Читать онлайн Правые и левые. История и судьба бесплатно
УДК 329.1/.6
ББК 66.60
Г74
Редакторы серии «Интеллектуальная история»
Т. М. Атнашев и М. Б. Велижев
Перевод с французского В. А. Мильчиной
Марсель Гоше
Правые и левые: история и судьба / Марсель Гоше. – М.: Новое литературное обозрение, 2024. – (Серия «Интеллектуальная история»).
Изобретенная во Франции трехчастная партийная структура «правые» – «центр» – «левые» стала одним из важнейших понятий универсального языка модерной политики. Почему именно эта модель стала самым удобным способом навигации в многообразии идеологий, интересов и понятий в массовых представительных демократиях? Книга Марселя Гоше – попытка реконструировать традицию использования этих терминов, а также взглянуть свежим взглядом на французскую и западную политическую историю в целом. Автор показывает, как связана трехчленная модель с представлениями об исторической динамике и прогрессе, насколько важна интегрирующая функция разделения на левых и правых, понятых как части единого целого. В центре исследования стоит главный вопрос: сохраняет ли эта структура смысл своего существования в условиях потрясений, которые переживают наши общества, или же она принадлежит эпохе, которая подходит к концу? Марсель Гоше – один из ведущих современных историков и публичных интеллектуалов Франции, редактор журнала «Débats». Книгу перевела Вера Мильчина, ведущий научный сотрудник ИВГИ РГГУ.
ISBN 978-5-4448-2476-4
La droite et la gauche. Histoire et destin. Marcel Gauchet. Gallimard, 2021
© Éditions Gallimard, Paris, 2021
© В. А. Мильчина, перевод с французского, 2024
© Д. Черногаев, дизайн обложки, 2024
© OOO «Новое литературное обозрение», 2024
Предисловие
Исследование, которое предлагается вниманию читателей, впервые вышло в свет как статья в составе третьего тома сборника «Места памяти. Разные Франции», а точнее, в составе его первой части «Конфликты и разделы». В самом деле, как можно было говорить о французской памяти, не рассказав об этой паре слов, за которой встает история, полная политических баталий и непримиримых конфликтов? Оппозиция правых и левых впитала в себя противостояния, создавшие нашу демократию, какой мы ее знаем. Все начинается с Французской революции и борьбы между адептами Старого порядка и сторонниками революционных преобразований. Эта борьба продолжается в форме многолетнего соперничества между монархистами и республиканцами, которое сменяется борьбой клерикалов и антиклерикалов, а затем возрождается в виде оппозиции буржуа и пролетариев, – это если перечислять только самые явные этапы. Иначе говоря, эти два привычных слова: «правые» и «левые» – резюмируют всю историю французских политических разногласий.
Но помимо исторического аспекта разговор об этих двух понятиях предполагает и постановку проблемы более общей и более теоретической, а именно вопроса о том, как формируются политические идентичности. Правое и левое – это не просто удобные, упрощающие этикетки, которые позволяют разобраться в плюрализме мнений, существующих только внутри Франции. Эти два понятия сделались неотъемлемой частью всеобщего словаря современной демократии; они приобрели статус главных опознавательных знаков, с помощью которых граждане определяют свое место в политическом поле и свое отношение к разделам, без которых немыслима представительная демократия. Быть гражданином в сегодняшней демократической стране – значит так или иначе, изблизи или издалека, активно или пассивно быть правым или левым – или не желать быть ни тем, ни другим, а это еще один способ определить свою позицию относительно указанной альтернативы. Именно вопрос о том, как во французском обществе сформировался этот опознавательный знак, и лежит в центре нашего исследования.
Оно не сводится к перечислению тех смыслов, какие французы на разных этапах своей истории вкладывали в понятия «правое» и «левое». Его цель – понять, почему именно эти, а не другие слова пригодились для выражения основополагающего раздела, впитавшего в себя множество противоборствующих мнений и сил. Оно призвано осветить обстоятельства, благодаря которым то, что изначально было всего лишь формой классификации парламентских фракций, превратилось в средство структурирования электорального процесса, а следовательно, предоставило гражданам самый простой способ определять собственное место в пространстве демократического выбора. Наконец, на этой основе мы строим гипотезу относительно функции разделения на правых и левых, гипотезу, которая одновременно позволяет объяснить причину всеобщего распространения этой оппозиции.
Позволительно думать, что своей всемирной популярностью она обязана уникальной способности не столько выражать, сколько воплощать противоречия демократического мира. Противоречия специфические, поскольку они рождаются из общих принципов и сплачивают те самые позиции, какие сталкиваются. Демократия – это одновременно и разделение, и единство: единство принципов, принимаемых всеми, разделение в способах их выражения. И разделение, и единство живут внутри каждого из нас, точь-в-точь как правое и левое. Это-то и сообщает подобному разделению его изумительный символический потенциал. Не одну тысячу лет тело человека использовалось для символического изображения внутренней связи частей политического организма. Но оно предоставляло и другую возможность – возможность символически обозначать взаимодополняемость противоположностей. Весьма вероятно, что разделение на правых и левых обязано своей огромной популярностью именно этой способности связывать антагонизмы, являющиеся неотъемлемой частью демократической жизни, с жизнью тела.
Именно добавление этого теоретического аспекта оправдывает новую публикацию работы, которая впервые увидела свет довольно давно, в 1993 году. Три десятка лет спустя она обретает новую актуальность. В самом деле, сейчас только и слышно, что о стирании разделения на правых и левых, которое якобы устарело и которым избиратели все меньше пользуются для определения собственной позиции. По правде говоря, эта проблема вырисовывалась уже в начале 1990‑х годов, на фоне такого важнейшего политического события, как распад советской империи и «конец истории», который он якобы повлек за собой. Уже тогда можно было предвидеть дальнейшее. С тех пор тенденция сделалась лишь более явной за счет возникновения множества различных политических сил и партий, которое нарушило прекрасную простоту разделения на два четко определенных лагеря; самый же главный источник беспорядка – это, вне всякого сомнения, развитие так называемого «популистского» протеста и стоящее за ним разочарование во всех предлагаемых партийных вариантах. Во Франции в 2017 году во время президентских выборов Эмманюэль Макрон, кандидат, объявивший себя представителем «и правых, и левых», стал убедительным подтверждением того факта, что старая оппозиция правого и левого больше не отвечает ожиданиям избирателей и что она окончательно устарела.
Действительно ли это так? Сейчас самое время задаться этим вопросом. А для того чтобы его разрешить, не делая скоропалительных выводов, нужно пристально вглядеться в толщу истории, которая скрывается за мнимой ясностью этих понятий, и в процесс их становления. Иначе слишком велик риск принять сиюминутное стечение обстоятельств, каких в истории случалось немало, за структурную трансформацию.
Разумеется, в принципе вполне возможно, что традиционное разделение на правых и левых однажды утратит смысл и будет вытеснено другим или другими. Однако если учесть, какие глубокие символические механизмы лежат в его основе, такая перемена будет предполагать радикальное изменение всех условий функционирования демократии. В этом смысле нет ничего невероятного в том, что происходящие уже несколько десятилетий перемены мирового устройства будут способны произвести столь решительную трансформацию. Но так ли это? Снова повторю, ответ требует анализа, соответствующего серьезности проблемы.
Возьмем хотя бы уже приведенный пример с Макроном. Не погружаясь особенно глубоко в разбор всех обстоятельств, неуместный в этом коротком предисловии, скажем, что самый поверхностный взгляд на становление оппозиции правого и левого показывает: она всегда предполагает активное присутствие третьего члена – центра. Избрание Эмманюэля Макрона иллюстрирует правило, сформулированное одним из его предшественников, Валери Жискар д’Эстеном: «Франция желает, чтобы ею управлял центр». Вопрос заключается в том, почему традиционные правые и левые не сумели образовать правый центр и левый центр, которые негласно обеспечивали бы их чередование. Само же по себе возникновение центра, претендующего на преодоление оппозиции между правыми и левыми, не содержит в себе ничего революционного. Между тем центр предполагает существование двух противоположных полюсов; без них он не существует. Конечно, условия функционирования этой системы ориентиров переменились; традиционные самоопределения расходятся с политической действительностью, избиратели, считающие себя левыми, голосуют за правых по причинам, которые им кажутся вытекающими из левых убеждений, а избиратели, считающие себя правыми, голосуют за левых по мотивам, которые им представляются сугубо правыми; случается также, что те и другие соглашаются поступиться своими убеждениями и заключить прагматический союз, но все это не означает, что ориентиры больше не существуют.
Мы вернулись к нашему исследованию именно ради того, чтобы принять участие в этой важнейшей дискуссии. Оно дополнено анализом, призванным ответить на вопрос, который сегодня формулируется так: сохраняет ли смысл деление на правых и левых? Ответ, как нетрудно догадаться из сказанного выше, безусловно положительный. Внимательное рассмотрение обстоятельств, которые могли поколебать, поставить под сомнение или опровергнуть эффективность традиционной оппозиции, показывает в конечном счете их весьма ограниченное влияние. Можно поручиться, что разделению на правых и левых суждена еще долгая жизнь, а быть может, и новый расцвет.
Текст, опубликованный в «Местах памяти», воспроизведен с незначительными стилистическими изменениями и обогащен ссылками на новые работы, вышедшие из печати с тех пор.
Введение. История слов
Странная вещь! Люди очень мало задумывались об истории этой пары слов, столь тесно связанной с интеллектуальным и символическим функционированием современных обществ. Люди вообще неохотно размышляют о том, что позволяет им мыслить.
Попыткам дать определение интересующим нас понятиям несть числа. Замечательные работы посвящены решению этой задачи. Богатая политическая история научила нас распознавать различные вариации французских правых и левых и следить за их эволюцией. Авторов всех этих трудов роднит уверенность в том, что сами понятия «правые» и «левые» давно сделались общеизвестными, а их классификационная роль – узаконенной. Тех, кто интересуется их происхождением, удовлетворяют ритуальной отсылкой к эпохе Революции, и это считается достаточным. Между тем понятия эти проделали огромный путь от робкого и нерегулярного указания на разницу между «правой стороной» и «левой стороной» во время Французской революции до их воцарения в парламентском языке эпохи Реставрации. И еще большая дистанция отделяет жаргон палат депутатов и пэров от тех эмблем политической идентичности, тех базовых категорий демократической конфронтации, какими правые и левые сделались для нас в полной мере лишь в начале ХX века. Но мы настолько привыкли осмыслять различные убеждения и их конфликты в соответствии с этой дихотомией, что применяем ее к прошлому, не обращая большого внимания на то, что в речах и представлениях людей ушедших эпох она еще не приобрела того вида, какой имеет сегодня. Тем более что, строго говоря, понятия эти были включены в наш язык среди прочего именно ради того, чтобы указать на преемственность по отношению к борьбе, начавшейся в 1789 году. Разделение на правых и левых кажется существующим так давно, что не вызывает потребности задуматься о рождении самого принципа такого разделения. Зато оно провоцирует на рассмотрение флуктуаций и метаморфоз его содержания – предмет, освещенный во множестве работ.
Цель настоящего исследования – восполнить пробел в изучении традиционных терминов и пролить свет на возникновение этой традиции. Оно не сообщит ничего нового об электоральных, социальных, антропологических, культурных или географических реалиях, связанных с делением на правых и левых. Автора интересует только система обозначений. Как кажется, проследить на уровне лексики за становлением дуалистической системы наших политических репрезентаций – не самый плохой способ постичь механизм ее действия. Путь от самых первых шагов представительного правления до эры партий и масс содержит в сжатом виде полную историю демократического развития. Кроме того, такой подход позволяет поставить во весь рост нелегкий вопрос о всеобщем значении истории Франции. Ведь всемирный успех рассматриваемой пары понятий – одна из самых интригующих загадок, какие связаны с его судьбой.
Иначе говоря, наша цель – понять разом и почему эта пара возникла здесь, а не в другом месте, и каким образом, несмотря на специфические условия ее возникновения, она смогла в то же самое время найти отклик в умах людей из многих других стран. Правые и левые: или как французы благодаря своей уникальной истории породили эту упрощающую символику, которая распространилась так широко, что можно подумать, будто в ней скрыт секрет современной политики и гражданственности.
1. Революционные собрания, или фальстарт
Как уже было сказано выше, полагать, что правые и левые вышли готовыми из революционной матрицы, – значит сильно упрощать реальное положение дел. Они в самом деле возникают и получают первоначальное распространение во время Революции, но сфера их употребления остается весьма ограниченной; они вполне могли так и остаться достоянием этой эпохи и не создать никакой традиции.
Сами термины «правое» и «левое» для обозначения разных частей политических собраний зафиксированы гораздо раньше революции конца XVIII века: они встречаются уже в 1672 году в книге «Современное состояние Англии» Чемберлена. Автор описывает членов палаты общин, сидящих «по правую руку от Короля и по левую руку от Короля»1. Впрочем, сомнительно, чтобы между этим словоупотреблением и революционными терминами существовала какая-либо преемственность; гораздо более вероятно, что во время Французской революции эти термины были изобретены заново.
Конечно, нельзя сказать, что английский пример совсем никак не повлиял на пространственную классификацию депутатов в смутные летние недели 1789 года, когда было основано Национальное собрание. Сам термин «коммуны» представители «третьего сословия», как известно, заимствовали у англичан, несмотря на всю его обидную неточность2. И именно британские формы дебатов обсуждались в качестве возможного образца для организации дебатов французских. Во всяком случае, это совершенно открыто предлагал Мирабо. Его предложение было отвергнуто3. Однако подспудно на этот же образец ориентировались и предыдущие проекты, например «план временного регламента» от 6 июня, где утверждается: «Те, кто возьмут слово, будут иметь право обращаться только к председателю»4. Победил другой вариант, согласно которому оратор не говорит со своего места, а обращается с трибуны ко всему Собранию – для нашей темы обстоятельство довольно существенное. Вообще если английский прецедент важен, то потому, что во Франции все развивалось прямо противоположным образом. Разумеется, нельзя исключить, что столкновение лицом к лицу правительственной партии и оппозиции легло в основу двухпартийности, которая стала вырисовываться довольно ясно в течение июля и августа 1789 года в среде французских депутатов. Но что касается деления на «правых и левых», оно возникло по контрасту с этой логикой.
Во всяком случае, оно оформилось и тем более обрело имя далеко не сразу. Зародилось оно, возможно, очень рано, в самом начале заседаний Генеральных штатов, в форме голосования среди депутатов третьего сословия, по видимости не имевшей никакого будущего. В самом деле, 8 мая, когда потребовалось сделать выбор между соперничающими предложениями Мирабо и Малуэ относительно совместных заседаний депутатов трех сословий, было принято решение сосчитать сторонников обоих вариантов следующим образом: «те участники Собрания, которые согласны с Малуэ, перейдут на правую сторону, а те, которые предпочитают предложение Мирабо, перейдут на левую»5. По правде говоря, от процедуры, по причине своей тяжеловесности обреченной остаться исключением из правила, очень далеко до формирования постоянного распорядка. Но вполне вероятно, что людям, оставшимся в меньшинстве, в то время как «наибольшее число» перешло направо, это дало возможность опознать друг друга и объединиться. По-видимому, именно так и произошло – во всяком случае, если верить позднейшему свидетельству, которое, не упоминая этого эпизода, возводит, однако, разделение собрания на «два сектора по обе стороны от кресла президента» к отдельным заседаниям третьего сословия еще до объединения представителей всех сословий в одной зале. «То ли по воле случая, то ли потому, что общее чувство заставляло друзей народа сближаться друг с другом и отдаляться от тех, кто не разделял их убеждения, обнаружилось, что эти депутаты предпочитают левую сторону залы и охотно собираются именно там»6. Следует ли считать, что событие, происшедшее уже после объединения депутатов всех сословий, – возвращение духовенства на то место, какое оно занимало изначально на заседаниях Генеральных штатов, – положило начало формированию правого лагеря?7 Как бы там ни было, несомненно, что уже в последние дни августа, в ходе дискуссии о правах человека, а затем о королевском вето интересующее нас явление становится достаточно заметным для того, чтобы привлечь внимание наблюдателей.
Так, показательно, что Дюкенуа отмечает его в своем дневнике, когда ведет речь о заседании 23 августа, в ходе которого завязался спор по поводу статьи Декларации прав, касающейся свободы вероисповедания. «Примечательно, – пишет он, – что зала разделилась таким образом, что в одной ее части поместились люди, которые, конечно, высказывают порой взгляды неумеренные, но в общем имеют весьма возвышенные понятия о свободе и равенстве…»8. Дюкенуа не дает партиям названий, он поражается прежде всего самому факту разделения, и первые, кто бросается ему в глаза, это «левые», хотя он этого слова не употребляет. «Другая партия, – продолжает он, – занята людьми, у которых взгляды менее возвышенные, убеждения менее определенные и которые потому отличаются слабостью и боязливостью, гибельными в нынешних обстоятельствах». Тенденцию к сбору некоторых депутатов в левой половине и постепенному оттеснению их противников направо подтвердил, насколько можно судить, 29 августа, на следующий день после начала дискуссии о вето, не кто иной, как один из депутатов правой части, барон де Говиль. «Мы постепенно начали узнавать друг друга, – констатировал он, – те, кто остался привержен религии и королю, сгрудились справа от председателя, чтобы не слышать криков и непристойных речей, звучавших в противоположном конце зала». Но самая выразительная часть свидетельства Говиля касается его собственного пути. «Я пытался, – сообщает он, – переходить из одной части зала в другую и не выбирать для себя раз и навсегда определенного места, чтобы быть свободнее в своих убеждениях, но вынужден был покинуть левую часть, ибо там мне пришлось бы голосовать одному против всех, а следовательно, навлекать на себя шиканье трибун»9.
В этих словах виден не только сам факт разделения, но и причина, по которой в течение всей Революции такое разделение не может стать узаконенным, пусть даже негласно. Эта причина – нежелание депутата быть завербованным в чьи-то ряды, которое отнюдь не является фактом чьей-то личной биографии. Оно связано с тем основополагающим политическим идеалом, которому люди Революции сохранят почти маниакальную верность. Поскольку, согласно знаменитой формуле Ле Шапелье, не должно существовать ничего, кроме частных интересов и интереса всеобщего, в ходе дискуссий следует высказывать только мнения строго индивидуальные, дабы их соединение помогло выявить волю поистине всеобщую. Никаких «партий» и «групп», а из разнообразия точек зрения естественным путем родятся единство и универсальность коллективного представительства. Правда, начиная с конца августа 1789 года революционные собрания всегда будут расколоты. На практике их участники с этим смирятся, но никогда не признают это нормальным и даже характерным для их деятельности.
Вдобавок между разделением на практике, которое замечают участники событий, и его первым публичным упоминанием пролегает немало времени. Название появляется, согласно разысканиям Пьера Рета́, изучившего тогдашнюю прессу, не раньше 12 сентября. «Первое четкое, хотя и единичное обозначение, – пишет Рета, – находим в бернских „Политических известиях“, где об „угле Пале-Руаяля“ говорится следующее: „так называют левую часть залы, где обыкновенно собирается эта партия“»10. Более распространенным это обозначение становится, уточняет Рета, только с декабря; именно тогда Камиль Демулен впервые «субстантивирует две половины залы». В своем отчете о заседании 19 декабря, когда было принято решение о выпуске ассигнатов, гарантированных имуществами Церкви, он говорит уже не о правой части, но о «правых», которые располагаются по одну сторону от председателя и которым аббат Мори предлагает покинуть заседание; а те, кто рукоплещет, «как после отставки Мунье», – это не левая сторона, а «левые». После чего, продолжает Демулен, «правые почли за лучшее не уходить, но начался адский шабаш и святоши принялись вопить как резаные»11.
Почтение к историческим истокам вынуждает уделять этому отзыву большое внимание, однако следует сразу признать, что он еще долгое время будет относительно редким. Мы находим нечто подобное под пером некоторых авторов, например у Дюкенуа, который отмечает в начале 1791 года «удивительное поведение правых», а чуть позже констатирует, что «левые разделились на две различные и даже противоположные партии»12. Однако все это исключения, а правилом остается топографическая привязка к «стороне» или «партии», даже тогда – и это весьма примечательно, – когда выражение превращается в синекдоху, обозначающую определенных людей. Так, Шабо заявляет якобинцам в сентябре 1792 года, что «все правые стороны Национального собрания ему, можно сказать, низко льстили»13. Географическая составляющая ощущается даже тогда, когда правая часть удостаивается чуть более абстрактного именования «правой партией»14. Составляющая эта продолжает чувствоваться и в 1791 году, в последние напряженные месяцы работы Учредительного собрания, когда возникает понятие «левый край» – вначале как «левый край левой партии», который сокращается до «края левой партии», а затем становится еще проще15. Как видим, в основном все эти обозначения ограничиваются сферой парламентских отчетов.
В то же время ясно, что среди депутатов они пустили корни, причем глубокие; заседания Законодательного собрания доказывают это совершенно неопровержимо. Правило о запрете повторного избрания, принятое членами Учредительного собрания, приводит к полной смене персонала. Конец приходит и разнородности депутатов, унаследованной Учредительным собранием от первоначального трехсословного состава Генеральных штатов. Можно было бы подумать, что размежевание, сделавшееся привычным в прежнем собрании, исчезнет вместе с представителями той весьма необычной истории, которая их породила. А между тем происходит обратное: депутаты Законодательного собрания немедленно разделяются на правых, левых и центр. «Места, которые в Учредительном собрании занимали в левой части залы истинные защитники свободы, были захвачены, взяты приступом самыми неистовыми сторонниками нововведений, – рассказывает один из участников тех событий, фейян Матье Дюма. – Гораздо большая часть людей просвещенных и исповедующих умеренные взгляды, так называемые мудрецы, почти равнодушные наблюдатели, устремились в центр, чтобы своей массой и сплоченными рядами, весом и численностью сообщить себе в своих собственных глазах видимость огромного большинства и тем побороть свою робость. Совестливым друзьям конституции не осталось других мест, кроме тех, которые в предыдущем собрании занимали справа защитники Старого порядка». Именно среди этих «патриотов», превратившихся в глазах народа в «аристократическое меньшинство» исключительно благодаря своему месту в пространстве, поместился, как нетрудно догадаться, и наш очевидец. «Так с самых первых заседаний распределились члены Законодательного собрания, – заключает он, – и до самого его закрытия в этом местоположении депутатов ничего не изменилось»16. Как если бы на сей раз это местоположение вошло в ранг закона.
Читая эти строки, мы не можем не поразиться тому, что словно бы присутствуем при ускоренном повторении процесса, начавшегося летом 1789 года. Инициатива слева, а справа вынужденная реакция при возросшей роли центра. До сих пор у нас еще не было случая подчеркнуть это последнее обстоятельство, а между тем оно имеет первостепенное значение. Дюкенуа ведь отмечает не только поляризацию залы начиная с 23 августа 1789 года. Он пишет о знаменательной роли тех, кто «занимает середину»: «они желают всего, что происходит, но они хотели бы, чтобы все совершалось медленно и с меньшими потрясениями»17. Беспристрастные18 сыграют существенную роль в организации Учредительного собрания и в тех его чертах, которые смутно предвещают будущую политическую традицию. Концептуальное разделение надвое, на правых и левых, находится в тесной связи с реальным делением на три части, с центром в середине.
Сходный сценарий повторяется, по всей видимости, в начале работы Конвента, вследствие той же несбалансированности. На сей раз левые Законодательного собрания, отрезанные от своего «левого края», превращаются в «правую сторону». В течение нескольких месяцев между двумя частями Собрания нередко вспыхивают конфликты. После государственного переворота 2 июня 1793 года и ареста жирондистов возникает совершенно новая ситуация: правые исчезают. «Поскольку вожди Горы считались самыми ревностными республиканцами, – вспоминает Тибодо, – все прихлынули к ним, а правая сторона, с тех пор как из нее изъяли жирондистов, опустела; те, кто прежде были за нее, теперь, из честности или из робости не желая сделаться монтаньярами, укрылись в брюхе, где всегда охотно привечали людей, искавших спасения в его снисходительности или в его ничтожности»19. Освободившееся после этого место предназначается исключительно «посланцам народа»: один из монтаньяров предлагает 12 августа «предоставить правую часть залы в распоряжение депутатов первичных собраний; они ее очистят, и тогда в дебатах будет принимать участие только левая сторона»20. Термидор восстановит равновесие. Более того, в этот момент, когда будущее станет неопределенным, разделение собрания на партии приобретет особенно большое значение. Это станет еще более очевидным во время кризиса жерминаля и прериаля года III, который, впрочем, закончится выведением из игры самых видных представителей «левого края». По традиции, восходящей по крайней мере к первым заседаниям Конвента, разделение депутатов сопровождается соответствующим разделением публики на трибунах. Так, 12 жерминаля петиционеры, заполонившие залу собрания, «направляются под рукоплескания депутатов и трибун к левому краю»21.
Тем более примечательно, что, несмотря на эту поляризацию, обозначающие ее слова по-прежнему не порождают эффекта идентификации. «Правая сторона» и «левая сторона» соответствуют вполне установившейся практике, но не служат политикам для определения собственной позиции. Дело в том, что даже внутри парламента, где оппозиция давно уже стала привычным явлением, она считается не столько неизбежным выражением глубинных тенденций, сколько патологическим плодом гибельных распрей, каких в здоровой организации быть не должно. Поэтому последним словом Конвента по этому вопросу станет запрещение оппозиции. Конституция года III будет дополнена регламентом работы будущих собраний, специально предназначенным для «роспуска групп и партий, которые принимают заседания Законодательного собрания за поле битвы, где сталкиваются несколько армий, и ожесточенно бьются за победу»22. 14 сентября 1795 года Ларевельер-Лепо пространно рассуждает о «чрезвычайно тяжелых последствиях» ситуации, при которой депутаты вынуждены высказывать не собственное мнение, а то, «какое, по мнению публики и других членов собрания, им следовало бы высказывать в соответствии с тем местом, какое они занимают»23. По этой причине он предлагает, чтобы места каждый месяц определялись по жребию и каждый депутат занимал место в соответствии с выпавшим ему номером. Благодаря этой частой ротации, объясняет он, депутаты лучше узнают друг друга, оставаясь при этом более свободны от влияний, а следовательно, мнения сделаются более индивидуальны, а оттого «легче сольются в мнение истинно всеобщее»24.
Из чего следует, что если Французская революция в самом деле обогатила политический язык понятиями «правые» и «левые», то нехотя и невольно. Правда, в тот момент раздались несколько неожиданных голосов, которые сделали из происшедшего другой вывод и убедились в неизбежности деления на партии. Сьейес, например, дошел до того, что 20 июля 1795 года признал «существование двух партий, похожих частично или полностью на те, которые известны под именами партий министерской и оппозиционной и которые неотрывны от любой представительной системы. Скажем правду, они встречаются повсюду, независимо от формы правления»25. Напрасный труд. Верх берет в этот финальный период Термидора практическое освящение фундаментальной философии единства, насаждению которого сам Сьейес в свое время как раз и способствовал. Следовательно, недостаточно сказать, что Революция создала наши привычные категории для обозначения двух партий, необходимо добавить, что она с неменьшим усердием старалась их уничтожить. В этом случае вернее говорить не о рождении, а о фальстарте.
2. Реставрация: зарождение французской парламентской традиции
Истинное рождение французского парламентаризма происходит в эпоху Реставрации. В этой сфере дело Революции довершат ее заклятые враги. В самом деле, запустят процесс в 1815 году ультрароялисты. Именно их судорожная активность приведет к новому явлению «партий» в «Бесподобной палате»26. Они сплачиваются и организуются так интенсивно, что это вызывает тревогу у общественного мнения, еще не оправившегося от революционных травм. «Вскоре после того, как палаты начали заседания, – сообщает тогдашний наблюдатель, – в публике распространились известия о существовании различных собраний депутатов, именуемых клубами. В основном называли два из них. <…> Одна лишь мысль о появлении таких клубов привела в ужас тех, кто помнил о роковом влиянии, оказанном ими в течение Революции с самого ее начала»27. Дело тут не только в воспоминаниях, дело в некоем предубеждении, заставляющем предпочитать «благородную независимость, которой надлежит быть главным достоинством депутата». «Люди спрашивали себя, – продолжает тот же свидетель, – какая польза общему делу от того, что некий депутат приносит свое мнение в жертву партии и оно перестает быть его собственным». Стремление одних к объединению порождает аналогичные тенденции в стане других. Умеренные отделяют себя от ультрароялистов. Через два месяца после открытия сессии, 7 октября 1815 года, разрыв, судя по всему, уже совершился. «Борьба началась, партии определились; палаты разделились на узаконенные большинство и меньшинство»28. И, что важнее всего для нашей темы, ультрароялистское большинство «после недолгих колебаний», пишет Дювержье де Оран, «окончательно обосновалось в правой части залы»29. Нет сомнения, что, если бы оно обосновалось в левой части, всемирная история пошла бы по другому пути!
Как известно, все более непримиримые разногласия между кабинетом министров, вынужденным вести дела в согласии с реальностью, и чересчур ревностными защитниками монархических традиций вынудили короля уже в сентябре 1816 года распустить палату. В октябре на выборах ультрароялисты терпят ощутимое поражение. С этих пор кабинет министров начнет опираться на сторонников компромисса – приверженцев Хартии, именуемых по этой причине «конституционалистами»; вскоре из них составится «центр». Он возникнет одновременно с появлением сразу после выборов 1817 года группы «Независимых», достаточно мощной, чтобы сформировать левую оппозицию – оппозицию, которая только усилится вследствие выборов 1818 и тем более 1819 года. Образовавшаяся в результате система – правительство, стоящее на позициях центра, и противостоящая ему двойная оппозиция – оказалась крайне далека от прекрасной простоты английской двухпартийности. Еще в августе 1816 года Витроль, один из вождей ультрароялистов, мог призывать к принятию системы, копирующей британский образец30. В 1820 году Людовику XVIII остается только горевать о безвозвратно утраченном идеале: «О тори, о виги, где вы?»31 В самом деле, логика функционирования парламента сделалась совершенно иной – и управлять им стало куда труднее из‑за распределения политических сил внутри него. Именно по причине этой специфической ситуации названия «правые» и «левые» обретают смысл и необходимость. Период с 1815‑го по 1820 год – эпоха, когда они сложились окончательно.
Пара, впрочем, не образовалась бы, если можно так выразиться, без «брака втроем». Правые и левые существуют только потому, что существует центр. Такая система, пишет Дювержье де Оран, – плод отклонения от «нормального существования парламентского государства, которое лучше действует при наличии всего двух партий». Но, продолжает он, «как могли существовать всего две партии, если одна партия выказывала враждебность Хартии, а другая – враждебность Династии? Естественно, что министерство, преданное разом и Хартии, и Династии, вынуждено было держаться в отдалении и от той, и от другой и выбирать себе путь посередине между ними»32. В результате оттеснения непримиримых ультрароялистов в одну сторону и несгибаемых либералов в другую рождается система раз и навсегда определенных позиций, исключающая ротацию мест после новых выборов. Система, в которой партии во всякий момент относятся к ориентации министерства неизменным образом, а оно неминуемо определяет себя относительно них. На практике, однако, чтобы получить большинство, министерству чаще всего приходится заручаться вдобавок к своим естественным союзникам – центристским группам – поддержкой по крайней мере одной фракции с той или другой стороны. Так, в конце 1818 года Деказ и де Серр пытаются править «в соответствии с пожеланиями левых и с опорой на них, хотя при этом левые не представлены в министерстве», а в конце 1819 года переориентируются с тем, чтобы править «в соответствии с пожеланиями правых и с опорой на них, хотя правые не участвуют в управлении государством»33. Таким образом, среди конституционалистов одни выступают за союз с правыми, а другие – за союз с левыми, точнее сказать, с фракциями правых или левых, способных отделяться от собственных «неумеренных». Эта необходимость определять свое место относительно, с одной стороны, откровенных крайних, а с другой – относительно уравновешивающего крайности правительственного центра приводит к чрезвычайно изощренному распределению депутатов в пространстве, с помощью которого они выражают оттенки своих политических убеждений.
Поскольку в этом распределении коренится ключ ко всей политической игре, оно становится предметом публичного обсуждения. Появляется целый ряд «Статистик», «Картин» и «Планов», призванных извещать об этой говорящей топографии; достаточно привести заглавие, которое настолько красноречиво, что не нуждается в комментариях: «Топографический план палаты депутатов, с точностью указывающий место, занимаемое каждым из ее членов»34. Издатель одной из этих «Статистик» (освещающей положение во время сессии 1819 года) берет на себя труд объяснить читателю, что не следует ограничиваться разделением амфитеатра на три крупных разряда, ибо не только правая и левая часть разделены каждая на две «секции», но и каждая секция неоднородна: «Господа депутаты, которые заседают во второй секции слева, во второй секции справа и в центре, занимаемыми местами обозначают, кого они поддерживают внутри собрания». И это не все: важен не только горизонтальный порядок, но и вертикальный. «Три колонны незаметно разделяются на три ступени»35. Чтобы описать это целиком размеченное пестрое пространство, необходима специальная терминология. Именно поэтому вдобавок к правой и левой частям прибавляются крайне правая и крайне левая, правый центр и левый центр. «Однако и эта классификация, – как заметит наблюдатель спустя два десятка лет, – неспособна отразить все разнообразие политических убеждений внутри наших собраний. Какое множество оттенков, от крайне правых левого центра до крайне левых правого центра»36. Заметим кстати, что именно в этом и заключается когнитивная сила нашей пары понятий: они позволяют совместить радикальный антагонизм с бесконечно множащимся спектром нюансов.
Сессию 1819–1820 годов следует признать важнейшим моментом в истории политического словаря. Поскольку именно в течение этой сессии, судя по всему, происходит окончательное закрепление и освящение лексической системы. Газеты, брошюры и переписка свидетельствуют о том, что интересующие нас термины теперь употребляются не от случая к случаю, а регулярно и систематически. Обстоятельства, надо сказать, способствуют подобной кристаллизации. На первом этапе сессии вырабатывается механизм изменения парламентских альянсов. После успеха либералов на сентябрьских выборах 1819 года Деказ «переобувается», перестает поддерживать левых и образует правоцентристский кабинет, ищущий союза с правыми. Естественно, он наталкивается на сопротивление «непримиримых». Виллель, ведущий переговоры, констатирует в декабре 1819-го, что «Фьеве и Ла Бурдонне желают самостоятельно вступить в войну на крайне правом фланге»37. Логика процесса ведет к изоляции крайних. «Европейский цензор» двумя месяцами раньше сообщает: «левых одобряют, а крайне левых осуждают»38. Однако тем самым создается и возможность союза между крайними – явление очень важное, потому что оно способствует концентрации того семантического единства, которое в тот момент только рождается.
Иллюстрацией служит победа на выборах цареубийцы Грегуара благодаря голосам ультрароялистов, что вызвало громадный скандал39. В высшей степени роялистская «Ежедневная газета» (La Quotidienne), верная принципу «чем хуже, тем лучше», спрашивает, «не лучше ли было бы вместо изгнания цареубийцы предоставить ему возможность сидеть в рядах левых депутатов, вставать вместе с ними и таким образом самим своим присутствием показывать сомневающимся роялистам, как чудовищны намерения сторонников Революции»40. Напротив, сразу после отмены избрания Грегуара «Историческая библиотека» (Bibliothèque historique) возмущается тем, что «старец, у которого за плечами шесть десятков лет беспорочного существования, не нашел защитника в рядах левых»41. Но накануне голосования за принятие бюджета та же самая «Ежедневная газета» не страшится призвать разных оппозиционеров к объединению: «Надобно, чтобы левые и правые наконец совместно выразили г-ну Деказу свое негодование»42.
Союз создан не был, но у обеих сторон появилось общее пугало – министерская партия, которую они сообща осыпали колкостями. Центр получает презрительную кличку брюхо, унаследованную от эпохи Революции и переживающую новый расцвет при Реставрации. В связи c сессией 1818 года Беранже сочиняет песню о «пузане», поедающем министерские обеды и занимающем место «от Виллеля в двух шагах, в десяти – от д’Аржансона»43 – указание, интересное тем, заметим в скобках, что поэт предполагает в своих читателях доскональное знакомство с парламентской топографией44.
А затем, в феврале 1820 года, Лувель убивает герцога Беррийского. Реакция, которую вызвало это убийство, разрушает едва установившиеся изощренные правила игры. Ей на смену вновь приходит простое столкновение двух сил. Министерство объединяется с ультрароялистами, чтобы провести целый ряд законов, ограничивающих общественные свободы. Либералы всех оттенков, вновь сблизившиеся под действием общих невзгод, пытаются отсрочить принятие этих мер и для этого пускают в ход самое пышное парламентское красноречие. Парижская публика с восторженным вниманием наблюдает за дебатами, причем в ее ряды вливается студенчество и становится заметным социальным актором. Накал страстей не только не уменьшается, но даже увеличивается после ноябрьских выборов 1820 года, которые приносят подавляющее большинство сторонникам министерства и правым. Двадцать четыре либерала, оставшиеся в палате, изо всех сил противятся атакам контрреволюции в течение сессии, которую Дювержье де Оран называет «сессией гражданской войны», а другая часть их войска продолжает борьбу тайно.
Поляризация умонастроений, разумеется, оказывает влияние на публику, в которой тоже возникают первые случаи определения собственной позиции в терминах парламентской географии. Это проявляется, например, в рассказе Поля-Луи Курье о выборах конца 1820 года: «Среди приглашенных к префекту были люди трех сортов: правые, которых можно было пересчитать по пальцам, левые, тоже не слишком многочисленные, и люди середины – в изобилии…»45. Стендаль в 1824 году делает следующий шаг: по поводу очередного Салона он пишет, что «в отношении живописи он единодушен с крайне левыми», тогда как в политике он, «как и огромное большинство, разделяет взгляды левого центра»46. В отличие от Курье, Стендаль определяет свою позицию вне связи с электоральной перспективой; термины обрели выразительность достаточно общепринятую, чтобы в свою очередь получить дальнейшее метафорическое расширение.
Эту символическую субстантивацию нельзя объяснить одной только напряженностью парламентских сражений. Ничего бы не произошло без молчаливого признания того факта, что эти термины очень полно выражают своеобразие исторической ситуации. В этом отношении контекст был как нельзя более подходящим. Борьбу ультрароялистов против либералов невозможно было спутать с более или менее искусственными распрями между фракциями, борющимися за власть. Для публики было очевидно, что в противопоставлении правых и левых отражается глубинный разлом страны, ее прошлое, настоящее и будущее разом. Возможно, одно из главных отличий от революционного периода состоит в этой абсолютной четкости противостояния, которой, впрочем, эпоха Реставрации была обязана именно наследию 1789 года и памяти о нем. Взгляд назад позволяет различить гораздо более ясно цели битвы, порой ускользавшие от внимания участников в пылу борьбы. Ни у кого не остается ни малейшего сомнения: лицом к лицу столкнулись старая и новая Франция, и весь вопрос заключается в том, возможен ли компромисс между «двумя народами».
В то же время историки: Монлозье с реакционной стороны, Тьерри и Гизо со стороны противоположной – стремятся отыскать истоки этой двойственной Франции, «обреченной своей собственной историей образовывать два лагеря, соперничающих и непримиримых»47, в далеком прошлом. Именно постольку, поскольку политическое разделение страны наделяется в глазах всех французов существенными, неотменяемыми причинами для существования и воспроизведения, люди начинают понимать, что им важно определить себя в этих категориях, придать распределению парламентских сил более общее значение и превратить их случайное расположение в пространстве в существо политики.
Таким образом, термины «правые» и «левые» входят в привычку благодаря совпадению двух факторов, доведенных на рубеже 1810‑х и 1820‑х годов до пароксизма: драматизма истории и изощренности политиков. Само намерение реставрировать старый порядок, воскрешающее и проясняющее революционный разлом, придает огромную значимость партийной идентификации. Но она становится действенной только потому, что незадолго до этого схожий антагонизм в стенах парламента, где разыгрывалась чрезвычайно напряженная игра, навязал ей свою собственную семантику.
Следует, пожалуй, подчеркнуть и роль 1828 года, когда происходит закрепление прошлых завоеваний. В самом деле, в этом году внутри разных партий и в прессе завязывается горячая дискуссия по поводу того, какую линию поведения следует избрать после ноябрьских выборов 1827 года; дискуссия эта вновь напоминает о важности языка политических классификаций. C 1824 года она, можно сказать, пребывала под спудом из‑за подавляющего большинства правых в «Обретенной палате»48, хотя таланты полутора десятков оппозиционеров, собранных в крайне левом секторе, а главное, разногласия в стане большинства, раздираемого противоречиями между их крайне правыми и их умеренными «левыми», в высшей степени оживляли парламентскую жизнь. В 1827 году священный союз против министерства заключается вновь, и происходит возвращение к тройственному делению эпохи Деказа. Министерский лагерь, сократившийся до 180 членов, сталкивается с двойной оппозицией: 70 роялистов справа и 180 либералов слева. В связи с чем вновь встает вопрос о союзах, способных образовать большинство.
Следует ли добиваться сближения министерского правого центра с левым центром? Некоторые выступают за этот вариант, будучи убеждены, как и Стендаль несколькими годами раньше, что таково «общее мнение Франции и дух века: вся Франция принадлежит к левому центру»49. Решение, резко критикуемое и правыми, и левыми, ибо каждая сторона желает гегемонии в предполагаемом союзе. «Кабинет должен действовать вместе со всеми левыми, – возражает «Газета прений» (Journal des Débats). – Чистое безумие – желать посредством объединения правого и левого центров создать партию достаточно сильную, чтобы противиться атакам крайних с той и с другой стороны»50. Сходным образом Бенжамен Констан называет утопией попытку оторвать левый центр от тех, «кого именуют крайне левыми». «Левые останутся едиными, – пишет он, – хотя в их рядах есть и люди нетерпеливые, и люди безропотные»51. С этим соглашаются и молодые сотрудники газеты «Земной шар» (Globe), презрительно именующие наследием прошлого «различение левого центра и левых, напоминающее о 1819 годе… Настоящее большинство принадлежит левым, неважно каким – левому центру или крайне левым»52. Но и в правом лагере влиятельный публицист виконт де Сен-Шаман точно так же силится убедить, «что союз между правым и левым центром невозможен и дистанция между самым умеренным человеком из правого центра и самым умеренным человеком из левого центра больше, чем та, что отделяет того и другого от самого рьяного члена своей партии»53. Вследствие чего он выступает за «союз правых с правым центром»54. Между прочим, в подкрепление своей мысли он приводит любопытный аргумент: «четыре партии и их тонкие оттенки существуют скорее внутри палат, чем внутри нации в целом», поскольку в ней «какую-либо силу имеют только убеждения откровенно правые и откровенно левые»55.
На практике министерство Мартиньяка, стоявшее на позициях правого центра, в течение полутора лет своего существования старалось осторожно поддерживать связи с левыми в надежде на маловероятный союз с умеренными либералами. Опасный маневр, отдавший его на милость сплоченным членам разных оппозиций, что в конце концов его и погубило. А ему на смену пришло, как и предупреждал Виллель, «безумие правительства крайне правого»56. Как бы там ни было, можно сказать, что совершившаяся в тот момент всеобщая ревизия определений и вытекающей из нее тактики позволила названиям парламентских фракций окончательно утвердиться в качестве общепринятых политических категорий.
3. Эра масс: от топографии палат к категориям идентичности
Остается понять, каким образом интересующие нас термины сделались основополагающими категориями для определения политической идентичности. Путь к этому оказался весьма извилистым и весьма растянутым, поскольку занял не меньше трех четвертей века – к цели он привел лишь в 1900‑е годы. Результатом стала радикальная трансформация, превратившая специализированный язык парламентской кухни в базовый язык всеобщего избирательного права.
Дело в том, что образцовая ясность эпохи Реставрации очень скоро сошла на нет. После 1830 года слова сохраняются, но реальность, которой они были обязаны своей мощью, изменяется. Разделение парламента на фракции перестает быть точным отображением вопроса, стоящего перед страной: завоевания Революции или контрреволюция? – и определения этих фракций утрачивают точный смысл. После победы либерального орлеанизма положение усложняется, а зеркало замутняется. В отсутствие крайнего роялизма, который обострял противоречия, антагонистические партии сближаются. «После Июльской революции, – отмечает публицист в 1842 году, – дюжина почтенных членов, осколки легитимизма, растворяются среди депутатов самых разных убеждений. Вследствие этого слова „правые“ или „правая сторона“ перестают обозначать какую-либо политическую партию»57. Политическая игра сужается до сугубо профессиональных разборок, в ходе которых личные взаимоотношения и соперничество клиентел берут верх над принципами и доктринами. Официальные дискуссии становятся весьма эзотеричными, тем более что две основные проблемы, приобретающие важность с течением времени, установление Республики и социальный вопрос, в их ходе практически не затрагиваются. В силу уже установившейся традиции понятия «правые» и «левые» сохраняют смысл в парламенте, но не выходят за его пределы и утрачивают ту идентификационную способность, какую им на время придали славные битвы 1820‑х годов.
Поэтому когда в 1848 году во Франции вводится всеобщее избирательное право, этот язык входит в употребление далеко не сразу. Слова «правые» и «левые» по-прежнему слишком тесно связаны с внутренней парламентской практикой для того, чтобы стать выражением главных направлений общественного мнения. Они остаются словами профессионального языка, парламентских отчетов, политического анализа. И когда Прудон, например, описывает в «Исповеди революционера» разные типы партий и утверждает необходимость существования двух умеренных партий в середине между двумя крайними, он не забывает уточнить, что употребляемые им термины не универсальны: «на парламентском языке это называется правый центр и левый центр»58.
Электоральные соревнования и партийная принадлежность будут описываться совсем иными лингвистическими средствами. В ходе майских выборов 1849 года, надолго определивших, как известно, карту политических сил Франции, два противоборствующих лагеря именуются на народном языке соцдемами и реаками. Тогда же возникает очень мощная символика противостояния, сформированная войной флагов: красные против белых59. В течение следующего полувека политические лагеря будут определять себя с помощью этих цветов. Да и гораздо позже, в 1960‑е годы, Эдгар Морен обнаружит, что в коммуне Плозеве́ (департамент Финистер), описанной под прозрачным псевдонимом Плодеме́, этот способ идентификации остается наиболее распространенным60. В первой четверти ХX века, когда понятия «правое» и «левое» уже прочно вошли в политический язык, в напряженные моменты, когда требуется подчеркнуть ответственность выбора, цветовая символика берет верх. «Я за силы революции против сил контрреволюции; есть белые и красные; я за красных!» – восклицает радикал Мальви во время демонстрации, служащей подготовкой к созданию Картеля левых в конце 1923 года61. И даже перед выборами 1936 года находятся кандидаты, провозглашающие «вечную борьбу» «блока красных» против «блока белых»62.
Для исследуемой нами истории этот факт важен чрезвычайно. Всеобщее избирательное право сразу порождает огромную потребность в политической идентификации. Каждый обязан выбрать свою позицию. Так вот, поначалу эту потребность удовлетворяет противопоставление красного и белого. Именно оно на первых порах предоставляет возможность до крайности упростить позиции оппонентов и позволяет каждому из них немедленно определить собственную позицию в конфликте, возникшем вследствие вторжения масс в политику. Лишь на втором этапе, медленно и постепенно, место красного и белого заняли левые и правые, выступающие в той же роли. Дело в том, что красный и белый пустили очень глубокие корни и сделались, особенно в некоторых южных регионах, едва ли не принадлежностью фольклора. Костюмы, маскарады, ритуальные столкновения красок: эта битва эмблем стала настоящей традицией. И не удивительно: ведь символика красного и белого воздействует на воображение и сердце. Тем более загадочно, каким образом понятия «правое» и «левое», несмотря на всю свою холодную абстрактность, смогли вызывать такие же страстные чувства, завоевывать таких же горячих сторонников, порождать такое же сильное отвращение.
По-видимому, прежде всего эта замена свидетельствует о триумфе парламентской системы. К 1900 году она сделалась неотъемлемой частью французской жизни. Именно на нее ориентируется не только политика, но и общественные силы. Даже самые непримиримые ее противники разговаривают на ее языке. Чтобы это произошло, понадобились тридцать лет – тридцать лет, в течение которых во Франции привилась демократия. Быть может, эволюция политической лексики способна помочь осветить изнутри некоторые составляющие этого процесса на уровне ментальностей.
Язык электоральный, язык парламентский
О правых и левых вновь вспоминают при Второй империи в период либерализации режима, а именно во время выборов в Законодательный корпус в 1869 году. Девяносто депутатов от оппозиции, констатирует журналист-современник Л. Юльбак, «намерены принудить собрание возвратиться к прежнему разделению на левых, крайне левых, левый центр, правый центр, крайне правых»63. Прогноз очень точный, потому что не пройдет и нескольких недель, как Гамбетта в прозвучавшем очень громко «Письме к избирателям первого округа департамента Сена» попытается произвести размежевание внутри левого лагеря. Он предлагает «разделить нынешних левых на две части»; хотя он и не употребляет терминов «левый центр» и «настоящие левые», понятно, что речь идет именно об этом. Гамбетта стремится вернуть слову «левые» его «точный, четкий, определенный смысл», с тем чтобы оно обозначало «сплоченную политическую партию, объединенную общим происхождением и общими принципами», партию, все члены которой выступают за всеобщее избирательное право и введение демократических институтов64. Текст Гамбетты интересен своим промежуточным характером. С одной стороны, он продвигает идею партии как группы единомышленников, поддерживающих одну и ту же доктрину: «нужно организовать левых таким образом, чтобы в их число входили только граждане, поддерживающие одни и те же принципы». Но, с другой стороны, Гамбетта мыслит исключительно внутрипарламентскими категориями, доказательством чего служит следующее утверждение: «Пестрые, разнородные левые, исповедующие самые разные взгляды, могут произносить речи, критиковать, словесно преследовать общего противника, и это очень важно; но действовать они никогда не смогут»65.
Эта точка зрения будет господствовать на протяжении многих лет. Оживление старых терминов происходит на фоне военного конфликта, падения Империи и Коммуны, а затем возвращения к нормальному парламентскому режиму, закрепленному принятием конституционных законов в 1875 году. После февральских выборов 1871 года в Национальном собрании совершенно официально возникают Республиканская левая, Правый центр и Левый центр66. В 1876 году возникнет Крайняя левая, в 1881 году – Радикальная левая. В 1885 году крайние левые провозглашают себя отдельной группой в Сенате и объявляют об этом в манифесте, показывающем, насколько привычными и четкими сделались политические этикетки: «Именование крайне левыми достаточно ясно обрисовывает мотивы, диктующие необходимость организации группы»67. Что касается палаты депутатов, то там после выборов 1885 года вновь образуется Союз правых. В следующем году Рауль Дюваль берет на себя инициативу создания Республиканской правой. В 1893 году Жак Пью заимствует это название для своей бывшей Конституционной правой. В парламентских речах, в политической аналитике, развитию которой дает мощный толчок бурный рост прессы, правая, левая и их производные правят бал.
Почти неизбежно обращение к ним в двух случаях: с одной стороны, когда в ходе дебатов страсти накаляются до предела, а в другом, когда производится хладнокровный анализ соотношения сил между лагерями, точнее говоря, состояния различных составляющих этих лагерей. Неисчерпаемый источник примеров такого анализа предоставляют степенные комментаторы газеты «Время» (Le Temps). «Нет такого преимущества правых, которое не вытекало бы из опрометчивости радикалов»68, – сокрушаются они, например, в 1873 году, а годом позже констатируют, что «левые и левый центр имеют между собой несравненно больше общего, чем правые и правый центр»69. Не меньше примеров употребления интересующих нас терминов в текстах полемических. «Возблагодарим республиканскую нетерпимость за установление полного единодушия в рядах правых», – восклицает в июле 1876 года бонапартист Кассаньяк. Со своей стороны, радикал Флоке в январе 1879 года призывает к союзу левых; возможно, именно тогда и рождается соответствующая формула: «Спасением Республики стал Союз левых… Союз левых – вот истина»70. Следует, разумеется, упомянуть и такое явление, как коалиция крайних, благодаря которой Гамбетта в январе 1877 года получил пост председателя бюджетной комиссии. «Правые решили исход противостояния между двумя группами левых, – комментирует бонапартистская газета. – Они почти единодушно и ничуть не скрываясь голосовали за радикальных кандидатов, а теперь радуются их победе»71. Механизм отлажен так четко, что Ферри делает его центральным пунктом своей избирательной кампании 1881 года, истинная цель которой, признается он, устранение достаточного числа непримиримых монархистов, дабы «раз и навсегда уберечь кабинет министров, отвечающий воле большинства, от коалиций правых с крайне левыми»72.
Именно в этом контексте «сплочения республиканцев», дистанцирующихся от крайних меньшинств, и рождается одна из наиболее знаменитых формул оппортунизма, ошибочно приписываемая самому Ферри: «Опасность грозит слева». В действительности он только намекнул на нее, когда 14 октября 1883 года в Гавре указал на «частичные успехи партии непримиримых»: «Монархической угрозы более не существует, но ей на смену явилась другая, и мы обязаны взглянуть ей в лицо…»73. Формулировку и популяризацию лозунга взяли на себя противники Ферри. Так, накануне выборов 1885 года «Манифест комиссии республиканского радикального социалистического конгресса» клеймит «злополучного человека, который, забыв из ненависти к радикалам, кто наши исконные враги, не побоялся сказать стране: опасность теперь грозит не справа, а слева»74. Примеры можно было бы умножать до бесконечности. Для равновесия приведем высказывание Рауля Дюваля, сделанное в тот уже упоминавшийся момент, когда в 1886–1887 годах наметилось сближение партии старых бонапартистов и монархистов со сторонниками консервативной республики. «Если я смотрю налево, – объявил этот оратор членам палаты, – я вижу недоверие и подозрительность. Если я смотрю направо, я вижу многих коллег, которые из страха перед словом [Республика] не продвигают политику, которую в глубине души находят самой разумной»75. Несоответствие готовых этикеток реальному положению дел – другая тема, которой суждено большое будущее и на которую следует обратить внимание уже сейчас.
Обилие упоминаний не должно вводить в заблуждение. Оно по-прежнему тесно связано с парламентской жизнью и ее специальным наречием – наречием, которому политическая стабильность и новые формы передачи информации позволяют распространиться гораздо шире, чем прежде. Но стоит обратиться к электоральному контексту, и эти слова практически исчезают из поля зрения. Мобилизация активистов и выбор кандидатов опираются на другие категории – хотя при подведении итогов и анализе результатов «правые» и «левые» вновь становятся необходимы. Коммуна возвращает и оживляет цвета 1848 года. Она, в частности, надолго воскрешает красное (а следовательно, и белое) и как опознавательный знак, и как пугало. Сама революция для ее участников становится «Красной», а «красные» наводят ужас на буржуа76. На многие десятилетия на этом будет строиться язык обличений, имеющий огромное значение для того «приручения» оппозиции друг/враг, которое совершается в ходе голосования.
В более мирном контексте главную роль в рассматриваемый период играют такие этикетки, присвоенные каждым из лагерей (и принятые другим), как консерваторы и республиканцы. Именно с их помощью строятся союзы, заключаемые во втором туре и сделавшиеся неизбежными после принятия в 1875 году закона об избрании от каждого избирательного округа по одному депутату. Именно они обсуждались во время решающей консультации в октябре 1877 года, которая открыла республиканцам дорогу к власти. Именно вокруг них велись электоральные баталии 1880‑х годов – и временный возврат к голосованию за списки77 в 1885 году ничего в этом не изменил.
Мы можем судить об этом по оригинальному документу – «Сборникам» программных установок избранных депутатов, основу которых радикал Бароде заложил в 1881 году, чтобы составить лучшее представление о пожеланиях избирателей78. В интересующем нас смысле «Сборники» весьма показательны. Почти до самого конца 1890‑х годов ни правые, ни левые практически не фигурируют в речах, с которыми кандидат обращается к своим избирателям. Если же они и упоминаются мельком в программах, призывах или прокламациях, то в значении сугубо парламентском, как, например, в речи генерала Фрешвиля, который в 1889 году объясняет, что «вместе со своими коллегами из правого лагеря сделал все, что только может сделать меньшинство», или в выступлении Монгольфье перед избирателями из Турнона: «Программа, которую я хочу вам представить, – это программа правых»79. Термины эти сохраняют относительную нейтральность на фоне таких проклятий, как «реакционеры» или «красные», и на фоне других наименований, позволяющих гражданам определить собственную позицию. В первой фазе существования Третьей республики эту роль играют прежде всего другие термины: республиканцы и консерваторы.
Разделение и единство
Ситуация меняется к 1900 году, в период «республиканской обороны»80 и конфликта, порожденного делом Дрейфуса и захватившего все общество. В этот момент «правые» и «левые» оказываются наилучшими названиями для двух Франций, которые страстно спорят о самых главных вещах: истине, справедливости, религии, нации, революции. В канун войны 1914 года за «правыми» и «левыми» окончательно закрепилась роль опознавательных знаков. Парламентская топография сделалась для граждан основным средством определять свое место в политике81. Это становится очевидным уже в ходе выборов 1902 года, на которых победу одерживает «Блок левых». Еще более масштабно это проявляется во время выборов 1906 года, хотя период наиболее острого столкновения двух блоков по религиозному вопросу закончился годом раньше вместе с падением кабинета Ко́мба. Интересующие нас термины переживут даже союз между социалистами и радикалами в последующие годы. Они больше не зависят от конкретных обстоятельств. Отныне, каковы бы ни были отношения между разными составляющими, правой и левой, предвыборное соперничество будет осмысляться именно в этих категориях – ибо на этом языке говорят не только народные избранники, но и сами избиратели, а кандидатам приходится идти им навстречу.
Остается понять, какая маленькая ментальная революция скрыта за этой лексической мутацией. На наш взгляд, скажем сразу, дело прежде всего во вступлении в эру демократии в современном смысле слова и вытекающих из этого переменах в области представительства. Вдобавок эта глубинная трансформация политического порядка накладывается на весьма своеобразные исторические обстоятельства. Именно этот пучок взаимных влияний, выразившийся в лингвистическом сдвиге, нам и предстоит рассмотреть. Пойдя на очень сильное упрощение, можно сказать, что массовое принятие терминов «правые» и «левые» решает разом три главные проблемы: как ориентироваться в происходящем, когда появление новых партий постоянно сдвигает ось противостояния; как справляться с противоречиями, когда разлом проходит не только между лагерями, но и внутри каждого лагеря; как совмещать позиции деятеля и наблюдателя, когда политическое представительство отражает раздел общества на разные лагеря.
Исторические обстоятельства – это, разумеется, прежде всего гражданская война умов, которую обостряет в начале 1898 года (напомним, что «Я обвиняю» Золя вышло 13 января) полемика вокруг виновности капитана Дрейфуса. Так начинается семилетний период, включающий в себя наступление националистов, отпор республиканцев, а затем антиклерикальную кампанию кабинета под председательством Комба; за эти годы противостояние мнений доходит до небывалого накала. Именно в этот напряженнейший момент, благоприятствующий утверждению дуалистических категорий, и осуществляется тот переход, который нас интересует. Впрочем, эта чрезвычайная конфликтность сама по себе ничего не объясняет. Существуют уже устоявшиеся категории для обозначения участников конфликта, и сложившееся положение дел вполне могло бы сделать еще более распространенной оппозицию между республиканцами и консерваторами или между красными и белыми. Разве не под знаком «обороны Республики» совершается в 1899 году сближение левых с крайне левыми и их мобилизация против националистических выступлений – от демонстрации 11 июня до открытия 18 ноября «Триумфа Республики» Далу?82 Однако вместо усиления старых понятий происходит их замена.
Чтобы объяснить, почему это происходит, нужно рассмотреть эволюцию политических сил и сопутствующее ей устаревание привычных определений. Здесь главным фактором следует признать появление и постепенное укрепление социалистов. «Заря 1893 года», по выражению Жореса, успех на выборах, в ходе которых во главу угла был поставлен социальный вопрос, принесли им небывалую популярность. Несмотря на разногласия в стане нового партнера, несмотря на ограниченность его электорального и парламентского веса, его вторжение самым решительным образом меняет правила политической игры. Все прочие перемены обретают смысл лишь на этом фоне.