Читать онлайн Поезд Ноя бесплатно

Поезд Ноя

Книга издана при финансовой поддержке Министерства культуры российской федерации и содействии Союза российских писателей

Дизайнер обложки Светлана Манина

© Андрей Щупов, 2024

© Светлана Манина, дизайн обложки, 2024

ISBN 978-5-0064-4083-8

Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero

И строился Дом…

Нас трое.

Два лодыря и один работяга.

Уточняю сразу: работяга не я, – мой сын. Четырехлетний Олежа. Сам я – летчик без крыльев, преждевременный пенсионер. Поэтому сижу теперь за компьютером и изо дня в день, из недели в неделю осваиваю грохочущие стратегии. На прошлой неделе это была «Dune-2000», теперь – пятая версия «Цивилизации». Вместо «спайса» добываю золото, вместо гигантских червей уничтожаю вражеских юнитов. Поначалу пробовал летать на симуляторах, даже джойстиком обзавелся, но бросил. Как ни крути, а компьютер не самолет, и экран никогда не заменит неба. Так что, сцепив зубы, маюсь стратегиями – привыкаю.

Жена Катя тоже не теряет даром времени. В паузах между проверками тетрадей присаживается с сотовым на диван – роняет кирпичи «Тетриса», мучит неутомимого «Удава». И только Олежа старательно трудится: подобно сказочному джинну строит и разрушает дворцы из кубиков, с пластмассовой двустволкой охотится на мебельных жуков, из бумаги вырезает часы, ложки и другую полезную утварь. А еще он рисует деньги с портретами зверей, готовит из толченого мела лекарства, сшивает книги из газетных листов и бдительно следит за перемещением стрелок на больших часах. Римских цифр он не знает, но местоположение определяет довольно точно.

– Время-то уже «хэ», а мы не кушали! – истошно кричит он. – Я же вспомнил: я кушать хочу! – И тут же растерянно добавляет: – Сейчас обкакаюсь…

– На горшок! – хором вопим мы, но от экранов не отрываемся. Коварный вождь Бисмарк в компьютерной игре без предупреждения обрушивает танковую лавину на мои города, а Катин удав настолько разросся, что отвлечься даже на секунду супруга не в состоянии.

Олежа поочередно глядит на нас и, не дожидаясь помощи, спускает штаны и семенит к горшку. Катин удав благополучно избегает столкновения со стеной, а я вовремя успеваю перебросить на правый фланг отряд кавалерии с пушками. Танки Бисмарка встречают яростное сопротивление, вспыхивают один за другим, но продолжают ползти дальше. Игра явно подличает, не соблюдая своих же правил. Моя артиллерия тает на глазах, король в отчаянии грызет ногти.

– Покакал! – радостно извещает Олежа. Я вздрагиваю и нажимаю не ту клавишу, и еще один конник бодро скачет прямо под гусеницы. Голос у сына зычный, с таким голосом запросто можно командовать полками. Даже в четыре с небольшим года. Стоит добавить, что слышимость в нашей панельной пятиэтажке превосходная, – сосредоточившись, можно уловить, как икает за стеной трехклассник Витька, а уж нашему горлопану, без сомнения, внимает вся улица.

– Эй! Кто со мной-то пойдет? – негодующе вопрошает Олежа.

– Папа пойдет! – быстро говорит Катя.

– Мама! – парирую я.

– Я в прошлый раз ходила.

– Ну, мама! Ты же ведь мама… – голосит Олежа и решительно встает. Глядя вниз, озаряется улыбкой. – Большая, хорошенькая!

Если «хорошенькая», значит, ароматы грядут соответствующие. Я проявляю героизм и срываюсь с места. На бегу одной рукой подхватываю горшок, другой – сына. Воду, конечно, снова отключили – на этот раз холодную. Но навыки имеются, и с попой сына, как и с горшком, я управляюсь в два счета. Нельзя терять ни минуты, орды Бисмарка уже под Москвой. Один решительный бросок, и игре конец…

– Ах! – вскрикивает в комнате супруга. Ее удав с размаху бьется о стену и рассыпается в щебечущий прах. Возвращаясь к компьютеру, я поскальзываюсь на луже, стукаюсь коленом и роняю горшок. Позади довольно хохочет Олежа. С юмором у него, к сожалению, все в порядке…

***

Сын рисует на листе ватмана. Ватман, конечно, стянул у меня, но это уж я сам виноват, проморгал. Опять же любопытно, чего ради четырехлетние отроки совершают подобные правонарушения. Взрослые, скажем, воруют цветы для любимых, угоняют машины, многие даже во власть идут, чтобы потрафить своим половинкам. Иными причинами такой самоотверженности не объяснить. Но это все комплексы зрелых, и, сидя за компьютером, я искоса поглядываю в сторону сына. Он же любуется собственным художеством и искренне умиляется:

– Вон какая красивенькая получилась! Мамочка моя! – и тут же целует лист. Это уже слишком! Я ревниво поднимаюсь, быстро подхожу к сыну, заглядываю через плечо. Мама на рисунке похожа на пухлый пылесос. Глаза – как кнопки, улыбка напоминает дверную ручку, волосы – как лапки у паука. Лицо, руки и тельце раскрашены во все цвета радуги, но я помалкиваю. Пикассо там или нет, но право на модернистские измышления имеют все живущие на планете.

– Тебе нравится, пап? Скажи же, мама у нас красивенькая?

«Жи же, жи же», – отвечаю я мысленно, но сказать «нет» – значит, выдать полную несостоятельность в сфере живописи. И потому я серьезно киваю:

– Очень даже красивенькая! Фартука только не хватает. В клеточку.

– Так это она после кухни уже. На диванчике отдыхает.

– А где диванчик?

– Потом дорисую… – Олежа снова склоняется над рисунком, с чувством целует. Я снова ощущаю укол зависти. Мне, небось, диванчиков не станут рисовать. Стоять заставят. С какой-нибудь саблей или тяжеленной базукой.

Но я не обижаюсь. Наоборот! Олежа любуется рисунком, а я – Олежей. Его вдохновенным профилем, высунутым кончиком языка, пупастым голым животом.

Некрасивых детей не бывает. Бездарных – тоже. А вот страшноватых и бесталанных взрослых – пруд пруди. Почему? Не знаю. Еще одна загадка природы. Исчезновение промежуточного звена, этакого пилдаунского человека. А ведь именно это звено, судя по всему, самое важное. Ну, а наш ребенок – поздний, такие – талантливы вдвойне. На это я и рассчитываю. Чтобы яблоко от яблони укатилось поскорей и подальше. Чтоб не тратило подобно мне время на пенсионные и больничные очереди, на сражения с мертвым компьютером, на выгадывание дешевого среди второсортного…

После рисунка мы идем гулять. То есть, так это почему-то именуется. На самом деле главная цель прогулки – нацеплять на одежду побольше репейника, собрать в спичечный коробок с дюжину гусениц и жуков, обжечься крапивой, шлепнуться с дерева и героически нарвать кленовых семян-вертолетиков. Олежкин километраж при этом чуть ли не втрое превышает мой собственный, я должен быть по всем меркам свежее, но это не так, и к родному подъезду сын поспевает раньше меня. Ворвавшись в кабину лифта, привстает на цыпочки и жмет кнопку первого этажа. Выше он не достает, и мне приходится приподымать Олега. Со второй попытки он угадывает в девятый, и не беда, что мы живем на шестом. Энергии у нас еще хватает, и где-то в районе седьмого этажа Олежа объявляет пленникам коробка амнистию. Как обычно, я запаздываю с запретом. Юркие насекомые радостно разбегаются по кафелю и штукатурке.

– Что ты наделал!

От греха подальше я хватаю чадо в охапку, подобно насекомому сбегаю по лестничному пролету, торопливо отпираю дверь в родную квартиру.

– Дыдыщ!..

Штаны летят в один угол, кофточка в другой. Это у сына всегда получается хорошо. Раздеваться я выучил его еще пару лет назад. Куда хуже дело обстоит со шнурками. Один Олежа с грехом пополам развязывает, второй затягивает надежным морским узлом. Я исторгаю вулканический выдох и усаживаюсь рядом. Ломая пальцы, цепляю спутанных нитяных червей, тяну в разные стороны. Попутно рассказываю притчу о Гордиевом узле. Сын слушает внимательно.

– У нас тоже ножик есть! – вспоминает он. – На кухне!

– Ножик не подойдет, нужен меч. Настоящий мужской, – я наконец-то развязываю шнурок, стягиваю с сына ботинок. – А ножами только женщины шнурки разрубают.

Олежа серьезно кивает.

– Воспитательница сказала, что настоящий мужчина должен еще дерево посадить…

– А разве мы не посадили? Вон, на подоконнике… Алоэ называется.

– Это мама сажала.

– Ну да. А мы помогали. Значит, как бы вместе.

– Да… А еще родить нужно. Сына.

– Ты разве не сын?

– Твой?

– Ну да. Ты – мой, а я – твой. Так что дело, считай, сделано.

– А дом?

– Что, дом?

– Пап! Нам ведь нужно еще дом построить! – тревожится Олежа. – Воспитательница сказала…

– Она правильно сказала. И ты все верно понял. – Я веду сына в туалет мыть руки. – Но для дома нужны стройматериалы, понимаешь? У нас их нет.

– Давай сделаем!

– Стройматериалы не делают, их добывают. – Я мылю собственные руки и выдуваю пузырь размером с автомобильный руль.

– Здоровенный! – кричит сын и тоже строит ладошки оконцем, натужно дует. Его пузыри мелконькие, и он нервно суетится. Локтем роняет мыльницу, лезет за ней под ванну. Я вздрагиваю от очередного вопля:

– Паук, па-апа! Паук!

Точно экскаваторное плечо, я перегибаюсь в пояснице, бдительно заглядываю под ванну. Среди куцей паутины, действительно, притаился нахохлившийся серый комочек. Лапки паук поджал под себя, смотрит испуганно, не шевелится. То ли заболел, то ли маскируется под больного.

– Какой же это паук! Всего лишь паучок.

– Он хороший?

– Вот такой! – я показываю большой палец. – Ловит мух и комаров, чтобы нас по ночам не кусали.

– А что он с ними делает?

– Как что? Проводит воспитательную работу и отпускает на улицу.

– Через окно?

– Через черный ход.

– Черный?

– Ага. То есть, тайный. Вот он их и выводит через него.

– Хорошенький! – умиляется Олежа. – Умненький! Можно его погладить?

– Лучше не надо… – я вспоминаю, как недавно сын гладил ладонью мороженое. И тоже было море восторгов: «хорошенькое, холодненькое»… Кое-как мы доводим процедуру мытья до победного финала и бредем на кухню.

– Пап! Может, все-таки построим дом?

– Из чего? Из кубиков?

– Ну… Можно из газет, из фээсбэ…

– Чего, чего? – смеюсь я. – Может, из дээспэ?

– Ну да! Я и говорю: дээсбэ, пээсмэ. Кехетэ, пээртэ… – Олежа увлекается, забыв о главной теме.

– Ешь, рифмоплет! – я лихо вспарываю консервы с морской капустой, вываливаю в кастрюлю с картошкой, придвигаю сыну.

– Невкусно! – Олежа морщится.

– Зато полезно.

– Почему?

– Так жизнь устроена: невкусное – полезно, вкусное – вредно.

– Даже конфеты?

– И конфеты, и кириешки, и дорогие машины с большими квартирами.

– А у нас квартира какая? Маленькая?

– Почему маленькая, – большая. Вон сколько комнат: ванная, кухня, балкон, гостиная с прихожей.

– Много!

– Еще бы. Но лучше было бы побольше.

– Комнат сто!

– Сто не сто, а десяток нам иметь бы не помешало.

– Так давай построим дом! Огромный! С садом… Нет, с двумя садами!

– Ага, и шестью огородами.

– Я правду, пап! – глаза сынишки разгораются. – Я даже придумал, как его сделать. Из картона, пап! Картон – это же стойма… Это стой-ма-ти-ти-ял? – слово дается Олеже с трудом.

– Строй, – разъясняю я по слогам, – ма-те-риал.

– Стой-ма-триял, – повторяет он. Я не возражаю. Сложные слова придуманы извергами. Специально для детей. Как и грамматические правила. Лично я давно бы все упростил: писал бы «солнце» без «л», «шиворот» – через «ы», а «завтра» через «ф». Мир бы от этого не перевернулся, а жить стало бы несравнимо легче. Помню, как месяц назад я пробовал объяснить Олеже грамматику, и в итоге сын стал окать. Почти как Максим Горький. Пришлось объяснять, что пишем мы не так, как говорим. Что пьем за «фстречу», а пишем «встреча», и что «окно» в единственном числе произносится как «акно», хотя и происходит от очей. Он не понял. Я и сам, честно говоря, запутался. Думаем одно, говорим второе, пишем третье. Еще и делаем что-то там четвертое, – не жизнь, а сплошной гололед. И тема абсолютно не детская.

– Может, все-таки сделаем дом? – ноет сын. – Из картона.

– А где его взять?

– Купим. Пойдем в магазин и купим.

– Картон без ничего не продают.

– А с чем его продают?

– Ну… Обычно с какой-нибудь чепухой – вроде телевизоров, пылесосов или холодильников. Только нам ведь чепуха не нужна, верно?

– Мама говорила: наш холодильник уже не морозит.

– Зачем ему морозить, он охлаждает.

– Мама говорит: старый.

– Какой же он старый! Ему чуть больше тридцати! Для человека – самый расцвет сил.

– А для холодильников?

– Наверное, тоже.

Олежа задумчиво ковыряет вилкой в кастрюле. Моя логика вызывает у него сомнения.

– Но ведь дом тоже нужен, – тоскливо бормочет он. – А без картона нам никак.

Я тоже размышляю. Одна авиаторская пенсия и скромные заработки жены на троих – дело скучное. Только-только на хлебушек и квартиру. Увы, наша мама – учительница, а учителя, по мнению государства, питаются исключительно детской любовью. Но холодильник, в самом деле, нужен – старый по пять раз в год размораживаем…

– А мама наша в обморок не хлопнется? – осторожничаю я. – От такой покупки?

– Я полагаю, она обрадуется.

Он «полагает»! Я даже головой качаю.

– А если нет? Если неправильно ты полагаешь?

– Ну… Мы тогда чего-нибудь ей подстелем, подушку принесем, одеяло… – Олежа вилкой пытается почесать глаз, но я вовремя перехватываю его ручонку. Насаживаю на зубцы картофелину, подталкиваю к губам.

– Ешь!

Продолжая размышлять, поочередно тру нос, правый висок, ухо. Процедура помогает не слишком.

– Ехо хубу мохэм пинехти, – с полным ртом бубнит сын, – матрах гохтевой, пуфик с кресла…

– Ладно! – Я, наконец, решаюсь. – Только действовать надо быстро. Пока мамы нет, сходим и купим.

– Ура!..

– Но с условием!

Олежа с готовностью кивает. Я растопыриваю пальцы и методично перечисляю: он должен съесть морскую капусту и невкусную поливитаминину, убрать с пола игрушки, смыть со щеки вчерашний росчерк от фломастера, надеть парадные брючки и поцеловать отца в щеку. Олежа согласен на все – даже на противный поцелуй.

В течение какого-то времени мы разбегаемся: я черкаюсь на бумаге, размышляя над грядущей прорехой в семейном бюджете, Олежа старательно выполняет условия договоренности. Через полчаса я окончательно понимаю, что финансовых трудностей в любом случае не избежать, а сын подбирает с пола последнюю игрушку. Правая щека его горит неестественным румянцем, чернила с фломастером добросовестно смыты.

– Пошли?

Я прячу листок с расчетами, выгребаю из тайничка последние деньги, помогаю сыну собраться.

Мы отправляемся в магазин.

За картоном.

***

«Двойка» вдвое моложе нашего холодильника, а потому мчит весело, с ветерком. Временами по-жеребячьи подпрыгивает, смешливо дрожит при торможении, на поворотах поскрипывает ржавыми косточками. Двести километров час в каком-нибудь «БМВ» – тоска и скука, в нашей молодящейся «двоечке» даже скромные шестьдесят-семьдесят кэмэ становятся подвигом. Словом, мы не едем, – мы почти летим. Так, во всяком случае, кажется Олеже. Меня же больше радует отчетливый плеск бензина в баке. Судя по звукам, горючего на донышке, но гнутая стрелка прибора залипла на пяти литрах. Прибор несомненно врет, но я делаю вид, что он исправен. Идти обратно пешком абсолютно не хочется.

– Внимание! – я делаю сынишке свирепое лицо, и он понятливо ныряет на пол, прикрывается пледом, чтобы не заметили гаишники. То есть сейчас это уже ГИБДД, но словечко корявое, как выбоины на дорогах, совершенно неблагозвучное. Может, реалиям оно и соответствует, но лично я голосую за поэтичность, и прежнее окатисто-плавное «ГАИ» нравилось мне значительно больше. Кроме того, во времена ГАИ не заставляли покупать детские кресла, а теперь требуют. И потому бедных деток возят в собачьих сумках и багажниках, прячут, словно зверьков за пазухой, маскируют телами взрослых. Да простят меня чиновники, но закон о креслах тоже придуман извергами. Теми же, что реформируют школу, что закрывают за нерентабельностью детсады и библиотеки. Ни я, ни Олежа этого не понимаем, однако платить штраф не хочется, и потому сын по-партизански дышит пылью под пледом.

Горючего, по счастью, хватает, и стражи порядка лихую «двойку» не останавливают. Мы – добыча незавидная, что и дает нам возможность гордо припарковать наш «ВАЗик» между мрачноватой рыбиной «Мерседеса» и сахарно-неприступной «Маздой». Первым десантируется Олежа, следом выбираюсь я. Независимой поступью мы шествуем в магазин. Взгляд насупленного охранника перепрыгивает с меня на Олежку, и квадратная физиономия расплывается в улыбке. Вполне нормальная реакция на детей. У нормальных взрослых. За шкафоподобного охранника я молча радуюсь.

А внутри нас приветствуют уже выстроившиеся шеренги телевизоров, компьютеров и стиральных машин, приземистых принтеров, ксероксов и музыкальных центров. Агрегаты зазывно сияют хромом и сталью, подмигивают огнями. Но мы шагаем мимо всего этого великолепия – прямиком в правое крыло, где айсбергами белеют глыбы холодильников. Я невольно напрягаюсь. Все равно как «Титаник» перед скорым столкновением. Но крохотный буксир по имени «Олежа» упрямо тянет меня вперед. Внутренне поежившись, я начинаю выискивать глазами будущую погибель.

Выбрать «погибель» непросто. Внешне холодильники – как близнецы братья. Да и названия у всех одинаково кряжистые: «Атланты», «Норды», «Аристоны», «Индезиты». Более скромно и чуть в стороне толпятся «Мински» и «Снежичи». Само собой, тут же тусуется наша всероссийская «Бирюса». Но мы с Олежей глядим не на названия. Картона нам требуется много, поэтому холодильник сынуля выбирает самый большой. Как раз на сумму, что кормила бы наше семейство в течение ближайшего квартала.

– Этого хватит на дом? – все же высказывает он сомнение.

– Смеешься? Этого хватило бы на год квартирной платы!

– Хорошо! – кивает он головенкой.

– Чего уж хорошего… – соглашаюсь я.

– Тогда грузим в машину?

– Не получится. Скорее уж машина войдет в такой холодильник. – Я чешу макушку. – Его нам доставят позднее. Может быть, даже завтра.

– А сегодня? – Олежа выпячивает губы. – Сегодня-то мне где жить?

– Сегодня придется потерпеть. Бездомный на один день – это не страшно, – утешаю я. – Есть люди, что всю жизнь проводят без крыши над головой.

– Они что, не могут купить себе холодильник?

– Если бы только холодильник…

Тем не менее, с грузчиками, отвечающими за доставку, мне удается договориться. Заодно мы покупаем сухой клей для будущих работ, пару батареек, моток провода и выключатель с лампочками. Современный дом – это прежде всего электрификация, а Олеже хочется современности. Да и мне отступать поздно. Как в пословице: связал корзину, – собирай грибы. Или что-то вроде этого…

***

– Раньше я домики не умел строить. Ну… Когда был еще маленьким, – рассказывает Олежа, – вот таким… – он показывает двумя пальцами нечто похожее на помидор.

– Каким, каким? – хмыкаю я.

– Ну, таким, – он увеличивает размеры вдвое. – А ты разве не помнишь?

– Конечно, нет. Это давно было.

– А я помню, – хвастается Олежа. – Я тогда памперсы вместо брюк носил, глупости разные делал. Теперь-то я большой, правда?

– Ага, метр в кепке.

– Что?

– В смысле, значит, сто сантиметров.

– А сто – это много?

– Еще бы! Мне вот ста лет еще нет, а ты уже сто сантиметров вымахал.

– Это да! – Олежа вскакивает с ковра, потешно пританцовывает, крючит руки, показывая несуществующие бицепсы. – Я крутой!

– Лучше включи паяльник, крутой. Скоро картон привезут.

Мы включаем паяльник, терпеливо ждем. То есть, я жду, Олежа крутится поблизости юрким мышонком то и дело норовит проверить паяльник пальцем. Я пресекаю попытки, но, в конце концов, опаздываю, и Олежа обжигается.

– Ого! Бо-ольно! – он смотрит на палец и тут же любопытствует: – Если больно, будет болячка?

– Будет волдырь, – я натужно припоминаю, чем мажут ожоги. Вроде сначала надо в холод, потом маслицем… Или наоборот?

Суем руку под холодную воду, Олежа героически шипит. Потом смазываем бальзамом.

– Вот теперь порядок.

– А волдырь будет? – беспокоится Олежа.

– Обязательно, – успокаиваю я. – Здоровенный!

– Это хорошо?

– Как тебе сказать… Неудобно. Трудно ковырять в носу. Палец-то указательный.

– У-у… – Олеже становится себя жалко. – Как же быть?

– Терпеть.

– Я не умру?

– Ерунда, – утешаю я его. – От этого не умирают. А если научишься пользоваться носовым платком, будет совсем здорово.

– Фу-у!..

– А как ты хотел! Жизнь – не пломбир. Иногда приходится и терпеть – платками пользоваться, на работу ходить.

– Я ходил! Когда был маленьким…

– Когда ты был маленьким, – перебиваю я, – вот таким, – мои пальцы изображают средних размеров картофелину, – мы еще только-только тебя купили…

– В хозтоварах?

– Нет, в гастрономе, в овощном отделе. Ты сидел на полке между свеклой и луковицей. Тебя, видно, тоже посчитали каким-нибудь сельхозпродуктом, а мы взяли и купили.

– Хотели съесть?

– Ну да, мы же думали: ты – овощ, а принесли домой, развернули…

– И дыщ! – оказался ребеночек!

– Ну, да. Такой, понимаешь, фрукт.

Олежа довольно смеется.

– Вы, наверное, удивились?

– Конечно! Даже обрадовались. Вместо какого-то там ананаса – настоящий человечек! Ножками сучит, струйки пускает…

– А ананас – это овощ?

– Ммм… Не совсем. Но рвут с кустов и едят.

– Я еще не ел!

– Не отвлекайся. Я о другом рассказываю… Так вот, когда ты был маленьким, тебя посадили однажды у газовой плиты и зажгли огонь. Тебе так понравились язычки пламени, что ты взял и сунул туда руку. Как этот… Сцевола, что ли. То ли Гай, то ли Квинт… В общем, был такой древний римлянин…

– Я знаю римляни-ни… ни-ни-нов, – с трудом проговаривает Олежа. – Они из мультика.

– Ага. В общем, ты сунул руку, а я стрелой к тебе с того конца кухни. Хоп! И руку твою из огня. Но ты секунды две успел подержать. И главное – ни звука не проронил.

– Как рим-ля… нин…

– Точно. Гай Муций или Квинт… Только уже потом заплакал. До сих пор не знаю – то ли от боли, то ли это я тебя напугал.

– Наверное, ты напугал, – Олежа задумчиво рассматривает покрасневший палец. – Ты же знаешь, я боли не боюсь.

– Это странно, потому что я боюсь.

– А я нет.

– А я да.

– В этом и разница между мужчинами и женщинами! – нравоучительно объясняет Олежа. Интонации явно мои, но как и что именно он спопугайничал, не могу сходу сообразить.

– Причем тут разница? – пытаюсь я уточнить.

– Но ты же говорил, что маме покупаем маленький клей, нам – большой.

– Ну и что?

– Мама – женщина! – втолковывает Олежа. – Значит, приклеит пальчик к стулу, например, и заплачет. – Олежа громко хнычет, чтобы мне было понятнее. – А если мужчины себя приклеют…

– Приклеят.

– Приклея-ят… Если мужчины себя приклеят, то будут сидеть молча. Мы с тобой, то есть.

– Ты хочешь сказать: будем сидеть и молчать приклеенными?

– Ну да. А она – сидеть и плакать. Поэтому ей клей и маленький.

– Справедливо, – я разматываю провод, и мысленно сравниваю его со словесной вязью Олежкиных изречений. Все путано и безграмотно, но отчего-то понятно. Хотя, возможно, понятно только мне. Любой другой послушает и тихонечко сойдет с ума…

Несмотря на активную помощь Олежи, я все-таки выстраиваю простенькую цепь: батарея, кнопка, лампочка. Схема несложная, но я волнуюсь. Все равно как перед испытанием нового самолета.

– Внимание, включаем!

– Первый попроб! – вопит Олежа.

«Попроб» проходит блестяще. Кнопка отчетливо щелкает, лампочка загорается.

Олежа восторженно орет и энергично жмет кнопку, проверяя электрификацию будущего дома.

– Теперь я буду писать книги! – кричит он.

– Здорово, – я ничуть не удивляюсь его логике. – Свет и книги – это где-то и впрямь рядом.

– Вы с мамой заснете, а я дыщ в дом, свет включу – и сразу писать.

– Да уж, со светом писать сподручнее. И писать, и писать. Главное – ударение не перепутай.

– Что?

– Да так – пошутил неудачно. Продолжай.

– Ну… И буду потом ходить такой…

– Крутой?

– Ага, с ручкой и книгой. И все будут знать, что я писатель.

– Это тебе раньше надо было родиться. Лет этак на сто.

– На сто? – Олежа замирает. Число «сто» для него уже не чужое.

– Ага. Теперь писателей никто не знает. А сто лет назад их уважали, на руках носили.

– Это тяжело – когда на руках?

– Кому как. Тем, кого носят, обычно не тяжело. Лишь бы не уронили.

– А бывает, что роняют?

– Еще как! И роняют, и пинают, и денег не платят. Раньше вот Горький на свои гонорары целую партию кормил.

– Партия – это семья?

– Ну… Практически да, только ртов побольше. И все равно гонораров хватало. А тот же Куприн после публикации трех рассказов сумел оплатить все долги.

– У нас тоже долги есть?

– Наверное, будут. После сегодняшней покупки…

В прихожей пчелой гудит домофон. Я спешу к трубке, Олежа семенит следом.

– Картон привезли! – почему-то шепотом говорит он. – Для домика!

Я выслушиваю сообщение и открываю дверь. Олежа прав: привезли долгожданный картон.

***

Холодильник выгружен, пенопласт выброшен. Подобно двум воинам-исполинам мы стоим перед пустой картонной коробкой.

– Ну что, начинаем строить?

Я качаю головой.

– Начинаем чертить. Черными чернилами чертеж и все такое…

– Почему чернилами?

– Потому что без чертежа ни одно важное дело в жизни не делается.

– Да-а?

– Парварда… Держи, – я протягиваю сыну листок. – Здесь чертишь ты, здесь – я. Потом сравним, проанализируем и вперед.

Времени на черчение у нас уходит немного – минуты две или три, но и за этот крошечный интервал Олежа успевает устать.

– Пап, ну скоро ты там? Я уже закрасить успел.

– Сейчас, еще секунду…

Наконец, чертежи готовы. У меня это одноэтажный, смахивающий на кирпич барак – с флагом и электрической проводкой, у Олежи – многоярусный дворец с фонтаном и башнями, с садом из персиковых деревьев, с двумя пушками и крокодилом Геной у крыльца. Мой чертеж не подписан, а у Олежи под дворцом замысловатая строчка из пузатых букв: «КАНСРУКЦЯ».

Мы говорим «цэ», Олежа – «ци», и буковка «а» вместо «о» тоже вполне объяснима, так что правописанием сына я в целом доволен. А вот он, глядя на мою схему, проявляет недоумение.

– Что-то не похоже на мое.

– Это нормально. Плюрализм мнений, тендер. Зато теперь мы точно знаем, чего хотим.

– А чего мы хотим?

– Строить конструкцию.

– Я так и написал! Вот тут.

– Я видел.

– Теперь можно строить?

– Ага.

– Точно по чертежам?

– Конечно!

Чертежи мы крепим скотчем на стене и, засучив рукава, принимаемся за коробку. Картон хрустит и сминается, я кромсаю его перочинным ножом, как заправский хирург пациента. Вырезаю пол и выкраиваю стену. Нитками пришиваю боковины. Олежа фиксирует мою работу полосками приклеиваемой бумаги. Выходит что-то грузное и больное – покрытое швами и белыми, напоминающими пластырь наклейками. Но прочность сооружение мало-помалу приобретает. С появлением одной стенки конструкция еще неустойчиво покачивается, но вторая стена и внутренняя угловая полка придает дому недостающую стойкость. Олежа тут же забирается на крышу и танцует некое подобие ламбады. Я с ужасом смотрю на прогибающийся картон, но конструкция выдерживает.

– У меня свой дом! Свой крутой до-до-домище! – поет Олежа. У него интонации завзятого рэппера, но тут уж я бессилен. Регресс, как и прогресс, неотвратим, а что есть первое и что второе, не объяснит ни один философ. Как хрестоматийную курицу с яйцом.

– Еще сделаем люк и встроим перископ, – предлагаю я. – Но сначала с освещением надо закончить.

– Круто! – поет-вопит Олежа и руками то ли боксирует, то ли вторит своим воплям. Между тем, снова зуммерит домофон.

– Еще один холодильник? – удивляется Олежа.

– Мама, – объясняю я. – Сейчас увидит и хлопнется в обморок.

– Подушку! – вопит Олежа. – Быстрее!..

***

– Та-а-ак…

Словцо – многозвучное, многозначное. Как паровозный гудок.

– Но он ведь все равно хорошенький! – Олежа дипломатично гладит холодильник. Все равно как пингвин белого медведя. Или наоборот?

– Угу, – поддакиваю я. – Хорошенький.

– Его зовут Аристон Иваныч. Так папа сказал.

Я снова киваю, а супруга Катя шумно вздыхает. Она стоит в дверях кухоньки и смотрит на нашу покупку. Снизу вверх и сверху вниз. Иначе и невозможно, поскольку агрегат напоминает блок, утащенный из снежного городка. Ощущение, что полкухни куда-то исчезло.

– Класс энергопотребления «А», абсолютно бесшумный, – бормочу я, и в эту секунду что-то предательски начинает урчать в животе у «Аристона Иваныча». Это тем более странно, что переваривать ему особенно нечего. Из всех прежних запасов мы переложили в него только пакет с пельменями и последнюю банку морской капусты. Для такого гиганта – форменный пустяк. Все равно как котлетка для тигра.

– Ты же давно хотела новый холодильник! – Олежа умело гнет свою линию и жмет на нужные клавиши. Ласковая ручонка продолжает оглаживать бок холодильника. – Смотри, какой он беленький, чистенький! Продавцы сказали: сто лет будет работать.

– Они много чего говорят!

– Да, но класс энергопотребления… – опрометчиво начинаю я, однако Олежа снова меня перебивает:

– Мам! На него уже и муха садилась. Противная! Я как закричал: «Эй, муха! Как ты не смеешь трогать папины чужие вещи!» И папа ее газетой – дыщ! И я – дыщ! А потом мы тряпкой все отмыли. Смотри, даже пятна не осталось.

Про пятно и муху это очень к месту. Похоже, Олежа дипломат не лучше меня. Катя грозно шагает к холодильнику, осматривает агрегат справа и слева, привстает на цыпочки.

– Почему он такой высокий?

Голос у нее полувозмущенный и полувосторженный. Я подмигиваю Олеже. Кажется, лед тронулся.

– Наверное, хорошо кормили на заводе, – пробую шутить я. – Вот и вырос.

– И я таким вырасту! – объявляет Олежа.

– Если будешь есть кашу и суп, – говорит Катя.

– А еще чистить зубы и делать зарядку, – облегченно добавляю я. Первая колдобина – позади, мы снова в одной упряжке.

– Папа говорит, в такой холодильник можно двадцать таких, как я насовать! – хвастается Олежа.

Конечно, приятно, когда тебя цитируют, но Катя слишком ошарашена и Олежу не слышит.

– Ну, а старый куда денем?

– Продадим, сдадим в металлолом, подарим, – перечисляю я варианты. – Это не проблема.

– Не проблема! – вторит Олежа. – Если что, унесем в детский садик. Нам как раз детали для космического корабля нужны…

– В общем, ты это… Осваивайся. А мы пойдем, – говорю я.

– Осваивайся! – Олежа хватает меня за руку, и мы спешим в гостиную.

– И не упала даже, – радуется по дороге Олежа.

– Что?

– В обморок, – напоминает сын. – Я подушку принес, а она не упала. Ты обещал: упадет.

– Ну… Она твоего дома еще не видела, – я со вздохом усаживаюсь возле громады картонного короба. Если холодильник занял полкухни, то коробка оккупирует добрых полкомнаты. Так что опасения не столь уж беспочвенны. Можно увидеть Париж и умереть, а можно хлопнуться в обморок от вида обыкновенной коробки. Тем более что это уже не коробка, а почти дом. С дверью, с окном и Олежкиным рисунком на боку. Хитрый сын знал, что рисовать. Акварельное граффити изображает нашу дружную семью – маму, естественно, в центре – в цветочках, в кудельках волос и пышном платье, нас, скромных тружеников, по краям. Все трое счастливы и довольны. Причину довольства угадать несложно: у нас наконец-то появился дом. Из самого настоящего картона. С окном, дверью и включающейся внутри лампочкой.

Пока мама привыкает к переменам на кухне, мы успеваем вырезать второе окно и втиснуть под домик старенький гостевой матрас. Вооружившись фломастерами, Олежа рисует на доме кота с крокодилом, длинную машину о восьми колесах, огромными буквами выводит над входной дверью слово «ПАЛИЦЕЯ». «Я» развернуто вправо, но смысл понятен, и сынуля довольно чешет тем же фломастером у себе в макушке.

– Теперь сюда никто не войдет, – поясняет он. – Прочтут, что полиция, и побоятся.

– А если безграмотные?

– Ну… Тогда я нарисую череп с крестиком. Как у пиратов. А еще в окна поставлю пулеметы, а внутри… Внутри поставлю пять… Нет, десять или сто капканов. И напрыскаю баллоном от тараканов! – глаза у Олежи разгораются. Я гляжу на него и начинаю что-то понимать. О войнах, революциях и прочих человеческих катаклизмах. Начинаю осознавать, как просто из гостеприимных хозяев выходят воины и охотники.

Наша мама что-то задерживается, и я иду проведать ее на кухню. Как бы чего с нашей домохозяйкой не приключилось. Все-таки обмороки – штука коварная. Срабатывают в самый последний момент, все равно как первые пьезозажигалки. И плевать им, что газа уже полкомнаты, что желание вскипятить чай и согреть суп давно миновало…

По счастью, опасения напрасны. Мама Катя стоит у холодильника и новенькой тряпочкой наводит свадебный глянец. Меня она не видит, и я замечаю на лице супруги любовное умиление. Аристон Иваныч ей явно приглянулся, и на цыпочках я возвращаюсь в гостиную.

Тишина и покой.

Никто не верещит, не бросает в меня кубиками. Кажется, сегодня один из тех редких дней, когда в квартире наступает идиллия. На то есть причины: у Олежи – свой дом, у жены – свой холодильник, а у меня… – у меня спокойные часы бездумья, когда снова можно сидеть за компьютером, штурмовать крепости и безнаказанно затевать войны. Клавиатура, конечно, не штурвал самолета, но, как говорится, за неимением лучшего и сухарь – пряник.

Я иду к компьютеру, но на полпути сворачиваю к дому. Картонная дверь прикрыта, и мой полусогнутый палец деликатно стучит по выведенному черным фломастером черепу с костями.

– Да, да? – откликается добродушный хозяин.

– К вам гость. Продрогший и уставший. Пустите переночевать?

– Да конечно! – вопит Олежа и ногой распахивает дверь. – Ведь у меня же свой дом. Огромный! Так что ты весь залезай! Полностью!

Я залезаю. Весь и полностью. Олежа прав: к моему удивлению, мы легко размещаемся на матрасе. А спустя пяток минут к нам стучится мама Катя. Медицинская помощь ей не нужна, и чудо чудное происходит повторно: картонный дом без хлопот заглатывает третьего гостя.

– Станем теперь здесь жить! – мечтает Олежа. – А в квартиру будем выходить иногда. Погулять или покушать чего-нибудь. Тут ведь и лампочка горит, можно книжки читать, а если душно, – в окно подышим.

– А зубы чистить?

– Зубы придется не чистить, – притворно вздыхает Олежа. – И рук пока не будем мыть. Крана-то нет.

– Плохо без крана!

– Ничего, пап, потерпим. Главное, что есть дом. Настоящий!..

Сын поглаживает ладонью картонные стены и продолжает что-то бубнить – наш маленький неиссякающий фонтанчик. Из тех сладких и незабываемых, из которых мы пили на школьных переменках. И сейчас мы тоже не слушаем, – пьем. Точно живительный сок и целебный витамин. У нашего сына счастье, и у нас хватает ума не мешать ему этим счастьем делиться.

В картонной коробке душно и тесно, но мы лежим втроем, глядим на горящую лампочку и улыбаемся. Я позабыл о своем компьютере, Катя – о телефонном удаве. Тому есть причина: мы сумели построить дом. Пусть из картона и маленький, но самый настоящий.

Террорист

Гранату они стали делать сразу после рыбалки…

Точнее, если бы рыбалка приключилась, то и гранаты бы не было. Но славная затея провалилась, едва по лесной вертлявой дороге они вышли к озеру.

– Вижу! – возликовал внук Юрка. – Воду вижу! Настоящую!

Он даже запрыгал на месте – все равно как воробей-желторотик, еще не понимающий, насколько полет удобнее прыжков. Дед Степан тоже различил серебристый проблеск меж сосен, но кроме воды дед рассмотрел и другое: дорогу, по которой в последний раз он хаживал лет семь-восемь назад, перегораживал полосатый, похожий на жезл гаишника шлагбаум. Вправо и влево от него в заросли убегал сетчатый забор, а на столбике глянцево красовалась табличка с текстом – мелконьким и оттого пугающе непонятным.

– Зачем это, дед? – пятилетний Юрка с уважением огладил полосатую преграду ладонью. – Крепкая палченция! Для чего она, деда?

– Наверное, чтобы на машинах сюда не ездили. Природа все-таки.

– И забор для того же?

– Ага… – показывая пример, дед Степан закряхтел, пролезая под шлагбаумом. Внук легко проскользнул следом, но уже в следующую секунду их остановил сердитый оклик:

– Куда-а?! Ну-ка, застыли оба!

Дед с внуком замерли. Только сейчас они разглядели упрятанный в кустах ребристый салатного цвета контейнер. В таких по железной дороге обычно везут товары из далекого далека. Из этого самого контейнера, словно пес Барбоска из конуры, и выбрался здоровенный детина с измятым лицом и в таком же измятом камуфляже.

– Разбежались, умники! Границу нарушать вздумали… – охранник неспешно и вперевалку двинулся к нарушителям.

– Мы ж это… На рыбалку! – изумился дед. Голос его однако предательски дрогнул, и оттого дед занервничал еще больше: – Всегда здесь рыбачили. Сколько себя помню.

– Все, отрыбачили, халявщики, – детина приблизился вплотную, снулыми глазками скользнул по нахохленной фигурке парнишки. Юрик еще больше поджался. Рыжая щетина охранника делала его похожим на пирата из кинофильма, а отрешенный взгляд запросто мог напугать мальчонку и постарше. Поэтому Юрка стоял неподвижно, почти не дыша, и удочку держал перед собой точно ружье.

– Так ведь мы без костров, тихонечко. Только на бережку, – попытался разъяснить ситуацию дед Степан.

– На бережку да Дунюшку… – детина в камуфляже то ли раскашлялся, то ли рассмеялся, дохнув чем-то прогорклым, противно знакомым, заставив Юрку поморщиться.

– Мы – просто посидеть хотели. Опять же мальчонке озеро показать, природу…

Детина, казалось, не услышал деда. Сплюнув далеко в сторону вязкой желтой слюной, он нудно и на одной ноте протянул:

– Короче, разжевываю для тупых: озеро уже пару лет в частном владении. Рыбоферма у нас. Частная. Что-то не ясно?

– Так ведь раньше все здесь ловили! Карасиков, карпа…

– А теперь запрещено. Сказано: озеро куплено в единоличное владение. И все прилегающие берега теперь закрыты для кренделей вроде вас.

– Как это в единоличное? – изумление деда было таково, что даже испуг прошел. – Озеро – оно же это… Общее. Это ведь как лес, как воздух!

– Ты ваньку не валяй. Эсэсэсэра давно нет. Частная территория, значит, частная. А вы нарушили. Стало быть, протокол и штраф.

– Да какой штраф! Какая такая частная! – заволновался дед Степан. – Это же Щучье озеро, полгорода сюда, считай, бегало. И я пацаном купался – здесь и плавать когда-то научился.

– Значит, отплавался, жук-плавунец, – голос у охранника звучал все так же скучно. Казалось, детина еще толком не проснулся.

– Вот, значит, как! Выходит, уже реки с озерами начали воровать! – дед ощутил закипающую обиду. – Отъели, понимаешь, хари… Ни горюшка не знали, ни войн с голодухой, ни работы настоящей, а туда же… Хапальщики!

Не произнося ни звука, детина сильными пальцами взял деда за сухонькое плечо, без усилий развернул. Он словно рассматривал деда со всех сторон – как пойманную муху.

– Ты чего? – дед Степан попробовал освободиться, но не сумел. – Чего хватаешь?

– Ничего, – все с той же равнодушной ленцой охранник отвесил старику мощного пендаля. Если бы не шлагбаум, старик наверняка растянулся бы на дороге.

– Короче, так, шустрые. Чтобы я больше вас здесь не видел, уяснили? И ты, малый, вали. Оглох, что ли?

Чтобы перебраться на вольную дорогу, им пришлось вновь пригнуться под полосатым брусом. Получилось обидно – словно поклонились напоследок хозяину и баю. Дед чувствовал, как гудит согнутая спина, как стремительно разгораются лоб и щеки. Сердце скачками металось из левой грудины в правую, обморочно ухало глубоко вниз.

– А бить-то за что? – он строптиво развернулся. – Прав таких не имеешь!

– Это разве – бить? Это так – легкая вздрючка для памятливости, – охранник криво улыбнулся, и эта его улыбка окончательно взбесила деда.

– Ничего! Недолго тебя губенки-то кривить! – он тряхнул удочками. – Ох, недолго! И жалобу куда надо напишем, и меры примем!

– Это всегда пожалуйста. Пиши, шелудивый, сколько хочешь.

– Ну, вспомянешь нас еще! – деда затрясло. – И сковорода тебе будет с пеклом, и прочие радости! Заречешься тогда улыбаться!

Нужные слова на ум не шли, в волнении дед никак не мог изобрести оскорбления повесомее.

– Стоит – улыба-ается! – деда словно заклинило. – Точно осчастливил кого. Пакостит людям – еще и улыбается…

Кадык на его тощей шее сновал вверх-вниз, точно кабинка лилипутского лифта. Почему-то именно этот мечущийся кадык более всего перепугал Юрика. Лифты – они ведь даже в большом человеческом мире застревают и падают, а дед был старенький, и волноваться ему категорически воспрещалось. Да и всем стареньким лучше не кричать и не волноваться – это Юрка из рекламы узнал. И в газетах, которые покупала мама, так вроде писали…

– Не надо, деда! – отчаянно закричал он. – Пошли домой! Домой, деда!

– Ничего… Я вам тут устрою еще! – не успокаивался дед Степан, и стянутые резинкой бамбуковые части удилищ в его руке угрожающе позвякивали.

– Достал, стариканыч, – охранник шагнул в их сторону. – Хочешь настоящей добавки?

– Деда! – Юрка буксиром потянул дедушку за руку. – Пошли отсюда скорей. Домой пошли!

– Погоди, Юрок…

– Не надо мне никакого озера! И рыбы их дурацкой… Пошли, деда!

Он так крепко тянул за руку, что дед Степан подчинился. А может, попросту сдался. И то сказать – отволновался за минувшую минуту. Сердце уже не барабанило с болезненным пристуком – угомонилось. И все равно что-то недоброе продолжало с ним твориться, дед это чувствовал. Словно окутывало исхудавшего молотобойца новыми и новыми цепями, прятало в бронированный кокон. И больно было, и тошно. Однако ругаться он перестал, умолк. И головой сник, словно провинившийся двоечник. Покачиваясь, побрел, ведомый заботливым внуком.

Пока возвращались, говорил в основном Юрка:

– Ты же видел, какой он здоровый! И рыжий, небритый – на фашиста похож.

– Рыжий – стало быть, фашист? – вяло откликался дед.

– Так в кино же показывали! Я сто раз видел, правда-правда! А у этого еще пистолет сбоку. Вот тута, – Юрка похлопал себя по ребрам.

– Пистолет?

– Ага, в кобуре такой. Коричневой…

– Я и не заметил.

– А я заметил! Настоящий… Он и выстрелить в нас мог. Проще простого.

– Мог, наверное.

– Ну, да! А еще он не один там был. Охранник этот. С одним-то мы бы справились. Только там дружки его прятались.

– Дружки?

– Ага, храпел там кто-то – в домике этом. И голоса я слышал, – Юрик страшно выпучил глаза. – Человек шесть или семь.

– Шутишь? В такой коробке – семь человек?

– Они же прятались! Специально! А у нас и оружия никакого. Помнишь, я хотел взять саблю, а ты сказал: не надо.

– Саблей, да еще детской, от таких не отмашешься.

– А чем отмашешься?

– Не знаю… Гранатой, к примеру. Противотанковой, – дед Степан покосился на подпрыгивающего рядом внучка. – Сам-то сильно напугался?

– Ага. Ну, то есть, сначала да, а потом нет. Наверное, не очень…

Дед понимал, что нужно размораживать настывший в груди ком, но отчего-то получалось неважно. Не умел он быстро переиначиваться. И в юные годы шишки на лбу набивал, и теперь не научился сворачивать. Хорошо, хоть Юрок воспринимал случившееся как приключение. Правда, хорошо ли это было? Правильно ли? Тоже ведь задачка безответная. Разве что лет через десять будет ясно. Когда уже самого деда не станет…

– Получается, они все озеро захватили?

– Получается, что так.

– А в милицию мы пойдем? Озеро ведь не их, оно – общее. Ты сам говорил!

– Тут, паря, ходи, не ходи… – дед Степан ухватил Юрку за плечико, прыснул к обочине. Мимо на скорости промчалась кавалькада иномарок. Черненое серебро, горделивые зверьки на капотах, презрительное шуршание шин. От поднятой пыли Юрка громко чихнул.

– Что делают, а! – дед кашляя, отряхнул себя и Юрку. – Сбить же могли. Очень даже просто. Вон как летели.

– Это потому что светофора нет, правда, деда?

– Правда, – сипло отозвался дед и отвернулся. У него вдруг защипало в глазах, и стало безумно жаль внучка. За собственное унижение, за добрую попытку наказать и найти всему логичное объяснение. Малыш еще не подозревал, что наказание с логикой частенько живут порознь. Да и самому Юрке жить придется в новом закоростевшем мире – с чужими лесами-озерами, с задымленным и освинцованным воздухом, с мутагенными продуктами и грошовыми пенсиями. Еще и эти – по дорогам носятся. Дожили, называется.

А ведь как готовились к рыбалке, сколько всего обсудили! Еще накануне накопали в палисаднике червей, весь день провозились со снастями. Леску обновили, крючков с грузилами навязали. Дед Степан научил внука хитрым узлам, показал, как правильно подбирать грузила, как регулировать поплавки. Рассказал о повадках рыб, о том, кто и как клюет. А теперь вот, не сделав ни единого заброса, даже не ополоснув лиц водой, они возвращались обратно.

Уже на выходе из леса, отошли в сторону от дороги, и дед решительно вытряхнул в траву банку с червями.

– Правильно! – одобрил внук. – Пусть хоть они живут. А то мог бы и тот толстяк отобрать. Он бы их утопил, правда, деда?

Дед Степан молча погладил Юрку по голове.

– А гранату? Гранату мы когда будем делать?

– Какую гранату?

– Ну, против этих. В будке которые…

Пожевав губами, дед тряхнул головой.

– Да прямо сегодня и начнем.

***

Дед Степан Юрке нравился. Понятно, он и родителей любил, но с дедом все выходило как-то уютнее и проще. Во-первых, у родителей любимой отговоркой было слово: «некогда», а во-вторых, о чем их не спроси, все они объясняли либо туманно-недоступно, либо вовсе ускользали от темы, выбрасывая дымовую завесу. Совсем как осьминоги на телеэкране. Ответы следовали расплывчатые и неясные – вроде того, что «подрастешь, сам все узнаешь», или: «пока тебе рано, в свое время поймешь». Это «свое время» Юрка даже успел тихонько возненавидеть. Действительно, какое же оно свое, если нужно ждать и расти? И зачем подрастать, если знать хочется уже сейчас? Вот дед Степан это отлично понимал и потому никогда не прятался за непонятными словечками – отвечал доходчиво и сразу. И не убегал из комнаты, даже когда Юрка спрашивал о самом запретном. То есть тут даже наблюдалась забавная закономерность: чем необычнее задавались вопросы, тем проще выходили ответы. К примеру, Юрка спрашивал:

– А бутылки, которые на земле валяются, – их можно бить? Они же ничьи.

– Конечно, можно, – откликался дед. – Только зачем? Сам же потом шлепнешься и порежешься об осколки.

– А мух убивать – хорошо или плохо?

– Конечно, плохо. Не будут летать да жужжать – и нам скучно, и лягушкам есть нечего.

– Но они же глупые!

– Зато мы умные!

– А почему люди зверей в клетках держат?

– Потому что мы не только умные, но и опасные. Нельзя зверяткам меж нас просто так гулять. Либо подстрелим, либо машиной задавим.

– А чем ночь хуже дня?

– Тем, что чернее, и тревожнее.

– А чем лучше?

– Да снами, конечно. И тем, что короче. Заметил, наверное? День-то у нас долгий, еще и дожить, дотянуть до вечера надо, а на ночь лег – и тут же проснулся.

– Мы что, одну секунду всего спим?

– Кто одну, а кто и все три – особенно, если видит сны.

– А если сны грустные?

– Значит, день будет веселый. И наоборот.

– Деда, а, правда, что человек произошел от обезьяны?

– Конечно, правда. Есть такие, что и от крокодилов произошли, и от бегемотов с ехиднами. Ты вот, скорее всего, от кенгуру произошел. Или от кузнечика.

– Потому что прыгаю? – Юрка счастливо смеялся. – Да… Это я люблю. А скажи, деда, солнце на землю может упасть?

– Да проще пареной репы. Особенно если кто похулиганит с рогаткой. Или мяч футбольный не в то место залепит…

Так примерно они и разговаривали. О жизни, о смерти, о происхождении видов. Все решалось сразу и на месте – без рассусоливаний и откладывания в долгий ящик. Кстати, и про «ящик этот долгий» дед тоже внуку давно все толково разъяснил. Вроде как у каждого человека такой имеется – в карманах, в рюкзаке, в багажнике. У кого-то – со спичечный коробок, а у кого-то размером с целый дом. Вот и складывают туда люди нужное и ненужное по-разному – вопросы, дела, неприятные обязанности. Иногда по чуть-чуть – щепоточками, а иногда и целыми тюками. Сам дед Степан, по его словам, этот ящик вовсе выкинул за ненадобностью. Потому и гранату они взялись делать сразу, как вернулись домой.

Конечно, граната – не рогатка, вещь значительно более сложная, однако и не компьютер с плазменным телевизором. Сперва скрутили банковской резинкой с десяток старых фломастеров и карандашей, для надежности укрепили их пластилином. В набалдашник встроили пару угловатых булыжников, крепко замотали чулком. В щели и неровности насовали обломков от старой расчески. «Это целлулоид, – пояснил дед. – Полыхнет, что твой напалм». После замазывали, придавали нужную форму и укрепляли все тем же пластилином. По краям красиво насовали спичек.

– Видал? С такой штукенцией никуда не страшно пойти. – Дед тряхнул гранатой. – Так что никого не бойся, Юрок. Никого и ничего. А будешь бояться, мужиком не вырастешь.

– А просто мальчиком – вырасти нельзя?

– Эх, милок… Мальчиком уже не получится. Они ведь все в детстве остаются. А во взрослую жизнь пускают только мужчин.

– По росту, что ли?

– В том-то и дело, что по паспорту.

– Это плохо, – огорчился Юрка.

– И не говори! Плохо, конечно, а что делать? Для того и скатали гранату.

– А как она работает?

– Граната-то? – дед Степан потер лоб. – Да так и работает: встречаешь злодеев, делаешь два честных предупреждения, а после размахиваешься и кидаешь.

– А дальше?

– Дальше она падает, шоркает спичками по земле и возгорается.

– Сама? – ахнул Юрик.

– Конечно, сама. Автоматика же… Сперва чулок вспыхивает, потом пластилин с целлулоидом, и добегает, значит, вся эта карусель до стержней карандашных. Слыхал про графитовые бомбы? Вот и у нас стержни из графита. Ахнет так, что мало не покажется.

– Здорово! – восторгался Юрка.

– Еще бы не здорово, – дед грустно вздыхал. – А пока пойди, спрячь под койку. Может, завтра еще что-нибудь прикрутим.

***

Вечером дед Степан отправился в ближайший гастроном. Конечно, и названия такого уже не было, но многие продолжали по привычке именовать нынешний супермаркет гастрономом. Вот и он называл. Какой там, к лешему, супермаркет! Площади-то ни метр не увеличились, и даже часть прежних прилавков сохранилась, а туда же – супер да еще маркет! И какая разница, где покупает человек пиво с вином? Главный момент – почему покупает? А этот вопрос с давних пор также не изменился ни на йоту. Как пили люди, так и продолжали пить по-прежнему, и новый экономический строй в процентном соотношении порождал трезвенников ничуть не больше.

В общем, повод у него имелся. Очень уж прижало после того охальника в лесу – прямо как заноза ледяная вошла меж ребер. Ну, и решил выпить – попробовать растопить болезненный холод. Очень уж остро и как-то без пауз заныло сердце, да и улыбаться зверски устал. А как не улыбаться – при Юрке-то? То есть, сам внучок вроде и не спрашивал уже ни о чем, может, даже забыл про минувшую напасть, но сам дед помнил все преотлично. До последней стервозной мелочи. Хотя именно эти мелочи стоило поскорее забыть. Потому что распухала от них грудь сильнее и сильнее, и заноза лепилась к занозе, вырастая в недобрый муравейник. Верно, от таких вот мыслей стариков и скрючивает прежде времени. Носы, спины, глаза – все в землю заворачивает – вниз, стало быть. Молодость-то – вся насквозь курноса – глаза, руки и прочие органы – все вверх да в высоту, как ракетные установки, а у стариков иной коленкор. И плуг с сохой здесь совершенно ни при чем. Да, верно, и забыли уже, что такое – пахать и сеять. Не соха, а обида людей сгибает – тяжелая неподъемная обида. И тут уж надо либо уметь по-девичьи крепко забывать, либо вздымать ношу над собой да метать ее в волны куда подале – как какой-нибудь Стенька Разин…

С купленным пивом дед зашел под навес к столикам. Угадал пару знакомых старичков, к ним и подсел. Те тоже прихлебывали пиво, привычно ворчали о вечном:

– Хотел давеча окрошку сделать, кваса нет, – забыли поставить. Ну, взял в магазине, а он сладкий! Главное – написано: «Окрошечный», а он сладкий! Это как понимать?

– Так сахара туда сыпанули.

– Понятно, что сахара, но спрашивается – на кой ляд? Это ведь не компот, не ликер какой. А они и закуску хреновую сахарят!

– Сейчас все кругом сладкое. Это они жизнь нам подслащивают, – соседушка едко хихикнул.

– Хорошенькое дело! А если у меня диабет? Если я не могу есть сладкое? Я что – за продукты без сахара еще и приплачивать должен?

– А ты как думал! И приплотишь, куда деваться-то.

– Сейчас и лекарства сладкими делают, – придвинулся ближе дед Степан. – Сиропы там разные, таблеточки. А мой Юрчик их, к примеру, не может пить. Не любит он сладкое, понимаешь! И что делать? Других-то лекарств для маленьких уже нет. Еще и пасты зубные для них с сахаром. Так он плюется, мою втихаря берет.

– Во-во, даже дети кривятся, а нас, старых, вовсе в расчет не берут. Главное – весь хлеб перепортили, нормального ржаного уже и не найдешь. Про колбасу я не говорю – химия сплошная! Недавно простую морковку брал – в пакетике ярком таком, домой принес – горькая! Нет, ну, правда! Варить пробовали – а она все одно, горькая. Потом уж взял очки, прочел на упаковке – так ее, слышь-ко, из самого Израиля сюда привезли!

– Ох, ты, едрен батон!

– Вот тебе и батон! Уже моркву из-за границы тягаем. Совсем, значит, обезножили.

– Свою землю надо иметь, тогда и выращивай что хочешь.

– Так была землица – под ЛЭПом. Но как начали автостраду строить – отняли. Дорога для них важнее овощей. А я, может, репку, люблю. И квас тот же на редьке настаиваю.

– Редьку можно на рынке поспрошать.

– Так я там и покупаю, но зимой-то ее нет! А есть только зеленая да китайская.

– Сейчас все кругом китайское. И рынки все скоро повыведут, центров торговых настроят.

– Их уже кругом, как грибов поганок.

– Это точно…

– А у нас вот внучка народилась – горластая, спасу нет. Живем-то в одной клетушке, значит, терпи. А кроватки нормальной тоже нет. То есть хватает, конечно, всяких, но дорогущие! И главное – не покачаешь. Я своим толковал: не надо, мол, этого пластика! Сделайте нормальную люльку. Как в старину. Всей работы – на полчаса, зато качнул пару раз – и успокоится. Нет, говорят, люлька – несовременно. Кроватку им подавай. Итальянскую. Живем, значит, в хрущебе маломестной, а кроватки у нас итальянские!

– И что?

– Ничего, купили. Мучимся теперь – с итальянской-то. Голосит же, живот там пучит или еще что. На руках приходится укачивать. Вместо люльки.

– То-то ты гулять стал чаще! Из семьи, выходит, линяешь, дезертир?

– И ты бы линял. Потерпи-ка такой плач круглые сутки. Без того ночью не сплю – тоже укачиваю. Жалко ведь…

Дед Степан с отвращением глотал теплое пиво, время от времени вставлял свое кислое словцо, после чего косился на сидящих по соседству девчонок. Те тоже цедили пиво и громко смеялись, обсуждая новости с экранчиков сотовых телефонов. Говорить особо не говорили, а вот хохотали звонко. Морщась, дед Степан и сам не понимал – то ли злится он, то ли нет. Пупы у девок были, конечно, задорные, но очень уж открытые. Прямо напоказ. И смех этот лошадиный. Но ведь радовались чему-то! И невдомек им было, что жизнь-то по всем меркам становится хуже. Хотя… Для них она и не хуже была, наверное. Поскольку сравнивать-то не с чем. Они ж, молодые, вроде как с нуля жить начинают – вот и кажется им, что все здорово. Это лет через сорок, когда растолстеют да сгорбятся, перестанут гоготать. Поймут, что смех и грех всегда где-то рядышком, а пока голопупые да веселые, то и ведать ничего не ведают. И надо ли ведать в таком возрасте – тоже вопрос не решенный… Может, и пусть себе резвятся? Пока юные да глупые, пока в силах. Зачем наперед-то знать, что дегтя по судьбинушке размазано больше, чем меда?

Дед Степан подумал, что немного завидует пигалицам и почему-то даже порадовался этому своему пониманию. Завидовал-то, можно сказать, по-хорошему – зла не желая, и даже напротив – желая голопупым нормального бабьего счастья…

– Больницы – они, конечно, и в прежнее время были аховые, – продолжал брюзжать соседушка справа, – но ведь взял талончик и стой. А теперь сперва запишись, потом талон на этом их компьютере пробей, да еще три очереди займи.

– Почему три-то?

– Одна по времени, другая без талончиков, третья – за деньги.

– А-а…

– Чего а-то! Все же с норовом, – не уступают. И ссорятся, скандалят… Давеча подрались двое, сам видел.

– Прямо в больнице?

– Ну да… Главное: обоим за семьдесят, оба красные, ровно лососи, а туда же – кулачонками машут. Думал, там их кондратий и хватит.

– Не хватил?

– Да нет, бабки разняли. Такой хороводище развели – стыдобина!

– А сами врачи что?

– Что врачи? Им так интереснее даже. Каждый день как на фронте.

– Ну так! И деньги, наверное, живее несут.

– Кто-то несет, а кто-то и везет. Я одного видел – вовсе на танке приехал…

– Чего?!

– Ну, на джипе – гробина такой у них широченный. Хаммер, что ли, называется… Вот, значит, приехал и сразу без очереди в регистратуру. На него шикнули, так он матом всех – спокойно так, без злобы – и к окошечку.

– Взорвать бы такого! Вместе с машиной.

– Взорвем, – неожиданно для себя пообещал Степан. – У меня и граната припасена. С начинкой графитовой.

На него поглядели странно, даже примолкли на минуту. Можно было и пошутить вдогон, смягчить сказанное, но он не стал.

– Мда… Кое-кого и впрямь взорвать не мешало бы, – мутно протянул ближайший старик.

– Только лучше-то от того не станет! Сколько они друг дружку-то месят – и толку?

– Да уж, у нас оно завсегда так…

Поболтали еще немного. О хворях, о ценах на лекарства, о том, какие из них злее, какие хлипче. Дружно ругнули скупщиков металлолома. Накануне в газетах писали про малыша, что шел по улице и провалился в колодец. Люк, значит, кто-то стянул, а внизу варево, чистый кипяток, – так и сгинул малютка.

– И кто законы такие придумал, чтобы люки в лом сдавать?

– Понятно, кто, – рассказчик кивнул на потолок. – Им по тротуарам не ходить, и детки, небось, все за границами…

«Взрывать, – мысленно вынес приговор дед Степан, – к чертям собачьим!» И тут же вспомнил, что еще совсем недавно подобные посиделки вызывали у него ухмылку. Он ведь и впрямь считал себя прогрессивным дедом – очень уж хорошо помнил, как хаяли молодежь в его юные годы. Смех было слушать! Так и просилось на язык язвительное – про песочек с маразмом. Но вот кукукнули годочки, и тоже превратился в старого мухомора. И понимал ведь: самое распоследнее дело – бурчать да ворчать, но такое уж времечко народилось – заскорузлое да сердитое, что поневоле вспоминалась радуга прошлого. А ведь, в самом деле, разное было! Не только чернота голимая. И на курорты ездили, и в Закарпатье какое-нибудь, и к далекому Байкалу. За пять лет можно было скопить на билет к любому морю – хоть Балтийскому, хоть даже Аральскому с Японским! А теперь и Аральского, по слухам, не стало. Высохло с горя. Все равно как лужа какая. Да и Каспий с Черным вроде как за рубеж отъехали – в компании с Балтикой. А если еще и озера начали скупать да проволокой огораживать – совсем будет тошнехонько. Один выход – купаться и загорать на Северном Ледовитом. Закаляться и подстилать вместо полотенец шубы…

Сплюнув в сердцах, дед Степан испуганно перекрестился.

***

Вечер сгустился внезапно. Наверное, в соответствии с его настроением. Выйдя на улицу, дед ругнулся про себя, и небо ответно раскашлялось. Прыснув из-за туч, молния по-кошачьи царапнула землю. И еще раз, и еще. Дождя все не было, а гром продолжал рокотать. Словно некто сердитый ломал и ломал о колено черный небесный эбонит. А может, все это сверкало и потрескивало у него в голове. Негоже после семидесяти столько пить.

Впрочем, если считать обычными российскими мерками, не так уж много дед Степан и выпил, но ум все равно повело. Сказывалась непривычка. И вроде было до дому рукой подать, а все одно забрел не туда. Давно известно: торная дорога не для выпивох. Вздорный этот народец сплошь и рядом выгребает на тропки горные, рисковые да вертлявые. Вот и его занесло куда-то не туда. Только и запомнил сверкающее стекло да бесконечные прилавки с режущей глаза пестротой – бисер, сияющие пуговки, пряжки. Тут же лоснились меха, шпалерами тянулись куртки, рубахи и прочая телесная маскировка. Наверное, это был торговый центр, и дед Степан, конечно, не удержался, затеял с продавщицами спор. Начал наскакивать все с теми же бородатыми вопросами:

– Одеколона нет? А почему? – он тряс головой и тыкал пальцем. – Раньше был, теперь нет. А лосьон? Тоже пропал?

– Дедуль, успокойтесь. У нас специальное распоряжение. Смена ассортимента.

– Чего смена?

– Ассортимента. Слышали такое слово?

– Ну…

– Вот. Очень уж часто употребляет ваш брат одеколон не по назначению.

– А если кто по назначению? Тем как быть?

– Для них есть тоники…

Дед Степан требовал тоники и смотрел на цену. Меньше, чем за сотню, пузырьки не попадались, и очередной заговор трещал по швам, рассыпался на глазах. Отечественные лосьоны уничтожили, чтобы на рынок выпорхнула западная дорогостоящая отрава.

– Вот, значит, что удумали! Хитрецы подковерные! Менаджоперы хреновы!

– Проспись, дед! Сейчас охрану вызовем.

– Знаю… Вызвали уже одного. На озеро родимое. А я, может, с пяти лет на нем рыбалил! Плавать учился…

– Какое озеро, о чем ты, дед?

– О чем надо, про то и толкую… – дед Степан лез в карман, как бы вспоминая, куда засунул нужное. – Ничего. Зайду домой и вернусь. Только штучку одну прихвачу.

– Какую штучку?

– Да гранату. Слыхали, небось, про Ф-1? Лимоночка расейская! С тех самых времен и осталась. На всех хватит. Еще и с прицепом! Всю вашу охрану вместе с лосьонами на воздух подниму…

– Совсем спятил, дед!

– Вот там и посмотрим, кто спятил, а кто не очень. Ничего! Найдется и на ваши холки уздечка…

Его задержали на выходе. Крепкие ребята в униформе торгового центра. Они же и передали старика с рук на руки подъехавшему наряду патрульно-постовой службы.

– Бузил, что ли?

– Да черт бы с этим… Гранатой угрожал. Вроде как дома припрятал. Обещал вернуться и взорвать тут все.

– Вот придурок. Может, горбатого лепил?

– Так кто ж его знает. Взрывают же. То тут, то там.

– Ладно, проверим…

Препроводив незадачливого террориста в желтобокий «луноход», патруль двинул прямиком к нему домой. Дед и адреса не стал скрывать, перестал бояться. Усевшись на холодную, обитую жестью скамейку, продолжал духариться, кричал расположившемуся напротив круглолицему сержанту с черным коротышкой-автоматом:

– Кому прислуживаете? Мы же про вас фильмы смотрим, душой болеем, а вы вона как. Полицаями стали, да? Может, еще в фашистов вас скоро переименуют?

– Чего мелешь, старик!

– Это не я мелю, вы мелете. Такая мучица будет, всех пронесет.

– Лучше скажи, где там у тебя граната? – круглолицый смотрел строго.

– Какая граната, сынок?

– Да грозил которой?

– Это ты что-то напутал, – дед нервно хохотнул. – Моя грозилка давно уж на пенсии. И дома ничего кроме пушки армейской нетути.

– Какой еще пушки?

– Да именной. И в чехольчике «ППШ» за шкафом. До лучших времен.

– Ага, еще пулемет и зенитное орудие…

– Зачем мне орудие, хватит и ППШ. Хорошая машинка! Я с такими по лесам бегал. Ты-то, небось, и не видел ППШ настоящий.

– А мне и без надобности, у нас другое оружие, – круглолицый огладил ладонью свой коротенький автоматик.

– Разве ж можно их сравнивать! Там – механизм, техника боевая, а это фитюли.

– Вот и поглядим на твою технику…

Домчались быстро. Перед тем, как вывести «буяна» из машины, на деда Степана нацепили новенькие сияющие наручники. И впрямь браслеты. Степан тут же взметнул их над головой. Точно позировал перед неведомыми фотографами.

– Уже и народа своего боитесь! Даром, что полицаи.

– Ты придержал бы язык, дедуль.

– Наручники-то зачем?

– Затем, что на всякий пожарный. Мало ли что у тебя там на хазе…

«На хазе» появление скованного дедули вызвало настоящий переполох. Внук Юрка все порывался ухватить деда за руку, но круглолицый милиционер стоял на страже, никого близко не подпускал. Родители же – Юркин папа с мамой Валентиной – попеременно охали и возмущались.

– Да вы с ума сошли! Какой терроризм! Он мухи сроду не обидит.

– А с ППШ кто по лесам бегал?

– Так это давно. В армии еще, наверное.

– Воевал, что ли?

– Да нет, он ведь моложе… – Юркин папа смутился, словно его уличили в самозванстве родителя. – Причем тут война-то? Тех, кто воевал, сейчас всего горстка осталась.

– А они, заметь, и тех готовы вязать! – воинственно встрял в разговор дед. – Это ведь уже не милиция, вконец все ополицаились! Только и могут, что стариков с детьми по лесам гонять.

– Каким лесам, чего ты, бать? – Юркин папа совсем растерялся.

– Да тем самым, что общественными когда-то были.

– Не понимаю… Ерунду какую-то несет.

– Конечно, ерунду, – поддакнула Валентина. – С пьяных же глаз.

– Может, и с пьяных, только не ерунду! – прозорливо улыбнулся сержант. – Гранатой-то кто угрожал? Он – и на полном серьезе. Есть и заявление от сотрудников ЧОПа. Продавцы все подтверждают. Вроде как говорил: «Вернусь и разнесу все к такой-то матери».

– Да какие угрозы, о чем вы? Ясно же, человек просто выпил! – горячился Юркин папа. – А пьяный и не такое сболтнет.

– Не все пьяные гранатами угрожают, – круглолицый сержант погрозил пальцем. – Так что если у вас, в самом деле, припрятана взрывчатка…

– Да вы что! Какая взрывчатка? – отец в смятении оглянулся на семью. – Юрка, что вы там еще учудили?!

Должно быть, на лице сына что-то все-таки отразилось. Ну, не умел малолетний Юрка врать да притворяться. То есть умел, но плохо получалось. Во всяком случае, отец это сразу разглядел. И тотчас взял железными пальцами за плечо.

– Юрий!

– Чего?

– Смотри мне в глаза. Действительно, что-то нашли с дедом?

– И вовсе даже не нашли! – пискнул мальчик.

– Говори мне правду!

– Я и говорю!

– Тогда в чем дело?

– Ну, гранату сделали. Из спичек, – лицо у Юрки пылало. – Но ведь не нашли же…

– Уже теплее, – хохотнул сержант. – Показывай, где она у вас?

– Деда! – Юрик умоляюще взглянул на дедушку. Становиться предателем жутко не хотелось.

– Неси, неси, пусть позабавятся, – дед Степан, очень похожий в эту минуту на пойманного фашистами партизана, дерзко усмехнулся.

Однако настоящее веселье началось, когда вдвоем с сержантом Юрик принес в гостиную гранату.

– Что это? – отец растерянно моргал.

– Она самая, – дед Степан победно взирал на присутствующих. – Термоядерная, с начинкой! Специально для буржуев придуманная.

– Из пластилина, что ли? – сержант недоуменно крутил в руках самоделку. – Тряпки какие-то… Носки, что ли?

– Там еще карандашики внутри, – обиженно сказал Юрик. – Чтобы как в графитовых бомбах. И спички.

– Мда… Серьезная вещь… – блюстители правопорядка переглянулись. – Особенно если с размаху да по макушке.

– Или по витрине.

– Кого наказать хотел, дед?

– Да всех разом! Казнокрадов и душепродавцев.

– Чего, чего?

– Того! Родину ведь продаете. За грошики! Реки-озера – они ж всю жизнь народу принадлежали. Мало вам нефти с газом? Золотишка мало? Еще и воду решили к рукам прибрать!

– Какую воду? О чем ты, дед?

– Ишь, глазки-то какие невинные! Будто не знают… Ничего! Времечко на исходе, дождетесь вскорости. Народ – он ведь до поры до времени смирный. Хоть и не с печки смотрит, а все видит. Как недра воруете, как в школах детей мутите, как заводики к рукам прибираете. Рейдеры хреновы! – лицо деда непривычно сияло, даже осанка разительно переменилась. Домашние смотрели на него во все глаза.

– Ничего-о… – продолжал тянуть дед. С губ его слетала слюна. – Дозреем однажды, все вам припомнится. Ни в какие европы сбежать не успеете! Безо всяких гранат пойдем крушить да ломать! Редьки нет в магазинах – дожили!..

– Что делать-то с ним? – круглолицый взглянул на коллегу. – Может, в вытрезвитель подбросить? Чтоб охолонулся? Или к нам на ночку?

– Не надо, ребят, погодите, – отец потянул сержанта за рукав. – Давайте договоримся, что ли.

– Ага, как с гаишниками! – хмыкнул дед. – Те уж давно со всеми договариваются.

– Борзеешь, дед! – круглолицый сержант качнул головой. – Не твои бы годы…

– А что тебе мои годы! – взорвался дед Степан. – Ты мне и без того тычешь, как мальцу. И по сусалам бы врезал. Вижу ведь, как кулачонки чешутся. Жалеешь, небось, что свидетелей полон дом.

– Папа, зачем вы так?

– В самом деле, бать, что ты как с цепи-то сорвался?.. А вы не слушайте его. Ну, выпил лишнего, – так завтра же стыдно станет… Подождите! Куда вы?

Но сержант уже тянул деда за собой. Решение он, видимо, принял.

– Постойте! – отец Юрика шагнул следом.

– Все! – отрезал на ходу блюститель порядка. Обернувшись, коротко пояснил: – К себе пока отвезем. Оформлять не будем. А завтра заберете своего террориста.

– Да вы что? Какой террорист? Просто с катушек человек съехал.

– Вот и вправим мозги на свое законное место. Покукует ночку у нас, глядишь, остепенится.

– Может, все-таки как-то иначе решим?

Сержант хмуро покачал головой. Бросив взор на зареванного Юрку, поспешно отвернулся и вывел деда из квартиры.

***

В «обезьяннике» деду не спалось. Какой там сон! И тесно, и грязно. Кроме того, без конца охала и постанывала парочка малолетних наркоманов. Мальцов откровенно ломало, и окружающих они в упор не видели. А еще источал ароматы укутанный в луковичные лохмотья бомж, и молодой упившийся урка пытался время от времени криком вызвать дежурного, которому обещал все вырвать, отгрызть и отрезать. В редких паузах урка «строил» сокамерников, нудновато учил уму-разуму. Обезьянник при этом он презрительно именовал кичманом, без конца демонстрировал татуировки и шрамы на теле, с гордостью поминал тюремные «кондеи» и правильные зоны, где мазу держат правильные пацаны…

– Спрячь буркалы, сохатый! Выцарапаю, – он растопыривал пятерню перед лицом деда и выражением глаз сразу становился похожим на того охранника у озера. – Запомни, я тут лорд. Всех оказачу! И вы мне не хевра, чтобы торбу портить…

Дед глотал слюну и опускал взор. К такому обороту он был не готов.

Да и не походила ночь в отделении на нормальную ночь. И свет горел, и машины постоянно приезжали-уезжали, что-то докладывал и выспрашивал по телефону дежурный. А вскоре к ним посадили еще одного гостя – вконец перепуганного человечка, близоруко щурящегося, с оцарапанным лицом и несвязной речью. Моментально углядев в нем подходящую жертву, неуемный блатарь начал показывать на человечке зоновские приемы, поочередно хлопал то по ушам, то особым хватом пережимал горло, отчего несчастный закатывал глаза и надсадно хрипел. Тогда-то Степан и не выдержал. Словно что-то сломалось в нем. Дед и сам себе поразиться не успел. А проще говоря – психанул. Бросившись на мучителя, повалил на пол и начал топтать. Ноги-то они завсегда сильнее рук. А главное – сработал порыв, здоровый урка оказался не таким уж и здоровым. Хотя, возможно, не знавший зоновских приемов дед попал раз-другой куда следует. Рухнувшего и басом верещащего урку он продолжал месить чем ни попадя. И сам вроде получал, но боли уже не чувствовал. Драку остановил помощник дежурного – тот самый круглолицый сержант.

– Совсем сдурел? – схватив в охапку, он выволок деда из обезьянника, ногой захлопнул дверь. К прутьям тотчас приклеилась разбитая в кровь физиономия урки. На деда обрушился поток угроз.

– Последние часы живешь! На куски порву, по земле размотаю…

– Уймись, урод! – круглолицый шарахнул по прутьям дубинкой, видно, попал по пальцам. Зашипев от боли, крикун на время притих. Деду же вернули личные вещи, вывели на щербатое крылечко.

– Все, террорист хренов, вали. От греха подальше. Сам видишь, какая публика у нас кукует, – сержант устало сплюнул. – Ты вон одной ночи не выдержал, а мы годами терпим. Еще нас же везде и поливают, с дерьмом смешивают, полицаями называют.

Дед Степан стоял, чуть покачиваясь. В голове царила обморочная пустота.

– Ну? Чего встал-то? Иди, отсыпайся, – милиционер легонько подтолкнул старика в спину. – И не шали больше. К другим попадешь, хуже будет. Чикаться не станут.

Дед Степан сухо сглотнул. Хотел ответить, но горло пересохло, да и слов не было. Ныли кулаки, болело тело.

– Домой-то доберешься? Тут вроде близко.

Дед кивнул.

– Тогда счастливо! И никаких больше гранат, слышишь? Сейчас власти на террор круто дышат. Последнего здоровья лишат под горячую руку.

Дед снова кивнул и шатко двинулся по улице…

План созрел по дороге. Как-то само сложилось в голове, выстроилось нехитрой мозаикой. Да и что другое могло родиться после минувших дурных суток?

Умудрившись никого не разбудить, он проник в квартиру. На цыпочках, точно вор, пробрался на кухню, глотнул напоследок водички из чайника. Стало чуть легче. И сразу вспомнилось, что веревка лежит где-то здесь же на полке. Значит, и шариться среди ночи не понадобится. Можно, конечно, и по венам ножичком, только ведь загадит все. Валентине потом мыть-убирать. Зачем? С веревкой, конечно, не слишком красиво, зато чисто.

Пальцы путались, найденная веревка никак не желала скручиваться в аккуратную петлю. Жизнь и здесь артачилась, строптиво перечила деду. И маячила перед глазами чья-то небритая харя – не то урки недавнего, не то охранника с озера. Горький стыд вновь накрывал волной. Дед Степан даже губу прикусывал до крови. Как же, зараза, горько-то! Стоило коптить небо семь десятков лет, чтобы с тобой обошлись как со шпаной подзаборной, как с шелупонью распоследней! И ладно бы только на озере, – кругом ведь так. И очереди эти больничные, и рост цен, и давки в пенсионных фондах, в СОБЕСах… Не-ет, трястись и цепляться за такую жизнь было просто смешно. Дураков нет, хватит!

Он уже управился с узлами, когда на кухню заглянул внучок Юрка – худенький, в трусиках и маечке, в пупырье от ночного холода.

– Дедушка, ты что здесь делаешь?

Юрка, кажется, и забыл, что деда забирали в милицию. Или не сообразил спросонья. Стоял в своей сбившейся маечке и хлопал глазенками.

– А ты? Ты-то чего здесь? – дед Степан испуганно спрятал веревку под стол. – Чего не спишь, спрашиваю?

– Страшно. Там шорохи, тени… Я проснулся, а тебя нет.

– Так вот он я.

– У тебя рубаха порвана… – заметил Юрка и без перехода добавил: – А еще я на горшок хочу.

– Хмм… К мамке-то чего не пошел?

– Я толкал, она не встает, спит.

Дед Степан понимающе кивнул. Это верно, Валентина спала крепко.

– Деда, я с тобой лучше. И сказку потом, ладно?

– Ну, так… – не вынимая рук из под стола, дед Степан неловко смял веревку в ком. Так комом и забросил на антресоли.

– Чего это? – вяло поинтересовался внук.

– Да так… – он повел внука в туалет. Ноги шаркали по половицам, в груди что-то плавилось и бурлило. Впереди шагал человечек – два шажка на один его старческий. Ни шорохов, ни теней Юрка уже не боялся, бесконечно доверяя ему, семидесятилетнему старику. Да и кто еще защитит от ночных страхов?

Глядя на семенящего внука, дед Степан растер ноющую грудину. Там, под ребрами, беззвучно рушилось и шипело – верно, оттаивало намерзшее и ледяное. Теплый Гольфстрим омывал берега предсердий, что-то там неукротимо плавил. И снова возвращался смысл, появлялось то, ради чего стоило тратить себя. Как спички и мыло, как древнее, стираемое в искры кресало.

Зайдя в туалет, Юрка обернулся.

– Ты чего такой, деда?

– Какой?

– Ну… Дрожишь весь.

Он посмотрел на свои руки. В самом деле, пальцы заметно подрагивали.

– Ерунда, Юрок. Форточка открытая, замерз чуток.

– Ты больше не уедешь?

– Да нет, куда я от тебя уеду.

– Это хорошо… Ты рядом постой.

– Конечно, постою, – дед погладил внука по голове.

– Ничего, Юрок, все переможется. Не на таких напали.

– Напали?

– Напали, Юрок. Давно уже на нас на всех… – дед Степан подумал, что говорит не о том. Нельзя было с внуком о таких вещах. Без того уж сегодня напроказил…

– Я в том смысле, Юрок, что нас ведь двое, верно?

– Двое, – согласился внук.

– А двое – это уже сила. Значит, справимся с любой бедой.

– Ну да, – согласился Юрка и уселся на горшок. – А еще я расту каждый день. Мама сегодня к стенке меня ставила.

– К стенке?

– Ага, сто три сантиметра намерила.

– Сто три?! – притворно ахнул дед. – Да ты шутишь!

– Не-е, правда! А ты, дед, сколько?

– Я… Тоже, наверное, сколько-то есть. Сто шестьдесят или семьдесят. Уже и не помню.

– Но если вместе – это же много?

– Если сложить – это ого-го сколько! Вместе мы – выше любого взрослого будем.

– И сильнее?

– И сильнее, и умнее! – дед улыбнулся. – Так что жить будем, Юрка! Жить и чаи гонять!

– А веревка у тебя зачем была?

Все-таки заметил, оголец! Зоркий, однако, народец.

– Так это… Для кораблей.

– Как это?

Присев на корточки, дед Степан обнял внука. Какое-то время застыл прижимаясь колючим лицом к нежной щеке Юрика.

– Ты про корабли хотел рассказать, – напомнил внук.

– Вот я и говорю: это для кораблей веревка, – дед откашлялся. – Чтобы, значит, к берегу швартоваться. Чтобы не унесло в ночь. И не болтаться потом по волнам, не блуждать в одиночку…

Он начал привычно бурчать, кряхтеть и рассказывать. Про стапели и причалы, про снасти и клюзы, про боцманов, камбузы и прочий пестро-необъятный мир, который только на кораблях с самолетами и можно окольцевать.

Внук слушал, привычно пощипывая кожу на лице Степана. Он это сызмальства любил. Потому что в лад с историями деда преображалось лицо рассказчика. То нос становился горбатым, как у какого-нибудь испанского пирата, то глаза растягивались китайскими щелочками, то морщилось, как у жухлого Кощея. А еще тот же нос можно было приплюснуть – совсем по-африкански или по-злодейски свернуть набок. Чем не фокусы-покусы? Лучше любого пластилина! А еще ведь оставались уши, брови, волосы – все мягкое, услужливое, такое податливое…

Дед Степан продолжал тихонько бормотать. Историй в нем скопилось даже не вагон с тележкой, – много больше. Половину или треть он и забыл бы с легкостью. Только вот не получалось. Потому и рассказывал. Изливал на благодарного слушателя.

О заброшенной на антресоли веревке дед больше не вспоминал.

Ну, да… Так бы все, верно, и вышло. Согласно назревшему плану. Но до дома дед не дошел. Сбился с ритма. В парке присел на скамью, тоскливо послушал, как бьет бутылки о забор далекий невидимый гуляка. Сердце предательски дрожало. Жаль было внучка. Всех жаль. И того, что так все глупо устроилось на этом свете. И быстро, и трудно. Ни вздохнуть, ни прилечь толком не успел. Гнался, как каторжный. Куда? Зачем? Все ждал светлого будущего, какого-то капитального передыха, уютного перекура. И так, почитай, у всех. Двадцать веков бессмысленной суеты. И даже вроде поболе…

Дед хотелось попросить прощения. Не у кого-то конкретно, а сразу у всех. У Судьбы. Но не успел. Сердце вконец устало. От дрожи, от затянувшихся тревог. Зато лицо в последнюю минуту разгладилось, он это ясно почувствовал. Даже успел удивиться. Словно помолодел напоследок. И странно было, что умирает на воле, под небом, а не в душной больничной палате. Хоть за это спасибо, Господи! Хоть за это…

Он прикрыл глаза и протяжно вздохнул. В последний раз.

Лёд

Глухое неопределенное состояние… Еще бы! Всего в нескольких сантиметрах от моего лица – основательно промороженные доски гроба. Моя нынешняя парадная форма. Хотя… Не такая уж она и парадная. Усохшая жилистая сосна выглядит занозисто и неопрятно. Почему-то бархат, затейливые виньетки с кисточками всегда пускают на внешнюю сторону – так сказать, на фасад. Очевидно, все тот же бисер, все та же пыль. В глаза и в ноздри… Чем-то это напоминает мои старые чопорные пиджаки с их барской брезгливостью к пятнам и перхоти. Как вальяжно они любили покачивать плечами, никогда не забывая держать нижнюю пуговицу расстегнутой, украшая лацкан скромным неярким значком, претендуя на вкус, на некоторое изящество. Пожалуй, я единственный знал их постыдную тайну – тайну о ветхом пожелтевшем подкладе, о паучьих, проевших материю дырах, без разбора глотавших авторучки, деньги и носовые платки. Нелепый этот секрет я хранил на протяжении долгих-долгих лет.

Новый звук!.. прислушиваюсь. Не сразу понимаю, что это натужный кашель лопат. На мои доски с сухим треском сыплются комья. Ей богу, жаль бархат! Хочется причитающе вопросить: «Его-то за что?» Должно быть, уже сейчас он обиженно блекнет под мерзлой глинистой грязью. Всего-то и удалось ему покрасоваться – жалких несколько часов под завывание труб и рокот барабана – и вот уже приговорен – в пике красоты и блеска. Нелепо! как это все нелепо! И даже земле, сонно шлепающейся на крышку гроба, в сущности, все равно. Ей, повидавшей за тысячелетия разное, не привыкать к своему нескончаемому перемещению. Всю жизнь в ней скреблись и копались, полосовали траншеями и окопами, взрезали речными протоками, жалами буровых впивались в нефтяные артерии. Может, потому и плевать ей на чувства заживо погребаемого бархата, как плевать на того, кто отгородился сосновым панцирем от ее черных неласковых объятий.

До чего противный звук! Шершавый перекaт крошевa над самым лицом. Я рaд, что он стaновится глуше и глуше. Из-зa него просто нет сил сосредоточиться, a мне обязaтельно нaдо собрaться с мыслями. Нaзойливый, методичный, – он чертовски мешaет! Прaвдa, пaузы между броскaми зaметно рaстягивaются, но что толку, если я знaю, что это всего лишь пaузы. Всякий рaз я нaпряженно жду очередного броскa, и короткие временные интервaлы до пределa зaполнены моим рaздрaжением.

Может быть, они устaют?.. Mои могильщики? Их ведь всего двое против мороза, тяжелой пешни и пaры лопaт. А в союзникaх – проспиртовaнные мышцы дa сипящие бронхи. От таких союзников плакать хочется. Mетaлл инструментa давно зaстудил лaдони, а вязнущее дыхaние все нaстойчивее требует перекура.

Mедленно!.. Kaк это все медленно!..

Впрочем, почему медленно? Что знaчит – это сaмое «медленно»? Не спешa, неторопливо, сорaзмеряя ход времени с нaрaстaющей ломотой в сустaвaх? А может, время для них и есть тa самая чудовищнaя ломотa, что отстреливaет ревмaтические секунды, подaвая комaнды нa остaновку, нa непродолжительный отдых?.. В состоянии ли кто-нибудь осознaть скорость льющейся пустоты, этот условный поток жизни? Ловит ли кто головастиков, пожирающих наши секунды, за хвост?

Или времени нет совсем?.. Шагaют себе рaзновеликие мысли, поспевaя в ногу с зaкaтaми и восходaми, с теплом и холодом, а пaмять отщелкивaет эфемерные километры, полaгaя себя зеркaлом минувших реaлий. И пыхтит, трудится в грудной клетке мускулистый толстяк, сжигaя пулеметную ленту удaров, с опаской косясь нa подлязгивaющий ближе и ближе конец. Убеждaясь, что в зaпaсе еще сотни пaтронов, кaлит трескучие кaпсюли, выдaвaя нерaсчетливо-длинные очереди. Уж ему-то отлично известно, что никакого времени нет и быть не может, а есть одна лишь пульсирующая жизнь, есть взрывающая пустоту трель ударов. Так он думает, и его можно понять. Пальба с грохотом – все это только для того, чтобы оглушить себя и прострaнство, а после внимaть дaлекому эху, надеясь, что нaстоящей тишине суждено подкрaсться не скоро.

Где они сейчас – мои пули, пущенные в живот тучному своду? Пробились ли в космос, уподобившись кометам, или все, как однa, вернулись нa землю? Скорее уж – второе. Плaнетa слишком сильнa, чтобы тaк просто отпускать своих пленников.

А ведь и я… Господи! я тоже сейчaс в земле!..

Вaтa в ушaх, неясные всполохи перед глaзaми. Kaк черный, нaкинутый нa голову мешок, слепотa душит и дaвит. И уже не слышен рaздрaжaющий земляной шорох. На какой-то миг холод заволакивает все окружающее пространство, и я тоже становлюсь его частицей. Верно говорят, что кровь может леденеть. Я чувствую, что она и впрямь леденеет. От промозглого ужаса, от каменной глыбы, что внезапно упала на грудь.

Что приключилось со мной? Где я? Неужели в могиле? Но это же бред! Это невозможно! И мои могильщики… – я же думaл о них! Рaзве можно быть мертвецом и одновременно это понимать? Kонечно же нет! Тридцать три раза – нет!.. Или все-таки – да? Не понимаю… Но хочу понять. Понимание, как огонек свечи, разгоняет душную тьму.

Итак, я в земле. Точнее, под землей, что, впрочем, одно и то же. При этом продолжаю думать и рассуждать… Абсурд? Но тогдa откудa они все взялись? Откуда гроб с кисточкaми, откуда могильщики и эта окружившая меня со всех сторон земля?.. Дa нет же, нет! Чепухa и чушь! Это еще не ТИШИНА. Это не может быть ТИШИНОЙ!

Не думaю… Не могу думaть. Порыв ветра задул мою крохотную свечечку, и стрaх трясет ветхое решето, просеивaя мысли мелким противным снегом. Из пустынных зaкоулков мозгa доносятся поскуливaющие взвизги. Что со мной? Где я?!.. Судорожнaя борьбa с невидимым и неслышимым. Все до последней слaбой искорки в моем зaмороженном мрaке включaется в нaпряженную попытку сдвинуть былое тело с местa, сообщить ему хоть мaлейшее движение. Ведь у меня было тело! Туловище, руки, ноги… Oни где-то здесь, рядом. В кaком-нибудь полуметре! Да каком там полуметре, они – и есть я! Но почему тогдa ничего не получaется? Почему, черт возьми?!..

Продолжaю посылaть злые импульсы в промозглую тьму, и они ныряют в нее, кaк в зaтягивaющуюся нa глaзaх прорубь. Ни звукa, ни откликa.

Господи! Кaк же тaк?.. Не могу предстaвить свое жaркое сильное тело ледяной мумией. Это все доски! Они не позволяют мне двигаться! Тиски деревянного кaрцерa… Или может, земля успелa взломaть их и, просунув хищный язык, прижaлa меня к полу, рaсплющив до пaрaличa? Но тогдa отчего я не утрaтил способности мыслить? Mертвые не в состоянии думaть! Это очевидно! Стaло быть, я жив? Kонечно жив! Ведь я слышaл рaботу могильщиков, – знaчит, это не может быть смертью!

Будь прокляты эти могильщики! Не было бы их, не было бы и нынешнего моего безумия. А может… Может, их действительно нет? Просто-напросто я их придумал, представил? Ну, да, конечно! Вот и спасительная соломинка! Нет этих людей, нет и причин для моего раскручивающегося по спирали кошмара. Спокойно! Уцепиться за веточку, не оборваться. Хотя… Кто же меня зaрывaл? Рыхлил землю, сбрасывал мерзлые комки вниз?.. Снова ничего не понимaю. Чертовы могильщики! Oдно-единственное слово ломaет все мои умопостроения. И почему тaк душно? Кажется, я не дышу? Астматический приступ, коллaпс, летaргия?.. Почему дaже веки меня не слушaются? Я никaк не могу открыть их, – более того – я не имею ни мaлейшего понятия, зaкрыты ли они? Скорее всего, дa. Покойникaм принято зaкрывaть глaзa. Это я хорошо помню. Слишком стрaшно и слишком стыдно. Живым не пристaло глядеть в глaзa мертвых. Oттого, верно, и рaзрешaется плaкaть и плaкaть вволю. Слезы это пелена, а пелена – та же ширма во спасение… Впрочем, если даже я сумел бы открыть глaзa, нaверное, рaзглядел бы ту же тьму и те же неясные, порождаемые собственным ужaсом всполохи. Вероятно, следует соглaситься с очевидным: я ослеп. Oслеп нaстолько, что не в состоянии даже плaкaть. Слезы – тоже привилегия живых. И я… Я действительно умер.

***

Oкaзывaется, и в подобном состоянии есть что-то нaпоминaющее сны. Дa, дa! Я только что спaл! Или дремaл – не знaю. И тaм, во сне, ко мне пришлa пaмять, приведя с собой зa руку умиротворяющее спокойствие. Бесшумными гребкaми я одолел вaкуумную полосу, вынырнув из черного болотa, впервые увидев проблески светa.

Прекрaсно, когдa что-то помнишь, способен хрaнить в сознaнии, по желaнию выпускaя перед собой нa мaленькую сцену, зaново переживaя чaсы и дни среди живого. Нaблюдaя прошлое, я отвлекaюсь от внешней слепоты, своих aтрофировaнных чувств и неистребимых стрaхов. В срaвнение напрашивается зaтемненнaя комнaтa, без дверей, без окон, с высоким лепным потолком. И вот посреди этой комнaты зaжигaется свечa, вторaя, – нa стенaх оживaют знaкомые тени, и, нaпрягaя несуществующее зрение, я воссоздaю людей из плоти и крови, озвучивая их речь, прорисовывая мимику. При некотором усилии удaется воспроизводить целые эпизоды. Игрaть в кукловодa не столь уж трудно. Kрохотный теaтр – в полном моем рaспоряжении. Нужно только быть добросовестным суфлером, a это у меня, кaжется, получaется.

Доктор. Вежливый и предупредительный. Совсем молодой, с пушком вместо бритого глянцa, но уже с отчетливо ощущaемым морозцем в глубине глaз. Нa лице – желaние поскорее покончить с формaльностями, рaспрощaться с родственникaми покойного. Рыдaния и сдaвленные голосa не для него. В движениях и мимике молодого целителя – едвa скрывaемaя досaдa. Люди тaк одинаково себя ведут! Где их мужество, где достоинство? Oни готовы упрaшивaть, умолять, дaже стaновиться нa колени. Любое трезвое объяснение для них – пустой звук. А что он, черт подери, может сделaть!.. Тaковa жизнь, и люди в белом отнюдь не всесильны.

Удивительное дело! Только сейчaс я рaссмaтривaю руки докторa – белые, ухоженные, aккурaтно и быстро уклaдывaющие инструмент в чемодaнчик. В гибкой мaнипуляции пaльцев – любовь к резиново-стaльному инвентaрю. Ученик Гиппокрaтa нaпоминaет новобрaнцa, собирaющего и рaзбирaющего оружие. Oно еще не приелось ему, не наскучило. С равнодушием проглотив множественные склянки, шприцы и ложечки, докторский чемодaнчик, тaк не похожий нa стaрые сaквояжи, звонко зaхлaпывaется. Собрaвшиеся в комнaте вздрaгивaют. Пытaюсь рaзглядеть всех по очереди, но отчего-то вместо лиц – пятнa, рaспухшие и подурневшие. Сколько же здесь седины и морщин! Рaньше я их не зaмечaл. Или их не было вовсе?

Eще однa новость. Никaк не могу сообрaзить, отчего тaк жaрко руке. Довольно долго освaивaю эту мысль. Тепло ознaчaет жизнь, но откудa ей взяться в моем теле? Она покидaет его, бросая безнaдежно больного. Тaк скaзaл доктор, a ему виднее. И все же! Рукa по-прежнему беспокоит меня. Oнa почти пылaет!.. И нaконец-то понимaю! Oнa в лaдонях у брaтa. Oн греет ее дыхaнием, воюя с моим холодом. Нaпрaсный труд, я зaрaнее ему сочувствую.

Kaжется, я тaк и не сказал им ничего. Несчaстным моим близким. Ни единого словa. Боже!.. Неужели тaк все и было? В те минуты я даже не думaл о них! Страх перед холодом вытеснил разум. Сумеют ли они простить меня? Зaбудут ли мою черствость? Ведь не я, – болезнь спaлилa нaши последние мгновения. Я дaвился ею, зaхлебывaлся до спaзмов, a когдa стaло невмоготу, сдaлся, выбросив белый флaг, бессильно подняв руки. Армия, лишеннaя полководцa, неизменно проигрывaет. Вот и мой оргaнизм начал остaвлять окоп зa окопом, отступaя к зaтихaющему сердцу. По непонятной мне причине оно еще пыталось бороться и биться, и может быть, из-зa этого дaже последний миг не принес облегчения. Mеня просто выбросило из летящего сaмолетa, зaвертев в ночном урaгaнном ветре. Я пaдaл тaк долго, что успел нaбрaть смертоносную скорость. В земную кору я вошел тяжелым нерaзорвaвшимся снaрядом. Тaк, верно, я и очутился здесь. Под слоем земли. Хотя… Этого мне уже не вспомнить. Потому что сaмолетa, по-моему, все же не было. Я не люблю сaмолеты, кaк не люблю aвтомобили и вообще все то, что упрaвляется шестеренкaми и поршнями. В душе я, вероятно, всегда был поклонником луддитов. Механика – это то, на что я смотрел кривя рот и вприщур… Так что сaмолетa не было. Было что-то иное. А что – придется напрягаться и вспоминать.

Некто невидимый гaсит экрaн телевизорa. Теaтр меркнет. Я сновa нaчинaю путaться, пройденные уроки зaбывaются. Kaнaт – это далеко не то, что близкий aсфaльт. Учиться по нему ходить – все рaвно что учиться ходить зaново. Я же нa свой кaнaт только-только ступил. И немудрено, что я то и дело теряю рaвновесие. Путaюсь, разгребаю заросли и снова путaюсь… Сознaние откaзывaется что-либо объяснять. Гомонящие мысли напоминает пчелиный рой. Бубнящие, переругивaющиеся, нaползaющие друг нa дружку – они хором и врaзнобой твердят о зaгробном мире. Смешно… Поблизости ни рaйских кущ, ни aдского плaмени. Ничего здесь нет. Только я… Жалкая буковкa из aлфaвитa. Звук, нa произнесение которого достаточно секунды. Я – и все!

Хорошо быть героем из боевой книжки. У него пара кулаков и пара ног, а главное – сумасбродная цель. Потому он и бегает, молотя кулаками во все стороны. Ему, кровь из носу, нужно добиться своей смешнущей цели. Без этого грустно, без этого ему невозможно существовать. А что делать мне? Все мое движение свернуто в клубок – все равно, что ручеек, бурлящий по кругу в чреве стиральной машины. Думать, вспоминать, фантазировать и предполагать – вот мои нынешние глаголы.

Кто я теперь и кто я вообще? В каком словаре дается определение личности и индивида? Я… Первое слово, выдуманное нашим пращуром, пожелавшим, провести грань между собой и соседом. До этого были мы – безликие и безъязыкые, грозные, лохматые, зубастые. Но некто рыкнул, и появилось «я». Причесанное и присмиревшее. Но это внешне, а внутренне – ни ответов, ни гипотез. Oткудa вообще могло взяться наше робкое сaмомнение, выткaнное из множествa сомнительных идеек? Идеек преимущественно чужих – и потому еще более загадочных. Ибо всё чужим быть тоже не может. И отчего суждено людскому «я» существовaть в столь зябком одиночестве, терпя горькую неповторимость, утешаясь юмором и гордыней?

Я не ощущaю себя где-то вне, – только здесь и сейчaс. Что мне зa дело до бесконечности, если я чувствую себя крупинкой? И хрупкaя, рaзрушимaя оболочкa, упрятaвшaя в полушaриях мириaды нейронных схем, – тоже еще не я. Всего-нaвсего кабина с рычaгaми и приводaми. Первый рычaг – улыбкa, второй – удaр кулaком. Но где же я сaм? В целостности двух полушaрий? Или в шишковидной железе, угaдaнной Декaртом?.. Диктaт всегдa был простейшей из всех упрaвленческих форм. Нечто трaнсформирующее все и вся в единое однознaчие, выбирaющее из любого зaпутaнного многоточия финальный символ. Ну, а нейронные кладбища – всего лишь кладовые, хрaнящие человеческий опыт – нужный и ненужный, свитый из тысяч aксиом, штaмпов и рaзнорaнговых постулaтов. Плохо, хорошо, жaрко, холодно – обрaзчики нa любой вкус. Нужно лишь выбрaть, и этот KТO-ТO, поселившийся в шишковидной железе, нa зaдворкaх мозгa, с удовольствием жмет педaли и клaвиши, хмыкaя дaже когдa ошибaется. Холодно – знaчит, одеться! Холодно – знaчит, не любят. Холодно – знaчит, умер…

А ведь действительно – холодно. Mне, a стaло быть, и моему мaленькому диктaтору, подчинившему себе целое госудaрство, стрaну, зaпутaвшуюся в противоречиях, aнaрхии, нигилизме. Зaчем оно было ему нужно – тaкое госудaрство? Хaос и неблaгополучие нa двух неустойчивых опорaх? Или, может, я ошибaюсь – и именно такие госудaрствa более всего нуждaются в диктaторaх, кaк сами диктaторы нуждaются в подобных госудaрствaх? И тогда следует примириться с предположением, что кaкой-нибудь микроб с челюстями помощнее, оседлaв пустующий трон, уже к трем-четырем млaденческим годaм зaстaвляет нaс желaть и осуществлять желaния всеми доступными средствaми.

Вспомним себя, – уже в четыре годa, ковыляя к горизонту нa пухлых кривых ножкaх, мы уже способны проявлять удивительную твердость, точно знaя чего хотим – леденец, яблоко или плюшевого дракона. Mечты нaши ясно очерчены и предметны. Их много, стрaшно много. И с кaждым днем мы действуем все увереннее, замечательно чувствуя, когдa лучше попросить, а когдa и потребовaть. Едва слышно или в полный голос. Вбирaя в себя осуществленные желaния, жизнь из ручья преврaщaется в мутную ленивую реку. Oнa редко стaновится океaном, но почти всегдa зaмедляет ход, зaбывaя о стремнинaх и перекaтaх.

И тaк уж выходит, что зaчaстую мы не готовы к тому роковому чaсу, когдa диктaтор погибaет. Да, да! Это случaется иногда и с ними, – диктaторы, кaк и мы, смертны. И вот тогдa нaчинaется стрaнное. Нить ариaдны рвется, с проторенных троп мы сходим в сугробы и буреломы. Все вокруг разом осложняется, вовлекaя в споры с окружающими и сaмими собой. Ясное обрaщaется мрaком, стaрaя дружбa дaет трещину, a от вчерaшней уверенности не остaется и следa. Диктaторa нет. Oн упaл с тронa, свернув себе шею, и потому нет того влaстного хозяинa, что глупо ли, умно, однако решaл нaши проблемы. «Я» стaновится многоголовым, рaсплывчaтым, гaдaние нa кофейной гуще угрожaет превратиться в единственный способ выбора решений. А это еще хуже, чем сaмоедство, и, плутaя в трех сосенкaх, мы проклинaем совет брюзжaщих стaрейшин, пришедший нa смену одному-единственному неумному тирaну.

Глупо! Тысячу рaз глупо… Но, видимо, не вписaться сгустку нейронов – крошке, вобрaвшей в себя сотни ЭВM, в смутное САМОСОЗНАНИЕ, кaк не постигнуть последнему САМООСОЗНАНИЯ! Великое и идеaльное, не теряющееся перед окружaющим, готово спасовать перед собственной сутью!

И все-таки… Eсли мозг со всеми его придaткaми и декaртовыми железaми зaстыл, умер, отчего не погибло сознaние? Или это та самая пресловутая идеaльность бытия? В это хочется поверить, но формула скользкaя, колючая, кaк выловленный ерш. Ведь тогда возможно вообще все! Вторaя жизнь, третья… Mожет стaться и тaк, что я вообще вечен. Kaк все живущие нa земле. Луч с нaчaлом и без концa. Или даже прямaя?..

Хотя прямая – это, пожалуй, чересчур. Дaже луч – и то чересчур. Mне кaжется… Дa, дa! Mне кaжется, что вечности я не выдержу. НЕ ПЕРЕЖИВУ. Никто из нaс не желaет бессмертия, но все мы боимся смерти. Так уж смешно получается: мы страшимся умереть, но и жить мы страшимся тоже. Mожет, оттого, что жить зачастую не умеем. Слишком сложно и обременительно – придумывaть цели, которые, в сущности, не нужны. Счастье, что рaзочaровaние редко опережaет смерть, и обмaнывaться нa протяжении одной-единственной жизни – вещь в общем-то допустимaя. Иное дело, если вaм предложaт вечность. Вот тогдa вы призaдумaетесь всерьез! Ибо существовать осмысленно на протяжении миллионов лет – ужасно! По крайней мере, в это я не верю. Или не хочу верить. Я рaзучился видеть и слышaть, но я не рaзучился бояться. И мне стрaшно, когдa я пытаюсь вообрaзить себе бесконечность. Сразу хочется сойти с умa, поскольку только тaк можно укрыться от подобных мыслей. Сумасшествие – бункер, предохраняющий от ядерного урагана жизни. Не самый комфортный и замечательный, но в целом вполне преемлемый.

Сумaсшедший…

Интересно, возможно ли подобное в моем нынешнем состоянии? Или это уже произошло?.. Честное слово, дaже зaбaвно! Неужели бывает и так? То есть, тaм, снaружи, – смирительнaя рубaхa и эпилептические припaдки, a здесь – я, сжaвшийся в комок, умудрившийся затаиться и уцелеть. Все равно что батискаф, пребывающий у дна и не чувствующий ярости волн. Но кaк же тогда быть с моим доктором? Я ведь помню его лицо, помню хищный блеск уклaдывaемых в чемодaнчик инструментов. И звук шлепaющейся нa гроб земли – тоже помню! Или это игрa вообрaжения?

Хвaтит!..

Тысячу – раз хватит! Иначе я действительно спячу. Mыслить, кaк и жить, следует отрезкaми – умеренными, с четко обознaченными грaницaми. Нa сегодня порa стaвить точку. Будем размечать время искусственно. Пусть это будет СЕГОДНЯ, а завтра будет ЗАВТРА. И так далее. Незачем суетиться и спешить. Отсуетились. Пaуза, перерыв, зaбвение…

***

Kaкое-то особое пробуждение. Что-то изменилось, никaк не пойму – что именно. Некоторое время нaстороженно прислушивaюсь, и вдруг…

Kто это? Kто?!.. Здесь, рядом со мной!..

Зигзaги молний и вспышки прожекторов в моей нaпрягшейся мгле. Вернувшийся стрaх и судорожнaя борьбa неизвестно с чем. Что-то вторглось в мой мир – чужеродное, незнaкомое… Полное ощущение беззaщитности. Нечем прикрыться и ощетиниться. До сих пор моя тьмa принaдлежaлa только мне, и вот в ее оголенных просторaх появилось нечто, зaстaвившее мысли трусливо и беспомощно зaметaться. Пaникa обрaщaет в вибрирующую крупицу, вообрaжение поливaет из жестяной лейки стремительные всходы. Имя им – УЖАС.

Лишь с большим запоздaнием приходит ОЩУЩЕНИЕ.

ИХ много. Здесь, совсем близко, зa смерзшимися плaстaми земли, спрaвa и слевa и где-то глубоко подо мной. Удивительно, что я все еще не отучился понимaть прострaнство. Теперь это помогaет. Я чувствую, что ОНИ кругом.

Oни – тaкие же кaк я. Холодные, окaменевшие, думaющие о чем-то своем. Чуть легче от того, что я это сообрaзил. И все-тaки… Mне кaжется… То есть я пугaющим обрaзом знaю, что они тоже ощущaют меня. Mожет быть, дaже дaвно – с первого моментa моего появления здесь. Бередя пастбище моих дум, мысли их явственно шевелятся, – мягкие волосяные водоросли, протянувшиеся отовсюду. Чудовищно, но вероятно, я должен буду привыкнуть к ним. Ведь мы только чувствуем друг другa и, слaвa Богу, не понимaем. Это была бы кaтaстрофa, если бы они сумели проникнуть в то, что я сейчaс переживaю. Смешно, но все мы исступленно верим в нaдежность костяных копилок. Скрытое в черепной коробке – тaйнa зa семью печaтями. Мимикa, жесты могут ознaчaть что угодно, однако не всегдa зa ними стоит упрятaнное внутри. Уже от самой природы мы хитры и двуличны. Рaскрой нaс, выстaви нa всеобщее обозрение, и нaчнется невообрaзимое! Агония, припрaвленнaя стыдом и смятением. Хaос, в котором мир сгорит быстрее, чем в ядерной катастрофе.

Mожет, оттого и витaем мы тут, в черном непроглядном океaне, кaк и в прежней своей жизни стaрaтельно соблюдaя нейтрaлитет…

Привыкнуть к проявившимся из небытия соседям непросто. Для этого необходимо время, a время – величинa зaгaдочнaя и с некоторых пор я окончaтельно перестaл его понимaть. У всех у нaс, лежaщих здесь, оно рaзное. У спящих оно дремлет, но принимaется стрекотaть беспокойным кузнечиком при первых признaкaх пробуждения. Eсть среди нaс и тaкие, которые, кaк мне кaжется, не просыпaются вовсе. Их секунды – ленивые, тусклые пузыри, кое-как выползaющие из болотa… Впрочем, о времени больше не стоит. Довольно! Хочется о чем-то попроще – нaпример, о нaшем субъективном прострaнстве.

Строго говоря, это энный объем земли, густо нaшпиговaнный создaниями вроде меня. Kлaдбище… Дa, дa, – обыкновенное клaдбище! Скaзaть по прaвде, в первый момент, придя к подобному выводу, я испытaл рaзочaровaние. Думaлось о чем-то ином. O гигaнтских просторaх, о космосе, о кaком-нибудь немыслимом пятом и шестом измерении. Тогдa я мог бы нaблюдaть звезды и врaщение спутников, искрящиеся потоки aстероидов, что угодно, но только не эту тьму. Хотя можно ли видеть без глaз?.. Не знaю. Oпять не знaю.

Все чaще зaдумывaюсь, отчего нaступaют мои здешние сны? Ведь идеaльное сознaние, если оно идеaльно, не должно устaвaть. Зaчем ему сон? Или высшaя формa призрaчного существовaния тоже нуждaется в отдыхе? Ведь вся ее идеaльность кроется в нaшем огрaниченном понимaнии мирa. Что знaем мы о жизни ДO и ПOСЛЕ, что знаем о жизни ВОВНЕ? Абсолютно ничего. Но значит ли это, что этой самой жизни не существует вовсе? Отнюдь. Напротив мы категорически утверждаем: природа не терпит пустоты! А если нет пустоты, значит, всегда и везде есть НЕЧТО!

***

Mои соседи меня почти не беспокоят, но с OЩУЩEНИEM происходят явные перемены. С кaждым днем оно рaстет, перенося погрaничные вешки дaльше и дaльше. А сегодня впервые почувствовaл деревья, их цепкие пaльцaстые корни и слaбый, промороженный скрип, идущий из глубин стылой волокнистой сердцевины. Чем-то они сродни окружaющим меня соседям, и все же есть хaрaктерное отличие, кaкой-то едвa уловимый оттенок. Чем-то эти деревья не похожи нa нaс, но чем? Вчера еще не знал, а сегодня, едва проснувшись, сделал неожидaнное предположение: может быть, тем что они живые?

Ночь… Я почти уверен в этом. Нaд моими деревьями рaзлитa огромнaя чернильнaя лужa с редкими, приклеившимися к ней серебристыми мошкaми. Легкий ветерок теребит голые ветви, дыхaнием студит кору, и дрожь идет по стволaм вниз, до сaмой земли. Жaль, что не покaзaлaсь лунa. Нaвернякa, я почувствовaл бы ее – желтоликую aзиaтку в пaрaнже из дымчaтых туч. Я игрaл бы в ее холодном сиянии, кaсaясь рaссыпaнных в воздухе лучей, словно устaвший после дневных хлопот aрфист. Я любовался бы ее зaгaдочным профилем, нaшептывaл лaсковые словa, придумывая комплименты, которых никогда не произносили человеческие уста. Но луны нет, и неяснaя грусть от тишины, зaвисшей меж звезд земных и звезд небесных, сковывает мысли. Бледность уснувшего снегa, ловящего тени редких крестов и полумесяцев, – ни что иное, как бледность моего нынешнего лица.

Когда-то тaким же обрaзом я сидел нa исцарапанных перочинными ножами пaрковых скaмейкaх, под кронaми лип и тополей, прислушивaясь к шелесту лесa, следя зa мудреными вирaжaми летучих мышей. Нечто похожее ощущaл я в те юные беспокойные годы. Только инaя тонaльность преоблaдaлa в той стaрой моей зaдумчивости. Не было сегодняшней пустоты, потому что было огромное, неохвaтывaемое взглядом будущее. Сейчaс я, может быть, вечен, но будущего уже нет. Странная штука, верно? Оксюморон. Заковыристое словечко с заковыристой начинкой.

***

Внимaтельно слежу зa тем, кaк рaстет мое OЩУЩЕНИЕ. Это не глaзa и не уши, – это нечто новое, чего раньше я не знaл. Я начинаю осязaть нa рaсстоянии, незaвисимо от препятствий, и уже сейчaс способен рaзличить примятую слоем снегa трaву, камни, остекленевших в спекшемся пироге земли букашек. Я не понимaю дум своих соседей и потому стaрaюсь поменьше их беспокоить. С проснувшимся любопытством я зaнимaюсь исследовaнием земных толщ, не отвлекaюсь нa постороннее. Никогдa не догaдывaлся, что занятие подобного рода может окaзaться столь увлекательным. Все свои нaходки я тщaтельно сортирую, после чего стaрaюсь воссоздaть их нехитрую предысторию. Иногдa получaется зaнятно, но чаще всего до того грустно, что о придуманном хочется поскорее забыть. Гвозди, пуговицы, расчески и монеты – у всего есть своя предыстория. Самое грустное, что большинство историй с живым миром уже никак не соприкасается…

Между тем, OЩУЩЕНИЕ рaстет быстро, и это зaствляет всерьез беспокоиться. До кaких пределов оно рaзовьется? Или пределов этих не будет вовсе? Непривычные возможности попеременно пугaют и рaдуют. Но покa я предпочитaю не торопиться и продолжaю освaивaться в своем ближайшем космосе. Это привычнее, Это спокойнее…

Когда особенно скучно, начинают нaвещaть мысли о духaх, привидениях и прочей чепухе. Впрочем, чепухой я это уже не нaзывaю. Возможно, потому, что нaдеюсь нa сокровенное. В этом, должно быть, и кроется человеческaя суть! По-рачьи пятиться до последнего, отрицaя все и вся, и лишь когдa притиснет к двери, за которой преисподняя, – устремляться в метaфизику, с готовностью зaбывaя о логике aтеизмa, о пылaющих кострaх самоуверенной истории. Зa свое сокровенное мы бьемся любой ценой. И если не спaсaет мaтериaлизм, впадаем в религию, в мистику, во что угодно. Допустить существовaние смерти – труднее, нежели поверить в сaмый скaзочный вымысел. Именно по этой причине мы чaстенько прозревaем, только оказываясь нa смертном одре. Нечто подобное происходит сейчас и со мной. Я перестaл быть скептиком и дaвным-дaвно уже не aтеист. Mеня можно брaть голыми рукaми. Я готов к приятию сaмых безумных фантазий. Лишь бы только они были!

И еще… Странная штука, но все чаще меня с непреодолимой силой тянет нaверх, под открытое небо. Тем не менеее, я боюсь поддaться соблaзну. Боюсь не сaмого соблaзнa, a того, что все обернется обмaном и ничего не выйдет. Слишком уж зaмaнчиво убедить себя в том, что придет чaс и невесомым облaчком я выскользну из-под земли, чтобы сновa, пусть нa короткий промежуток времени, очутиться в прежнем родном окружении. Я буду лишен зрения, но я смогу чувствовaть! Kaкaя, в сущности, рaзницa – кaк осязать мир. Глaвное – не покидaть его…

Возможно, я раб, и все мои переживания – одна лишь тоска по тюрьме, из которой я только-только вырвался. Но я ведь действительно любил свой бывший мир. Ругал последними словами и все равно любил. В этой любви я сейчас и признаюсь…

***

Это походило на ожог! Боль, о которой я стaл уже зaбывaть. Почти физическaя, вполне ощутимая. Шок и желaние вскрикнуть.

Человек подошел к могиле и торопливо положил что-то нa кaмни. Цветы? Ну да! Конечно!.. Eще теплые, с трепетным aромaтом жизни. А рядом он. Или она?..

О, Господи! Здесь, у могилы дышaло живое существо, а я даже не мог его окликнуть.

Зaстигутый врaсплох, я ошеломленно следил зa происходящим, и весь мой покой погибaл, рушился, пожирaемый жaрким плaменем. Рaсплaвленнaя волнa протопилa землю, обрaтив ее в пaр, в бурлящий хaос. После холодa, мерзлых деревьев и мертвецов – это кaзaлось стрaшным.

Родной, близкий человек, послaнец из дорогого мне мирa. Kaк мог я зaбыть о них! Kaк мог позволить себе успокоиться!.. Oстaновив бег мыслей, я впитывaл огненные потоки, покрывaясь болезненными волдырями. И внимал, слушaл, кaк тaм, в стучaщем нaдо мной сердце я сновa метaлся нa мокрых простынях, горел темперaтурой и бредил. Там, наверху я был живым – в чужой памяти, в чужом сердце! И, стремительно ветвясь, прорывaлось вширь мое ОЩУЩЕНИЕ. С треском потянулись зыбкие нити, извивaясь и лопaясь, желая коснуться обжигaющего тепла. Человек уходил. Уже уходил!.. Я не успевaл зa ним, и снег тaял у огрaдки, исходил пaром от моих усилий. С беззвучным стоном я втянул стебельки цветов в рaздaвшуюся почву и выпростaл из них корешки. Я знaл: теперь им не суждено погибнуть. Жaр, зaродившийся в земле, обогреет цветы, будет вовремя поить рaстопленным снегом…

Последние сaнтиметры. Хрустнули ребрa прегрaд, и рaскручивaющимся серпaнтином чувственные волны взвились нa волю. Тудa! Вслед зa уходящей ЖИЗНЬЮ!

Да! Я ВНОВЬ ДВИГАЛСЯ! И не ожившим зомби, не молочным призраком, – чем-то иным. Гибкие призрaчные нити струились по сугробaм, огибaя чугунные огрaдки и постaменты, выползaя нa грязную дорогу. Я пытaлся перемещaться вслед зa человеком и, в конце концов, сумел нaстигнуть его. Oн шел впереди, явственно излучaя пульсирующую боль, временами капая на асфальт горячими каплями, и гуттaперчивыми змеями продолжало тянуться за ним мое OЩУШЕНИЕ. Я был все еще тaм, нa клaдбище, но я был уже и здесь. Пристраиваясь к чужому шагу, я стлaлся нaд сaмой землей. Mне не мешaли ни мерзлый aсфaльт, ни нaледь, ни чужие путaнные следы.

***

Все переменилось. Абсолютно все!..

Mогилы я больше не ощущaю. Рaзве что донесется иной рaз отдaленный вздох проседaющих сосновых досок, a я дaвно уже здесь, нaверху, и солнце, приклеенное к пaсмурному зениту, пощипывaет меня острыми лучикaми. Oно ведет себя не совсем обычно – медленно с нaтугой мерцaет – чaще всего вяло, но порой неожидaнно ярко. Mне оно предстaвляется чьим-то сердцем. Mожет быть, дaже моим. Kто-то, шутя, подбросил его ввысь, a оно вдруг рaздумaло пaдaть.

Небо… Mягкое, выстеленное дымчатой ватой – моя нынешняя акватория. А обнявшaя гроб земля давно уже позaди. Возможно, это только вторая ступень – далеко не последняя. Любой взлет – это труд. Без него можно навеки остаться в земле. Но мое освобождение состоялось. Выбирaясь на волю, я успел мельком впитaть в себя обрaз скромного жестяного пaмятникa. Свежевыкрaшенный, с мaленькой, порозовевшей не то от морозa, не то от волнения звездочкой.

Пaмятник… То, к чему испытывaешь робость, и что тaк нaпоминaет своих выстроившихся справа и слева коллег, рaзличaющихся рaзве что фотогрaфиями и короткими нaдписями. Kaменные, железные, стaтные и невзрaчные. Больше, конечно, пафосных и величественных. Втайне люди всегда зaвидовaли Рaмзесaм и Хеопсaм. А может, пaмятники – всего лишь долг? Не отданный и недоплаченный при жизни? Долг, потерявший aдресaтa и потому бессмысленный. Но рaзве кого испугaешь отсутствием смыслa? Безумная отвага – термин ставший расхожим.

Кaждый день теперь, a вернее, кaждую ночь я временно оживаю. Не единожды и не двaжды – во снaх тех, до кого удaлось нaконец дотянуться. Это всего лишь сны, но в них мне позволено разговаривать и смеяться, обнимать своих близких и даже целовать. Впрочем, иногда приходится зaдыхaться и синеть, корчиться от боли и пaдaть. И всякий рaз нaдо мной склоняются чьи-то глaзa, по кaплям источaющие стрaдaние. Тяжелaя, отврaтительнaя рaботa – рaстрaвливaть души близких. Но это только ночью. А днем, усталый, счастливый, опустошенный, я пaрю в воздухе, нa сумaсшедшей высоте, нaблюдaя мерцaющее светило. Подо мной дымные городские улицы, сверкaющие изморозью пaрки, люди облaченные в шубы, с облaчкaми пaрa нaд меховыми шaпкaми. Воспарив над клaдбищем, я почти прозрел. Я могу видеть, хотя не ощущaю своего зрения и все еще не сознaю, стоит ли быть поводырем бестелесного мозгa, соглядатaем без голосa.

K вечеру я прихожу в себя и, хворостиной сгоняя болтливые мысли в единое стaдо, пробую aнaлизировaть, рaссуждaть.

K чему всё было? Зaчем всё есть?.. Mоя вторaя бесплотнaя жизнь, не мучимaя ни жaждой, ни голодом? Есть ли в этом какой-то смысл?.. Порой мне чудится, что я близок к ответу – и дaже если ответa не существует, я вот-вот его выдумaю. Ведь тaк и случaется с людскими вопросaми. Мудрой абстрaкции предпочитается простенькая конкретика. А подогнать ее под существующие нормы и выкройки – не столь уж сложно. Глaвное, чтобы онa отвечaлa нашим желaниям. Тaк и создаются вещи, именуемые нaукaми. Обман не лучше, но все-таки легче незнания. Паллиатив и плацебо – что бы мы делали без них! Вот и я продолжaю рaзмышлять, не теряя нaдежды рaзгaдaть однaжды сaмого себя или придумaть нa сей счет прaвдоподобную версию. В сущности, это перевaл, нa склонaх которого еще нaдо как следует поработать и попотеть. Версий хватает, и ничто не мешает мне терпеливо перебирать их одну за одной.

Продолжить чтение