ползёт куда-то, лапами суча…
- Среди гребцов игрушечных – холопье
- лицо мое. Плывем. Движенья торжество.
- И море плавится над нами, как свеча.
Хор
- Многоярусный хор на экране
- в одиноком эфире влачит
- песню-глыбу, тоску пирамид
- и песков золотое шуршанье…
- Как невнятны слова-египтяне,
- как бесформенны всплески харит!
- Над казенной армадою глоток –
- только лотоса хрупкий надлом,
- только локоть, мелькнувший тайком,
- только шелест соломенных лодок…
- Но военный Египет пилоток –
- наша родина, поле и дом.
- Да, я слушаю пенье базальта
- и в раствор многотысячных губ,
- в бездну времени, в море асфальта
- с головой погружаюсь, как труп.
- Лишь бессмертник-душа, в похоронный вплетаясь венок,
- по течению черному песни течет на восток.
- – Государь ты наш сирин!
- пес-воитель и голос-шакал!
- Хор в бездонном пустынном эфире
- пел над падалью, пел – не смолкал.
Бени-Гасан
- В Бени-Гасан цвели, качаясь, птицы,
- ползли туманные цветы…
- Раскрашенными стенами гробницы
- Египет огражден от моря пустоты.
- Просторен дом Египта, и огромны
- его цари, но сомкнуты их рты.
- Здесь низ молчания, здесь ниша немоты,
- здесь музыки и слова дом загробный.
- В Бени-Гасан, на западных лугах,
- прозрачная пасется пища,
- текут слепые лодки наугад,
- лишь белые цветы скребут когтями днища,
- лишь птицы безголосые висят
- над собственными черными тенями…
- Таков Египет, странствующий с нами, –
- тень жизни, а не жизнь, тень сада, а не сад.
- Да, такова страна, сомкнувшая пред смертью
- свои границы, стены и леса, –
- в ней каменеют голоса,
- и эхо в каменной гробнице – милосердье.
Процессия
Бойтесь Шу, приходящих с севера
Кун-цзы
- Повороты лестницы беззубы…
- В царстве Шу, куда спускаемся одни,
- факелов кричат мятущиеся птицы,
- монголоидные медленные губы
- чуть раздвинуты улыбкою безлицей
- нам навстречу в каменной тени.
- В царстве Шу, куда спускаемся все глубже,
- тошнотворный корчится бензин,
- дышат маслянистые озера…
- Впитываясь, голос мой заглушен
- плеском стен и отблесками хора,
- доносящегося глухо из глубин.
- Что лепечешь ты об эллинской орхестре?
- Здесь не в белое одеты голоса.
- В государстве Шу из трещин узкоглазых
- струйки тянутся удушливого газа
- к закопченным сводам, и в глаза
- молоко младенческое льется…
- Вслушайся – и тоже станешь камень,
- станешь множественный гул,
- В тайном Шу, присутствующем всюду,
- времени прозрачно протеканье
- по губам смеющегося Будды,
- в пляске пламени смещающихся скул.
- Задыхается спеленутое чадо,
- обнято крылом чадящего огня,
- дымом черных палочек Тибета…
- Опускаемся все ниже – и не надо
- ничего уже – ни воздуха, ни света,
- Кажется, что Я свободно от меня.
- Опускаемся по лестницам осклизлым.
- Бесконечна вереница – но взгляни:
- как похожи наши лица и движенья.
- Жизнь моя, дробимая на жизни,
- новый человек – лишь новое мгновенье,
- исчезающее в каменной тени.
- И когда я обращаюсь, он прозрачен,
- потому что обращается ко мне,
- потому что поглощаемые оба
- счастьем Шу, всеобщим, – не иначе –
- видим только всепрощающую злобу –
- там ребенок улыбается во сне.
«С вопроса: а что же свобода?..»
- С вопроса: а что же свобода?
- до воя, до крика: «Я свой!»
- не время прошло, но природа
- сместила кружок меловой.
- Во весь горизонт микроскопа,
- страну покрывая с лихвой,
- стеклянная капля потопа
- под купол высоко взяла
- вопрос, нисходящий на шепот,
- прозрачней и площе стекла.
- Лицо ледяное приплюсну:
- что было? какого числа?
- Известное только изустно
- по клочьям, по ломким листам
- в кружках, сопричастных искусству,
- в губах, сопредельных устам, –
- известное лишь белизною
- название времени – храм –
- пространство займет речевое
- и костный состав укрепит
- где известью, где и слюною –
- но схватит. Но держит. Но спит
- единство тумана и кровли,
- шрифта и поверхности плит
- надпамятных. Ты обусловлен
- подпольем. Ты полночь письма,
- при свете вечернем торговли,
- при гаснущем свете ума
- ты спрашиваешь у страха,
- какая грозила тюрьма
- подпольному зренью монаха –
- слепца монастырских ворот?
- катилась ли под ноги плаха
- отпущенному в расход
- у липкой стены подвала,
- где сточная слава ревет?
- Тогда и спроси у кристалла,
- что в горечи был растворен:
- где точка твоя воскресала,
- в каком перепаде времен?
Радуга
Ангел радуги
- Душа распадается на семь отдельных цветов.
- И смерть не с косой, а скорее похожа на призму.
- И если по радуге движемся – каждый сорваться готов.
- И мост невесомый под нами трепещет, провиснув.
- Когда семисвечник стоит о семи языках,
- семью ли тенями тогда обладает молитва,
- и если под нами река и дрожит, и сверкает, как бритва,
- и музыки семиголовый младенец в руках –
- спасет ли тогда от падения плач его чистый?
- удержится ль шаткая досточка дольше на миг?
- Иль, распадаясь, душа и единый утратит язык,
- подобно ребенку, что вырос в семье атеиста?
- Иль, распадаясь, душа исчезает, и лишь над рекой
- ты радугу видишь, ты музыку слышишь слепую –
- вчера отошедший, вчера отошедший тоскует,
- но не по тебе ли, живущему с немоязыкой тоской?
«Фарфоровая музыка раскроет…»
- Фарфоровая музыка раскроет
- полупрозрачные, как пламя, лепестки,
- и в мир пастушечий, без крови и тоски,
- в поля, завороженные игрою
- теней в траве, что ярки и легки, –
- туда, в леса искусственного строя,
- туда, где счастливые наши двойники,
- как в перевернутом бинокле мы с тобою,
- от нас, живущих копотью земною,
- отделены стеклом и далеки, –
- туда нас впустит музыка, в иное,
- но бытие, в разумный век покоя,