Читать онлайн Джанго Рейнхард. Я проснулся! бесплатно
Серия
«Легенды джаза»
Серия основана в 2008 году
Michael Dregni
DJANGO
The Life and Music of a Gypsy Legend
Перевод книги Майкла Дреньи «Джанго. Жизнь и музыка цыганской легенды»
При оформлении книги использовался иллюстративный материал из архива автора.
© Дреньи М., текст, иллюстрации, 2004
© Куприянов С., перевод, 2024
© Оформление, ООО «Издательско-Торговый Дом „Скифия“», 2024
От переводчика
Когда в далеком 1982 году мне, молодому романтическому юноше, который мечтал научиться играть на гитаре, как и сотни тысяч ребят того времени, попалась книга «История подлинного джаза» Юга Панасье, меня поразила почти мифологическая история о гитаристе-виртуозе, который играл только двумя пальцами. В то безинтернетное время, когда о своих рок-кумирах мы узнавали в лучшем случае из журнала «Ровесник», а их лица представляли по фотографиям, тысячи раз переснятым с телевизора гэдээровской программы «Рунд», на которых себя не узнали бы и сами кумиры, ходило много разных слухов о чудесных историях про простых дворовых мальчишек, которые становились идолами для миллионов. Ходили слухи, что «Битлы» совсем не знали нот, а Джими Хендрикс сам себе сделал гитару. Мы питались этими слухами и успокаивали себя тем, что, возможно, и нам все же повезет и мы получим славу и известность, не имея на то ни таланта, ни упорства, не вкладывая многочасового каждодневного труда. Поэтому и история о французском гитаристе встала для меня в тот же ряд, что и большинство слухов. Уж слишком она была сверхъестественной. Звали этого гитариста – Жан Батист Рейнхардт или – Джанго.
Много позже эта история попалась мне снова и с новой силой захватила меня, но уже не как байка, а как подлинная история жизни, полная драматизма, оглушительного успеха и разочарований, славы и забвения, любви и страданий. Его жизнь исполнена бесконечного символизма – начиная от имени и заканчивая внезапной смертью, которая подвела черту под славной эпохой свинга, его жизнь – будто захватывающий роман, написанный гениальным писателем, словно старый черно-белый фильм, такой же наивный и искренний, как и сам Джанго.
Джанго Рейнхардт стал первым неамериканским музыкантом, оказавшим огромное влияние на джаз и популярную музыку того времени и в значительной степени обусловившим направление их дальнейшего развития. Его талант во многом способствовал переосмыслению роли гитары как солирующего инструмента в джазовых оркестрах, инструмента, со временем ставшего неотъемлемой частью рок-культуры. Оригинальная манера Джанго нашла своих последователей в период расцвета гитарного рока и, в частности, джаз-рока и фьюжн. Своим учителем его называют Джон Маклафлин, Ли Ритенур, Рон Вуд и Нил Шон, а сама история жизни Джанго настолько вдохновила Тони Айомми, что он смог после травмы не только вернуться к гитаре, но и стать ведущим гитаристом Black Sabbath.
Его пример вдохновил не одно поколение цыганских музыкантов. Тщательно оберегая наследие Джанго, они дополнили и обогатили его, превратив в самостоятельный стиль – джаз-мануш или цыганский джаз, который и по сей день имеет немало поклонников и последователей.
Жизнь Джанго – это цепь удивительных случайностей, неожиданных встреч и знакомств, которые кардинально повлияли на его жизнь и карьеру, а его характер – удивительное сочетание гениальности и глупости, смелости и трусости, щедрости и скупости – бесконечный источник вдохновения для кинохудожников от Тони Гатлифа до Вуди Аллена.
В процессе работы над переводом у меня возникло много неожиданных вопросов, связанных с историческим контекстом и географией жизни нашего героя. Ответы на них я раскрыл в примечаниях, а где-то позволил себе дополнить текст некоторыми подробностями, которые помогут читателю лучше понять атмосферу тех лет и личность самого Джанго.
Особую благодарность хочется выразить автору книги – Майклу Дреньи. Благодаря его исследовательской скрупулезности и дотошности данная биография Джанго Рейнхардта является наиболее полной и подробной из всех написанных ранее. Дреньи удается сочетать сухость исторических дат, беспристрастность биографа с живой картиной пестрого цыганского быта и захватывающей панорамой французской музыкальной жизни. Во время чтения перед нами возникают образы парижских улиц, кабаре, танцевальных залов. Между строк мы слышим звуки аккордеона и уличных музыкантов на Монмартре, медь джазовых биг-бэндов парижских ресторанов и, конечно же, гитару Джанго. Перед нами бешеным калейдоскопом проносятся лица музыкантов, с которыми приходилось играть Джанго, от всемирно известных до почти совсем забытых. Все они являются неотъемлемой частью портрета великого гитариста – Джанго Рейнхардта.
Искренне признателен Майклу за его помощь при переводе и подготовке издания на русском языке, к которому он отнесся с большим воодушевлением, за его консультации и за предоставленные из личного архива иллюстрации, которые украшают эту книгу.
Сергей Н. Куприянов
Часть первая
Я проснулся (1910–1922)
Сандра Джайат, «Джанго», 1961
- Как и у нас, у вас нет короля,
- нет свода правил,
- но у вас есть любовница – Музыка
Джанго был музыкой, которая создала человека
Эммануэль Судье
* * *
Ранним утром, когда воздух можно пить, как холодную родниковую воду, на опушке леса у бельгийской деревушки Либерши, где расположился цыганский табор, Жан-Эжен возился с лошадью, а женщины хлопотали у костра, готовя нехитрый завтрак. Дым от костра стелился по опушке, окутывая кибитки. В окне одной из них показалась голова мальчугана – он отодвинул кружевную занавеску и таращился любопытными глазами на происходящее на улице. Ему казалось, что кибитка плывет по облакам. Спустя некоторое время мальчишка скрылся, а затем появился в дверях и, спустившись по лестнице, помчался к Жану-Эжену, сверкая босыми пятками по мокрому от росы изумрудному лугу, оглашая окрестности радостным криком: «Джан го! Джан го!». Среди франкоговорящих цыган-манушей это означало «Я проснулся!». Отец подхватил мальчишку и высоко подкинул над собой. «Джан го! Джан го!» – смеялся и повторял он.
Я выдумал эту историю, но, возможно, она не так уж далека от истины. Так или иначе, «Джанго» стало цыганским именем нашего героя. Именем же, которое, следуя букве закона, жандармы и пограничники внесли в свой журнал, было – Жан Батист Рейнхардт. Но когда семья останавливалась на привал у ручья или в лесу, чтобы разжечь костер, его называли только по-цыгански. Даже для его собратьев-манушей имя «Джанго» звучало странно – образованное от первого лица единственного числа глагола «просыпатьтся», оно звучало для них слишком резко и коротко. Однако Джанго им очень гордился. В этом имени слышалась непосредственность, чувство жизни и определенный символизм.
Он родился в таборе на перекрестке дорог в глухую зимнюю ночь. Его отец, Жан-Эжен Вайс, осенью 1909 года, следуя по грунтовым и мощеным дорогам из Миди на юге Франции, правил своей единственной лошадью, которая тянула их кибитку на север, на широкие, открытые равнины Бельгии. Земля здесь была настолько плоской, что казалось, еще немного и можно будет увидеть, где она кончается. С Атлантики беспрепятственно дул холодный ветер. Вместе с ним шли темные дожди, казавшиеся бесконечными. Они превращали день в сумерки, и оставалось только молиться, чтобы на небе пробился хотя бы слабый луч солнца. После долгого путешествия Жан-Эжен, наконец, придержал лошадь и остановил свой фургон на перекрестке дорог в Катр-Бра. Как и много лет назад, семья собиралась переждать зиму у бельгийской деревушки Либерши на юго-западе провинции Эно. Они разбили лагерь в окружении небольшой группы цыган, чтобы переждать самые холодные месяцы у пруда Флаш-ос-Курбос – Вороньего пруда – названного так из-за вороньих стай, оккупировавших окрестные деревья. Семья была вынуждена обосноваться здесь надолго.
Кибитка Жана-Эжена (называемая по-цыгански «вурдон», а по-французски roulotte, что можно перевести как «фургон» или «трейлер») была типичным цыганским домом той эпохи. Это был большой деревянный ящик, размером около семи футов в ширину, четырнадцати футов в длину и шести футов в высоту. Он устанавливался на две оси с колесами на деревянных спицах. Одноосные кибитки тоже использовались, но реже. Упряжь кибитки Жана-Эжена удерживала их единственную лошадь, а простая скамья служила сиденьем для возничего. К входной двери вела небольшая лестница. С обеих сторон фургона были небольшие окна, которые занавешивались кружевными занавесками ручной работы – это создавало уют, и фургон выглядел домом. Внутри фургона к полу была привинчена чугунная печь. В холодные зимы она светилась прозрачно-красным светом и обогревала фургон. В передней части располагалась спальня, над которой возвышался комод, где хранились вещи. Один из углов фургона отводился для алтаря, в котором помещалась литография с изображением святой покровительницы французских цыган – Сары Ла Кали. Она была помещена в позолоченную рамку, украшена драпировкой и разноцветными нитками бус и освещалась церковными свечами. Под крышей фургона вешались различные деревянные ящики с брезентом, инструментами, ведрами для воды, кормом для лошадей и клетками для уток или кур, которых могли украсть с ферм по пути. По потолку и вокруг дверного проема тянулись резные завитки, выкрашенные в самые яркие цвета: золотой, алый, индиго – они сияли словно венец на церковных фресках или иконах.
В таком небольшом доме на колесах и жила семья Жана-Эжена Вайса: он, его жена Лоране Рейнхардт и их дети – десятилетняя дочь и его маленький сын от другого брака – имена которых не дошли до нас.
За выгнутой полумесяцем и увенчанной тонкой печной трубой крышей их семейного фургона виднелись прочные дома из красного кирпича жителей Либерши, а за ними возвышалась величественная готическая церковь Сен-Пьер-де-Либерши с устремленным в небо шпилем.
Бельгийцы говорили о себе, что родились уже с камнем в животе, готовые построить крепкий и надежный дом. Солидные дома семисот жителей Либерши согревались теплом каминов, на которых все больше завоевывали свое почетное место электрические радиоприемники, передающие новости мира и развлекающие их обитателей долгими темными вечерами. На городских улицах уже начинал господствовать автомобиль, наводящий ужас на цыганских лошадей. Современный мир 1909 года стремительно мчался вперед, оставляя за собой в пыли цыганский караван.
Типичный цыганский вурдон, фотографии начала XX века
Тем не менее прибытие табора жители Либерши отмечали каждую осень, организовывая ежегодную ярмарку. Цыгане, вливаясь яркими красками в серый цвет бельгийской осени, продавали украшения, корзины, изделия из кружева, которые они сами изготавливали, а также товары из своих дальних странствий. Они предсказывали судьбу, разматывая ее из клубка линий на ладони, предвещая богатство и любовь, продавали амулеты, отгоняющие зло. Некоторые цыгане специализировались на изготовлении и починке плетеной мебели. Другие были жестянщиками и латали медные кастрюли, которые приносили сельские женщины, и с помощью пары ударов молотка и набора приемов, который мало изменился со времен изготовления рыцарских доспехов, могли превратить кусок жестянки в новенький горшок. Третьи торговали лошадьми. Этой теме можно было бы посвятить отдельную книгу. В этих краях цыгане издавна были известны как maquignons, буквально – «изготовители лошадей». Они волшебным образом могли превратить захудалую клячу в прекрасного рысака, а подозрительные крестьяне, в свою очередь, старались обнаружить их извечные хитрости и трюки, такие как полировка копыт (чтобы скрыть повреждения и плохой уход), «водная диета» (при которой лошадь выглядит упитанней) или корень имбиря, вставленный в лошадиный анус для бодрости. Все это было частью многовековых отношений между цыганами и жителями Европы.
Жан-Эжен был мастером по изготовлению корзин. Он также имел массу других навыков и способностей, необходимых для выживания при кочевом образе жизни. На то время ему было 27 лет. Он родился в 1882 году, хотя никто не помнил, где именно. На единственной сохранившейся фотографии, сделанной в Алжире в 1915 году, Жан-Эжен больше похож на преуспевающего мэра французского городка, чем на странствующего цыгана. С фотографии на нас смотрит молодой мужчина с выраженными скулами, темными зачесанными назад волосами, проницательными и выразительными глазами. Рот скрыт традиционными темными усами – символом мужественности, – большинство цыганских мужчин начинают носить их, едва они пробиваются. Он одет в темный костюм и выглядит солидным и главное – опытным мужчиной. Как гласит цыганская пословица, «Кто путешествует, тот учится». Плетением корзин Жан-Эжен занимался только в тяжелые времена.
Традиционные цыганские промыслы: дрессированные медведи, музыка и гадание
У него был особый талант, он был артистом – еще одна область, где цыгане были непревзойденными мастерами. Он мог жонглировать наравне с лучшими цирковыми артистами и завлекать зрителей трюками фокусника. Но особой гордостью Жана-Эжена была музыка. Он играл на скрипке, цимбалах, гитаре и фортепиано. Он был руководителем танцевального оркестра цыган. Именно эта гордость светится в его глазах на фотоснимке: Жан-Эжен, исполненный достоинства, скрестив руки, сидит за роялем в окружении музыкантов своего оркестра. Если руки музыканта, стоящего рядом с ним, похожи на руки крестьянина, который с таким же выражением мог держать плуг, с каким он держит альт, то руки Жана-Эжена выглядят как тонкие руки художника.
Чтобы заработать несколько франков, Жан-Эжен настраивал рояли, ремонтировал другие музыкальные инструменты. Он мог найти на блошином рынке поврежденную скрипку, выторговать ее по дешевке, восстановить и снова продать. Но содержал он свою семью именно как музыкант. Он переоборудовал заднюю часть фургона, сделав миниатюрную сцену, на которой он и его жена показывали свои магические и музыкальные представления.
Лоране Рейнхардт на сцене представляли как Прекрасную Лоране, но в цыганской среде – в честь ее смуглой красоты – ее называли Negros, что по-испански значит «черная». Она делала украшения на продажу, но, выйдя замуж за Вайса, приобрела еще одну профессию и стала выступать как танцовщица. В 24 года она покоряла зрителей своими движениями и даже в старости Негрос начинала танцевать, как только звучала музыка. Она привлекала зрителей своим необычным лицом чайного цвета, черными, как крыло ворона, волосами и высоким ростом. На фотографии того времени Лоране выглядит красивой, а взгляд темных дерзких и бесстрашных глаз, а также несколько выступающая челюсть придают ее лицу мужественность и решительность.
Именно накануне одного из таких выступлений в Либерши и родился Джанго. Ночь на воскресенье 23 января 1910 года была жуткой и холодной. Горожане собрались на ежегодное представление Жана-Эжена и его труппы «Романи» в трактире Адриана Борсина, известном как Chez Borsin. Счастливые, как от развлечений, так и от «обезболивающего средства» против зимней тоски, горожане с нетерпением ждали музыки Жана-Эжена, бурлескной комедии его друга Луи Ортика и зажигательного танца Ла Бель Лоране. Но судьба не благоволила этому. В это время Негрос была в своем фургоне у Вороньего пруда и страдала от родовых схваток. Она было отправилась на выступление в трактир, но на полпути начались схватки, и цыганки проводили Негрос обратно в табор. Они зажгли свечи, приготовили чистую ткань для родов, и когда из города донеслись далекие звуки аплодисментов, пространство фургона огласилось криком новорожденного. На свет появился Джанго.
* * *
Тремя днями позже, 26 января Жан-Эжен и Негрос, укутав Джанго и надев свои самые лучшие наряды, отправились с несколькими цыганами в церковь Сен-Пьер-де-Либерши. К цыганам присоединилось несколько горожан, также одетых в воскресные наряды. Они вошли в церковь. Впереди шел Адриан Борсин, плотный тучный мужчина, рядом с ним его сестра Изабель, дородная и солидная дама. Борсины выступали в роли крестных родителей Джанго – символ редкой дружбы между цыганами и горожанами. После церемонии крещения и наречения имени Жан-Эжен и Негрос устроили праздник в честь своего новорожденного сына. Трактир Борсина от пиршества и музыки снова ожил.
В среде цыган-манушей не праздновали свадьбы, но крещение, особенно первенца, было грандиозным событием. 24 января Жан-Эжен подал заявление о выдаче свидетельства о рождении сына городскому секретарю Анри Леменсу. Леменс изысканным почерком бюрократа начала века вписал юридическое имя Джанго как «Жан Рейнхардт», под фамилией матери. Дело в том, что Жан-Эжен представился Жаном-Батистом Рейнхардтом – псевдонимом, который он использовал, чтобы скрыть настоящую фамилию от французских жандармов, разыскивавших его для призыва в армию. И подписал неуверенной рукой неграмотного человека внизу свидетельства о рождении – «Ж.-Б. Рейнхард». Леменс еще раз проверил документ и добавил к фамилии новорожденного букву «т», соответствующую эльзасскому правописанию.
Это был простой и в то же время изощренный акт замещения пограничными чиновниками и другими государственными бюрократами цыганской идентичности. Процесс замены цыганских имен на христианские начался, видимо, уже в далеком прошлом – в те времена, когда цыгане впервые появились в Европе. Цыгане принимали случайные имена и фамилии, которые они услышали во время кочевья и которые не несли для их обладателей никакого значения. Но среди соплеменников они обходились только своими цыганскими именами. Как правило, они принимали фамилии той страны, в которой жили, и большую часть времени скрывали свое цыганское происхождение. Когда они пересекали границу или подавали документы, чиновники часто переводили и искажали написание и произношение их имен и фамилий. В то же время цыгане часто меняли свои фамилии как перчатки, то есть по мере необходимости.
Свидетельство о рождении Жана Рейнхардта, 1910 г.
Так, фамилия Жан-Эжена могла быть записана и как Вайс, на немецкий манер, и как Веес, что хорошо видно на примере многочисленной родни Джанго. Кузены одной и той же степени родства могли носить как один, так и другой вариант фамилии. А братья Жана-Эжена и вовсе скрывались от жандармов под псевдонимом Шмидт.
Эльзасская фамилия Негрос – Рейнхардт, буквально – «сердце Рейна», скорее всего, была выбрана из соображений целесообразности ее предками, долгое время жившими в окрестностях Страсбурга в Эльзасе. Итак, Джанго был зарегистрирован как Жан Рейнхардт. Он получил юридическое имя Жан в честь своего отца, но его истинной натурой было именно цыганское имя – Джанго.
Цыгане выбирали имя для ребенка, исходя из совершенно разных соображений. Это могла быть физическая особенность – например, Баро (Большой, Первый); природное явление – Чата (Тень), Зуна (Солнце); названия животных – Беро (Медведь) или, как правило, для девочек, название растения или цветка – Файола (Фиалка), Роза, Драка (Виноград). Имена могли отражать характер ребенка или надежды его родителей: например, Грофо (Благородный) или Шнукенак (Славная музыка). Чаволо (Мальчик или Сын) или Чайя (Девочка или Дочь) – были простыми указаниями пола ребенка. Ребенка могли назвать просто Бу-Лу, Бим-Бам или Нин-Нин (как назовут брата Джанго, с которым мы познакомимся позже), не вкладывая при этом в имя никакого смысла.
Назвав своего первенца необычным именем Джанго, Негрос и Жан-Эжен выбрали для него цыганский глагол, а причину этого мы, видимо, никогда не узнаем. Может быть, они видели в своем ребенке нечто особенное и наградили его таким же особенным именем.
* * *
В раннем возрасте Джанго стал искусным похитителем кур. Среди цыган считалось благородным обмануть кого-нибудь или украсть что-либо из окружающего их нецыганского мира. Это приносило им проклятия от нецыган и порождало недоверие. Однако для цыган воровство было частью выживания в их долгом скитании.
Главным в похищении курицы была тишина. Нельзя было допустить, чтобы птица предупредила хозяев своим кудахтаньем. Как и большинство трюков, этот был прост и передавался от отца к сыну из поколения в поколение. Обычно грабитель подкрадывался к курице, держа наготове какую-нибудь ткань или мешок, который затем резко набрасывал на нее, и прежде чем курица успевала подать голос, грабитель засовывал ее под мышку и ловко скручивал ей шею. А затем так же бесшумно исчезал с крестьянского двора, как и появлялся.
Джанго также стал искусным ловцом форели. Где бы ни путешествовала его семья, его тянуло к ближайшей воде, чтобы порыбачить. Он рыбачил и на побережье Миди и на деревенских ручьях. Когда у него не было удилища или снастей, Джанго ловил рыбу способом, который жандармы называли pecher a la chatouille — «щекотание рыбы». Лежа на животе в траве на берегу реки, он медленно водил руками в воде, пока не натыкался на рыбу. Его пальцы нежно щекотали брюхо рыбы, убаюкивая и подманивая ее до тех пор, пока не появится возможность надежно схватить рыбу и вытащить из воды.
Еще одним необычным и сугубо цыганским охотничьим промыслом была охота на ежей. Еж – деликатес французских (и не только) цыган, который они ласково называли «нигло». Еж – ночное животное, живет скрытно в глухих местах. Охота на него требовала хитрости и хорошего нюха. Цыгане специально натаскивали собак выслеживать ежей, как свиней для поиска трюфелей. Как только собака обнаруживала добычу, ежа загоняли в полотняный мешок и били дубинкой по голове. У восточных, балканских или французских цыган, безусловно, были свои заветные рецепты приготовления нигло, а у Негрос, вероятно, был свой. Лучшим временем для охоты считалась осень, так как еж, перед тем как залечь в спячку, набирал жир. Ежа готовили при свете луны, так как считалось, что лунное сияние усиливает аромат. Чтобы очистить его от колючек, в шкуре ежа проделывали отверстие и через него надували до тех пор, пока шкурка не отделялась от мяса. Затем ежа обмазывали глиной и запекали. Образовавшуюся скорлупу разбивали и отделяли вместе с колючками, которые оставались в глине[1].
Для Джанго рыбалка, кража кур, охота на ежей были ранними уроками жизни. Они требовали находчивости, сноровки, смелости. А безнаказанное воровство кур, вероятно, убедило маленького Джанго, что он мог иметь все, что хотел, поскольку ничто не мешало ему взять это любым способом.
* * *
По воле случая Джанго Рейнхардт родился в Бельгии, хотя с такой же вероятностью он мог родиться во Франции, Италии, Испании или даже в Северной Африке – любом другом месте на пути кочевой жизни его семьи. Иногда его называют бельгийским цыганом – по месту рождения; французским, потому что большая часть его жизни и творчества была связана с Францией; или даже немецким, поскольку его семья была родом из Эльзаса. Но границы государств для цыган никогда не были препятствием. И его подлинным отечеством всегда оставался цыганский мир.
Долгое время считалось, что родиной цыган был Египет. Даже английское gipsy происходит от egyptian. Существовала теория и о семитских корнях цыган, проистекавших из Византии, где их называли «атингани» (название от которого, скорее всего, произошло слово «цыгане»). В наше время, основываясь на исследовании родственных лингвистических связей между цыганским языком и санскритом, ученые считают, что родиной цыган является Индия.
Когда в 1001 году исламский вождь Махмуд Газнийский вторгся в Индию, из индийцев, принадлежащих к низшим кастам, была сформирована оборонительная армия, которая в течение трех десятилетий сражалась с мусульманами на севере Индии и в Персии. Из Персии некоторые воины вернулись в Индию, часть шла наемниками в другие страны или мигрировали на Запад. Они путешествовали по так называемой романской тропе, ведущей в Византию и далее в Европу, где их появление впервые было отмечено в Сербии в XIV веке. Другие двигались через Северную Африку, в конечном итоге пересекая Гибралтар, и проникли в Европу через Испанию в XV веке. По мере продвижения на Запад, цыгане в каждом государстве получали свое название. Ввиду их смуглой кожи их называли «египтянами», «атингани». Их называли и «синти» как выходцев с берегов реки Синд в Индии, и «мануши» – от цыганского manus и санскритского manusa, что переводится как «истинный человек». Именно манушами цыган называли во Франции, Бельгии и некоторых районах прилегающих к ним стран. В Испании они стали известны как gitanos или, во французском произношении, gitans. На Балканах и в некоторых восточноевропейских странах их называют «ромами», что означает «люди». Так или иначе, все эти названия актуальны и сейчас и отражают определенный ареал обитания цыган и их местные особенности, которые возникли при длительном взаимодействии цыган с населением этих стран, его ментальностью, культурой, языком.
Военное наследие цыган отражается в термине, которым цыгане по всему миру называют представителей других народов, – «гаджо» или во множественном числе «гадже», что на санскрите означает «гражданский», «невоенный».
История цыган неразрывно связана с преследованиями. Вынужденные покинуть свои дома в Индии, они были призваны в армию правящей арийской кастой. Прибыв на Балканы, они попали в рабство. В Европе в народном фольклоре долгое время бытовало мнение, что цыгане вбили гвозди в крест Христа, а в большинстве европейских стран были приняты законы, призванные избавить их от предполагаемого цыганского зла. Первые упоминания о цыганах появились во Франции в 1418 году, а первые приказы об изгнании последовали уже в 1427 году. В указе 1560 года цыгане были приговорены к пожизненной работе на французских галерах. В 1682 году Людовик XIV приказал загнать цыган-мужчин в рабство, а женщин подвергнуть порке, а затем изгнать. Франция депортировала цыган в Магриб, Гамбию и Сенегал, а также в Луизиану в Новом Свете. Изгнанные из цивилизации, цыгане стали кочевниками и, скорее по необходимости, чем по желанию, народом без родины и земли обетованной.
Гравюра французского новостного журнала Le Petit Journal 1895 г. Жандармы требуют у цыган carnets antropometrique, своего рода удостоверение личности
Самые ранние следы рода Рейнхардтов можно обнаружить в XVIII веке. В полицейских записях отмечается, что они путешествовали по долине реки Рейн, через леса герцогства Швабии и в Швейцарии. Три поколения Рейнхардтов возглавляли страшную банду разбойников, терроризировавших одноименную Рейнскую область. Антуан-Александр Рейнхардт, известный как Антуан де ла Граве, наводил страх на весь регион, прежде чем был схвачен и казнен в Гиссене в 1726 году. Его внук Якоб, более известный как Ганникель, превзошел репутацию дедушки Антуана, совершая безжалостные набеги на города и скрываясь в чаще Шварцвальда. Однако и Ганникель закончил свои дни на виселице вместе со своим братом Венцелем в Зульце в 1787 году. Семейное предание гласит, что дедушка и бабушка Джанго переехали из Баварии в Страсбург, когда франкопрусская война 1870 года заставила их бежать на запад.
В свидетельстве о рождении Джанго Жан-Эжен указал в качестве места жительства их семьи Париж, хотя настоящим домом для них был табор. Именно здесь, на окраине Парижа, 1 марта 1912 года у Негрос и Жана-Эжена родился второй сын. Его назвали Жозеф Рейнхардт, а по-цыгански – Нин-Нин, обычным цыганским уменьшительно-ласкательным именем. Вскоре родилась дочь, которую назвали Сарой в честь святой покровительницы, а цыганское имя ей дали – Цанга, дословно – «щипалка», что говорит о ее роли в стычках со старшими братьями. С двумя детьми Жана-Эжена от предыдущего брака и тремя маленькими детьми от Негрос семья продолжала свои странствия.
* * *
В 1915 году, когда Джанго было пять лет, Жан-Эжен ушел из семьи. Французская цыганская пословица говорит: «Люби свою лошадь больше, чем жену. Жена может бросить тебя, но хорошая лошадь – никогда». Теперь Негрос осталась одна. Развод и уход из семьи были редкостью среди манушей. Однако у Жана-Эжена была предыдущая жена, мать его старших дочери и сына, и он вернулся к ней. История умалчивает, почему он вернулся и что стало с ними потом.
Теперь, когда Жан-Эжен покинул Негрос, она осталась с Джанго, Нин-Нином и Сарой. Уход отца оставил большую рану в душе Джанго. В последующие годы семья пересекалась с Жаном-Эженом в Алжире и Париже, но он так и не вернулся к ним. Негрос была вынуждена содержать семью, занимаясь плетением корзин, изготовлением сидений для стульев и ювелирным делом. Ее специальностью были браслеты из гильз от артиллерийских снарядов, собранных на поле боя у Марне после Первой мировой войны. Она научила Джанго выкапывать гильзы из окопов, очищать их. Они полировали гильзы до блеска, на их латунной поверхности гравировали узоры и продавали, чтобы прокормить семью.
Когда Жан-Эжен ушел, Негрос взяла в руки поводья и направила повозку по привычному маршруту, следуя временам года и тем возможностям, которые они давали для выживания. Когда расцветали нарциссы и ласточки снова кружились над крышами Парижа, она везла свою семью в Миди во Франции или дальше на юг, в Италию. Здесь она продавала свои браслеты отдыхающим на Средиземном море. Когда поля цветущей лаванды увядали в Миди, – что означало приход осени и конец прибыльного туристического сезона, – семья отправлялась на север, в Париж. Зимой Негрос со своим потомством возвращалась в гостеприимную Либерши, чтобы переждать холода.
24 и 25 мая, в дни праздника, Негрос отправлялась со своими детьми в паломничество в городишко Ле-Сен-Мари-де-ла-Мер, на дальний конец дельты Роны вдоль побережья Камарга. Это была бесплодная земля диких белых лошадей и ковбоев Камарга, солончаков и каменных городов, пытающихся выжить в этом суровом мире. Семья останавливалась среди полей вместе с караванами манушей и житан со всей Европы. В течение недели Негрос и ее дети отдавали дань уважения цыганской святой – Саре.
Во время своих путешествий по Франции, Испании и Италии цыгане приняли католицизм, иногда смешивая его с индуистскими верованиями, а иногда и вытесняя их. В то время как католики-гадже чествовали двух одноименных святых города – Сент-Мари-Жакобе и Сент-Мари-Саломе, приходившихся Иисусу тетями, цыгане почитали свою незаконнорожденную святую – Сару. Согласно легенде, Сара была служанкой двух святых Марий, сопровождавшей их после распятия, когда они были изгнаны римлянами из Палестины, посажены в лодку без весел и выброшены на берега Франции. Цыганская мифология гласит, что Сара была провансальской цыганкой, которая спасла обеих святых, когда их лодка перевернулась во время шторма у берегов Камарга.
Статуи двух святых Марий стояли в освященной часовне средневековой церкви Нотр-Дам-де-ла-Мер, но Негрос с детьми и другие цыгане шли не к ним, а к склепу, в который вела каменная лестница и где находилась деревянная статуя св. Сары. Ее поместили сюда, поскольку ее святость не была признана Ватиканом и почиталась только среди цыган. Джанго с семьей входил в склеп, почерневший от копоти свечей многих поколений паломников, чтобы поклонится цыганской святой, известной, как Сара-Ла-Кали или Черная Сара. Цыгане приводили сюда своих детей для благословения или оставляли детские фотографии на медальонах и благодарили святую милостыней. Если цыганская семья хотела выразить особую благодарность, они шили богато украшенный халат и накрывали им статую. К концу паломничества статуя покрывалась десятками таких халатов. После поклонения цыгане несли статую Сары на руках к океану, чтобы омыть ее в соленой воде.
С наступлением зимы Негрос снова направляла свой ветхий фургон, нуждавшийся в ремонте и мужских руках, в сторону Бельгии. И Либерши снова тепло принимал ее и детей, но в трактире Борсина уже не звучала музыка Жана-Эжена и Негрос не танцевала свои зажигательные танцы. Джанго и Нин-Нин подружились с местными мальчишками. А Нин-Нин даже посещал школу по нескольку месяцев в течение трех лет. Но, несмотря на все попытки матери усадить Джанго за парту, он не проявлял никакого интереса к школе, а если и посещал ее изредка, то старался как можно быстрее сбежать с уроков.
Лагерь паломников в Ле-Сен-Мари-де-ла-Мер на фоне одноименной церкви. 1940-е годы
Его тяготила ответственность и обязательства. С возрастом он пристрастился посещать бары, пить в них кофе или играть в бильярд.
Когда Первая мировая война докатилась до столицы Франции, Негрос с детьми бросила свой фургон под Парижем и вместе с толпой беженцев с востока страны двинулась дальше пешком. Они шли неделями вдоль обочин дорог. Негрос вела своих детей, неся с собой все, что можно было унести. Иногда их подбирала какая-нибудь повозка. В конце концов они достигли Миди, а затем продолжили путь вдоль побережья до итальянского порта Ливорно. Там они нашли место на корабле на Корсику, а затем сели на другой корабль, направлявшийся в Алжир. Алжир, расположенный на Варварийском берегу, был известен как «Белый город» – имя, которое он получил за свои белоснежные здания, слепящие глаза под африканским солнцем. В отличие от остального Алжира, касба (крепость) Алжира, старинная часть города – это мир ярких красок, где рыночные лавки образуют лабиринт вокруг форта и Большой мечети Джамаа-эль-Кебир. Это был арабский квартал, но здесь также жили цыгане-мусульмане ксоракс и африканские цыгане-мануши, которые эмигрировали или были изгнаны из Франции задолго до войны. Негрос нашла комнату по соседству с касбой для продажи своих корзин и украшений. Здесь, среди других цыган, они снова встретили Жана-Эжена, который руководил своим оркестром и зарабатывал по мелочи на танцах.
* * *
В 1920 году, когда закончилась война и Джанго исполнилось десять лет, Негрос привезла свою семью обратно в Париж. Они поселились в фургоне в одном из многочисленных цыганских лагерей, окружавших столицу. Здесь семья осела надолго.
Париж изменился. Если раньше это был бриллиант, сияющий блеском /а Belle Epoque (Прекрасной эпохи), то теперь, после войны, Франция находилась в состоянии шока. Чтобы забыть ужасы этого бессмысленного кровопролития, Париж, отметая все старое и устремляясь в новое будущее, как в штыковую атаку, со всей яростью бросился, как говорят французы, в les annees folle — «ревущие двадцатые», – безумные годы роскошной жизни и новых причуд, авангардной моды в одежде, музыке и литературе. Во многом это была попытка заглушить боль войны и забыть о ней. Париж воскрес как город новой эры. Это был город современного мира, город нового столетия, в котором были метро и канализация. А с приходом муниципальной электрификации и неоновой иллюминации Жоржа Клода славу Парижа можно было наблюдать и ночью, что дало городу новое название – Город Света.
Париж все еще был окружен кольцом средневековых крепостных валов. За пределами укреплений начинался другой город. Там Город Света превращался в Город Мрака. Вокруг Парижа простиралась огромная пустошь, известная как la Zone («Зона»).
Именно сюда парижские чистильщики выгребных ям сбрасывали отходы, и здесь же находили приют человеческие отбросы города. Это не был Париж широких бульваров, великолепных зданий, памятников и соборов. Вместо этого целые города трущоб сгрудились у фортификационных сооружений, словно нищие, протягивающие руки за подаянием. Ветхие лачуги, сколоченные из всевозможного хлама – обрезков досок, битого кирпича – были единственной обителью для этих несчастных. Жителей «Зоны» парижане называли les zonards и самыми страшными из них считали цыган. Мануши и житаны останавливали свои фургоны в «Зоне» вдоль мелкой речушки Бьевр. Именно здесь и поселилась Негрос со своими детьми. Французский поэт Серж Генсбур так описывал эти цыганские таборы:
Остатки некогда огромной территории трущоб, известной как La Zone (Зона). Конец 1940-х – начало 1950-х годов
«Там, внизу, в цыганском таборе, гитара жонглирует популярной мелодией. Слышна далекая танцевальная музыка, головокружительные вальсы, сладость аккордеона. Повсюду костры, каждый со своим котелком. Куры тушатся, а гитары не умолкают. Тяжелые серые тучи надвигаются на Порт-де-Клиньянкур, оставляя после себя моросящий дождь. Человек барахтается в колее дороги, похожей на патоку, в маленьких озерах и трясинах, на этом склоне, где стоит лагерь манушей, огромное скопление караванов, вурдонов и рулотов, превращающих la Zone в красочную головоломку кочующего города из более чем пятисот фургонов, стоящих бок о бок в безумном беспорядке. Ночью пятьсот рулотов сверкают, как восточные дворцы. И сквозь все это пробивается песня – жестокая, гнусная, текущая вперед с пронзительным криком О la Zone! Возможно, здесь, среди гнили, спрятано само очарование».
Негрос и другие цыгане предпочитали разбивать лагеря в «Зоне» рядом с местами, где они могли зарабатывать на блошиных рынках. Они перемещались между лагерем, расположенным у Порт-де-Шуази или Порт-д’Итали на юго-восточной стороне Парижа рядом с блошиным рынком Кремль-Бикетр, и их любимым рынком лошадей у галереи Вожирар, лагерем у Порт-де-Монтерей с его бесконечным воровским рынком на востоке и лагерем у Порт-де-Клиньянкур на севере с его огромным блошиным рынком в Сент-Уэне. Каждые выходные Негрос водила своих детей на эти рынки, что расцвели на полях «Зоны». Название «блошиные» эти рынки получили из-за блох, которые ютились в обивке старой мебели и другом тряпье, выставленном на продажу.
«Зона» стала миром Джанго. Из таких же, как он сам, манушей из «Зоны» Джанго сколотил банду под горделивым названием «Красные шарфы». Банда Джанго бесстрашно воровала груши из сада при монастыре Сент-Ипполит, наслаждаясь сладким соком запретного плода. Однажды, столкнувшись с предводителем конкурирующей банды, которого звали Большой Лушер (Косоглазый), Джанго бесстрашно встал перед ним и прорычал: «Кошелек или жизнь?!» В итоге Лушер оставил Джанго лежащим на земле с синяком под глазом. «Красные шарфы» пытались пустить под откос трамваи на авеню д’Итали, подкладывая на рельсы болты, украденные с ближайшей
фабрики; воровали уголь с повозок, когда те замедляли ход, поднимаясь на холм по авеню Гобелен; собирали металлолом и сдавали на завод. Как-то раз в одном кафе на авеню д’Итали Джанго с братом увидели боксерский ринг, где дрались за деньги, и на какое-то время он стал их местом заработка. Джанго и Нин-Нин лупили друг друга на ринге, а посетители швыряли им монеты, подбадривая дерущихся мальчишек. Братья, избитые и еле стоявшие на ногах, но с полными карманами мелочи, уходили оттуда в обнимку.
Негрос снова попыталась отправить Джанго в школу. Передвижной класс для цыганских детей организовал бывший учитель, известный как отец Гийон. Вынужденный рано уйти на пенсию из-за пристрастия к красному вину, Гийон открыл собственную школу в «Зоне» в домике, который он соорудил из старого автобуса. Но для Джанго и других цыганских детей, привыкших к свободе, этот гаджо-алкоголик не обладал никаким авторитетом. Джанго предпочитал школу улиц и кинотеатров.
Уже в юности Джанго увлекся азартными играми. Он играл во что угодно и где угодно: в карты, кости, но больше всего любил бильярд. Выиграв, Джанго иногда устраивал себе и Нин-Нину поход в кино. Но если был выбор, они предпочитали обходиться без билетов.
Джанго тянуло в кино словно магнитом. Джанго с братом были постоянными посетителями в большом кинотеатре «Луксор» в Барбесе. Послеобеденный сеанс состоял из двух фильмов, разделенных антрактом. Когда в перерыве зрители собирались в фойе, чтобы угоститься чем-нибудь в баре, Джанго и Нин-Нин смешивались с толпой и пробирались в зал на второй фильм. Их метод работал несколько недель, пока однажды в кинотеатре не устроили показ для детей из близлежащей школы. Среди свежевымытых и одетых в форму школьников два грязных цыганских мальчика были слишком заметны и, конечно же, их поймали. Управляющий кинотеатром заключил с ними сделку: если Джанго с братом развесят афиши перед входом и уберут мусор вокруг кинотеатра, то он пропустит их бесплатно. Они до колик хохотали над трюками Чарли Чаплина, с восторгом смотрели захватывающие приключения пиратов и 90 минут жили их жизнью – мечтали скрестить шпаги с Д'Артаньяном против гвардейцев кардинала, прятались от ужаса, когда на экране появлялся коварный Фантомас. Благодаря фильмам Джанго узнал о воровской чести и рыцарском кодексе и научился ходить с гангстерской развязностью[2].
Самая ранняя фотография Джанго, сделанная в 1920 году, когда ему было десять лет, запечатлела его с группой цыган и матерью. Джанго одет в потрепанный костюм, с небрежно повязанным галстуком, на его голове – лихо надетая фетровая шляпа. В то время как остальные цыгане смотрят в землю или в сторону, взгляд Джанго устремлен в камеру. Черные глаза излучают самоуверенность и заносчивость, а на губах застыла бесконечно озорная улыбка.
* * *
А потом была музыка. Она была главным заработком его отца и матери. Мелодии, исполняемые на цимбалах, банджо и гитарах, арфах и фортепиано, пропитали всю его сущность. Музыка сопровождала его во время паломничества в Сен-Мари-де-ла-Мер, где скрипачи-мануши исполняли песни в традициях восточноевропейских цыган, а испанские житаны исполняли фламенко на гитарах, – на блошиных рынках, где цыгане развлекали публику за деньги; у костров, где бы они ни горели. Музыка была неотъемлемой частью любого события – от крещения до похорон. Манушам и житанам, как, впрочем, и большинству цыган, музыка была необходима как воздух.
Жан-Эжен продолжал руководить своим танцевальным оркестром. В нем было семь человек, среди них – пианист Неллоне и мультиинструменталист Гилигу, владевший скрипкой, банджо и гитарой. На фотографии оркестра Жана-Эжена, сделанной в 1915 году, мы, помимо Жана-Эжена, видим двух скрипачей, басиста и двух гитаристов, один из которых держит двухгрифовую арфовую гитару, дополнявшую фортепиано Жана-Эжена. По тем временам это был амбициозный оркестр. Пианино в цыганских оркестрах было редкостью, однако Жан-Эжен героически возил его с собой. Сестра Джанго Сара вспоминала, как оркестр их отца играл в шикарных отелях Парижа и на Лазурном берегу, а также в танцевальных павильонах под открытым небом, известных как гингеты – загородных открытых кабачках, расположенных вдоль реки Марны за пределами столицы в Ла-Варенн-Сен-Илер. Гингеты были излюбленными местами отдыха парижан того времени. Сара иногда аккомпанировала на фортепиано своему отцу, игравшему на скрипке. Их репертуар включал популярные песни, легкие оперные арии, ранние уанстепы, классические вальсы Шопена, цыганские мелодии, а также «Чардаш» Витторио Монти и «Серенаду» Франтишека Дрдлы.
Первым инструментом Джанго была скрипка. Этот инструмент, который традиционно выбирали многие музыканты из-за его небольших размеров, идеально подходил для плаксивых мелодий популярных цыганских скрипачей Жана Гулеско и Жоржа Буланже. Джанго учился игре на инструменте у своего отца, дяди Гилигу или других родственников. Обучение происходило в стиле «вопрос-ответ» – практика, распространенная среди цыган. Взрослый учил ребенка мелодии и аккордам песни, старательно показывая их пальцами и терпеливо проигрывая песню до тех пор, пока ребенок не выучивал ее наизусть. С 7 до 12 лет Джанго периодически играл на скрипке в ансамбле своего отца.
В десятилетнем возрасте Джанго увидел, как его двоюродный брат Габриэль играет на потрепанном банджо. Он был очарован инструментом и мелодиями, которые подбирал Габриэль. Возможно, он научился основам игры на банджо именно у него, копируя приемы игры кузена и повторяя его мелодии на своем инструменте. Джанго умолял мать купить ему собственное банджо, но мать посмеялась над его просьбой, посчитав ее детской прихотью, да и стоило банджо немыслимых по тем временам денег – 50 франков. Только когда Джанго исполнилось 12 лет, он получил банджо, подаренное ему знакомым манушем по имени Ракло, который заметил увлечение мальчика музыкой. Ракло подарил Джанго миниатюрную банджо-гитару – распространенный в то время инструмент, который сочетал резонатор банджо с шестиструнным гитарным грифом. Инструмент заменил для Джанго практически все: уличные проказы, школу, поиски легких денег. Он изматывал себя долгими тренировками, пытаясь заставить свои неловкие пальцы следовать мелодиям, которые он, обладая феноменальной музыкальной памятью, запоминал, услышав всего один или два раза. Заставляя левую руку повторять замысловатые аккорды, он играл до тех пор, пока кончики пальцев не становились кроваво-красными. Со временем на них образовывались кровавые мозоли, которые лопались на жестких стальных струнах и обагряли лады кровью. Джанго также проявлял немалую изобретательность в поиске предметов, которые можно было использовать в качестве медиаторов: кончик ложки, мамин наперсток для шитья, монету, кусочек китовой кости, который когда-то служил для подбивки воротника рубашки.
Джанго играл мелодии, которым научился у отца, а также те, которые он услышал на улице и полюбил. Это и старая французская детская песенка Au Clair de la Lune и популярная похабная солдатская песенка La Madelon — ода буфетчице сказочной красоты, далекой от ужаса окопов. Джанго таскал банджо с собой повсюду и даже засыпал с ним в руках, как с любимой игрушкой. Мать вспоминала, чего стоила Джанго эта наука: «Однажды, когда я вернулась домой, я обнаружила его с покрасневшими и распухшими кончиками пальцев. Я подумала, что у него на руке сразу пять панарициев». В другой день учитель Гийон пришел в караван в поисках своего провинившегося ученика, но обнаружил Джанго, играющего на своем банджо. «Это то, что мешает тебе научиться читать?» – спросил учитель. В ответ Джанго лишь склонил голову и заиграл на банджо еще сильнее.
Видя растущее мастерство Джанго, Негрос продала ожерелье из искусственного жемчуга на рынке в Клиньянкуре и купила ему настоящий инструмент. Кузен Габриэль научил Джанго играть аккордами, и они стали выступать на уличных площадках. Вскоре Джанго нашел себе еще одного аккомпаниатора в лице горбуна по имени Лагардер, который играл на банджо. Вместе они отправились в Париж выступать дуэтом. Однажды Джанго так увлекся игрой и благожелательной реакцией зрителей, что совершенно забыл о времени. А когда он вспомнил о доме и подумал о том, какой будет реакция матери, то решил остаться с Лагардером. Так прошло три дня. В это время Негрос была в отчаянии – она искала сына по всему городу. Когда она обнаружила его в три часа ночи играющим у кафе на площади Италии, то очень сильно избила его. Лагардер сбежал, а их с Джанго дуэт распался. Лоране Рейнхардт была суровой матерью и имела определенное влияние на Джанго до конца жизни.
По выходным Джанго часто ездил в Порт-де-Клиньянкур, где находился танцевальный зал под названием «Ресторан Клодош». Не обращая внимания на суетящихся официантов в белых фартуках и шум обедающих, Джанго молча стоял в дальнем углу и внимательно слушал, как играет оркестр его отца. Иногда официанты пытались прогнать его, но навыки, приобретенные в «Зоне», помогали Джанго с легкостью уходить от них, прячась под столами. Особенно впечатлила Джанго игра на гитаре его дяди Гилигу. Все, что он мог запомнить в зале, Джанго кропотливо повторял дома на собственном банджо. Однажды дядя заметил, как внимательно Джанго наблюдает за его игрой, словно впитывая все движения пальцев его рук. Гилигу спросил Джанго, умеет ли он играть на гитаре, на что тот гордо кивнул. Тогда Гилигу предложил сыграть что-нибудь и протянул ему свою гитару. Джанго не просто взял несколько аккордов, а сыграл утонченную мелодию. Гилигу был поражен. Вскоре Джанго стал подрабатывать в «Клодош» каждую субботу, играя на банджо вместе с отцом и дядей Гилигу.
В «Зоне» был еще один цыганский гитарист, которому Джанго также стремился подражать. Это был испанский цыган по имени Огюст «Густи» Мальха.
Низкоослый и круглый, Мальха был одним из тех неприметных людей, мимо которых можно пройти по парижской улице и не заметить, как он обирает ваш карман. Однако Мальха использовал свои проворные пальцы в более благородных, хотя и менее прибыльных целях. Он был настоящим виртуозом – казалось, что у него было по шесть пальцев на каждой руке. Впервые он стал известен в 14 лет в Брюсселе, где одинаково уверенно и виртуозно играл как на гитаре, так и на испанской шестиструнной мандолине или бандуре. В Париже Мальха играл вместе с аккордеонистами в танцевальных залах. Джанго впечатлила не только искрометная игра Густи, но и его многочисленные перстни, инкрустированные драгоценными камнями, которые сверкали и переливались в свете прожекторов. Маленькому Джанго они казались символом успеха.
Огюст «Густи» Мальха с гитарой Selmer-520.
Коллекция Алена Антон нетто
Джанго также учился у еще одного житанского виртуоза – Жана Кастро, прозванного Пулеттом (Цыпленком). Пулетт был редкой птицей среди парижских цыган, поскольку умел читать ноты и играл в оркестре на сцене парижского театра «Шатле», аккомпанируя оперным дивам. Он объездил всю Европу, посетив даже в Англию, и обладал большим репертуаром вальсов, традиционных песен и цыганских мелодий. На протяжении многих поколений история Великого Житана передавалась из уст в уста цыганскими музыкантами, а его музыка до сих пор звучит в мелодиях, сочиненных его последователями. Пулетт выступал вместе со своим братом Ларо Кастро, мастером игры на бандуре. Братья Кастро также играли в ансамбле Le Ouatuor a Plectre («Квартете плектров») вместе с двумя другими житанскими музыкантами, Коко и Серрани Гарсиа. Le Ouatuor a Plectre иногда выступал в сопровождении певицы Роситы Барриос.
В состав ансамбля входили инструменты различных тембров, которые в унисон повторяли мелодические линии, создавая чарующий многослойный звук, который они подчеркивали трелями и тремоло.
Джанго, вероятно, научился технике игры правой рукой у Пулетта, наблюдая за Великим Житаном в кафе Клиньянкура. Пулетт научил Джанго играть в стиле, похожем на испанское фламенко, – без опоры правой рукой на деку гитары. Как и во фламенко, Джанго должен был сгибать запястье почти перпендикулярно струнам, сохраняя его свободным. Также Пулетт научил Джанго использовать медиатор для большей громкости.
Именно эту технику двенадцатилетний Джанго использовал при игре на своем банджо с медиатором из китовой кости. Нин-Нин, подражая старшему брату, тоже научился играть на банджо и, положив начало традиции, которая продлится десятилетия, стал для Джанго самым лучшим и преданным аккомпаниатором. Вместе они бродили по Парижу от средневековых улочек Ла Муф до рабочего квартала Менильмонтан, мимо ветряных мельниц Монмартра до чрева Парижа – продуктового рынка Ле-Аль. Они торговали монетами у Порта Монтрей или играли для рабочих, которые пили пиво после работы в кафе, окружавших площадь Италии. Куда бы они ни пошли, они везде играли на своих банджо, после исполнения песни подставляя свои шляпы-борсалино для мелочи.
Пулетт Кастро (в нижнем левом углу) с ансамблем Le Quatuor a Plectre и певицей Роситой Барриос (Коллекция Алена Антониетто)
Однажды Джанго играл на банджо в кафе у Порта д'Итали под названием A la Route de Dijon. Другой цыган в баре – высокий, худой итальянский цингаро[3][4] с шевелюрой, похожей на руно черной овцы – слушал, как Джанго играл «Голубой Дунай» Иоганна Штрауса. Он заметил в мальчике что-то особенное и подошел после выступления. Его звали Ветезе Герино[3]. Возможно, Джанго слышал о нем, поскольку тот играл на аккордеоне в танцевальных залах по всему Парижу. Герино предложил Джанго стать его аккомпаниатором за кругленькую сумму в 10 франков за ночь.
Часть вторая
Панама (1922–1926)
* * *
Чтобы дебют с Герино мог состояться, нужно было спросить разрешения у матери. Джанго было всего 12 лет, и он страстно спешил взрослеть. Несмотря на властный и суровый характер матери, Джанго свободно разгуливал как по «Зоне», так и по Парижу далеко от дома, вооруженный одним лишь банджо, в то время как Негрос торговала своими корзинами и украшениями на рынках. Возможно, перспектива дополнительного заработка в семье, обещанное Герино богатство и своего рода присмотр за сыном, который сулили эти выступления, были тем, что склонило чашу весов в его пользу. Так или иначе, Джанго получил одобрение матери и стал аккомпанировать аккордеонисту Герино в танцевальных залах Парижа.
Он был тщедушным, невысоким цыганским юношей, который казался еще мельче на фоне своего банджо. Переступив порог танцевального зала, он вошел во взрослую жизнь. Благодаря своему мастерству игры на банджо Джанго был благосклонно принят профессиональными музыкантами. И хотя он никогда не считал себя обычным и верил в свою исключительность, это признание вселило в него еще большую уверенность.
Получив признание, Джанго вошел и в мир гадже, огромный мир за пределами «Зоны», непонятный и непрощающий, где он был изгоем и цыганским бродягой, которого отгоняли официанты от кафе и швейцары от отелей, на которого презрительно смотрели добропорядочные буржуа. Теперь он был принят в этот мир. По крайней мере, в небольшой его уголок.
На немногих сохранившихся фотографиях того периода Джанго выглядит гораздо старше своего возраста. На студийном портрете 1923 года, несмотря на юношескую прыщавость, Джанго по-взрослому собран и уверен. Он смотрит прямо в камеру, на лице такое выражение вызывающей гордости, что он кажется надменным. Теперь он тщательно одет и не столько из-за того, что снимок делался в студии, сколько из-за внутреннего самоощущения. Герино купил ему стильный костюм и новое банджо. На снимке он держит инструмент совершенно естественно – совсем не как игрушку, которую дали ребенку только для съемки. В нем сосредоточена вся его сущность. Он держит банджо как оружие, с помощью которого он будет вести войну за свои амбиции.
Джанго с 6-струнным банджо, 1923 г.
(Коллекция Алена Антониетто)
На рубеже 10–20-х годов, после окончания войны и эпидемии «испанки», Париж охватила новая эпидемия, на этот раз – танцевальная. Это был мюзет – уникальное явление своего времени, которое стало визитной карточкой Парижа и Франции в целом. Если Новый Орлеан родил джаз, дельта Миссисипи – блюз, Буэнос-Айрес – танго, Севилья – фламенко, а Лиссабон – фаду, то Париж породил мюзет. Не только как танец, но и как некую субкультуру.
Понятие «мюзет» (musette) первоначально обозначало разновидность волынки и было известно еще в XVII веке, но со временем мюзет дал название популярному народному танцу, исполняемому под звуки этого музыкального инструмента.
Антуан «Буска» Бускатель был признанным королем мюзета. Он родился в 1867 году в департаменте Канталь во французском Оверни и уже с восьми лет, когда он в одиночестве пас в Овернских Альпах коров и коз, Антуан начал играть на мюзете. Именно эту музыку пастух Бускатель и привез в Париж в 1890 году, когда ему было 23 года. Как и многие овернские крестьяне, он приехал в Париж в поисках лучшей жизни, став частью волны миграции из Оверни. Он поселился в рабочем предместье Парижа в Ла Рокет на улице Фобур-Сент-Антуан, недалеко от площади Бастилии, вдали от больших бульваров. Этот район был известен на овернском диалекте как «Бастош» и стал «деревней» Оверни, словно пересаженной на парижскую почву.
Овернцы появились на парижских улицах как бедные деревенские родственники. Они продавали уголь и круглый год носили воду на деревянных коромыслах, похожих на воловье ярмо. Они выделялись на фоне парижан длинными струящимися льняными голубыми или синими блузами бьод, полюбившимися позже многим художникам, широкополыми черными фетровыми шляпами и яркими красными косынками, завязанными на шее. Об их появлении возвещал стук деревянных башмаков по парижским булыжникам. Вскоре овернцы завоевали всеобщее уважение за свое стремление добиться успеха. Оноре де Бальзак в своем «Кузене Понсе» в 1848 году создал карикатурный образ прижимистого, но трудолюбивого овернца-переселенца, который «жаждал золота, как черти в аду жаждут райской росы».
Кафе стали центром жизни овернцев в Париже. Многие овернцы стали владельцами кафе – простых заведений, без модерна и бронзовой отделки, как в эльзасских брассериях или центральных парижских бистро. Как правило, в них не было ни столов, ни стульев, а из мебели был только бар – деревянная или, в зависимости от материального положения владельца, оцинкованная стойка. Многие владельцы сами играли на мюзете, и их нередко просили сыграть что-нибудь из старых песен, когда они изрядно выпивали вина. Другие специально нанимали музыкантов, таких как Бускатель, и по воскресеньям приглашали своих друзей, чтобы потанцевать свои овернские танцы в размере три четверти. Эти вечера были той самой «райской росой» после тяжелой рабочей недели.
Вскоре мюзет можно было услышать чаще, так как открывались танцевальные залы, известные как bals musette. К 1880 году в Париже насчитывалось около 150 залов. В 1890 году газета «Фигаро», со свойственным ей сарказмом, сообщала, что, похоже, «бал-мюзет» есть в каждом магазинчике овернцев. Днем Бускатель работал в котельной и медником – типичная работа среди овернцев. Но когда наступала ночь, он брал свой мюзет и отправлялся играть. Он отточил свой грубый деревенский стиль, и его мюзет уже не звучал, как пастушья свирель, предназначенная только для козьего уха. Записи Бускателя говорят о нем как о музыканте, способном извлекать чарующие звуки даже из такого ограниченного в музыкальных возможностях инструмента. К 1903 году Бускатель стал звездой маленького бистро Аи Chalet, теснившегося между магазинами металлолома и бакалейными лавками на улице, известной всем как «рай для овернцев на земле» – улице Лапп.
Улица Лапп была простой, уродливой улицей – дворняжкой парижского бульвара. Но все, чего ей не хватало днем, компенсировалось ее завораживающим очарованием ночью, когда улица оживала.
Пока высший класс Парижа прогуливался по Елисейским полям, овернские котельщики выпускали пар именно здесь. Короткая улочка шла прямо от улицы Рокетт до улицы Шаронн и была широкой настолько, чтобы по ней могла проехать всего одна повозка – обычно это была жандармская «Черная Мари». С наступлением темноты фабричные рабочие и районная шпана прибывали сюда толпами, толкали друг друга, чтобы попасть внутрь, кружились на танцплощадке с продавщицами и улаживали свои споры с помощью выкидных ножей. Каждый день с наступлением рассвета улица Лапп просыпалась, словно нищий в окружении мусора и битого стекла, с серым от похмелья лицом, проклинающий утро и готовый повторить все с начала, лишь только сойдет благодать темноты.
Именно на улице Лапп Бускатель был коронован как король мюзета. Он бросил свою прежнюю работу, чтобы выступать по ночам, и к 1910 году Au Chalet перешел в руки Бускателя и был переименован в Chez BouscateL Со временем он расширил свой балаган, превратив его в большой танцевальный зал. Каждый вечер он появлялся в своей блузе, фетровой шляпе и красной косынке – традиционной овернской одежде. Это вызывало бурное ностальгическое одобрение овернской публики, которая сама давно сменила свою старую крестьянскую одежду на современную городскую.
Публика у брассерии «Ля Бастош» на улице Лапп, 1932 г.
Бускатель также по-прежнему предпочитал большие усы в овернском стиле. Как и многие волынщики, он носил на лодыжках браслеты с колокольчиками, с помощью которых поддерживал ритм и создавал свой собственный нехитрый аккомпанемент. Часто он играл соло. В других случаях он возглавлял трио с участием скрипки и колесной лиры. «Привет, детишки!» – восклицал Бускатель и начинал правой рукой накачивать красную бархатную подушку и дуть в мундштук. Так начинался каждый вечер на протяжении многих лет[5].
* * *
Но со временем мелодии волынки стали звучать все реже. К концу XIX века в Париж начала прибывать другая волна иммигрантов – итальянцев, которые привезли с собой собственный музыкальный инструмент – аккордеон. Этот «роботизированный» родственник волынки был целым оркестром в маленьком чемодане, и на нем итальянцы играли традиционные песни и легкие оперные композиции. Его звук одновременно мог быть и меланхолично-грустным, и празднично-веселым.
Впервые аккордеонист поднялся на помост парижского бала в 1879 году. Этот инструмент был новым для танцевальных залов, и люди стекались, чтобы услышать его новые необычные звуки. Аккордеон был значительно более совершенным инструментом, чем волынка-мюзет – он позволял создавать более широкую палитру тонов и исполнять множество стилей музыки и эмоций. Чтобы получить работу на балах и вытеснить волынщиков, итальянские аккордеонисты прикрепляли колокольчики к своим ногам и перенимали репертуар овернских волынщиков. Против этого, конечно же, восстали волынщики. Это было посягательство на их традиционный заработок и историческое наследие. Дошло до того, что один волынщик в овернской газете призвал к оружию: «Смерть этим иностранным гармонистам, которые хороши только для того, чтобы заставить танцевать медведей, но совершенно недостойны того, чтобы пускать в пляс ноги наших очаровательных женщин Кантала!» Вняв призыву, волынщики организовали в 1895 году братский союз с Бускателем во главе. Началась война.
Среди итальянских аккордеонистов выделялся Шарль Пегури. Он был старшим сыном Феликса Пегури, который в 1872 году уехал из родного Пьемонта в Марсель, а в 1890 году отправился в Париж, чтобы открыть ателье по изготовлению и ремонту аккордеонов. У Феликса было три сына, все они стали аккордеонистами – Шарль, Мишель и Луи. Как и его отец, Шарль был и изготовителем аккордеонов и музыкантом, но у него были более грандиозные амбиции. В 1905 году, в разгар войны между волынщиками и аккордеонистами, Шарль упаковал свой аккордеон и пошел к королю волынщиков, Бускателю.
В тот вечер ресторан Бускателя был оживлен: овернцы танцевали под музыку его волынки. Пегури стоял в темноте и ждал перерыва. Когда Бускатель сменил волынку на бокал с вином, Пегури взял свой инструмент и подошел к помосту. Его приветствие на французском языке с итальянским акцентом вызвало недобрый взгляд Бускателя, но Пегури все равно представился и предложил свои услуги. Бускатель ответил категоричным отказом – мол, он не нуждается в аккомпаниаторе, поскольку колокольчики на его лодыжках обеспечивают весь необходимый ему оркестр. Но Пегури продолжал настаивать. Волынщик был возмущен такой дерзостью. «Странная штука, эта машина. Вы на ней музыку играете?» – насмехался Бускатель. Эти слова вызвали взрыв смеха в зале. Хотя он прекрасно понимал, что волынка далеко не соперник аккордеону, он снисходительно предложил Пегури сыграть что-нибудь. И, по свидетельству очевидцев, с первых нот Бускатель заметно погрустнел, признавая, что время его царствования подходит к концу.
Он отставил бокал, взобрался на сцену и, подкачав мех, сел рядом с Пегури. Кажется, впервые в парижском зале играли дуэтом аккордеон и волынка. Их дуэт так понравился зрителям, что они потребовали играть еще и еще. Так Бускатель нанял Пегури на роль своего компаньона. Наступило долгожданное перемирие в войне между волынщиками и аккордеонистами.
Это было также началом новой музыки. А когда 27 мая 1913 года Шарль Пегури женился на дочери Бускателя, между королем волынки и новым королем аккордеона был заключен династический брак.
И хотя аккордеон был принят в святая святых овернской волынки, Бускатель был грустен. Как-то за стаканом вина он признался своему аккомпаниатору Батисту, который играл на колесной лире или «харди-гарди», как ее называют англичане: «Дни моей волынки сочтены и вашей лиры тоже. Этот парень со своим аккордеоном несет нам погибель!.. Аккордеон – это чудо, данное небом. Вы слышали его? Это целый оркестр, от него захватывает дух, это инструмент дьявола. Прислушайтесь к моим словам: это судьба. Когда я умру, люди будут танцевать под его мелодию на улице Лапп».
Пророчество Бускателя сбылось гораздо раньше его смерти в 1945 году. К середине 1910-х годов волынка-мюзет исполнила свою лебединую песню и полностью уступила место аккордеону. Теперь музыка, которую исполняли аккордеонисты, будь то бурре, мазурка, итальянские песни или набирающий популярность вальс, стала называться просто – мюзет. Так овернские волынки дали свое название целому направлению не только музыки, но и области развлечений, известной, как Bal musette («бал-мюзет»), а аккордеон на многие годы стал визитной карточкой Парижа.
* * *
К 1920 году, благодаря одному человеку, аккордеонисту Эмилю «Мимилю» Вашеру, мюзет приобрел более сложную музыкальную форму. Хотя в этот период были и другие выдающиеся аккордеонисты – Луи и Мишель Пегури, Эмиль Прюдом, Жозеф Коломбо, Адольф де Пренс и другие – именно Вашер, синтезировав традиции Бускателя и Пегури, основал стиль мюзет.
Вашер вырос под звуки аккордеона. Он родился 7 мая 1883 года в Туре и во младенчестве был привезен матерью в Париж. В столице его мать сошлась с аккордеонистом по имени Луи-Поль Вашер. С малых лет Эмиль попал под очарование аккордеона и к 1898 году, когда ему было 15 лет, он уже аккомпанировал своему приемному отцу в танцевальном зале. В 1910 году Вашеры приобрели зал на улице Монтань Сен-Женевьев в Ла Муффе. Здесь, в средневековых пассажах Левого Берега, где старинная улица Муфтар соединялась с Монтань Сент-Женевьев, и находился скромный «храм-мюзет» Вашера.
Со временем Эмиль Вашер вырос в тучного мужчину, с несколькими подбородками, хриплым голосом, с большими руками размером с хорошую рульку и пальцами, похожими на сосиски, что соответствовало его званию «отца мюзета». На фоне его фигуры даже такой огромный инструмент, как аккордеон, казался миниатюрным. Вашер извлекал из инструмента такие волшебные и чарующие звуки, что, по словам одного из зрителей, его музыка приводила женщин в экстаз. Он владел широким музыкальным репертуаром. Наряду с бурре, он исполнял популярные кадрили, польки, мазурки, испанские пасодобли и максы из Рио-де-Жанейро. Танго, фокстрот, румба и шимми на подмостках бал-мюзета появились значительно позже. Он был автором вальсов для аккордеона, которые стали известны как вальс-мюзет. Это были веселые и увлекательные танцевальные мелодии.
Еще один танец, который играл Вашер и который стал гордостью и неизменным номером на бал-мюзетах, была джава. Легенда гласит, что джава получила свое название в грандиозном танцзале со странным названием Le Rat Mort («Дохлая крыса») на площади Пигаль в районе «красных фонарей».
Здесь женщины были очарованы итальянской мазуркой «Розина», исполняемой в размере три четверти, двигались быстрыми, отрывистыми шагами, положив руки на ягодицы партнеров. В течение ночи танцоры по нескольку раз требовали, чтобы оркестр играл «Розину». Когда из зала слышалось новое требование исполнить мазурку, со сцены спрашивали: да va? (все хорошо?). С орвернским акцентом это звучало как chava. Зал в сотни возбужденных голосов кричал в ответ: Chava! Chava! Так, в одно прекрасное утро Париж проснулся с новым танцем – джава. Однако не все его приняли однозначно. В некоторых овернских балах висела табличка «Джава запрещена». Другие просто проклинали джаву. Луи Пегури говорил, что джава – это «танец, заимствованный из вальса, но с дебоширским и вульгарным шагом», намекая этим на демонстративное бесстыдство танцующих. Другие лаконично называли его мазуркой, а парижский романист Франсуа Карко подвел итог, заявив: «Здесь танец не является искусством». Искусство или нет, но танцоры просили джавы и Вашер спешил сочинить новые стремительные мелодии для своих поклонников.
В соответствии с бурно меняющейся модой начала века менялся и оркестр Вашера. В один из вечеров в его оркестре появилась маленькая и неудобная барабанная установка, на которой играл отчим Вашера. Это дополнение к традиционному звучанию мюзета было вдохновлено новой музыкой – джазом, прибывшим во Францию с американскими армейскими оркестрами в Первую мировую войну. Почти сразу ударные заменили колокольчики волынщика, придав музыке акцент и современное ритмическое звучание. Набор барабанов был невелик и состоял всего из трех компонентов: бас-барабана, малого и тарелок. На языке музыкантов его называли ип jazz.
Вскоре у Вашера появился еще один странный инструмент. Банджо, как и ударная установка, прибыло в Париж из Америки вместе с джаз-бэндами и всевозможными шоу. В моду вошли три типа банджо: банджо-мандолина или банджолина, четырехструнное теноровое банджо и шестиструнная банджо-гитара. Этот инструмент, с его ударным, как у барабана, звуком, гармоническими, как у арфы, аккордами и басовыми линиями струнного баса, показался Вашеру идеальным аккомпанементом к аккордеону.
Сначала звуки банджо в танцевальном зале, возможно, были шокирующими, но следующий шаг Вашера надолго закрепил банджо в балах-мюзет – рядом с ним появился цыган, Маттео Гарсия. Итак, музыка овернских волынщиков была узурпирована итальянскими аккордеонистами, а теперь пришло время нового влияния на мюзет цыганских ритмов в лице Гарсии, который открыл дверь в танцевальный зал Парижа для многих цыганских музыкантов.
О Маттео Гарсии известно немного. Скорее всего, он был родственником Коко и Серрани Гарсии – участников ансамбля Пулетта Кастро. Он играл в 1910-1920-х годах и к 1921 году начал аккомпанировать Вашеру в печально известном танцзале «Петит Жардин». Не сохранилось ни его записей, ни фотографий. Его история потерялась в бескрайних трущобах «Зоны». Однако единственная композиция, сделавшая его отцом особенного стиля вальса-мюзет, была мелодия Minch valse. И хотя похабное название этой мелодии на цыганском языке взято с самых грязных полов танцевальных залов, она является истоком направления, которое затем наполнялось и развивалось поколениями цыганских музыкантов, получив название «вальс-мануш».
Вскоре место Гарсии в оркестре Вашера занял Густи Мальха. Его ценили как виртуозного аккомпаниатора из-за его молниеносной игры пальцами и надежной устойчивой ритмики. Несмотря на то что Густи был музыкально неграмотен, как и большинство цыган того времени, он привносил в звучание оркестра особую цыганскую пассионарность. За него ревниво боролись как за трофей бесконечной музыкальной войны, такие руководители оркестров, как Мишель и Луи Пегури, Гардони и Альбер Каррара.
В то время как наследие Гарсии зиждется на одном лишь вальсе, ставшим, по сути, шедевром, Мальха был более плодовит. Помимо многочисленных простых мелодий, он был автором вальса Reine de musette — романса в музыкальной миниатюре о жизни цыган в мире гадже и балов, ностальгической мелодии о старой любви. Сочинив вальс, Мальха продал его за 40 франков пианисту Жану Пейроннину, который играл вместе с ним в оркестре Вашера. Пейроннину требовалось шестое произведение, чтобы стать членом знаменитого Общества авторов, композиторов и музыкальных издателей – SACEM. Эта организация была своего рода профсоюзом и клубом музыкальных товариществ, защищающим авторские права. Членство в ней было одновременно честью и необходимостью для продвижения по карьерной лестнице в мире музыки. Мальха был одним из самых известных и плодовитых цыган. Но, хотя он сам мог похвастаться достаточным количеством композиций для вступления в SACEM, он сторонился музыкального истеблишмента. Мальху не интересовала возможность получения эфемерных гонораров от публикации или записи песни другими музыкантами.
Среди его композиций наиболее известна классическая La valse des niglos («Вальс ежей») – жемчужина вальса в минорной тональности, основанная на наследии Minch valse Гарсии. Эти новаторские вальсы Гарсии и Мальхи демонстрируют особый стиль и раскрывают специфику игры на банджо и гитаре. Не имея возможности, подобно аккордеонистам, долго тянуть одну ноту, гитаристы вместо этого заполняли время неистовым шквалом звука, с впечатляющей виртуозностью украшая мелодические линии триолями и тремоло. Гарсия и Мальха включили элементы игры аккордеонистов в свои вальсы, особенно в мелодии «американских горок», состоящих из восходящих и нисходящих арпеджио и хроматических пробежек. Вашер и другие аккордеонисты широко использовали арпеджио в композициях и орнаментах, но если на аккордеоне благодаря правосторонней клавиатуре можно было быстро сыграть двух-или трехоктавное арпеджио при помощи простого перемещения пальцев по кнопкам, то на банджо или гитаре для этого требовалась космическая скорость обеих рук. И тем не менее Гарсия и Мальха в совершенстве овладели этим приемом.
Характерной чертой игры Гарсии и Мальхи было введение минорных оттенков вместо мажорных. Эти цыганские темы часто приправлялись септаккордами в гармоническом миноре, шестыми и девятыми ступенями и даже уменьшенными аккордами – все это добавляло их музыке остроты. Кроме того, их вальсы были трехчастными композициями. За частью «А» следовала часть «В», с быстро движущейся линией мелодии, состоящей из почти безостановочных триолей. Здесь вальс достигал своего крещендо, танцоры волчком кружились в ритме музыки. Затем вальс возвращался к теме и переходил в часть «С», которая обычно была написана в мажоре и отличалась спокойной мелодией, что давало танцорам возможность перевести дух, прежде чем снова начать тему.
Цыгане научились превращать свой талант музицирования у костра в способ зарабатывать на жизнь. Нигде это не проявилось так ярко, как в La valse des niglos Мальхи, изысканном вальсе с меланхолией и сентиментальностью и одном из ярчайших образцов цыганской музыкальной культуры.
* * *
За форму и резкий пронзительный звук банджо в залах бал-мюзета ласково и красноречиво окрестили ип jambon – «окорок»[6]. Когда солнце садилось за крыши домов, Джанго приходил в танцевальный зал, неся банджо под мышкой. Подобно тому, как мясник заворачивает хамон в бумагу, Джанго тщательно заворачивал свой «жамбон» в кем-то выброшенную газету, поскольку у него не было денег на нормальный футляр.
Сцена танцевального зала, где играли Герино и Джанго, представляла собой балкон, нависающий над залом. Как только музыканты поднимались на него по приставной лестнице, хозяин ее убирал. Подобное расположение музыкантов было обусловлено тем, что, во-первых, таким образом освобождалась ценная площадь в и без того тесном танцевальном зале, а во-вторых, размещение музыкантов над головами танцующих позволяло лучше слышать инструменты в гуле зала. Не стоит забывать, что усилителей тогда еще не было.
Традиционный балкон для оркестра в танцевальных залах
Джанго и Герино оставались на балконе всю ночь и играли музыку над облаками сигаретного дыма и в отблесках зеркального шара, висящего над залом. Герино, словно греческий бог на Олимпе, взирал сверху вниз на земную публику и покровительственно осыпал ее милостью в виде музыкальных гармоний. К аккордеонистам относились с царским почтением, в меньшей степени – к их аккомпаниаторам. Ветезе Герино и другие аккордеонисты украшали свои инструменты собственными именами, написанными разноцветными стразами и искусственными драгоценными камнями. Надписи сверкали и переливались в свете прожекторов. Кроме этого, каждый аккордеонист носил свой необычный и уникальный титул. С рекламных плакатов публику приглашали на бал-мюзет: Le Virtuose (Виртуоз), Le Celebre (Знаменитость), Le Beau (Красавец), Le Magicien de I'accordeon (Волшебник аккордеона) и далее в таком же стиле.
Публика обожала аккордеон, который господствовал в мюзете, отождествляя танцы только с его звуками. Аккордеон получил массу прозвищ и кличек – от восторженных и комплиментарных до оскорбительных и уничижительных.
Но если у него и были недоброжелатели, то людей, равнодушных к этому инструменту, не осталось.
Некоторые прозвища были просто описательными – например, Piano a bretelles (пианино на лямках); или ласковоуничижительными – например, Le роитоп d’acier (железное легкое); или Boutonneux (прыщавое лицо – за кнопочную клавиатуру). Другие называли его Le piano du pauvre (пианино бедняков), что можно было истолковывать и как пренебрежение, и как гордость. Но самыми красочными названиями были почетные титулы – La boite a sanglots (ящик рыданий) и La boite a frissons (ящик переживаний).
Чтобы соответствовать волшебному миру танцевальных залов, наряжались в фантастические одежды и сами музыканты. Иногда они были аргентинскими гаучо, иногда изображали моряков, одетых в бело-синие полосатые матроски, иногда, по иронии судьбы, надевали синие блузы и красные косынки Оверни.
С наступлением сумерек в том районе Парижа, который в то время называли «Панама»[7], зажигались газовые лампы и неоновые огни. Танцевальные залы светились и манили танцоров, как Обетованная земля иудея. У входа мужчины нетерпеливо выстраивались в очередь для проверки на предмет наличия оружия: кастеты, ножи, пистолеты и все, что могло быть использовано в качестве такового, конфисковывалось.
Женщин, следуя старым рыцарским обычаям, не обыскивали, что не мешало им пронести за подвязкой что-нибудь запрещенное. В большинстве танцзалов, особенно крупных, плата за вход деньгами не взималась. Вместо этого мужчины покупали жетон. Это была своеобразная танцевальная валюта. Каждый уважающий себя бал-мюзет чеканил свою валюту. Жетоны делали из алюминия или латуни, форма была самая разнообразная: треугольные, квадратные, шестигранные, многогранные, как бриллиант, либо круглые с зубчиками по окружности. На аверсе такой «монеты» было выбито название заведения, а на реверсе обязательной была надпись Bon pour une danse, что можно перевести как «на один танец», чтобы не было соблазна использовать жетоны как настоящие монеты. Хотя не исключено, что при столь популярном явлении, как бал-мюзет, жетоны могли быть использованы и в качестве денег. Жетон на один танец стоил пять сантимов.
Проверка посетителя танцевального зала на наличие запрещенных предметов
С высоты балкона Джанго мог наблюдать обстановку танцевального зала. По периметру стояли столы, привинченные к полу, чтобы их не могли использовать в качестве оружия в драке. Их окружали аляповатые красные банкетки. Стулья тоже были под запретом. Огромные зеркала покрывали стены, отчего простой танцевальный зал расширялся и казался дворцом. Разноцветные серпантины украшали потолок. Они были протянуты от четырех углов к центру комнаты, где находился шар, составленный из тысяч зеркальных граней, рассыпавший конфетти света над танцующими парами, унося их в мир грез.
Жетоны для танцевальных залов
Так же, как каждый танцевальный зал имел свой индивидуальный декор, так и манера поведения завсегдатаев зала, которых называли les mulots (мыши), тоже имела свою индивидуальность. Женщины носили темные юбки на подтяжках и яркие атласные блузки с короткими рукавами. Мода на прически менялась вместе со временем, но одна прическа надолго стала признаком времени и эталоном красоты не только в танцзалах благодаря таким законодательницам моды, как Жозефина Бейкер, Норма Ширер и Мари Прево. Она называлась Spit curls (слюнной локон) или более романтично – Kiss curls (локон для поцелуя). С помощью слюны женщины укладывали манящие завитки на висках или на лбу.
Мужская одежда была менее привлекательна и, как правило, представляла из себя черные брюки и синюю рабочую рубашку. Нередко наряд дополнялся красным шарфом, так полюбившимся пролетариату. На голове обычно носили низко надвинутую на глаза кепку с защипами.
Как только Герино и Джанго начинали вальс, мужчины смотрели на женщин из другого конца зала и приглашали их танцевать более чем странным способом. Они звали их громкими звуками «пссс!». Как вспоминал любитель балов, фотограф Брассай: «Звуки „пссс! пссс!“ разносились от столика к столику перед каждым танцем, как оркестр сверчков». После того как танцоры выходили на паркет и звучало несколько тактов вальса, Герино и Джанго останавливались, хозяин зала кричал Passez la monnaie! (Передавайте мелочь!), и мужчины передавали ему жетоны.
Чтобы охладить танцоров, в барах подавали причудливые коктейли собственного изготовления, которые пили через соломинку. В моде были «диаболос» – зеленые, красные, фиолетовые, оранжевые коктейли из смеси мятного ликера, гренадина и значительной порции алкоголя. Напитки никогда не подавались в бутылках, так как бутылки могли применить в драке и раскроить кому-нибудь череп.
Драку можно было спровоцировать любым способом. Например, если женщина соглашалась выпить с завсегдатаем танцзала, он мог потребовать от нее поднять юбку, а ее отказ мог спровоцировать драку. Часто драка начиналась в зале, а затем разборки уже завершались на улице. У каждого зала была своя банда, которая враждовала с бандой из другого зала или квартала. Например, одну ночь овернцы из Бастоша могли охотиться за «мимельмушами», хулиганами из Менильмонтана, а на следующую ночь – наоборот. Либо те и другие могли враждовать с бельвильскими бандитами, которые называли себя апачи и подражали крикам индейцев Дикого Запада, которых видели в кино.
Музыка Джанго и Герино служила аккомпанементом к этому театру человеческих страстей. Танцевальные залы были наполнены романтикой и поэзией, а вместе с ними – опасностью. За маской красивого мужчины мог скрываться сутенер, соблазняющий девушек и набирающий рабочую силу для улиц и борделей. Или очаровательная девушка, откликнувшаяся на приглашение танцевать, могла оказаться проституткой, которую привел сутенер. Были и балы, которые специально нанимали девушек. Они, как сирены, заманивали мужчин в танцевальные залы.
В этом мире Джанго быстро взрослел. Возможно, Герино и обещал матери присматривать за сыном и оградить его от соблазнов «Панамы», но полностью довериться Ветезе Негрос не могла. Когда заканчивался вечер и расходилась толпа, недоверчивая мать ожидала своего сына у танцзала. Джанго заворачивал банджо в газету, и они вместе шли к своему каравану в «Зону».
* * *
Джанго прочно занял место рядом с аккор-деонистами, унаследовав место аккомпаниатора, которое когда-то принадлежало Пулетту Кастро, Матео Гарсии и Густи Мальхе. Несмотря на то что Джанго играл в той же традиции, в нем присутствовала индивидуальность. Уже в 12 лет он играл с поразительной виртуозностью и силой, которая не только изумляла, но и пугала своей дьявольской энергией. Уже на ранних записях Джанго проявляются признаки амбициозности, когда он играет не просто как аккомпаниатор, а так, словно возглавляет государственный переворот.
Один из первых таких признаков амбиций Джанго появился в начале 1920-х годов во время банкета для «Друзей аккордеона» в ресторане La Villette. За столами собрались все парижские аккордеонисты – хорошие, плохие и те, кто играл, как говорится, с вилкой в правой руке и боксерской перчаткой в левой. Джанго был одним из немногих приглашенных на сцену для развлечения артистов. Взяв банджо, он начал играть самую трудную польку в репертуаре балов – Perle de cristal, которая изначально была написана как арабеска для флейты. Мелодия представляет собой буйство триолей, способных скрутить в узел пальцы аккордеониста, не говоря уже про банджоиста. Для подтверждения своего мастерства лучшие оркестры ускоряли темп до prestissimo в финале. Но, после того как основная тема была сыграна и по традиции наступало время крещендо, Джанго возвращался к ней, неспешно импровизируя, нагнетая атмосферу ожидания и создавая интригу. Как говорили присутствовавшие на том вечере, Джанго играл словно с «занесенным ножом». Когда прозвучала последняя нота, в зале стояла гробовая тишина. Можно представить себе, какое было выражение лиц у аккордеонистов, еще до того как раздались аплодисменты этому смелому маленькому музыканту. Было очевидно, что для Джанго не существует жестких рамок и строгих правил. Он играл как жил, как чувствовал.