Читать онлайн Чрево кита бесплатно
Земля же была безвидна и пуста,
и тьма над бездною,
и Дух Божий носился над водою.
И сказал Бог: да будет свет. И стал свет.
И увидел Бог свет, что он хорош, и отделил Бог свет от тьмы.
…
И сказал Бог: да будет твердь посреди воды,
и да отделяет она воду от воды. И стало так. 1
Меня всегда завораживало что-то, чего я не могла до конца постичь. Когда я впервые увидела воду, погрузилась в неё, то отчего-то громко плакала. Я не помню этого, ведь тогда меня крестили, и я была слишком маленькой, чтобы что-то понять. Я росла и постоянно искала что-то другое. Что-то, не связанное с водой. Это продолжалось неосознанно – по большей части не очень, пока однажды я не пересекла границу реальностей – так я это называю. Тогда я впервые увидела горы – вырывающиеся к небу хребты, по которым скользили облака. И с тех пор всегда стремилась только туда.
Может быть, это стало моей вавилонской башней, разрушившей, раздробившей меня на части, когда я потеряла свой собственный язык. Но я стояла у её подножия, когда стала своей собственной святой. Доля иронии, которая всегда была мне свойственна, часто спасала в моменты, когда всё, что я когда-либо знала, летело в бездну. Пожалуй, за этим же пряталось чувство яростной зависти к тем, кто никогда не летал. Я решила, что подтрунивать над собой – лучший способ избежать этой боли и излишней серьёзности к себе и миру. С ним мы так и не подружились до конца. Может быть, он всё-таки хотел, чтобы его воспринимали серьёзно? У меня и теперь нет ответа.
Осеннее солнце где-то слишком высоко, чтобы стать заметным. Осенью в этой полосе его практически не бывает видно. Город, в котором я живу, слишком низко, слишком далеко от неба и затянут дымкой много месяцев до весны.
Я сижу за кухонным столом, кручу калабас, холодный мате проскальзывает по пищеводу, напитываю ткани никотином, которого всё равно бесконечно мало. Да и всего сейчас, здесь, мало. Мало горизонта, мало пространства, мало самой себя. Как будто воздух улицы навалился на окна квартиры и чего-то от меня хочет, а я не умею его понять.
С тех пор как ранним утром мая два года назад я увидела снежные пики, всё остальное стало будто ненастоящим. Два года попыток приноровиться к старой жизни прошли словно во сне. В том сне, где есть что-то ещё, кто-то другой, кто бродит теперь по ущелью, камень из которого лежит на вымышленном алтаре полки, освобождённой от книг. К ней даже страшно подходить. Страшно, что не проснёшься. И ещё страшно от желания закончить всё это. В моей жизни совсем нет трагедии. Точнее, всё, что можно ею считать, я к такому не причисляю.
Просто что-то внутри устало.
Я пишу это и пытаюсь подбирать слова. Мне кажется, что всё это кто-то ещё прочитает, а малодушие хочется прятать. Я считаю, что это именно оно. И, наверное, не зря человечество его избегает, раз мы так разрослись, стали мобильными, умными и вечно движущимися, словно неугомонные атомы. Но религии провозгласили человека царём и властителем мира, обрекли на покаяние за собственное величие, за то, чем он, конечно же, никогда не был. Мир, наверное, уже никогда не остановится. И мы не остановимся. В лёгких вымышленных передышках, вдоль стен, раскрашенных в буквы витрин, в телах, которые вот-вот и устанут от нас. Но пока даже моё собственное тело как примерный рикша таскает туда-сюда растерянный разум, не спрашивает, не бросает меня посреди пути. Наверное, благодаря ему я всё ещё шатаюсь по улицам, возвращаюсь домой и задаюсь всеми этими бесполезными вопросами.
Стереть бы память.
Стереть бы себя с лица земли, из этого мира людей, где никак не нащупать смысла. Ибо тому, который мне был дарован тогда, здесь нет места.
Или мне всё-таки хватит сил протащить его сквозь пелену, которую я всегда выбираю из многих ясно вычерченных путей?
После того, как вершины гор последний раз растворялись в линии горизонта, а мои глаза были полны слёз, после того как я вернулась в привычный мир, в котором выросла и повзрослела, прошло немало времени. А я, однажды разучившись здесь жить, так и не смогла научиться заново. Иногда я вспоминаю тот августовский день, когда мы сидели на краю обрыва, и то физическое ощущение рубежа, абсолютной готовности истончиться, расшириться, вобрать в себя мир и отдаться ему навсегда – закончиться. И дурная мысль, неотступная, подбирающаяся к краю сна – может быть, тогда всё и правда закончилось?
Изо дня в день я смотрю на себя в зеркало, смотрю на своё тело, на лицо, дотрагиваюсь до кожи и словно не узнаю. Я не уверена в его существовании. Я каждый раз удивляюсь, когда зеркало отражает движения, которые я ощущаю мышцами. Это непременно какое-то помешательство, от которого лечат таблетками. И подчас, как правило, это бывает в середине дня, когда вокруг всё движется – люди, транспорт, птицы – я очень хочу позвонить доктору и попросить ту самую таблетку, чтобы стать нормальной. Чтобы не мучиться на лезвии иллюзий. Но как только сгущаются сумерки и мир останавливается, становится легче.
Но мир никогда не остановится.
…И когда семь громов проговорили голосами своими, я хотел было писать;
но услышал голос с неба, говорящий мне:
скрой, что говорили семь громов, и не пиши сего. 2
Солнце растапливало кожу, по телу образовывались капли, собирались в ложбине позвоночника, ветер трепал волосы, в глаза била пыль. Но она сидела не шелохнувшись, практически не смыкая покрасневших глаз, не отводя взгляда от горизонта. Руки дрожали. Всё тело пробивала невидимая дрожь.
Сколько прошло так времени? Солнце встало то ли два часа назад, то ли шесть. Очень хотелось воды. Жажда подступала, доводя до головокружения. Горизонт смещался в вертикаль. Рыжие блики мерцали между воспалённых век. Всего лишь протянуть руку к рюкзаку. Он тут, рядом. Где-то справа. Но ладони по-прежнему плотно стискивали голени, и дыхание будто останавливалось.
Нет, так дальше нельзя, нужно встать, нужно вернуться к машине, завести двигатель и доехать уже до какого-нибудь места, чтобы остановиться на ночлег по-человечески. «По-человечески» теперь вызвало саркастичную ухмылку. Даже сейчас механизмы привычной жизни не отступали. Наверное, даже лететь со скал она станет с каменным лицом, крича им, таким сильным и гордым, что всё в порядке, чтобы камни знали – она очень-очень сильная.
Очень.
Очень.
Оторвать глаз от горизонта оказалось сложнее, чем оторвать руки от лодыжек, нащупать в рюкзаке бутылку с водой, которая раскалилась на солнце и теперь напоминала парное молоко, которое когда-то она покупала за пять рублей и обменную стеклянную литровую банку в деревне. Лет этак двадцать назад. Несла её домой, через всю улицу, вверх, к дому. А сейчас подносила пластиковое горлышко к пересохшим губам, и вода, проливаясь сквозь раскалённую ссохшуюся и будто съёжившуюся от зноя гортань, стекала куда-то в глубину этого растерянного человеческого существа, брошенного собой где-то на дороге, собирающего в кулак остатки рассудка.
Запомнить бы этот полдень.
Записать его краски, его тягучее расползающееся вдаль тело, смешивающееся с землёй, раскалённым асфальтом, скрежетом пыли, учащающимся дыханием.
И вот разуму дали влагу. И разум понял, что будет жить.
Горизонт принял своё привычное положение.
Она откинулась назад, поймав спиной пару острых камней и поморщилась. Тело по-прежнему чувствует всё. И его необходимо куда-то нести.
Без смысла и уже какой-то цели. Или снова перевернуть небо в искажающуюся вертикаль, и остаться здесь до следующего пришествия.
Судя по всему, не так долго осталось. Вообще, обещался то ли пожар, то ли потоп. Но никак не вот такие игры. И если сейчас все остальные восемь миллиардов так же беспомощно слоняются по своим планетам, но Бог ещё больший шутник, чем когда-то казалось. Так и представляется это заседание на небесах: всем потенциальным отшельникам, не умеющим жить, а также страждущим уединения – подарить весь мир!
Добрые, добрые боги.
Она достала из заднего кармана смятую пачку, на минуту задумалась, открыла, достала одну сигарету, прикурила. Запах дыма казался слишком чуждым здесь. Он был кстати где-то там и тогда, когда хотелось сбежать от расспросов, от разговоров, сбросить внимание и настороженность словно пепел, просто остановиться где-то на улице, когда поток жизни нёс неизвестно куда, от дома к дому, от стола к столу, от мужчины к мужчине. Сигарета всегда давала двухминутную передышку. Но сейчас, судя по всему, в запасе есть целая вечность, и спешить уже некуда. Она поднесла к губам наполовину истлевшую в созвучной задумчивости сигарету. Какая горечь. Нет уж, сейчас это мост между той жизнью и этой, и отказаться от него всё равно что поджечь последнюю соединяющую нить. И в памяти снова всплыли пустые улицы мегаполиса, с его плотоядными горящими глазницами. А он и правда был похож на чудовище. И с людьми, и без них. Только они придавали ему какое-то ощущение смысла. А сейчас, на этой дороге, окружённой полем, и в них не было надобности.
Она лежала на спине, сощурив глаза, упираясь в синее-синее небо, ощущала, как кровь проскальзывает от капилляров к капиллярам, буквально чувствуя щекотку от этого бесконечного движения. Хотелось вскочить и бежать куда глаза глядят. И чтобы непременно шёл дождь, босые ноги скользили по траве, и одежда, насквозь промокшая, прилипала к горячему телу, стекая вместе с водой. Куда-то к ядру земли.
… только то, что имеете, держите, пока приду.3
Чтобы обрести связь с реальностью, нужно удариться мизинцем об угол или держать за руку случайного человека, будто вы знакомы не больше суток и вместе удивляетесь этому миру. Даже если всё это только кажется. Словно жизнь, склонившись над вами, глотает неповторимый миг. И сейчас она подошла к столу, занимающему почти половину маленькой неуютной кухни, и ударила его со всей силы ногой. Ваза с цветами упала, крошки задрожали на его поверхности, и по телу разлилось горячее чувство существования.
Полдень, обычное дело последних лет – не высовываться на улицу раньше сгущающихся сумерек, попуская время мимо словно шальные пули – его свист около виска иногда был почти различим. Но вчера вечер не звал выйти. Она ходила из угла в угол, лежала с ноутбуком на кровати, что-то печатала, закусив губу и надолго зарывая глаза, выходила из подъезда курить раз десять и еще столько же – высунувшись из окна, где чуть больше метра отделяло ее от прохожих. Для склонных к интроверсии, а она причисляла себя именно к таким, это был довольно отчаянный шаг, то самое пограничное между тем, людским, миром и этим – за стеклом и стенами, которое официально считалось домом. Спать настолько не хотелось и хотелось одновременно, что мысли непроизвольно ползали по склянке успокоительного. Ни от чего, просто так. Но терять сознание и его цепкость не хотелось. Цепкость эта была самым верным костылём одуревшему телу, которое не знало, куда себя приютить. Абсолютно бессмысленные часы.
Она подняла вазу, смахнула в ведро рассыпавшиеся листья, помыла кружки, которыми был завален стол. Остановилась, прислушиваясь, как остатки воды из раковины стекают по пищеводу канализации. Тишина. Та чужеродная, которую города отторгают за десятки километров, отпугивают вечными огнями, скрывающими звёзды. Сев на холодный пол, она зажмурилась. Учащающийся пульс словно чувствовал то, что ещё не впустил разум. Сердце всегда быстрее реагирует на пустоту. И сейчас, с каждой секундой, кровь всё сильнее гналась по телу, наматывая круги, почти крича. Она открыла глаза, поднялась, нащупав пачку сигарет в кармане, и, сунув ноги в уличные кеды, по привычке смяв пятку, торопливо вышла из подъезда. Дверь захлопнулась жёстким металлическим скрежетом.
Солнце карабкалось по соседним крышам, раздираемое на части густыми многолетними зарослями вокруг домов. Двинувшись вперёд по улице, завернув в маленький проулок, протиснувшись мимо набросанных на парковке машин, она вышла на скромную копию проспекта. В том районе это была почти площадь, где трамваи и автобусы с рассвета и далеко за полночь кружили изо дня в день.
И – пустота. Вокруг. Кругом.
Никто не бежал к автобусам, стоявшим, словно выжидающим начала движение. Ни одного звука. Ни одного голоса. Никто не высовывался из окон. На улице вообще никого не было.
Тело передёрнуло, сердце забилось быстрее. Она подошла к магазину на углу и, поднявшись по ступеням, заглянула сквозь автоматические двери. Они почти бесшумно раздвинулись перед ней, и приятная прохлада кондиционируемого помещения ударила в лицо, обволокла мурашки, разбежавшиеся по телу. Гул технического оснащения изнутри смешивался с нарастающим шумом ветра снаружи. И опять ни души. Она достала из кармана телефон и посмотрела на время: близился час дня. Наверное, она немного сошла с ума. Все эти бездельные дни и дурной разум последних месяцев и так постоянно смешивали сон и явь, настолько, что было не различить.
И тошнота подступала откуда-то из лёгких или сердца, игнорируя пищевод, рассыпалась колкостью под рёбрами, словно во сне.
В жизни страх сковывает иначе. Лишь на несколько секунд, а потом ты что-то непременно делаешь – взрываешься или бежишь. Теперь же он был каким-то ласковым и ровным, топящим в цистерне с кислотой любую попытку мысли.
– Надо было всё-таки выпить снотворное. – пронеслась мысль. Что-то покрепче, конечно, было бы лучше. Наверное.
Застыв у стеклянных дверей, которые не дождались шагов и закрылись, она вдруг увидела себя – смазанное отражение в пыльном стекле. Тёмные круги под глазами усугублялись искажением, делали лицо отвратительным. Волосы лежали как попало. Пижама с дыркой на плече эффектно дополняла образ только вылезшей из склепа. Пыль и разводы стекла теперь растекались по отражённому телу. Какое-то уверенное и спокойное тепло обволокло её изнутри, и, если бы глаза не цепляли фигуру в отражении, она бы, обмякнув, свалилась мешком на ступеньки. Собственный взгляд держал крепче неподатливого скелета. Оторвать его оказалось много тяжелее, чем двинуть ногами.
Что-то сошло с орбиты – она или что-то другое. Один из снов, которые забываются через полчаса пробуждения, сливаются с перекатывающимися минутами не успевшего начаться дня, подходящего к концу, готового смениться другим – таким же. Ей показалось, что она больше не может дышать. Ком в горле разросся словно опухоль, едкая, злокачественная, готовая убить в любой момент, но только лишь тянущая время в каком-то садистском живом наслаждении. Беспомощно оглянувшись вокруг, она снова взглянула на себя, но резко отвернулась, словно церберы собственных размытых в отражении пыльного стекла глаз могли уничтожить её. Страх смешался с бредом, преследовавшим все последние месяцы – она не чувствовала себя телом, она вынуждена была носить его везде, таскать за собой от стены к стене, от улицы к улице, но не ощущала его плотности. И вот теперь это тело в полдень, в огромном мегаполисе словно не имело конкурентов на существование. И это именно бред.
Она взяла в руки телефон и уставилась в список вызовов. Сложный выбор – кому звонить на грани безумия?
Один за другим длинные бесконечные гудки.
Один, другой, третий. Дальше – черта. Оставались те, кто в мирное время не имел права появиться на горизонте.
И снова длинные гудки. Словно все резко заснули в будний полдень или выключили звуковые сигналы. Или и то, и другое. И что-то ещё.
Резко завыла сигнализация, разрезав тишину и вспугнув стаю голубей на углу дома. Ночью прошёл дождь и лужи ещё не успели высохнуть. Птицы пили воду, чистили перья, стоя по свои птичьи лодыжки в воде. И когда они взметнулись вверх, сотни мелких брызг их крыльев опустились мелкими каплями на лицо. Её кинуло в жар, такой же, как однажды она вылетела на обгон на встречную полосу и едва ушла от столкновения – вопрос лишь пары метров. Это вывело её из оцепенения, и, движимая скорым избавлением становящегося по своим местам мира, она побежала в сторону звука.
Во дворе, где ютились машины, наставленные вкривь и вкось, одна из них мигала и вопила, а метрах в трёх сидел, словно только что переживший страшный удар и постаревший на несколько лет, ошарашенный дворовый кот.
Кажется, она тоже постарела на несколько лет. Она подошла к автомобилю, осыпанному начинающими желтеть мелкими листьями – июль самый нечестный, притворяется жизнью, теплом и летом, но на самом деле он – начало смерти и конца.
Сирена не умолкала, и она изо всех сил начала пинать нагретое под солнцем железо, пока боль в пальцах ног и щиколотках не заставила её остановиться и сползти на землю, прислонившись взмокшей спиной к тёплому красному боку автомобиля. Очень хотелось пить, разгорячённое тело требовало воды и тени. Но она не двинулась с места и дрожащими пальцами сунула в рот сигарету. Её трясло всем телом, и зажигалка сработала раза с десятого.
Она жадно курила, сидя на земле, прислонившись спиной к нагретому бамперу. Когда горячечный озноб начал отступать, вместо него пришло отупение и дикая слабость. Сигнализация смолкла. И наконец-то наступила тишина, позволившая собрать себя в кулак и поднять.
Пройдя, не оглядываясь по сторонам, к дому, неуверенно на автомате набрав код домофона, она вползла в квартиру и заперлась на оба замка. Прошла в кухню и комнату и закрыла форточки, оставив с собой только шлепки голых ступней по холодному полу – стоптанные кеды остались валяться где-то на улице, то ли слетевшие, то ли сброшенные. Песчинки асфальта впивались в ступни, хрустели, открываясь и оставаясь на холодном полу. Открыв кран в ванной, она уставилась на прочный поток воды, сталкивающийся с эмалью, рикошетом бьющий в лицо горячими каплями. Пар поднимался к потолку, остывая на стенах мелкими ручейками.
Чтобы обрести связь с реальностью, нужно удариться мизинцем об угол. Или держать за руку случайного человека. Будто вы знакомы не больше суток. Вместе. Удивляетесь. Этому. Миру.
Телефон высвечивает два часа дня, начало третьего. Телефон не сдох и продолжает работать. Есть ещё часов шесть до наступления сумерек. Нужно непременно выйти из дома. Уйти из него. Вырваться. Если не сделать этого сейчас, то, наверное, никогда не наберёшься сил. Можно ударить ещё что-нибудь. Или раскурочить дом полностью, чтобы уже точно сюда не вернуться.
Она подошла к зеркальному шкафу. Солнечный свет проскальзывал сквозь жалюзи, расплывался по деревянным поверхностям, исполосовав и её лицо, так плотно прижавшееся к зеркалу, что ничего больше не было видно, кроме искрящейся радужки серо-зелёного цвета. Рука двинулась вдоль тела словно чужая, и, спустившись до кармана, нащупала рукоятку ножа. Того самого, которым царапала имя на осколке скалы. Когда-то. Давно. Задержав дыхание, она подняла руку, зажмурилась и всадила погнутое на конце лезвие в зеркало сантиметрах в тридцати выше взлохмаченных волос. Вместо ожидаемого громкого звона раздался скрежет, затем пара секунд тишины, в которые показалось – ничего не будет и ничего не было – и на неё посыпалось стекло. Оно царапало скулы, застревало в волосах, впивалось в плечи и голые ступни, скользя по ключицам под майку. Кровь маленькими ручейками потекла по шее, груди, скатывалась к животу, пропитывая собой белый хлопок.
Она открыла глаза. Прямо напротив её лица остался целым неровный кусок, из которого на неё смотрел воспалённый, слезящийся глаз, а слева от него краснела тонкая полоска с мерцающим в солнечных полосах кусочком кожи.
И никакой боли.
Ворожеи не оставляй в живых… 4
Восьмидесятилитровый рюкзак стоял в коридоре уже несколько недель, и мысль, чтобы его убрать, будто бы спрятать от глаз, казалась всё это время какой-то совершенно дикой. То, как он там стоял, наполовину разобранный, как мешал открывать входную дверь, и одним своим существованием говорил «нет, ты была там» точно так же как камень, подобранный где-то в скалах, когда ещё ничто не предвещало, что тот, кто вёл её туда, станет безумным наваждением на долгие месяцы, то, как она сжимала этот камень до вмятин на ладони, глядя в окно на проходящих мимо людей, на десятки и десятки чужих лиц, как до последнего не трогала свёрток с уже засохшими мелкими цветами – всё это было неотступной тенью существующей жизни, к которой уже не было возможности вернуться. Не было возможности забыть.
Когда она проходила лечение в клинике, то вычёркивала дни в нарисованном собственной рукой календаре. А когда уехала туда, дни не делились. Она не помнила даты, не обращала на них внимания. Просто уходило Солнце, приходила Луна, она ложилась на свою подушку и засыпала. И приходил новый день словно новая жизнь, не перемежающаяся с прошлым. С возвращением, с самого первого шага прочь, она гнала день, гнала ночь, гнала неуправляемые светила двигаться быстрее. И где-то внутри разрасталась уверенность – так или иначе она вернётся, хоть пешком, хоть на диких псах, чего бы это ни стоило, что бы её ни ждало там. Она чувствовала себя одной лишь тенью, все эти месяцы её видели, к ней прикасались, обращались по имени, но к чему-то иному, к чему-то, что для соблюдения приличий мира, сохранило форму человека. Рюкзак говорил о том, что она может всё. Что она в любой момент закидывает его на спину и уходит – в каком угодно направлении.
Но она не двигается с места день за днём. И откидывает голову, чтобы слёзы не выпадали из глаз. Они здесь невозможны, им здесь нет места. Здесь – только сон, передышка от едкости прилипающего мира. Этот затянувшийся сон, сведённый до отражения глаз в разбитом зеркале.
Если кто согрешит тем, что слышал голос проклятия
и был свидетелем,
или видел, или знал, но не объявил,
то он понесёт на себе грех 5
Дверь подъезда запищала. Она придержала её рукой, медленно открывая. На плече громоздился рюкзак, через плечо перекинута сумка. Вещи, хаотично выбранные и попадающие под смысл «первой необходимости». Камни. Засохшие цветы в свёртке бумаги.
Тишина оглушала. Ветер гонял пыль по дороге, над дверью подъезда напротив раздражающе мерцал фонарь, нарушая все дневные нормы.
Шаг.
Ещё один.
И ещё. Железная дверь за спиной грохнула, прилипла магнитом. Она обернулась, сделала несколько неуверенных шагов назад. Дрожащий указательный палец набрал код. Дверь запищала, магнит вытолкнул её вперёд на сантиметр. Она прерывисто выдохнула, развернулась и пошла к машине, не оглядываясь. Тело трясло, она не сразу нащупала ключ в кармане и уже испугалась, что придётся возвращаться. Но быстро нашла, открыла заднюю дверь, кинула рюкзак и запрыгнула на водительское сиденье. Двигатель заурчал. Она нажала кнопку включения диска, и из динамиков запел хоть какой-то человеческий голос. Слишком знакомый и чужой. С этим единственным диском она проехала тысячи километров. Теперь он словно ослаблял хватку на глотке реальности. Она заблокировала двери, пристегнулась, выключила музыку и, зацепив зеркалом соседний мерседес, выехала с парковки. Мысль оставить номер быстро испарилась. Однажды она уже двинула тут при ночном развороте кому-то в бок, так и ничего не случилось.
Узкая дорога с односторонним движением вывела к перекрёстку. Светофор горел красным. Она остановилась. Оглянулась в сторону входа метро. Там обычно сидели на ступеньках бедные и пьяные люди, выпрашивающие на выпивку даже лёжа и во сне. Никого не было. Никто не спускался и не поднимался. Желание опуститься под землю было очень сильным, она даже дёрнула руль вправо в намерении припарковаться, но передумала и рванула вперёд, не дожидаясь переключения светофора на зелёный.
Она ехала наобум, краем глаза наблюдая, как исчезает под колёсами разделительная полоса, направляясь по памяти в центр города. Хотя с каждым мелькающим в зеркале заднего вида перекрёстком сомнений оставалось всё меньше. А где-то внутри их не было вообще. Это был самый странный из снов, с ним мог бы соперничать тот юношеский, когда дом разрушила гигантская анаконда, а сама она висела из последних сил над бездной, хватаясь за уцелевший кусок бетонной плиты, а вокруг стоял то ли плотный болотный туман, то ли пожар, то ли рассвет. Она много раз выходила из снов от испуга, или что-то постороннее обрывало их, оставляя в памяти разрозненные куски, от которых не оставалось и следа спустя несколько минут пробуждения и первых движений тела. И только года два назад она стала пробовать задержаться подольше – досмотреть или оглянуться и запомнить, или добраться в последние секунды до чего-то, возможно, упущенного. Если сейчас именно тот случай, значит, вся эта боль, весь этот ужас… Она чувствовала, что дышит ровно. Всё это проносилось в голове доли секунды. И теперь, обратившись к телу и пустым улицам, которые бесконечным лабиринтом забирались в кольцо, она решила, что есть шанс влезть прочнее во все это, присмотреться, выудить что-то из разбитого на осколки содержимого черепа. Но если попытаться рассеять сон, выйти, перейти на бег, закричать…
Тишина снаружи казалась неподъёмной. Гула двигателя и хруста колёс по раскалённому асфальту не хватало, чтобы разбить её. Они также не давали поддаться и раствориться. Хотелось остановиться, выйти, но что-то сковало тело, руки прилипли в мёртвой хватке руля. Стало тяжело дышать. Солнце слепило всё сильнее, улицы одна за другой пошли зелёными расплывчатыми пятнами.
Крик. Нужен крик.
Кричи же. Кричи.
Горло сдавливало так, что не вырывался даже хрип, глаза вылезали из орбит, словно кто-то крепко схватил за шею. В голове проскользнула мысль про панические атаки, которые муссировались в сетях, в последнее время очень многие делали ставки на исцеление души, каждый третий был психологом, каждый десятый – почти шаманом. Но ни одна из многочисленных попыток копаться в человеческих душах не увенчивалась успехом. Она сама не могла отчего-то отпустить вожжи контроля и сделать что-то максимально тупое и простое. Исчеркать лист по заданию психотерапевта.
– Исчеркать. Лист. Твою мать.
Можно я лучше что-нибудь нарисую? Но только не заставляйте делать это что-то хаосообразное, неидеальное. Да, я потом его выброшу, порву. Но это же невыносимо. Транслировать бессмыслицу, о боже, нет. Я пойду в церковь, я пойду на йогу, брошу курить и начну бегать по утрам, только не черкать на листе. Перед посторонним человеком.
Мрак в машине. Только свет фонаря. Вырванный из тетради лист. Что черкать? Как черкать?
– Я не умею. Я не могу. – «Помогите мне, ну помогите же…!»
Она изобразила тогда колючий заострённый по вершинам и впадинам хаос, обернула его в круг, а затем в сужающуюся спираль с резким выпадом на конце. И неясно было, что сработало – время или этот манёвр.
Теперь она вдавила тормоз, запутавшись в собственных ногах. И всё прекратилось. Это секундное помешательство было похоже на пробуждение – когда ты вот-вот умрёшь, но, подскакивая на постели, нащупываешь лишь темноту комнаты, исполосованную пробивающимся светом уличных фонарей. Но теперь лишь хватка ослабла, и шея казалась существующей где-то сама по себе, ярче выделяясь на фоне тела. Она сделала глубокий вдох, за которым последовал свистящий выдох. Дома и улицы по-прежнему стояли вокруг, в приоткрытое окно ветер задувал жаркий воздух, пропитанный пылью, оседающей на губах.
«Я не хочу. Меня нет. Меня нет. Забери меня. Исчезнуть. Сотри. Сотри. Не понимаю. Не хочу. Господи. Господи. Господи».
Телефон бессильно валялся на пассажирском сидении, бесполезный, способный выдавать только набор ненужных фраз. Она представила, как где-то сейчас её тело, истыканное трубками, лежит на больничной койке, а вокруг белые холодные стены. И это, наверное, должно было быть так. Наверное, сейчас веки подрагивают, подавая признаки жизни, признаки того, что ещё не кончено. Умереть здесь, чтобы выйти отсюда. Один взгляд в зеркало говорил намного больше о реальности. Кровь, подсыхающая на лице и руках, едкая пыль, впивающаяся в свежие раны – они теперь стали ответом.
Идёт ветер к югу, и переходит к северу,
кружится, кружится на ходу своём,
и возвращается ветер на круги свои. 6
Город был похож на заснувшего бедняка с протянутой рукой, у которого этот жест настолько выработался, что мышцы уже не уставали. Он стоял так всегда, все положенные рабочие часы, а потом будто испарялся до следующего утра. Единственная массивная движущаяся точка плавно пересекала проспект за проспектом, не останавливаясь ни на одном светофоре, и, выехав к самому центру, остановилась, проползла мимо припаркованных авто и снова замерла. Окно водителя открылось, и из него показалась рука, стряхивающая пепел. Голуби – вечные прохожие этих мест, сгрудились около автомобиля, и не улетели, даже когда она открыла дверь и вышла наружу. Никогда прежде не доводилось видеть город таким – огромным в своей пустоте, в той самой беззвучности, которая накрывает сном.
Должно быть, всё перестало под утро. Ведь она отчётливо помнит шум соседей сверху и пьяные крики на улице, из-за которых долго не могла уснуть, ворочалась с боку на бок, и, подперев подбородок подушкой, коротала бессонницу в игре телефона. Да, так было почти каждый вечер и каждую ночь – в последние годы, проведённые в этом городе. Почти каждые. Особенно последние года четыре. А когда всё становится обыденным и регулярным, нетрудно приглушить бдительность. Что-то должно было намекнуть. Не могло не быть знаков. Просто они, обыватели городов, слишком тупые и сонные в ежесекундном безумии, чтобы заметить что-то. Лишний флаер, который суют в руки, краем уха чужой разговор, лента социальной сети – где-то там должны были быть знаки. Вот так сразу не могло ничего случиться, должны были быть намёки, указания, хоть что-нибудь.
А что, если всех выключили, и они свалены сейчас в каком-то амбаре как манекены с никогда не закрывающимися глазами? Когда-то, когда материки ещё не расползлись как сейчас, говорят, первобытные люди перешли с континента Евразия на континент Северная Америка по куску суши, который потом ушёл под воду. А вдруг сейчас все эти куски суши вновь единое целое в огромном океане дрейфуют подобно огромной кувшинке?
Она стояла посреди мира, иного, совершенно невообразимого – знакомого и чужого, словно новорождённого, и пепел осыпался на запястье, лёгкой щекоткой прижигая кожу.
«Живая. Живые чувствуют боль».
Когда наступили первые сумерки, стало ясно, Земля продолжает вращаться. Ну, хоть во Вселенной всё по-прежнему. Это заметно успокаивало. Остановившись на первый ночлег, она развернула свою обычную дорожную постель, откинула кресло на максимум. Если удастся переждать эту ночь, а, может быть, пережить, то завтра что-то должно быть яснее. С одной стороны, отсутствие сна могло усугубить и так расшатавшееся сознание, а с другой – вдруг, могло случиться что-то важное, что никак нельзя пропустить. Так она строила домик из подушек дивана, стараясь не заснуть и всё-таки выследить деда Мороза, когда он придёт положить подарок под ёлку.
Завернувшись в плед, уткнулась носом в маленькую подушку, которую звала «походной» и всё время забывала выложить из машины, закрыла глаза, оставляя себе от мира только звуки – остановившись на набережной в маленькой выемке многополосной дороги, – мелодию бьющейся реки, закованной в камень.
Сны, отчётливо напоминающие реальность, остались в прошлом. Она уже давно не видела ничего подобного. Просто уходила в темноту и утром из неё возвращалась.
Когда необходимость работы отпала, самым странным временем было именно начало дня. Ей теперь не нужно было куда-то бежать, выбирать одежду, встречать рассветы под землёй в толпе людей, из которых солнце напоминал только чей-нибудь лысый затылок, да и на мир стало можно смотреть не из окна и не на перекурах, которые не одобрялись начальством. И в эти моменты где-то на поверхности сознания мелькала зависть к тем, кому есть куда идти. Она даже думала, что стоит уже завести семью и детей, потому что мамочки, регулярно снующие под её окнами, выглядели очень осмысленными – время их жизни казалось осмысленным, чем-то большим, чем движения стрелок в часах.
«Крики детей. Я совсем забыла о детских криках под окном» – усталый мозг прокручивал плёнку.
Но, с другой стороны, это намного проще – когда кто-то другой убивает твоё время за тебя.
Заново обретая время, знакомясь с ним, проходящим сквозь, вскользь, она сначала очень увлеклась кино. Ходила почти на все сеансы, завтракала эклерами в пустом зале перед большим экраном. И, в сущности, было безразлично, что там показывают. Затем можно было выйти на улицу, посреди дня, боже милостивый, в джинсах! – и влиться в броуновское движение людей. Что они там делали посреди рабочего дня? Бежали, конечно, как обычно. Но куда? Она всматривалась в их озабоченные лица, пытаясь угадать, почему они здесь? К пьяным, блаженно, словно котам, раскиданным по лавочкам прямо в центре мегаполиса, вопросов, конечно, не было, равно как и к трудолюбивым нищим на каждом углу. Да и что могло быть лучше, чем лежать вот так, забыв обо всём мире, плюя на него с колокольни своих постулатов, закидываясь дешёвым пойлом и снова впадая в забытьё? Но с дешёвым пойлом она, конечно, поторопилась. Сама однажды тёплым мартовским днём как-то заснула в шубе в обнимку с планшетом у фонтана под бутылочку вина. Но то была горячая пора закрытия сессии под угрозой отчисления, поэтому, конечно, никак не могло относиться к другой глубокой философии, которую транслировали уличные пьянчужки.
Летние веранды с наступлением тепла распахивали свои беседки, и, находя один из укромных столиков с видом на бушующую толпу, она заказывала кофе. С тех пор как бросила алкоголь, она галлонами пила кофе и много курила. И здесь всем было безразлично, что за тело садится за соседний стол, чем оно занимается, на что смотрит. И, конечно, о чем это тело думает. Но все равно она ощущала себя словно на лобном месте, где каждый глоток нужно делать осторожно, каждый поворот головы – украдкой, да и дышалось там не очень. Все говорили. Они непрестанно говорили, гудели, не затыкаясь. То и дело долетали обрывки отношений, бизнеса, обуви, лекарств, йоги и чего-то неразличимого. Вычленить что-нибудь одно и послушать с начала до конца – наверное, каждое это тело было очень интересным. И её, наверное, тоже. Доставать книгу и пытаться её читать в таком шуме было бессмысленно, оставалось только шерстить социальные сети, будто и так мало чужих жизней прилепилось вокруг. Каждая – содержательная до невозможности. Но ехать домой в четыре стены не хотелось. Это было единственное место, куда, перешагнув порог извне, её никогда особо не тянуло. Кроме периода страшного загула с уходом из дома на несколько месяцев. Тогда ей очень хотелось вернуться обратно, но гордость была сильнее. И те три или четыре месяца стали борьбой то ли за свободу, то ли за право кричать, то ли за право вернуться. Конечно, потом дни стали понемногу приходить в порядок, но чека была уже вырвана, и всё последующее стало лишь вопросом времени.
Ночная прохлада проникала внутрь автомобиля, скользя по телу. Она окончательно провалилась куда-то в глубину, но ненадолго. И теперь, ощупывая воздух, неловко двигаясь застывшим телом, открыла глаза. И рваные кадры – отсрочка приговора – словно сменяли друг друга. Облака затянули город, но он оставался ярким, слепящим. Она плотнее закуталась в плед, осмотрелась – всё та же пустота и тишина. Там, где никогда не замолкали людские голоса, отражающийся от воды смех, на набережной, вдавливающей человека в гладь собственных отражений.
Она стряхивала с себя сон словно крошки печенья. Наверное, эта вальяжность была сейчас самым ценным, самым важным и безопасным. Чище всего рассудок всегда в пробуждении, пока ещё не встроившийся в системы движения и невидимых начерченных координат. Заведя двигатель, она уставилась прямо перед собой, на полосы дороги, обвивающей город лабиринтом, а затем плавно выехала в него. Мимо фонарей, вдоль забетонированных волн, огромных зданий – в не до конца пробудившемся теле не было ни страха, ни мыслей, ни тоски, ни желаний. Часы показывали чуть за полночь. Самое время жизни большого города. В котором не было ни души.
Мне очень хочется говорить. Мой собственный голос смешивается с шумом в голове. Я практически ничего не слышу, кроме того, как ветви кустарника скребут по окнам и как сердце стучит так громко, так сильно и так часто, что мне кажется, оно вот-вот остановится. Мне так страшно, что, кроме эти слов, ничто не выразит этого полностью. Я где-то за городом в пустом доме, но чудится, что по крыше едет трамвай, раскачивающий дом.
Очень холодно, и теперь, кажется, пришла ночь. Нет сил искать одеяла. Их вообще ни на что нет. Я уже не помню, что был за день, но, кажется, я не в себе, я сошла с ума. Я наговариваю что-то в диктофон, пытаясь собраться с мыслями, а потом переслушиваю и засыпаю под свой собственный чужой голос. Я совершенно точно больна, потому что тело моё горит, болит даже кожа, а рядом нет даже стакана воды. И я пока ничего не могу.
Надеюсь, что завтра наступит, и я снова услышу свой голос. Добивать меня лихорадкой – это грязная игра, бог.
Мой дорогой,
Не мне рассуждать, кто прав и что будет потом.
Но когда я пытаюсь представить любовь без изъяна
Или жизнь после смерти, я слышу одно струенье
Подземных потоков и вижу один известняк. 7
Светало. Разгорячённое тело лишь недавно упало в постель, задёрнув полог. Она так давно искала дом с кроватью и балдахином, пожалуй, даже всю жизнь. И вот теперь подушка, мокрая от слёз, приютила её разгорячённое лицо. Уже несколько дней жизнь и движение сползали в сумерки, день становился перевалочным пунктом между беспокойным сном и пробуждением. Ей как никогда, наверное, именно сейчас, в эти часы нужны были слёзы, которые всё предательски не приходили. Возможно, она просто высохла изнутри. И не было тех рук, тех коленей, на которых она позволила себе это в самый последний раз. Неужели это возможно, что среди всех утрат, это было единственное, к чему возвращался горячечный разум? Она подбивала подушку под голову так, чтобы это было схоже с человеческой рукой, плотно затягивала одеяло вокруг груди, будто бы её кто-то обнимал, и лежала так, открыв глаза и глядя в темноту, пока усталость не брала своё.
У неё теперь был дом, была кровать с балдахином и сад с розами, которые скоро зацветут, а потом, во второй раз – до первых холодов с них не упадёт ни лепестка – в их саду эти розы держались всегда до последнего, и её всегда удивляло, что именно эти цветы считаются капризными.
Лихорадка слабела, оставляя за собой след отрешённости и слабости. Смешав сон и явь, теперь тело отказывалось полностью подчиняться и диктовало свои условия. Она просыпалась после полудня, кралась ладонями вдоль тела, обретая его, и лишь потом, воссоединив тело с рассудком, вставала и открывала окна, принимала ванну, выходила на улицу встречать закат. Если бы это была одна, другая, маленькая планета, она бы переставляла стул и смотрела его несколько раз. Но её планета была много-много больше, и поэтому, проводив солнце, она подолгу сидела у окна или разжигала камин, спрятавшись от оставленного мира. Это не могло длиться вечно, дни растерялись, словно пуговицы, скользнувшие между половиц пола, и собрать их было ли возможно? Числа, мелькающие в часах, приковывали взгляд и бередили болезненную суетливость. Но верить им теперь или нет стало лишь вопросом выбора. Если поверить, то якорь окажется вновь брошен. Но не хотелось бросать его здесь. Ждать ли, пока лицо испещрят морщины, а волосы станут похожи на снег, проводя день за днём и ночь за ночью в стенах, которыми стал сам воздух, или этого уже никогда не случится?
Постареет ли она? Вот уже несколько дней каждое утро она со страхом всматривалась в своё лицо, на котором затягивались маленькие раны, и не находила никаких изменений. Она оставалась прежней и даже предательски хорошела, словно бы ей при шлось жить вечно. Как она всегда мечтала. Вечная жизнь, сквозь эпохи, сквозь трансформации мира – возможность бесконечно наблюдать за людьми. Без них он был бы неинтересен. Не так увлекателен. Сюжет строился на человеке. Теперь стало ясно, зачем бог его создавал и так мучился – если ты живёшь вечно, это невыносимо скучно, когда нет никого, за кем ты можешь наблюдать. Она бы тоже создала человека, если бы могла.
Если кости перемололо чёрной дырой,
Возвращайся туда, где когда-то казался себе живым,
С комом в горле и чадом в венах,
Изрешечённых стенах –
Сплошь ярким, почти святым.
Строки не выходили из головы, проносясь чем-то, ощущаемым в затылке, приподнимая корни отрастающих волос, словно заевшая мелодия, случайно услышанная в такси.
Ещё один день.
И ещё один.
Они сменяли друг друга неторопливо и тягуче, но так быстро, что становилось не по себе даже больше, чем несколько дней назад – от окружавшего пустого города, пялящегося своими ржавыми глазницами многоликого зверя, от которого она сбежала. Казалось, что всё вокруг бежит, и только она одна замерла.
Так было всегда. Это чувство отставания, наверное, родилось вместе с ней или с её первым словом. Но не отставания от людей, а от чего-то иного, до чего никак не коснуться, что само проносится мимо, задевая ветром кожу, распахивая одежду и путая волосы. И если время и правда ускорялось, то его становилось, наверное, всё меньше. Но ведь время – самое относительное из существующего. Наверное, оно просто есть. Такое, какое мы можем себе позволить. И всегда не такое, как нам нужно. Слишком долгое, когда ждём. Слишком быстрое, когда получаем желанное. И совсем не существует, когда мы – там, где нужно. Так выходило, что – хоть малейший намёк в мыслях о времени – значит, ты не там. Если сейчас времени меньше, чем она себе представляла, если кролик в ящике с двойным дном так же сидит среди роз по вечерам, пока его оттуда не достаёт ловкая рука фокусника, то ей теперь совсем не жалко этих кроликов. Это, пожалуй, даже прекрасно, учитывая ограниченность их сознания. Кролик ведь вряд ли пойдёт напиваться от нечего делать, а ей уже надоело – сменять лихорадку туманностью. И теперь, более-менее оправившись, обрастая какой-то новой кожей, она приняла решение уехать.
В этом мире она знала много мест, куда можно было бы двинуться на машине. И в гараже бывших хозяев дома как раз стояли на выбор пара авто. Судя по одному пустому месту, третий остался где-то в пути, внезапно оставленный исчезнувшим водителем. Ключи аккуратно лежали на маленьком столике при выходе, гараж открылся еле найденной кнопкой на стёртом брелоке. Она закинула в багажник просторного джипа найденную одежду, вытрясла все шкафы, прихватила шкатулку с украшениями, предварительно воткнув в уши пару серёжек из белого золота. На вопрос «зачем» она бы точно не ответила, но привела себя в порядок перед зеркалом, провела рукой по царапинам на лице, которые уже почти затянулись. И подумала о том, как жаль, что никто её сейчас не увидит. Она становилась вдруг хороша – как никогда прежде. Начинало просачиваться тонкое чувство узнавания – как чего-то известного, но забытого.
Она скинула шёлковый халат, надела одно из платьев и потянулась за телефоном.
Вот чёрт.
Закинув в турку кофе и сахар, лениво набрав туда же воды из-под крана, она осторожно поставила её на плиту, уселась на табуретку, закинула ноги на стол. Дорожка от входа была тщательно укрыта зеленью, в которой шныряли коты. Прямо как у подъезда её прежней квартиры, оставленной несколько ночей назад. Семь? Восемь? Десять? Казалось, она держала руку на пульсе практически всё время. Ровно до того момента, как напилась впервые за несколько трезвых лет. Когда-то на днях, когда лихорадка стала спадать, а возвращение цепкости рассудка грозило вернуть её обратно. Отслеживать время становилось всё труднее. Проще считать ночами. Они приходят так навязчиво, что невозможно не заметить. Как полуголодные коты, что жили в подвале под ней тогда. Совсем недавно.
Картинки оборвались звуком глухого выстрела и шипения. Она резко повернулась и выключила плиту. Который по счёту день белоснежную плиту заливает выплюнутый кофе… Узор наслаивался и растекался, образуя газовые облака вокруг конфорок. Она смотрела на него и думала о том, как всегда мечтала дотронуться до скоплений звёзд. До Млечного пути. Из её квартиры никогда не было видно небо. Дорожка от подъезда была единственным свободным пространством. Зимой и осенью только голые ветви скрипели по стёклам. А коты отчего-то менялись практически каждый год. Может быть, умирали. И только одна полуоблезлая из сезона в сезон, бессменная, рожающая мёртвых котят, начинённая паразитами так, что не могла уже нормально есть и постоянно ходила обжирающаяся и голодная. Именно её хотелось забрать и пригреть, но она упрямо не давалась в руки и только с жадностью набрасывалась на еду. Что-то родственное было в ней.
В городе всегда, до тошноты не хватало неба. В нём было всё, что захочешь. И, кажется, не было ничего. Ничто не держало там. Когда все обязательства теперь вдруг отпали – как всегда тайно и стыдно мечталось – город стал ненужным и ещё более чужим, почти что жалким – ненужным, неоправданным.
Что бы ни случилось – делай что-нибудь привычное, обыденное. Это будет раздражать, но когда-нибудь спасёт твой рассудок. Таким, например, может быть обязательная программа по позволению кофе сбежать из турки, образовав ещё одно свежее коричневое пятно на старом. И его шипение на потухшей горелке обязательно вернёт каплю сознания. И его крупицы, проскальзывающие сквозь зубы, застревающие на языке. Самые первые глотки именно такие. И когда за окном с прошлого вечера льёт дождь, надо непременно достать спрятанные камни – единственные ценные вещи из всего, что она взяла с собой перед тем, как уйти насовсем. Один из них – когда-то уже утраченный и чудом вернувшийся, найденный в выстиранной наволочке, когда она была далеко-далеко от дома. Снова была там. Это известие сквозь трубку телефона обрушилось и стало очередным знаком, которому она тут же приписала с десяток смыслов. Потом он часто болтался на верёвке на шее. Пока в какой-то из дней она не оставила его. На полке или в кармане рюкзака – память подводит в деталях. Но теперь он с ней. Нечто известняковое, похожее на кошачью кость, как сказал её друг, мастеривший из него подвеску. Ничего такого, простой серый камень, подобранный в плотном тумане где-то на скале. Тогда ещё было невозможно представить всей его важности. Всё занимает свои места не сразу, это складывается из преднамеренно-случайных выпадов ирреальности в реальность. Как скарабей или человеческая голова сфинкса и многомиллионные их копии. Как размноженный образ Богоматери. Как кусок известняка на шее. Всё это равно – если даёт спасение.
Она подносила их к глазам по одному, словно прислушиваясь к каменному шёпоту, касалась ими лица. Среди них только два были важными, пронзительно кричащими, будто готовыми встать вместо какого-то органа внутрь её тела и обрасти её мясом, оплестись капиллярной сеткой. Она подносила их к щеке, и тёрлась, словно кошка, выпрашивающая ласку. Как хорошо быть одной в доме. Можно делать всё это без оглядки. Ведь даже слишком долго смотреть на камень, если он не в музее за стеклом или не в ювелирном магазине, – это странно, это обязательно спровоцирует испуганный взгляд и подозрения в помешательстве. А ей этого уже хватило несколькими годами ранее. Сейчас очередной приступ игры в нормальность был пресечён. Она позволила себе.
И, усмехнувшись от своих собственных мыслей, потом разомкнула губы в улыбке, чувствуя, как камень впитывает тепло её тела и нагревается. И становится практически неощутим вопреки своему весу и неровной форме. Она знала – надо непременно сжать его посильнее, чтобы снова ощутить эти контуры. Эту острость.
Какая упоительная игра со временем.
Ещё один день. С кофе и камнями, да ещё этим грохотом дождя за окном – вся жизнь этого мира.
Не забывать.
Не забывать.
Не забыть.
Она поднесла камень к губам, коснулась его, увидела всё то, что окружало его, её, их – тот плотный туман, в котором она поднялась наверх, совсем одна. И как не сразу решилась взять его, влажный сверху – от туманной мороси – и сухой с другой стороны. И как, словно вор, закинула его на самое дно рюкзака.
Теперь, к вечеру – выйти на улицу, обмакнуть себя в эту стихающую моросящую взвесь, томную, словно уставшая проститутка, пройти сквозь неё до какой-нибудь дыры, залезть внутрь – будто бы движешься, а не сидишь тут, на месте, вновь ожидая какого-то там самостоятельно провозглашённого часа, дня. Ведь он обязательно наступит. И кофе снова прокатилось внутрь, словно холодный шар. Её главное постоянство – обязательно остывший. Только больше не корчишься. Симптоматика менее выражена. А это значит, можно сказать, что пациент здоров. И ключи от чужого автомобиля очень кстати лежат в кармане. Он явно больше подойдёт для задуманного, чем её собственный старенький седан.
Ни раньше, ни позднее. Сейчас.
Она выезжала в никуда, по дороге, проложенной наугад.
Он есть камень, пренебрежённый вами, зиждущими,
но сделавшийся главою угла, и нет ни в ком ином спасения… 8
Кто высчитывает время, потраченное на разговор? На скорость, с которой едешь, чтобы оказаться в том месте и в то время, в котором оказываешься? Кто ставит перед тобой человека с вытянутым вверх большим пальцем и заставляет сначала отказать, но потом остановиться через десять метров, чтобы поехать туда, куда не собираешься, просто потому, что кто-то когда-то так же подбирал тебя? Кто щупает пульс всех этих событий, всей этой цепи?
Итог один – ты приходишь в ту самую точку. Ты в той самой точке каждую секунду. Это буквально сводит с ума, если вдруг взять и воспринять с полной серьёзностью. И нет будущего, того самого, которого все так боятся. Неизвестность. Не кирпича мы боялись, не внезапной любви или смерти, но того, что не сможем сдержать, постичь и предугадать. Ни один день не шёл так, как представляли его ночью. Те же шаги, та же траектория, но всё оказывалось иным, и оказывалось незамеченным. Учили всё высчитывать, всё решать правильно, правильно писать, думать. Даже эмоции были взяты под жёсткий контроль специалистов. И мы, счастливчики, даже вдруг могли управлять собой – научались. А потом на дороге возникал парень с большим пальцем вверх и доля секунды на решение. И на решение не отведено времени.
Где-то скользнёт подобие «Мне всё равно нечего делать» или «Бутылка вина подождёт». Но почему? Почему нога прежде мозга решает нажать на тормоз, рука открывает дверь, а голос кричит «Я подброшу!» – знакомый голос из собственного рта. Ответы на такие вопросы – что-то чужое, лишнее, мещанское, липкое, пошлое. Они не нужны.
Перетасованные карты выпадали – когда ничто не предвещало, ни тогда, ни после. И две судьбы пролагали путь, сами не осознавая куда, но пролагали его, судя по всему, верно. Всё вставало на свои места в голове, в теле, где-то в глубине – между рёбрами. Она не пыталась проникать в ту, другую душу. Да и это было безумно, глупо и ни к чему – где над головой миллиарды звёзд, и кто-то среди них угадывает твою. Бессмысленные слова, выброшенные прочь все объяснения – ведь мир так никогда и не смог бы понять этого чуда.
Она медленно, но верно нащупывала ту правящую нить иррациональности, утерянную, выпущенную из рук, благословенную.
День за днём, неделю за неделей она спрашивала себя, спрашивала других, отчего эти законы работают только на том куске пространства, отчего не удаётся их уловить где-нибудь в другом месте, в другой части единого большого мира. Полтора года назад она сидела на пустынном пляже, совсем одна, солнце жгло кожу, люди затаились в номерах, и пляж принадлежал ей одной. Она входила в воду, смотрела на бесконечность впереди, и – время исчезало. Когда оно вот так, оставляет, образуется сама вечность Вселенной. И если развернуться, пойти, заговорить с кем-нибудь, то всё непременно рассыпалось, всё, собранное в тишине, в безмолвии, в этом подобии сна. И оттого она злилась, не в силах объяснить доступным языком свою злость. Да и как было объяснить им то невесомое, едва пойманное в ладонь, в зрачок – что они разрушают просто своим присутствием? Теперь смешно копаться в памяти, находить эту злость; сейчас, когда непроизвольно хочется всё словно бы воскресить – ведь тогда хотелось застрелиться том райском крае у кромки бесконечной воды. Этого бы тоже никто не понял, но придумали бы достаточно объяснений. Люди их всегда придумывают.
Ли.
И вот теперь, полтора года спустя, осколки вечности – в каждом из исчезнувших людей. В каждой секунде всё верно, всё именно так. И нет смысла пытаться постичь быстрее. Будет только больше муки и боли. Но этого уже не нужно, этого слишком много было, лимит исчерпан. Можно было убегать в пустые долины, идти, идти вперёд и вверх в одной только надежде – выплюнуть ту кость чрезмерного разума, но она лишь царапала горло и лишь капли крови падали на траву. Есть ли будущее? Есть ли прошлое? Есть ли настоящее, в конце концов? И если она пыталась смотреть на свой путь с высоты птичьего полёта, смотреть через микроскоп, через книги и слова других людей, через наблюдения за другими жизнями, то всегда было ясно лишь одно – чёткая линия. Возможно, именно от этого ей многое претило, без возможности подобрать адекватные объяснения.
И тут она вдруг теперь проживает себя, прожёвывает на ускоренной перемотке, с самыми важными точками. И делает что-то другое. Не так, как все эти годы. Хватает ртом воздух, заходится в страхе, но – не то, другое. Не с первого раза, так со второго, но словно в киноленте про призраков – выбирается из тоннеля, и свет бьёт в глаза. Свет тысяч и тысяч звёзд. И она смотрит на них так долго, что шея начинает болеть. И едет по тёмной извилистой дороге, упираясь фарами в редкие брошенные автомобили, и понимает – с ней ничего не случится. То ли всё самое страшное уже было в её жизни, то ли уже не осталось страха. И она едет, нажимая на газ, рассекая темноту в известную неизвестность, с которой роднится всё больше. И там, после всех случайных разговоров и остановок, она приедет именно в ту самую точку. И она захохочет словно ребёнок над этой Вселенной, над этим богом.
– Ты знала, что я там. – говорил он с улыбкой.
– Нет, я никак не могла. – растерянной, не в сила исторгать звуки, ей всё же хотелось оправдаться.
– Ты знала. – опять улыбается. – Ты чувствовала.
И она молчит, и просто осторожно нажимает на газ в тоннеле. Может быть, и правда. Он лучше знал законы этого мира. Намного лучше. Ведь среди тысяч и тысяч звёзд он нашёл ту, о которой она рассказала – это очень похоже на знак.
Шансы теоретически делились поровну, но внутри уже всё было решено.
Она глубоко, под самой далёкой бездной сознания, понимала, что её ждёт.
И путь был вычерчен там же. А сколько потребуется времени на выход этой ясности на свет, от неё ли зависело? Можно было принять какое угодно решение. Сколько у неё есть времени на это, она не имела понятия. Да и куда следовать по пути разума в этом всём, полностью лишённом логике мире? Разум скрепляли своды устоев и правил, созданных когда-то давно людьми, следовавшими этим сводам из поколения в поколения.
Но не осталось людей – и не осталось сводов.
И не осталось разума.
Тело знало, когда ему необходимы еда и отдых, контролировать его не было надобности. На еду уходило в два раза меньше времени, чем на выкуренную сигарету. Пища нужна была, чтобы продолжать двигаться и не терять сознания. Чтобы продолжать вжимать педаль газа, чтобы горизонт раскрывался новыми ориентирами, чтобы продолжать держаться за что-то неопределённое, чему не находилось имени в словаре. Да, можно было бы на всей скорости влететь в стену где-то здесь, покончить со всем этим. Или слететь в какую-нибудь пропасть там, дальше. Но и это был бы выбор разума. – … не мой выбор – пронеслось вдруг.
Разум переставал царствовать в мире, где не осталось даже теней, кроме одной-единственной тени.
Да и раньше эта неповоротливая машина сознания только всё портила. В мегаполисах развелось как саранчи тех, кто учил людей слушать сердце как детей учат ходить и говорить. И мало кто уже был способен. Рассудок – паразит, который невозможно вывести. Чем дальше он растворяется в носителе, тем менее обратимы поражения. И у неё эти поражения были. И её учили жить. И она старалась быть прилежной. Правда, потом захотела сдохнуть, но это совсем другой разговор. Наверное, недостаточно прилежно относилась к этой науке, к этому тайному знанию. И, может быть, тот период длительного самоубийства был самым честным из всех до него. Да, сдавленный, но это был крик. В том беспросветном молчании.
Когда говорили, что человек может привыкнуть к чему угодно, то подразумевали всегда что-то постоянное, что-то зудящее и неприятное, к чему привыкать необходимо как к хронической болезни. Учиться с ней жить и потакать её прихотям. Наверное, это как та квартира из детства, окна которой выходили на завод, и иногда от него шёл невыносимый смрад. Она приходила из школы, и окна, оставленные открытыми на день, впускали в квартиру дурной, искусственный запах промышленного торжества. И они привыкли к этому. И перестали открывать окна. Они сделали в квартире ремонт. И поддерживали порядок. Ей не удавалось даже это. И если человек ко всему привыкает, то почему они никак не могли привыкнуть к её хаосу? Наверное, она была единственным, к чему невозможно привыкнуть. Хотя она очень старалась.
Она знала, чего от неё хотят и пыталась соответствовать. Но выходило далеко не всегда. Иногда, в редких случаях, удавалось попасть в эту струю привычности и удобности. Она училась привыкать. Такой ведь он человек, царь мира, облечённый в форму. Форма – то, что понятно. Она старательно пыталась её приобрести, прибиться к миру. Она носила её в школе, она выучила слова и движения, не вызывающие резких реакций. Выучила, да. Но использовать их постоянно у неё не хватало сил. И откуда все эти остальные их берут? Это же невыносимый труд. Может быть, умирая, люди испытывают облегчение конца игры. Постоянно контролировать своё лицо, своё тело, одежду и каждый шаг… Наверное, это – как сигареты. Сначала задыхаешься и кашляешь, а потом всё происходит само собой. Кто-то бросает.
Чем дальше, тем неотступнее мысль – всё было – одна большая игра. И даже правила – прописаны в сотнях книг. Люди учили их. Чтобы втиснуться в мир, чтобы им досталось в нём хоть какое-то место. И чем старше она становилась, тем под большим вопросом стояло её право на пребывание тут. И всё чаще она думала, что права этого нет.
И сейчас опираться на разум было бы дальше от истины. Но как избавиться от такой въевшейся в кожу пыли, ставшей уже частью мяса, частью каждого шага, каждого порыва? Разум был причиной всей боли, всех игр, проигранных и выигранных, всех осторожных и неосторожных мгновений. Бесконечная, истоптанная осторожность. Без поводов, без угроз – робость жить, робость дышать – страх, не основанный ни на чём животном, лишь взращённый самолюбием, которое, не ведая об этом, воспитывают в каждом. Маленький человек смотрит на двух или более взрослых, вслушивается в интонации, наблюдает взгляды – и понимает много больше, чем те, кто решил, что он должен жить здесь и сейчас. Он, может, и не хотел, но его вынули и ему провозгласили: «Смотри, как надо!», а стоило просить: «Покажи, как?»
Странно, что при таком однообразии занятий мысль о скучности не влезала в голову – не оформлялась в мысль. Мысль пришла когда-то потом, с лишними книгами, лишними фильмами, лишней музыкой и лишними людьми. Если бы всё перечисленное не встретилось на пути, был бы шанс прожить всё по-другому, нормально. Но если дело не в этом? Ведь если нет почвы, ничто не вырастет, да ещё таким пышным цветом, каким разрасталось её безумие. Чем дальше, тем чётче вырисовывалось несоответствие, тем сильнее приходилось нажимать на горло, и тем больше бесилась тесёмка, обвивающая зрачок.
Кем бы она была, где бы она была, если бы смогла вовремя её придушить? Другие пытались. В десять лет её впервые отвели к психотерапевту, пытались урезонить или успокоить что-то иное, что прорывалось в этот благолепный окружающий мир. Она же всё больше понимала правила игры и всеми силами пыталась им следовать. Отдушиной было – перед сном или, когда никого не было дома, когда никто не мог заметить перемену лица и жестов, когда блаженная улыбка свободы была скрыта от посторонних глаз, можно было мечтать, можно было даже жить. И в этой – другой – жизни мир был таким, как хотела она. Она строила его раз за разом, такой же, как вчера, или совершенно новый. Там были только её правила, только её герои, только она, наделённая невероятными силами разных мастей. Там менялись одежды, менялись дома, люди, деревья вырастали до неба и хранили в себе целые королевства. Она называла это «я играю», но к восемнадцати годам начала осознавать, что больше подходит «я живу». И весь тот реальный мир, с людьми, состоящими из плоти и крови, знающих, куда они идут и зачем, ремонтирующие квартиры, создающие семьи, оставляющие семьи, встречающиеся посмотреть кино, поесть что-нибудь, недовольные соседями и довольные, завидующие и деятельные… все их атрибуты жизни – всё это вокруг стало совсем чужим к двадцати. Попытки встроиться были больше для галочки, чтобы не приставали, чтобы говорили с ней пореже – не касались, не рушили своими голосами и движениями тел – тот, другой мир.
Утром она уже сама растворяла кофе, доставала оставшуюся колбасу из холодильника, умывалась и чистила зубы. Она сама надевала свою одежду, доставая её в лучшем случае из шкафа, в обычном – выуживая из кучи вещей на стуле. Вечером она задерживалась в университете или на работе как можно дольше, а потом ехала в пустых вагонах метро.
Иногда просыпалась тоска по людям, и она искала их общества, и пыталась с ними говорить. Она умела это делать. Научилась. Но ни один разговор не был интереснее, чем уткнуться лбом в грязное стекло электрички, с музыкой, в нерешительности – закрыть глаза или оставить открытыми, и закрывать под крики продавцов всяких безделиц за стольник. Но ни разу не проскочить свою станцию. Реальность стоило держать под контролем, что бы ни происходило. И часто ей казалось, что она идеально балансирует на грани двух миров – своего и того, другого, который все называют настоящим.
Бесконечное число «два» давало фору любой перевёрнутой в горизонталь восьмёрке, потому что всегда подразумевало ненавидимый процесс выбора. Так можно ненавидеть комнату, заполненную табачным дымом, сквозь который непременно надо улыбаться, или едкую симфонию ногтей по грифельной доске. За такое просто хочется убивать, неважно кого – себя или других. И редкие передышки от одного «два» до другого заполняются клейкой тоскливой дремотой после внезапного выдоха облегчения, пришедшего на смену подлинному ужасу ошибки.
Скоро, очень скоро она ошибётся ещё раз, и будет уверять себя, что всё в порядке. Вот-вот, снова и снова с губ срывается всякая чушь, которой в их пространстве вообще не место. Поиграть бы во всё это, да и заснуть, а, проснувшись снова, сыграть в какую-то новую игру. И отчего всем так было нужно, чтобы она относилась к жизни серьёзно? Неужели было непонятно, что это убивает хуже, чем рак? В очередной грёбаный раз от неё снова этого требовали. Безумие. После всех этих лет она готова была пойти на что угодно, но только не на это серьёзное выражение лица, когда его хватают руками и заставляют смотреть, так, что не вывернешься, держат веки пальцами, и глаза уже пересохли и слезятся. И кто-то думает, что это – те самые слёзы. Нет.
Когда-то, до всего этого, до опрокинутого навзничь мира, она шарила по своей огромной кровати, всё больше убеждаясь, что не сможет терпеть в ней кого-то ещё, каким бы ни был этот кто-то красивым, умным, достойным – любой эпитет, любая блажь. Она сама не знала, что должен сделать другой человек, чтобы остаться в её жизни хотя бы надолго, не навсегда. Разве что лишь изредка в ней появляться. Но вот так, чтобы несколько дней, даже дней, подряд – это невозможно. И мужчины, и друзья – всё держалось на такой вот ниточке, которую она бы перерезала, не задумываясь, если бы груз стал слишком тяжёлым. И вот теперь – одна, в бесчисленных квадратных километрах, пожалуй, сотнях тысяч, – куда никто не вторгнется, предоставленная самой себе. Со старым Голливудом и крошками хлеба в постели, с этим небом, которое только её, которое не нужно разглядывать сквозь дома и ловить в отражениях чужих окон. Годами она перебирала в голове факты, которые могли бы отодвинуть людей, сделать так, чтобы они не подходили так близко. И поняла, что их нужно выдавать в самом начале, потому что дальше им становится отчего-то всё равно, на неё цепляют нимб, по ощущениям больше похожий на терновый венец и толкают в спину. Мессия не смог сохранить себя в этом мире. Он отдал себя на растерзание во имя чего-то, лишь только ему ведомому. А всё, что придумали после, стало уже сродни массовому психозу. Из раза в раз одно и то же. А уж кем-кем, но этим она не была. Вынырнув из ада, святым не станешь. И выстрелом прогремел рык из самого нутра, глаза снова стали хищными в темноте, ногти впились в ладони: – Я не позволю забрать у меня себя. Никто не посмеет.
Этот скрежет нутра выдернул человеческое тело из оцепенения бешенства. Она остановилась, накрылась большим тёплым шарфом, больше напоминающим кусок пледа, и вышла в ночь. Сетующая на одиночество под этими звёздами – теперь готова была сражаться до последнего за каждую из них.
Две мысли, две давние знакомые, вели внутри отвратительный диалог, пытаясь выяснить, кто же из них прав. Что-то из поверхности разума убеждало, что это всего лишь один из страхов, но интуиция говорила, что это – очередной виток, который необходимо оборвать. Или всё было наоборот? Два голоса слиплись, их невозможно было разъединить, рассмотреть по отдельности, выслушать каждый. Для таких случаев раньше были запасные варианты. Например, парочка психотерапевтов, таро и цыганка, с которой они познакомились ещё прошлым летом. Теперь нужно было всё делать самой. Ещё одно крещение, ещё одно важное стратегическое решение. Хотя кого теперь обманывать? Если бы сейчас всего лишь один звонок… и выскочить в улицу, ловя взглядом фары, почти сбегая по ступеням. Нужно будет посчитать их, когда она приедет туда, и, конечно, снова забыть. И ведь всё бы пошло куда подальше, снова бы злилась, снова бы молчала и ловила каждый жест, каждое движение подбородка, так играючи вскидываемого, снова бы жадными глотками пила эту чистоту из ничего не понимающих глаз.
Вечная попытка найти спасение в ком-то другом.
Она думала, что вынырнула из этого сна, но нет. Это случилось словно пару дней назад, словно её без объяснений столкнули с кровати, голова ударилась о холодный пол и чьи-то улыбающиеся глаза, улыбающийся рот, всё сплошное улыбающееся и довольное… всё это сдавило её до хруста в костях. Вот оно – пробуждение. Будущего не существует, прошлое затянуто пеленой, искажено сознанием. Только один шаг – вдоль края ночи, сейчас, только вот эта секунда, которая уже не существует, ей на смену пришла другая, которая – взгляд под ноги, где всё известно. И больше ничего. Мечты – о том, что ушло, о том, что случится или о том, чего никогда не будет. Знала ли всё это? Знает ли это кто-то другой, человек или то, что люди решили называть богом?
Солнце снова встанет завтра, она снова увидит всползающий диск.
Нет. Давай как будто просто ничего нет. Больше ничего нет.
В груди защемило. То, что правда имело место в каждой из этих пройденных секунд, провернувших ночную землю к рассвету шагов. Только одно. И за этим она будет возвращаться снова и снова.
Она больше не хочет никого воскрешать. Она хочет, чтобы воскресили её.
Во всём настоящем есть та самая тишина, она узнает её голос сквозь многие шорохи тишины.
Её путь теперь зависел лишь от того, что не было похоронено под слоями толстой кожи. От того, вспомнит ли она, как. Почувствует ли, куда.
И она свернула с шоссе, ведущего домой, на дорогу, которая уходила куда-то в сторону. И камень упал с плеч. Не камень, но огромная и неповоротливая глыба. Если и суждено найти ответ, дойти до конца, то только не там. Нет, всё существо влечёт совсем в другое место. К другому миру. Может быть, начало не там, где мы его всегда искали. Может быть, оно перед носом. Может быть, его и вовсе не существует.
Она что есть смелости нажала на педаль газа, задержав дыхание, и полетела вперёд, прямо по середине пустой дороги, и словно не ехала – но бежала что есть сил. Что было вывалившихся откуда-то из хребта невероятных сил, невероятного воздуха, бьющего по лицу.
Мы можем видеть, как чашка падает со стола и разбивается на осколки, но мы никогда не увидим, как чашка складывается и возвращается на стол. Увеличение беспорядка, или энтропии, даёт возможность отличить прошлое от будущего и придаёт таким способом времени определённое направление. 9
Ей снился берег. Дом на берегу. Она жила там. Она помнила этот пруд, он полон кувшинок, мостки наполовину затоплены, так, что, когда встаёшь на них, ноги по щиколотку погружались в согретую солнцем верхнюю часть воды, и пальцы расплывались, сливались с деревом, и солнце светило на них. Но она пришла сейчас к краю и пруд превратился в котлован, не успевший ещё зарасти. Она опустилась на колени, исполненная жажды, и стала горстями черпать чёрную смоляную землю, закидывала её в рот, оставляя на губах и скулах серые разводы. И начала задыхаться. Она беспомощно и дико вращала глазами, оглядывалась, но земля, перехватившая глотку, не давала вымолвить ни звука.
Она ворочалась, корчилась, мычала, открыв рот, капли пота в отражённых рассветных лучах напоминали капли мёда. Вот одна скользит по шее, сливается с другой, и они уже скатываются и падают на простыню. Подушки выброшены по сторонам, тело то раскидывается всеми членами по кровати, то сжимается подобно кулаку, и вдруг резко поднимается с открытыми остекленевшими глазами, полными ужаса. И взгляд этот упирается в зеркало, вырывая из груди стон то ли освобождения, то ли отчаяния.
И так непослушные волосы теперь образовали растерзанное взрывом облако, рваное по краям. Она закрыла лицо руками, пытаясь вспомнить, что же всё это было. И не могла. В пищеводе будто провалился кусок цемента или какой-то кулак вошёл внутрь. Какие-то спазмы заставили её несколько раз глубоко вздохнуть. Она снова открыла глаза.
Солнце пробивалось сквозь занавески. Стояла тишина. Никак не привыкнуть к тишине. Только птицы пели за окном, встречая рассвет.
Где-то наверху, огибая сферу Земли руками, смеялась атмосфера. Она слишком приблизила свой любопытный глаз, и пики вершин щекотали её тело. Породившее и сокрывшее.
Одна.
Она смотрела на отражение в зеркале, прищурившись, чуть отступая. Отражение говорило.
Женщина сидела напротив и шевелила губами, выпучивала глаза, подносила свои маленькие руки с длинными пальцами к лицу. Закрывала глаза, и те краснели, и из них текла вода, прилипая к лицу, прилипая к шее. Женщина гладила свои плечи, лодыжки и ступни. Женщина была обычной и плотной, но что-то в ней настораживало.
Да, она была ослаблена, нага и растеряна, но сверху и сквозь отражение было видно что-то ещё. Что-то, что заставляло задуматься о неправильном и даже опасном выборе.
Глаза жгло, тело сковало, как иногда сводит ноги в ледяной воде.
«У меня есть я. У меня есть я. Что бы ни произошло, у меня есть я».
Ком прокатился обратно по пищеводу.
… не принуждай меня оставить тебя и возвратиться от тебя; но куда ты пойдёшь, туда и я пойду, и где ты будешь жить, там и я буду жить; народ твой будет моим народом, и твой Бог – моим Богом; и где ты умрёшь, там и я умру и погребена буду… 10
…никто не оставляй сего до утра. 11
Что-то было не так, кожей ощущалось не то. Она никак не могла подобрать этому определения. Может быть, даже с кожей всё было нормально. Но под горлом давило.
Так бывало, когда до неё начинало доходить.
Когда прояснялось.
Оно постепенно подступало и сдавливало. Можно было сглотнуть или выдохнуть этот ком. Но сейчас ей хотелось знать, что в нём кроется. И она ждала. Неторопливо наблюдала за перекатываниями в пищеводе.
Это началось вчера, вдруг смутно её поразила мысль, даже намёк на неё, что та одержимость, в которой она двигалась – лишь обман. И та точка на горизонте – мираж, призрачный оазис. И единственно истинное – тот клочок земли, на котором стоят её ноги…
Когда блуждаешь в невесомости, каждый отрезок воздуха – твоя опора. И её нигде нет. Нет ни ясности, ни чистоты зрения, но сплошь – вязкие, до невозможности реальные и жадные до её голода галлюцинации.
Она не бросалась ни в панику, ни в размышления. Паника уже выходила из привычки. Словно отрезало и не пришьёшь обратно. Мысли ещё оставались. С ними было сложнее, но изживалась сама их плотность. Они не испарялись без остатка, просто, видимо, всему отпущена грань, за которую перейти нельзя, словно нельзя перелиться через горлышко кувшина. И когда эта грань наступает, предел исчерпан. Когда-то мыслей был целый рой, они давили друг друга, задыхались друг в друге словно любовники, а теперь словно сбежали куда-то – где им больше места. И не к чему превращения смыслов, когда их не осталось. Чувства потери и растерянности – она знала это – теперь не позволили бы выжить – и, как животное, неосознанно выбирала именно это. Жить. Умереть было невозможно. Если бы её хотели стереть с лица земли, то сделали бы это. А сейчас не позволят такую блажь, как исчезнуть. Она как Ларра12 может биться головой о землю, но та расступится, не причинив ни малейшего вреда. Ей просто не оставили выбора. Только один – идти вперёд, за миражами или замереть на месте. Да и это, пожалуй, не было выбором.
Она могла копаться в памяти, скрести ногтями по коже руля, пить вино до воссоединения со сном – что угодно, но утра сменяли друг друга, как и ночи. И единственным выбором был шаг, движение, малейшее – снова и снова куда-то, что еще хранило тепло где-то внутри. Может быть, это был очередной мираж, галлюцинация распахнутого настежь разума, но во всём этом самое призрачное обретало плотность и силу, точечное притяжение каждой клеткой, поддёрнутой на крючок, тянуло к Югу. И звон в ушах, пробиравшийся внутрь черепной коробки, лишал и зрения, и осязания, когда она пыталась выбирать другое направление. А когда этот гул отступал, всё та же дорога неторопливо уплывала куда-то вперёд, к горизонту, на котором рано или поздно должны были показаться заснеженные вершины.
Она запрокинула голову к небу, подложив под шею свёрнутую куртку. Бесконечное. Бездонное. Испещрённое какой-то своей, другой, отрешённой жизнью. Миллионы лет проходя над одной и той же точной пространства, никогда не повторяющееся, но всегда – неделимое.
Когда-то в детстве она услышала обрывок передачи по телевизору, а потом на улице рассказывала другим детям, что небо – даже там, где они. Что небо – это просто воздух.
– А здесь тоже небо? – Спрашивала девочка, поднимая руку над головой. А потом опускалась на корточки, испытывая, как маленькую ложь сказанное, запускала руку в траву и снова спрашивала, – И здесь тоже?
– Да! Да! Оно везде! Это всё – небо! – и они трогали воздух, трогали поверхность земли и пустоту в подкрадывающихся кронах старых деревьев – почти верили ей.
Да. Да. Всё это – небо. Потом она быстро забыла об этом, и вспомнила только спустя многие годы. Теперь уже ей была нужна эта нить, связующая наслаивающиеся друг на друга миры.
Значит, небо и правда сейчас здесь, – она провела рукой по телу, затем спустилась к траве, – и всегда здесь было. И, на растянувшееся мгновение закрыв глаза, она прошептала:
– Оно одно и соединяло всех нас. Мы дышали одним небом. Мы жили в нём. И так ничего и не поняли.
Она смотрела на проплывающие с невероятной скоростью облака, но тут, внизу, не было ни дуновения. Единственным ветром было её дыхание, невидимое, растворённое в воздухе. Клубки облаков разматывались в очертания лиц, словно это была игра в память.
Сколько лиц она помнила? Одно, два, три… Набралось с тридцать. Из всех. Из всех сотен. И в очередной раз не дотерпела до конца игры. Почему-то перед глазами мелькали те, без кого она хотела бы прожить, но те, без кого не могла бы – были покрыты туманом. Или это не были их истинные лица? Что, если все самые дорогие – вспышки, созданные для пробуждения? Ведь она жила вполне интересной жизнью, всё было более, чем хорошо. Но иногда встречались люди, от которых налаженное и устоявшееся оказывалось под угрозой по пасть на свалку многих – таких же, хороших и правильных – жизней.
Но она почему-то не могла сделать этот шаг ни разу. Лишь тайно, из-за угла. Возможно, чуть-чуть свернув, чтобы просто посмотреть, а как ещё бывает. Но потом неизменно возвращалась. И проклинала себя за это каждый день.
Конечно, бывали очень хорошие мгновения, когда живое внутри пробуждалось и вот-вот готово было расправить крылья, даже в тесноте – она забывалась. Но край, к которому её бесконечно тянуло, тот Стикс, в воды которого хотелось броситься, следовал тенью, и она чувствовала – скоро, в каком-то из многих зенитов, тени не останется, ибо она сама станет этой тенью. Она войдёт в неё под ударом солнца, в точку черепа, помеченную при рождении крестом.
Ведь если идти к краю, к перелому, как ни медли в пути, рано или поздно он покажется на горизонте. Идти обратно будет далеко, стоять на месте и смотреть в даль – невыносимо. Даже если решить – встать и стоять, не двинуться с места – простоишь. Выдержишь. А потом всё равно не сможешь не дёрнуться. Или поползёшь, или побежишь, но ты будешь там, куда шёл. Обезличенный, отвыкающий от своего собственного лица, что видели все. И придёшь к месту, где оба твоих волка станут наконец-то сыты.
И часть пути теперь позади, подёрнутая миражами.
Кусок проползла, кусок пробежала, постояла на месте.
Сожгла, утопила и забыла своё лицо. И увидела приближающуюся тень с горизонта. Вот-вот она коснётся её шеи. Тело чувствует её всё ближе и ближе – ветром, пылью, каждой пульсирующей клеткой – бьётся мир – от века прозрачный и
«Я говорю. Я говорю тебе, небо. Если ты это выдумало, всё это, вместе со мной. Покажи, что истинно. Что – то самое – ради чего я здесь, именно так. Я знаю, что, когда говорю, то говорю слишком не то, слишком бессвязно. Но ты же понимаешь, как никто другой, особенно теперь – когда понимать больше некому. Мы с тобой остались одни. Или если вас несколько, то пусть хоть один из вас отзовётся. Если здесь будет поставлена та самая точка, то неужели все остальные уже пришли к ней? Или они идут сейчас так же, как и я?
Ты дал мне этот мир, о котором я так просила. Ты дал мне всё это, и я не умею жить с тем, что ты мне дал».
Неужели вот оно – чувство утраты, то самое, когда уже не скажешь, глядя в глаза, что-то очень страшное? Что-то такое, отчего скручиваешься как полотенце при отжиме, и оно так и останется скрученным и никогда не расправится? И вот – внутри целый склад таких скрученных вещей, и ни одна из них не останется расправленной и отданной в те, другие руки? Как же сейчас хочется вывалить всё это бельё, грязное, чистое, перед людьми, на какой-нибудь главной площади, и пусть бы они растаскивали его, рвали на куски, да и себя выбросить им, туда же. Пусть бы рвали живот, вынимали на свет божий эти сгустки кишок и вен, оторвали пальцы, выдернули веки, да и сожгли это все вместе с тряпками и разбитой домашней утварью. Казалось, что они – все вокруг –сильные, крепкие, уверенные – словно боялись чего-то. Она училась быть осторожной, глядя на этот страх – страх без внятного источника, но физически ощутимый подобно натяжению сухожилий при долгом стоянии на спор. Она не спрашивала. Но что-то всегда стояло между ней и теми, кого она любила или пыталась любить. От природы или со временем это развилось в ней – остро чувствовала других. И непонятно было, почему, глядя на каждого из этих сильных людей, она чувствовала их страх. Это могло бы быть зеркалом, но только в этом случае это было отражение собственного страха чрезмерно подчиниться. Она же не хотела никого подчинять. Она хотела той глубокой дружбы, той страстной привязанности свободных людей, о которой многие и не имеют понятия. Хотела и не знала, как – избавить от этого страха хотя бы тех, кто рядом. Их и так было немного.
Когда мы впервые сталкиваемся со смертью, внутри начинает работать какой-то неуправляемый механизм контроля, который чем дальше, тем больше подчиняет себе свободную животную человеческую суть. Руки этого существа нащупывают особые кнопки, и давят на них всё сильнее и сильнее, и хватка становится настолько жёсткой, что всё вдруг становится бессильным и тонким. И тогда, неосознанно, в игру алкоголь, наркотики, набор оргазмов, псевдопривязанностей – всего, что хоть иллюзорно, но скрывает руку страха, схватившую за глотку. Без её ведома – ни шага. И о крыльях не могло идти и речи. Они словно – рудимент – радость оставленной памяти. Она знала как знал глубоко внутри каждый, и так же металась по людям, выискивая, нащупывая то самое – родное, живое, свободное, дикое. И хватала это в них, словно задыхающийся хватает ртом воздух. Она дышала этим, жила.