Читать онлайн Мальчик и его маг бесплатно

Мальчик и его маг

Пролог

Больше всего меня в тебе бесило то, как легко тебе всё давалось, что ни попроси. Если ты подкидывал апельсин, то всегда этот апельсин потом ловил. Если на ходу забрасывал конец шарфа за спину, то шарф ложился легко, небрежно, будто бы не мог иначе, а ты шёл этой своей беззастенчивой походкой довольного собой балбеса, наглеца, и лучи солнца стлались тебе под ноги, а ты как будто и не замечал.

Только потом, когда мы выросли, а ты не постарел, я до конца осознал, что шарф этот был одним из подарков моей матери и что носил ты его и в жару, и в холод, почти не снимая, — сколько раз я видел, как ты бережно вешаешь его на медный крючок в нашем старом доме, на спинку стула у моей постели или, свернув по-женски мягкими движениями, подкладываешь под голову. Этот шарф ты никому не доверял, сам стирал и опрыскивал духами «Сосновый янтарь», их тоже якобы носила моя мать, которую ты помнил и помнишь сейчас в разы лучше, чем помню я. И вот сейчас, когда младшие носятся по площади, как добрые, но невоспитанные псы, и всё пытаются тебя обнять то по отдельности, то скопом, и тянут в кафе есть пирожные, потому что, о боже, только вчера в свой черёд наконец выяснили страшную тайну даты твоего рождения, — только сейчас, когда ты говоришь им: «Вы меня ставите в неудобное положение!» — и рвёшь из хватки рукава пальто и мы оба знаем, где я скоро окажусь, — я понимаю, что ты и со мной своего добился. Мать попросила у тебя моё счастливое детство, и ты ей его предоставил, честь по чести, даром что оценить она уже не могла — да и хотела ли? И меньше всего вас интересовало, чего в этой истории хотел я сам.

Ты щуришь глаза, пока медленно поднимаешь правую руку, и носки сапог моего младшего братца, который так тебя и не отпустил, отрываются от земли. Я знаю — сейчас ты начнёшь кружиться и брат закружится вместе с тобой, заорёт в восторге, а ты состроишь эту свою унылую мину и сделаешь вид, что совершенно ни при чём, только придержишь его свободной рукой, и сестра тут же начнёт требовать покатать её тоже, и мы с тобой так и не поговорим.

Ты бегаешь от этих разговоров с тех пор, как мне исполнилось тринадцать и мы с тобой познакомились.

Самый глупый соблазн — поверить, что ты повзрослел, окреп душевно, оставил позади того себя, который один и ответственен за прошлые ошибки, и уж теперь, конечно, всё исправишь. Я просыпаюсь среди высокой травы и не могу понять, где верх, где низ — будто на меня выплеснули небо, голубое, какого даже во сне не бывает. Обморочно-яркое. Я лежу неподвижно, уже не там, ещё не тут, и земля подо мной качается, как колыбель, пока я привыкаю иметь тело. Значит, я снова в игре. Значит, я вернулся. Потом по рукам начинают бегать муравьи и прочие безымянные букашки, и я сдуваю их так аккуратно, как могу. Ещё минуту назад я помнил, зачем я, но вот теперь проснулся и забыл. У меня есть: волосы, лезущие в лицо, тонкие руки, шершавые губы — я провёл по ним языком, чтобы проверить. Мне в ладонь тычется мордой какая-то ошалевшая лиса. Следует встать, пока не порос мхом и мелкими цветочками и не собрал вокруг себя всё зверьё в округе.

Воздух плотный, прохладный и упругий. Он полон запахами клевера и ромашек, лисьей шерсти и беличьей, воды и пыли. Я думаю — дети Катрин, вот я зачем. Я не увижу её саму, я никого не спас, но её детям я обязан возвратить их самих, как Катрин возвратила мне меня.

Вокруг ни души — поле и холмы, и я потягиваюсь во всю силу рук, и холмы еле заметно выгибают спины вместе со мной. Занятно: радость уже есть, а горечи ещё нет. Я пытаюсь понять, где оказался — не в смысле прерванной истории, а на карте.

Я даже не помню, плакал ли этот сын Катрин, когда его отсылали. Наверное, да, дети должны плакать. Пока иду, пытаюсь вспомнить, как он выглядел. Всегда серьёзное, хмурое лицо, как будто он уже всё понял и вот-вот меня в чём-то уличит. Сколько ему сейчас лет? Сколько мне? Я с удивлением смотрю на свои руки — они, конечно, постарели, как и следовало. Я ведь могу ему не помогать. По сути, из страдающего рыцаря я могу стать никем, а не помощником. И я понятия не имею, как ладить с детьми. Я всю жизнь был частью большой игры, и свой второй подаренный шанс собираюсь потратить всё на это же. Я надеюсь, что мальчику не стукнуло, к примеру, тридцать, потому что тогда только что избранная мной ипостась — опытный наставник — утратит всякий смысл.

Я иду, жму плечами, обживаюсь в теле заново, ворую яблоки из воздуха. Всё это не имеет ко мне никакого отношения.

Часть первая. ПУТЕШЕСТВИЕ

 

 

В сидении у постели умирающего есть масса плюсов. Во-первых, он почти не шевелится и можно без помех запоминать: его нога сейчас толщиной с твоё запястье, локти уродливые, узловатые, как корни деревьев; чтобы услышать, что он говорит, нужно склониться к самой груди, к самому рту, поскольку у него нет сил повысить голос. Во-вторых, можно чувствовать себя полезным, просто вытерев белёсую рвоту в пятый раз подряд (легко приносить пользу человеку, который сам не в силах поднять руку). И третий плюс — ты можешь врать всё что угодно. Ты заправляешь за ухо отросшую прядь и делаешь вид, что хороший мальчик, что не было ни темниц, ни алтарей и что ты не влюблён в его жену:

— Да, я нашёл невесту. Очень славная, скромная, и нет, не в курсе. У её дома в июле цветут кусты шиповника. Она такая славная в своём домашнем платье.

Чёрт, опять «славная», ты повторяешься, он бы просёк, но не теперь — теперь он смотрит в потолок и только кивает. Ты сочиняешь своих будущих детей и скорбь его жены.

— Да, Катрин спрашивала, как вы. Да, хотела прийти, даже пыталась меня подкупить, чтоб я провёл, но я же помню, вы велели, чтоб она не видела… и она плакала, и я поэтому поздно пришёл.

Ты поздно пришёл, потому что вы с Катрин три часа выбирали гроб по образцам. Хаос, анархия, и королевский гробовщик ушёл на покой, не передав дел. И ты говорил:

— Но твой муж ещё живой.

И Катрин говорила:

— Ну и что? Это же вопрос дней, когда он умрёт, — и листала страницы с набросками, которые для вас сделал придворный художник, и шаль, конечно, сползала с плеча, и ты хотел поправить и не осмеливался и думал: «Это женщина, которую я люблю. Для меня она даже гроб не станет выбирать». — Как думаешь, может, взять вот этот, синий?

То есть кто-то в этом клятом королевстве заказывает синие гробы. И красные. И жёлтые. Смертей так много, неужели в одном чёрном.

— Тебе нужен приличный похоронный костюм, — говорила Катрин словно в ответ и окидывала тебя прохладным взглядом, как будто ты стоял перед ней голый; но ты сидел у её ног, пока она нежилась в кресле, сбросив туфли.

— Он спрашивает, почему ты не приходишь. Я соврал, что он сам велел, и сказал, что его бинты пора менять. Они правда промокли.

— Какой ты честный, врёшь наполовину. И что мой муж?

— Приподнялся. Сказал: и правда, нечего ей тут делать. А потом мы перебинтовывались и он забыл.

— Ты что, его мать? «Мы перебинтовывались»?..

— Он больше никого не хочет видеть.

Катрин качала головой:

— Не понимаю, он же всё равно забудет? Ни орденов, ни милостей. А если не забудет, то ничего уже не сможет сделать.

Ты бы ответил: потому что я люблю его жену или — потому что человек без любви есть медь звенящая и цимбал звучащий, но Катрин бы не поняла, и ты молчал.

— Он ведь знал, что с тобой делали, и не мешал им?

Ты молчал. Человек без любви есть медь. В соседнем крыле умирающий король, ругаясь, срыгивал в вымокший платок бессчётную рвоту.

Ирвин пялился в стену третий час: через шесть дней вступление в орден, а он не готов. Братья и так уже смотрят подозрительно. С другой стороны, перед вступлением по крайней мере дадут зеркало, и можно будет толком себя рассмотреть чуть ли не в первый раз с тех пор, как он попал в обитель.

Выкрашенные в белый валуны стены не желали сливаться в положенное марево и усыплять. Пахло сухой травой. Ищи блаженного спокойствия и обретёшь его, но у Ирвина вместо этого болели плечи, чесалась шея и вертелись в голове вопросы. Как всегда. Вот завалишь испытание, заставят год молчать, тогда узнаешь. Пёс заблудший, тварь алчная. Он попытался вспомнить ещё обзываний из священных книг и окончательно отвлёкся — ну конечно! Чего вообще от него можно ожидать? Ирвин бы двинул в стену кулаком, но кто-то из братьев наверняка был на обходе в коридоре и почуял бы выплеск. Нужно дышать носом. Нужно читать книги всё время, пока не в храме с остальными. Смотреть в стену, пока не свалишься. Дурацкий ты. Тебя и так перевели в келью с окном.

Окно мешало. Стены в обители были толщиной в Ирвинов рост, но в окно проникали: солнце, плеск воды, звяканье цепи колодца, стук дверей, скрип ворот, запах из пекарни, резкий крик перепёлки, которая орала, спрятавшись в траве, и знать не знала, что какой-то Ирвин в келье уже дней пять мечтает свернуть ей шею, если встретит.

Все беды от окна. Ирвин, конечно, сам виноват, что на прошлой неделе посмотрелся в лужу, но кто знал, что его накажут так. Может, они планировали от него избавиться. Может, им не сдалось его сознание, собьёт весь ритм — и начинай сначала.

Ирвин взглянул на окно довольно-таки сердито и обнаружил, что в проёме кто-то сидит.

Нет, ему кажется. Ни один брат и ни один послушник не будут сидеть на окне и болтать ногой, ни за что, никогда. Не обращать внимания?

Незнакомец сидел против света, и Ирвин видел только силуэт.

— Эй, — сказал Ирвин, — эй. Вы кто? Вы враг?

Собственный голос оказался хриплым, тихим, но Ирвин говорил чётче, чем думал, — может быть, это перед братьями слова комкались и размазывались. Вообще-то правильному брату речь не нужна вовсе, но Ирвин только послушник, и, кажется, он запутался. Он вообще не хотел ни с кем говорить, но вот же — пришли, помешали…

Незнакомец спрыгнул на каменный пол и приземлился легко, как упавший лист. Медленно прошёлся по келье, оглядываясь и словно давая время разглядеть себя — в чёрных широких штанах и такой же просторной рубахе, худой, на шее чёрный шарф из шерстяной ткани, руки прячет в карманах расстёгнутой куртки, глаза тёмные. На миг Ирвину показалось, что в них нет зрачков. Тонкие брови вразлёт и длинные чёрные волосы, по-женски гладкие.

— Ха, — сказал незнакомец, — это я враг?

Он говорил чудно, не как в обители: будто пел, а не говорил. Будто бы ему нравилось произносить слова, и дышать нравилось, и чувствовать под ступнями твёрдый пол. Интересно, откуда он явился? В обители не учили географию, и вот сейчас Ирвин об этом пожалел и тут же разозлился, что жалеет.

— А не враг — тогда кто? — Ирвин вскочил с кровати и оказался с незнакомцем лицом к лицу. — Зачем залезли на окно? Чужим нельзя здесь!

— А нынче в монастырях не жалеют путников? Кров и убежище во имя бога того или иного — нет, ушёл обычай?

Ни про какие такие обычаи Ирвину не рассказывали. В обители вообще мало рассказывали, зато учили слушать тишину до тех пор, пока Ирвин вообще не забывал, кто он и что он. Ещё учили слушать камень, становиться им. Говорили: не дёргайся, не прыгай, не огрызайся, не ори, когда не спрашивают. Не пытайся припомнить, как ты выглядишь. Не пялься в лужу. Не пялься на небо. Пялься внутрь себя, пока не увидишь озеро серой воды, вода плещет о камень. А теперь этот в чёрном явился сюда и смотрел так, что Ирвину хотелось закричать: ну что ты хочешь от меня? Зачем опять очерчиваешь? Зачем напоминаешь, кто я есть? Это было как будто посмотреться в зеркало, которого в обители не было и быть не могло. И зеркало это будто говорило: я тебя помню, тебя знаю, ты мне нужен, вне обители есть другая жизнь. Невыносимо. И он ещё что-то говорит о жалости к путникам. Ирвин кивнул на кувшин, стоящий в углу:

— Я могу дать вам воды, но больше у меня ничего нет.

Интересно, что братья делают с чужаками. В обитель никто никогда не заходил — даже новых послушников братья сами привозили откуда-то из города в крытой повозке.

— Ой-ой, вода, ну и гостеприимство, — чужак покачал головой, плюхнулся на Ирвинову кровать и воззрился на Ирвина снизу вверх. И вдруг улыбнулся. У чужака были отличные зубы, белые, ровные, такими хорошо надкусывать яблоки.

Ирвин сам не знал, откуда эти яблоки пришли к нему, в обители их не подавали, но он вдруг вспомнил — яблоневый сад, дорога меж деревьев и яблоки в траве — светло-зелёные, тяжёлые, одноцветные и наоборот — маленькие, красные или густо-розовые, как румяна в том мире, в котором ещё были зеркала. Разные яблоки. И пахнут дождём и травой.

Незнакомец моргнул, сощурился, будто бы что-то рассчитывая, кивнул и протянул Ирвину яблоко. Яркое, красное, как будто нарисованное. Из ниоткуда. Яркое — как пощёчина, ярче кельи, стен, камней и самого Ирвина, вместе взятых. Ирвин дёрнулся — не надо!

— Что? Что такое? Держи, настоящее. Я потом тебя научу. Или апельсин?

Ирвин только и смог что сделать шаг назад. В обители осуждали шум, и он не умел кричать. Но кто-то из братьев же сейчас почует ужас, ну и что, что Ирвин его не выразил внешне, такой они должны почувствовать, слишком страшно, потому что — откуда взялось яблоко? Его тут не было и не могло быть, это келья, а значит, незнакомец — чародей. А хуже чародеев нет на свете. И Ирвина теперь не возьмут в братство. Незнакомец отложил яблоко, нахмурился:

— Да ну? — Какой-то брат наверняка уже плыл к двери, а незнакомец всё смотрел на Ирвина, качая головой. — Да ну? Серьёзно? Хоть бы ударил, если так боишься. Глупо.

— Вы… если братья вас найдут, они же могут…

— О себе беспокойся. — Незнакомец встал.

Дверь открылась сама собой — Ирвин помнил, что маленьким он этого пугался, — и в комнату явился брат — Ирвин их путал, они все были серые пятна в тёмных, для виду подпоясанных хламидах, кто-то погуще, кто-то попрозрачней. Иногда они скидывали капюшоны, и Ирвин видел подобия лиц. Иногда, для послушников, братья даже использовали человеческую речь.

Сейчас пятно — нет, брат! — уставилось на Ирвина пустым, без глаз лицом.

— Это не я, — пробормотал Ирвин и зажмурился, — это не я, это не мой гость, я не звал!

— Он предложил мне воды, — сказал незнакомец, и Ирвин задохнулся и открыл глаза. — Так что технически могу считаться гостем.

Брат вытянулся, принюхался — и к Ирвину, и к чужаку — и вдруг тоненько запищал на одной ноте. Ирвин хорошо знал, что это значит.

— Вы сейчас все сюда слетитесь? — поразился незнакомец. — Из-за одного меня? Нет, знаешь, Ирвин, нам точно пора. А меня Шандором зовут, спасибо, что спросил.

И незнакомец схватил его за руку и дёрнул к выходу.

Шандор не любил выпивку, говорил: «Невкусно». Изредка пил адски сладкую медовуху, из-за которой у меня в кишках как будто сразу всё слипалось, да и всё на этом. А в тот вечер я застала его пьющим вино. Ну то есть как пьющим — он делал глоток, морщился, качал головой, отодвигал стакан. Медлил, делал ещё глоток. Я сказала:

— Эй, ты так не напьёшься, не получится, — и села на пол у его ног, и положила голову ему на колени, и сделала вид, что не заметила, как он вздрогнул.

Он занял самую маленькую спальню, которую смог найти, и всё равно ему здесь было неуютно: он задёргивал шторы даже днём и вздрагивал, если я входила, не стучась. Я не хотела его пугать, просто забывала. Днём он читал и мучил свою магию, старался сделаться лучше, лучше, ещё лучше, а ночами навещал Ирвина и становился всё мрачнее и мрачнее. Сейчас он вообще молчал, поэтому я повторила:

— Ты не напьёшься так, даже не думай.

— Правда?

— Я могу крепкое что-то принести из кухни.

— Да нет, спасибо.

— Ладно тебе! Если одним глотком на силе воли? Хочешь, я тоже выпью этой твоей сладости несчастной?

Тут он впервые улыбнулся:

— Ну и жертвы…

Решительно взял стакан, опрокинул весь сразу и закашлялся. Я врезала ему по спине, и тогда вино пошло у него носом.

— Знал ведь, — сказал, когда и я, и он, и его руки и рубашка оказались оттёрты от вина, насколько можно, — знал ведь, что ничего хорошего не выйдет.

— Что случилось-то?

— Я ему снюсь. Стараюсь, разговариваю, тормошу, песни пою, показываю фокусы, да что угодно. А в следующем сне он всё забывает. Мы уже познакомились раз семь.

Он — это Ирвин, Янин брат и сын Катрин, которого Шандор должен был воспитывать и которого ни в коем случае не должен был обнаружить Арчибальд. Так хорошо придумали с этими снами — и безопасно, и ребёнок под присмотром, и Шандор не мучается совестью.

— Ну пойди встреть его наяву, раз так неймётся. — Я знала, что, скорей всего, сказала глупость, я всегда говорила глупости, и всё-таки. Шандор развёл руками, и улыбка у него была беспомощная.

— Да я боюсь с ним наяву общаться, знаешь. Во-первых, когда мы впервые встретимся, будет считаться, что его путь начался. Не отменить, обоюдная наша связь и всё такое. Во-вторых, я же тоже не образец любви.

— А кто тогда образец?

— Ну явно не я.

— Ну началось, — я даже спорить не хотела. Встала, из горлышка отпила из бутылки, которую он открыл, плюхнулась в кресло. Сказала: — Знаешь что. Ты всё равно не сможешь вечно ему сниться.

— Да я не знаю, как его оттуда вытащить. Там же другое время, он там вырос, и там ему тринадцать, а не шесть. А в мире — шесть. И я не знаю, как ему помочь, как отмотать. В тринадцать он ненавидит людей и пялится в стену, ни туда ни сюда. Ни в покой, ни в радость. Ничего-то у нас не получилось.

— Так отмотай обратно до шести. Его личное время, его годы. Если мир примет его только шестилетним, так тому и быть, не? Пусть проживёт ещё раз, по-нормальному. У нас-то тут прошло всего ничего.

Шандор не слушал. Снова впал в эту свою меланхолию, из которой казался себе самым отвратительным существом на свете, и сообщил:

— И наставник из меня очень и очень спорный.

— Ну, значит, юному Ирвину не повезло. — Я снова встала, хотелось танцевать, но Шандору, конечно, не до танцев. — А кому из нас повезло? Ты не худший наставник, вспомни нашего.

— Он хотя бы уверен был, что знает, как надо.

— Знаешь, если мы все обречены, давай хотя бы не ходить по кругу сотню раз. — Я с самого начала не одобряла всю эту затею, но Шандору попробуй что втолкуй. — Если ты так и так намерен с ним возиться, то возись на здоровье, не отлынивай. Если ты выльешь слишком много крови, я тебе сообщу.

— Не смешно, Марика.

— А что вообще смешно? Хоть у кого-нибудь из нас была нормальная жизнь? Нет, и не будет, мы здесь родились, так что давай хотя бы не шарахаться. — Я не знала, как объяснить, не умела объяснять. Арчибальд вечно говорил: я косноязычна. — Нужно идти навстречу, а не от.

— Я заберу его сперва на сказочную сторону.

— Думаешь, там он тебя не забудет?

— Арчибальд там его не найдёт, а это главное. И я не уверен, что из обители сюда, к нам, вообще можно вытащить душу без потерь, это обычно путь в один конец.

— Слушай, а дом, где вы жили с отцом, он же ведь цел, нет? Ты можешь всем сказать, что мы туда переезжаем, а потом тупо притащить туда своего ребёнка.

— Марика.

— Что?

— Я не хочу жить в доме детства, это больно, вот что.

Я промолчала. Никакой Ирвин ещё даже не появился, а мы уже ругались; дальше будет хлеще. Хотелось плакать, пить и драться, поэтому я просто вышла, не прощаясь.

 

— Вы кто?

— Мы с твоей матерью дружили.

— Вы чародей?

— Я тебе страшную вещь скажу: ты тоже он.

— Почему вы всё время улыбаетесь?

— А почему бы нет?

Шандор шёл быстро, и Ирвин бы за ним не успевал, если бы Шандор не держал его за руку — почти тащил. Ирвин отвык от этого всего: небо, дорога под ногами, травы на обочине; от фиолетовых цветочков рябило в глазах. Небо над головой было таким огромным, что Ирвина тошнило.

— Куда мы идём?

— Я пока это не продумывал, — Шандор говорил будто бы сквозь зубы и то ли улыбался, то ли жмурился. — Будущий маг и его наставник должны вместе пройти определённое количество шагов, вот мы и проходим. Извини, что тебе приходится бежать, скоро замедлимся. Дурацкие обычаи.

— А почему вы вообще меня забрали?

— Потому что я обещал, — Шандор пожал плечами, — потому что я не хотел, чтоб ты там оставался. Я и сам рос в похожем месте, мне не нравилось. И потому, что я за тебя отвечаю, так или иначе.

Шандор остановился и снова посмотрел на Ирвина сверху вниз так, что под этим взглядом стало неуютно: будто он утверждал, что Ирвин точно есть, и будто Шандор что-то знал про Ирвина, что тот забыл.

— И потому, что ты заслуживаешь лучшего. Возьми меня за руку и зажмурься, сейчас воздух станет похож на воду. Ты, главное, иди вперёд, и я пойду.

— А ты расскажешь мне про маму?

— Обязательно.

— Можешь сейчас?

— Дойдём до реки — сразу расскажу. Я перенёс бы тебя, но так не получится. Каждый живой должен пройти границу сам.

— А я живой?

Шандор опустился перед ним не на корточки даже — на колени, положил руки на плечи, сжал. Воздух вокруг закручивался вихрями, дрожал и плыл; и не видно было ни неба, ни цветов, только дорогу под ногами и Шандора напротив.

— Мёртвые не хотят слушать про маму, — сказал и щёлкнул Ирвина по носу. — Всё хорошо, пошли. Я тебя выведу. Прости, что я так долго.

Ирвин ухватился за его руку сразу двумя своими — и шагнул вперёд. Вывалился по ту сторону тумана, и рядом правда шумела река — блестела, будто брызгала в глаза бликами. Ирвин зажмурился. Всего опять стало слишком много: шум, река, мама, и казалось, будто он что-то упустил, что-то забыл, что-то было другое, непривычное… От незнакомца рядом пахло хвоей, он стоял совсем близко, обнимал за плечи. Тяжёлая, тёплая неизвестная ладонь. Вырваться и убежать? Или прижаться? Ирвин всё жмурился, но одних запахов хватало, чтобы сердце застучало часто-часто: хвоя, трава, сырая земля, свежая вода…

— Давай, открой глаза. Давай. Не страшно. Помнишь меня?

Он помнил. Незнакомца звали Шандором.

— Это просто река. Я рядом. Ну же.

Ничего не было в новом мире Ирвина, кроме ветра, и запахов, и голоса. Голос этот потом станет тем первым, что Ирвин будет слышать по утрам, и тем последним, что уловит перед сном, голос этот будет утешать, укорять, петь колыбельные, в тысячный раз рассказывать про мать, но тогда Ирвин всего этого ещё не знал. Открыл глаза и сказал:

— Есть хочу.

— Отлично. — Шандор снова присел перед ним на корточки: — Давай-ка покажу, как доставать еду. Солёное или сладкое?

Потом, годы спустя, Ирвин наизусть будет помнить этот порядок действий, эти фразы. Вспоминай. Мнётся или хрустит? Тает? Ломается? Рассыпчатое? Мягкое? Упругое? Чем чётче вспомнишь, ярче вспомнишь, тем проще добыть.

— Это так ты сотворил яблоко?

— Ага, именно так. — Шандор тут же достал из воздуха ещё одно, подкинул на ладони: — Вот так. Будешь?

Стоило Ирвину съесть яблоко и вытереть руки о траву, как Шандор кивнул на лес вдали:

— Нам бы срезать сейчас. Пойдём, пойдём. Небось давно не ходил пешком далеко, да?

Какая разница, куда Ирвин ходил. Лес оказался ещё хуже берега: топорщился, колол то ветками, то крапивой, паутиной лип к волосам. Корни переплелись так, что Ирвин не знал, куда наступить. В лесу было тесно — теснее, чем в келье, теснее, чем Ирвин вообще помнил, и он споткнулся почти сразу же, и Шандор подхватил его и велел:

— Дыши через нос.

— Я и так дышу.

— Нет, ты вдыхаешь ртом, это другое. Через нос — это через нос, и рот закрыть. А ещё ты идёшь напролом, это утомляет.

— Но ты же тоже идёшь напролом.

— Нет, посмотри: вот я отодвигаю ветку. И перешагиваю корни и всяческий хворост, который слежался, а не пинаю. Меньше движений, вы союзники, а не враги.

— Кто не враги?

— Ты и лес. Ты его гость, а не король. Смотри внимательней.

Да сам бы посмотрел! А вот в обители было просто. Там всего-то и было что стены, кельи, коридор. И были правила. Не поднимай головы, если не просят, говори чётко и по делу или молчи. Не всматривайся в мир, отгородись. Серое, выбеленное, пыльное. Под ве`ками как будто на всю жизнь отпечатывался один и тот же рисунок, стены и узкие окошки — как герб на монете.

А Шандор заставлял смотреть вокруг.

— Стой. Подыши. Гляди, — он взял ладонь Ирвина и аккуратно приложил к стволу какого-то стройного липкого дерева с тёмной корой. — Это сосна, — пояснил Шандор и улыбнулся, — мальчик, который не видел сосны… Чувствуешь — липкое? Это смола, это как будто её кровь. Застынет, и получится янтарь. Если бы сейчас было солнце, она бы просвечивала. Как капли воды, только гуще и другого цвета, представляешь — густое солнце?

Солнце Ирвина было пыльным и белёсым.

— Да что с тобой… Ай, ладно, глянь наверх.

Ирвин не собирался, но Шандор взял его за подбородок и осторожно задрал голову — пришлось смотреть. Там, в мутной, тревожной дали, качались верхушки сосен и скрипели из стороны в сторону, туда-сюда, так что Ирвину на миг показалось — он тоже качается, а потом — что всё кружится, верхушки, небо, он сам, а потом Шандор вдруг взъерошил ему волосы, и Ирвин покачнулся и чуть не упал.

— Красиво, да? — Шандор нечасто дожидался от него ответов, но всегда делал вид, что так и надо. — А смолу, кстати, можно есть, — и действительно оторвал от ствола комочек липкой древесной слизи и принялся жевать.

Ирвин нахмурился: не издевается? Его сейчас не вытошнит? В обители Ирвин ел лепёшки на воде, но у Шандора не было ни одной такой.

— Что смотришь? Вкусная. Смотри, внизу трава и папоротники — у них резные листья, как узоры на спинках скамей в церкви.

— У нас в церкви не было скамей.

— Правильно, вы сидели на полу. Смотри, вот эти три сердечка — заячья капуста, её можно жевать. Да не хмурься ты так, не буду заставлять. Кисленькая такая. А вот эта вот синенькая ягода — вороний глаз, ядовитая.

Шандор глядел под ноги, выискивая ещё что-то незаметное, чтобы показать Ирвину и заставить видеть больше всяких дурацких маленьких вещей. Большой мир такой сложный. Лес такой наполненный. Ирвин покосился на вороний глаз, на Шандора, который носком ботинка ворошил прошлогоднюю буро-жёлтую хвою, и спросил — сам не знал зачем:

— А можешь съесть? Вот эту, ядовитую.

Носок ботинка замер. Шандор спросил обычным, ровным голосом:

— Это зачем тебе?

— Ты говорил, вы с моей матерью дружили и что ты обещал меня забрать. Значит, ты ей обещал обо мне заботиться. Если я попрошу, ты сделаешь так?

Шандор фыркнул и покачал головой, будто не верил, что Ирвин сказал именно это. А ведь, наверное, их всего двое в этом лесу, Шандор может с ним сделать что угодно, и его, Ирвина, никто не хватится. Он больше не послушник. Но Шандор рассмеялся и уселся прямо на хвою, скрестив ноги и глядя снизу вверх прищуренными глазами:

— То есть давай конкретизируем. Ты хочешь — о, не сядь на муравейник, — ты хочешь, чтобы я: схватился за живот, изверг наш завтрак, похрипел от боли, осел на эту замечательную землю, задёргался, как рыба на крючке, и умер, не составив завещания? Позволь спросить: какая цель?

— Какая что?

— У моей смерти должна быть цель. Что, нет её?

Ирвин нашаривал слова, слова не шли. В той глубине, которую взрастила в нём обитель, где словно бы всегда плескалась серая вода и на камне посреди идеально круглого озера сидел кто-то, кого он не знал или забыл, — в той глубине что-то всплывало к поверхности, рассекая воду. Шандор ждал, и верхушки сосен по-прежнему покачивались в небе, и Ирвин думал: он говорит со мной про свою смерть. Он не отказывается. Может быть, это опора?

— Я не хочу, чтоб ты умирал, — сказал Ирвин, и озеро исчезло, и вокруг опять был лес, и Ирвин вдруг опять почувствовал запахи: истоптанной ими травы, нагретой коры, той самой смолы, что Шандор жевал. — Я хочу, чтобы ты никогда не уходил. Пообещай.

— Ой, да пожалуйста. — Шандор встал с земли, подал руку Ирвину и только потом отряхнул штаны. — На тебя там тоже налипло. Надоем ещё. Ещё не будешь знать, как от меня избавиться.

Сосны сменились мрачными деревьями: они почти не качались, зато скрипели как-то медленно, надсадно, мрачно. Шандор шагал легко, Ирвин старался не спотыкаться, но не получалось. Потом они вломились в заросли розовых ягод, и Шандор сказал:

— Ого, ого, да это же малинник. Попробуй, сладкая, как поцелуй любви в шестнадцать лет. Попробуй, говорю.

Ирвин попробовал: сок размазался по пальцам. Лес такой разноцветный, тесный, шумный, и сосны с тёмными деревьями скрипят по-разному.

— Куда мы идём?

— В дом, где нас кое-кто, наверное, ждёт.

— А там есть келья?

— Нет, но есть спальня, кухня и кладовка.

— Зачем ты меня забрал?

— А тебе нравилось в обители?

Вообще-то нет. Вообще-то Ирвин не особенно даже помнил, как туда попал. Но почему Шандор теперь решает, куда Ирвин пойдёт и где будет жить?

— А если я не пойду?

— Твоя мама хотела, чтоб ты жил со мной.

— А почему?

— Надеялась, я смогу тебе помочь.

— Ты сможешь?

— Постараюсь.

— А я однажды украл зеркало.

— Зачем?

— Хотел на себя посмотреть. Приехал новенький, и у него, когда отняли вещи, зеркало тоже выложили. И я пробрался…

Малина тут же показалась сперва горькой, потом кислой. Зеркало тогда отобрали почти сразу, и посадили в темноту, и заставили дышать в унисон с братом — Ирвин его не видел, только слышал дыхание, да чуть касался локтя колышущийся рукав. Зачем всё это — куст, малина, лес, Шандор рядом, — если всё это кончится обителью, наверняка его найдут ведь, и тогда…

— Ты чего, Ирвин? На, держи, смотрись, — Шандор протягивал ему зеркальце в костяной оправе. — Держи, не урони. Я в детстве яблоки таскал.

— И что тебе сделали?

— Ничего хорошего.

Просыпался — не думал ни о чём. Миг-два лежал, солнце светило через шторы. Фыркал лучу, пытаясь сдуть его с лица, как прядь волос. Вспоминал, кто он. На мгновение казалось, что он помнит что-то ещё, что он плывёт на корабле и смотрит в море, и смотрит на луга с горы, и лежит на траве, раскинув руки, и всё это одновременно, и ещё, ещё… Выныривал из серо-голубой дали обратно в себя. Ждал. Слушал, как внизу ходит отец — двигает стулья, звенит ложкой о тарелку; или отец уходил в лес, и тогда можно было лежать не вслушиваясь, ждать отца из тумана. Он всегда приходил, всегда возвращался, и с каждым шагом его в сторону дома радость росла в груди, как волна. Можно было — вскочить, вихрем сбежать по лестнице, поскользнуться на стёртом полу, упасть и рассмеяться. Лучи и волосы ниже плеч щекотали шею. Если смотреть на солнце сквозь зелёный лист, мир делался совсем правильным, совсем летним. На завтрак были чёрный хлеб и щавель, и день стелился впереди — блестящий, совсем новенький, как капля росы. Но в то утро всё было иначе. Шандор проснулся оттого, что услышал голоса: отцовский и ещё один, незнакомый. Босиком сбежал по прохладным, не согревшимся с ночи ступенькам, ёжась, ввалился в кухню и услышал:

— А вот и юный Шандор. Что ж, рад видеть.

На стуле, где обычно сидел Шандор и который отец сколотил сам, сидел человек в чёрном и бордовом, крупный, черноволосый, и качал головой. Смотрел так, будто был хозяином. Сказал:

— Не хочешь поздороваться?

— Вы кто?

— Видишь ли, я твой наставник. Магия выбирает будущего мага, и маг нынешний — это я — забирает его с собой и учит всему. И отказаться, к сожалению, нельзя.

— Вы… Зачем вы пришли?

— Боишься меня? — Человек смотрел на Шандора внимательно и как будто с симпатией. Будто он понимал больше, чем Шандор мог предположить. Будто бы имел право так смотреть. Вздохнул и объяснил: — Видишь ли, мы с твоим отцом повздорили. Он не хотел, чтоб я тебя забирал. Начал драку. Я ему, как бы объяснить, стёр память о тебе. Отправил в иное место.

Шандор застыл на миг — и стрелой выбежал во двор. Может, отец во дворе, может быть, в лесу, может быть, незнакомец врёт, потому что ведь не может такого быть, чтобы отец куда-то делся, не может быть, чтобы…

Незнакомец не бросился за Шандором вслед, но почему-то появился у забора. Прямо из воздуха — всё такой же спокойный, основательный.

— Понимаешь, ты всё равно пойдёшь со мной.

Шандор старался запомнить всё, что видит и ощущает, как учил отец. Что подо мной? Скамейка и крапива. Что за моей спиной? Стена сарая, и краска на ней, как обычно, шелушится. Надо бы обновить, и на скамейке тоже, а крапиву оставить — пусть растёт, не всё же лютикам да ромашкам. Шандор чуть наклонился и погладил колкий лист — ладонь обожгло болью, вот спасибо. А ещё лучше сейчас было бы нырнуть в ледяную воду. Надо мной небо. Кто передо мной?

На фоне забора и разросшихся как попало кустов малины перед Шандором, сев на корточки, застыл человек в чёрном и бордовом и терпеливо ждал, пока Шандор ответит. Коротко стриженные волосы, рельефные ладони. Шандор сразу подумал, что таких ладоней могла бы, пожалуй, слушаться земля. Они могли бы нежно сажать семечки и подпирать рассаду маленькими колышками. Но земли под ногтями человека не было.

— Боишься?

Шандор покачал головой.

— Это правильно. — Человек всё смотрел ему в глаза, будто искал там — разрешение? Может, прощение? — Потому что всё, что я сделаю, я сделаю во благо. А теперь встань наконец и пойдём со мной.

Он не стал дожидаться, пока Шандор последует за ним, встал, отряхнул штаны от налипших травинок и пошёл к калитке. Шандор, не шевелясь, смотрел ему в спину: одет в бордовое пальто, — как можно летом ходить в бордовом пальто? — а потом его словно обожгло всего целиком. Так бывает, если попасть в особую точку на локте — чистая боль сперва взрывается и ослепляет. Шандор вцепился в скамейку и зашипел сквозь зубы. От сердца к опекуну будто протянулась нить и теперь натянулась до предела.

— Ну? Ты идёшь или нет? — Наставник замер у калитки, обернулся. — Я не хочу делать тебе ещё больнее. Ты сам напрашиваешься. Никто не вынуждает.

— Я не… — У Шандора на глазах выступили слёзы, говорить тоже было тяжело, как будто бы он вот-вот выблевал сердце на траву. — Вы… так неправильно…

— Он ещё спорит, ты смотри… — опекун покачал головой. — Я считаю до трёх. Раз.

Он отодвинул тронутый ржавчиной засов.

— Два.

Открыл калитку.

— Три, — сделал шаг на улицу, и Шандор, кажется, всё-таки пробежал пару шагов за нитью, прежде чем потерять сознание.

Ранним утром погожего летнего дня на поляне, что в стороне от дороги, спорили двое. Один, одетый во всё чёрное, сидел, прислонясь к стволу старого клёна и закрыв глаза, и длинные чёрные волосы тёрлись о кору, и лицо с тонкими чертами казалось то совсем юным, то почти старым, а другой — мальчик лет шести со светлыми кудрявыми волосами и серьёзным, сосредоточенным лицом — дёргал первого за руку.

— Я сплю, — сказал первый, не открывая глаз. — Я крепко сплю, так что давай-ка сотвори что-нибудь сам.

— Я не умею, — сказал мальчик и потянул на сей раз за шарф. Шарф был роскошный, из мягкой и тёплой шерсти, и владелец его, не открывая глаз, быстро поймал и накрыл ладонь мальчика своей. — Я не умею! — повторил мальчик и попытался вырвать руку, но не смог. — Я не как вы, я не могу так! Отпусти!

— Ого, холодная какая, — сказал первый и всё-таки открыл глаза. — Ты что, правда голодный? М-да, действительно.

Он отпустил мальчика и сел прямее. Глаза у него были тёмные, а взгляд внимательный.

— Я тебе сколько раз говорил, — начал он то ли сердито, то ли весело, но мальчик вздрогнул, так что тот осёкся, беззвучно выругался и продолжил другим тоном, с досадой: — Что, сложно сказать «Шандор, я правда есть хочу»?

— Шандор, я есть хочу.

— Да не тогда, когда уже всего трясёт, а сразу. Сложно?

Он цокнул языком, отвернулся от мальчика и принялся копаться в дорожной сумке. Там были хлеб и окорок, но не было ножа, потому что нож Шандор как раз и выменял вчера на еду — продешевил, но сотворить что-то из воздуха посреди города казалось риском. Тем более что в последние дни на любой запрос о пище из воздуха сперва сыпались яблоки, а ими и Шандор, и Ирвин — так звали мальчика — были уже сыты по горло.

Шандор достал круглый, с хрустящей коркой хлеб, передал Ирвину и засвистел сквозь зубы. Прищурился, протянул правую руку себе за спину, рассеянно повращал ладонью в воздухе, как будто разминая кисть, и вдруг стиснул за рукоять отменный хлебный нож. Взвесил, подкинул, перехватил поудобней. Отрезал ломоть ветчины, протянул Ирвину. Ирвин смотрел потемневшими глазами.

— Ну, — Шандор ещё раз сунул ему ветчину, но Ирвин не брал, — есть будешь, нет ли?

— Не хочу, спасибо.

— Не пояснишь?

— Я должен сам… сам добыть.

— Ой, горюшко. Добудешь ещё, времени полно.

— Но у меня не получается! Я не могу так!

— Вот поешь и посмотрим, что ты там не можешь.

Шандор протягивал ветчину, но Ирвин медлил.

— Я же вообще не должен это мочь.

— Снова старая песня. — Шандор закинул сумку на плечо, переступил с ноги на ногу, встряхнулся. — Да ну и кто тебе сказал такую чушь? Ешь, и пойдём. Всё равно спать ты мне уже не дашь.

— Вы не хотите спать.

— Врёшь, иногда хочу. Что я, не человек, что ли?

Ирвин промолчал и всё-таки вгрызся в хлеб и ветчину.

Первый приступ скрутил Шандора вечером, когда он с опекуном отошёл от дома на день пути. Шандор смотрел на прошлогоднюю хвою под ногами и хотел разуться, но опекун не дал.

Шандор спрашивал всё утро:

— Кто вы? Почему я должен с вами идти? Где мой отец?

Опекун сперва сказал:

— Я расскажу позже.

С укором сказал, будто Шандор сам должен был понимать такие вещи. Как будто его каждый день дёргали за невидимую нить у сердца и вели по лесу неведомо куда. Он спрашивал ещё и ещё. Он останавливался. Он закричал:

— Да никуда я с вами не пойду! Вам надо, вы и тащите. Вы же отойдёте, я упаду от боли, ну и всё. Почему ни о чём вы не рассказываете? Что вы с отцом?.. Он мёртв? Скажите, мёртв?

Опекун, в своём чёрном с бордовым пальто, остановился тоже. Поднял брови. Сказал:

— Тебе известно такое понятие, как долг?

— Каждый из нас должен заботиться о твари самой малой. С уважением относиться к ямам и оврагам, прудам, и рекам, и озёрам, и ручьям. Не собирать больше валежника, чем следует. Быть благодарным земле. Не обижать леса.

— Не совсем то, чего я ожидал. Твой долг пока состоит в том, чтоб жертвовать силу свою и желания дворцу, благодаря которому эта земля ещё стоит. Теперь пошли.

— Но…

— Тишина проясняет мысли.

Опекун шевельнул кистью — незаметно, вскользь, — и Шандор вдруг понял, что не может говорить. Вообще не может, даже челюсти разжать. Задышал носом часто-часто, сглотнул слюну, хотел чихнуть, и не смог, и заплакал, конечно. Нос быстро забился, и дышать стало трудно.

— Что ж. Ты всегда теперь намерен так трястись?

Шандор замотал головой. Слёзы текли и текли, и он вытер их рукавом; опекун шёл вперёд, не оглядываясь, натягивая нить. Под вечер он остановился, из кожаной, с узором, не подходящей для леса непрактичной сумки вытащил припасы. Голос он Шандору вернул, потом снова забрал, снова вернул.

— Ты в силах вечер обходиться без вопросов?

Шандор закивал уже привычно. От еды мутило. Потом он вовсе упал на хвою, не успев даже подстелить плащ, и опекун коснулся его лба. На миг закрыл глаза, слушая что-то.

— Землю трясёт, на севере, у гор. Не думал, что ты почувствуешь.

Шандора тоже трясло, теперь не от плача, а непонятно от чего. Он согнулся пополам, желудок жгло. Опекун налил воды в кружку, которую достал из воздуха, шепнул над ней что-то, от чего вода будто потускнела. Сказал:

— Пей.

— Не хочу.

— Значит, через не хочу.

Приобнял Шандора, чтоб тот мог встать, помогал держать кружку.

— Когда земля горит, мы тоже горим. Не пойму, почему на сей раз почувствовал ты; может быть, дело в том, что ты моложе. Давай, ещё глоток. Вот и отлично. Давай, чем раньше ты оправишься, тем раньше там всё стихнет. Да, понимаю, боль целой равнины.

Шандора вывернуло — ничем, желчью, желудок жгло, будто бы что-то колючее, что-то жёсткое пыталось выбраться наружу. Он хотел было расцарапать живот руками, но опекун ему не дал. Прижал свои ладони ко лбу и к животу, огромные, ледяные. Холод этот как будто бы проник и в голову, и в живот, заморозил боль.

— Это просто передышка, — сказал опекун, вглядываясь куда-то в горизонт, — скоро опять начнёт трясти и землю, и тебя. Десять минут. Потом попробую излечить.

— Я умру?

— Нет.

— Рас… — Шандора снова согнуло спазмом, — расскажите что-нибудь.

Опекун дал ему руку, и он вцепился в неё так, что пальцы побелели.

— Земля больше, чем кажется, — холодный голос опекуна будто тоже немного помогал. Будто бы ничего не происходило. Пальцы будто легонько сжали пальцы Шандора, а может быть, ему почудилось. — Больше, чем мы думаем. Ещё никто не плавал за море. Сами подводные жители не могут точно сказать, что за горизонтом. Есть острова. Есть города из камня, и из кости, и из золота.

— Из чьих костей? — Вдох. — Из чьих… костей… построены дома?

— Местных умерших.

Опекун словно видел нечто, одному ему заметное, и в тот вечер это было даже хорошо. Будто и Шандора вместе с ним уносило за горизонт, в покой.

— Земля принадлежит нам, и мы страдаем вместе с ней и за неё. Скоро пройдёт, осталось чуть-чуть. Не люблю горы.

Когда на следующий вечер Шандор попросил опекуна что-нибудь рассказать, тот ответил:

— Хватит выдумывать, я не рассказываю сказок.

 

У него постоянно что-нибудь болело, и он перестал обращать внимание. Тело всегда как будто только-только приходило в себя после драки, плохого сна, ночной тошноты. Поэтому он предпочитал лежать, а не ходить. Он помнил, что неподвижные умирают раньше, и раньше — когда воспоминания ещё были при нём не на уровне текстов, а на уровне образов, — пытался отжиматься и растягивать руки. Потом один раз Арчибальд заметил мускулы, которых не должно было быть, и дальше Шандор плохо помнил. Он и имя своё не вспоминал без необходимости.

Если утонешь сам, то после сможешь оттолкнуться. Шандор надеялся, что, если его перестанет волновать всё то, что с ним происходит и происходило, он станет неуязвим. И победит. Поэтому, когда однажды дверь в коридор оставили открытой, он никуда не побежал. Это не так работает.

Он спал и оттачивал формулировки. Острый ум тоже был помехой погружению, но ведь у каждого должно быть некое оружие, на которое он может положиться. Бесило желание хоть кому-то нравиться. Бесило, что, когда Арчибальд гладил его по голове, к этой руке в свободном рукаве хотелось прижиматься.

Нужно перестать хотеть.

А потом он проснулся оттого, что рядом спорили.

— А я сказала, что он больше тут не останется.

— Если б ваше величество лучше осознавали все мои резоны, вы, несомненно, с ними согласились бы.

Шандор не спешил открывать глаза — вдруг оказалось бы, что всё это ему снится. Целесообразнее думать так. Он задышал размереннее, надеясь снова заснуть, но спор продолжался. Катрин — а голос был её — стояла прямо над ним, над его скамьёй, где он опять растянулся на спине и, по её же отзывам, напоминал мертвеца.

— Чтоб ознакомить меня с вашими резонами, дорогой Арчибальд, у вас были все эти годы, — она волновалась, наверняка что-нибудь теребила в руках, и Шандор еле заметно поморщился, — прорва лет.

— Ах вот что. Вы опечалены тем, что я не поделился? Тогда прошу вас, разделите со мной кровь.

Голос Арчибальда был обманчиво-обволакивающим. Обычно после этого он бил, но Шандор сомневался, что тот решит ударить королеву. Может быть, он убьёт её потом. Проблема была в том, что Шандор не хотел, чтобы она умерла.

— Я не желаю прикасаться к его крови, — голос её дрожал, и руки дрожали так, что Шандор слышал шуршание платья из наверняка блестящей, негнущейся материи, — мальчик должен отсюда выйти, и сегодня же.

— Поэтому вы явились на рассвете, чтобы ваш муж не успел вам помешать?

— Отношения между мной и моим мужем никак не связаны с тем, что по моему приказу вы можете оказаться на месте ребёнка. Вот только крови вашей надолго не хватит.

Шандор представил Арчибальда на собственном месте и ощутил такой покой, что раскинул бы руки, если мог, но скамейка не позволяла. В следующий раз он проснулся в большой белой постели, в комнате были окна, и в них виден был парк. Шандор забыл, что знает это слово, — просто вскочил в постели и пялился на зелень, сидел, прямой и дрожащий. Всё это ему снится, всё сломается.

Катрин — первая, кто вступилась за него, — вошла нарочито спокойно, будто бы боялась, что он мог на неё кинуться после всего. Села на край его постели прямо в дорожном платье, покрытом каплями росы, и Шандор всё смотрел на эти капли.

— Ну, теперь-то, прелестное дитя, ты сообщишь мне, как тебя зовут?

Он уловил насмешку — сразу же поймал — и не смог ответить с первого раза. Хотелось взять её мокрые ладони в свои и прижать к губам, тереться об них лбом, щеками, всем лицом, но ей наверняка было бы противно. Кое-как неожиданно низким, непривычным голосом он произнёс:

— Шандор, ваше величество.

Она встала и подошла поправить цветы в вазе на комоде:

— Впредь называй меня Катрин.

— Ладно. Катрин.

— Ты должен быть за это благодарен.

Он был благодарен — и за имя, и за то, что кровь его впервые за долгое время не капала в специальный, прикреплённый прямо к запястью сосуд, и самого сосуда не было, а запястья были перемотаны. Он надеялся, что она поймёт — если она захочет крови, он отдаст и так, а если не захочет — он будет служить как-нибудь иначе.

— Отдыхай, Шандор, — сказала Катрин и не улыбнулась — обозначила улыбку так же быстро, как сдувают прядь с лица, — ты мне ещё понадобишься. Бедный мальчик.

Она сказала, он ей нужен. Это здорово.

Яну всегда удивляло, как быстро у людей появляются общие шутки. И дело было даже не в том, что его Марика ушла в поля, и не в том, что они одни из немногих помнили, что было до, а в том, что у них с Шандором оказалось до странности похожее чувство юмора. Когда Катрин говорила своё: «Ты беспощадна к людям», она забыла добавить: «И к себе».

Яна раскачивала традиции потихоньку. Если Шандор прогибался где мог или возражал открыто, если Марика вычеркнула себя из списков ещё раз, то Яна ничего не заявляла. Просто являлась на совет в ботинках, а не в туфлях, потому что мужчинам можно ходить в удобной обуви, а женщине — нельзя, даже если она и королева. Просто однажды оделась на завтрак в мужской костюм. Просто по ломтику отрезала землю от собственных охотничьих угодий и втихую раздавала её вдовам или беженкам — и ведь не то что это изменение политики, я же кукла, а это моя прихоть. А не будете уважать мои желания — возьму и сломаюсь, и тогда вас самих сломает Шандор, и никто ничего не сможет сделать. Она так вжилась в роль упёртой легкомысленной, не ведающей и не желающей ведать, что творит, что однажды выгнала свиту из малой гостиной и рассказала Шандору вот что:

— Я сегодня… ой, не могу… встала молиться, на колени, а вместо этого случайно сделала растяжку.

— И что Арчибальд?

— Сделал вид, что не заметил.

Они хихикали над ним, будто он был строгим учителем, суровым старичком с клюкой, любимым и дурацким одновременно; кошмар как будто выветрился, утратил чёткость, и хоть Шандор и выбрал помнить свой подвал, но делал это про себя. Пришло другое время, другая история. Если бы кто-то из них спросил Арчибальда, помнит ли он, что творил, он бы ответил — о чём вы, друзья мои? — и худшая правда заключалась в том, что он не притворялся бы.

Вообще, конечно, спать с ним было то ещё веселье. Он приходил за полночь, кое-как раздевался, не включая света, и отрубался прямо поверх одеяла. Нас заставляли спать в одной спальне, потому что иначе мы не могли б считаться мужем и женой, а выкупить тогда можно было только родственника. Если какая-нибудь женщина захочет выйти за приговорённого к повешению, его помилуют — вот так и Шандор захотел жениться на мне. То есть сперва меня ему подарили, но потом я поссорилась с Арчибальдом и он чуть было не забрал подарок назад, тем более что и дарил меня не он. И в результате Шандор падал на нашу общую огромную кровать, а среди ночи вскидывался и начинал бормотать.

— Ай, зубы, зубы…

— Что с зубами?

— Стали пористыми…

— Руки не надо…

— Стены потекли…

Я не хотела ни о чём об этом думать и обнимала его, пока он не замолкал. Если будить, всё повторялось снова: пальцы шарили по подушке, руки дёргались, весь он то замирал, то уклонялся, то принимался всхлипывать. Я удерживала его в объятиях и говорила: «Тихо, я с тобой», и если он спрашивал, не Катрин ли я, я отвечала: «Да, Катрин, конечно». Самое странное, думала я и гладила его по волосам, самое странное, что днём по нему не было заметно. Ну то есть — нет дураков проживать такое днём, я и сама любила забывать, а всё-таки.

По утрам он просыпался первым, пять минут любовался, как я дрыхну, и говорил:

— Привет, моя хорошая.

Я так ему и не рассказала, что всё помню.

— Ну можно я уже пойду?

— Не-а, нельзя.

Когда ты так смотрел — безмятежно и словно бы сочувственно, и качал головой с таким печальным видом, будто не сам же меня и не выпускал, — мне ужасно хотелось тебе врезать. Но ты же ведь не стал бы уворачиваться — поднялся бы после с разбитым носом или приходя в себя от тычка в живот, и рана начала бы затягиваться сама собой, а ты бы сказал:

— Ой не на то тратишь энергию, сосредоточься.

О, как я не хотел сосредотачиваться. За эти годы я перебрал все актуальные аргументы.

— Мне не положено это мочь!

— Кто это сказал?

— Я никогда не смогу!

— Смог же в прошлый раз.

— Но королям и магии нельзя вместе!

— Поэтому маги вертят ими как хотят. Ирвин, ты маг, окстись. Мой ученик. Магия выбрала тебя.

Я говорил:

— А я её просил?

Ты говорил:

— Я от тебя отстану только тогда, когда ты сможешь меня победить.

Я знал, что не смогу. Было время, когда я ненавидел это чуть ли не больше всего на свете — снова и снова оказываться на залитом солнцем пустом пыльном чердаке и понимать, что ты опять что-то придумал. Сотвори яблоко. Сотвори хлеб. Цыплёнка. Увеличь цыплёнка. Спрячь цыплёнка (я отказался, и он вырос в петуха, и это был единственный раз, когда ты отпустил меня до того, как я выполнил задание). И вот теперь — прояви дверь. Не разнеси в щепки, уж это бы я смог, а прочерти дверь из стены — но для этого надо было перестать на тебя злиться.

Однажды я не выдержал и сказал:

— Вот сразу видно, где ты рос.

Ты как раз медленно сгущал солнечный луч — ещё одна вещь, которую я никогда не смогу, — и сперва аккуратно вылепил из него, как из дрожащего раскалённого стекла, псевдоромашку с заострёнными лепестками, а потом уже повернулся ко мне:

— Ну да, и с кем я рос, тоже заметно. Ты как-то недостаточно чётко выражаешь мысль.

Ты редко обижался, но всегда после этого больно становилось почему-то мне. Больно и стыдно, будто бы я расплакался при всех, и лицо красное, распухшее, совсем детское.

А ещё как-то я сказал:

— Лучше б ты умер в тот раз.

Так можно говорить ребёнку, но мне было уже тринадцать, кажется. Я опускаю тот факт, что для тебя ребёнком пребуду всегда; в тот раз ты сказал:

— А я никогда и не утверждал, что это хорошо, что я жив.

Или вот ещё:

— А я разве когда-то называл себя подходящим объектом для любви?

Нет, ты не называл, но ты им был. Вся моя жизнь была сон и твоё появление, и кто угодно выиграл бы на фоне того сна, а ты ещё и постарался. При чём тут слова.

День, когда у него впервые получилось что-то настоящее, сперва проходил отвратительно, Ирвин помнил. Шандор пришёл пораньше, это было здорово, но вспомнил, что они учили в прошлый раз, а вот это было не здорово совсем. По правде говоря, провести уроки Шандор забывал всего два раза, но Ирвин каждый раз надеялся.

— Ну что? — Шандор остановился на пороге его, Ирвина, комнаты, глаза смеялись. Чай был допит, морковный пирог истреблён, деваться некуда. Ирвин, конечно, спешно уткнулся в какую-то книжку, но и годы спустя не смог бы рассказать, о чём там было.

— Пойдём, герой, раньше начнём — раньше закончим.

— А если я читаю что-то важное?

— Ой, вряд ли. Я думаю, ты мне даже не расскажешь, о чём там говорится.

Ирвин засопел. Ненавидел, когда над ним смеялись, тем более — когда смеялся Шандор, а всего больше он в то время ненавидел, когда Шандор оказывался прав.

Они начали изучать исцеление, и до чего же это было муторно. Встречных раненых маленьких зверят Ирвин и раньше исцелял на одном сочувствии, потом валялся полдня с головной болью, но раны же затягивались, он сам видел, и только шерсть на тех местах была короче, будто выстриженная. Но у него получалось! А Шандор сказал:

— Это ясно, что ты сочувствуешь зверям, ты же их любишь. Но тот, кого ты исцеляешь, может бесить тебя в этот же самый момент, вот в чём вся штука.

Он что-то шепнул, и на тыльной стороне его ладони протянулась царапина, яркая, но неглубокая. Протянул руку Ирвину:

— Вперёд.

— Но ты же сам себя?

— Вот именно. Тот, кого ты исцеляешь, может вести себя как идиот, орать, ругаться, проклинать тебя же.

Ирвину куда больше нравились те занятия, где нужно было орать и крушить. Шандору он либо заращивал царапины так лихо, что потом они дымились, либо вовсе не мог. Шандор качал головой:

— Ну ладно, в следующий раз ещё попробуем.

И вот он, этот следующий раз. Ирвин отбросил книгу («аккуратнее»), ударил подушку (молчание) и всё-таки отправился с Шандором на чердак, где они обычно занимались. Там было больше места и больше света, и это имело смысл, когда они дрались, но с этим муторным заращиванием почему нельзя было остаться на диване в общей комнате?..

— Избыток мебели мешает сосредоточиться, — Шандор повёл плечами, слушая своё, — во всяком случае, так считается. В следующий раз можем попробовать в гостиной, почему нет, а сейчас вспомни, что я говорил.

Стульев тут не было, сидели на брёвнах. Когда был маленьким, Ирвин любил сюда сбегать — представлял, что никто не знает, где он, и что он сам забыл, кто он такой. А потом чердак стал местом учёбы и все сказки попрятались по углам.

— Давай. Представляй, что ты дышишь на стекло, и нужно очень-очень осторожно. Тебе не важно, кто я, что я делаю и кто там что орёт на заднем плане.

— Никто не орёт.

— Это пока. Ой, мамочки, какой кошмар, ты посмотри.

Царапина на сей раз почему-то была в форме сердечка.

— Я не несу за это никакой ответственности, — Шандор как будто хотел рассмеяться, но держался, — твоё любимое оправдание сегодня будет моим.

— А?

— Я случайно. Исцеляй сердечко, что уж теперь. Представь, что ты рисуешь, еле-еле нажимаешь карандашом.

Все эти «еле-еле», «потихоньку» были самым ужасным в их занятиях. Ирвин ненавидел «потихоньку». Он любил всё сразу.

— М-да, — сказал Шандор, когда Ирвин с третьего раза так ничего и не исцелил, только покраснел, — может, тебя заставить бисером шить?

— Ненавижу бисер.

— Так в этом и суть, принцип-то один и тот же.

— Ты смеёшься!

— Да, смеюсь, извини. Кричать не нужно.

— Я ненавижу, когда ты смеёшься.

— О, я знаю.

— Но зачем ты тогда?..

— А всё даётся легче, когда научишься смеяться над собой. Ты пока не умеешь, я пытаюсь показать, что ничего в этом ужасного нет.

Шандор дунул на покрасневшее сердечко, и оно исчезло.

— А над тобой смеются, Шандор?

— Ещё как, и я первый. Без этого смерть.

— Чья смерть?

— Смерть вообще. Уныние, тлен духа. Я понял, тебе по душе серьёзные раны, но их показывать на себе, — он миг подумал, покачал головой, — нет, извини, отказываюсь. Придётся нам с тобой и правда рисовать.

— Зачем рисовать?

— Поверхностное исцеление похоже на штриховку.

— Шандор!

— А?

— В честь кого у тебя сердечко?

— В настроение, — Шандор пожал плечами, и Ирвин всем собой почувствовал, как он обёртывает мысленным туманом, прячет, кутает ту чёткую правду, которая должна была быть ответом.

Они и правда рисовали целый вечер — Шандор набросал нечёткого, но узнаваемого зайца и сказал:

— Вот. Представляй, будто ты рисуешь его шерсть, едва-едва. А если ты к серьёзной ране подступишься так, только начнёшь не с поверхности, а изнутри, то далее она сама себя затянет. Нужно осторожно.

И в тот же вечер Ирвину представился шанс проверить — Марика наступила на сучок, пропорола ступню, и боль снял Шандор, а потом сказал:

— Доверишь нам?

Марика фыркнула. Она сидела на кухонном стуле и протягивала им ногу, как королева.

— Эта твоя манера ходить босиком, — Шандор ворчал, пока Ирвин рассматривал рану — тёмную кровь и грязь вокруг.

— Всякие томные лесные девушки так меньше нервничают. Ирвин, давай, я дева в беде, жажду исцеления.

— Сперва промой, — Шандор протянул ему фляжку. Ирвин плеснул на платок, приложил к ране, и Марика поморщилась, но не зашипела. Поторопила, фыркнула:

— Давай, давай, чего ты застыл?

Шандор молчал, Марика ждала, потом и вовсе принялась болтать больной ногой, и тогда Ирвин наложил на рану пальцы и вспомнил всё это: штриховку, зайца, «начинай осторожно, а дальше магия сама себя доделает».

Так и вышло. Марика аплодировала, потом все пили чай, а Ирвин после вспоминал тот вечер снова и снова.

 

— Шандор, Шандор, вставай!

Шандор открыл глаза. Увидел Ирвина, который уже забрался к нему на постель, и сообщил:

— Что-то не хочется мне просыпаться в мир, где меня прямо с утра попытались раздавить.

— А? Я нечаянно! Шандор, Шандор, ты обещал! Ты говорил!

— А что я говорил?

— Ты говорил, что мы будем сегодня утром печь оладьи!

— Как это самонадеянно с моей стороны. Ладно, ладно, встаю.

Солнце светило сквозь шторы; Марика уже ушла. О ней напомнила только грязная тарелка в раковине на кухне.

— Бедная Марика, не дождалась оладий. — Шандор зевнул во весь рот, потянулся и поплёлся к окну — распахнуть пошире. — Сейчас, сейчас, дай мне глаза продрать. Что у нас нужно для оладий, помнишь?

— Мука!

— Где она?

Ирвин распахнул все дверцы и выдвинул все ящики, какие мог. Он нашёл: мёд, овсянку, пшённую крупу, сахар, картошку и какао. Муки не было.

Шандор, пока Ирвин суетился, уже заварил себе трав, а Ирвину налил молока и теперь, сидя за столом, качал головой:

— Какой кошмар. Придётся, видимо, сотворить.

— Это ты спрятал!

— Да? Какие доказательства?

Шандор смеялся, и этого Ирвин вынести не мог. Шмыгнул носом, ударил по столу:

— Мука была! Мука была, была, была, была, была!

— Тшшш, разольёшь всё.

— Но она правда была! И ты обещал!

Ирвин начинал трястись — ненавидел это, когда не хотел плакать, а тело само, и сжал кулаки, попробовал даже подышать, как Шандор учил, но слёзы уже полились, и Ирвин зажмурился. Вскочил, хотел убежать, но не успел: Шандор поймал его, прижал к себе:

— Ну тише, тише, Ирвин. Тшшшш, дыши. Извини. Я обещал развлечение, а сам учёбой угрожаю, правда, ужас какой. Ну, успокаивайся. Я тебя очень люблю. Тише, тише, очень обидно, да, я понял.

— Мы не будем учиться?

— Будем, но попозже. Всё забываю, как ты это ненавидишь.

Нет, Ирвин любил, когда что-то получалось, но ненавидел повторения до того, монотонные, скучные, сто тысяч раз. И утро было для оладьев, а не для попыток.

Шандор отстранил его от себя, взъерошил волосы.

— А если бы ты поискал ещё внимательнее, ты бы увидел, что мука уже на столе. Вон там, за чайником. Ты так уверен был, что она на полке, что даже толком и не посмотрел.

— Ты смеёшься!

— Всегда смеюсь, и над собой тоже. Ещё нам нужен кефир, кстати говоря. Ты ещё помнишь, как разбивать яйца?

Проблема была в том, что он не говорил. Маг, которому в будущем предстояло защищать Ирвина, который и сам был пока мальчишкой, лежал неподвижно, дремал, время от времени дёргался, но не вставал. Глаза под полуоткрытыми веками словно что-то искали. На третий день Катрин не выдержала и сказала:

— Ну всё, давай вставай, хорош разлёживаться.

Тон этот она позаимствовала у мужа и понадеялась, что мальчику он подойдёт. Тот заворочался, весь бледный, на руках проступают вены, сел в постели, уставился на Катрин и поклонился.

— Да, да, и тебе здравствуй. Я Катрин, если ты забыл. Арчибальд не войдёт. — Катрин помедлила, добавила то, во что и сама не верила: — Никогда. А войдет — снова заберу тебя. Ну а теперь ты можешь что-то мне сказать?

Он умудрился отшатнуться, не вставая. И вот на этом держится мир? Вот этот должен научить Ирвина чему бы то ни было?

Он откашлялся:

— Госпожа, вы не могли бы?..

— Катрин, ты не могла бы.

— Катрин, ты… — он сбился, замотал головой. — Вы не могли бы…

— Что? Выйти? Не мешать?

Это была ошибка — Шандор замолк и для надёжности прикрылся волосами. Ну и растрёпанные, надо дать ему бальзам. Катрин ждала. Шандор молчал минуту или две, потом откинул волосы с лица и попросил:

— Вы не могли бы причинить мне боль, пожалуйста? Когда пытаюсь сам, всё заживает.

Катрин мысленно закашлялась. И вот это… с этим… Встала с его постели, отошла на пару шагов. Ладно, допустим, она сейчас велит принести нож. Тут вопрос ведь не в том, чтоб ранить, а в том, что…

— Подойди, — велела она, и Шандор вздрогнул, — да подойди ты, больно сделаю.

Ирвину она говорила «больно не сделаю» и, что смешно, в обоих случаях врала.

— Спасибо, госпожа.

Как он дожил вообще? Медленно встал, медленно, склонив голову, подошёл к ней.

— Ближе. Ещё.

Он подошёл вплотную, и только тогда Катрин его обняла — так крепко, что он дёрнулся.

— Ужасно больно, правда? — Она не отпускала. — Ты же у нас не любишь, когда до тебя дотрагиваются. Вот, наслаждайся. Можешь даже обнять меня в ответ.

Шандор, кажется, не дышал. Катрин ждала и стискивала его, как мужа обнимала в лучшие дни, когда тот возвращался из походов.

— Тихо, — шептала ерунду, — всё хорошо. Никто тебя не тронет больше, а ну перестань.

От него пахло: речной водой, растёртой в пальцах молодой травой, еловой хвоей. Катрин успела провалиться в полусон о летнем лесе, когда руки Шандора медленно поднялись по её спине и сцепились в кольцо. Пальцы дрожали.

В подвале Шандор не чувствовал хода времени. В садике наступила осень и потом зима, но всё это было не взаправду. За стену не проникали метели, над садом не летали птицы. Сначала Шандор пытался считать время, делая записи на полях книг, потом Арчибальд сказал «ну и что тебе это даст?» и принёс тетрадь, и тогда Шандор считать время перестал. Тетрадь лежала пустой. Арчибальд продолжал стучаться, проверял, сколько Шандор прочитал и что усвоил, разучил с ним простейшие заклятия: достань предмет — спрячь предмет. Шандор всё время пытался достать не то, что спрошено, что-то живое, тёплое, а не подкову, не камень с мостовой, не клочок сена, не гвоздь, не кирпич. Яблоко. Цыплёнка. Когда он в очередной раз на просьбу вроде «сотвори мне пять гвоздей разной длины» протащил сквозь небытие полевую мышь, Арчибальд встал с дивана, с которого наблюдал.

— Это животное, — он протянул ладонь, но Шандор спрятал мышь за спину, — отправится в леса, где ей и место. Шандор, не зли меня.

Шандор не мог остановиться. Казалось бы, протянуть руку и разжать кулак. Мышь копошилась, ей было неудобно, наверняка Шандор впопыхах слишком сильно сжал ей живот или ещё что-то.

— Ты держишь дворец, а не только лес. Люди живут в городах. — Арчибальд прохаживался взад-вперёд. — М-да. Ты не любишь город.

Шандор ненавидел.

— Отдай, ты же сейчас её задушишь.

А то вы нет. Шандор представил, как Арчибальд наступает на мышь блестящими чёрными сапогами, и попятился аж до самой стены.

— Нет, подумать только. Мышиный бунт.

Арчибальд нарисовал ладонью в воздухе крест — и мышь, живая, тёплая, исчезла. Шандор сжал пустой кулак.

— Вы её… что?

— Убрал туда, откуда ты её взял. — У Шандора, видимо, выступили слёзы на глазах, потому что Арчибальд отвернулся, будто разглядывал книги, которые сам же и принёс. Он так делал иногда — давал пару минут вытереть лицо, прийти в себя.

— А могла бы выйти на луг и жить по эту сторону.

— Сейчас зима.

— Впасть в спячку, а потом выйти на луг.

Шандор представил, как Арчибальд содержит мышь в маленькой клетке, и не смог не фыркнуть. Арчибальд снова сделал вид, что не заметил.

— Тебе по нраву извлекать живое, я уяснил. Но обращаешься с неживым ты пока хуже. Когда научишься посреди ночи левой рукой доставать из-за спины, скажем, прибор для открывания бутылок, тогда и приступай к своим пищащим.

Прибор для открывания бутылок?

Арчибальд снова сел на диван. Шандор на нём почти что не сидел, так что тот всё ещё казался новым.

— Вот что. Любая просьба, но в рамках разумного. Кошку нельзя, и отпустить тебя нельзя. Письмо отцу нельзя. Что-то, что я смогу разрешить. Что смотришь? У тебя сегодня день рождения.

— Я не считаю дни.

— Я так и думал.

— Можно мне погулять в лесу?

— Только со мной, а от меня лесам сейчас не очень хорошо.

— Можно… наш дом? Я тогда даже двери не закрыл. Вытереть пыль, запереть дверь, поправить крышу, если что упало, почистить снег, покрасить, хотя зимой красить не очень-то… Можно? Я не попробую вернуться, я просто хочу…

— Тебе нельзя, а я схожу приберусь, отчего же нет, — Арчибальд встал, — сегодня же вечером. Сумеешь потом вычленить нужные образы — я тебе даже покажу, как там сейчас.

Шандор уже научился угадывать заклятие за пару секунд до того, как оно сбудется, и чаще всего это были всё те же пощёчины, но сейчас он отшатнулся было, а что-то взъерошило ему волосы и исчезло. То ли ветер, то ли рука. Прошло — и было ли, нет ли. Арчибальд скрылся в коридоре, не прощаясь.

В этот день Шандор отказался с ним общаться. То есть — вообще. Как будто Ирвин тут никто. Нет, то есть он ответил этим своим спокойным тёплым тоном, как будто Ирвин был совсем дурак и сам не понял бы:

— Ирвин, я занят. Хочешь — можешь пойти погулять с Марикой, она согласилась.

— Не хочу с Марикой.

— Дело твоё.

— Хочу с тобой!

Они с Шандором оба сидели на кухне, и тот прямо за столом читал письмо, другой рукой сжимая бутерброд. Он жевал и не замечал, что именно жуёт. Когда письмо закончилось, он, не глядя на Ирвина, подвинул к нему стакан молока и снова принялся читать. Он отложил одно письмо, но их сегодня было много, целая пачка.

— Шаньи!

— Угу?

— Я не хочу пить молоко.

Обычно Шандор говорил «о боже мой» и отпивал у Ирвина глоток — это была игра ещё с тех пор, когда Ирвин был совсем маленьким. Вот и сегодня он, не глядя, взял стакан, отхлебнул, со стуком вернул обратно на стол. Веселее не стало. Взгляд Шандора был всё равно в бумагах, не с ним.

— Шаньи!

— Что, Ирвин?

— Если только до опушки?

Шандор отложил ворох писем таким движением, как будто муху убивал. Уставился на Ирвина в упор.

— Ирвин, родной. Я не спал ночь, и мне важно понять, что тут написано, чтобы я мог решить, что делать, и всё было хорошо. Я тебя очень люблю и никуда не денусь, просто вот сейчас мне нужно поработать. Понимаешь?

Ирвин кивнул и молчал несколько минут. Ну ладно, он может доесть еду. Ладно, он может убрать за собой посуду, Шандор такое любит. Даже вымыть. Но когда Шандор сгрёб свои письма со стола и всё с таким же озабоченным выражением лица направился к себе, Ирвин не выдержал:

— Ты всегда разрешаешь с тобой посидеть!

— И ты опять начал с упрёка, а не с просьбы.

— Можно с тобой?

— Если ты будешь сидеть так же тихо, как когда хочешь, чтобы я решил, что ты уснул.

Ирвин на всякий случай ухватил его за край кофты, и так они и пошли по коридору. Сперва Ирвин положил голову Шандору на колени и ничего особенно больше не хотел, но прошло пять минут. Семь. Десять. Как можно не двигаться?

— Кто-то мне обещал посидеть тихо. — Шандор не поднимал глаз от бумаг. — Ещё один звук — и кто-то выйдет вон. Тебе решать.

Ирвин плюхнулся на его кровать. Хотелось не того. Разве сложно обнять? И разве сложно посмотреть в глаза, ну ещё хотя бы раз?

— Шандор.

Молчание.

— Шаньи!

Не поднимаясь из-за стола, Шандор махнул рукой в сторону двери.

Ирвин послушался бы — правда бы послушался, он уже встал с кровати, шмыгнул носом и объявил:

— Ну и пожалуйста, раз ты меня не любишь.

— Что ты сказал?

— Что я тебе не нужен! Сперва говоришь — никуда не денешься, а потом все тебе нужны, кроме меня!

Вот теперь Шандор наконец-то поднял голову.

— Ты подумал о том, что только что сообщил?

Ирвин кивнул. Шандор медленно встал из-за стола:

— А я думал, когда кого-то любят, уважают чужие просьбы и желания. Я тебя сколько раз просил посидеть тихо? Сколько раз объяснил, зачем мне это? Ты сам-то меня любишь, Ирвин, нет ли?

Он подходил медленно, и глаза у него были чёрные, будто правда без зрачков.

— Не нужен — это когда делают вот так.

Шандор повёл рукой, и Ирвин понял, что не может шевельнуться. Так и застыл рядом с кроватью. Слёзы заполнили глаза, потекли сами.

— Или вот так. — Его же, Ирвина, рука медленно протянулась ко рту и накрыла губы. Стиснула нос, мешая дышать. — Или вот так ещё. — Рука упала вдоль тела, зато щёку как будто обожгло. — Может, тебе больше по нраву такие вещи? Может, так понятнее?

Ирвин замотал головой.

— Я не слышу ответа.

Ирвин не мог заговорить, даже если б хотел, — только реветь.

— А, ясно. То есть когда я делаю лишь как мне удобно, мы пугаемся, — Шандор покачал головой. — Я пытаюсь понять, как мне оставить тебя у себя и не ввязаться в войну. Ты сам говоришь, что тебе у меня нравится, и при этом два разнесчастных часа не в состоянии занять себя сам. Ирвин, два часа. Когда тебе не хочется общаться, ты преспокойно убегаешь на полдня. Что это было? — Шандор покачал головой, потёр лоб. — Ну, будет плакать. Кыш отсюда и подумай.

Самое идиотское, что сперва ему стало хорошо, а потом только стыдно. Что ему понравились — и чужой испуг, и ощущение власти. Умница, Шандор, победил ребёнка, Арчибальд бы тобой гордился ещё как. Ха. Арчибальд постарел, и это тоже злило — теперь нельзя было ему сказать «ты делал то-то», потому что он говорил: «А? что? действительно?» — и убедить его не было никакой возможности. Шандор бы предпочёл выяснять отношения с тем полным сил и сознания правоты молодым мужчиной, а не с без пяти минут стариком, который собственную память перекраивал сотни раз. Посоревнуйся со стариками, посоревнуйся с детьми…

Марика пришла вечером, сказала:

— Твой ребёнок собрался уходить.

Обняла сзади за плечи, чмокнула в макушку — одёрнуть бы, но ведь она ответит «я по-дружески» или «я всё ещё твоя жена». Как они все быстро растут, один ты застрял.

— Ой, да ладно тебе. Пойдём на кухню. Подуется и перестанет. Он ребёнок.

— Я сделал то, что со мной делал Арчибальд.

— Лишил семьи и брал кровь каждую неделю?

— Нет, обездвижил. И на секунду заткнул нос. И дал пощёчину.

— Такую, на расстоянии? — Марика показала на своей щеке. — А ты знаешь, что от них боль быстрей проходит?

— Как-то не сравнивал.

— Да он вообще просто хотел, чтоб мы не орали. — Как всегда, она сорвалась в оправдания Арчибальда даже раньше, чем Шандор что-то о нём высказал. — Согласись, хочется заткнуть.

— Не говори так о себе и о других. Затыкают пробоины, а не людей.

— О, снова-заново. — Марика закатила глаза. — Ну хочешь, я тебя тоже ударю? Не знаю, как это у вас работает, может, станет полегче?

Шандор покачал головой. Марика высунулась в коридор и заорала:

— Ирвин, ужинать бегом!

Ирвин стоял у входной двери с собранным рюкзаком наперевес. О, боже мой.

— Пойдём, — Марика подошла к нему и обняла, — ты поешь. Кто же уходит из дома на пустой желудок.

— Я взял еды с собой.

— Но пирожки-то ты не мог взять, я их только что принесла.

Ирвин вздохнул:

— Я не хочу с ним разговаривать.

— С Шандором? А, я, может, тоже не хочу, он иногда такой зануда. — Шандор округлил глаза, и Марика, пока Ирвин смотрел в сторону, показала ему язык. — Работа то, работа сё. Пошли, как Шандор помешает пирожкам?

Ирвин вздохнул, поставил рюкзак на пол, снял куртку и всё же двинулся на кухню.

За ужином Марика говорила за троих, а Ирвин ел пирожок с капустой с таким видом, будто он был последним в его жизни. Глаза у него и вообще легко краснели, а сейчас стали розовыми, как у белых крыс. Какой ты молодец, довёл ребёнка.

После ужина Ирвин посмотрел на рюкзак, поднял его и понёс в спальню.

— Я уйду завтра, — объявил дрожащим голосом.

— Вот и правильно, — кивнула Марика, — с утра в путь отправляться, знаешь ли, сподручней.

И ушла, будто бы слегка танцуя на ходу.

Шандор дождался, пока Ирвин устроится спать, постучался и вошёл. Сел на пол у кровати.

— Ирвин.

— Не хочу тебя слушать.

— Хорошо, не слушай.

— Когда ты попросил меня уйти…

— Ты не уходил?

— Я не могу тебя… с тобой… не могу так же сделать, как ты мне!

— А хочешь?

— Да!

Шандор фыркнул, встал — специально сделал шаг от Ирвина, а не к нему, на миг застыл, потом заткнул себе же нос и рот, потом слегка ударил себя по щеке.

— Всё? Инцидент исчерпан?

Ирвин смотрел на него, тяжело дыша, и выбирал — то ли кричать, то ли смеяться.

— Извини меня, — Шандор снова сел у его кровати, — я не должен был так делать.

— А кто тебя научил?

— Мой опекун. Извини, Ирвин, так с людьми делать нельзя.

— А если я опять буду мешать?

— Я попрошу тебя.

— А если ты три раза попросишь, а я не послушаюсь?

— Я возьму тебя за руку и выведу из комнаты, — Шандор пожал плечами, — я всё ещё взрослый.

— И я!

— А ты, увы, пока нет.

Ирвин дёрнулся было, но Шандор надавил ему на грудь и удержал одной рукой.

— Ночь, — сказал он, второй рукой гладя по голове, — ночь, тихо, надо спать.

— Ты меня любишь?

— Больше, чем ночь — звёзды.

— А почему ты никогда не делал так раньше?

— Я не хочу быть таким.

— А если я хочу?

— Сперва ты подрастёшь, потом я научу тебя всяким вещам, а потом ты решишь, хочешь или нет. Тебе было приятно?

Ирвин мотнул головой.

— Ты хочешь, чтобы так было другим?

— Каким другим?

— Кому угодно, с кем так сделают.

Ирвин задумался, может, впервые за день.

— Не знаю. Я не знаю.

Шандор вздохнул. Самое время вспомнить предсказания.

— Хорошей ночи тебе, — сказал он вместо всего.

 

Ирвин весь путь обрушивал на тебя прошлое — конечно, не нарочно, и ты уже научился отвечать походя, между делом, как будто это было не о вас.

— Шандор, тебе этот шарф мама подарила?

— Да, твоя мать дала его мне. Ешь, пожалуйста.

— А как она тебе его дала?

— Мне было холодно, она сняла его с себя. У неё был такой костюм для верховой езды, мужской.

— Почему тебе было холодно?

Ну как сказать. Потому что меня принесли в жертву. Потому что была глухая осень. Потому что во дворце в принципе не принято толком топить.

— Ты уже выбросил тряпки, в которых тебя так некуртуазно надрезали?

Катрин смотрела через плечо, ждала ответа, а ты тогда так рад был её слышать, что не улавливал смысла. Кое-как соображал, кивал, улыбался виновато (она заметила, она меня заметила и всё ещё не отослала от себя, может быть, я заслуживаю ласки? Может, я не такой уж урод? Может, может быть…).

— Да, они не отстирывались.

— Бедняга. Вот, держи шарф, — и впрямь стянула с шеи шарф и протянула тебе. Вы ехали на лошадях в дворцовом парке, и у Катрин был чёрный конь по кличке Адский, а у тебя гнедой по имени Хлебушек. — Держи, держи. Надень, я посмотрю.

И ты наматывал на себя шарф и думал — сейчас Катрин затянет до конца. У тебя к ней тогда был разговор, который ты не мог откладывать, поскольку он касался не только тебя.

— Помнишь девочку, Марику?

— А, рыжая такая?

— Арчибальд хочет нас поссорить. Она была ведь в его подчинении, а теперь в моём будто.

— Не обольщайся. Мучила она тебя по его приказу.

— Нельзя заставить человека разом отречься от всего, что он помнит и к чему привык. Так вот, он хочет, чтобы я ей отомстил, а я не собираюсь мстить.

— Кто б сомневался.

— Я хочу, чтобы он от нас отстал, поэтому я назову её женой, а потом выкуплю.

— Ну что ж, я помогу. — Катрин смотрела в сторону, на тусклое небо; костюм мужской, а сидит всё равно по-дамски, боком. — Да не дёргайся, и правда помогу. Скажу — торжество любящих сердец. Почему нет? Наиграешься — тогда поговорим.

Ты бы сказал, что Марика не игрушка, но Катрин бы не поняла. В нынешнем бесконечном лете Ирвин никак не мог доесть свою похлёбку.

Ирвин проснулся оттого, что Марика сказала:

— Посмотри, он спит.

— Нет, — Шандор поёрзал, пытаясь устроиться поудобнее, — он притворяется. Ирвин, ты же притворяешься?

Пахло костром и холодом, и Ирвин уже не хотел забиться в щель от этих запахов, как утром. Он вспомнил, как днём, после того как их развязали и Марика повисла на Шандоре и не отпускала, и так он с ней, висящей, и ходил по лагерю, после того как Шандор уломал-таки черноволосую показать ему руку и снял боль, — как после этого Марика вдруг сказала:

— Смотри, да у него же голова как будто кружится.

Ирвин хотел сказать, что всё в порядке, но не смог, словно его накрыли чем-то тёплым и тяжёлым.

— А, длинный день. Не обращайся к людям в третьем лице, душа моя, это невежливо.

— Ну да, ну да. В клетке жила всю жизнь и ничего не знаю. — Марика снова сделалась опасной, взрослой, но тут же улыбнулась и сказала: — Извини, Ирвин, я всё путаю мишени.

Ирвин хотел спросить, что такое мишени, но Шандор приподнял его легко, как маленького, и уложил головой к себе на колени.

— Спи, длинный день. Я разбужу, когда начнётся.

Ирвин пытался было встать, но мир и правда плыл и всё сливалось: сосны, нож, верёвки, Марика… Он попытался вырваться в последний раз, потому что хотел решить сам и странно было с кем-то быть настолько близко, но Шандор удержал его одной рукой:

— Кому-то придётся столкнуться с ограниченностью собственных сил. Спи, всё в порядке.

Ирвин уснул, всё ещё чувствуя на плече тяжёлую руку, а вот теперь проснулся, но вставать не хотел. Поэтому ничего не ответил и не шевельнулся, пусть Шандор с Марикой болтают о своём, а ему, Ирвину, лень открывать глаза.

— Ишь разморило. — Шандор рассеянно пригладил ему волосы.

— Ты с ним чего как с маленьким?

— А ты не видишь, как он себя ощущает? Ему шесть.

— Ты ему рассказал?..

— Нет, пока нет. Всё узнается в своё время.

— Ненавижу. Всегда так говоришь, а потом исчезаешь, или умираешь, или ещё что.

— Нет, на этот раз не умру.

— Чем поклянёшься?

— Могу памятью Катрин.

— Вот уж в каких я клятвах не нуждаюсь. Ты дурак, да?

— Ну знаешь ли, если на то пошло, то тебя кто просил сюда являться?

Ирвин заёрзал в полусне: неправильный голос, Шандор никогда таким не говорил.

Марика ответила тихо, но тоже как-то яростно, не как обычно:

— А потому что: куда ты пойдёшь, туда и я пойду, где ты заночуешь, там и я заночую, и где ты умрёшь, там и я буду похоронена.

— Чудовище, — в голосе Шандора была такая смесь тоски и нежности, что Ирвину на миг показалось: так не может быть, это что-то не то, что-то ужасное, знакомое, и он сейчас…

А Шандор повторил:

— Чудовище. Нельзя мне говорить такие вещи.

И потянулся к Марике прямо через Ирвина. Ирвин хотел открыть глаза и посмотреть, но сон разлился по телу новой тёплой волной, и собственная голова вдруг показалась неподъёмной. Шандор снова замер и только тихо отбивал пальцами ритм на его плече.

Когда Шандор вдруг вывалил на нас свободу, о которой мы даже не просили, две трети сразу разбежались кто куда. Дают — бери, бьют — беги, и никто из нас не сомневался, что второе в нашей истории — дело времени. Мы бежали заранее, чтоб потом вернуться. Я два дня настораживала Шандора непривычно задумчивым лицом, а потом пробралась к архиву и сбила замок. По идее, нас должны были записывать, в том числе — из каких семей изъяли. Я листала подшитые странички, фыркала над характеристиками вроде «независимая умеренно до опр. черты» и хрустела огурцами, которые Шандор мне туда молча принёс («Лучше бы пива». — «Тебе ещё рано»). Потом я долистала до начала и обнаружила мамино заявление. Там значилось: «Отдаю свою дочь, Марику Р., находясь в здравом уме и твёрдой памяти».

У матери были: серый шерстяной платок, нервные чёрные глаза и тихий голос. Не знаю, как её заставили написать «дочь», она всегда хотела сына, и я была сыном. За окном прогремел первый гром, я задвинула опустевшую тарелку под стеллаж и закрыла глаза.

Хотела мальчика, а вышла девочка.

А теперь Шандор притащил этого ребёнка — не своего технически, но своего по обещанию, и по духу, и по несбывшемуся, которое думал воплотить, — и говорил с ним так, что сердце замирало. Как будто, пока они говорили, смерти не было. Я говорила ему: ничего не выйдет. Это ребёнок Катрин, ребёнок королевы, и он станет ужасным магом, помнишь, что о нём предсказано? Но Шандор только щурился блаженно, говорил: бабушка надвое сказала. Он наплевал на предсказания, на запреты, на обычаи — на всё, на что мог, и теперь мы шли то по лесу, то вдоль реки, потому что Шандор хотел кружным путём вернуть ребёнка в вещный мир. Боялся сразу. И потому, что юный маг со старшим всегда должны проделать некий путь — Шандор называл это путешествием. И потому, что, может быть, он сам многое отдал бы, чтоб в его детстве его бы так же вели по полям и лугу и рассказывали обо всём, о чём он спрашивал.

Ну, почти обо всём. Шандор не рассказал, кем и как служит во дворце, и почему ушла Катрин — мать Ирвина, и кто такой Арчибальд. Я смотрела на Ирвина и думала — он вместит все эти открытия? Он выдержит? Мне всё время хотелось на него орать, и стыдно было, что хотелось. Как будто я завидовала, что у него есть в детстве Шандор, а у меня не было. Как будто я слабак. Я говорила:

— Почему он на тебе всё время виснет?

Ирвин и впрямь цеплялся обезьянкой: то поднырнёт под руку, то прижмётся, то потянет за полу рубашки или за рукав, то пихнёт в спину. На последнее Шандор не оборачивался и принимался говорить со мной в два раза увлечённее, пока Ирвин не возникал перед ним и не лез с разбегу обниматься. Шандор делал скучное лицо, от которого даже мне становилось стыдно, и изрекал:

— Хм. Когда бьют людей, потом извиняются.

— Извини.

— Не расслышал?

— Извини!

Он приучился не глядя протягивать руку и ерошить волосы, или ловить в захват и прижимать к себе, или хватать за руку — останавливать. Я, конечно, всё это замечала и не могла не фыркать:

— Мать-героиня.

— Вот своего заведи, тогда и комментируй.

Мы всё шли вдоль реки, и шли, и шли.

Из всех дурацких и не очень ритуалов, которые мы придумали за эти годы, больше всего я не люблю тот, в котором ты приходишь в тронный зал как обычный проситель, в общей очереди. Как будто я действительно король, хотя мы оба знаем, кто достоин больше. Как будто без тебя я бы когда-нибудь чего-нибудь добился.

В этом, собственно, главная проблема. Ты стоишь задумчиво, смотришь на красные кисточки на тронном балдахине и наверняка в уме перерисовываешь весь зал — ты бы избавился от красного и белого, сделал бы тёмно-коричневый, чёрный и немного серебра. Но ты не я, а красный ослепляет неприятных мне людей ровно в той степени, чтобы они старались говорить короче.

Ты не стараешься. Ты вообще сперва молчишь, и иногда мне кажется, что, если я спрошу, в чём дело, ты по старой привычке скажешь «подумай сам». Или «ты мне скажи». Как будто мне опять тринадцать лет. Но мне семнадцать, я сижу на троне, который самой своей конструкцией убивает осанку, и не знаю, как объяснить, что теперь это я от тебя бегаю. Недавно Марика сказала что-то вроде «не огорчай его всерьёз, а то придушу», и это значило — пойди поговори с ним, но я так и не смог. Всю свою жизнь я только и делал, что шёл по твоим следам. Твои враги видели меня только заодно с тобой. Твои друзья меня усыновляли просто за компанию — ты был первым, кто обзавёлся ребёнком, пусть и чужим, пусть и сразу шестилеткой, который успел побывать подростком и вернулся в детство. Это ты в том пути встречал старых знакомых, разрешал нерешённые вопросы и отмечал, как изменился мир, — я волочился за тобой, не имея понятия, куда иду. Если тебя в своё время втащили в историю чуть ли не за волосы, то ты меня ввёл за руку — и сделал вид, что я сам выбрал за тобой пойти.

Иногда по ночам я себя спрашиваю — что, если б на моём месте был другой? Какой-нибудь Роберто, Джонни, Анна? Был бы ты с ними ласковее, строже? Изменилось бы что-нибудь или ты так и ставил галочки в своём воображаемом списке самого лучшего опекуна, и всё равно, кого ты тащишь на буксире? Видел ли ты меня — а не кого-то, кого надо баюкать, успокаивать, перед кем мысленно всё время нужно приседать на корточки, и кого-то, чья мать свела себя с ума? Зависело ли что-то лично от меня хоть когда-то в воплощённой тобой истории?

Я пытаюсь изобрести прыжок в сторону с тропы — быть благодарным тебе, быть хорошим королём; но все эти славные инверсии такие глупые, что мой натренированный тобой же мозг отсекает их на подлёте. Я могу тебя игнорировать — и ты порадуешься, что я наконец стал самостоятельнее. Я могу задушить тебя в объятиях, велеть не отлучаться ни на шаг и этим подать тысячный повод для слухов, но тогда ты подумаешь — ну что ж, видно, моё служение ещё не окончено. Я не могу придумать, как тебя задеть, и не могу понять, зачем мне это нужно. Я так хочу оказаться хоть немного не тем, кого ты растил, что забываю, каков я на самом деле.

А ты вдруг улыбаешься и говоришь, как будто ничего не происходит:

— А давайте сбежим через восточный ход и пожарим в золе перепелиные яйца.

И я говорю:

— Давай.

Обычно Шандор всегда знал, где Ирвин, — держал за руку, или наблюдал, или подбадривал, или говорил: «Эй, нет, сюда мы точно не идём. Слёзы полезны. Да, очень грустно, понимаю, что же делать». Но сейчас они снова поравнялись с Марикой, а это значило, что они будут разговаривать, а это значило — сколько-то минут Ирвин может делать всё что угодно. Он мог сорваться в бег по лугу, или нарвать клевера и пастушьей сумки, чтоб потом сразу выбросить, чего Шандор не одобрял, или свалиться в реку. Это было весело — в прошлый раз Шандор сам его спихнул, потому что Ирвин полчаса хотел зайти, но боялся. И сам запрыгнул следом, тоже в одежде, только ноги босые, и они вместе шли по дну и искали речные камешки, и Марика кричала:

— Дураки вы оба! — и не понять, сердилась или нет.

Они и сейчас шли вдоль этой реки. Шандор огибал людные места, и из-за этого, насколько понял Ирвин, их путь всё длился и никак не мог закончиться. Поэтому Марика с Шандором и спорили. Светило солнце, и Ирвин опять шёл босиком, подвернув штаны, и думал — вот бы поймать на руку кузнечика. Он уже выучил: кузнечика, капустницу, коршуна, махаона, трясогузку, белку, полёвку, как кидать речной камень, чтобы он подпрыгивал, как дышать, чтоб уставать медленнее; дуб, клён, осину, берёзу, ромашки — и даже лотосы однажды в озере застал («Посмотри, они на ночь закрываются»). А январь, февраль, март, апрель и прочие он и так знал. И понедельник, вторник, среду. Солнце было ласковое, мягкое, не как в обители, — не выжигало белизной всё, что ты видел, а будто подтыкало одеяло, и дни тянулись один за одним, похожие, непривычные и прекрасные. Ирвин учился лазить по деревьям, и плести венки, и сидеть неподвижно, чтоб не спугнуть рыбу. А если Марика считает, что он боится ящериц, то он давно нет, он пустил одну себе на запястье, и она грелась там целых десять минут!

А облака бывают: кучевые, перистые, слоистые, слоисто-дождевые. А к диким пчёлам лучше не соваться. Ирвин теперь любил смотреть вокруг и ещё больше любил, когда Шандор объяснял, а не любил — когда они с Марикой ссорились. Вот как сейчас. Ирвин хотел сбежать, не слушать — и не мог не слушать.

— Сколько ему на самом деле?

— Лет тринадцать? Я не знаю, как именно в обители идёт время.

— И вечно ты уходишь от ответа. Ты собираешься все семь лет вот так бродить?

— Дай человеку хоть слегка прийти в себя.

— Человек — это ты или ребёнок? Потому что в мои тринадцать меня никто не водил за руку по мягкой сказочной лужайке. Мы кругами ходим!

— С твоего позволения я не буду уточнять, кто меня и куда водил в мои тринадцать.

— Ты обиделся?

Шандор молчал, и Ирвин только хотел дёрнуть его за рукав, как Марика сказала:

— А там, вообще-то, Яна ждёт.

— Она меня ненавидит.

Марика покачала головой, а Шандор сказал, как всегда, не оборачиваясь:

— Да, Ирвин, извини. Ты что-то хотел?

Ирвин хотел спросить, когда привал и будет ли Шандор разжигать костёр, но спросил вдруг другое:

— Кто такая Яна?

— О, — ответила Марика и посмотрела на Шандора с таким внезапным торжеством, будто обыграла, — о, Яна, Ирвин, это старшая твоя сестра, которая осталась с нами, когда Шандор…

— Марика.

— Что? Прикажешь замолчать?

Шандор вздохнул.

— Я расскажу тебе про Яну, — сказал, медленно превращаясь в себя прежнего, — но попозже. А пока видишь вон те ягоды?

— Ты беспощадна к людям, — говорила мама, и я не знала, что ей отвечать. Мы сидели в малой гостиной — после переезда только она нам и осталась, чтобы видеться и не вторгаться в комнаты друг друга. Я не любила в ней бывать, и мама это знала. Мне было пятнадцать, меня бесили собственные волосы, густые, пышные, отец смеялся, говорил «русалочьи», но ведь не он расчёсывал их каждый день и не он тратил воду. Мёрзли руки, потому что подогревать мне было лень, а служанки от нас сбежали. Все сбежали, кроме питомцев Арчибальда — Марики, других и новой маминой собачки по имени Шандор.

Мать вышивала. Она это не любила и именно поэтому делала лучше всех — легко, небрежно, какими-то даже успокаивающими движениями она за эти вечера вышила целое поле васильков, пока я думала, кого сильнее ненавижу. И что надо отрезать волосы. И что Шандор — дурак и нельзя ставить на него.

Я говорила:

— Он слишком тебя любит, чтобы быть полезным.

Я говорила:

— Ты его уже сломала.

Я говорила:

— Он слюнтяй, мама, это не имеет смысла.

И вот тогда моя мать, которая недрогнувшей рукой сворачивала шею курицам на кухне, которая позволяла отцу целовать себя только по воскресеньям якобы в честь праздника и которая свою историю расценивала как шанс повыгодней себя продать, вдруг сказала с тревогой:

— Ты беспощадна к людям, меня это беспокоит.

Обычно мы друг на друга не смотрели: мама совершенствовала вышивку, я дёргала за кончик косу и смотрела в окно. Я думала: придёт сегодня Шандор к матери или нет и что они уже успели сделать. Я думала: он ненамного меня старше и почему его не устраиваю я, раз непременно нужно разрушать чужие семьи. Я думала: моя мать не виновата. И ещё: я тоже хочу с кем-нибудь встречаться.

Но тут я на неё даже оглянулась.

— Что? — спросила мама, будто не в первый раз при мне кого-то пожалела. — Ты вспомни, где он провёл жизнь и почему. Я бы тоже в себя влюбилась на его месте.

В ту осень я всё время мёрзла: руки, ноги, волоски на запястьях всегда дыбом. И вечное жгучее желание залезть в ванну. Потом Марика показала мне дорогу в погреб, который почти обрушился, и мы набрали наливок, в том числе вишнёвую, и распили её прямо в тоннеле, и Марика грязным рукавом размазывала по щекам цементную пыль.

— Ой, фу, Шандор расстроится, — сказала она, смеясь, и мне перехотелось пить наливку, — скажет: не бережёшь себя или ещё что.

В ту осень Шандор был повсюду, кажется. Я подумала: если он такой из себя распрекрасный маг и ещё не сбежал, как остальные, может, он не откажется нагреть мне ванну. Отец пропадал на границах, падая из седла, и делал вид, что всё ещё можно исправить. Мама всё вышивала свои васильки и с силой дёргала ненужную уже нитку. Я раздобыла, кажется, прабабушкины ножницы и ими, ржавыми, отстригла себе волосы. Братец всё бегал в пустых коридорах и норовил стащить из ящика стола мою отрезанную косу.

— Ирвин, — сказала Марика, — не подходи к воде.

Ирвин и не подходил — остановился за шаг, даже за два и присел на корточки. Подходить — это дотронуться пальцами ног, а Ирвин просто сидел в береговой глине: он наступил, и ступня сразу провалилась, погрузилась, как в свежее тесто, и ногти на ногах стали коричневые.

Шандор сказал:

— Мне тут не нравится, пойду осмотрюсь, — и повертел головой туда-сюда, будто пытался поймать запах. Достал из сумки и надел на Марику какой-то ключ. Хотел на Ирвина, но Марика сказала: «Знаешь, как тяжело его носить?» и «Да не волнуйся, я за этого ребёнка тупо сдохну». Ирвин видел, как она утром отпила из своей фляжки, а Шандор — нет, может быть, в этом было дело. Но он сказал: «Ох, Марика, опять» — и сказал: «Ирвин, я очень скоро приду, поручаю тебе защищать Марику» — и правда ушёл, сбежал по склону холма и скрылся из виду, и впервые за эти дни вне стен обители Ирвин остался без него. Марика была разная — то ласковая, то тихая, а то такая, что лучше было к ней не подходить. Сейчас она опять достала фляжку, открутила крышечку, сказала:

— Хочешь? — и сделала глоток, не дожидаясь, пока Ирвин ответит.

Он не хотел: у Марики после фляжки темнели глаза и движения становились какими-то сытыми не по-хорошему, тяжёлыми. Он вдруг подумал, что нужно сесть с ней рядом и прижаться, как если бы он был котёнком рыси — они недавно видели в лесу, Шандор позвал посмотреть. Марика и сама была как эта рысь, только глаза у неё были сейчас пустые, как ямки с водой. Ирвин сделал такие же на берегу: только нажмёшь на глину — и ямка наполнится. Скорее бы Шандор пришёл назад.

От нечего делать Ирвин стал смотреть на пруд — у берега он зарос камышами, дальше — ряской, и Ирвину вдруг послышался звук флейты. Камыши шевелились, как будто от ветра, но ветра не было. Ирвин оглянулся на Марику и пододвинулся поближе к воде, протянул руку. Ряска, которая до того покрывала пруд тонкой, жидкой кашицей, вдруг начала густеть, темнеть — и вода вспенилась, как будто закипела. Ирвин отпрянул, уже чувствуя, что поздно, — из пруда к нему кто-то выходил, длинный, тускло-зелёный, весь в ряске, а руки у этого кого-то были коричневые, ломкие, как стебли камыша, и упирались в бока. С лица мокрыми водорослями свисала борода и доходила чуть не до колен, и кто-то-из-пруда закинул её себе за спину, как Шандор — свой шарф. Шандор, надо позвать! Но Ирвин не успел. Кто-то-из-пруда, весь похожий то ли на жабу, то ли на склизкую ветку, уставился на него маленькими, похожими на жучиные спинки глазками и проговорил квакающим скрипучим голосом:

— Ой! Да и что же это! Ой, что тут творится! Кто тут копает ямы на моей земле?..

— Я не нарочно.

— Ой, вы подумайте! Он не нарочно! Не нарочно! Все так говорят, Ирвин, все так говорят!

— Откуда вы знаете, как меня зовут?

— Кто же не знает имени короля на этой земле? — Существо выбралось из пруда и кое-как обтёрло задние ноги — лапы — одну о другую. На миг Ирвину показалось — оно сейчас прыгнет вперёд и вцепится длинными пальцами ему в шею, но оно только заплясало на месте, как будто бы земля была горячей: — Король пришёл! Уй, наконец-то он пришёл! Мы так все рады королю, мы все так рады!

— Ты о ком это?

— Король не знает, о ком мы, король не знает! — существо всплеснуло лапами. — Королю никто не сказал, что он король!

И засмеялось, захихикало на одной ноте.

— Король топтался по моей земле, да, по моей! Теперь король должен нам, должен, должен, должен!

— Но я не знал, что это твоя земля.

— А королю велели не ходить к воде? Велели, велели, король не послушал!

— Но я не король! И чего ты хочешь?

Существо замахало лапами:

— Ну как же, как же! Король не выйдет с моей земли, да, король не выйдет, пока не даст мне каплю крови! Каплю, каплю!

Ирвин попятился — и обнаружил, что пологий склон позади превратился в обрыв и спина упирается всё в ту же мягкую, чавкающую глину.

— Девочка спит и не услышит, не услышит! Наставник далеко, ой, далеко! Мы возьмём только каплю, каплю, каплю!

Существо прыгало по-лягушачьи, но гораздо выше — и появлялось то слева, то справа, и Ирвин забыл, как дышать, и прижался к холодной глине и зажмурился. Всё это было как в обители, он ничего не мог сделать, только ждать, и он не мог ударить в ответ, как учила Марика, даже руки не мог поднять, и сейчас существо вопьётся ему в шею, и тогда…

Раздалось чавканье, и всплеск, и визг существа, и ещё один всплеск, как будто в воду падало что-то тяжёлое, и стена глины за спиной вдруг исчезла, и Ирвин плюхнулся на траву, и знакомый голос сказал:

— Ох, Ирвин, открывай глаза.

Ирвин открыл — и увидел, как существо, лапами вверх, барахтается на середине пруда, как будто бы его туда швырнули. А над Ирвином, рядом, стоял Шандор и протягивал руку, перепачканную в водорослях.

Потом они долго друг друга уговаривали, что не виноваты. Марика била кулаком ствол дерева, у которого уснула, и повторяла:

— Нет, взяла свалилась. За такое знаешь что надо со мной сделать? Знаешь что?

Ирвин не хотел знать. Шандор ловил Марику за руки, качал головой:

— Да это я идиот, что тут говорить. Забыл, что у воды не останавливаются.

— Но мы же шли у реки?

— Так то была текущая. — Шандор взглянул, будто Ирвин был должен это знать, и тут же сам исправился: — А, извини. У живой воды можно останавливаться, у мёртвой — нет. — И снова посмотрел на Ирвина, качая головой, будто не верил, что всё обошлось.

Ирвин долго-предолго вытирал ступни о траву — и всё равно глина застыла рассыпчатой корочкой.

— А почему он говорил, что я король?

Марика с Шандором встретились взглядами, и Шандор вздохнул:

— Ну, очевидно, потому, что ты король и есть?

И то, как он это сказал, Ирвину не понравилось.

 

Ирвин не успел понять, когда всё изменилось. Лес потемнел, зашумел, задрожал и ожил: вот за одним стволом мелькнул край платья, за другим — рукав, за третьим скрылся чей-то силуэт. Лес шумел и смотрел, распадался на вздохи, шиканье, хихиканье и вскрики — вот чьи-то белые волосы взметнулись волной. Вот пошла рябью листва, хоть ветра не было, а вот рябь превратилась в шторм. Зелёный шторм. А вот взметнулся из земли тонкий цепкий корень и ухватил Шандора за руку. Тот сказал:

— Стой спокойно, всё в порядке.

И громче, лесу:

— Эй, эй, эй, тише, хозяева леса, мы друзья!

Лес ответил ему десятком женских голосов: полупрозрачные силуэты кружились в воздухе, возникали и пропадали. Кто-то дунул Ирвину в ухо, кто-то тонкой рукой взъерошил волосы — Ирвин шарахнулся, но позади никого не было. Шандор сказал:

— Ну тихо, тихо, всё в порядке, — и обнял за плечи, насколько позволял тот корень. Ещё два накрепко обвили Шандору лодыжки, но тот стоял как ни в чём не бывало, слегка качался с пятки на носок. С корней комками и крошкой сыпалась земля.

— Эй. Мы друзья.

— Друзья?

— А кто с тобой?

— А где ты был?

— От тебя пахнет смертью!

— Не весельем!

— Почему вы застыли на границе?

— Мы не хотим тебя пускать!

— Кого ты привёл?

Шандор покрепче прижал Ирвина к себе.

— Я привёл друга. Это мой ученик, и он хороший.

— А почему от него пахнет камнем, камнем, камнем?

— Потому что он рос в печальном месте.

— Ты не обманываешь, Шандор, не обманываешь?

Ирвин дёрнулся под руками Шандора, и корни тут же обвили и его лодыжки тоже.

— Пусти! — Ирвин сам не знал, кому кричит. — Пусти, пусти!

— Вот видите? Пугаете ребёнка. Ну-ка, хватит.

Такого голоса Ирвин у Шандора, кажется, ещё не слышал — если только в обители, в самом начале. Секунду назад лес ещё шумел и корни сдавливали ноги, и вдруг всё стихло — корни опали наземь, деревья застыли.

— Он твой, Шандор?

— Он мой.

— Не отдашь?

— Не отдам.

— Ты за лес или за людей?

— За лес и людей. Но мальчик со мной. Ирвин, дыши глубоко, ничего не бойся. Это лесные девы, они всех сперва боятся.

— И вовсе не боимся, не боимся!

— Пришёл неведомо откуда и привёл кого-то!

— Давно не видели!

— А тебя ждут уже, ждут, ждут!

— Кто меня ждёт?

— Рыжая!

— Девушка!

— Вышла навстречу!

— Просила предупредить!

— Она с друзьями!

Шандор вздохнул и сказал:

— Ничему не удивляйся.

И напоказ поднял руки с раскрытыми ладонями. Он же умеет драться, почему он?..

— Ирвин, не бойся. Это друзья, но это… буйные друзья.

Да о ком он вообще? Ирвин шарахнулся бы, но Шандор снова придержал его за плечи одной рукой — другую так и держал поднятой.

— Не бойтесь, — говорил он нараспев, — мы никому не хотим зла. Мы просто путники.

— Знаем мы этих путников!

Вздох, шорох, звук борьбы — и вот уже на поляне оказалась взъерошенная девушка с чёрными волосами и рукой на перевязи. Другой рукой она сжимала нож. Шандор сказал:

— Ну здравствуй, Ирма. Что это с рукой?

— Какая вам-то разница? — Девушка обходила их кругом и медленно, выставив нож, будто боялась, что Ирвин или Шандор на неё напрыгнут. Позади Ирвина тоже кто-то стоял, так близко, что Ирвин чувствовал дыхание. И повсюду: вокруг поляны, и в кустах, и за деревьями — стояли и сидели девушки. Как будто кусты плодоносили глазами, блестящими, настороженными, тёмными. И у всех, кого Ирвин видел полностью, ладони были на рукоятях ножей. Откуда-то сверху слышались невесомые смешки — эхо не эхо, ветер не ветер?

Шандору было будто всё равно. Он пожал плечами, сказал:

— Да, да, внушаете страх, я понял, я проникся. Видите, я не двигаюсь. Что такое?

— Вы привели… вот этого.

— И что?

— От него пахнет смертью.

— Он живой. Извини, Ирвин, в третьем лице людей вообще-то обсуждать невежливо.

— Ой да подумаешь, какие нежности! Пошли.

— Куда?

— В наш лагерь. Марика придёт и разберётся, настоящие вы или нет.

— А ты сама не чувствуешь?

— Поговорите ещё.

— А можешь сказать, сколько меня не было?

Черноволосая нахмурилась:

— Два месяца с хвостом. Приходишь, пахнешь камнем и говоришь, что вы простые путники.

— Ну ладно, может, непростые, — согласился Шандор; девушка пятилась, но не спотыкалась, и Шандор шёл за ней; если он побежит, если обманул, то Ирвин за ним не успеет. — Непростые, но мирные. Мы тихие. Идём своей дорогой, никого не трогаем.

— Тогда почему вы сто лет топтались на границе?

Ирвин по голосу уловил то мечтательное выражение, которое появлялось на лице у Шандора, когда он что-то объяснял:

— Я показывал мальчику смолу.

— Он что, не видел? А потом, когда вы на землю плюхнулись?

— А. Мальчик предлагал мне умереть, но передумал. Можно я опущу руки?

Ирма запнулась на миг, и кусты тут же дрогнули: дети леса готовы были прийти ей на помощь.

— Только попробуйте! — Она сильнее сжала нож, и Ирвин вспомнил, что Шандор, когда резал ветчину, держал его иначе. — А говорите, он нормальный! Умереть!

— Ну не вам же, а мне. А это наше дело.

— А вот придёт атаман и узнаем, что тут ваше, а что наше!

— Атаман — это нынче у нас Марика?

Ирма молчала. Не понять было, кто из них кого ведёт.

Они продрались через заросли малины и оказались на поляне. Вместо травы и хвороста она была устлана лапником, а вместо заячьей капусты и кустов на ней стояли шалаши из веток и досок, обтянутые где холстиной, где корой.

— Это ваш лагерь?

— Сами знаете, что да.

— А мальчик что, немой?

— Не хочет говорить — имеет право.

— Да ну? — Ирма покосилась на Ирвина, потом на Шандора и пожала плечами. — Ну и добренький вы, я посмотрю.

— А где же атаман, позволь спросить?

— Она пошла за водой. Давайте-ка вы сядете, а то ваши свободные руки мне не нравятся.

На миг мелькнула мысль сбежать самому, но их уже привязывали к двум соседним стволам стройных деревьев на краю поляны — и хорошо, что стройных, потому что руки им связывали за спиной с другой стороны ствола. Невыносима была мысль, что он не сможет шевелиться, и он хотел было закричать и вырваться, сделать хоть что-нибудь, пусть лучше сразу нож, но Шандор сделал большие глаза и опять уставился в никуда с этим своим блаженно-отрешённым видом.

— Еда есть? — Ирма завязывала за спиной Шандора какой-то очень долгий узел и одновременно говорила: — Мне обыскивать?

— Бедные дети. Сотворить вам что-нибудь?

— Вы серьёзно сейчас? Это мы-то дети? — Ирма здоровой рукой и зубами затянула узел так, что Шандор зашипел, тут же выругалась и принялась ослаблять, поддевая верёвку лезвием в опасной близости от его запястий. — Мы дети? Вы вообще не думаете, что говорите.

— А что, не дети? Ну живёте в лесу, пугаете людей.

— Налаживаем отношения с дриадами.

— И это тоже.

— Вообще-то, пока кое-кого не было, мы тут не шуточки шутили. У нас миссия.

— Арчибальд знает?

— Знает, но не одобряет. Сделал вид, что его это не касается. А мы хотим, чтобы дриады не шарахались от путников, а путники — от дриад.

— А почему у вас лагерь вблизи границы?

— Марика вас ждала, вот почему.

— Обоих нас или меня как единицу?

Ирма не ответила. Шандор болтал с ней, будто ничего и не случилось и будто связанные руки в порядке вещей. Спина чесалась под рубахой — не дотянешься. Зато он, Ирвин, успел посмотреться в зеркало, ещё вчера успел — такое странное лицо, одновременно недовольное и испуганное. И волосы светлые и вьются.

— Ирма, ты хочешь или нет, чтоб я осмотрел руку? Можешь даже меня не развязывать, я аккуратно.

— Я вам не Марика, чтобы со мной сюсюкаться, — сказала Ирма, но тут же опустилась рядом. — Что, правда вылечите, господин маг?

Другие дети леса так и стояли в сумраке, безмолвные, одинаковые.

— Дай посмотрю, — сказал Шандор своим всепонимающим тихим голосом. Мельком мазнул взглядом по Ирвину — всё в порядке? — и наклонился к девушке, насколько позволял её же узел.

— Эй, атаман идёт!

Ирма отпрянула, вскочила, замерла. На поляну пружинистым, бодрым шагом вышла девушка в обнимку с ведром. С плеском поставила у ног и оглядела всех. Волосы у неё были каштановые, короткие, с мокрыми кончиками, а глаза — блестящие, как вишни, если бы вишни могли быть коричневыми. Она вся была ладная, здоровая, и лицо у неё блестело от воды.

— Ну молодцы, ни часовых, ни переклички. А это что? У нас гости?

— Пленные у нас, — Ирма вытянулась чуть ли не по струнке, — шли по тропе, топтались на границе.

— А ты и рада нежничать? Кто такие?

Свет на поляну проникал только пятнистый, лица казались погружёнными под воду, и девушка села на корточки, чтоб рассмотреть их с Шандором поближе. Почему-то Ирвин не сомневался — эта сперва заставит вылечить больную руку, а потом полоснёт ножом — и поминай как звали. Шандор вдруг улыбнулся широко, спокойно, как будто видел самый лучший сон, но глаза у него были открыты. Будто он мог сейчас что-то сказать — и выйдет солнце, и верёвки растворятся, и все они вдруг попадут домой: и сам Шандор, и Ирвин, и Ирма, и даже эта атаман, — вдруг оказалось, что волосы у неё не каштановые, а тёмно-рыжие. И ещё у неё были веснушки. Она как будто бы поймала улыбку Шандора и подавилась — приоткрыла рот, потрясла головой и вдруг ударила в ствол кулаком, уткнулась Шандору в плечо и заскулила.

— Ну что ты, — сказал он голосом, какого Ирвин у него ещё не слышал, — ну что ты, Марика, вот видишь, я вернулся. Ну всё, всё, не скули. Извини, не могу тебя обнять.

Она молчала, боднула его в плечо.

— Да, нос мне разбить мало. Да, ужасно.

— Я думала, ты не вернёшься.

— Но вернулся же.

— Всегда уходишь и не объясняешь.

— Не хотел, чтоб ты волновалась, вот и всё.

— А так, конечно, я совсем не волновалась, да? Ну ни капельки не переживала, одно веселье!

Девушка говорила так отрывисто, что было ясно: она плачет, — и всё ещё прятала лицо у Шандора на плече.

— Дураки, развяжите. Это Шаньи. Развязывайте, я сказала, что стоите?! И этого с ним тоже развяжите.

Почему-то впервые Ирвину стало обидно, что он не любит разговаривать. Сказать — я Ирвин, я всю жизнь прожил в обители и я не знаю, как тут принято у вас. Сказать что-то ещё, чтобы она не плакала и не смотрела на Ирвина как на недоразумение.

— Я не этот, — вырвалось, — я… меня Ирвином зовут.

— Как замечательно. Ты всё-таки его привёл, да? Взял и вытащил?

— Марика, он сидит перед тобой.

— Ну и ладно! — Рыжая Марика отпрянула от Шандора и уселась напротив, но с Ирвином не заговорила, а наоборот, повернулась к остальным: — Только зря морок тратили. Снимайте там!

И детей на поляне стало втрое меньше, и блеск в глазах погас. Обычные девушки.

— Марика, — сказал Шандор, — поздоровайся, пожалуйста.

— Ну привет, человек-Ирвином-зовут, — сказала Марика и протянула Ирвину руку, чтоб помочь подняться.

По сути, самой выпуклой моей проблемой всегда были слова. Самой заметной. Ранящей. Я никогда не могла подобрать верный текст с первого раза.

— Но на кой хрен нам…

— Марика, не так.

На кой ляд? Фиг? На фига? Зачем? Тебя всегда расстраивало, как я выражаюсь, и я привыкла быстро-быстро перебирать в уме цепочки слов, чтоб показать тебе сразу последнее.

— Охренительный свитер.

— А?

Охренительный — охрененный — офигенный — дальше мой острый разум давал сбой. Ты подарил мне свитер, красный, крупной вязки, не признаваясь, где его достал; мы встретились в заброшенной классной комнате, в которой отвалился карниз, и я сидела на подоконнике и рисовала в пыли молнии и цветы. А ты притащил свитер.

— Марика?

— Что?

— О чём ты сейчас думаешь?

Я заметить-то своих мыслей не могла, не то что сформулировать. Вот мой походный набор: Яна не такая ужасная, как ты думаешь; Катрин не стоит тебя; от пыли вечно хочется чихать, по утрам — есть; если поторопиться сбежать к пруду, можно ещё застать вечернее солнце.

Ты красивый.

Когда ты возвращаешься, я думаю: я тебя не забыла. Я думаю: опять ты тащишь за собой какого-то ребёнка, правда на сей раз не меня, вот удивительно. Ну ничего себе ботинки. Где так долго.

Я говорю:

— Дурак, — и бью рукой о ствол.

И ты говоришь:

— Ты совсем не выросла.

 

Если б мы были нормальной семьёй, мы бы сидели у кровати все вместе: я, мама, Ирвин, Арчибальд и, ладно, Шандор на правах младшего бестолкового кузена — условного кузена, разумеется. Но на деле я пробиралась к отцу в комнату, пока Шандор планировал с моей матерью отцовские похороны. Или спал. Братец отбыл в эту свою обитель мира, и никто больше не дёргал меня за укороченные волосы в знак нежности. Мать говорила, что Шандор ему потом поможет, но пока Шандор не в силах был помочь даже самому себе.

Отец лежал, приоткрыв рот, и грудь вздымалась с сипом, и как же это было хорошо — точно знать, что он ещё дышит. Отец дышал, а я сидела рядом и иногда пристраивала голову ему на ноги. Не уверена, что он помнил, что я заходила. Иногда он не спал, и я говорила:

— Я тебя очень люблю.

— Посмотри, я постриглась, правда ужас?

— Влюблена в самого хорошего. Нет, не скажу в кого.

Почему-то отец ужасно хотел устроить всем нам личную жизнь. Пальцы у него в одночасье стали старческими, плохо гнущимися, будто бы грубо вылепленными, и этими пальцами — ледяными — он кое-как брал меня за руки и говорил:

— Только смотри, много ему не позволяй.

Я сжимала его пальцы своими и говорила — никогда. Ногти у меня теперь вечно были грязными, где мы с Марикой только не оказывались, но пальцы были тёплыми и гнулись. Я смотрела на отцовские и не верила, что ещё полтора года назад он мог натянуть тетиву арбалета.

Ступни у отца тоже были ледяные, и я бы растирала их день напролёт, но отец разорался, что я девочка и вообще не должна такого видеть. Тогда я и подумала: мужское платье, совсем отлично, если Марика в союзниках. Но Марика сказала: я останусь с Шандором. Я сидела, положив руки на отцовские колени, и старалась не думать слишком громко.

Пруд два дня как остался позади, но Ирвина всё ещё потряхивало. Он вцепился в руку Шандора и так и шёл и отпускал, только когда ложился спать — но Шандор лежал с ним на одном плаще, под боком. Караулили они с Марикой всегда по очереди. На стрекоз и травинки смотреть не хотелось. Шандор качал головой, ничего не говорил, когда Ирвин вырывался из утешительных объятий и тут же сам вцеплялся в руку мёртвой хваткой, но на исходе третьего дня сказал:

— Опа, кого я поймал, — и не отпустил.

Ирвин любил бороться в шутку, зная, что всё равно не выберется, если Шандор не захочет, но сейчас всерьёз попытался освободиться — и, конечно, не смог. Шандор отпустил его, чтобы тут же перехватить за плечи и сесть рядом на корточки. Марика запекала в углях рыбу, потому что они опять шли вдоль реки.

— Давай я? — спросил Шандор, когда Марика, скрестив ноги, села у костра.

— Иди, — сказала Марика, — поговори с ним уже.

О, как же Ирвин не любил, когда он для Марики становился «он». Иногда, теперь только по ночам, он слышал, как Марика и Шандор снова спорили:

— Я понимаю, что он для тебя всего лишь сын Катрин, но можно не срываться? Постараться?

— Как будто для тебя он не сын Катрин.

— Тише, разбудишь.

— Сам тише, а я больше не могу. Будь милой там, будь милой сям — ты обо мне подумал?

— Тише, он ведь не знает ничего. Не он придумывал.

— А я на него даже рявкнуть не могу.

— Ой, горюшко. А может быть, не надо рявкать?

— Меня достало в этой сказочке идти. Вон он на днях, с этим болотом — нормально вообще?

— Марика. Ему неоткуда знать, чего нужно бояться, а чего нет.

— А мне было откуда знать в мои тринадцать?

Шандор вздохнул так шумно, что Ирвин мог бы проснуться только от одного этого вздоха.

— Никто тебя не винит за твои тринадцать, кроме тебя самой, Марика, никто на всей земле. Ты не нарочно меня мучила. Ну сколько повторять? И прекрати, пожалуйста, пить эту дрянь.

— А ты знаешь, зачем я пью? Знаешь зачем? Потому что достало находиться в этом розовом сиропе, не могу больше, все эти ой, давай покажем ему мир, смотри, Ирвин, вот удочка, смотри, вот рыбка, смотри, рыбка вильнула хвостиком! Я что, такая? Почему Ирвину должно быть хорошо за счёт того, что я наизнанку выворачиваюсь?

Шандор замолк так надолго, что Ирвин решил — они с Марикой оба всё-таки уснули, и только когда он и сам чуть не заснул, Шандор ответил:

— Вообще-то да, такая. Умная, храбрая и старшая сестра. Ты сама знаешь — на сказочном слое проявляется только то, что и так есть, а сущность не меняется. Но если тебе важно, мы в любом случае почти уже дошли.

— Да броди хоть сто лет, я-то при чём?

А сейчас Шандор держал Ирвина за плечи и смотрел в глаза.

— Ирвин, — сказал серьёзно и спокойно. Ирвин почувствовал себя в чём-то виноватым, потому что Шандор не улыбался, а он всегда улыбался. Но сейчас сказал: — Ты не послушал тогда Марику, это плохо. Но ни одной твари на свете этот факт не даёт права даже лапой тебя тронуть. Тот болотный тебя обманывал. На его землю нельзя наступать, только если ты знаешь, что это его земля. Никто из нас тебе об этом не сказал: я — потому что позабыл, а Марика — потому что поленилась и собиралась вот-вот оттащить тебя за шкирку. Это мы виноваты, а не ты. А ты не бойся. Если ты ничего не нарушал, никто на всей этой земле не имеет права от тебя чего-то требовать. Они наглые, только если ты боишься. Твой страх растёт — и они тоже растут. Но ты сильнее, понимаешь? Ты их лучше. Болотный правильно сказал, что ты король. И я всегда рядом. Я бы пришёл раньше, если бы ты позвал словами, а не мысленно.

— Я думал, ты не придёшь, раз я не послушал Марику.

Шандор покачал головой:

— Всегда приду. И ни одной твари на свете не позволю тебя обидеть.

— Я тебя иногда боюсь.

— Да я сам себя иногда боюсь.

Они были вдвоем, редкое счастье — но Арчибальд, вопреки слухам, тоже когда-то спал, а больше никто им двоим мешать не осмеливался. Яна сидела в кресле и перебирала прядь волос — дурацкая, неподходящая привычка, и именно поэтому она её себе и разрешала. Здесь и сейчас. В старинной розовой маминой ночной рубашке (часть приданого) и с Шандором, который восседал на подоконнике и болтал ногой. За окном было темно, и казалось, что рядом с Шандором, без перехода в виде стекла, плещется тьма. Видно ли его с улицы? Наверняка да, и наверняка кто-нибудь расскажет Арчибальду, что его пёс опять таскался к дочери Катрин, и наверняка Шандор опять ему наврёт с три короба. «Если вы уберёте и её, я вас ещё раз придавлю скалой и всю жизнь буду около неё сидеть, чтоб вы не поднялись», — Шандор сказал это без перехода, не разгибаясь из поклона, и Арчибальд с тех пор считал, что Шандор любит её, Яну, больше жизни. Шандор и правда любил, только не как девушку.

Какой же он дурацкий на самом-то деле. Худой, невысокий, вечно в своём шарфе, вечно куда-нибудь бежит, что-то обдумывает, кого-то успокаивает, что-нибудь снова склеивает всем собой — а вот теперь надумал сниться её брату.

— Ты понимаешь, что ему потом будет больнее?

— Что, просыпаться? А так он не доживёт. Я был там и испытал, знаешь, некоторое подобие дежавю. Определённого толка.

— Когда знаешь, о чём вспоминал, это не называется дежавю.

Они сидели в полумраке — так удобнее. Можно не смотреть на его лицо и не думать, сколько раз ей хотелось его расцарапать. Или что именно при Шандоре она ревела перед коронацией, и он состряпал ей иллюзию розовых волос, и так она и выходила — розовые с зелёным короткие пряди, а на следующий день все решили, что им померещилось. Она рыдала взахлёб и между вздохами пыталась угрожать, что если он… расскажет… хоть… кому-нибудь… — а Шандор ровным голосом сказал:

— Но это честь для меня, как я могу делиться.

Они придумали свою систему шифров и были уверены, что если Арчибальд ее не разобрал, то только потому, что ему лень. Яна ставила на окно разные растения, и сейчас Шандор теребил лист одного из них, ярко-зелёный с тёмными полосками.

— Не мучай моего тигра.

— Как ты скажешь.

О брате Яна очень старалась не думать. В конце концов, она была хотя бы с Шандором и не ей предстояла финальная битва. В определённом смысле она была дома — если считать домом возможность посетить отцовскую гробницу или картинную галерею с портретами предков. У Ирвина ничего этого не было, ему и память стёрли о том, кто он.

— Думаешь, он тебе обрадуется?

— Посмотрим. Во всяком случае, у меня есть тело.

Вот похвастался так похвастался. Яна вскинула взгляд, и Шандор объяснил:

— Я смогу его обнимать. Вряд ли там ещё кто-то это делает.

— Объятия во сне?

— Уж постараюсь.

— Возьми меня как-нибудь в этот сон.

— Приказ или просьба?

Яна помедлила, сказала коротко:

— Как знаешь.

В ту зиму — первую после того, как всё сломалось, — во дворце было на удивление душно. Жара казалась началом болезни — не раз и не два ночами Шандор отбрасывал одеяло и накрывался снова: под ним жарко, а без него слишком легко. В коридорах было непривычно тихо, гулко, никто не целовался по углам, близился третий час ночи, сон не приходил, и тогда Шандор вставал и садился на пол. Утыкался лбом то в прохладную резную спинку кровати, то в вечно скомканную простыню и, сидя на коленях, будто в храме, начинал говорить. В ночной тишине собственные слова казались ему громкими, громоздкими, яркими, как чеканные буквы объявлений — разыскивается, награда, живым-мёртвым; но на самом деле Шандор едва бормотал, и знал это.

— Там совсем плохо, не так, как ты думала, когда его туда отправляла. Своего сына. Нет, лучше, чем мой подвал, снашиваешься медленнее, но холодно, камень и камень, и какие-то требования… будто им надо, чтоб он стал холодной каплей, которая копится на потолке пещеры и падает в озеро, и опять, и опять, один и тот же мерный звук, ты понимаешь? Да, я знаю, что больше негде спрятать, я тормошу его, но я не успеваю, я всё равно его заберу раньше срока, и неважно… — он качал головой, не поднимаясь, и волосы липли к простыне от трения. — Он как я, или как ты, или как мы вместе, он то, чего у нас не могло быть, потому что тебе я никогда не нравился даже, и это ясно, это твоё право, но пусть хоть у него, хоть у кого-то будет хоть сколько-нибудь светлой жизни, знаешь, нет ли?.. И я знаю место, куда его отправит Арчибальд, если найдёт, два места знаю, и оба неприемлемы, и ты… Ну мои сны же с двойной степенью защиты. Я не могу в них далеко уходить от монастыря, и мы шатаемся по окрестностям, как дураки, грибы там собираем, всё такое. Он у меня ножик стащил, я говорю — зачем? — а он говорит — чтобы знать, что ты вернёшься. Я тебя тоже так ждал. Ай, да ну, когда ты была живой, ты бы и трети этого не выслушала.

Он задувал свечу, если она горела, ложился, крепко цеплялся рукой за спинку кровати и так засыпал.

В их первом доме оказалось очень холодно. Ирвин успел задремать, пока они шли, Шандор нёс его на руках, вечер сгущался, и теперь, в тесной и тёмной прихожей, Ирвин мёрз вдвое сильней. Шандор на ощупь нашёл замочную скважину, с силой провернул ключ в замке и распахнул вторую дверь:

— Что, не войдёшь?

Ирвин, конечно, вошёл. Потом он изучил здесь каждую комнату, каждый сундук и чемодан, обтянутый красной или коричневой кожей, выдвинул каждый ящик, а пока молча стоял и смотрел. Шандор захлопнул дверь, окончательно отгораживаясь от темноты, постучал сапогами об пол:

— Вообще-то это стоило делать на крыльце, но кто нам указ.

— Мы здесь будем жить?

— Ага. — Шандор отряхивал шарф и оглядывался. Марика двинулась в одну из комнат — уверенно, по-хозяйски, она везде умела чувствовать себя дома.

Много позже, когда дом должен был вот-вот из убежища превратиться в воспоминание, Ирвин понял, что Шандор и сам не ожидал вот так спокойно сменить жизнь, жильё, историю, но в тот раз просто смотрел, как тот отряхивает шарф и вешает на крючок. В том доме были воистину роскошные вешалки и рамы для картин, а кровати, наоборот, ужасные: с продавленными стальными сетками вместо досок, так что ночами Ирвин неизменно скатывался в яму в середине, будто бы кто-то нёс его в огромной скрипучей сумке.

— Есть хочешь? — Шандор уже стоял за его спиной, как стоял долгие годы после этого. На кухне закипал синий жестяной чайник и пахло мышами; Шандор распахнул форточку, и без того стылая комната наполнилась холодным воздухом снаружи.

— Закрой!

— Проветрю и закрою.

Шандору словно никогда не было холодно. Он закрыл глаза и посидел так минут пять; потом встряхнулся, захлопнул форточку, отряхнул подоконник от налетевшего снега. Налил кипятка в жестяные кружки:

— Ужас какой. Я потом обрету нормальные, честное слово. Осторожно, она горячая.

Он разделил чайный пакетик на двоих и первую порцию, конечно, перезаварил; Ирвин всю жизнь потом любил крепкий чай с сахаром именно из-за этого, первого дня. Казалось, что теперь всё будет по-другому, а что «всё» и как именно по-другому — этого Ирвин тогда ещё сказать не мог.

Часть вторая. ВЗРОСЛЕНИЕ

 

 

— Зачем они приходят?

Юноша в чёрном сидел на длинной скамье у стены и, казалось, читал книгу. Он всегда что-нибудь читал, когда хватало сил, а если было совсем плохо, ложился на ту же скамью, вытянув руки вдоль туловища, и лежал так, не двигаясь. У него была и обычная кровать, но в ней имелось чересчур много факторов неопределённости — одеяло комкалось в пододеяльнике, простыня обнажала матрас; юноша любил ровные линии и аскетичные формы безо всяких складок. Поэтому он носил прямую чёрную рубаху и такие же штаны; по сути, ему нечем было их испачкать, никакой пыли, или грязи, или ещё чего-то. К еде он интереса не питал и ел только по настоянию опекуна: варёную морковь, овсянку, молоко, листья салата, пресный серый хлеб и иногда мясо с кровью, от которого тошнило. Его мир ограничивался алтарём, подвалом, комнатами и садом, обнесённым стеной. Он не был уверен, что когда-либо снова почувствует нужду в чём-либо ещё — и в ком-либо ещё. Кроме опекуна, который приносил еду, фиксировал юношу, когда у того начинались приступы, и сцеживал излишки крови. И не излишки тоже.

Сейчас опекун стоял прямо перед ним, и юноша задал вопрос, чего не делал уже несколько недель, а может, месяцев:

— Почему они все приходят?

Дело в том, что в его апартаменты — самодостаточный, в нужной степени стерильный мир — стали наведываться люди. Они ничего не говорили и юношу словно не замечали, за что тот был им благодарен, но само то, что двери открывались и кто-то приносил с собой грязь на подошвах, запах дождя или снега, частички коры, каменную крошку, чернила на ладонях, еле слышный скрип кружев на рукавах, — само это юношу настораживало. Мешало вникнуть в суть, услышать музыку. У мира есть своя музыка, и у дворца есть.

Опекун медленно прошёлся перед ним туда-сюда. Он никогда не приносил ничего лишнего.

— Видишь ли, милый мой, они хотят проверить, не плохо ли я с тобой обращаюсь. Но поскольку ты не считаешься человеком, они не станут говорить с тобой напрямую.

— Но вы же передали им, что я доволен?

— Ну разумеется, — голос опекуна не менял интонации, тона, тембра. От него не уставали уши и не хотелось зажмуриться. — Ты был достаточно послушен, чтобы мне не хотелось от тебя избавиться. Пока что не хотелось.

Юноша молча проводил опекуна глазами. Если сегодня нацедить побольше крови, может, ему и дальше не захочется.

Мир равен смерти.

Тот летний день выдался в меру прохладным и дал возможность выгулять новый шарф — всё как Катрин любила. Стоя на балконе в северном крыле и глядя на небо — перистые облака чем-то напоминали её шарф, — она думала о сегодняшнем видении. Королям редко приходят видения, это всем известно, но уж если да… Катрин качала головой. И почему о правде говорят, что она горькая? Она прохладная и спокойная, как лёд. Её старшая, Яна, полюбила в последнее время жевать плебейскую жвачку, из смолы, и ничего не говорить. Жевать, смотреть. Сейчас Катрин как будто тоже жевала одну и ту же мысль, уже ставшую безвкусной.

Если она решит вмешаться и вытащит того мальчика в подвале, мир погибнет. Всё то, что она видит со своего балкона: лес, поля, река, — и то, чего не видит: города, дороги, рынки, пруды с русалками, лесные девушки на зачарованных полянах, — всё то, что даёт жизнь этой земле.

— На любом слое, — проговорила Катрин, будто бы раздумывая, — не кусочками, как обычно. Целиком. Зато потом мальчишка вытащит мне Ирвина.

Конечно да. Конечно же, она вмешается сегодня.

Он не сразу нашёл того, кого искал. Походил, то и дело озираясь, под окнами в мягких кожаных сапогах, и под подошвами задорно хрустел снег. Будто бы было в этом месте что-то нормальное, не чуждое всем остальным местам.

Он не додумался притащить в сон шубу и с непривычки не мог сотворить, поэтому обхватил руками плечи и принялся растирать; шарф Катрин не спасал. Нужно было или срочно находить Ирвина, или просыпаться. Тени на снег ложились по-зимнему глубокие, фиолетовые. Сам себя чувствовал персонажем какой-то несмешной, забытой сказки.

Ну нет, так не пойдёт. Он зажмурился, потянулся сквозь года — Катрин-Катрин-Катрин — и оказался наконец там, где и должен был.

Комната, где держали Ирвина, вызывала тоску, мерзкую и неотвратимую, как зубная боль. Серые каменные стены уходили вверх и там сжимались, и это уменьшение пространства было как вечный звук на грани слышимости. Шандор поморщился. Ирвин сидел на полу и пялился в пол, в штанах и робе грубого полотна — они не грели. Кудри, которые Шандор помнил ещё с Ирвинова детства и с тех времён, когда Катрин ещё не ушла, были отрезаны кое-как: где-то коротко, где-то целая прядь свисала на ухо, как будто резал кто-то очень быстрый, но не очень умелый, и ножницы у него были тупые. Ирвин уже не дрожал: застыл, смотрел в пол, будто читал книгу — шевеля губами.

— Эй, — сказал Шандор, запрещая себе думать о других губах, — эй, ну замёрзнешь же. А ну вставай.

Ирвин медленно поднял голову.

— Вы снитесь мне?

— Ага, снюсь. Надо же, умный какой! А теперь встань и прыгай. Я серьёзно.

Ирвин встал — медленно, как будто бы нетвёрдо чувствуя затёкшие ноги. Снаружи всё ещё тянулась чья-то сказка, не Ирвинова и не Шандорова, своя собственная, а Шандор прыгал, потому что сам замёрз, и с потолка комнаты вздымалась пыль, а Ирвин смотрел как будто из-под воды — фарфоровыми, пустыми глазами. Что вольёшь, то и будет. Шандор на пробу выдохнул в воздух облачко огня вместо морозного пара, и Ирвин дёрнулся, как живой.

У живых людей мнётся одежда, рот кривится в улыбке или в плаче и взгляд незастывший.

— Нельзя замирать. — Шандор сложил руки ковшиком и вынул ещё огонёк якобы из своей груди, хотя на самом деле просто украл кусок какого-то костра и на скорую руку сделал безопасным. — Слышишь? Возьми, не обожжёт.

Ирвин медленно протянул ладонь — не взять, дотронуться. Огонь потрескивал искорками.

— Поговоришь со мной? — В глазах Шандора, он знал, наверняка тоже сейчас плясал огонь. — Ну, как тебя зовут?

— Ирвин, — голос был дрогнувший, как треснувшая льдинка, но лучше, чем ничего. — Нам не велят говорить.

— Ну а я велю. Мне очень нравится, как ты разговариваешь.

Ирвин медленно качал головой. Огонь потрескивал — рук он не обжигал, но рукава уже нагрелись и впивались в кожу.

В один из тех вечеров, когда Марика ещё жила во дворце, когда лужи только подёрнулись ледком и ещё можно было делать вид, что ничего не случилось, Шандор сказал:

— Я заберу его оттуда.

Марика возлежала на полу, задрав ноги почти вертикально, и шевелила пальцами. Листала книгу — что-то о кораблестроении, Шандор не вдумывался. Вероятно, Марике просто нравились картинки.

— Кого? — Она отбросила книжку, перекатилась на бок, миг — и уже сидит на корточках, чуть касаясь пола пальцами рук, готовая вскочить, убегать, драться. — Кого? Зачем? Того, о ком я думаю?

— Да, именно его. Затем, что наше хрупкое благополучие строится на нём, как раньше ваше строилось на мне.

Он сам не знал, почему именно с Марикой его то и дело уносило в назидания. Он по-прежнему ничего не знал и мало что умел; делал на ощупь, мало спал, много читал и цеплялся за призрачное «это всё не зря» — не ему было читать ей мораль.

Марика, как всегда, не обратила внимания. Вскочила на ноги — встрёпанная, обеспокоенная, хоть сейчас в театр и изображать мальчишку-школьника:

— Так его ведь найдут! Она же сама говорила, что там лучшее место?

— Она перепутала.

Если бы сейчас в кабинет Шандора ворвалась торжествующая стража, оба сказали бы, что речь идёт об изображении святого, которое Катрин просила спрятать.

— Всё потому, — сказала Марика, на миг зажмурившись и ничем больше не показав, что именно она об этом думает, — что кое-кто кое-кого слишком любил. Ты сам говорил, он почти не разговаривает.

— Так потому и не разговаривает, что не с кем.

— А ты у нас теперь самый прекрасный собеседник?

— Ну, придётся им стать.

— Стану советником врага, лжецом, предателем и лучшим собеседником?

— Да, вроде этого. И лучшим названым отцом до первой правды.

Марика только-только удивилась, как легко удалось его задеть, как он добавил:

— А ещё я умею складывать хлопушки.

Самое худшее, что со мной случилось, когда семьи не стало, — это родственники. Пока отец был жив, они с нами не общались — весь тётушкин клан выразил презрение и удалился в родовые имения, шурша юбками. Иногда мне казалось — у мужчин там тоже юбки, и не в хорошем смысле. Отец говорил «курицы», и это была одна из немногих вещей, в которых я с ним в принципе была согласна. Арчибальд ничего не говорил. Мама молчала, но я помнила скандал на годовщине их с отцом свадьбы.

— Милая моя, — говорила тётушка уже после того, как отгремела открытая часть и все ушли в зал поменьше, — о, милая моя сестра, послушайте, но почему же ваша дочь так молчалива?

Я была молчалива, потому что снова подслушала, как мама ссорится с отцом, потому что в подвале кто-то всхлипывал и потому что никак не могла понять, что мне кажется, а что — правда. Под моей спальней точно не было подвала. Тётушка пахла перезрелыми духами и чуть что принималась меня целовать, тряся щеками:

— Ну до чего она у вас красивая, вся в маму, да, Катиш?

Ирвину было проще: он спрятался за отцовскую спину, и никто его оттуда не мог вытащить. Когда его целовали, он корчил рожи, и тётушка делала грозное лицо и думала, что это очень смешно. Ирвин не смеялся, я старалась не закатить глаза, мать говорила:

— Ах, он не привык. Ирвин, пожалуйста, иди к отцу сейчас же.

А его и просить не надо было. Мне везло меньше.

— А что же наша девочка грустит? Яна, красавица, что же приключилось? Подумать только, кажется, вчера девочка девочкой… А как вытянулась, как вытянулась, боже! Ну ничего, это модный типаж, канон меняется. Яна, золотко, слышишь? Всё это даже хорошо, что ты высокая.

От тётиных духов меня тошнило. Я вспоминала сливовый кисель, который тётя в детстве попыталась заставить меня съесть и вазочку с которым я швырнула в стену. Тётя пожаловалась маме, но та сказала: «Что ж, такой характер», а отец потом пробормотал: «Такую бурду я бы сам не стал». Теперь сливами, кажется, пропитались мои манжеты, тётушкин лиф, бусы, рукава, и мои волосы вобрали запах тоже. Пол закачался, я старалась стоять прямо и не могла сделать даже шага назад, а тётушка всё причитала:

— Ты же не моришь себя голодом, правда, дитя? Катиш, скажи, она себя не ограничивает? Яночка, милая, съешь для меня хоть бутербродик?

Слюна во рту стала горькой. Пол качался.

— Вот смотри, какой славный, с олениной, ваш отец любит поохотиться, а ты люби поесть!

Отец, может, меня и спас бы, но был на другом конце зала и не услышал, а принцессе не полагается орать. Я сжала зубы. Нужно было сообразить что-нибудь вежливое вроде «я вынуждена ненадолго вас оставить», но для этого стоило открыть рот, а я не могла.

— Не ешь ничего, вот и бледная, Катиш, скажи?

В невидимом подвале кто-то взвыл и прокусил себе запястье или что-то в этом роде. Оленина пахнула сперва солёным, потом тухлым, комната закружилась каруселью, и я всё-таки упала там же, где стояла. Потом, оставшись со мной один на один, мама шипела, встряхивая меня за воротник:

— Опять не ела, да? Опять не ела?

Воротник рвался и трещал — старое кружево. Я говорила:

— Мама, жалко.

— А себя тебе не жалко?

Она отряхивала пудру с моих щёк аккуратными быстрыми движениями, будто боялась, что я снова упаду.

— Ты обещала, что будешь есть, если никто не будет к тебе приставать? Ты обещала? Думаешь, я не вижу, как ты режешь один салатный лист, а потом «я наелась»? Где ты наедаешься?

Ирвин прибежал позже всех, принёс конфет в провощённом кульке и молча протянул мне. Меня смущало, что он почти не разговаривает, поэтому я не взяла сразу, а спросила:

— Это что?

Он попытался сунуть кулёк мне под одеяло. Я схватила его руку и повторила:

— Нет, Ирвин, что это? Скажи, что за конфеты?

Он засопел, выдернул руку, съел одну штуку сам и сказал:

— Чернослив.

Обычно от него и этого нельзя было добиться.

— Ну ты же хорошо говоришь. — Почему-то мне захотелось плакать, может быть, из-за обморока. — Почему ты не можешь так всегда? Ты сказал: чернослив. Почему ты не говоришь: Яна, привет?

— Не привет, — он уставился в пол, пихнул кулёк мне в живот. — Не люблю. Ты плохая, не люблю.

— Тогда зачем принёс конфет? — Я потянулась было погладить его по голове, но он убежал. Всегда убегал. Сейчас я думаю, что ему все эти мои попытки пообщаться были как мне тётушкины расспросы, но тогда я ничего такого не понимала.

Потом отец и мама снова ссорились:

— Что мне, отказывать им от дома? Думаешь, я рада? Думаешь, просто так она не упала бы?

— Я ничего не думаю. Яна пообщалась с этой клушей и свалилась, вот это я вижу. Лезете ей в тарелку всей толпой, вот она и… А у меня на охоте хлеб за милую душу.

— Да что ты говоришь, хлеб она ела! А потом два пальца в рот?

— Это с тобой она два пальца в рот. Я по-хорошему говорил: отстаньте от ребёнка, но нет, она же добра хочет. Дожелалась!

— Что нам теперь, со всеми перессориться?

— Да хоть бы и со всеми. Человек есть не может, а они…

Потом отец что-то такое им сказал, отчего мамины родственники бывать у нас перестали, а мама перестала говорить с отцом и две недели обращалась только к Ирвину. Это было удобно, он молчал, поэтому все мамины «Ирвин, скажи отцу» были отлично слышны. А потом отец умер, мама ушла и тётушка вернулась, тут как тут, и принялась сочувствовать изо всех сил. За первым же завтраком я долго, старательно резала на кусочки персик: всё мельче и мельче.

Ирвин проснулся, обозрел окрестности и объявил:

— Я маленький барсук в норе.

Покосился на Марику, которая собиралась сдёрнуть с него одеяло, и добавил:

— А ты большой барсук. А Шандор мама-барсук.

— Доброе утро.

По Марике сегодня было не понять: злится она, злится на Ирвина или просто хочет спать. На всякий случай, одеваясь, Ирвин закричал:

— Папа-барсук, а где мама-барсук?

— О боже мой.

Марика помогла ему натянуть рубашку, прошлась расчёской по волосам, сдула со лба собственные и сказала:

— А мама-барсук у нас нынче во дворце. Ирвин, дело на миллион.

— Какое дело?

— Сейчас ко мне придёт подруга, — Марика оглянулась на дверь, — или несколько. Да ты их помнишь, мы знакомились в лесу. Мы посидим, и ты не будешь нам мешать, а мы за это угостим тебя мороженым.

— Как будто просто так не угостите.

— Эх ты! Ладно, идёт, ты с нами посидишь, но будешь молчать и потом ничего не скажешь Шандору.

Ирвин почувствовал возможность.

— Не скажу. А ты за это весь день будешь со мною играть в папу-барсука.

— Господи боже мой, что за ребёнок. Ладно, я буду папой-барсуком. Что делает папа-барсук?

— Он делает кофе.

Кофе Ирвину обычно запрещалось с объяснением «ты и так бешеный» от Марики или «позже» от Шандора, но сейчас был такой день, день барсука. И день не подвёл. Марика сказала:

— Ладно, ладно, мелкий барсук, кофе с мороженым. Мои подруги тоже будут барсуками?

Ирвин замер на миг, поражённый перспективой.

— Да! Все до одной. Только одна пусть будет братец-бурундук.

Когда в дом вошла первая из подруг Марики, Ирвин как раз готовил смесь для мыльных пузырей. Марика начала:

— Куда без тапок… — и не закончила, потому что увидела пенную лужу на полу ванной комнаты.

— Я тут делал для пузырей, — сознался Ирвин, отступая за лохань, — помоги мне?

— Ух, я бы помогла, — Марика вытащила из угла большую тряпку, — что? Вытирай давай. У тебя хоть соломинка есть?

Ирвин продемонстрировал соломинку. Когда Марика, согнувшись, вытирала разводы, оставшиеся после его попыток, в ванную вошла девушка — в какой-то плоской вязаной шляпе с хвостиком, как у зайца, наверху, в красной юбке и в красных сапогах. Ирвин застыл.

— Привет, душа моя, — сказала Марика, распрямляясь. — Это Ирвин, вы виделись в лесу. Ай, извиняюсь, это маленький барсук. А я отец-барсук. А ты, знаешь ли, братик-бурундук.

— Мариша, ты в уме?

— Мелкий барсук, вот эту деву зовут Ирмой, если ты забыл. Если она не хочет быть бурундуком, чур я не виновата. Ирма, что тебе стоит, он за это не сдаст нас маме-барсуку.

— Арчибальду?..

— Шандору, испорченная ты женщина. Испорченный брат-бурундук звучит двусмысленно. Ирвин, бурундуки идут пить кофе и поделятся, если ты очень попросишь.

В тот раз, в лесу, болели руки и чесалась спина, и Шандор ещё ни разу не обнимал его перед сном и не напевал. Но дома всё было иначе, дома Ирвин был хозяином. Подруг Марики нужно было научить:

— как складывать хлопушку из листа бумаги;

— как выдуть огромный пузырь прямо на столешнице;

— как достать яблоко из воздуха («мы тоже можем!»). Ирвин так восхитился, что угостил всех, а бурундуку Ирме достал мандарин, хоть сам не помнил, что это такое.

— Это расположение, — сказала Марика, — цени!

Ирма в ответ дала Ирвину поиграть свой браслет тёмного дерева, янтарные серёжки и фигурку, которая была одновременно карлик и птица, смотря как ты повернёшь. Марика восседала на столе, болтала ногой.

— Так, братья-барсуки. Мы в деле или мы на обочине жизни?

Ирма подняла руку:

— В деле.

— В деле.

Черноволосая скривилась:

— Не знаю, у меня работа есть.

— На обочине жизни, — постановил Ирвин, черноволосая на него оглянулась, но Марика сказала:

— Он за мной повторяет, извини. Давайте выпьем, пока мы все вместе в последний раз.

— И ты уйдёшь в леса?

— Я в них уже живу.

Они жгли свечи и кидали в воду воск. Играли с Ирвином в «у кого колечко» и потом в «каждый барсук моет чуть-чуть посуды». Держали Ирвина за две руки, стоя по сторонам, и тот поджимал ноги и качался.

Марика спрашивала:

— Ну, ну, ну, вы видите? И ни в кого он не превратился, и нормальный ребёнок, вам не то рассказывали.

И Ирма, надевая свою шапку, похожую на шляпку жёлудя, сказала:

— Бурундук придёт ещё.

Вечером, когда Шандор лежал на диване, Ирвин не выдержал и сказал:

— Шандор, а я был барсуком.

— Да что ты говоришь.

— И все другие тоже были барсуками.

— Да?

— Но я тебе не скажу, кто они были.

— Не знаю, как я это переживу.

Шандор лежал на диване, а Ирвин лежал на Шандоре. Подошла Марика, спросила:

— Может, снять его?

Ну да, конечно, лишь бы всё испортить. А он не видел Шандора целый день, и скоро тот уснёт, и получается, что они целый день не говорили. Шандор положил руку ему на спину — лежи, мол, где лежал, нечего тут.

— Нет, пусть валяется, ценный груз. Ирвин, ты ценный груз?

— Нет, я барсук.

Марика села рядом, на ковёр, откинулась головой Шандору на колени и поведала:

— Он сегодня создал аж целый мандарин.

— Вот это да. Герой.

А мог бы радоваться и подольше, между прочим. Ирвин подёргал его за волосы:

— Шаньи, ты спишь?

— Почти.

Марика ёрзала. Вздохнула:

— Мы уйдём сейчас, спи. Только скажи: тебя там снова мучили?

— По третьему кругу.

— Ирвин тут утверждал, что ты мама-барсук.

— Ой, радость-то какая. Всё, я признан.

Иногда они так втроём и засыпали — Шандор на диване, Ирвин на Шандоре и Марика рядом, на полу.

 

— Зачем ты меня выбрал?

— Я не выбирал.

— Тогда что ты всё время за мной ходишь?

Шандор вздохнул. Ирвин стоял у двери, готовый пробежаться в коридор и дальше.

— Беги, — Шандор пожал плечами, — не держу.

Ирвин сорвался было с места, затормозил, оглянулся, дёрнулся снова и побежал уже без оглядки. Шандор добрёл до собственной комнаты и плюхнулся на кровать. Если уснуть — даже терпимо, но уснуть пока не выйдет. А ещё можно приготовить ужин. Да, сейчас. Он только полежит минут пять, глядя в потолок. Ну десять. Он сам удивился, как легко тело вспомнило позу из юности. Что там на потолке? Ничего нового. Ирвин придёт, конечно, куда ему деться. Когда он был совсем маленький, было посложнее.

Ирвина привела Марика через полчаса.

— Ну ты и… — она покачала головой, увидев Шандора на кровати, не закончила фразы и вытолкнула Ирвина вперёд: — Вот. Твой ребёнок обижается, что ты за ним не побежал.

Ирвин молчал, сопел. Шандор не спеша встал.

— А должен был?

Ирвин молчал, уставившись в пол. Шандор подошёл, сказал, глядя на Марику, с расстановкой:

— Я думал, кто-то очень обижается, что я всё время с ним таскаюсь. Нет? Ошибался?

Марика снова покачала головой. Ирвин шмыгнул носом.

— Так что, скучно со мной? Или не очень?

Ирвин вывернулся из рук Марики — та придерживала его за плечи — и вжался в Шандора всем собой. Тут же отшатнулся и принялся бить — по животу, по рёбрам, как будто Шандор был стеной или подушкой, — бить и пытаться оттолкнуть. Шандор не двинулся. Перехватил чужие руки за запястья, осторожно опустил. Присел на корточки. Глаза у Ирвина успели покраснеть.

— Ты путаешь, Ирвин. Обнимаются не так.

Ирвин стоял неподвижно, тяжело дышал.

— Не посмотришь на меня?

Ирвин медленно поднял голову, и только тогда Шандор его обнял — крепко, изо всех сил, вжимая в себя. Ирвин помедлил секунду — и выдохнул, обмяк. Еле заметно потёрся головой Шандору о грудь.

Ирвина нужно было постоянно обнимать и постоянно, постоянно успокаивать. Первые дни он спорил вообще со всем:

— Не хочу спать.

— Десять минут честно пытаешься заснуть, потом не заставляю. Только честно. Давай, накрылся одеялом, голову на подушку, всё такое. Нет, пока ты сидишь, это не считается.

Ирвин со вздохом падал на подушки, жмурился и жаловался — всегда примерно одинаково:

— А кровать скрипучая.

— Да, у меня такая же.

— Ты посидишь со мной?

— Угу, само собой.

Шандор, уже не глядя, протягивал руку — схватить, остановить, обнять, взъерошить. Вот и сейчас он тяжело уронил руку куда-то Ирвину на бок, да так и оставил. Ирвину легче засыпалось под чем-то тяжёлым.

— А что мы завтра будем делать?

— Кто пытается уснуть, тот говорить не может.

— Шаньи!

— Мне начинать считать десять минут сначала или показалось?

Арчибальд делал как ему было удобно и как он считал нужным; Шандор делал как чувствовал уместным и знать не знал, как всё это выглядит для Ирвина. Благо пока тот был сильным, но мелким и останавливать, уносить, увещевать было легко. Потом он вымахает в натурального лося, и вот тогда-то и окажется, что Арчибальд был прав, а ты дурак. Может быть, дети правда понимают только силу. И учиться он ненавидел — быстро уставал, быстро расстраивался, канючил, отвлекался. Будто всё должно получаться с первого раза, а раз не получается, то ну его. Шандор говорил:

— Нетушки, Ирвин, мы попробуем ещё раз.

Иногда, когда Ирвин начинал кричать уж слишком громко, Шандор думал: одно движение ладонью. Ничего страшного, с тобой сто раз так делали, побесится и успокоится. И сам же думал: нет.

— Мы мало гуляли! Мало, мало, мало!

— Пора домой. У меня тоже есть дела.

— Но мало, мало! Я хочу ещё!

— А кто мне обещал два раза вдоль опушки и домой? И кто вопит теперь?

Конечно, это было бесполезно. Обещаний Ирвин пока не то что не держал, просто не помнил о них, когда сильно чего-то хотел. Желание заполняло его целиком, не оставляя места для благодарности или чувства долга, и жгло так, что если он не принимался бить самого Шандора, то вынужден был прыгать на месте, чтоб как-то справляться. Весь раздувался, смурнел и краснел, сжимал кулаки, разжимал и говорил:

— Ты!

— Я?

Может, это нормально — так себя вести? Сам Шандор ничего такого в детстве не делал, но это потому, что в принципе не очень мог чего-то хотеть. Ирвин частенько вырывался из его рук и топал ногами, переживая то ли горе от отказа, то ли свою же злость.

— Я что, не король?

— Пока нет, станешь, когда вырастешь.

— Когда? Раз я король, то почему я не могу?

— Не можешь что?

— На море сразу. И много апельсинов. Чтоб ты не мешал.

Шандор на миг закрывал глаза: я не сорвусь. Отвечал почти одно и то же, очень нудно:

— Знаешь что. Апельсин будет дома, когда ты его добудешь, а сейчас вдохни глубоко. И ещё раз. Пока ты не подышишь, мы отсюда не двинемся.

По осени темнеет рано, и небо перекрашивалось в тёмный, как будто кто-то по нему разлил даже не краску, а крашеную воду; пахло гниющими листьями и яблоками; Ирвин дышал, скривившись, и Шандор смотрел на него, тоже дышал и думал: рассказать бы ему.

Во дворце есть крыло, куда никто не ходит, а в крыле — этаж, куда никто не спускается. Вокруг крыла — сад, обнесённый стеной, на этаже — огромные окна. А под ним — подвал. В саду — розы, чабрец, и розмарин, и трава, которую никто не подстригает. В саду гуляет мальчик — медленно, как после долгого сна, садится на корточки и водит по траве ладонями, будто гладит по голове. Деревьев в саду нет, кроме маленьких апельсиновых, но и они приветственно трепещут листьями. Мальчик тычется в кроны, трётся о ветви носом, но как бы ему хотелось прислониться к стволу клёна, дуба, тополя! Стиснуть в руке блестящий, новенький конский каштан. Сдуть с ладони кленовые «стрекозиные крылышки» и наблюдать, как они упадут на воду, и чтобы по воде шла рябь от ветра. В саду есть прудик, который можно обойти кругом за три шага, и в нём шевелят плавниками три рыжих в белых пятнах карпа — иногда мальчик сомневается, живые ли они. В те дни, когда он в силах выбраться в сад, он скучает: по бескрайней воде, дождю, снежным равнинам, сильным рукам, которые обнимают не только после того, как причинили боль. Он вспоминает кухню, свежий хлеб, гренки на сковородке, которые сам то и дело сжигал, зелёный лук, который можно было класть на гренки сверху, жареных карасей, которых сам не ел, потому что ловить их было жалко. Скучает даже по шуткам невпопад, которые были раньше. И по возможности ходить пешком. По той дорожной пыли, которая забивается в башмаки, между пальцев на ногах, в уголки глаз. По яблоневой коре. По глине, в которой ноги вязнут чуть ли не по щиколотку. А потом его зовёт опекун, и, прежде чем зайти обратно на этаж, он прислоняется к каменной ограде, проводит рукой по мху. По валунам в лесу он тоже скучает.

Дальше Шандор рассказывать не стал бы.

Тем утром Марика разбудила его словами:

— А я говорила!

Шандор открыл глаза. Волосы Марики свешивались ей на лицо увесистыми прядями: давно не стриженные, жёсткие, сейчас они напоминали не притихший костёр, а ржавчину. Она откинула их за уши, тряхнула головой и повторила:

— Я же правда говорила!

Мир с утра ещё не застыл, слегка вращался: и лицо Марики, и шея, на которой болтался кулон — обточенный морем кусок белого стекла, и потолок над ними. Шандор выпростал руку из-под одеяла, поймал кулон, стиснул в ладони. Марика замерла. Мир перестал кружиться.

— Марика, — она уже опомнилась, смутилась, — давай я скажу, что ты во всём была права, а ты за это дашь мне встать. И объяснишь, в чём именно.

Она закивала, уселась на ковёр, скрестив ноги и не подумав отвернуться. Смотрела, как он облачается в штаны и как стягивает сорочку через голову, — так невинно, как будто это было в порядке вещей. Как будто бы она смотрела на дождь за окном.

— Так что же?

Марика встала, повела плечами. От неё пахло свежей травой. Начиналась их первая зима с Ирвином, и как-то раз Марика даже взъерошила ему волосы — Шандор и этого не ожидал. Есть ведь решения, за которые отвечаешь только ты. Он потянулся, оправил рубашку.

— Там нужна кровь. — Марика уже была наготове то ли бежать куда-то, то ли разгребать завалы, сильная, юная, сердитая. — Ты думаешь, твой Ирвин даст хоть каплю просто так? И ты знаешь, что, если взять недобровольно, оно срабатывает в пять раз дольше. — Она ждала, что Шандор её опровергнет, и смотрела с вызовом. — И что теперь? К чему ты вёл всё это время?

— Раньше дворцу было достаточно моей.

— Ну а теперь нужна кровь младшего из трёх. Как ты его заставишь? Песенку споёшь?

Шандор замахал на неё рукой и отправился будить Ирвина. Мало есть на свете более дурацких занятий, чем в адский холод будить вымотанного ребёнка. Шандор потряс его за плечо, распахнул шторы. Сдёрнул одеяло.

— Доброе утро, Ирвин.

— И тебе. — Ирвин, в отличие от Шандора, мог просыпаться резко и смотреть сразу осмысленно. Пока он одевался — уже сам, всего-то нужно было пару раз рассказать, что взрослые одевают только малышей, — Шандор спросил, глядя в окно:

— Не хочешь мне помочь? Как взрослый.

— Не-а.

Что ж, это было ожидаемо.

— Тогда пойдём-ка, покажу тебе кое-что.

— А завтрак?

— После.

— А что это ты покажешь?

— Такую вещь, которую будущий король обязан знать. Давай, айда шагнём.

Шагать через пространство Ирвин не любил, но всё-таки подошёл. Шандор приобнял его и закрыл глаза, чтоб попасть в место, которое не первый год видел во сне.

Тот день в воспоминаниях Ирвина стоял особняком. Вот монастырь, вот лес, вот летний луг, вот Шандор смеётся, запрокинув голову, вот отчитывает вполголоса, нахмурившись, как будто ему правда важно, чтобы Ирвин понял, и это так странно, что Ирвин даже слушает; вот их промёрзшие комнаты, вот Шандор дует себе на руки, а вот — подвал. Не то чтобы там даже было что-нибудь ужасное — просто комната с арочными сводами, старинная кладка, тишина. Посередине возвышение, и на нём — каменная чаша. Рядом ещё один постамент, и в нём углубление по форме тела человека — руки, ноги, голова. Желобки по краям свивались в узор и устремлялись к полу.

— Это что?

Шандор ответил не глядя:

— А, это для особых случаев, не обращай внимания.

Ирвин потрогал камень:

— Неудобно же? Жёстко?

— Да, довольно-таки.

У стены, вдалеке, стояло кресло — витые подлокотники, мягкая спинка, цветочный узор. Будто не отсюда. Шандор фыркнул:

— Оно чужое, но, думаю, хозяин сейчас не в том положении, чтобы возражать.

Он ухватил кресло за подлокотники, напрягся — и подтащил прямо к чаше по каменному неровному полу. Кивнул, как будто ничего не происходило:

— Сядь с ногами, тут холодно. — И Ирвин долго расшнуровывал башмаки, он тогда ещё очень гордился, что умеет, потому что в монастыре никто не учил, только Шандор потом, и он сам, сам умел. Но почему-то в этот раз развязать бантики никак не получалось, и, когда Ирвин поднял голову, Шандор уже сидел у чаши, опираясь спиной на постамент, закрыв глаза. Он чувствовал, что Ирвин делает, даже когда не смотрел, и встал, стоило Ирвину сесть.

— Всё, готов смотреть?

Шандор как будто ободрял, но от этого делалось только страшнее. Он что-то прошептал, погладил постамент, и даже в полумраке Ирвин видел, что из его ладони потекла кровь.

— Ты зачем это? Что ты делаешь?

Шандор улыбался, и, честное слово, лучше бы кричал.

— Дворцу нужна кровь, чтобы удержать мир, — объяснил, пока углубление наполнялось тёмно-бордовым, — чтоб были живы птицы, рыбы, люди. Чтоб осталось море. Я думаю о них, грущу по ним и одновременно даю и кровь, и тепло. Вообще-то дворец попросил крови твоей, но ты ведь сказал, что не хочешь помогать, — Шандор пожал плечами. Кровь струилась. — Раньше я отдавал её гораздо больше. — Камень как будто был рад крови, воздух потеплел, ступни Ирвина перестали мёрзнуть. Шандор рассказывал и не смотрел на него. — А теперь совсем мало. Если бы ты решился тоже поделиться, мы бы смешали, и дворец бы принял жертву.

Кровь лилась почему-то быстро, как вода. Шандор уже стоял, пошатываясь, запрокинув голову, одной рукой держась за постамент.

— Вообще-то я нарушил регламент: кровь следует отдавать лёжа, молча, прочее и прочее. Помнишь, я говорил тебе о долге мага. Но и так пойдёт.

— Когда это закончится?

Шандор развёл свободной рукой:

— Когда дворец смирится с тем, что я не ты.

— Разве нельзя его разрушить?

— Попытайся.

Ирвина словно окатило жаркой волной. С ним то и дело так бывало, когда он злился, и он потом не помнил, что кричал, что говорил, что требовал, и приходил в себя усталый, потный, всё ещё злой, но с ясной головой. Тут, в подвале, его сорвало с места, он соскочил с кресла и чуть не поскользнулся в идиотских чулках — на камнях тоже проступала кровь. Шандор не сделал ни движения, чтобы ему помочь, и это напугало больше всего остального. Объяснил, всё так же покачиваясь, поглаживая постамент, глядя неизвестно куда:

— Это кровь тех, кто был здесь до меня.

— А после тебя?

— Должен был быть ты. Но ты не будешь жить, как я.

— Если всё рухнет?..

— Да пусть катится куда угодно.

Шандор качался, словно слышал музыку — деревенские танцы, хороводы на лугу… Хотелось заорать, чтоб всё это кончилось, чтобы Ирвин проснулся ещё раз, и этот день начался ещё раз, и никогда больше не видеть — ни подвала, ни Шандора, который не смотрел в лицо. Ирвин бежал к нему, оскальзываясь, чулки липли к полу, и он успел запыхаться, а пробежал всего пару шагов. Наконец подвал сжалился, пол дёрнулся, и Ирвин кубарем свалился Шандору под ноги.

— Осторожнее, — сказал Шандор без улыбки, и Ирвин дёрнул его за куртку, потом за шарф, на шарф он должен был отреагировать хоть как-то, но нет, не шелохнулся, и тогда Ирвин закричал:

— Ну где уже?

— Что где?

— Нож, чтобы я мог тоже поделиться, — говорить было тяжело, слёзы стояли в горле, — почему ты один? Почему не даёшь помочь? Я тоже хочу! Я тебе приказываю! Я не хочу, чтоб ты…

— Остался здесь? Когда я попросил помочь, ты отказался.

— Но ты не объяснил!

— А ты бы слушал? Я так часто прошу помочь? По пустякам?

— Отстань!

— Так отстань или поделиться?

Ирвин протянул руку, закатал рукав:

— Но я не хочу часто это делать.

— Не будешь часто. — Шандор свободной рукой взял ладонь Ирвина в свою, нажал пальцами и снова что-то прошептал. Появилась ранка. Ирвин зашипел сквозь зубы.

— Знал бы ты, как я это ненавижу. Подумай о котятах или кого ты там любишь. О море можно.

Шандор испачкал кончики пальцев в его крови и смазал постамент — смешал со своей. Пол мелко задрожал. Подвал вздохнул — дёрнулся всем собой, сводами, полом, задребезжали ножки кресла, подпрыгнули брошенные кое-как ботинки Ирвина, взметнулись волосы у Шандора, постамент вспыхнул белым пламенем — и всё закончилось. Кровь у Шандора больше не текла. Он провёл пальцами по собственной ране, потом по ранке Ирвина, и та исчезла без следа.

— Я говорил, — Ирвин не знал, к кому Шандор обращается, но тот звучал зло и одновременно успокоенно, — я говорил, что этой крови можно меньше. Я говорил, что это заключение родства, а не страдание.

Он покачал головой, будто хотел сказать ещё больше, потом поднял ботинки Ирвина и протянул ему:

— Обуйся, мы уходим. Спасибо, что помог.

Ирвин начал было снова завязывать шнурки, но обернулся и увидел: Шандор поджёг кресло и молча смотрел на огонь.

— Я же тебя люблю.

— А? Что говоришь?

Огонь трещал. В рыжих отсветах Шандор снова казался чужим. Подвал мерно дышал, и Ирвин дышал в такт.

— Я же тебя люблю. Не море, не котят, — Ирвин подошёл к Шандору и ударил в плечо, серьёзно, со всей силы, — дурак. Только попробуй ещё раз так сделать.

Шандор не ответил, притянул к себе:

— Я хочу досмотреть на огонь, и мы уйдём.

Опекун показал ему новые комнаты — как обычно, не глядя, идёт Шандор за ним или нет.

— Это одежда, — он распахнул шкаф, кивнул на стопки, переложенные пучками засушенных трав. Штаны, рубашки, бельё. Всё светлое, простых цветов, из простой ткани. Шандор разглядел рубаху — из тех, что надевают через голову, дома он иногда носил такую же, но с расшитым голубыми цветами воротом. На этих узоров не было. — Вот кровать, позже часа не встаём. Еду я буду приносить, а кухня здесь, — опекун распахнул очередную дверь. Местная кухня не пахла ничем — ни хлебом, ни деревом, ни дымом, и вся посуда была новая, блестящая.

— А можно что-нибудь постарше?

— Для чего бы это?

Опекун вообще редко соглашался, но всегда был спокоен — и когда дергал за невидимую нить, и когда несколько секунд не давал Шандору вдохнуть за то, что Шандор задавал один и тот же вопрос, и когда походя наложил заклятие немоты и так же походя снял — ни ругани, ни прощения. Казалось, он осваивал Шандора, как новую обувь. Шандор не чувствовал его злости, и это пугало: на злость можно обидеться, злиться в ответ, расплакаться, — но опекун только на миг замирал, что-то решал про себя и делал очередной жест рукой в перчатке.

— Я позову, когда понадобишься. Через пару дней. Ты умеешь читать?

Шандор кивнул.

— Я принесу книг. Детских нет, так что в твоих же интересах тянуться вверх.

Они вышли в холл с огромными окнами, и сквозь них Шандор увидел зелень и розы.

— Мне можно выходить туда?

— После начала. Если попробуешь сейчас, дверь не откроется. Пока ты здесь, плохо не станет. Оттого, что я не рядом. — Опекун остановился на пороге и оглянулся через плечо: — Если надумаешь опять выть по ночам, то не стесняйся. Наверху почти не слышно.

Шандор спросил бы: где отец, надолго ли я тут, что вы хотите со мной сделать, чем я виноват, разве так можно с людьми, как же наши кошки, — но на всё это опекун либо молчал, либо давал пощёчину, не прикасаясь, либо награждал немотой, либо на миг отнимал способность дышать — пока Шандор не склонял голову и как бы не извинялся. Только про кошек опекун сказал всё тем же ровным голосом:

— Что им станется, разбредутся. Нет, с собой нельзя.

Два дня Шандор либо спал, либо гладил страницы толстых книг, либо стоял у окна и смотрел в сад. Но стёкла не были ровными, дробились на ромбы, и сад смазывался, распадался на розовые с зелёным блики. Один раз опекун остался посмотреть, как Шандор ест, и наблюдал всё с тем же нечитаемым лицом.

— Я говорил твоему отцу, что он не прав.

Шандора чуть не стошнило козьим сыром. Кое-как проглотил кусок, спросил:

— Он жив?

— Наверное, — опекун пожал плечами, — во всяком случае, пока ты здесь, я не испытываю к нему интереса. Ты знаешь, что почти любую память можно разрушить и пересобрать обратно, по кусочкам?

Шандор не знал.

— Довольно неприятно, — опекун словно бы обсуждал вкус сыра или вина. Оторвал с кисти виноградину, повертел в пальцах — был на сей раз без перчаток. Шандор сочувствовал этой ягоде — светло-зелёной, через неё можно смотреть на солнце. Опекун закинул её в рот, прожевал и продолжил: — Как будто у тебя в душе и сердце кто-то копается ледяными пальцами. Если не хочешь, чтоб с тобой это случилось, не вспоминай дом слишком часто. Что застыл? Доедай.

Руки не слушались, нос почему-то мёрз, Шандор не мог даже наколоть кусок на вилку. Опекун покачал головой и встал из-за стола.

— Завтра зайду за тобой.

В ту ночь Шандор проснулся очень резко и не смог заснуть снова. Лежал не шевелясь. В голове было пусто — ни мыслей о доме, ни воспоминаний о том, что он обычно делал по утрам, ни даже любопытства — пасмурно будет сегодня на улице или солнечно, уж это через окна можно разобрать. Может быть, это страх всё приглушил — Шандор не знал. Опекун постучался в дверь его спальни ровно в пять утра, и Шандор промолчал. «Можно подумать, ты не войдёшь, если я откажусь».

— Доброе утро. Ты поел?

Шандор медленно сел. На опекуне в этот раз был плащ из серой шерсти, и такой же он кинул Шандору.

— Не поел? Зря, было бы легче. Ну, пойдём.

Всё же сперва они зашли на кухню, и опекун хмыкнул, оглядываясь. Когда он так смотрел, он что-то про себя решал, и Шандор уже приготовился к пощёчине, но нет, опекун снял с крючка медную кофеварку и налил в неё вина. Ещё подумал, словно не помнил, как всё это делается, и добавил корицы. Гвоздики. Растолок на дне лимон. Помешивая, ждал, пока закипит.

— Пей, это не вопрос.

И Шандор пил, потому что отвык возражать, и вино оказалось вкусное, будто снаружи. Он даже решил снова что-нибудь спросить, но не сообразил что, а опекун уже взял его за плечо, и это было как будто оказаться у костра в холодную ночь.

— А, нравится? Всё забываю об этом эффекте, странно. Пойдём, тут близко.

Если бы он не повторял «пойдём», «пойдём», Шандору, может, стало бы интересно, а так — только страшно. Опекун открыл дверцу в нише — Шандор не знал, что за ней, и они двинулись вниз по узкой лестнице.

— Привыкай, — сказал опекун, — когда-нибудь сам будешь открывать.

Внизу было холодно и горели факелы. Шандор рассматривал сводчатые арки и неровную кладку. Провёл по стене ладонью, и опекун тут же перехватил его запястье, а в глубине раздался то ли всхлип, то ли стон.

— Не трогай ничего, пока я не скажу.

Шандор из вредности, чувствуя момент, быстро провёл по стене ещё и ещё свободной рукой, и опекун ударил его по щеке, но ничего не сказал. Стена как будто бы дрожала мелкой дрожью.

— Будешь дразнить — мы оба тут погибнем. — Опекун пригнулся и вошёл то ли в зал, то ли в пещеру. Шандор вошёл за ним. Посреди зала стояла каменная чаша и рядом — алтарь. Шандор сперва решил, что это ложе, но кто же делает кровати каменными, правда? — Сядь. — Опекун махнул рукой, и из воздуха соткалась скамья.

Шандор уселся, опекун уселся рядом, и снова это дуновение тепла, будто всё будет хорошо. Шандор украдкой сжал кулаки — глупо поддаваться.

— Что ты любишь?

Лес. Вода. Отец. Шандор мог бы перечислять минут пятнадцать, но не здесь, не сейчас и не тому. Опекун хмыкнул.

— Что ж, неважно. Вот, допустим, я люблю осень. — Он повёл кистью, словно поворачивал ручку, и Шандор услышал ветер. А потом вместо стен и потолка сделалось небо, нежно-нежно-голубое, чистое, звонкое, как перед первым инеем. Шандор подумал было, что сейчас упадёт, но небо превратилось в лес, и с клёнов падали красные листья, а потом подвал вернулся. — Подставляй что угодно, что ты любишь, — опекун сжал его руку, — покажу. А то наугад в мыслях копаться утомительно.

— То есть это была не ваша осень?

— Конечно нет. Я люблю города, дома и церкви.

Шандор зажмурился. Лес летом. Цикады в траве. Сосны на холме у озера. Все эти образы опекун воплощал тут же, и те накладывались, оглушали зелёным, голубым, аквамариновым, запахами нагретой коры, зелени, чистой воды. Шандор даже протянул руку, дотронуться, но образы были по ту сторону от алтаря, а Шандор — по эту.

— Любишь всё это? Хочешь, чтоб оно жило?

Шандор кивнул, не отводя взгляда от сосны. Та была сучковатая, с кривыми ветками — совсем как настоящая, он бы смог залезть.

— Любишь? Тогда ложись. — Опекун снова поднял руку и принялся стирать сосну, будто бы та была рисунком на стекле, а в руке у него была невидимая тряпка. — Ляг. Чтобы мир стоял, нужен дворец. Чтобы дворец стоял, нужна твоя кровь. Да, мутит с непривычки. Я посижу рядом, пока всё это не закончится, — опекун присмотрелся к Шандору, оценивая, — минут пятнадцать, думаю, на первый раз. Встать невозможно, так что ляг сразу удобно.

И Шандор лёг на алтарь — тот растянулся под него как живой, прогнулся и принял. Будто лежать в упругом, подвижном снегу. Потом камень снова стал камнем, а Шандор почувствовал, что не может шевельнуться, и немедленно дёрнулся, но выбраться не смог.

— Ну, дыши глубже, — опекун хлопнул его по запястью раскрытой ладонью, — не обездвиживать же тебя ещё и мне? Нет?

Руки у Шандора тоже лежали каждая в своей нише, раскрытыми ладонями вверх. Опекун вздохнул, проговорил какое-то слово, которое Шандор в первые годы так и не запомнил, и из ладоней заструилась кровь.

— Думай о тех, кого хочешь обнять, — опекун был рядом и почему-то не убирал ладонь с его запястья, — леса, поля. Кошки, допустим. Или, крайний случай, о тех, кого хочешь убить. Обо мне, к примеру.

Шандор не думал об убийстве. Просто лежал и чувствовал, как его кровь уходит в пол. Просто смотрел на потолок. А опекун рассказывал:

— Каждый маг делится со своей землёй своею кровью. Когда у тебя будет ученик, ты тоже переложишь это на него.

Шандор как будто плыл на корабле — алтарь качался из стороны в сторону. Он попробовал разомкнуть губы — получилось.

— Я никогда не возьму ученика.

— Тогда мир рухнет.

— Кто-то пробовал?

— Конечно.

 

С этим ребёнком было больше проблем, чем ты в принципе мог ожидать. Его отец, прежде чем потерять память, просил:

— Будь с ним помягче, он другой, он не такой, — но ты не думал, что другой — это до такой степени. Ты ожидал: тоски по дому, воплей, визга, взгляда в стену, «я ненавижу вас». Ты получил: вопросы, ещё раз вопросы, «можно мне больше книг», «можно я буду что-нибудь делать руками», «давайте вырастим в саду большое дерево». К нему слетались: осы, пчёлы, голуби. Однажды ты обнаружил его в саду искусанным комарами и получил в ответ:

— Они же попросили!

При всём при этом он шарахался от рук. То, что ты обожал больше всего — тепло и покой, когда наставник рядом, — маленький Шандор почему-то отвергал. Тянулся иногда и сразу же отдёргивался. Если ты велел ему есть — неохотно ел, не велел — еда так и сохла в кухне. Ты старался его не трогать, но однажды вечером, придя проверить, что там выучил воспитанник, обнаружил у него под глазом натуральный синяк. Ты даже моргнул, не поверив сразу. Тут нет людей. Тут никого нет, кроме вас двоих.

— Шандор, это что?

Он не умел ещё врать — запинался, путался, потом начинал громоздить слова — и ты сказал заранее:

— Правду, Шандор.

За враньё ты наказывал немотой, поэтому Шандор буркнул, уставившись в пол:

— Мы подрались с дворцом.

— Что, извини меня?

— Я сказал, что он камень без души. Булыжник. Вредина. Он сделал так, чтоб я упал.

— Я разрешал тебе общаться с дворцом?

— Нет, не разрешали. Но я же думал, что вы не узнаете.

— Много ещё последствий?

— Никаких нет.

— Ты не врёшь ли?

— Не вру.

— Покажи образ.

Ты сидел на диване, ждал. Шандор ёжился в кресле. Ты сказал:

— Иди под мою руку и погрейся.

— Можно не буду?

— Нельзя.

Он уселся рядом, ты приобнял его за плечи.

— Я жду, Шандор.

Образ включал: внезапную дрожь стен, упавший с подоконника цветок в горшке, Шандора на коленях среди черепков, ладони перепачканы землёй, голые корни цветка, и Шандора, который пнул стену босой ногой. Потом был вихрь, и Шандор на полу, и черепки, летящие ему в лицо.

— С дворцом я обсужу это отдельно, — сказал ты первым делом. — А тебе пора бы перестать думать, что я о чём-то не узнаю. Покажи лицо.

Шандор зажмурился, поднял голову.

— Да не так покажи. Те царапины, что умудрился замаскировать, пожалуйста.

Он показал, всё ещё жмурясь, красные отметины на щеке, на лбу и на подбородке; одна тянулась через нос и уже вспухла.

— Пойдём, я залечу. И синяки тоже. А кстати, что с цветком?

— Я в воду сунул.

— Потом научу тебя восстанавливать неживое. Ты что, отбил ступню о стену?

Так и было. Пришлось призывать саквояж всё на этот же диван, мазать распухшую ступню составом от отёков и бинтовать.

— Почему вы не исцелите магией?

— Ненадёжно.

Исцеление тебе давалось хуже всего — слишком мелкая, тонкая работа. Будь это серьёзные раны, ты бы рискнул, а так… Шандор лежал, задрав пострадавшую конечность на подлокотник, головой у тебя на коленях.

— Теперь синяки — вот их могу и магией. Да не бойся, боже, я не воспитываю, когда лечу.

Ты надавил на синяк под глазом ледяными пальцами. Сказал:

— Потерпи. Зато хотя бы моргать сможешь нормально.

Спина у него пострадала тоже — ты прошёлся между лопаток и по рёбрам. Он в уме — бить дворец по стене за какое-то там растение?

— У вас пальцы холодные.

— Так и должно быть.

Коленки. Лодыжки.

— У тебя было ощущение, что ты сражаешься с кем-то невидимым?

— Да, было.

— Плохо.

Обычно дворец ограничивался дрожью. Максимум ветер, максимум дрожали стёкла, какая-то штора цепляла за рукав. Но сейчас часть силы, которую он тратил на поддержку мира, дворец обрушил на мальчишку. Интересно.

— А не могло быть так, что ты и до того его дразнил?

Шандор молчал.

— А что я тебе запретил чуть ли не в первый день?

— Дразнить дворец.

— Никакой вывод из этого ты не хочешь сделать?

— Но вам-то всё равно, когда я вас бешу.

— И ты решил дразнить кого-то, кто ответит?

Царапины на его лице ты обработал перекисью — девочки от такого дружно шипели, Шандор морщился, но молчал. Ты прикладывал смоченный в перекиси бинт к очередной отметине и говорил:

— От дворца мы все зависим. Кто дразнит здание, в котором живёт? Ты чего хочешь?

— Жжётся.

— Ничего, потерпи, почти уже всё. Как крапиву держать голыми пальцами, так Шандор у нас первый, а как это… Ты чего дёргаешься? Так меня боишься?

— Дворец сказал, что вы должны меня наказать.

— Да? Верно, накажу. Ты нарушал запрет и мне соврал. Но вылечить тебя всё равно нужно.

— Зачем?

— Прости?

— Какая разница? Сделайте так, чтоб я молчал, синяки вы уже убрали, всё в порядке. Как будто вам не всё равно.

— Не всё равно.

Ты наконец-то смазал все царапины заживляющим и велел:

— Ляг на живот.

— Зачем?

— Много вопросов. Не обработал царапины сразу, возился в земле, мог занести грязь. Сок у твоего любимца ядовитый, если тот попал в ранку, заболеешь.

— Вы так из-за дворца меня наказываете?

Ты бы шлёпнул его по щеке и этим ограничился, но, во-первых, его уже знобило, во-вторых, он хотя бы спрашивал. Ты мало говорил с ним в путешествии, и теперь это вылилось в потасовки с дворцом. Кто мог подумать.

— Ты что, боишься иголок? — Он сидел на диване, ты сел перед ним на корточки. Возможно, стоит думать, что он девочка. — Не больней, чем царапина, бояться нечего. Ты осиных-то укусов не боишься.

— Я и вас не боюсь. Просто не знаю, как это.

Ты показал ему, как девочкам показывал.

— Смотри, вот это шприц. Я набираю жидкость, которая мне нужна. Это игла. Теперь нужно перекачать жидкость в тебя. Что, всё-таки боишься?

Он боялся. Смотрел на тебя влажными глазами, попытался встать, но наступил на больную ногу, вжался в спинку дивана.

— Послушай, это один миг, ты не заметишь. Если я это сделаю силой, будет больней. Давай ложись на живот и закрой глаза.

— Я никогда не видел таких штук.

— Это понятно. Не везде знают о нормальной медицине, к сожалению. Давай ложись, дыши глубоко, ничего ужасного.

Он подгрёб под себя подушку, стиснул, прижал к себе обеими руками. Ты приспустил его штаны и бельё тоже. Когда ты сам во что-нибудь такое вляпывался, наставник поил тебя зельем, одним и тем же, — от него потом рвало и голова кружилась. Когда игла коснулась кожи, Шандор дёрнулся, и ты прижал его к дивану за поясницу.

— Считай до десяти. Ну вот и всё.

Он лежал неподвижно, и ты мельком погладил его по спине. Он только вздрогнул.

— Почему вы меня не обездвижите и не засунете куда-то в темноту? Было бы легче.

— Кому?

— Вам.

— Меня-то всё устраивает.

Ты думал. Отнять книжки? Глупо, скучно. Отнять прогулки? Захиреет. Ну и что с ним делать?

Шандор так и лежал лицом в диван.

— Я накажу тебя не потому, что так хочет дворец, — ты уселся рядом, положил Шандору ладонь между лопаток, ждал, пока тот перестанет дрожать. — А потому, что ты мне врёшь. И думаешь, что мне всё равно, а это не так. И ещё потому, что ты нарушил запрет и создал опасность не только для себя самого, а вообще для всех. Кто из вас первый начал?

Он не ответил, зато снова плакал — это было ожидаемо. Вскочил, стараясь не наступить на больную ступню, опираясь на пятку.

Ты сказал:

— Ну что?

Он шмыгал носом, утирался рукавом. Почему он тебя не боится? Как ему не стыдно? Тебя за плач, кажется, сразу выключали.

— А мне из-за дворца кошмары снятся.

— Да? Что не пришёл за зельем? Предлагал же.

Он стоял, смотрел исподлобья, красное лицо.

Ты сказал:

— Ну, иди сюда, тебе же хочется.

— Не хочется.

— Уверен?

Ты протянул руку — и он, конечно, всё-таки потёрся лбом, а потом ткнулся тебе куда-то в плечо.

— Одна из редких позволительных вещей, — говорил ты, обнимая его одной рукой, — глупо не пользоваться. Как зло, я в твоей жизни неизбежен. Можешь воспользоваться положительными сторонами.

— А я думал, вам правда всё равно.

— Мне всё равно, пока ты требуешь изменить историю. Если болеешь, пострадал, не спишь — не всё равно.

— И если нарушаю запрет.

— Да. Не пытайся воспользоваться, об объятиях можно попросить без этого.

Когда он вырастет, он будет говорить о тебе исключительно в выражениях вроде «он старался».

Да нет, я знала, что его держали где-то. Вон в том крыле дворца, куда не войти, живёт мальчик, не такой, как все, и Арчибальд его учит. Ну учит и учит, я тоже делала много вещей, которые не хотела. А потом я его увидела. Он сидел в саду, почему-то на бордюре клумбы, и подставлял лицо не по-августовски яркому солнцу. Сидел босиком, и ступнями еле заметно тёрся о гравий дорожки. И почему-то стискивал бордюр двумя руками, будто боялся, что кто-то может силой оторвать. Такая странная поза — не то расслабленность, не то ужас. Я шла на обед и встала перед ним, закрыла солнце, ждала, пока он сам меня заметит, и встанет, и поклонится — все замечали. Тогда ещё всё действовало как полагается, и мы всей семьёй собирались на обед, я на него и шла.

Так вот, этот заморыш с тонкими губами действительно открыл глаза, но отшатнулся — чуть не упал спиной на клумбу, где мать вопреки правилам растила шиповник. Удержался, шатнулся на кусты, там замер в равновесии и сказал:

— Здравствуйте.

Ни «высочество», ни «счастлив встретить вас», и не представился. И я спросила:

— Ты игрушка моей мамы?

И он ответил:

— Я надеюсь, это так.

Не усмехнулся, не смутился — ничего. Он говорил так, как будто слова значили только что-то одно, и каждое из них надо было использовать аккуратно, чтобы смысла не стало слишком много. Я подумала: он же маг, а маги дикие.

— Когда говоришь с дочерью короля, нужно кланяться.

— А, верно, я забыл.

— Простите, ваше высочество.

— Что вы сказали?

— Нужно говорить так: простите, ваше благородное высочество, мою дурацкую, нелепую оплошность.

Он должен был склониться и замямлить. Все так делали. Он осторожно откачнулся от кустов, босыми ногами ступил на гравий передо мной и сказал:

— Разве это так уж весело?

И глаза у него были такие ясные, будто он имел право смотреть прямо. Я потянулась было хлестнуть его по щеке — не рукой, хлыстиком, носила с собой, чтобы что-то мять в руках. Он замер. Поймал хлыст у щеки, дёрнул на себя. Я даже поддалась, потому что до этого со мной ведь во дворце мало дрались, и точно не такие, как он, с пыльными ногами.

Он смотрел на меня, сжимал мой хлыст. Сказал:

— Ты ведь не хочешь это делать. Вы не хотите, ваше высочество. Это не сработает. Вы хотите, чтобы я вас боялся, но это так не получится, извините.

Он говорил как по учебнику, избыточно — словно недавно выучил родной язык. Потом мать рассказала, что в подвале он днями напролёт молчал. Неделями.

В то утро он проснулся очень поздно. Почему-то ужасно мёрз, открыл глаза и сразу же сощурился — Марика давным-давно распахнула шторы, но больше не заглядывала. Странно. Обычно, если Шандор был не дома, она кричала:

— Ирвин, завтракать иди!

Она научила его и готовить, и мыть посуду: что за король, который не может потушить морковь? Что за король, который не умеет сам себе помочь?

— Когда я стану королём?

— Вырастешь — станешь.

Но пока Ирвин не вырос, учился, гулял по лесу и к речке, обнимал Шандора, ругался с Марикой, чтоб тут же помириться.

— Кто съедает последнюю конфету? Кто так делает, Ирвин, кто так делает?

Иногда ему снился тот болотный, тянулся тощими лапами — но Ирвин ему отвечал:

— А я позову Марику.

Или Шандора — Ирвин во сне всегда старался вспомнить, кто из них больше уставал днём. Уставали оба. Марика бегала по долинам и лесам и успокаивала местных жителей: люди — нормальные. Не нужно их пугать. Не нужно их есть. Как Ирвин понял, раньше все лесные прятались, а вот теперь полезли на поверхность. Ну а Шандор работал во дворце, был там господин маг, и потом Ирвин тоже будет — но пока во дворец его никто не звал. Вырастешь и поймёшь. Вырастешь и…

Ирвин снова открыл глаза — и звонко чихнул. Голова болела так, будто он ею обо что-то ударился и вся боль от удара ушла куда-то внутрь, на изнанку лба, и теперь билась в череп глухо, мерно. Ай.

Он позвал:

— Марика.

Но получилось только шёпотом. У Ирвина был кулон, чтобы их звать, тяжёлый ключ на шее днём и ночью, Марика говорила — в крайнем случае, но когда ты не можешь встать — крайний ли это? Ирвин моргнул, и даже это было больно. Он сжал ключ в кулаке и сказал:

— Марика, приходи, пожалуйста.

Она вывалилась на пол перед кроватью в ту же секунду: мокрая, взъерошенная, а щёки чёрные от копоти. Сказала:

— Что такое?..

Подошла, вытерла руки о рубашку, потрогала лоб тыльной стороной ладони.

— Ох. Болеешь, да?

Ирвин давно не болел — если только дома, ещё до обители, но дом он помнил плохо. Там была сестра, и мама, и отец, и ещё кто-то, кого Ирвин не любил.

— Тьфу ты. Бедняга. Погоди, позову Шандора.

Шандор пришёл и сказал:

— Фу-ты ну-ты, началось.

Днём он являлся непохожий на себя: весь в чёрном, в сапогах, а не в ботинках, весь какой-то не по-хорошему насмешливый. Уселся на колени у Ирвиновой кровати и сказал:

— Когда земля болеет, магу плохо и королю тем более плохо. Так бывает. Ты делишь с землёй её боль и за это ею и правишь. Там какой-то пожар, да, Марика? Ай, ничего, вылечим.

Твой опекун на меня покосился и сказал:

— Будет больно, но ты мужчина.

Я так понял, что это высшая степень сочувствия с его стороны. Ты как-то обмолвился в духе «мне он вообще ничего не говорил», так что, наверное, мне ещё повезло. К тому же твой опекун — я не мог называть его по имени — носил старинную хламиду с капюшоном, иногда взглядом обрушивал потолки и в целом не казался человеком, который может на глазок определить возраст какого-то мальчишки, пусть и короля. Может, он думал, что мне пять, и я заору. Я сказал:

— Да я знаю, я же пробовал.

— Тебя успели научить?

— Да, Шандор научил.

Тут у него во взгляде появилось узнавание, и я испугался, что он спросит, как у тебя дела или там почему ты не заходишь, но он сказал только:

— Я думаю, что Шандор не донёс до тебя всей полноты истории.

Я поднял брови, какой полноты, помилуй, и опекун пояснил:

— Он мог оттягивать твою положенную боль. Побьюсь за треть.

В последний раз я от полноты ощущений погнул бронзовый брус из старой ограды дворца, поэтому думал, что знаю, о чём речь. Когда твой опекун наконец позволил боли моей земли пройти сквозь меня, я понял: ты оттягивал половину. Ты шутил, менял мокрые от пота простыни, фыркал, нос не дорос, морщился сам, и всё это превращалось в смех, в игру, хотя лоб у меня горел от жара, а фарфоровый слон на комоде начинал трубить.

Когда болеет земля, болеют и её король, и её маг, но я всегда был два в одном, я был решением и получал за двоих. Ну я так думал, когда понял, о чём думать, но сейчас твой наставник стоял рядом серьёзный как сыч, и это было ужасно смешно, смешней всех твоих шуток, и я катался по кровати и вспоминал: «в порядке тень твоя иль не в порядке»

это ты научил повторять любимые стихи

не-вы-го-да-а-вы-держ-ка-смот-ри

говорят, земля регулирует боль по силам и убить не может

неотвечайзажмурьсянекричи

если исцелить мага, исцелится и земля, но сперва нужно пропустить через себя

простыни мокрые

да он горит

там совсем маленький пожар

ребенку восемь

а потом боль отхлынула волной в прибое и сбросила меня на ту же постель. Твой опекун опять на меня посмотрел и сообщил:

— Вы исцелили восемь десятых потрескавшейся южной части степи, это хороший результат.

И я уткнулся носом в простыни, захрипел вместо того, чтобы засмеяться, и выдохнул:

— Спасибо, очень лестно.

Часть третья. ДВОРЕЦ

 

 

У нас у всех есть скверная привычка — возвращаться в прошлое, будто это поможет что-нибудь понять. Поэтому вместо того, чтобы анализировать: одинокий завтрак в малой столовой, серебряные подстаканники, введённые в моду ещё отцом, да так и прижившиеся, пугающий минимум приборов, против которых бунтовала уже я; волосы, стянутые так, что я чувствую себя курицей, с которой чулком стягивают кожу; туфли, похожие на мамины, — орудие пытки; то, что я на самом деле завтракаю в гуще людей, но все они так далеко, что всё это равно тому, как если бы их не было вообще (а некоторых лучше бы не было), — вместо того, чтобы обдумывать всё это, я небрежным движением натыкаю на десертную вилку кусок персика и вспоминаю, как Шандор спас маму в первый раз. Отца тогда только-только похоронили и маму попытались обвинить: то ли заколдовала, то ли отравила, и вообще она ведьма, это всем известно. Шандор сказал: кто против её величества, тот будет иметь дело и со мной. Я, наверное, тогда в первый раз заметила, что он умеет говорить так, чтобы его слушали.

Вообще-то (я ловлю ещё кусочек персика) он же упустил её в конце, из-за него она исчезла, так что это не считается. С другой стороны, она хотела уйти, кажется, я мысленно жму плечами и доедаю персик. Наверное, она бы мной сейчас гордилась. В конце концов, высшее счастье королевы и принцессы состоит в том, чтобы так разъединить внутреннее и внешнее, чтоб они вовсе перестали соотноситься и таким образом внутреннее оказалось в безопасности.

В первые дни после подвала он боялся улицы, и Катрин чуть ли не силой вытаскивала его в дворцовый сад и парк.

— Давай, пошли, пошли, что, сложно пять шагов сделать?

Шандора шатало. Он жмурился на солнце и на тучи, всё время мёрз и норовил уплыть обратно в сон.

— Да что ты… — ругалась Катрин, то поддерживая его, то вздёргивая за рубашку вверх, — как барышня какая обморочная, честное слово.

— Вам нельзя… вы… лучше вернуть меня обратно, понимаете?

— Да что ты говоришь!

Она злилась, но не отпускала ни рубашки его, ни рук; злилась, но вздёргивала его на ноги снова и снова; злилась, но почему-то не возвращала в подвал, хотя всего-то было дела — дождаться, пока уснёт, и положить обратно на алтарь. Мало ли может пригрезиться человеку?

Они прошли очередные два шага, Шандор для ясности прикусил себе язык и сделал ещё третий и четвёртый и всё-таки сел на траву, пока не пришлось падать. Ноги подкашивались, тело казалось длинным и чужим, тёмное от туч небо как будто угрожало опуститься и всё расплющить.

Катрин цокнула языком, дёрнула за рубашку и вдруг села рядом, взяла его за подбородок.

— Хоть глаза-то ты в состоянии открыть?

Шандор открыл, конечно, хотя прямо смотреть тоже было страшно. Прямо было лицо Катрин с глазами ясными, как удар наотмашь. Он всё же попытался отодвинуться, но Катрин не дала.

— Ты дом свой помнишь?

Это грозило падением в темноту и во что-то ещё, во сто крат худшее, и Шандор потряс головой. Катрин выпустила его подбородок, но тут же поймала затылок — не отвернуться.

— Твой отец попытался тебя спрятать, вот и всё. Чтоб ты рос в радости, а не так, как вышло. Я бы на твоём месте встала с травы и сделала ещё шаг и ещё.

— Я не помню отца, — Шандор сперва сказал, а уж потом понял, что это правда так, — хорошие воспоминания вымываются первыми. Меня предупреждали быть поосторожней. Боюсь, что изменения необратимы.

Катрин влепила ему пощёчину.

— Так я тебе портреты покажу, — она почти шипела, и из-за её глаз Шандору казалось, что он падает вниз, во тьму, и наверх, в небо, одновременно. — Портреты покажу. Всё расскажу. Легко ссылаться на необратимость, каждый может. Человек для тебя всю жизнь отринул, всё перевернул, а ты теперь вот так легко его забыл?

Шандор держался за щеку, как будто мог надеяться поймать чужую руку.

— Вы такая красивая.

— Да это тут при чём?

Самое важное происходило незаметно. Однажды утром, когда они с Катрин, как обычно, гуляли по парку, она споткнулась — и влетела бы носом в гравий, если б Шандор её не подхватил. Тут же смутился, отдёрнул руки, тем более что её были голые выше локтя, а он так вцепился, что, наверное, синяки остались бы, — но Катрин не сердилась, кивнула, будто так всё и было задумано:

— Видишь? Не уронил же. Сильный мальчик.

Она взглянула на отметины от его пальцев и потёрла с рассеянным видом.

— Скоро тебе придётся защищать моего сына, — напомнила, как о чём-то решённом и обыденном, — ешь, пожалуйста, вдоволь за обедом. Он тоже сильный мальчик и совершенно точно попытается тебя избить.

— Мне защищаться?

— Ты его явно избалуешь, — она вздохнула, будто не столько жалела, сколько злилась, — но, может, в этом правда что-то есть. Может, любви ему и не хватает.

— А вы не любите своих детей?

— Нет, ну дурак, — она щёлкнула его по носу, но несильно, — кто же такое спрашивает напрямую. Не люблю, — она поморщилась, — и мужа не люблю.

— А зачем же тогда…

— Ой, будто ты не знаешь. Любовь учитывают-то в последнюю очередь, если учитывают. Решили, я буду хорошей партией. Ну вот, я стала.

— Кто решает такие вещи?

— Надоел мне.

Катрин щурилась в небо. Там летали соколы.

— Эй, льдистая.

Голос шёл будто бы из ниоткуда, и Шандор отшатнулся, заозирался, зато Катрин даже не вздрогнула, только на миг сильнее сжала его руку. Поправила:

— Ледяная.

— До ледяной тебе ещё расти, — отмахнулись из ниоткуда, и Шандор зажмурился, а когда открыл глаза, на дорожке перед ними стоял парень с пышными светлыми волосами, взбитыми и уложенными, как сливки на торте. Его белая шуба волочилась по земле и почему-то оставляла мокрый след. Сам парень был сухим, и улыбался, и держал в правой руке бокал с зелёной жижей. — Ты, говорят, тут одного из нас спасла?

Он сощурился на Шандора, наклонил голову влево, вправо, посмотрел сквозь бокал.

— Не-а, не похож. Но ты б хоть познакомила.

— Как ты вообще пробрался в сад?

— А, не проблема, — он махнул рукой, — какая-то прапрапра меня пускала.

— Но сейчас здесь живёт уже не она.

— Один раз пригласили — всегда рады, — он подмигнул и отсалютовал бокалом. От души отхлебнул, но жидкости не убавилось.

— Шандор, знакомься, это Илвес, король рек и озёр, — скепсисом в голосе Катрин можно было превращать молоко в простоквашу. — Илвес, а это Шандор, наш будущий маг.

— Я знаю. — Илвес пристроился с другой стороны от Катрин, попытался взять её под ручку и получил локтем под рёбра, хоть и недостаточно сильно. — Ух, ну и шума было, когда его выбрали. Мы же до этого свои ходы всё пропускали, пропускали, а тут на тебе.

— Доволен выбором?

— Ну как тебе сказать, — Илвес ещё раз оглядел Шандора снизу вверх и обратно, и тот не сразу даже опознал, что чернота в груди на сей раз — злость. — Какой-то он нерадостный.

— А это от перспектив. — Катрин ткнула и Шандора под рёбра, чтобы он не горбился, и впервые посмотрела на Илвеса прямо: — Сына моего зачем было избирать?

— Ну, чтобы ты вот этого спасла, — Илвес пожал плечами, — мир так и так в труху, можно рискнуть.

— Всё-таки кончится?

— Ну да. — Илвес взболтал жидкость в бокале, и в волосах у него вырос вдруг цветок кувшинки. — Были сомнения?

— Ой, всё, не начинай.

— Зачем тогда я должен учить твоего сына, если мир всё равно испортится?

— Ой, в пику Арчибальду, — рядом с этим Илвесом Катрин как будто и сама делалась слегка пьяной, — на радость мне. Ну не на радость, в долг. Тоже не то. Как это называется? Из благодарности. Он же не виноват, что я не люблю.

Илвес свистнул сквозь зубы, и один из соколов на ровном месте заложил крутую петлю. Тут Шандор всё-таки с ним заговорил:

— Не надо, у него голова кружится.

— В смысле кружится, он же птица?

— Ну и что. Он же не ожидал, что ты так сделаешь.

Илвес свистнул ещё раз, посмотрел на лицо Шандора и расхохотался.

— Ты вообще нормальный или нет?

Обычно Марика кричала, и это означало –— всё в порядке. Но сейчас она спрашивала ровно, опасным тихим голосом, почти шептала.

— Ты что тут бегаешь, пока Шандор восстанавливается?

— Чего он делает?

— А, он не рассказал, — Марика выдохнула, сдувая прядь со лба. — Сегодня ему было очень плохо, теперь он спит как убитый. Но если проснётся, потом проспит ещё в два раза дольше. Нечего его трогать, понимаешь?

— Нет, он просил не шуметь, — ответил Ирвин честно. — Но я забыл.

— Ты вечно забываешь, — она всё ещё злилась, но по крайней мере выпрямилась и больше не держала за плечо и не смотрела в глаза. — А ну пошли на кухню.

— Зачем?

— Быстро, я сказала.

Ещё и подтолкнула его в спину. Можно было сказать «ты мне не учитель», но вряд ли бы на Марику это подействовало.

— Пошли, поможешь делать ужин. Нечего тут бегать.

— Вообще-то у меня свободный день.

— Свободный день у тех, кто убрал в комнате. Ты ж говоришь, что взрослый? Что это за позорище?

И Ирвину пришлось: нарезать перцы («как не знаешь, что делать с серединкой?»), срезать шкурки у огурцов («горькие, сволочи»), тушить на сковородке помидоры и делать боги знают что ещё. Марика растёрла в пальцах листья сельдерея, и кухню заполнил тот самый запах общего обеда, который Ирвин так любил и о котором ни за что не рассказал бы.

— А разве королю пристала кухня?

— Королю всё пристало, что полезно. — Марика шинковала овощи так быстро, что Ирвин всерьёз опасался за её пальцы. — Вот Шандор знаешь как готовит? Закачаешься.

— Но Шандор не король.

— А ты думаешь, он не стал бы им? — Марика ссыпала в миску мелко нарезанные стебли сельдерея. — Если бы захотел? Ой, Ирвин, Ирвин.

— Но это я король!

— По крови да. — Марика ухитрялась следить за двумя сковородками и одной кастрюлей и ещё шинковать листья салата. — А по праву — как посмотреть. Не переоценивай. Кто, кто так режет огурцы, ты на них смотришь вообще?

Она стащила с доски самый грубый кусок огурца и сунула в рот:

— Ты этого не видел.

— Можно я сбегаю погулять хотя бы вечером?

— А комната сама себя уберёт?

Ирвин заработал ножом в два раза яростнее, и Марика смягчилась:

— Ладно, но чтобы завтра был порядок.

Когда он будет его наводить? Прочитай это, перескажи то, двигайся эдак, действуй так, достань апельсин сам!

— Я хочу, чтобы было весело.

— А тебе грустно?

Ирвин не знал, как ей объяснить. Молча доделал салат (и не первый раз он готовил, Шандор приучал), молча утащил со сковородки кусок тушёного мяса и всё-таки сказал спасибо, потому что мясо было вкусное. Хотелось пойти посмотреть на Шандора, но вдруг бы тот проснулся. А гулять…

Ноги сами вынесли его к реке. Вообще-то до реки идти было день и ещё чуть-чуть — пока дойдёшь до опушки, потом вдоль неё, потом по тропке и ещё взобраться в гору, спуститься с горы, перейти овраг и вот тогда выйдешь на поле, а уж там — река. Но иногда мир словно бы ему подыгрывал — реку Ирвин любил и рад был оказаться рядом в странный вечер. Почему-то она называлась Пьяной, хотя ничуть не пенилась, текла спокойно — Ирвин раньше мог часами разглядывать камни и ветки на дне. Зимой она не замерзала. Ирвин принёс с собой фонарь и сел на берегу, прямо на снег. Когда куртка промокнет, он пойдёт домой. Ирвин смотрел в тёмную воду, а она будто бы смотрела на него. Свет фонаря дробился на дне, как будто там тоже светили фонари, десятки их. Чёрное с жёлтым. Чёрное и золотое. Когда-нибудь Шандор научит его сотворять огонь.

Берег был пуст — только лес вдали. Они всегда жили в пустынных местах, хоть пару раз Шандор и показывал ему город. Ирвин обожал рынки — там можно было орать и никто не слышал, потому что все вокруг орали тоже. Там были разноцветные флажки, глиняные свистульки в виде рыб, яблоки в карамели — правда, доесть Ирвин так и не смог, слишком уж сладко. Пришлось потом, в лесу, неловко угощать зайца, который дёргал носом и страшно спешил.

Иногда Ирвин хотел перебраться в город, но Шандор говорил, что ещё рано, а без него Ирвину всё равно бы стало скучно. Но волынки! Свистульки! Фейерверки! Даже вонючие мясные ряды с мухами и смуглыми смурными женщинами за прилавками! Он хотел кашлять от вони, он хотел в порт, в бордель, в толпу на казни — куда угодно, где много народу и есть на что посмотреть! Чем он виноват, почему он вообще должен скрываться? Шандор говорил: вырастешь — покажу тебе дворец. Но Ирвин уже вырос, разве нет? И он не хотел во дворец, а хотел в город, в толпу, и пихаться там локтями, пока не упадёт с ног. Нет, Шандор отличный, да и Марика тоже ничего, но как же он хотел видеть ещё людей. Не издалека. Ирвин ныл бы об этом каждый день, но Шандор сказал:

— А я вот рос совсем один, — и почему-то после этого скулить не получилось.

Огоньки в воде замигали. Ирвин вскочил и подхватил фонарь, но огоньки не унимались. Будто бы с каждым движением Ирвиновых век огоньки подплывали ближе к поверхности. А потом он услышал женский смех. Снова моргнул — и на том берегу показался женский силуэт. Ирвин шагнул от воды назад и зажмурился крепче крепкого. Смех прыгал по воде, раскатывался брызгами. Не открывая глаз, Ирвин услышал:

— Смотрите, он нас видит, сёстры, видит!

— Айда к нему!

— Какой красивый мальчик!

Потом был плеск, как будто кто-то прыгнул в воду, потом Ирвин почувствовал на шее ледяные руки, заорал, шарахнулся, упал на снег, почувствовал рядом чужое дыхание — пахло вишнями и спиртом, — а потом мужской голос произнёс:

— Э, всё, хорош, хорош, дети мои, а ну оставьте его, человек не догоняет.

И Ирвин распахнул глаза. Он сидел на снегу, а вокруг на невесть откуда взявшихся пеньках и брёвнах расселись девушки с венками на головах и в роскошных мокрых шубах. Кто-то из них всё ещё смеялся, и смех этот был — будто тебе провели по щеке щекотной кисточкой для румян. Прямо над Ирвином возвышался парень — со светлой шевелюрой, в распахнутой шубе, с бокалом в руке. Почему-то бокалы, фляжки и бутылки были почти у всех.

— Эм, — сказал Ирвин, — здравствуйте, русалки.

Чему его Шандор научил, так это вежливости в странных ситуациях.

— И тебе здравствуй. — Парень в шубе плюхнулся рядом с ним и хлопнул по плечу так, что Ирвин закашлялся, а питьё в бокале парня выплеснулось на снег. — Мы, это самое, речной народ, во. Приходим веселить тех, кто в печали.

Тут только Ирвин заметил блеск хвостов. Они были: тускло-зелёные, тускло-коричневые, серебряные. Виднелись из-под шуб. У парня никакого хвоста не было.

— Привет, речной народ. — Ирвин попробовал незаметно отряхнуть куртку от снега. — Рад этой ночной встрече. Я король.

— Да ну? — Парень оглядел его и фыркнул. — Ты что-то смахиваешь на ребёнка, а не на короля.

— А ты, а у тебя… у вас хвоста нет!

Парень фыркнул, расхохотался и свободной от бокала рукой отвесил Ирвину подзатыльник.

— Что ты делаешь!

— А потому что невежливо указывать людям на их недостатки. — Парень качнул головой, волосы лезли ему в глаза. — Я так-то тоже король рек. Могу с хвостом, могу без хвоста, как хочу — так и выхожу. Вот девочкам с ногами долго не с руки. Хочешь? — Он протянул почти пустой бокал. — А, нет, там мало осталось. Народ, киньте фляжку.

Ирвин почувствовал тот самый запах пьяной вишни и отхлебнул глоток.

— Я правда король.

— Да не вопрос, знаем. — Парень протянул руку и на сей раз взъерошил ему волосы. — Меня Илвес зовут, а тебя как?

— Ирвин. — Русалки перешёптывались, кивали одна другой, указывали на Ирвина пальцами. Он сунул фляжку Илвесу: — Спасибо.

Кувшинки в венках покрывались инеем. Илвес приобнял Ирвина за плечи, прислонил к себе. Тот отстранился. Кто-то из русалок закурил трубку, и дым поплыл в морозном воздухе. Вода на шубах никак не превращалась в лёд. Тихие огоньки без всякой оправы мигали на снегу.

— Не хочешь, что ли, послушать, как мы поём? Девкам приятно будет. Не боись, на дно не утянем.

— А обычно утягиваете?

— Да не. — Илвес залпом допил остаток из бокала и швырнул тот в воду. — Ну только если довести. Нам и так весело. А ты чего грустишь, что аж нам слышно?

— Я хочу в город.

— А что не пойдёшь?

— Шандор не хочет.

Илвес как раз отпил из фляжки и подавился так, что пена пошла носом. Пару минут он хватал воздух ртом, пока одна из русалок, с тускло-коричневым хвостом, не шлёпнула его по спине обоими плавниками сразу.

— Вот спасибо, милая. — Илвес кое-как отдышался и поставил фляжку на снег. — То есть ты с ним живёшь? И ещё жив?

Он поднял Ирвинову руку за рукав куртки, повертел, будто та была отдельный предмет.

— Ничего не пойму. Либо тебе ужасно повезло, либо я даже и не знаю. В город, значит.

Илвес покачал головой.

— Я только в наш могу тебя позвать, и то не сейчас. Ещё не рассчитаю с заклинанием, Шандор потом меня расчленит и будет прав.

— А если я ему не скажу?

— Да не, не думай даже. Если я сейчас что-то перепутаю, рассказывать-то толком будет некому. Ещё небось и реку нашу высушит.

— А он может?

— Да покажи мне, чего он вообще не может. — Илвес качал головой всё ещё ошеломлённо. — Кто ж знал, под чьей ты там защитой. Король и король.

— При мне он никогда рек не высушивал.

— Повода не было.

Вишнёвая наливка — или что это? — до сих пор согревала. Русалка с коричневым хвостом протянула фляжку снова, фыркнула:

— Пообещай, что Шандор не узнает.

— А как вас зовут?

— Ой, потом скажу.

Вишня струилась в голове и сердце, как русалочьи волосы — совсем сухие, — и Ирвину вдруг показалось, что он попал на важный праздник. Будто тут происходило больше, чем произносилось.

— А почему вы вообще не спите?

— А, — Илвес махнул рукой, — не хотим. Летом толком не поболтать, не спеть — тоска.

— Почему?

Илвес опять махнул рукой. Очень хотелось что-нибудь для него сделать хотя бы потому, что он угостил выпивкой и отозвал русалок. Те пели, тихонько, вполголоса, глядя на огоньки. «Надо пойти домой, — подумал Ирвин, — ещё пять минут посижу и пойду домой. Никто даже не знает, что я у реки. Фу, и зачем об этом вспомнил — портить всё веселье!»

Он хотел сказать: «До свидания и спасибо», но Илвес взахлёб целовался с двумя русалками по очереди. Фу. Пахло водорослями и почему-то мятой. Ирвин подёргал Илвеса за шубу:

— Если ты… — Тот оторвался от русалки и смотрел с недоумением. — Если тебе понадобится, ну, приют, ты всегда можешь заглянуть в наш дом. Я зову тебя в гости. Как король.

— Ты сам понял, что сказал? — голос у Илвеса стал хриплым от волнения. — Ещё вампира в гости пригласи. Но тем не менее слово сказано и я благодарен тебе, Ирвин, будущий король. А теперь до свидания, а то замёрзнешь.

В следующий миг ладонь одной из русалок накрыла Ирвину глаза, он снова вдохнул запах пьяной вишни и пришёл в себя уже на опушке леса. Домой, домой, домой, они, наверное, с ума там посходили.

На следующий день Ирвин уже не был уверен, что русалки и Илвес ему не приснились. Он помнил запах вишни и слежавшийся мех в тяжёлой шубе Илвеса, помнил огни на берегу и как в их отсветах переливалась чешуя и помнил Марику: она стояла на крыльце и ждала и сказала:

— Нет, ты совсем дурной?

Впустила в коридор, тихо прикрыла дверь и только тогда вполголоса добавила:

— Я Шаньи наврала, что ты уже спишь.

Свет в доме не горел, и Марика несла в руке фонарь, придерживая, чтобы тот не качался и не скрипел.

— Марика, а ты видела русалок?

— Каких тебе ещё русалок? Спать иди.

— Ну таких, с разноцветными хвостами? — Ирвин остановился посреди лестницы, и Марике пришлось остановиться тоже.

— Кто поздно пришёл, тот живёт без сказки на ночь.

Вот Шандор обязательно бы рассказал.

А утром всё и вовсе потускнело: яичница с хлебом, «помоги накрыть на стол», Шандор с бессонными огромными глазами, как будто вовсе и не отсыпался; синяки в пол-лица, сам как будто в два раза себя старше. Марика старалась ходить тихо, но он всё равно морщился: когда скрипели дверцы шкафчиков, когда ножки стульев проезжались по полу и когда Ирвин случайно ронял вилку. Правда случайно! В конце концов Ирвин устал молчать и спросил:

— Что с тобой?

— А, ничего, пройдёт.

О, как же Ирвин не любил этот ответ. Не дав себе задуматься, он протянул руку куда-то себе за спину и вытащил апельсин, рыжую молнию:

— Вот, я добыл. Держи. Теперь ты мне расскажешь?

— А я говорил, что ты можешь, когда хочешь.

Как Ирвин ненавидел эти их увёртки. Захотелось, как совсем в детстве, затопать ногами, или ударить, или кинуть что-то в стену, но тут от двери послышался голос:

— Не, ты чёт путаешь. Он может, когда злится.

На пороге, небрежно опираясь на косяк, стоял Илвес: уже не в шубе, волосы уложены. Стоял и потягивал из стакана что-то зелёное через камышинку. Подмигнул Ирвину. Марика, которая все эти дни ходила нервная, отмерла первой: взвилась по-кошачьи, миг — и уже стояла рядом с Шандором, сжимала нож.

— Ты ещё тут откуда?

— В смысле я откуда? Меня позвали погостить — вот я и пришёл.

— Кто тебя звал?

— Да уж не Шандор.

— В смысле, а кто тогда?..

Ирвин откашлялся. Самое трудное — начать говорить.

— Это я, — вот ещё, получается, что он оправдывается, — это я его позвал, как король, ясно?

Марика секунду молча на него смотрела, потом швырнула нож в раковину и вышла из кухни.

— Ну здравствуй, Илвес, — сказал Шандор, качая головой, — я не могу отменить слово короля, да и не хочу. Входи, будь и моим гостем сегодня.

Илвес вразвалочку переступил порог и плюхнулся на стул:

— А чё только сегодня? Всё, шучу, шучу. Надо же, вправду ты.

— А кто ещё мог быть?

— Ну всякое болтали, — Илвес дёрнул плечом, — что тебя подменили, что ты умер всё-таки. А красотка куда ушла?

— Красотка не может тебе простить нашей прекрасной драки, полагаю. И я просил бы, чтоб ты называл её по имени.

— Ой, началось, — Илвес махнул на него рукой и отвернулся. Рассматривал Ирвина, будто вчера не успел; глаза смеялись. — Эй, Ирвин, король, позвать позвал, а угостить никак?

Он сидел, развалясь на стуле, и Ирвин вдруг подумал: ведь его не выгнать. Он пришёл сюда и сидит хозяином, он знает Марику и Шандора, и их история началась ещё до Ирвина и неизвестно чем закончится.

— Шандор, — Илвес вдруг подался вперёд, глаза стали голодные и трезвые, — Шандор, раз уж я здесь, дай крови, а? Ну что тебе стоит.

— Ещё чего.

— Один глоточек, ты и не заметишь.

— Ты удивишься, сколько претендентов.

— Но я-то уже тут! Только лизнуть, ну?

— Ты прямо вводишь меня в нешуточное искушение нарушить законы гостеприимства.

— Да ладно тебе, жалко, что ли? Ну хоть короля дай?

— Ты считаешь, я пью кровь Ирвина? Ирвин, я пью твою кровь?

Шандор покачал головой, медленно встал, застыл, будто прислушиваясь, что и как болит. Потом вдруг фыркнул:

— Развлекай гостя, Ирвин. Кровью не делись. А ты не вздумай учить человека играть в карты, а то ведь знаешь что бывает.

— Не-не-не, — Илвес поднял руки с раскрытыми ладонями, — не надо больше никуда никогда меня швырять, я всё осознал. Хотя если тебе это доставит удовольствие…

Стакан Илвеса под взглядом Шандора взмыл в воздух, покачался над раковиной и выплеснул туда остатки содержимого.

— Вот наглёж, — прокомментировал Илвес, но не шелохнулся. Снова смерил Ирвина взглядом, повернулся к Шандору: — Ничего, если мы тут кухню разнесём, кстати?

— На чердак, — велел Шандор уже от двери, — все самоубийственные эксперименты на чердак. За ребёнка расчленю. Ирвин, если он будет надоедать, зови меня, — и удалился, будто всё было в порядке вещей.

Значение многих разговоров Ирвин осознавал только впоследствии. Такой была та перебранка Шандора и Илвеса — когда оба говорили вполголоса и оба словно боялись сказать что-то напрямую. Ирвин подслушивал у приоткрытой двери, прижавшись к стене. Потом он думал — может, эту дверь специально оставляли?

— Я уж думал, ты не придёшь.

— А мне откуда знать?

— Думал, мы договаривались.

— Так ты же служишь во дворце. Я думал, ты забыл. Я и пришёл-то только вон, — Илвес мотнул головой в сторону коридора, и Ирвин замер. — Я и пришёл-то только вон, из-за мальчишки. Подумал — если ты такой придурок, он бы не бегал у тебя на речку вечером.

— Это я-то придурок? — Шандор звучал как-то по-новому, будто и правда жил отдельной жизнью и в этой жизни очень даже умел злиться, Ирвин его таким почти не видел. — Серьёзно? Я? А кто из нас двоих в тот раз…

— Я не знал. — Такого Илвеса Ирвин не слышал тоже. — Что ты ещё хочешь, чтобы я сказал? Извини, я тупой? Извини, сволочь из нас двоих я? Извини, что повёлся? Извини, что ждал?

— Последнее лишнее, пока всё равно рано.

— То есть ты всерьёз собрался возвращать мальчишке трон?

— Когда ему стукнет четырнадцать, попробую. Ирвин, подслушивать нечестно, сгинь отсюда.

Этим же вечером, когда Илвес ушёл, оставив цепочку наполненных чёрной водой следов на снегу, Ирвин подошёл к Шандору и спросил прямо:

— Почему мной всегда играют втёмную?

— Тобой что?

— Почему вы мне ничего не говорите?

Шандор наконец обернулся от стола, на котором раскатывал тесто, и покачал головой.

— Я бы и рад сказать, да толку с этого.

От того, насколько он в этот момент был далеко, Ирвину захотелось заорать.

— Ты как тот, у кого ты рос. — Шандор нахмурился, и это было — будто он присел на корточки и смотрит в глаза, как когда Ирвин был совсем ребёнком. Будто они снова стояли на одной земле и на одной кухне, а не Шандор в неведомой дали. И Ирвин повторил: — Ты как тот, у кого ты рос. Мне Илвес рассказал. Тот тоже думал, что всё делал правильно.

— Я не считаю, что всё делаю правильно. А ты подумай, кому и что говоришь.

— Но разве не так?

Шандор не ответил, снова налёг скалкой на тесто с такой силой, что оно намертво влипло в столешницу.

Илвес теперь торчал у них на кухне чуть не каждый день. Марика, когда была дома, с ним не разговаривала, вздыхала, с грохотом ставила посуду в мойку, закатывала глаза, а когда Илвес потянулся схватить её за край рубашки, поймала руку и вывернула так, что Илвес зашипел:

— Всё, всё, не трогаю! Ай, сумасшедшая.

— От дурного слышу.

Шандор жевал, смотрел на это философски, говорил «девочки, не ссорьтесь», Илвес только фыркал. Ирвин лез к Шандору под локоть, и Шандор обнимал не глядя или трепал по голове. Однажды Илвес возмутился:

— С такими волосами это варварство!

И Шандор фыркнул в ответ:

— Ну да, давай, облей их лаком, пусть девушки страдают. Мальчику двенадцать.

— Самое время!

Илвес рассказывал странные вещи. Про отца: «тот ещё был засранец, но весёлый», про маму: «женщина была — огонь, посмотрит — как пощёчину даст». Когда Ирвин спросил про Шандора и маму, Илвес зацокал языком:

— О-о, такая история была, такая! Вот так живёшь и не знаешь, что наставник тот ещё ловелас был — в свои-то шестнадцать, да после подвала… — И только Ирвин хотел уточнить, правильно ли он помнит, что такое ловелас, как пришёл Шандор и сказал:

— И вовсе не смешно.

Илвес смеялся, будто солнце на воде играло: даже в пасмурный день блестели зубы, глаза, и в шубе и волосах нет-нет да посверкивали чешуйки. Вот и сейчас он весь как будто просиял, а Шандор повторил:

— Ой, несмешная шутка, король рек.

— Да ну?

— А сам как думаешь.

— Да что ты говоришь?

— Извинись.

— Да ну?

Илвес сиял. Шандор закатил глаза, нахмурился, шевельнул пальцами — и Илвес замер, затих, тоже нахмурился, замотал головой, закашлялся, согнулся пополам, заскрёб пальцами горло, будто пытался отряхнуть что-то невидимое, — и только тогда Шандор шевельнул пальцами ещё раз. Илвес перестал кашлять, шумно задышал, сказал:

— Я и забыл, что ты так можешь.

— Повторить?

Илвес покосился на Ирвина и подмигнул:

— Вот с тобой, Ирвин, никогда так не развлекались, и отлично.

Ирвин понятия не имел, что Шандор так умеет. Шандор, всё ещё хмурый, несмеющийся, сказал:

— Ничего я не сделал твоей матери, пальцем не прикоснулся, Ирвин, ты не думай. Это у Илвеса все истории про любовь.

— Хвостом огрею.

— Превратись сначала, умник.

— Он тебя звал.

— Кошмар видел, наверное.

— Он повторял вот это «Шаньи, Шаньи», пока моя девчонка не спустила шторы, считай, дверью не хлопнула, и не сказала, что человеку нужно к людям.

— Удивительная сознательность, рад за неё.

— Ты заберёшь своего ребёнка или нет?

Илвес стоял с ним, Ирвином, на руках на пороге, наверное, дома Шандора. Того самого дома, откуда Ирвин ушёл пару недель назад со словами «я тебя ненавижу, не вернусь». У Илвеса можно было: не учиться или учиться только драке, пить хвойные и русалочьи настойки, поздно вставать и ни о чём не думать. Ирвин со всеми выезжал на подводную охоту и никто не нудил про вышивание бисером, про ответственность мага и про уборку кухни. Илвес вообще ничего не заставлял делать.

А потом Ирвин наелся льда с корицей и свалился с простудой. Помнил, как цеплялся за чью-то шею и как над ним колыхались чьи-то волосы, но длинные, коричные, не Марики; и как ждал рук на лбу и что та же рука вольёт настойку и скажет: «Ну чего ты опять».

Но никто не приходил. Русалки ссорились, вплывали, выплывали, и блеск их хвостов резал веки. Потом Илвес сказал:

— Я понял, хватит.

И вот теперь Ирвин снова дышал воздухом, волосы — мокрые от воды, тело — от пота, и Шандор говорил:

— Ладно, я вылечу и верну его на место.

— Ты ошибся.

— Человек сам сказал, чего он хочет.

— Да человек ещё икринка, а не личность! Если б все слушали, что я там в детстве говорил, меня б тут не было.

Ирвин дышал тяжело, с присвистом. Очень хотел открыть глаза и посмотреть на Шандора, но веки словно бы распухли и слипались.

— Давай его мне, — голос у Шандора по-прежнему был не такой, чужой, тёплый, но в меру — будто Ирвин был русалкой, дриадой, одним из тех бесчисленных гостей, которым Шандор помогал советом или кровью. — Всё, всё, сейчас будет получше. Сейчас будет.

Знакомые до жилки, пахнущие хвоей и чем-то горьким руки его раздели, обтёрли, на миг прижались ко лбу, вернулись с компрессом.

— Смотри, его выжимать можно.

Вошла Марика. Ирвин сам удивлялся, как он всё это чувствовал — не открывая ни глаз, ни рта; Марика пахла потом, клевером и подвальной сыростью.

— Ты его сюда притащил? И не боишься?

— Арчибальд в мои комнаты не заходит, остальным всё равно тем более. Это временно. И я поставил все отводы глаз, какие помнил.

— Хочешь — иди домой? Я присмотрю тут.

— Ему вредно перемещаться. Илвес шёл пешком.

— Дворец тоже ему на пользу не идёт.

Когда Марика волновалась, голос у неё становился хрипловатый, глубокий, совсем взрослый. Она нажала Ирвину на нос, как делала в детстве:

— Вот дурак-то, а. Выздоравливай давай.

Ирвин хотел сказать хоть что-то, но в груди жгло и в горле жгло до слёз; острый, шершавый, разъедающий комок как будто поселился прямо в глотке. Он попытался открыть рот, но на губы легла ладонь.

— Пить? Знаю, да.

Ему обтёрли губы влажной тряпкой — раз, два, три; глотать тоже было больно, воды не чувствовалось.

— Это не землю трясёт?

— Нет, это русалочье. Воздух на воду поменял, теперь обратно, ещё простуда. Просто простудился.

Глаза слезились, и воздух царапал глотку. Потом его усадили, поднесли к губам отвар и заливали осторожно, по столовой ложке.

— Ну, ну, глотай. Вот умница, глотай.

В отваре чувствовались мёд, смола, янтарный летний день и что-то горькое, Ирвин не мог понять, что именно.

Он всё хотел сказать: «Не уходи», но колкий хрип в груди и глотке ворочался, царапался, мешал.

— Тише, тише, ребёнок. Всё в порядке. Давай подышим, тихо, будет лучше.

Ему под нос сунули, кажется, кубок с отваром, и Ирвин задышал горячим воздухом.

— Чего ты магией не собьёшь?

— А что сбивать, бронхит? Жар и так схлынет. Он этой магией за последние недели и так наелся по уши, не надо больше.

Пот по Ирвину тёк холодный, липкий; его растирали, ставили тёплые компрессы, потом Шандор всё-таки положил ему на грудь обе ладони и держал, пока они нагревались. Держал и держал, горячие, как печка.

— Тише, давай согреемся. Дыши. Вот так. Тшшш, не отдёргивайся. Ага, ещё немного.

Кто-то постучал в дверь, и Шандор, не оборачиваясь, кинул:

— Позже!

Он сейчас наверняка стоял на коленях рядом с Ирвиновой кроватью и держал ладони то на груди Ирвина, то на шее, то на спине, то на лбу — уже ледяные. Держал до розовых отпечатков, не давал отдёрнуться. Марика тоже крикнула кому-то в двери:

— Господин маг занят! И что они все стремятся в твою спальню.

Ещё отвар, ещё ладони. Липкая настойка, которую Шандор всегда разбавлял водой, потому что иначе Ирвин пить отказывался. Свет режет глаза, а вот перестал — Шандор задёргивает шторы.

И сидит у постели, прямо на полу: шуршит бумагами, трогает лоб, опять шуршит бумагами. Подносит воду и снова отвары и чувствует, когда Ирвин просыпается. Один раз Ирвин проснулся оттого, что кто-то натянул на него носки с чем-то жгучим; ступни наконец согрелись. В другой раз на груди горели не две Шандоровых ладони, а как будто сразу десять, и Ирвин потянулся оттолкнуть, снять, но его поймали за руку.

— Терпи, дитя моё. Я понимаю, жжётся. Ничего, ничего, десять минут ещё.

Шандор гладил его по волосам, обтирал, укладывал снова в постель, накрывал шубой и вполголоса рассказывал всякие вещи. Иногда Ирвин засыпал так глубоко, что даже забывал, что они поссорились.

Тьма наплывала волной, закручивала в воронку, уходила и оставляла совсем без сил. После неизвестно какого отвара и тёплого воздуха Ирвин пришёл в себя настолько, чтоб открыть глаза и не зажмурить снова.

Шандор сидел рядом. Он даже стул не двигал никогда — на полу, у кровати, и засыпал так же, откинув голову Ирвину на одеяло. В этот раз он сказал:

— Привет. Получше?

Как будто Ирвин был одним из многих, из десятков тех, кому Шандор помогал просто потому, что был собой.

— Почему ты такой?

— Какой такой?

Он не смотрел на Ирвина — перебирал бумаги. И комната была другая, не домашняя — не дерево, а камень. И окно под потолком.

— Где мы?

— Это дворец, я тут работаю.

— Ты отвезёшь меня домой?

— А ты захочешь ли?

— Ты специально, да?

— Что специально, Ирвин?

Он протянул кружку с чаем:

— На-ка, выпей. Сможешь вставать сам — тогда и поговорим.

Ирвин попробовал встать, как только Шандор отвернулся, и чуть не упал обратно на кровать. Пошатнулся, но устоял.

Шандор сказал:

— Нет, это не считается, давай обратно.

И сел на край кровати. Приносил чай, потом бульон, кормил, поил, провожал до умывальной, и всё это с отсутствующим видом, как будто его всё это не касалось.

— Шандор!

— Ага?

— Ты почему не шутишь больше?

— А что, должен?

— Шандор!

— Я весь внимание.

— Ну извини меня!

— О, это что-то новое. За что, скажи?

Он уселся на край кровати, как обычно, но впервые посмотрел не как будто записывал мысленно «всё в порядке, глаза не блестят, дышит хорошо», а просто посмотрел.

— Что я ушёл к русалкам.

— Ты имеешь право.

— Что я кричал на тебя.

— Ты часто кричишь, это не новость.

— Что я пнул кошку.

— Да?

— И сказал, что та женщина на кухне идиотка и ты должен пойти ко мне. Я испугался.

— А чего, скажи на милость?

— Что ты меня превратишь в кошку. Ты же обещал, ну, тогда, когда я бросил камнем в голубя на площади. И ты спросил, помню ли я, что ты обещал. Я хотел объяснить. Я злился, я весь день тебя не видел, и ты на кухне с этой, и тут кошка под ноги.

— Кошка чем виновата?

— Превратишь меня?

— Смысл не в том, чтобы ты меня боялся. Злишься ты — можешь пнуть стену, ударить стену, подышать, сжать кулаки, в конце концов, огненный шар в потолок тоже подходит. Кошка маленькая. Такое же живое существо, как мы с тобой.

— Кошка была той тётки. Превратишь, да?

— Не превращу, пока сам не решишься. Не реви.

— Можно я снова буду у тебя, а не с русалками?

— Снова врываться и пугать моих гостей? Бить маленьких животных?

— А больших можно?

— А большое само тебя ударит. Ты почему-то думаешь, что все вокруг должны по первому твоему зову бежать развлекать. У женщины на кухне болел зуб — я должен был бросить её, пусть она мучается, лишь бы Ирвину порадоваться?

— Ты не объяснил!

— Тоже извини, — Шандор качал головой, — как думаешь, ей было радостно, когда она сначала шла пешком, уверенная, что я заберу её браслеты, а потом кто-то маленький пнул её кошку и саму её обозвал? Король защиту дарит людям, а не страх.

— Мог бы сказать, чтоб я извинился.

— Я сказал. Ты мне ответил, что уйдёшь к русалкам, Ирвин.

— Преврати меня в кошку, я хочу запомнить.

— Выздоровеешь и превращу.

— А не забудешь?

— Если не расхочешь.

— А почему ты сразу ничего не объясняешь?

— Надеюсь, что ты сам поймёшь. Напрасно, видимо.

— А мы вернёмся домой?

— Отлежишься и вернёмся, — на последних словах он всё же фыркнул. — Дворец говорит, что ты мелкое чудовище. Про меня в детстве утверждали то же самое.

 

Я говорила ему, Арчибальд — дурак. И он всё-таки здорово помог всем нам, всем, на кого в семьях за обедом старались не смотреть, кому матери совали еду, только отвернувшись, кто назывался в лучшем случае «иди, девочка, иди куда шла».

Он говорил:

— Но это ведь Арчибальд так и устроил, что вас не любят в собственной семье! Это ведь он решил, что вам не место в общей истории, и только потом спас! Легко спасать, когда перед этим сам же и разрушил!

Как же я злилась на Катрин. Вот натурально, специально ни за что с нею близко не сталкивалась, только слушала у стенки, а то бы подралась руками, безо всякой магии, а она даже бы не поняла, в чём было дело. И Шандор бы не понял. И никто. Может, подросший Ирвин разделил бы, но всерьёз жаловаться человеку на его мать — до этого я всё-таки не дошла. В любом случае, тогда Ирвин был ещё мелкий и в обители, Шандор ни разу не умирал, а Катрин всё таскала его в библиотеку, переводила, тыкала в нос документы, водила пальцами по строчкам или ещё — накрывала руку своей и уж его-то пальцами показывала нужное. Ну кто бы устоял. Кто бы задумался. И Илвес пел о том же, во второе ухо. Легко рассказывать, как мир должен быть устроен, когда живёшь в отдельной его части, как Илвес, или же в самой сердцевине, а значит, вне событий, как Катрин. Легко говорить «с тобой плохо обходились». Легко говорить «он всё не так понял, не нужно разделять миры, чтоб мир не рушился, пускай речные и долинные живут бок о бок с людьми». Легко говорить «будь открыт любому». Когда Шандор попробовал мне сказать, что Арчибальд и с нами плохо обращался, я его оттолкнула и ударила. Потому что сочувствие, когда не просишь, — это гораздо хуже, чем когда тебя просто по-человечески вздёргивают вниз головой. И мне вообще-то каждый раз было смешно, почему никто вообще не видел, какой Арчибальд смешной со всей своей серьёзностью. Он приходил по вечерам, и мы сбегались, и всегда кто-то орал, и мелькали макушки, юбки, брюки, а он говорил:

— Вас заставить онеметь?

Но мы только смеялись ещё громче, а у него болела голова. И это он читал нам сказки про русалок, хотя Илвес сказал, что я всё вру, но кто ещё тут врал. Он же даже не запрещал русалкам быть — просто боялся, что они расшатают мир. Они скучали там в своём сказочном слое, время от времени выбирались в наш и принимались некрасиво задыхаться. И всякие дриады так же, и другие личности. И Катрин говорила:

— Нужно всё смешать! Нужно, чтоб один мир питал другой!

А я думала — вам легко говорить, вы ведь уйдёте. Когда мир обновляет свою историю, как будто сбрасывает кожу, — нужна жертва, и Катрин вызвалась быть жертвой, уйти за горизонт событий, а Шандору не сказала. Я смотрела на них и думала — не вам решать. Не вам решать, кому где жить, как делить реки, как объяснить русалкам, что нельзя топить людей и нет, даже для смеха звать нельзя, пока вы водите хоровод, человек задохнётся, и наоборот — нельзя тащить русалку в цирк, и замуж нельзя, ты её почти обязательно разлюбишь, и она же потом не вернёт хвост; миры так просто никогда не совмещаются, и уж тем более это было не решить на одной ярости. Я говорила Шандору: да, Арчибальд дурак, он делал с тобой полную ерунду, да, так совсем нечестно, он ошибся, но это даже не вопрос прощения, потому что нельзя простить, если человек не понял, что творит. Я говорила: он дурак, прости его. Я не знала, как лучше говорить, я хотела, чтоб Шандор жил сам по себе, а не всю жизнь вспоминал свои дни в подвале. Катрин всё ныла, разливалась соловьём, король умирал, Яна психовала, я боялась, что Шандор сделает какую-нибудь глупость. Ходила в подвал и сидела на каменном полу до красных отпечатков на коленях. Говорила:

— Сделай, чтоб ничего не рухнуло и все остались живы, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста.

Сама не знала, к кому обращалась. Ко дворцу, которому уже столько людей отдали кровь? К создателю, в которого не верила? Однажды Арчибальд сказал: «Помоги мне избавить его от иллюзий» — и велел причинить Шандору боль со всей дури магической, как я умею. Я причинила наполовину, и Арчибальд говорил: «Смотри, она послушна моему приказу, она даже не спрашивает, в чём ты виноват, ну о какой душе тут можно говорить», а Шандор говорил: «Ну вы же сами их жалеете» — и ещё, мне: «Ты не расстраивайся, я понимаю, что приказ». А потом Арчибальд сказал: «Ответь ей, ответь, вижу ведь — хочешь, я велю даже не дёргаться», а Шандор сказал: «Не хочу, мир есть любовь» — и ещё сказал: «Бедная». Позёр. Встал с пола, шмыгнул носом и ушёл, глаза слезились — я умела делать больно. Вот тогда я, наверное, и решила, что больше никого не буду мучить и что Шандор, конечно, сумасшедший, но я всегда за него, потому что таких нет больше.

В тот день я не смогла его спасти. Катрин сказала: «Пора». Илвес сказал: «Да он струсит, там мякиш, а не стержень». Катрин сказала: «Кто бы говорил про мякиш, ой». И я не поняла, о чём они. Я не знала, что он и Арчибальд снова окажутся в подвале и что Катрин с ним не пойдёт — будет умываться, и потом оправлять кружева на новом платье, и чертить в воздухе над спящей Яной охранительный материнский знак. Они надеялись — Шандор разрушит мир и на его месте окажется другой, лучший, история сменится весёлой, новой, правильной, но вот беда — в весёлые Шандор не умел верить. Мы все стояли у входа в подвал, Илвес показывал картинку того, что внутри, он умел такое — и я слушала разговор и думала: «Дурак». Или нет, оба дураки. Как ненавижу. История должна смениться, сказал Илвес, а я сказала — отойди, а то ударю. Катрин ушла, потому что для смены истории всегда нужна жертва, и потому что в новом мире для неё не было места, и потому что, может быть, скучала по мужу. «Я как туфля, оставшаяся без пары». Король бы вряд ли оценил сравнение с туфлей.

Я так хотела, чтоб меня завалило вместе с ними, с Шандором и Арчибальдом, но Илвес заорал: «Ты куда, дура, ты так не воскреснешь!» — и удержал, идиот, и дворец весь трясся, а потом опустилась темнота, резко, как заслонка. А потом оказалось: я проснулась, и в этой новой истории Арчибальд правит давно и законно, а Шандор вовсе неизвестно где. Такой расклад. Потому что мир не меняется на одном желании и на двух жертвах добровольных и одной невольной. Я помнила прошлое из нынешней истории и прошлое из предыдущей, и изо всех сил старалась их не перепутать. Илвес говорил:

— Но история так и так сменилась бы, это случается раз в эпоху, мы подтолкнули просто!

— Подтолкнули, да?

— Мы думали, он правда верит, а он что?

— Обвини Шандора, конечно. Верит он не так.

И тем не менее, какие-то лесные жители смогли-таки появляться средь людей, и всё всем нужно было объяснять: нет, не целуй его, он задохнётся, о господи, ладно, целуй через рукав, и нет, русалка без воды действительно не сможет долго дышать, это не легенда. Кто-то оказывался, от неожиданности, в фонтанах на площадях. Кто-то в парках. Потом Арчибальд немного пришёл в себя и велел чуть ли не законодательно всяким долинным жить отдельно от людей, в своём слое, но те всё равно лезли. Потом Шандор вернулся в первый раз. Он так смешно всё корчил из себя тёмного мага, всех арестованных русалок вёл к себе «на беседу», и Арчибальд ещё раз доказал, что дурак, потому что поверил, что беседа — это что-то ужасное для русалок. Они там чай пили с ромашками. Они там фыркали. Шандор так здорово изображал того, кого Арчибальд из него всю жизнь пытался сделать, что иногда, мне кажется, путался сам. О, тёмный маг, о, гроза сказочных существ, оплот порядка, вестник городов — иногда я его так называла. А потом он решил — ну что ж, я всё испортил, но Ирвин не испортит. И Катрин просила. О всяком принце при рождении делают предсказание, и у Ирвина было — он станет править как тиран и ввергнет мир в хаос. Я говорила — ты его избалуешь, он сын Катрин, ты надорвёшься, ты не удержишь, ну какой тиран, давай чинить тот мир, который есть, но Шандор говорил — о нет, о нет. Он будет лучше меня, я всё сделаю для этого. Я говорила — он в обители, туда нет хода живым, твой Ирвин превратится в неземное существо, это же здорово, но Шандор говорил — о нет, не здорово. Я покажу, что можно по-другому, без подвала, без одиночества, без принуждения. Потом Шандор ушёл-таки за Ирвином, а я гуляла с девочками по лесам и объясняла всяким там дриадам, что бояться нечего. Потом Шандор опять вернулся, уже вместе с Ирвином, и одной левой всем помог раньше, чем я успела попросить. Его всё слушалось — леса, поля, дороги и даже Илвес, впечатлённый обрушением подвала. Теперь мы все ждали, пока вырастет Ирвин, а он вырос и сделал всё назло.

Я так и думала.

Смешно, но только после того, как твой опекун нашёл покой на блюде, ты смог впервые толком осмотреть дворец, где жил всю юность. Твоё крыло дворца. Твои владения. Все эти запертые двери, мимо которых раньше проходил, не открывая глаз, ты теперь отпирал и ужасался. За одной ты нашёл гнилые доски — совершенно очевидно, что они были частью замысла, но какого, зачем? Ответа нет. Ты думал — вот своему ученику я оставлю инструкцию в трёх экземплярах. Вот это сохранить, это как хочешь, это уничтожить. От твоего опекуна тебе достались: стопки книг, целые столбы, пыльные, древние сокровища; со сморщенными от времени обложками они напоминали черепах, и вечерами, приглушив свет в своём же кабинете, ты водил пальцами по обложкам и страницам — как странно раньше думали о мире! Правдиво ли? Что вообще есть правда? Ты всматривался в нарисованный хоровод светил и думал — да возможно ли такое, что раньше над нами и над народом нечёткого мира нависало одно и то же небо? Одно и то же солнце? А говорят, их солнце меньше нашего и свет от него какой-то гнилой.

Итак, ты унаследовал от наставника десятки книг, запрещённых и обычных, сломанные красивые предметы (часы! лампы! механические игрушки!), предметы работающие, сколько-то правил, сколько-то предрассудков, власть советовать королю и — стаю девочек. Их дверь ты открывал самой последней — уже предчувствовал что-то старое, суровое, или что-то холодное и сгнившее, или просто до жути непонятное — в одной из комнат ты обнаружил крупные икринки с русалочьими мальками. Не люди и не рыбы, большеголовые, большеглазые, мальки смотрели, не мигая, сквозь прозрачную, розоватую плёнку; тебе вдруг захотелось взять одну икринку в руку, но вместо этого ты под покровом ночи перенёс мальков на реку и выпустил в воду. Либо кто-то из чуждого народа их подберёт, либо они умрут.

В комнатах девочек тоже было тихо. Ты приоткрыл первую дверь, ожидая тумана или пыли, но услышал только сопение и шелест. Ты вошёл. Четверо спали на кровати — поперёк, кое-как, подогнув ноги; ещё столько же жались рядом — на плаще и тряпках. Темноволосые и рыжие, веснушчатые и смуглокожие. Две девочки сидели на полу и шлёпали одна на другую засаленные карты. Ты спросил:

— Откуда у вас это?

Одна, рыжая, с острыми коленками, вскочила, обернулась на тебя и зашипела:

— Тихо, пожалуйста! Тут люди спят, вы что, не видите. Вы вообще знаете, сколько мы их усыпляли.

Вторая, черноволосая, взглянула на тебя неожиданно внимательно и наклонила голову. Сказала:

— Он в одежде господина.

— Ну и что! У того борода была, а этот разве выглядит?.. — Рыжеволосая вытащила из колоды новую карту и шлёпнула поверх подружкиной. — Я тебя победила. А карты мы тут и нашли, в стене за кирпичом. Тут же тюрьма как-никак. Вы хотите с нами?

— Марика, господин не хочет с нами.

— Да говорю тебе, что он не господин! Сами скажите — вы маг или нет?

И ты кивнул. Но почему-то не ушёл — какое тебе дело, в конце-то концов, до этих юных сосудов незаконной силы, велел бы накормить, принести, чего там ещё, тёплых вещей, может, сводить их вымыться по очереди — не ушёл, а спросил:

— Во что играете?

— Вам не может быть это интересно, — та, кого назвали Марикой, фыркнула и потянулась к колоде снова. Подруга перехватила её руку и накрыла своей. У неё был какой-то гулкий, южный акцент, как будто бы росла она на море.

— Извините мою подругу, господин. — Она не смотрела тебе в глаза, наклонила голову, и волосы упали на лицо. Она не тянулась поправить. — Она не понимает, что творит. Недавно прибыла.

— Ага, недавно, — Марика фыркнула. — Сколько дней уже тут торчу, и хоть бы кто зашёл. Ладно ещё еда сама появляется, и то на всех мало. Тот, с бородой, сказал, что скоро мы поймём, зачем мы здесь, если вы правда господин, вы нам расскажете?

Они играли в самую примитивную игру — тянуть по очереди, чья карта старше, тот и выиграл, — и ты сел рядом, на пол. Сказал:

— Это дурацкая игра, я разделю её с тобой только на первый раз. Играем на желания, в рамках разумного.

Марика наконец-то что-то заподозрила. Смотрела исподлобья, голову наклонила, но так и мазала взглядом тебе по лицу.

— Если вы правда господин, то нам нельзя с вами.

— Сколько времени вы сидели взаперти?

Это была Колода Леса — карты бродяг, актёров, запрещённых авторов. Ты вытянул осину — восьмёрку на обычный счёт. Протянул колоду Марике:

— Давай же. Выиграешь — отвечу на твой вопрос. Проиграешь — ты на мой.

Ей выпал дуб весенний — туз, кажется, пик. Ты сказал:

— Ладно, что же. Ваш господин теперь я, господа меняются. Вам есть куда вернуться?

— Издеваетесь?

Ты поднял брови. Марика буркнула:

— Извините.

Ты сказал:

— Прежде всего я собираюсь выяснить, насколько ваша кровь способна помочь миру. Но перед этим я собираюсь вас накормить и сделать так, чтобы кровать была у каждой. Да, и перевести куда-то, где есть окна.

— Окна для нас?..

— А почему вы недостойны окон?

Вы играли полдня: Марика гордо выиграла у тебя окна, прогулки, новую одежду и фрукты за хорошее поведение. Всё это — может, кроме фруктов, не додумался — ты и так собирался предоставить им, идиотским птенцам с тонкими шеями, поэтому выиграл по итогам куда больше. Ты выяснил у Марики: как их всех зовут, как проявляется их дар, что говорил твой опекун на этот счёт и прочее и прочее.

— Он говорил, что выжмет нас, как апельсины, и нашим оболочкам будет всё равно.

Ты сказал:

— Глупости, никто не собирался вас высасывать.

Черноволосая качала головой — была уверена, что ты врёшь и развлекаешься. Ты сказал:

— Вы расшатываете мир, выпустить вас я не могу, а учить — да.

Ещё через два таких посещения они впервые подрались за право первыми на тебе повиснуть.

— А мне сказали…

— Да?

— Катрин мне рассказала, что вы забрали у родителей не только меня.

— Да?

Арчибальд сидел за письменным столом. Шандор ещё не привык видеть опекуна где-то, кроме подвала и собственных комнат, и каждый раз прижимался к стене, встречаясь с ним в дворцовых коридорах. Было странно осознавать, что этот человек больше не имеет над ним власти. Что не надо всматриваться в лицо в попытках угадать, какое именно заклятие на него, Шандора, сейчас наложат. И за что. Что можно просто кивнуть и пройти мимо, как будто Арчибальд не был единственным человеком, с которым Шандор говорил всё это время. В подвал Шандор спускался всё равно, но теперь с ним была Катрин — держала за руку, поила водой после; голова привычно кружилась, своды плыли, и однажды, на алтаре, когда он не мог двинуться, Катрин поцеловала его в губы (потом, конечно, говорила, что ничего не было). На общих трапезах Шандор смотрел в тарелку, бросил любые попытки постичь, что за резные листья и зелёные кусочки так любила Катрин, пил воду, вызывая хохот короля, тихонько под столом болтал ногами и подчёркнуто не замечал, как морщится Яна. Маленький Ирвин всегда прибегал последним, вертел головой, качался на стуле, и Катрин дёргала его за рукава («сиди прилично»). Ничего не помогало. Арчибальд ел молча и медленно, как могла бы есть ожившая статуя, и сперва Шандору кусок в горло не лез. Он не представлял, как Катрин вообще всё это объяснила — супруг мой, этот юноша теперь будет есть с нами? Единственная польза, которую Шандор принёс напрямую королю, пока что заключалась в исцелении похмелья; с тех пор король полюбил Шандора как родного, часто хлопал между лопаток и просил:

— Ну покажи чего-нибудь такое, а, не жмись.

И Шандор сотворял для него огненных бабочек, и лис, и тихих зайцев, и помогал королю вспоминать места, которые тот хотел вспоминать, и показывал королю его самого — но молодого, лихого и с двумя девушками сразу на коленях. Король сиял, говорил: «Вот это я понимаю», бил себя по коленкам, порывался всучить Шандору орден, который по такому случаю носил в карманах. На ордене всё время были табачные крошки, король всё время их сдувал, и Шандор говорил: «Нет-нет, спасибо. Нет, пожалуйста, не нужно. Нет, я ведь ничего ещё…»

— Да ладно, парень!

Шандор уверен был, что ещё пара таких предложений — и король всё-таки прикрутит орден к его куртке силой.

— А девушка у тебя есть? А? Как так нету? Подогнать, что ли?

«Нет, я влюблён в вашу жену и всегда буду».

— Нет, ваше величество, боюсь, я не составлю ничьё счастье.

— Девственник, что ли? А, ну да, где бы тебе. Да ты не думай, это дело поправимое, некоторые девушки таких только и любят…

Шандор мотал головой, жалел, что не умеет краснеть, — покрасней он, король, может быть, расхохотался бы и оставил его в покое. Однажды за обедом король вдруг обрадовался, навалился на стол и предложил:

— Маг, слушай, маг, а ну поедем на охоту?

Шандор чуть не подавился заваренными только для него лесными травами и объявил:

— Я дал обет не убивать живую тварь.

— Правда, что ли? Ну вы, ребята, двинутые. И кабанов не убивать?

— И кабанов.

Никакого обета Шандор не давал, но Арчибальд, сидевший тут же, ничего не говорил. Наверняка испытывал солидарность — зверей ему, конечно, жалко не было, но тратить время на плебейские развлечения было лень. Шандор бы съездил в лес, но просто так — походить меж деревьев, потрогать кору. Когда удастся вот так выбраться, Шандор не знал.

Однажды утром он после подвала, светлячков для короля и исцеления от похмелья всех его приятелей и самого величества вернулся к себе в комнату — поспать. Сон до сих пор его окутывал при первой же возможности, а мелкое исцеление давалось муторно — сложно всего лишь вылечить головную боль, а не омолодить на десять лет. Хуже, чем вышивать мельчайшим бисером — сосредотачиваешься, хмуришься и всё равно нет-нет да придашь лишних сил людям, которые своих беречь не собираются. Пока он проходил по залу, от него требовали: предсказать будущее, подарить удачу в картах, подарить состояние («не можешь золото?»), наколдовать смешливую девушку прямо сюда. Стол был закапан воском, жиром, соком, заляпан вином, и настойками, и джином. У короля бывали тематические дни: сегодня джин и скрипка, завтра ром и виолончель. Что он слышал, покачиваясь, с покрасневшим лицом и неестественно блестящими глазами, Шандор сказать не мог. Он вошёл в комнату, усталый, раздражённый, ночь не спал, и увидел, что на его кровати лежит девушка, ест персик и листает книгу, капая соком. Книга была его любимая, «Особенности поведения вольного народа» — кому как кланяться, кого подкупать, кому что дарить, что там считается поводом для драки, что для смертной вражды, что — для любви. И там были отличные картинки — с ягодами, листочками, белками с пышными хвостами.

У девушки были короткие рыжие волосы, стройные ноги в тяжёлых ботинках и такое удивлённо-беззаботное выражение лица, как будто это Шандор явился к ней в комнату и застыл на пороге. Она валялась на его кровати, облизывала липкие от сока пальцы, и листала ими страницы, и болтала ногами в воздухе. На одном из ботинок развязался шнурок и бил её по лодыжке. Она, казалось, не заметила, что Шандор вошёл, и тогда он откашлялся — неловко беспокоить, и спросил почти шёпотом, чтобы не напугать:

— Эй, ты кто?

Она отложила персик на его покрывало и повернулась:

— Ты правда это прочёл? Целиком?

— Конечно. — Он сел с ней рядом, на пол. — Не могла бы ты отойти? Это моя кровать, и я хочу спать.

Она прыснула. Шандор почти не открывал тяжёлых штор — с непривычки боялся простора, но рядом с этой девушкой казалось, будто он распахнул окно и шторы полощет ветер.

— Я Шандор, — сказал он, — а тебя как?..

— Марика. — Она наконец села, спустив ноги с кровати, плюхнула книгу на колени. — Не притворяйся, пожалуйста, что не знаешь, кто я.

Всё-таки люди во дворце вели себя странно. Шандор потёр лоб: трудно сформулировать, когда недавно отдавал кровь и потом уворачивался от попыток затащить тебя на пир.

— Я знаю только то, что ты валяешься на моей постели, не сняла ботинок и закапала соком мою книгу. Я даже не уверен, что мне всё это не кажется. Так что, извини, если из нас двоих кто-то и притворяется, то скорее ты.

— О господи, — сказала Марика, — вот недалёкий. Его величество же меня тебе подарил, чего тут не знать?

Так вот почему король так охотно его отпустил. Уже зная, что ответ ему не понравится, Шандор сказал:

— Подарил, извини, в каком смысле?

— Ну, чтобы мы вместе росли. Ты мной владел бы. А потом, когда решишься и когда я созрею, ты бы со мной познал все радости любви. — Она подумала, сморщила нос: — Не знаю, по-моему, как-то слишком замороченно.

— То есть «созреешь»?

Марика оглядела себя.

— Ну, мне говорят, я и так нормальная, но грудь ещё должна бы вырасти. Ты правда совсем ничего не умеешь?

— А ты — да?

— Хочешь покажу?

— Э нет, не нужно. — И почему он не соврал про воздержание, подумаешь, где охота, там и… — Откуда ты вообще взялась? У тебя есть дом?

Она взглянула как на идиота:

— Ну конечно. У нас у всех есть дом.

— А где?

— В восточном крыле.

— А у всех — это…

— Ну, нас таких много. Господин Арчибальд нас учит управляться с силами и с желаниями. Но я отличные результаты выдала на неделе, и вот поэтому мне достался персик, — она повертела его в руке, ещё раз откусила. — Прости. Я не подумала про книгу. Я думала, они просто так лежат. У нас никто не читает, если не заставят.

Господи боже, то есть Шандор не один. И она говорила — дом.

— Тебе там нравится?

— Кому не нравится служить благому делу?

Шандор сощурился — но нет, она не шутила. Ёрзала на его кровати, не имела ничего против того, чтобы быть собственностью и подарком, и сок собрался в капли у неё на подбородке.

— А между прочим, у меня красная повязка.

— Что это значит?

— У других — жёлтая или оранжевая чаще всего. Это значит, что моя кровь полезнее всех и что я лучше управляюсь с магией и ясней слышу распоряжения. — Она болтала ногами. — А правда, что тебя учили один на один?

— Да, правда.

— Как бы я хотела так же! Общая спальня знаешь как надоедает.

— Не знаю. — Он почувствовал себя страшно усталым. — Слушай, я не хочу познавать никаких радостей любви, король ошибся. Ты можешь просто вернуться домой, если захочешь, мы ему даже не скажем.

— То есть ты отказываешься? Но я правда полезная! Арчибальд говорил, что я соображаю и что я быстрая, и я могу быть и женой и воином. И у нас все хотели с тобой познакомиться. Но ты какой-то… — она помотала головой. — Не знаю, ты меня даже не ударил.

— А должен был?

— Ну, я испортила твою книгу. Я на самом деле специально тут разлеглась, хотела посмотреть, как ты бушуешь. Или, знаешь, Арчибальд иногда мог за ноги в воздух вздёрнуть, так смешно, волосы вниз такие, ты качаешься.

Когда ярость перезревает, превращается в отвращение, наверное. Шандор нечасто чувствовал его в себе и редко думал, но эта девочка сидела перед ним и так рассказывала…

— У тебя есть дом? До того, как мой опекун… как мой бывший опекун тебя забрал, ты же жила где-то?

— Да я почти не помню. Мама сама меня сюда привела. Я не хочу обратно, ты же не пошлёшь? Я могу не мешать или под мальчика могу подстричься, если ты об этом. И я могу делиться магией, хотя зачем тебе. И я делаю обалденное мороженое, даже ему нравилось.

— Арчибальду?

— Да! Он говорит такой: ну, может, в этом и есть смысл, а я говорю — видите, хорошо, что вы меня тогда не придушили, а он говорит — я не собираюсь лишать вас жизни, прекрати молоть ерунду, а я тогда…

— Марика. Слушай. Я ужасно хочу спать. Можно я просто посплю, а ты оставайся здесь и, если Арчибальд за тобой явится, буди меня. И никуда с ним не ходи.

— А, ты хочешь, чтоб я была только твоя? — Она расстроилась впервые за их разговор. Вертела в пальцах персиковую косточку. — Но он же учитель, как можно с ним не пойти? Я же недолго! Я же не стану менее послушной оттого, что с ним схожу!

Но Арчибальд не пришёл, зато пришла Катрин.

— Да, их там целый выводок, — сказала равнодушно, пока сонный Шандор сопровождал её на прогулке к голубятне. — Не смотри так, я их проверила после тебя, и они всем довольны. Не хочешь морочиться — отдай девчонку Арчибальду снова, и дело с концом. Мой муж забудет про свою затею через пару дней. Или ты теперь чувствуешь себя обязанным?

— Я хочу, чтобы люди выбирали сами.

— Ой, эти выберут. Сходи спроси, хотят ли они получить свободу, я посмотрю, в каком ты виде от них выберешься.

— Но ты же сама говорила, что бог есть любовь.

— Бог-то любовь, только всех не спасёшь. Тем более против воли.

И вот теперь Шандор стоял у Арчибальда за спиной и разговаривал.

— Семьи их сами ко мне приводили. — Арчибальд отложил перо и смотрел как обычно — без выражения. — Кому нужна девчонка-ведьма? Я их спас.

— И приучили к боли.

— Пробуй по-другому. — Арчибальд скрестил руки на груди. — Что? Я серьёзно. Прежде чем всех спасать, подумай, что это за люди. Приди к ним, притворись лишённым силы.

— И приду.

— Ой ли? Что ты им будешь проповедовать, любовь? Да та же Марика тебя предаст и не поморщится, если я попрошу.

— Она не виновата.

— Ну конечно. — Арчибальд смотрел с сочувствием, и Шандору казалось, что он снова собственность; желание убежать стало таким сильным, что он на миг сжал кулаки, а Арчибальд продолжал: — Они должны тебя бояться или взбесятся. Их приводили ко мне, в общем-то, на казнь.

— А вы их мучили.

— Только за проступки. Велеть, чтоб тебя пропустили? Сам посмотришь.

— Велите, — Шандор снова сжал кулаки, но это не помогло: свобода всё-таки мешает самообладанию. Стоп, его это мысли или Арчибальда?

— До свидания.

— Что уж там, увидимся.

Мелкая И. упала на диван, спрятала лицо в ладонях, тут же их опустила, выпрямилась и уставилась в пустоту большими глазами, часто-часто моргая.

— Слёзы и вопли, — констатировала Ирма, плюхаясь рядом, — натурально, я сама в хлам, я сама умерла, я умерла. Не смотри на меня, я некрасивая.

Глаза у неё были красные и нос припух — до некрасивой ещё стараться и стараться, но я всё равно сочувственно фыркнула и принесла обеим кубок с ледяной водой:

— Умойтесь, страждущие, и обрящете покой.

Мелкая И. начала было улыбаться, но раздумала. Ирма нахмурилась просто из чувства долга:

— А что не этот, не кувшин?

— Тебе не всё равно? Что нашла, то и принесла.

Ирма умыла мелкую И. — как кошка котёнка, собственной рукой, и только после третьей горсти воды та отошла наконец, отмерла, отпихнула Ирмину ладонь своими мелкими и сказала, отфыркиваясь, мотая головой — даже на светлых бровях висли капельки воды:

— Он такой страшный.

— Первый раз кровь брали, да?

И. закивала. Никто не помнил, как её зовут на самом деле — она вообще-то мало разговаривала, только оглядывалась и сжимала свою куклу, которой, кстати, сейчас почему-то не было. Кукла была нелепее не придумаешь — мутно-зелёный кролик с длинными ушами и в платье с кружевами на оборках. Такой унылый, вытянутый, вечно мотался у неё в руках, но только он и помогал в первое время:

— Как так не хочешь есть? А кролик хочет! Можно я покормлю? А он забыл, как есть, он говорит — хозяйка мне покажет! А почему хозяйка не ест кашу, такая вкусная каша! А почему хозяйка плачет, тут никто не плачет!

Итак, кролика не было. Пока я думала, что это значит, Ирма провела мокрыми руками по лицу и вопросила:

— Как ему так удаётся? Ничего вроде не сказал, не ударил даже, а я сижу, как будто в ледяную воду бросили.

— Что он тебе сказал-то?

— Ты не знаешь? Ну что я это, недисциплинированная. И не оправдываю ни доверия, ни надежд. И что если я собираюсь курить ночами всякую дешёвую дрянь, то кровь моя никого не спасёт. Не нужна кровь не умеющих владеть собой. Падких на, как это? — на лёгкие удовольствия. И выкурила-то одну трубку, боже мой, и то не до конца. И так обидно. Ладно бы говорил вот это вот всё, помоечница, побираешься, кошка драная, что там ещё любили в нашем детстве?

Я подсказала:

— Подстилка хвойная.

— Ага, во-во, подстилка. Но он же вежливый. Единственный раз в жизни человека во мне увидели, а я вот так вот.

— Ну, он сам говорил, что в нас усилено тяготение к пороку. А искупление назначил или как?

— Перечислить ему, что бывает от курения. Ну, когда выучу. И курила-то не табак, а лист какой-то.

— Лист, может, и хуже?

Я дым никогда не любила и в источниках его не разбиралась. Меня две вещи волновали — мелкая И. без кролика и что за нами, как договорились, подсматривал Шандор, и вот сейчас он снова не поймёт, что Арчибальд нормальный. От него все выходят с красными глазами, он просто так не зовёт. Ирма притопывала ногой, переживала позор, качала головой. Да, ей бы шла трубка, в самый раз — выговаривать и курить:

— И ещё мелкой говорит, мол, а мой маг, мальчик, никогда не хнычет. А я думаю: покажи нам того мага, хнычет он или нет. Мелкая вон что…

— А заяц-то её где?

Ирма взглянула как на идиотку:

— Мариша, это кролик, все уже знают.

— Я тебе не Мариша.

— Ой, как страшно.

Ирма была самая старшая из нас, непрошибаемая. Только Арчибальд будил в ней что-то человеческое вроде сомнения в собственной неотразимости или в собственной правоте. А так, конечно, она была ожившей статуей и двигалась соответственно, и руку, давая кровь, протягивала как для поцелуя.

— Так где игрушка-то?

Мелкая И. прижалась лбом к моей ладони, показала образ: вот Арчибальд с ней говорит, сидя на корточках, вот И. мотает головой, ещё мотает, вот заяц отправляется к нему на стол. Типа заяц дал кровь, а И. отказывается?

— Если ты так боишься, то твой друг, пока ты думаешь, побудет у меня. Может быть, ты увидишь, что он не боится.

О господи, ну разве с зайцами так можно. Мысленно я уже колотила кулаками в дверь кабинета, потому что это мы наглые и это нас полезно даже доводить до слёз, но И. недавно появилась, она маленькая, ей этот кролик, может, всей жизни дороже.

— Ты можешь думать здесь.

А, то есть он надеялся, что мелкая И. испугается за кролика и всё-таки протянет руку. А она, смотри-ка, взяла и выбежала, и теперь страдает. Ужас. Я попросила:

— Ирма, царапни меня.

Мы все тут только тем и развлекались, что придумывали свои заклятия: очень мелкие и совсем-совсем безвредные. Вроде заклятия краткой остроты ногтей. Я ставила себе же на ладонях крестики, когда хотела что-то не забыть. Шандор, когда узнал, долго страдал: да как ты можешь добровольно, да с собой, да это не смешно, как ты не видишь. Я даже обещала, что не буду, но ради кролика Шандор, наверное, простит.

Ирма царапнула меня по ладони светло-розовыми отросшими ногтями. Почему она добывает лак, а со мной не делится? Я показала мелкой И. царапину:

— Видишь? Совсем не страшно, ты не бойся.

Лизнула ранку языком — заращивать лень — и отправилась к Арчибальду, где заявила:

— Отдайте зайца.

— Стала кое-чьей невестой и думаешь, что всё тебе дозволено?

Я не обиделась. Арчибальд как раз добавил в серебряную модель мироздания вторую Луну и теперь пытался сделать так, чтоб та не сталкивалась с первой на своей орбите. Мелкая Луна оказалась упрямая и стремилась к большой, сбиваясь с курса.

— Лучше бы вы вот это ей показали, чем игрушку отбирать.

— Не всё вращается вокруг её желаний.

— Да она мелкая ещё! Она и так боится.

Арчибальд с трудом оторвал маленькую Луну от большой и запустил снова.

— Чего ты хочешь?

— Зайца.

— Не дури. Я пережал, но, если девочка сочтёт, что её слёзы что-нибудь решают, это ей не поможет в будущем, наоборот.

— Но это ваша ошибка, а платит она. Давайте я её хотя бы приведу, с ней постою. И зайцу можете, не знаю, кровать сотворить.

— Кровать для зайца?

Я коллекционировала те моменты, когда мне удавалось сбить его с толку. Оглянулась на зайца, чтоб сказать, мол, да, маленькая кроватка с балдахином, знаете, под цвет кружев, и тут заяц подмигнул мне вышитым глазом и растаял в воздухе. Арчибальд закатил глаза и сказал:

— Шандор.

— Звали? — В дверь и впрямь просунулась знакомая голова. — А то больше похоже, что тащили.

Он вошёл в кабинет целиком и плюхнулся на стул. Сказал:

— Мелкой Луне другое нужно бы ядро.

— Игрушка девочки…

— …моих рук дело? Да, моих, конечно. Я сказал девочке, что вы не выспались и спутали и что заяц понравился вам самому, но вы не умеете просить игрушки поиграть.

— То есть ты считаешь, подрывать мой авторитет — это нормальное поведение?

— Так я не подрываю. До слёз бояться — это не авторитет. Я извинился за вас. Дескать, вы так заняты. Хотите, можете сказать — я безответственный или подвесить вниз головой. Как тут у вас принято.

— Чем больше девочка проводит времени в этих стенах, тем сильней её кровь утрачивает свежесть. Когда вы здесь оказываетесь только-только с улицы, кровь питательней, чем потом. И интереснее.

— Для кого интереснее?

— Для изучения. Может быть, я хочу твою нагрузку разбросать на…

— И не надо ни на кого её разбрасывать, — Шандор вскочил, — изучать изучайте, ваше право, Марика мне все уши прожужжала, что без вас они все никто и идти некуда, но со мной это всё не связывайте. А девочку, господи, да приведите вы меня и Марику, покажите, что ничего ужасного, или что, кровь испуганного тоже более интересна? Ну чего вы?

— У нас до этого не поступало таких мелких, — я вмешалась, потому что не выносила, когда эти двое вот так вот ссорились, — давно не поступало. И испуганных. Все поступают несообразно ситуации.

Шандор выругался одними губами, но я разобрала. Сказал:

— Приходите на свадьбу, кстати, — и исчез.

 

Первые дни я с Шандором не разговаривала. Кое-как отсидела коронацию — с бледным лицом, огромными глазами, и только Марике, наверное, было понятно, как меня тошнит. Но я держалась, поклялась, как полагается, поддерживать мир всею своей жизнью и принимала поздравления. И подарки. Господи, сколько там было футляров, коробок, свёртков даже, ленточки, бархат, завитушки и узоры — куда, и зачем, и где их потом хранить? Дворец не был настолько многолюдным уже целую вечность — опасность схлынула, никто ничего толком не помнил, я сидела в чёрном мамином костюме для верховой езды и смотрела на всю эту толпу — камзолы, ленты, кружева, улыбки, хохот. Я думала о том, что пудра мерзкая и что глаза у меня всё равно красные, как у белого кролика или крысы, потому что я плакала полночи, и никакая пудра не спасёт. И для чего всё это. А за троном, пока мы все обменивались клятвами, стоял Шандор, и от него опять запахло лесом, хвоей, и я подумала — так же в последние дни пахло от мамы. Если бы она не взялась ему помочь, всё было бы хорошо.

Первые дни мы приходили в себя. Я читала бумаги, которые мне приносил Арчибальд, — того повысить, этому подарить деревню, этих отослать. Я всё подписывала: всё равно никого не помнила и ничего не решала. Кого-то мельком знала по банкетам в детстве, часть из них приходилась нам какими-то родственниками, но потом прогремело предсказание и всё закончилось. Теперь они, конечно, спешили обновить знакомство, о да. Я так натренировалась в том, чтобы быть милой, что, когда оставалась наконец одна, не могла думать вовсе ни о чём. В голове перекатывались фразы вроде «счастлива», «благодарю», «могла ли я надеяться». И во дворце было полно, полно народу, и кто-то уже даже сватал мне своего сынка, но я сказала, что блюду траур по неназываемым причинам и собираюсь блюсти минимум лет шесть. Неназываемые причины пока уважали. Я была королева-рыцарь, королева-девственница, а истинными делами занимался Арчибальд, и я думала, что если они с Шандором ещё раз подерутся, то этим всё и кончится. Скорее бы.

Я полюбила спать в покоях матери — теперь почти никто не помнил, кто в них жил, для всех мать умерла давно, рожая Ирвина, но комнаты не занимали. Я падала на мамину кровать и изо всех сил пыталась представить её запах, она любила духи «Дождевая взвесь», и уж потом, для Шандора, «Сосновый янтарь», и я падала носом в простыни и так и лежала. Никто не успел приставить ко мне никакой прислуги, и я надеялась, что так будет и впредь. Мы с Арчибальдом временно договорились — он не мешает мне в моих чудачествах, а я не лезу в реальную власть — не удержу, да и кто меня пустит, если уж начистоту. Я брызгала на простыни «Взвесь» и немного «Янтаря» и думала, как славно было бы снова научиться плакать. Лежала, корчила рожи. Марика позвала меня сбежать, но я уверена была, что бежать некуда. Ходила в чёрном. Шандор тоже ходил в чёрном. Однажды вечером, в очередной раз пробираясь к маминой спальне, я увидела, что дверь приоткрыта. В кровати лежал Шандор, свернувшись калачиком.

— Уходите, — я даже голос свой не узнала, новый, взрослый и опасный. Хотелось обратить Шандора в глыбу льда и шваркнуть о каменный пол. Или себя. — Это комнаты моей матери, и вы не имеете права.

Я всегда говорила ему «ты», но теперь он стоял за Арчибальда, матери не было, брат маялся неизвестно где. И я сказала:

— Если бы мать не сунулась вам помогать, всё было бы в порядке.

Тогда он приподнялся на локте и сказал:

— Да, тоже всё время об этом думаю.

— Убирайтесь.

— Видите ли — не уверен, что получится.

Тут только я заметила, что синяки у него под глазами залегли чёрные, как отметины от пожара. И весь он показался старше — то есть мы все в последнее время стали старше, но этот повзрослел как-то особенно. Хотя, наверное, это бывает после смерти. Он смотрел на меня и щурился, как будто свет, который я зажгла, резал ему глаза. Я села рядом.

— Извините, — он попытался встать, опершись на руки, но упал снова, — я должен был сообразить, что это и ваше убежище тоже.

— Да что с вами?

Он перекатился с живота на спину, потом кое-как устроился полусидя среди подушек. Мотнул головой, стряхивая волосы, и ещё раз сказал, уже с досадой:

— Извините.

— Если вы честно мне сейчас расскажете — может быть.

Вдруг показалось, что я стою на краю колодца, и внутри чернота, и я вот-вот упаду. Вдруг ничего ещё не кончилось, вдруг сейчас Шандор заболеет, как отец, и снова похороны, галки на деревьях, ледяные пальцы? Не то чтобы я дорожила лично им, я дорожила старым миром, где все были живы. Шандор поморщился. Сказал:

— Вы знаете, я же просил её оставить меня там. Говорил, что меня спасать нет смысла и что её покоя я не стою. Но она сказала: а потом ты поможешь моему сыну, корыстный интерес, даже не думай. Она и вам просила помочь.

— И ты помогаешь?

Он вслушивался то ли в мир, то ли в себя. Сказал:

— Пытаюсь. Арчибальд считает, что я могу вас сделать марионеткой. У него специфичная манера уговаривать.

— Ты можешь? Можете?

— Я честно вру, что не могу.

Честно вру — только Шандор может так сказать.

— И Арчибальд уверен, что я вру, и очень хочет, чтобы я изменил мнение, но пока я ему нужен, и он, знаете ли, не хочет, чтоб я износился раньше срока.

Он помолчал, подумал ещё, прикрыл глаза и сообщил:

— А я хочу найти вашего брата и вернуть ему трон, когда он подрастёт.

— Не приходи, пожалуйста, пока не почуешь настоящей его тоски.

— Но почему?

Илвес сидит у реки в вечной своей потёртой шубе, прямо на песке. Он вытянул ноги, и на ступни его набегают волны.

— Лето на дворе, — фыркает Шандор, — переоделся бы.

Он сидит чуть выше по склону и вертит в руках сорванный цветок клевера. При Ирвине он никогда не рвал цветы просто так.

— Нет, мне не трудно, — Илвес хмурится и разворачивается к Шандору всем корпусом, и река пенится, шипит, будто тоже не одобряет, — но чего ради всё вот это выжидать? Ты что решил?

— Маг должен зреть один, и всё такое. Пусть сперва подрастёт, а потом понимает, кем владеет.

— Так ты говорил, магии в нём ноль? И говорил, что всё за него сделаешь?

— Не ноль, а почти ноль. Если не говорить, смогу научить хотя бы сносно обращаться, лишним всё равно не будет.

— Ну хорошо, — Илвес всё ещё хмурится, и вода в речке идёт бурунами, — ты хочешь его вырастить в аскезе? Как — как тебя этот растил?

— Не совсем так. В любви и одиночестве. Марика придёт первой, ты вторым. Если показать сразу все народы и существа, он их не вместит, пока некуда. Он по сторонам-то раньше боялся смотреть — много пространства.

— То есть ты боишься, мы его разрушим, что ли?

— Всему своё время. От твоих русалок и у меня-то голова кругом идёт.

— Я думал, мы возьмём твоего ребёнка, пойдём во дворец, отожмём корону.

— Ребёнок должен вырасти сперва.

— А ты не думаешь, что он сам должен решать?

— Вырастет — и мы всё ему расскажем.

Илвес закатывает глаза.

— Ну ладно, — он встаёт и босой ногой пинает камушки на дне, — как скажешь, Шандор! Конечно, нам, речным да водяным, с королём и знакомиться негоже!

— Попозже. Когда он станет поустойчивей и не провалится с вами в безвременье или ещё куда. Некоторые вещи так сразу не изменить, а ты знаешь, как я хотел бы, чтоб было иначе.

— Девчонки так хотели посмотреть.

— Ещё увидят.

— Первый общий король!

— Станет последним, если какая-нибудь слишком сильно его пощекочет. Он хрупкий пока, Илвес, честное слово.

— А выйдет он уже таким, как тебе нужно.

Тут Шандор в первый раз помедлил ответить. Растирал в ладонях несчастный клевер.

— Нет. Не таким, я обещаю, не таким. Я хочу, чтобы он умел любить кого-то. Чтоб он по крайней мере знал, что его любят. Чтоб в него поместились твои реки, мои поля с лесами, снег зимой. Я не хочу его ломать.

— А вдруг случайно?

— Я тебя умоляю. — Когда Шандор смеётся вот так, губы у него кажутся бледнее и тоньше, и усмешка — чужая, нехорошая. — Я тебя умоляю. Чтобы случайно сделать то, что делали со мной, мне надо будет раза три сойти с ума.

На коронации я с задумчивым видом щёлкнул пальцами, и из воздуха начали падать вишнёвые лепестки. Они кружились, опускались на гостей, и русалки смеялись и ловили их в ладони, и недовольные дамы вздёргивали брови — конечно, я испортил причёски, и все стояли, задрав головы, а я вспоминал. Все твои «пошли поиграем», которые на поверку оказывались «пошли поучимся», и которые я то обожал, то ненавидел, и благодаря которым стою теперь под собственным цветочным дождём. Я не могу заставить солнце светить в окна, но могу вызвать ветер, если захочу, и он даже не расколотит стёкол (вероятно). Я вспоминаю: мне шесть или семь и я снова помню дом, зато забыл монастырь — оба не вмещаются, и ты вернул мне память, как только выдернул в явь дома на лугу.

Ты всегда что-нибудь придумываешь, и я иду за тобой к речке, на чердак, на луг, в малинник, и только сейчас, с перевитой цветами короной на голове, под прицелом сотен глаз, осознаю, что ты тогда вообще-то жил две жизни. Да, в том доме время сначала двигалось только для меня, и я знать не хочу, как ты это провернул и сколько сил на это ушло — чтоб я рос хоть и вдали от людей, но почти всегда с тобой и чтобы каждую свободную минуту во дворце ты тратил на то, чтоб появиться в доме — и я видел тебя весёлого, тебя усталого, тебя «Ирвин-а-сколько-ты-сегодня-прочитал», но никогда даже подумать не мог, что без меня ты притормаживаешь реки, миришь речных, морских, лесных, долинных, и всё это — кивая Арчибальду, «да-да, я разберусь, они поймут». Сказочный мир подтачивал обыденный, Арчибальд кое-как скреплял второй, ты успокаивал первый, и краешки этой твоей настоящей власти я видел раз пять за всё детство. Первый — когда мы только-только познакомились: ты шёл со мной положенное путешествие и я зачем-то кинул камнем в голубя. Мы редко выходили к людям, не тот слой, но в тот раз, как раз в тот день ты сказал: «Ой, ладно, город так город, города тоже важны», и я обрадовался — города я обожал. Брусчатка, лошади, подолы платьев, скамейки в парках и фонтаны. Может быть, я любил всё это из-за детства во дворце. Мы кинули в фонтан монетку, и её тут же выудил какой-то парень в кепке, подмигнул нам и смылся; ты смеялся, голуби топтались у фонтана и слетались тебе на башмаки. Мне захотелось, чтоб вся стая вспорхнула одновременно и крылья зашуршали бы, как платья. Я подумал: а интересно, смогу я так попасть, чтоб хоть один голубь остался лежать? И прицелился в самого задумчивого, с пятном на крыле. Мне хотелось, чтоб он упал и я бы победил. Ты поймал меня за запястье: «Ирвин, стой!» — непривычная, злая хватка, тёмные глаза, но я швырнул камень свободной рукой, и стая вспорхнула, и кто-то из дам фыркнул: «Вы подумайте!» — а ты схватил меня на сей раз за плечо:

— Зачем ты это сделал?

Ты сел на корточки, держал меня за плечи; такого голоса у тебя я никогда не слышал. Что я мог бы тебе ответить? «Так, попробовать»? «Я ещё мелкий, сам не понимаю»? Я замахнулся снова кинуть камень — и ты поймал ту руку, которую нужно.

— Словами бесполезно, я так понимаю.

Ты разом стал как будто выше, старше, злее.

— Дай то, что собирался кинуть, — ты протянул раскрытую ладонь, но я сжал кулак. Тогда ты просто стиснул пальцы поверх моих, и я почувствовал, как камень медленно, с хрустом крошится. Я заорал: больше от ужаса, это было как размолоть в руке сухарь, но ты молчал, и я закричал то, на что ты всегда отвечал:

— Больно!

— Да что ты говоришь.

Это потом ты рассказал и показал, какие, мол, у голубя жёсткие перья, тонкие лапы, тихие глаза, а тогда всё не отпускал моей руки.

— А если я тебя сейчас, как ты птиц? Хочешь?

Я помотал головой.

— Что ж так? Ты испугаешься, я посмеюсь, весело ведь.

Я зарыдал, конечно. Я всегда рыдал: есть повод, нету, и сейчас не понимаю, как ты вообще меня вмещал. Но тогда я ни о чём таком не думал. Слова исчезли. Ты спросил:

— Да ну? Невесело?

Даже не знаю, чего именно я боялся.

— Слабых кто обижает, знаешь, нет ли?

Уроды всякие, сказал бы я сейчас. Ты спросил:

— Знаешь?

Я молчал: не мог.

Ты ударил меня пониже спины: в первый раз, чуть ли не единственный. И сказал, когда я сорвался в рёв:

— Ещё раз увижу, что ты хоть в кого-то целишься, кто не может ответить, превращу в него же на день.

Я вспоминаю ещё:

— Айда в сад.

— Не хочу.

— Хочешь не хочешь…

Ты вздыхаешь, качаешь головой, как будто бы потрясён моей несознательностью. Идёшь ко мне, худой, совсем молодой, и я отбегаю — мы в холле первого дома, и я пячусь на кухню, на тусклый дневной свет, потому что так путь получается длиннее.

— Нет, ну кто не хочет учиться, с тем я даже не знаю о чём говорить.

Ты делаешь рывок вперёд — я, как всегда, не успеваю увернуться, — сгребаешь меня в охапку и принимаешься щекотать.

— Кто не хочет учиться, а? Кто, кто не хочет?

Я первым начинаю хохотать, но и ты фыркаешь, и глаза у тебя тёплые. Ты всегда мастерски меня отвлекал — и от учёбы, которую честно по второму разу проходил со мной и которую я бы не осилил сам, и от болезней — всегда отхлёбывал первый глоток микстуры или самый последний и морщился так, что я начинал смеяться, даже если век толком поднять не мог. И от вечной смутной тоски — я хотел, чтобы всё было по-моему, но не знал, что именно всё, а ты меня обнимал, тормошил, ерошил волосы, кружил за руки, щёлкал по носу — и я забывал, что вообще хотел печалиться. До сих пор, стоит мне забыться, я вижу обитель, и тогда, в детстве, она тоже подступала — озеро, бесплодный остров в середине, гладкость камня. Я говорил:

— Хочу, чтоб ты молчал.

Ты говорил:

— Нос не дорос ещё приказывать.

И улыбался. Я мог сказать всё что угодно, — ты бы фыркнул, щёлкнул по носу и обнял. Марика говорила:

— Я б за такое врезала.

— Ребёнку? Не смеши. Он просто проверяет, обниму ли.

Это сейчас я выяснил, что тебе говорили: меня обучить вовсе невозможно, меня обучишь — я тебя же и убью и, наконец, я буду уметь мизер, честней даже не начинать. С точки зрения жителей рек и долин, я до сих пор глухой и слепой, да и с твоей тоже, но, как человек, я собой горжусь. Тобой. Собой. Нами обоими. Тебе я благодарен.

— На что смотрим?

— На птицу!

— Нет, Ирвин, птица улетит. Любая птица. Давай сначала что-то неподвижное.

— Мы уже в прошлый раз так делали!

— А сможешь повторить?

Обычно я не мог, но если мог, ты смеялся от радости, «вот это да», и я повторял ещё и ещё. Но в тот раз я в итоге выбрал одуванчик, и началось:

— Какой он?

— Жёлтый!

— А ещё?

— Пушистый!

— А проведи рукой?

— Пушистый, липнет!

— Щекотно?

— Да!

— След на ладони оставляет?

— Да!

— Стебель белый на слом. Сок едкий, если на руку — коричневый. Листья какие?

— Как резные!

— Да, резные. На что похоже?

— На цыплёнка! На ребёнка! Как когда Марика морщит нос, когда ей весело!

Нужно было: рассмотреть, описать, запомнить, зажмуриться и представить. Сперва ты держал меня за руку, потом накрывал мою своей, потом и вовсе прятал руки за спину и говорил «давай сам», и я представлял эти одуванчики, листочки, ветки, шишки, жёлуди, соцветья — всё, что можно было найти в саду и вокруг, — и выдёргивал из небытия их отражения, которые оставались в моей голове. Маг должен быть внимателен к тому, что видит. Я ненавидел быть внимательным, но ты настаивал:

— Сколько сегодня на столе зелёных стёкол?

— Где на полке стоит корзина, справа или слева?

— Сколько у кошки когтей?

— Хлеб присыпан мукой густо или едва-едва?

Ты задавал мне тысячи вопросов, протягивал мою руку, и дотрагивался, и прислонял к моей щеке: холодное, тёплое, липкое, шершавое, железное, деревянное, пуховое. Мир раскрывался вширь и внутрь, прожилками, я ненавидел сосредотачиваться, но ты не отставал, поэтому сейчас над залом идёт вишнёвый дождь, и все речные и долинные преклоняют головы. Я думаю: я дарю тебе свободу.

Не думаю, что она тебе нужна.

 

— Нахрапом мы ничего не добьёмся.

— Да, а чем добьёмся?

— Ты помнишь, как закончилось в прошлый раз.

— Он был сто лет назад!

— Илвес, — Шандор ходил по кухне туда-сюда, — ты путаешься в человеческих годах. По нашим меркам, прошло не так много времени. Если бы всё это можно было решить силой, поверь, я бы решил.

— Ты не пытаешься!

— Я попытался один раз. Напомнить, что вышло?

— А тебе рассказать, как у нас нынче? — Илвес вскинул голову, и Шандор замер. — Нет, тебе рассказать? Сегодня девочки сидели на камнях, чесали волосы. Скоро начнут топить корабли, как тебе понравится? Я не могу их больше сдерживать, я, знаешь, не двужильный. А в лесах, говорят, всё ещё хуже, потому что лесной маг делает что? Правильно, пребывает во дворце, а потом мчится сюда, чтобы тут тормошить своего мальчишку, который ни о чём понятия не имеет!

Ирвин, конечно, тут же вклинился:

— О чём я не имею?

У него в последнее время сделался звонкий, новый голос и походка чуть-чуть враскачку, расслабленная, будто он был уверен, что всё живое пропадёт с его дороги, стоит ему шевельнуть пальцем. Марика фыркала:

— Весь в мать, один в один.

Ирвин отдёргивался:

— Что ты о ней знаешь!

Он стал неловким, нервным, вечно злым и смущённым одновременно; наверное, это значило — подросток, уже можно начинать, но в голове у Шандора всё билось: один шанс.

— О чём понятия я не имею, Илвес?

Илвес одними губами сказал что-то непечатное и махнул рукой:

— Да ни о чём, это я так.

Илвес тоже качался между долгом и привязанностью, но он увидел Ирвина недавно, а Шандор его всё-таки растил.

— Тебе придётся выпустить его в мир, — сказала Яна недавно, — мама бы разозлилась. Очень страшно.

— Что страшно?

— Всё. Что будет, что не сбудется. Как будто вижу всё и ничего одновременно.

Яна давно видела обрывки будущего и несбывшегося; сам Шандор так не умел. И теперь медлил, хотя, возможно, в этом и была ошибка. Ирвин смотрел огромными глазами, как всегда, когда Илвес заводил речь о чём-то важном. Какая разница, сегодня или завтра? Любой момент худший. Нарочно ровным, скучным голосом Шандор спросил:

— Ирвин, скажи, ты хочешь во дворец?

Тот вскинулся:

— Где правили мои родители? Ещё бы нет.

— Ты что, вырастил мага втайне от меня? Ты говорил, он умер ещё в детстве. Ты всё это время мне врал? Как ты умудрился?

Я, вообще-то, тоже там стоял, и я привык, что меня замечали, но твой опекун смотрел только на тебя. Мы представились в общем зале, тронном зале, и я успел разглядеть свою сестру в чёрном и золотом — она, кстати, мне даже не кивнула, — и, пока ты говорил:

— Это мой воспитанник, он же наследный принц, он же мой ученик, — я всё смотрел, как у сестры дрожит жилка на шее.

Дворца я не узнал. Так долго ждал, пока окажусь в старых коридорах, вспомню статуи, мимо которых столько бегал маленьким, посмотрю на портреты, на мебель, ковры — но ничего не отозвалось. Когда мы уходили, Марика сказала:

— Чем бы ни кончилось, я сегодня напьюсь.

И ты не ответил: «Марика, опять ты», а сказал:

— Может быть, я тоже найду способ забыться.

— А мне? — Я подумал, что, раз уж ты такое говоришь, надо ловить волну: — А мне можно забыться?

Ты взглянул на меня, будто забыл, что я ещё тут:

— Вырастешь — и пускай Марика учит тебя пить, я сам не умею. Но ты ссоришься с ней вечно.

— Я не буду!

Да мы и ссорились-то не всерьёз. Вещей я не брал: ты сказал, там, во дворце, уже всё есть. Получалось, что меня ждали, но тогда я не мог понять зачем.

Переноситься сам я до сих пор не умел, во всяком случае, в незнакомые места, поэтому ты взял меня за руку, как обычно. Мы оказались почти сразу в тронном зале:

— Я представлю тебя своему опекуну. Бывшему, но это пока детали. Ты ему ничего не должен, если что.

И пошёл незнакомой мне, почти танцующей походкой, будто на всё тебе было плевать и на меня тоже плевать. На нас оглядывались, но на тебе как будто бы боялись задерживать взгляд.

Твой опекун, сидя по левую руку от моей сестры, сказал:

— Приветствую вас обоих.

Сестра была в короне, но трон твоего опекуна казался выше. Оба располагались на помосте, и мы стояли у подножия, не поднимаясь.

Ты вдруг взял меня за руку и улыбнулся:

— Простите, а не повторите ли ещё раз?

— Я говорю: отдай мальчишку мне, что непонятного? — Люди в зале, кажется, слышали что-то совсем другое, переглядывались, некоторые захлопали. Только сестра села ещё прямее, плечи дрогнули. — Охота была столько лет возиться. Раз ты в итоге притащил его ко мне, значит, у вас ничего не вышло? И немудрено, — твой опекун поморщился, как будто бы пытался вспомнить дурной сон, — многого ли добьёшься вечным потаканием. Ирвин, иди сюда.

Я ещё не успел опомниться от того, что кто-то, кроме тебя и, ладно, Марики и Илвеса, вообще осмелился что-то мне велеть, как ты сказал:

— Простите, вы не поняли. Я привёл его потому, что всё получилось.

Ты говорил с ним, как будто жалел, и это сбивало с толку. Как будто ты знал что-то очень хорошее, а он не знал. Как будто ты чем-то владел, понятным только тебе. Даже я любовался, хотя я тебя такого видел сотню раз, но этого как будто перекосило:

— Снова эти твои идеи.

— Всегда были.

— Она же поднимала на тебя руку. На что тебе ребёнок женщины, которая тебя не уважала?

— Это к делу не относится.

— Да она ноги вытирала об тебя, — он говорил действительно с недоумением, — пересказать, что она говорила?

— Да я знаю, — ты улыбнулся на этот раз криво, но всё-таки это была ещё улыбка, — вы можете ещё раз пройтись по всей моей несостоятельности, если вам станет легче, только это не сработает.

— Это потому, что у тебя не может быть своих детей?

— Считайте так.

— Из желания насолить мне? О, я впечатлён.

В зале, кажется, заиграла музыка: люди разбились на пары, закружились, и только мы с тобой всё стояли у помоста и ничего не слышали, кроме опекуна. Сестра застыла. Я спросил:

— Шандор, что с ней?

Ты вздохнул. Это всегда значило, что я не вовремя, но я дёрнул тебя за куртку, будто в детстве:

— Шандор!

— Яна видит плохие вещи, — негромко отозвался почему-то не ты, а опекун, — из-за того, что твой учитель пошёл против порядка вещей. Для всех будет лучше, если он позволит мне его исправить.

— Не-а, не будет лучше. — Когда ты так уверен был, что прав, рядом с тобой будто играла музыка. Казалось, ветер треплет тебе волосы и ты стоишь на палубе корабля и всматриваешься вдаль. Таким ты был, когда заставлял меня учиться, и я орал на тебя, а ты улыбался. — Ни Яне, никому. Вы сами знаете.

— Отдай его мне.

— Он не моя собственность.

— И тем не менее только ты сейчас стоишь между его волей и мной. Отдай мне.

— Нет.

— Ты что же, хочешь, чтобы я его признал? Как мага или как короля?

— Думаю, как обоих.

— А я думал, ты лучше меня знаешь. Я его признаю, только если ты передашь мне власть над ним. Стану держать его — освобожу тебя. Сплошная выгода, ты же для этого его растил?

— Нет, не для этого.

Ты стал печальным, и я почувствовал, что в чём-то виноват, хотя понятия не имел, в чём именно и был ли вообще. Это всё потому, что ты всегда был рядом. Я думал, что и в твоём мире только я, но в твоём были: Илвес, Марика, дворец, леса, долины. Ты сказал:

— Вы снова меряете всех по себе, это ограничивает. Ещё раз вас прошу, признайте Ирвина.

— Просишь? Смеёшься?

— На его стороне жители долин.

— Ты хотел сказать, на твоей? Я знал, что этим кончится.

— Мне даром не сдались ни трон, ни власть, — теперь ты злился, и мне стало легко и тревожно одновременно. Так вот откуда ты приходил сам не свой, с синяками под глазами. Вот почему с такой силой резал мясо, что однажды проткнул доску насквозь. — Я хочу, чтобы всё наладилось, и Ирвин — тот, который всё соединит.

— И всё разрушит.

— Вот же вбили себе в голову, — ты сжал кулаки, и я удивился, что ничего ещё не взорвалось, — так вы отказываетесь?

— А ты?

— Я должен был спросить.

— А ты — отказываешься?

— А то вы не поняли.

— То есть наше соглашение теряет силу.

Ты закатил глаза:

— Если вам нравится…

Потом ты сделал шаг назад. Ещё шажок. Наконец, осел на пол. Я помнил, ты когда-то душил Илвеса, но это была шутка, и Илвес смеялся, а сейчас не смеялся никто. Твой опекун сказал:

— Ну?

Ты рвано вдохнул и мотнул головой, сидя на полу:

— У вас дурацкая привычка пытаться меня уговаривать посредством пыток. Нет, так не получится. Ирвин, не надо ничего орать и бросаться ни на кого тоже не надо.

И снова подавился воздухом. Твой опекун поморщился, махнул рукой, сказал:

— Не понимаю.

Ты лежал на полу, раскинув руки, и я всё-таки бросился к тебе, схватил за плечи, вздёрнул вверх, наколдовал впопыхах воды, вышла солёная, сам не знал, что так могу, а ты сказал:

— Я не отдам вам власть над Ирвином, потому что в том виде, что вы знаете, у меня её никогда и не было. Это у Ирвина надо мной власть, а не наоборот. Это мне плохо, когда он вдали, а не ему. А как человек, я вас к нему не подпущу тем более, понимаете. Вот эта стенка, сквозь которую вы пытаетесь пробиться, — она не убирается после смерти, — ты улыбался, всё лицо в морской воде, и я подумал: я тебя совсем не знаю.

Твой опекун сказал:

— Так вот как, значит.

Я не помнила, чтобы Ирвин раньше так орал. Мы собрались все вместе в старой спальне Шандора: я, Яна, даже Илвес подтянулся и сидел теперь на подоконнике в обнимку с цветочным горшком. Из новых здесь был как раз только Ирвин, но ему было всё равно, что кто-то смотрит.

— Ты!

— Я?

— Как ты смел ничего мне не сказать?

— Не сказать чего именно?

— Ты сам знаешь чего! — Ирвин всё-таки заглядывался. Его трясло. Он, кажется, только сейчас разглядел тёмно-серые, почти чёрные, грубые камни стен. — Почему мы не дома? Я хочу домой.

— Из дворца сложно перемещаться без крайней нужды.

— Ты же ко мне перемещался всё это время!

— Тогда ещё никто не знал, что ты у меня есть, — Шандор пожал плечами, — ну кроме Илвеса и твоей сестры. Теперь все знают и барьеры попрочней.

— А ты не мог меня сюда не тащить?

— Ты же сам просился.

— А ты не мог хоть слово рассказать?

Шандор качал головой. Если бы мы были дома, я силой бы толкнула его лечь, но тут был Илвес, перед которым Шандор вечно выпендривался, и была Яна, перед которой проявлять слабость было стыдно. Кажется, мы впервые собрались все вместе с тех пор, как сдвинулся мир и Катрин ушла.

— Я запрещаю тебе за меня страдать, — сказал Ирвин, и губы у него дрожали, — я запрещаю тебе, слышишь меня, нет? И что это была за связь, из-за которой тебе плохо, раз я далеко? Почему ты меня даже не спрашивал?

— Взрослые отвечают за детей, а не наоборот.

Ирвин с силой прижал к лицу ладони, как всегда делал, когда пытался не заплакать.

— Это неправильно.

— Про взрослых?

— Про тебя. Почему этот вообще имеет над тобой такую власть?

— Потому что когда-то я попытался его уничтожить и не преуспел. Обычно опекун теряет силу, когда его воспитанник в неё входит. В нашем случае сделалось иначе.

— Да в вашем случае всё пошло иначе, — бросила Яна. Она наверняка переволновалась днём и от этого была злее, чем обычно. С Ирвином они даже не обнялись — Яна сидела отстранённая, всё ещё в чёрном, на другой стороне подоконника от Илвеса. Болтала ступнёй, как Катрин когда-то. — И правда, братец, почему Шандору просто не шваркнуть человека об пол, и дело с концом?

— Потому что дворец и Арчибальд — уже одно, — Шандор вёл этот спор не раз и не два и не замечал, что Яна спрашивает в насмешку, не всерьёз, — и потому, что отвечать болью на боль — это его решение, не моё. Я не хочу. Это бы значило стать таким же.

Я вклинилась, хотя наизусть уже знала, что Шандор ответит:

— Поэтому ты решил терпеть?

— Поэтому я буду терпеть, пока он не поймёт.

— А если он никогда не поймёт?

— А вот для этого нужен Ирвин.

— Для чего я нужен? — Ирвин смотрел даже не зло, скорее изумлённо. — Ты снова мне наврёшь? Ты врал всегда?..

Ирвин так хотел, чтобы Шандор сказал «нет», что даже я расслышала мольбу. «Убеди меня, что не врал, прижми к груди, верни обратно в тот мир, где ты — точно за меня».

— Не врал. — Шандор сидел у кровати на полу, и на его лицо падала тень. — Но многого не говорил. Так нужно было.

— Кому нужно?

— Тебе, в первую очередь.

— Да как ты можешь знать, что там мне нужно, если не спрашивал? Мне нужно, чтоб ты за меня подвергался допросам, или что?

— Милый мой, если б Шандор за тебя не подвергался, ты рос бы здесь, и, уж поверь, тебе бы это не понравилось.

Иногда мне казалось, что Яну я не видела сто тысяч лет. Мне было легче — я была в лесах, мы все были в лесах, такие странные. Мы сбежали от Арчибальда и фактически несли его же ценности. Покой, порядок. Не обязательно заставлять людей кружить по лесу несколько часов, можно минутами. Не обязательно никого, к примеру, есть. Я балансировала, конечно, как и Шандор, на две стороны, «девчонка Арчибальда», «из лесных» — и там и там меня сторонились, но всё-таки слушались — и всё это было в тысячу раз легче, чем Яне день ото дня просыпаться во дворце и понимать, что ничего не изменилось. А дворцу нужен кто-то королевской крови, а Ирвин — маг, а Яна — не совсем. Шандор таскал ей всякие отварчики и иногда даже умудрялся рассмешить, но Ирвину он подарил незнание, а Яне — нет. Ирвин ведь до последнего момента, до встречи с Илвесом или до нынешнего дня, упорно был уверен, что свободен.

Ирвин сказал:

— Я не просил, вообще-то.

— Куда просить, тебе и было-то пять лет.

— Ну не ссорьтесь, пожалуйста. — Шандор встал. — Ирвин, хочешь на меня обижаться — твоё право, но сперва нужно завершить то, зачем мы сюда пришли. Ваше величество, — он подошёл к Яне, взял за руки, и та дёрнулась, но не выдернула, — вы пострадали, может быть, сильнее всех. Я это знаю. Когда Ирвин займёт трон, вы сможете идти куда хотите.

— Ну-ну, а если я никуда не хочу? — Она смотрела сверху вниз, Катрин смотрела так же, и я впервые подумала, что в лес Яна вошла бы как королева, а не как товарищ. — Если я позабыла, что вообще есть в мире, кроме дворца? А с братом-то, конечно, — она затягивала ремешок на сапоге, и кожа шла складками, — с ним-то вы возитесь, почему нет, он же ребёнок. Может, я не хочу, чтобы он выиграл. Может, я хочу править вместе с Арчибальдом и стоять у подножия его трона с хлыстом наперевес, и что тогда?

Яна спрыгнула с подоконника, как будто уже собиралась защищаться. Ирвин, который за всю жизнь ни с чем страшнее злости Шандора ещё не сталкивался, хмурил брови, будто чего-то не расслышал.

— Ваше величество.

— А имя всё, закончилось?

— Ваше величество, — я и забыла, каким он мог быть занудой, — не притворяйтесь хуже, чем вы есть. То есть можете притворяться, если вам угодно, но не думайте, что обманете по крайней мере нас двоих.

— Троих, — прокашлял Илвес с подоконника. Выглядел он не очень — блеск померк, чешуйки с шубы потускнели и осыпались. Сама шуба как будто осознала, сколько ей лет, и вся обвисла. Никогда не видела грустной шубы. Никто, видимо, не проголодался, а вот я ещё как, поэтому достала из сумки бутерброд с ветчиной и принялась жевать. Все проводили этот бутерброд такими взглядами, будто я чавкала им, не знаю, на похоронах.

— Что? Я голодная.

— Тут исторический момент, — Илвес даже опять засиял, хоть и в четверть силы, — а она ест себе. Вот оно, вот оно, лицо подполья. А ты, королева, приходи лучше, как захочешь, к моему трону, там не хватает… хлыстов. Никакой твёрдой руки.

Яна дёрнула головой, как будто отгоняла чужой смех.

— Я правду говорю. Дворец влияет. Если я возьму и не захочу, чтобы брат выиграл? Я понимаю, что нужно хотеть. Я рациональна. Но я, по-моему, забыла, как любить.

— Вы не забыли, — сказал Шандор, — вы боитесь признаться, что вы помните, а это другое.

Мы все немного отвлеклись от Ирвина — я со своей ветчиной, Шандор, который ловил то взгляд, то ладони Яны, Илвес, который всё устраивал цветок в объятиях. Он ничего не пил уже второй час, хотя для речных это вопрос силы — хотя бы вода в помещении должна быть. Я кинула ему фляжку, он мотнул головой.

— Ради дела немного потоскую. Я от воды всегда как пьяный, посижу сухим.

И тут-то Ирвин подкрался ко мне — Шандор был ещё с Яной и у подоконника — и спросил вполголоса:

— Что я должен выиграть?

Тут мне впервые в жизни стало перед ним неловко.

 

Мне кажется, тем вечером я впервые сделал что-то совсем без твоего ведома. Никто мне так ничего и не объяснил. Илвес сказал: «Прости, король» — и уставился в темноту за окном. Листья цветка в его руках сворачивались в трубочки, Илвес разглаживал — они опять сворачивались. Сестра сказала:

— Не трогай мои цветы.

Илвес отставил цветок в сторону:

— Так легче, ваше величество?

— Вы надоели с этим.

Ты сказал:

— А давайте мы не будем.

Как будто ты всю ночь не спал, к примеру, и теперь у тебя болела голова, и мы по кругу обсуждали одни и те же вещи и успели поспорить и устать. Марика показательно вздохнула, встала и подхватила сумку:

— А почему бы некоторым, кого всё не устраивает, не разойтись по своим комнатам? Меньше шансов, что перессоримся. И я уйду. Ирвин, пошли со мной, тут все грызутся.

Я сказал:

— Не пойду.

Мне захотелось что-нибудь сломать, чтобы все стали прежними. Как будто бы мы все застыли то ли в муторном сне под утро, то ли в стеклянном шаре, и можно было кинуть его в стену, и все бы перестали друг друга молча упрекать непонятно за что. Ещё бесило, что Марика зовёт вот так вот, походя. В нашем доме у леса пахло хлебом, нагретым деревом, костром, иногда чем-нибудь сгоревшим или мятной мазью, поздними яблоками; во дворце — только холодом. Как будто вот прямо тогда, в тот самый миг, тёмная-тёмная вода подёргивалась льдом. Сестра сказала:

— Все почувствовали, да? А я здесь просыпаюсь каждый день. Ладно братец, он мелочь, ладно Шандор. Но вы все почему не приходили? Долинные, речные, как вас там? При матери вы прекрасно пробирались в сад и парк. Почему вы не приходили даже во сне?

Илвес сказал:

— Прости, моя королева. Здесь дышать невозможно. Да и Шандор, по уму, должен был бы нас ловить.

— Ой, не смеши. Он днями вас вытаскивал.

— Тех из нас, кто до этого попался, знаешь ли.

— Почему вы ни разу даже не проведали?

— Начистоту, королева? — Илвес спрыгнул с подоконника и оказался с сестрой лицом к лицу. — Хочешь начистоту? Ты не звала.

— Арчибальд говорил, я всё испорчу, — эхом откликнулась Марика. Она сидела у твоей постели и пропускала между пальцев ремень сумки. — Испорчу тебе репутацию, карьеру — всё. Целая королева, не шутки шутить. Тебе и так и так пришлось бы от меня отвыкнуть, раз я желаю шляться по лесам, так лучше сразу…

— Да кто сказал, что пришлось бы отвыкнуть? Ты дура? Кто сказал? Я королева, хочу и решаю. Почему я должна лишаться дружбы только из-за того, что Арчибальд тебе что-то напел, а ты даже не удосужилась спросить? Думаешь, у меня много друзей? Думаешь, мне здесь весело одной, да? Очень весело.

— Яна, никто не говорит, что тебе радостно, — ты вступил будто сразу с середины, будто бы этот разговор повторялся не в первый раз. — Это вообще ни разу не та жизнь, которую мы все хотели жить. Но рушить старое с размаху мы все пробовали, и все помнят, что получилось.

Я не помнил. Ты посмотрел на меня в первый раз за вечер и сказал:

— Ирвин, пожалуйста, иди спать. Я понимаю, издевательски звучит, но веселее тут не станет, а грустнее — может. Дворец направит тебя сам.

Я сказал:

— Хорошо, — но спать не пошёл. Если дворец умеет направлять и если он послушен моей воле, он сможет привести к твоему опекуну.

И он привёл. Тёмная дверь сперва сделалась прозрачной, а потом вовсе исчезла, и твой опекун сказал:

— А, Ирвин, здравствуй. Проходи, конечно.

Я шагнул через порог — и дверь вновь воплотилась за моей спиной. Твой опекун, чуть сгорбившись, сидел на стуле с высокой спинкой и играл в шахматы. Стул напротив него был пуст. Когда я вошёл, над доской взмыла чёрная ладья, покачалась в воздухе и медленно, чуть подрагивая, подплыла к белому коню. За белых был твой опекун. Ладья зависла рядом с конём и там парила, пока твой опекун меня рассматривал.

Я рассматривал не его, а кабинет. Здесь были полки с книгами, и на одной из полок — модель корабля. На другой — блюдо с нарисованной на нём отрубленной головой. Из обрубка шеи капала нарисованная кровь и блестела, как настоящая. Я никогда не видел столько красивых и сложных вещей одновременно. Даже часы тут были не просто со стрелками, а с золотыми солнцем и луной, которые медленно двигались по кругу. Вещи как будто были мне не рады — как будто здесь вообще не место было для живых. Книги с красным и золотым тиснением на корешках, часы, блюда и статуэтки как будто бы смотрели с осуждением — чего-то ждали. Я спросил:

— Можно сесть?

— А, хочешь продолжить партию? Можно нам?..

Ладья в последний раз качнулась около коня и вернулась на прежнее место. Твой опекун кивнул на пустой стул. Самым странным мне казалось спокойствие. Я понял бы, если бы твой опекун мучил тебя от злости, — злиться и я умел, и иногда, когда ты замолкал и ни полслова не мог мне ответить на мои вопросы, я уходил, чтобы ничем в тебя не кинуть. Но твой опекун был доброжелателен, словно всё, что творилось в зале, в порядке вещей. Я вспомнил, как ты задыхался, и ответил:

— Нет, спасибо, я не хочу доигрывать. Хочу поговорить.

— Да? Начинай.

Он выглядел неопасным. Безобидным. Как будто всю жизнь прожил среди книг. Я вдруг подумал, что, если позвать его в лес или на луг, он испугается неба, как я пугался в детстве. Может, поэтому он и набил кабинет вещами — потому что боялся мира вне дворца. Будто бы он хотел, чтобы мир полностью зависел от него. Ветви качаются, хотим мы этого или нет, и листья падают и трепещут; крохотные детёныши пищат и тычутся в ладонь, и некоторые умирают, даже если ты постарался заменить им мать. Во внешнем мире слишком много неизбежного; вещи можно отлаживать, перебирать, чинить. Я не уверен, что тогда думал именно так, но точно чувствовал что-то в этом роде. Захотелось замедлиться и затихнуть, и, может быть, самому превратиться в вещь, и, разумеется, я этого не сделал. Ненавижу, когда решают за меня.

— Хотел спросить, зачем вы так обошлись с Шандором? — Лицо твоего опекуна как будто плыло в полумраке и превращалось то ли в маску, то ли в портрет. Сквозь эти упрощённые черты ясно виднелись глаза, неожиданно молодые, тёмные, внимательные. Зачем я вообще сюда пришёл? И тут же вспомнилось, как ты учил: стой где стоишь. Если вдруг заблудился и не узнаёшь места — стой где стоишь, я заберу. И я решил стоять где стою, только впервые в жизни понадеялся, что ты-то как раз не придёшь и не узнаешь. — Зачем вы это делаете? Вам не противно? Вы когда-нибудь пробовали задыхаться?

— Пробовал, разумеется, — он говорил так ровно, так небрежно, что мне казалось, будто я говорю с пылью. С пожелтевшим от времени листом, на котором так ничего и не написали. Или как будто лист сам позабыл, что на нём написано.

— Вы что, сами с собой?..

— А, нет, конечно. Со мной проделывали то же, что я с Шандором, и во много раз более эффективно, — он поморщился, поискал слово, — часто. Рьяно. А ты совсем не умеешь терпеть боль?

— Умею, почему это. — Я бы попятился, но за спиной была ребристая спинка стула. Может, во дворце что-то перепутали и приделали к стулу доску для стирки белья? — Только немножко. Для исцеления своей земли и всё такое. То есть сначала Шандор меня смешит, а потом я уже ничего не помню. Но наверное, я бы смог. А вы что, хотите?..

— Я с удовольствием прибрал бы тебя к рукам, — он покачал головой, обернулся к шкафчику, и у того открылись дверцы, — но, увы, не могу. Хочешь настойки?

— Нет, мне ещё нельзя. — На самом деле мне не хотелось хоть что-то брать из его рук, и, думаю, он это понял. Шахматы принялись укладываться в коробку сами собой. В нашем доме всё делали руками, я даже толком не знал, что вещами можно управлять.

— Жаль, — он покачал головой, будто от этого я должен был бы устыдиться в тот же миг. Любое действие с твоим опекуном растягивалось, распадалось на множество оттенков, и там, где те же Илвес с Марикой уже давно бы завелись, покричали и помирились, твой опекун всё договаривал своё «жаль». Это сбивало с толку. Я хотел: домой, под звёзды, в лес, к тебе, дышать.

— Я не хочу настойки, и я хочу просто понять: как вы… Как это? Шандор ведь даже вам не отвечает. Можно же накричать, или не разговаривать, или объяснить, в чём человек неправ? Зачем вот так?

— В чём он неправ, я объясняю всё время, что мы знакомы. — Коробка с шахматами стремительно влетела в шкафчик рядом; украшенные мозаикой дверцы со стуком захлопнулись. — Ты уже понял, сколько он тебе врал? Мне он врал постоянно, и это притом, что, говоря неправду в моём присутствии и мне лично, он чувствовал боль. Нет, я догадывался, что он темнит, у него губы дёргались, но чтобы так…

— Вы хотели сами меня растить?

— Нет, я, скорее, от тебя избавился бы. — Я снова не почувствовал угрозы. Он не хотел меня уничтожать, а просто сделал бы. Как пыль стереть. — Маг и король одновременно — это катастрофа. Но теперь ничего не сделаешь, ты слишком вырос, и от таких уже не избавляются.

— Зачем вообще?..

— Ты знаешь, что Катрин его презирала? Твоя мать.

— Почему вы?..

— Я не люблю, когда мне врут и когда всё это угрожает безопасности. Шандор прекрасно знал, на что идёт.

— Вы что, не можете сами выбирать, мучить вам человека или нет?

— Ты что, действительно к нему привязан? Правда? К Шандору? Мне кажется, ты очень плохо его знаешь.

Это вы плохо его знаете. Это я спрашиваю. Даже если я плохо его знаю, вы всё равно не можете его мучить. Тогда я, кажется, впервые в жизни захотел стать реальным королём: чтоб первым делом лишить твоего опекуна силы. Может быть, вот за этим нужна власть — чтобы мочь защитить. А он сказал:

— Позволь, я покажу.

Я сказал:

— Нет.

Но он сказал:

— Что с твоей верой станется от пары картин? Если Шандор и вправду так безгрешен, тебе нечего бояться. Посрамишь меня.

Я сказал:

— Нет же.

И тогда твой опекун сотворил в воздухе картинку, не спросясь. На ней на тебя пока ещё отдельными камнями обрушивался чёрный потолок. Я замер, хотел отвернуться, убежать, но камни на картинке начали двигаться, потом я услышал голоса, а потом оказалось — я внутри.

— Не даёшь дворцу крови, вот он и трясётся, — Арчибальд пожал плечами, как делал сотни раз до этого. Ты очень глуп, но это не мои проблемы. Вырастешь — поймёшь. — Стены действительно подрагивали, как будто где-то рядом билось гигантское сердце.

— Я не дам больше крови ни за что на свете, — Шандор стоял у алтаря, но не ложился, — должен быть другой путь. Не может быть, чтоб не было.

— А ты сегодня косноязычен. Не дури, ложись.

— Нет.

— Ты не заболел?

— Нет, я здоров.

— Ты понимаешь, что падёт дворец — падёт и весь мир? Дворец — сердце его?

— Вы ошибаетесь.

— Да кто тебе сказал?

— Илвес сказал. Катрин сказала. Есть другой путь.

На них дождём пролилась каменная крошка, и Арчибальд рассеянно отряхнул щёку. На ладони осталась кровь, и Арчибальд уставился на пятнышко:

— Да ты что…

Шандора мелкие камешки пока что огибали, и так он и стоял в контуре из них. Не двигался, ждал. Как будто ему стало нечего терять. Он вскинул голову, в кои-то веки глядя прямо.

— Я прочитал, как нужно обращаться с магами, и там не говорится «взаперти». Там говорится «вдали от людей». Я мог жить в лесу и с отцом всё это время. «Юность маг должен провести вдали от людей, чтобы лучше чувствовать мир». Вы меня обманули даже в этом, и вы не можете меня заставить. Я отказываюсь.

— Заставить я тебя вполне могу. Выйдет довольно унизительно. Ты точно хочешь?

Арчибальд поднял руки, чтоб хлопнуть в ладоши, но вдруг упал, будто его с силой толкнули. Шандор стоял набычившись.

— Мне всё равно теперь. — Арчибальд покачал головой, попытался встать, но его снова толкнули на пол. — Катрин уходит. Вы же знали, что уйдёт?

Арчибальд снова попытался встать. Снова толчок.

— Ты не можешь не понимать, — Арчибальд устроился на полу и продолжил как ни в чём не бывало, — что, сражаясь со мной, сражаешься с собой. Я надеюсь, ты отдаёшь себе отчёт? Пока ты тут невинно проверяешь силы, время уходит. Давай же — ты в последний раз дашь кровь, всё стихнет, переход случится, я отдам тебе вожжи, ты найдёшь ученика.

— Я ни за что не буду обращаться с ним как вы.

— О, поверь, все так говорят.

— И я не дам крови. Вы мне врали, и всё работает не так. Всегда не так работало.

— Да ну, а как же тогда?

Арчибальд встал с усилием, раздвигая ладонями воздух, будто воду, и Шандор сделал шаг назад. Арчибальд, наоборот, шагнул к нему, заговорил терпеливо, как всегда, когда речь шла о том, что он считал неизбежным:

— Шандор. Ты понимаешь, что, если мы сцепимся по-настоящему, тебе не выиграть? Потому что ты младше и потому что ты хочешь неизвестной справедливости, а я — всего лишь твоей крови и общего покоя. Хочешь — впечатай меня в стену, если полегчает.

— Я не хочу вас ни во что впечатывать. — В лицо Шандору будто бы дул ветер, и он щурил глаза и старался не сделать ещё шаг назад. — Я хочу, чтобы вы хотя бы извинились. Вы всё это со мной делали не потому, что нельзя было иначе, а потому, что так привыкли.

Пол снова содрогнулся, и Шандор чуть не упал.

— С вами ведь делали всё то же самое, — он говорил, как говорят во сне, когда чувствуют, что уже вот-вот проснутся. — Где ваш дом? Вы ни разу не рассказывали.

— Видишь ли, чтоб помешать мне делать, что я делаю, тебе придётся меня уничтожить, а как раз этого-то ты и не сумеешь.

— Потому что мы связаны?

— Конечно.

Пол содрогнулся снова, уже дважды. Шандор не удержался на ногах, встал на колени, вскинул голову и сказал:

— Всё, что вы делали со мной, вы делали напрасно.

По потолку поползла трещина. Арчибальд задрал голову, Шандор улыбался:

— Вас уничтожить — верно, не смогу. А нас двоих — пожалуйста.

— Ты в себе?

— Может быть!

Пол трясся. Алтарь раскололся надвое. Потолок расходился трещинами, и ветер выл, свиваясь в вихри.

— Ты этим только всё усугубляешь. — Арчибальд щурился, смотрел на потолок, выглядел моложе, чем когда-либо. — Я был лучшего мнения о твоей выдержке.

— Мы оба тут сейчас умрём, и это всё, что вы мне можете сказать?

— Не вижу смысла в большем.

Камень, ещё один камень, треск, темнота.

— Ты наделяешь его всеми качествами хорошего человека, какие вообще в состоянии вспомнить, — Арчибальд покачал головой. — Неудивительно. Всем нужен ориентир, чтоб не сойти с ума. Для него таким ориентиром стали злость на меня и твоя мать.

— Мы говорили не о Шандоре, — напомнил Ирвин, — я пришёл спрашивать о вас, но вы не отвечаете.

— Верно, поскольку ты не слушаешь. Я лишь пытаюсь сказать, что моё с ним обращение, может, имеет под собой основания, которых ты пока не видишь. Думаешь, твой Шандор сам никого не заставляет задыхаться?

— Он не смог бы.

— А это уже называется идеализация, — Арчибальд по-прежнему говорил ровно, без нажима, — и проекция, может быть. Этим вещам Шандор тебя не учил? Конечно, зачем бы ему.

— Он никого не заставляет задыхаться, — повторил Ирвин упрямо, — он учит решать дело миром. Это вы его не знаете.

— Ну раз я его, как ты говоришь, не знаю, то и доказать тебе ничего не смогу, да? Напротив, ты докажешь мне. Хочешь, поспорим? Если ты прав, отдам тебе корону. Если нет — что ж, думаю, разочарования в Шандоре тебе хватит с лихвой, чтоб отступиться. Тебе ведь даже трон не нужен, верно? Только чтоб Шандор объявил, что ты молодец.

— Это не так!

— Я рад, если ошибусь. Ты даже ничего не потеряешь — попросту побываешь, скажем, в той реальности, где Шандору только что сказали, что он твой наставник. Где он тебя не знает и относится как к любому незнакомцу. Где ему наплевать на твою мать.

— Вы постоянно говорите о моей матери.

— А Шандор нет? Его привязанность к тебе, если разъять на составляющие, проста и понятна: первая, детская, любовь, да чувство вины, да ощущение всемогущества. Ему, наверное, нравится решать твою судьбу. Знать, что ты от него зависишь. Хочешь сам посмотреть, как Шандор работает? Что он для меня делает? Ты вернёшься в этот же самый миг, на то же самое место. Как сон посмотреть. Я, конечно, не стану предполагать, что ты трусишь и что тебя вообще можно взять на слабо, ведь ты уже большой.

Ирвин не собирался соглашаться. Он представил, как встаёт, кивает коротко, захлопывает дверь, или нет — вежливо прощается и выходит, а завтра сам расспрашивает Шандора что и как…

Но Шандор ни за что на свете не расскажет. Это же он говорил «нет — потому что нет», или «ты не поймёшь», или «ох, Ирвин, это всё, пожалуйста, потом», или «должна же у меня быть отдельная жизнь». С самого детства, с того самого момента, как Шандор начал его обучать, Ирвин хотел узнать две вещи — как устроен мир и чем живёт Шандор, человек, который его вытащил и спас. Про мир Шандор рассказывал всё что угодно, о себе — случаи из детства и про знакомство с Ирвиновыми родителями.

— А куда ты уходишь?

— Во дворец.

— Что ты будешь там делать?

— Приводить дела в порядок.

— Ты всегда их приводишь?

— Да, а потом они опять разваливаются. Потом ты вырастешь и станешь работать со мной, а пока нельзя.

— Почему?

— Помнишь, я говорил, что будут вещи, о которых я не смогу тебе сказать?

Однажды Ирвин пытался за ним проследить — Шандор никогда не перемещался прямо из дома, всегда сначала уходил в лес, и уж потом… Шандор заметил его. Сказал:

— Ирвин, ради всего… Я понимаю, что тебе хочется пойти со мной. Я очень понимаю. Но нельзя, нет. Мне начинать сбивать тебя со следа, будто ты гончая, а я олень? Я всё тебе расскажу в свой срок. Пока ты растёшь и учишься.

Когда настанет этот срок? Настанет ли? И Ирвин вложил свою руку в чужую ладонь, прохладную, огромную. Та легонько пожала его пальцы и легла на лоб — как ладонь Шандора, когда Ирвин болел.

Он пришёл в себя в коридоре, в толпе людей. Сидел на лавке у стены, и рядом сидели, стояли, теснились люди — в пёстрых одеждах, с узелками и без них, и совсем рядом с ним, привалившись к стене, стояла женщина с обвисшими толстыми икрами и пышными, но кое-как запихнутыми под повязку волосами.

Ирвин вскочил:

— Садитесь!

— Ай, спасибо, с утра тут стою. — Она уселась, вытянула ноги, насколько позволяли мешки со сковородками, начищенным жестяным чайником, почему-то ухватом и прочими странными вещами. В двух людях от Ирвина по островкам свободного каменного пола пробиралась курица.

— Только я-то приеду и уеду, а ты, раз тут стоишь, на своих-то ногах вряд ли уйдёшь.

Тут пахло: потом, куриным помётом, сыростью, духами. Ирвину захотелось закричать и вынырнуть из всего этого, как из плохого сна — из чужого тяжёлого дыхания, из чьего-то храпа, из тяжёлого запаха переполненного помещения. Женщина, которой он уступил место, смотрела на него, качая головой:

— Ишь, уже и совсем мелких берут… Чего там из тебя качать, кожа да кости. Ты ж отмечаться, да? Не натворил ничего? У меня свой такой же — нет, забрали. Говорю им — да в нём той магии как в карасе умишка, с гулькин нос — нет, говорят, нам все нужны. Вот, привезла ему…

Какой-то мужчина с противоположной стороны коридора, до этого дремавший стоя, вдруг распахнул глаза и спросил:

— А ты думаешь, маг тебе вещи-то даст передать, а, бабка?

— Какая я тебе бабка, ещё моложе твоего буду! — Женщина сердито одёрнула юбки.

Мужчина закатил глаза:

— Думаешь, ты в дверь, а маг такой — о, госпожа, добро пожаловать, и чайникам вашим тоже? Глаза от листа оторвёт, скажет «не по протоколу». Я-то знаю, я третий раз стою. Дочку свою нашёл, росла она тут, а свидание ещё попробуй выбей! «Завтра приходите». Ещё сказал, она меня видеть не хочет, но как это не хочет, а? Моя-то кровь!

— А мать её где, кровь?

— Да на что она мне! Я ж, как она понесла, так и свинтил тогда, а сейчас думаю — ребёнок-то подрос, навестить, то-сё, ну и узнал, как назвали, оказалось — девка, и во дворец её отдали лет десять назад как…

— И живая?

— Да что ей сделается! Из девок, говорят, и кровь реже берут и мир же того… не всегда так нервничал-то?

На мужика зашикали с разных сторон. Ирвин пытался глубоко вдохнуть, представляя вместо спёртого воздуха воздух леса. Вспомнилась Марика, и он спросил — сам для себя неожиданно, очень давно не видел столько людей:

— Может, она поэтому не хочет видеть вас? Вы её бросили.

— Это кто тут такой умный?

Мужчина сделал было шаг в его сторону, но тут откуда-то из-за их спин, с другого конца коридора раздалось:

— Господин маг идёт!

И Ирвин увидел Шандора. Он шёл очень быстро, переступая через мешки и вытянутые ноги, как будто ничего не замечал. Мельком мазнул по Ирвину взглядом, спросил: «Новенький, да?» — не дождался ответа, поддел крышку чайника носком сапога:

— Женщина, уберите вашу утварь.

— Куда я вам её уберу-то, господин маг?

— Куда угодно. Не мешать передвижению. Курица чья это? В ближайшие пять минут не возьмёте на руки — развоплощу. Кроме того, напоминаю, что передача живых объектов в настоящий момент запрещена.

Он нахмурился, обвёл глазами толпу, шевельнул кистью — и рядом с каждым в воздухе повисла маленькая мерцающая цифра. Рядом с Ирвином не появилось никакой. Шандор ещё раз на него посмотрел, поправил шарф таким движением, будто пытался сам себя им придушить, и сказал:

— Новенький подопечный первым ко мне через пять минут.

И шагнул сквозь тёмную дверь, которая за миг до этого проявилась в стене. Открыть дверь он не смог бы — мешал чайник.

В кабинете у Шандора было светло и просто: стол, стул, ещё один стул, на широком подоконнике стопка книг и стопка пледов. Окно было чуть приоткрыто, и Ирвин впервые за сегодняшний день — день того, кем он стал, — вдохнул свободно. Шандор поднял брови:

— С самоотдачей дышите, молодой человек. Садитесь. С правилами ознакомлены уже?

Он сидел напротив Ирвина, и кончики пальцев у него были в чернилах — сколько раз Ирвин думал, откуда они, что там Шандор писал в своём дворце? Ну вот, дождался. Он спросил:

— Я не вернусь домой?

Шандор опять слегка нахмурился, как будто искал слово или стряхивал пылинку с шарфа:

— Это зависит. Как тебя зовут?

— Ирвин. Шандор, ты что, действительно не…

— О, вот это новости. Появился приказ звать меня по имени, а я и не знал? — он покачал головой. — На первый раз прощаю, Ирвин, но запомни-ка: обращаться ко мне нужно «господин маг». Тебе уже сообщили, для чего ты нужен?

Ирвину будто ледяной водой плеснули в лицо. Он был уверен, что всё это шутка, глупость — Шандор не мог его не помнить, всегда помнил, и даже если этот фигляр, притворяющийся Шандором…

Тот щёлкнул пальцами.

— Что это вы?..

— Курицу развоплотил, — он пожал плечами, развалившись в кресле. — Ну, Ирвин, будете мне отвечать или нарвётесь сразу же?..

А может, и не нужно, чтоб Шандор его узнавал. Может, это сам Ирвин выберет сейчас его не знать. Может быть, он… Где усталость, усмешка, где хоть что-то? От шарфа пахло «Янтарём», в окно дул ветерок.

— Она могла у них единственная быть. Последняя.

Шандор нахмурился, повёл рукой — и Ирвин увидел, как штора примыкает назад, к окну, и как форточка хлопает в обратном порядке.

— Сделаем вид, что я этого не слышал. «Господин маг» — или я буду отматывать время заново и заново, так что у нас с тобой, знаешь, его полно. За непочтение что-то там полагается, но я предпочитаю побеседовать. — Стул под ним превратился в кресло, и теперь Шандор качался взад-вперёд. — Тебя смущает изъятие курицы? Откуда ты такой?

— Из леса.

— Из леса, господин кто?

— Господин маг.

— Не расслышал, ну-ка ещё раз?

— Господин маг. Господин маг. Да подавитесь вы. И я считаю, что нечестно изымать… или уничтожать то последнее, что люди принесли с собой. Они не виноваты, что коридор узкий.

Ирвин ждал — может, молнии, погасшего света, или снова отмотанного времени, или опять этого непонятного выражения, когда Шандор словно пытался расслышать одному ему ведомый звук, но вместо всего этого Шандор рассмеялся.

— Ай, как хорошо, — он смеялся, покачивался в кресле, качал головой, — удивительная незамутнённость. Вот что, Ирвин, с первого дня на наказания, бывало, нарывались, для этого есть у нас «время адаптации». Уже читали? А, вам ничего не дали, видимо. Если в первые дни человек на меня бросается, оскорбляет, орёт и что-нибудь ещё или тем паче поносит корону или дворец — его не сразу наказывают. Должна появиться привычка к послушанию. Но вы как будто бы вообще не знаете, кто я такой. Вы меня рассмешили. Это ценно. Но и дерзость есть дерзость, так что протяните руку.

— А если я не стану?

— Всё внесётся в список, — Шандор покачал головой, — придётся искупать нудной работой. Вы не любите нудную работу, по вам видно, а я не люблю угрожать.

Ирвин протянул ему руку через стол — не потому, что испугался, а потому, что привык делать как тот говорит, и потому, что всё равно не мог поверить, что Шандор сделает ему что-то плохое. На глаза навернулись слёзы. Шандор вздёрнул брови:

— Дышите, плачете… Ещё скажите — дружите с русалками. Будет немного больно, потерпите.

Он положил ладонь на запястье Ирвина — и его будто обожгло. Он дёрнул рукой, но Шандор не отпустил, а когда отнял ладонь — на руке Ирвина уже красовался рисунок курицы. Чёрный контур, взъерошенные крылья.

— Она будет следить за вами, — Шандор посмеивался, — это называется: особый контроль. Мало кто удостаивался. Если вы что-то натворите, я узнаю первым, даже быстрее господина Арчибальда. Это вам, кстати.

Он протянул Ирвину тонкую книжицу — «Поведение призванных дворцом».

— Изучите, а то не разгребётесь. Скучаете по дому?

— Не скучаю.

(Снова движение кисти, снова отмотанное время, «не скучаю, господин маг», кивок, усмешка. У Ирвина кружилась голова.)

— Тем проще. В наши тяжкие времена каждый готов служить на благо родины и прочее и прочее. Теперь вот ещё что: плакса или психопат?

— То есть, господин маг?

— Ваши возможные соседи. Выбирайте.

— Тот, кого вы считаете плаксой, просто скучает по своим, господин маг.

— Я так нуждался в вашем заключении, не представляете. Родные есть?

— Нет, господин маг.

— Прекрасно, то есть, наверное, соболезную. Теперь сгиньте отсюда и потребуйте там на кухне завтрак, раз опоздали. Да не дёргайтесь, просто вас перемещу. Не нарывайтесь на взаправдашние наказания, это больно.

Ирвин смотрел, как кабинет размывается и на его месте появляется комната, и думал: если он сейчас пробьётся к Арчибальду и спросит: «Когда вы вернёте всё назад?» — Арчибальд ведь ответит: «Никогда». Потому что ловушки так устроены и потому что — ну, кому поверит Шандор?

Ирвин уже не слышал, как в кабинете, с достоинством вытягивая шею, из шкафа вышла курица — и заквохтала.

 

— Марика!

Шандора убедить не получилось, и с тех пор Ирвин только и делал, что искал Марику. Он мельком познакомился с соседями — едва покивал, не отличал их друг от друга — это не его история, не его жизнь! И либо Шандор с Марикой его вспомнят, либо…

— Марика!

Она замерла посередине лестницы. Вокруг никого не было: под вечер дворец выдыхал, пустел, и сам чёрный камень, из которого были сложены стены, казалось, терял черноту, уходил в серый, растушёвывался — и дышать становилось легче. Как будто вечером можно было иметь тайны и их не прочитали бы моментально, не выдрали бы из головы и души и не перемололи в пыль. Ирвин повторил:

— Марика.

— Это кто тут ещё зовёт меня по имени?

Этим же тоном она отчитывала его, когда он не доедал ужин, когда не хотел вовремя спать, когда уходил гулять, не предупредив, когда расстраивал Шандора. Поэтому Ирвин не стал ничего говорить, просто взбежал по ступенькам и замер напротив. Марика хмурилась, как всегда делала, когда чего-то не понимала и не хотела в этом признаваться:

— Ну? Ты кто?

Ирвин даже не стал пытаться выговорить, кто он. Сказал:

— Я тебя помню. Ты орала на меня, если я забывал вымыть за собой посуду, или если расстраивал Шандора, или сбегал гулять без разрешения. Ты говорила, что я сущее наказание и зачем только Шандор меня подобрал. Ты меня знала с пяти лет, с моих пяти лет.

— Ну и чего ты хочешь?

— Чтобы ты меня вспомнила и рассказала Шандору, потому что тебе он верит, вы же…

Почему человек не может просто поделиться с другим историей, такой, как она есть? Почему нельзя просто посмотреть на Марику, чтобы она поняла? Пахло нагретым камнем, пылью, сыростью, и Марика зевнула и сказала:

— Ещё один, да? И ведь не надоедает. Ну да, живу я с Шандором, с придворным магом, да, я вообще его жена, дальше-то что? Ты думаешь, я посмеюсь? Какие пять лет?

Ирвин хотел сказать: ты орёшь сама на себя в зеркало, ты всегда просыпаешься в семь утра и восемь для тебя уже очень поздно, ты любишь яблоки, огурцы и апельсины, и морковь на худой конец тоже сойдёт, ты отлично готовишь, ты ходишь босиком до холодов, а зимой Шандор ругается на твои сапоги, потому что они не греют вовсе, ты любишь книжки про моря и корабли, но на море ни разу не была, ты выдуваешь первосортные мыльные пузыри и выдумываешь лихие сказки просто так, с нуля, и в большинстве из них действует чёрный кот, о котором никто не думал, что он молодец, а он-то о-го-го! Ты удачлива в грибной ловле и рыбалке, но любишь только первую; умеешь очень быстро влезть на дерево; если долго не выходишь на улицу, начинаешь чихать от пыли, которую никто другой даже не чувствует; способна поглотить тонны мороженого; можешь провести к местам тайных сборов птиц; когда злишься и мало спишь, то пьёшь из фляжки; часто орёшь, но защищаешь перед Шандором, и на него тоже орёшь, и иногда кажется, что ты сейчас взорвёшься брызгами, и в каждом будет радуга, как в городском фонтане в солнечный день.

Пока он выгонял из речи Шандора, Марика припечатала:

— И чего только не придумают. Новенький, да? — покачала головой и медленным шагом двинулась вверх по лестнице. Ирвин попробовал пойти за ней, но не смог даже ногу от ступеньки оторвать. Марика снова покачала головой: — Про всё, про всё можно шутить. Про нас-то зачем? Идиоты мелкие. Мог бы сказать, какая я неловкая, или охвостье Арчибальда, или что ещё.

В детстве Ирвин не понимал, как это так: почему Шандор одновременно смеётся и трясётся, будто плачет или вот-вот заплачет. Он смеялся без звука и повторял в паузах:

— Ничего, Ирвин, это ничего, — и плечи тряслись, и Ирвину хотелось их погладить, но он не осмеливался.

А сейчас сам он рассмеялся точно так же: тихо, будто только один он понимал шутку, и от этого становилось ещё смешнее. И сказал:

— Господина Арчибальда.

— Когда говорят про охвостье, господина почему-то опускают. Кыш с глаз моих и не подходи больше. Марика я друзьям, а всякой мелочи — госпожа старшая вестовая, уж запомни как-нибудь.

Ирвин мог что угодно прозакладывать, что сегодня она будет пить из своей фляжки. Его в кухне ждали кефир, вода и четвертинка свёклы — тут требовали обязательно съедать что-нибудь красное. Сосед проснулся, спросил:

— Снова шлялся где-то?

— Да, — сказал Ирвин, — шлялся, — и уснул без снов.

— Что-то не так. Было какое-то условие, на котором я был послушен, и теперь его нет.

— Да что ты говоришь.

Арчибальд медленно качал головой, но Шандор точно помнил — что-то было. Зачем-то ведь ему понадобился дом посреди леса — зачем, если он сам днюет и ночует во дворце? Что-то его держало все эти годы, что-то важное, нужное, что-то такое…

— Вы что-то стёрли у меня из памяти, да?

— Ничего не буду говорить на эту тему. Хочешь — вспоминай.

О, значит есть что вспоминать. Почему-то некстати вспомнился мальчишка с курицей — новенький Ирвин. Он нарывался нещадно — никого не именовал господами, превращал камни в птиц и обратно и вечно выглядел так, будто что-то потерял.

— Кто тебя учил?

— Не знаю, господин маг. Это сложный человек.

Шандор привык куда-то спешить — будто кто-то его ждал. Привык приносить сказки, шутки, вкусности, истории. Но приносить кому?

— Господин маг. Господин маг. Можно я сразу это скажу триста тысяч раз?

Новенький не боялся ничего. Ни Арчибальда — только фыркнул «ну конечно», ни самого Шандора, хотя уж Шандор искренне старался внушать ужас. Больше боятся — меньше сделают глупостей. Вообще Шандор надеялся, что Арчибальд вскоре вовсе передумает собирать детей со всего королевства, что за глупости, но пока тот был несгибаем. Кто же, что же…

Под вечер пришла Марика, сказала:

— Странно так. Будто я по кому соскучилась, но вспомнить не могу.

Она сидела на подоконнике и смотрела в сумерки. Обычно сам Шандор сидел так в комнате у Яны, но сегодня всё было наоборот.

— Ты не хочешь пойти домой?

— Да не знаю, что делать, там пусто как-то. Отец десятый раз рвётся увидеться, а мне на что он? Маму бросил сто лет назад, а теперь ну конечно, объявился. Дочка — жена главного мага, это вам не шуточки.

— Да он сперва даже не знал, что ты моя жена.

— Теперь-то знает.

— У тебя так много родственников?

— Ой, кто бы говорил, ты вовсе своего не искал.

— Нет, я искал. Просто он завёл другую семью, память-то ему Арчибальд ещё когда стёр. Ну я не стал врываться, для чего бы мне.

— Ну и дурак.

— Ну и сама такая, радость моя. Давай так — ты пообщаешься со своим, и, может быть, тогда я напишу своему?

— Не может быть, а точно.

— Ай, убедила, уговор.

Они как раз пожали руки, когда Шандору обожгло запястье — на коже проступила чёрным курица.

— Опять он что-то делает, этот новенький.

— Он к тебе тоже пристаёт? Кудрявый?

— Он ко всем. Хочешь, пошли посмотрим, что такое.

Он взял Марику за руку и переместился — не в помещение, к человеку. Так куда сложнее, но почему-то ему показалось, что к этому он уже перемещался, и не раз.

Ирвин сидел на подоконнике в пустом коридоре — после отбоя, вот ведь молодец — и говорил, уставившись куда-то в пол, как будто спорил:

— А всё равно я вас люблю, я их люблю. И мне неважно, что он делает, что ты делаешь, и всё равно тебе я больше верю, чем ему. Вы можете меня хоть сто лет тут держать, я всё равно не разочаруюсь. Не получится.

У новенького с шеи свисал ключ — такое же украшение было у Катрин, Яна дарила через год после ухода — но Шандор был уверен, что тот потерялся.

— Ирвин, откуда это?

— Вы же мне и дали. Ты и дал. Ты говорил, что только позови, и ты придёшь.

Шандор смотрел на него, и картинка в голове проступала всё чётче, наплывала на реальную.

— Я не хочу переставать тебя любить. Я не буду переставать тебя любить, — повторил Ирвин, и Марика сказала:

— Да вы серьёзно, что ли. Мы всерьёз его забыли?

Подошла Яна — Шандор не заметил, когда именно, — и произнесла с интонациями Катрин:

— Вы нормальные или нет? Это мой брат.

— Понимаешь, Ирвин, — Марика прошлась по комнате знакомой ему, чуть танцующей походкой, как делала всегда, когда задумывалась. Шандор уже спал, за окном густели сумерки, а Ирвин спрашивал и спрашивал и не мог перестать. — Мир рассчитан на усреднённых. На таких, как я. Если меня подвесить вниз башкой, я только посмеюсь, что уже поздно, или расстроюсь, что кого-то раздосадовала. А если вниз башкой подвесить Шандора, он примет это на свой счёт. Да и ты тоже. Проблема в том, что Шандор не может всем уделять столько же времени, сколько тебе, хотя и старается.

— Но как он может остальных… подвешивать вниз башкой?

— Ну, во-первых, именно этого он не делает. Во-вторых, не так уж часто он вообще наказывает, больше грозится. В-третьих, как я понимаю, это всё развёрнутый выкуп за твоё спокойствие.

— Но я не просил себя выкупать!

— Понимаешь в чём дело, — она уселась на стол и принялась болтать ногами, иногда по-кошачьи быстро оглядываясь через плечо, как будто слышала шорохи, которых Ирвин не слышал, — мы не можем всё взять и изменить. Мы можем убежать в леса и даже мальчиков с собой этих прихватить, но Арчибальд наберёт новых, вот и всё. Пока он регент, у него в руках решения.

— Так почему Шандор давным-давно не…

— Если он свергнет Арчибальда, то станет старшим магом, а ты — младшим, и дворец будет требовать твоей крови. Не получится. Все ждали, пока ты вырастешь, но ты явился во дворец раньше положенного и получил что получил, — она пожала плечами. — Мир рассчитан на усреднённых. А семьям платят неплохую компенсацию за изъятие работников и всё такое.

— Не детей? Работников?

Марика не смотрела на него, смотрела в окно:

— Мир рассчитан на усреднённых, я же говорила.

 

Твоего тела, разумеется, не нашли, поэтому в землю опускали пустой гроб. Шёл дождь, и земля под ногами чавкала, как в болоте. Русалки прибывали чинные, без хвостов и закрывали волосы платками. Мы все стояли и смотрели, как специально назначенные люди копают могилу. Когда настало время произносить речь, твой опекун слегка толкнул меня в плечо. Я говорил и сам не понимал, что говорю. Мне хотелось тебя избить. Ещё — реветь, но король должен быть примером, а не всхлипывать. Яна стояла рядом — единственная, кто со мной так и не заговорил. «Я знала, что ты всех подведёшь, я знала, что ничего у вас не выйдет, знала, знала, и ничего тебе не забуду, ничего». Как будто бы я мог забыть. Когда Марика осознала, что к чему, она сперва застыла, а потом завыла. Во дворце иногда жуткое эхо. В лучшем случае все на меня теперь смотрели как на твою замену, но как я мог ею стать? Когда решали, что писать на могильном камне, я чуть не предложил посоветоваться с тобой же. Каждый день, когда я просыпался и первым делом вспоминал, что ты не придёшь, мне казалось, что я иду к твоей могиле по размокшей земле. Чап-чап, чап-чап. Взять в руку горсть мокрого, рыхлого, разбухшего чернозёма, медленно размолоть в пальцах и кинуть на крышку гроба. Ты бы сказал: «Ничего, Ирвин, всё будет в порядке», но тебя не было. И никогда больше не будет. Потому что твой опекун после того, как показал мне обрушение подвала, после того, как показал мне твои будни, спросил, люблю ли я тебя всё ещё. Может быть, не обрушь ты тогда подвал, всё было бы иначе. Может быть, мама всё-таки не ушла бы. Я сказал — маму я не помню, а тебя — да, и нету смысла думать о том, что могло бы быть, когда всё уже так, как есть. Опекун сказал:

— Точно нету смысла?

И показал мне кое-что ещё. Комнату, залитую солнечным светом, и ромашки в вазе. Кресла, в которые даже мне хотелось плюхнуться, светлые, пухлые, как тесто в печи. Маму, которая в одном из них сидела и с очень прямой спиной рисовала ромашки, и отца, который смеялся и держал на руках меня же маленького. И сестра тоже там была и тоже рисовала — быстро, сразу кистью, не намечая ничего карандашом. Рисунок сестры состоял из пятен с бликами, а мамин — из штрихов. Мама погладила сестру по голове.

— Смотри, вот это могло бы случиться, если бы твоя мать направила свою мягкость наружу, а не на Шандора. Если бы лучшее в ней досталось вам.

Всё это было как история, которую я давным-давно забыл, и я сперва протянул к той комнате руку, а потом шагнул внутрь картинки. Сам. Я хотел только посмотреть, как в тот раз с камнями. Твой опекун сказал мне вслед:

— Я так и думал.

На той стороне оказались совсем другие краски — гораздо тусклее. Солнце уснуло в тучах. Отец сказал:

— А это ещё кто?

Мать сказала:

— О боже мой. Я так надеялась, что всё это нас минует. Ты же можешь уйти назад, скажи, пожалуйста?

Глаза у неё блестели.

В тот раз, в подвале, меня никто не замечал и где-то позади маячил кабинет. В этот я обернулся, но позади ничего не было. Мать прижала ладонь ко рту. Маленький я боднул плечо отца и засопел. Сестра сказала:

— Это то, о чём я думаю?

Отец сказал:

— Да уж конечно то! Вечно творится черти знают что. Ты из другой истории, да? Зачем ты к нам? Больше никого не осталось, вот ты и прыгнул?

Мама сказала:

— Это всё равно мой сын, пусть остаётся.

— Конечно, пусть, вернуться-то не может.

Тебя в этой истории вовсе не было. Я смотрел на родителей: для мамы самой явной лаской было похлопать кого-то по щеке. Отец позволял маленькому мне за него цепляться, но никогда не обнимал, как ты. Сестра делала вид, что ей всё безразлично, хотя, наверное, больше всего хотела, чтобы кто-то её заметил и спросил, как дела. Марики я не нашёл. Арчибальд был в отъезде, как мне рассказали. Я всем сказал, конечно, что трон мне не нужен, и отец сказал, что признать меня не может, но во дворце я, так и быть, могу остаться, «пусть гадают». Я не хотел остаться, я хотел назад, но тебя не было, а больше я не знал, кого и спрашивать. Чтобы найти кого-то вроде Илвеса, нужно было добраться до реки; мать сказала: «Какие реки, бог с тобой». Она вся тут была рассеянная, мягкая, какая-то всегда словно испуганная. Рассказывала, что историй всегда несколько. Что раз в эпоху все истории меняются и это называется концом мира, потому что, когда все приходят в себя, что-то всегда становится другим. Кто-то исчезает, кто-то вдруг обнаруживает себя в браке, кто-то на троне, кто-то овдовевшим. Арчибальд, кажется, хотел всё зафиксировать, чтобы мир никогда не обновлялся, но в этой истории так и не решился. Всё начиналось с дворца и заканчивалось в нём же. Русалок тут либо не существовало, либо о них вообще, вообще никто не слышал. О тебе тоже не было даже упоминаний. Я всё возился с младшими, тормошил сестру, и младший я меня избивал, как я тебя когда-то. Его одёргивала мама:

— Нет, Ирвин, ну что ты.

Что-то здесь было лучше, что-то хуже. Чем дальше люди жили от дворца, тем меньше чувствовали смену историй и тем меньше помнили. Короли оставаться в нём были обязаны. Мама вязала кофточки из белой шерсти, и мелкий я их постоянно с себя стягивал. Мне всё чаще казалось, что я сплю, что я в ловушке и что всё не имеет смысла.

А потом ты пришёл. Ты сказал:

— Вот ты где, я думал, не найду.

Ты сказал:

— В самом углу, я вообще забыл, что и такое было.

Ты сказал:

— Хочешь остаться тут или вернёшься?

Мы говорили. Мелкие на тебе всё время висли, даже Яна. Мать округлила глаза и сказала «очень рада», а ты только кивнул ей и сказал «спасибо вам». Мама тебя будто узнала, отец — нет. Мы гуляли по площади, ветер трепал твой шарф и волосы, мелкие от тебя не отлипали, и ты всё ждал, что я решу. Не уговаривал. Ты рассказал мне — не крушение, а слияние. Если долинных и людей слить в один мир, будет что-то другое, что-то новое. Дворцу не будет больше нужна кровь. Обычный мир без сказки быстро сохнет, сказка без мира размывается и исчезает. Арчибальд всё старался развести два этих мира как можно дальше, чтобы один не уничтожил другой. Воля и порядок. Я понимал столько вещей одновременно, что кружилась голова. Мне казалось — всё это никогда не повторится, мы вернёмся рука об руку в мой, привычный, мир, ты снова ничего не будешь говорить. «Я хочу, чтобы ты разрешил существовать и тому и другому одновременно».

— А ты будешь со мной?

— Да, да, конечно.

Чем больше времени я проводил с тобой бок о бок, тем больше приходил в себя. Во сне не видишь собственные руки, заусенцы, царапинки на коже, а я теперь снова видел мельчайшие штрихи. Как будто зрение улучшилось, хотя я и не жаловался.

— Сколько там времени прошло?

— Совсем немного.

Я попрощался с матерью, отец пожал мне руку. Маленьким мы соврали, что скоро вернёмся, и Яна сказала:

— А вот и неправда.

Мы все сделали вид, что не заметили. Всё это было, будто я на четвереньках пытался втиснуться в детский домик из подушек и, конечно, уже не влез. У матери всегда холодные пальцы. В день, когда мы собрались уходить, она одна вышла нас проводить и сказала:

— Пусть в вашем мире вам сопутствует удача.

Обычно, когда мы с тобой шагали сквозь, я не замечал момент перехода — как моргнуть. Но в этот раз ты тоже показал картинку — твоя спальня, Марика у кровати, Илвес ходит взад-вперёд и что-то говорит.

— Давай, ты первый, ты хуже умеешь.

Ты улыбался как всегда — не то устало, не то смущённо, розы в дворцовом саду потихоньку опадали, мама стояла у входа в беседку, как статуя. Как женщина с картины. Я обернулся, чтобы всё это запомнить, и сделал шаг вслепую, а когда оказался по ту сторону, обнаружил, что ты всё ещё там, в саду. И ты сказал:

— Помнишь, я говорил, что останусь с тобой, что бы там ни было? Прости меня. Я соврал.

И сад исчез. Потом твой опекун объяснял: ну разумеется, это была ловушка, я показал самое милое и приукрасил, я так и думал, что ты поведёшься, тебя растили в этой вашей любви, что тут ожидать. Ты провалил последнее испытание, и я не могу тебя уважать, хотя на некоторые мои вопросы ты и ответил «нет», и это правильно. Но Шандор полез в мой капкан вместо тебя. Наверное, всё-таки есть что-то в этих ваших рассказах про привязанность, если он бросил всё, что так любил. Наверное, есть что-то, чего я не понимаю. Я короную тебя, как он и хотел. Делайте что хотите — рушьте дворец, сливайте миры, и пусть русалки пляшут в тронном зале, я устраняюсь.

Давайте, рушьте мир и стройте лучший.

Я ненавидел тебя больше всех на свете — только ты мог спасти и бросить одновременно. Поэтому после похорон, на коронации, всё ещё в вихре вишнёвых лепестков, я сказал:

— Нет.

Я не хотел, чтоб Марика всю оставшуюся жизнь проходила в твоей рубашке. Чтоб Яна ещё похудела, и стала ещё резче в движениях, и грозилась уехать из дворца, но не уезжала. Чтоб Илвес морщился от непривычной тоски и всё никак не мог её прогнать. Чтоб мир скукожился и пожух — куда ещё? И чтоб твой опекун продолжал делать вид, что не скучает.

Я сказал:

— Нет.

Я менял мир, прямо пока стоял в свежевозложенной короне. Я чувствовал нити, за которые тяну. Я желал: чтобы ты сам решал, где тебе быть. Чтоб ты вернулся, если бы захотел, или не вернулся. Чтоб ты на ком-нибудь женился, если пожелаешь. Чтоб ты смог завести своих детей. Я отменял: отчаяние, подвал, все эти многолетние приношения крови. Я рос почти без них, я их не помнил, и мне не было страшно. Всем всегда казалось, что после смены историй новая может и не наступить, поэтому лучше держаться за то, что есть, лучше скреплять всё хотя бы и кровью, но я думал — какая же это ерунда. Какой же это дурацкий обман, что для всего хорошего нужны жертвы, и как жалко, что я так поздно это понял. Я вспоминал яблоки, реку, дом у леса, смех Марики, всё, что было в моём детстве, всё то, что ты старался показать, и мир светлел, потому что я знал, что он такой. Сколько же страха мы себе сами надумали. Сколько ужаса. И где-то там, ещё толком не понимая, что случилось, но чувствуя, что что-то изменяется, ты поднял к небу голову и улыбнулся.

Пролог

Часть первая. ПУТЕШЕСТВИЕ

Часть вторая. ВЗРОСЛЕНИЕ

Часть третья. ДВОРЕЦ

Продолжить чтение