Читать онлайн Рассказы о природе бесплатно
© Бианки В. В., насл., 2020.
© Состав., оформление. ООО Издательство «Родничок», 2020
© ООО «Издательство АСТ», 2020
Рассказы
Музыкант
Старый медвежатник сидел на завалинке и пиликал на скрипке. Он очень любил музыку и старался сам научиться играть. Плохо у него выходило, но старик и тем был доволен, что у него своя музыка. Мимо проходил знакомый колхозник и говорит старику:
– Брось-ка ты свою скрипку-то, берись за ружьё. Из ружья у тебя лучше выходит. Я сейчас медведя видел в лесу.
Старик отложил скрипку, расспросил колхозника, где он видел медведя. Взял ружьё и пошёл в лес. В лесу старик долго искал медведя. Но не нашёл даже и следа его.
Устал старик и присел на пенёк отдохнуть.
Тихо-тихо было в лесу. Ни сучок нигде не треснет, ни птица голосу не подаст. Вдруг старик услыхал: «Дзенн!..» Красивый такой звук, как струна пропела.
Немного погодя опять: «Дзенн!..»
Старик удивился: «Кто же это в лесу на струне играет?» А из лесу опять «Дзенн!..» – да так звонко, ласково.
Старик встал с пенька и осторожно пошёл туда, откуда слышался звук. Звук слышался с опушки.
Старик подкрался из-за ёлочки и видит: на опушке разбитое грозой дерево, из него торчат длинные щепки. А под деревом сидит медведь, схватил одну щепку лапой. Медведь потянул к себе щепку и отпустил её. Щепка выпрямилась, задрожала, и в воздухе раздалось: «Дзенн!..» – как струна пропела.
Медведь наклонил голову и слушает.
Старик тоже слушает: хорошо поёт щепка!
Замолк звук – медведь опять за своё: оттянул щепку и пустил.
Вечером знакомый колхозник ещё раз проходил мимо избы медвежатника. Старик опять сидел на завалинке со скрипкой. Он пальцем дёргал одну струну, и струна тихонечко пела: «Дзинн!»
Колхозник спросил старика:
– Ну что, убил медведя?
– Нет, – ответил старик.
– Что ж так?
– Да как же в него стрелять, когда он такой же музыкант, как и я?
И старик рассказал колхознику, как медведь играл на расщеплённом грозой дереве.
Подкидыш
Мальчишки разорили гнездо каменки, разбили её яички. Из разбитых скорлупок выпали голые, слепенькие птенчики.
Только одно из шести яичек мне удалось отобрать у мальчишек целым.
Я решил спасти спрятанного в нём птенчика.
Но как это сделать?
Кто выведет его из яйца?
Кто вскормит?
Я знал неподалёку гнездо другой птички – пеночки-пересмешки. Она только что отложила своё четвёртое яичко.
Но примет ли пересмешка подкидыша? Яйцо каменки чисто голубое. Оно больше и совсем не похоже на яички пересмешки: те – розовые с чёрными точечками. И что будет с птенцом каменки? Ведь он вот-вот должен выйти из яйца, а маленькие пересмешки выклюнутся только ещё дней через двенадцать.
Станет ли пересмешка выкармливать подкидыша?
Гнездо пересмешки помещалось на берёзе так невысоко, что я мог достать его рукой.
Когда я подошёл к берёзе, пересмешка слетела с гнезда. Она порхала по ветвям соседних деревьев и жалобно посвистывала, словно умоляла не трогать её гнезда.
Я положил голубое яичко к её малиновым, отошёл и спрятался за куст.
Пересмешка долго не возвращалась к гнезду. А когда, наконец, подлетела, не сразу уселась в него: видно было, что она с недоверием разглядывает чужое голубое яйцо.
Но всё-таки она села в гнездо. Значит, приняла чужое яйцо. Подкидыш стал приёмышем.
Но что будет завтра, когда каменка выклюнется из яйца? Когда на следующее утро я подошёл к берёзе, с одной стороны гнезда торчал носик, с другой – хвост пересмешки.
Сидит!
Когда она слетела, я заглянул в гнездо. Там было четыре розовых яичка и рядом с ними – голый слепенький птенчик каменки.
Я спрятался и скоро увидел, как прилетела пересмешка с гусеничкой в клюве и сунула её в рот маленькой каменке.
Теперь я был уже почти уверен, что пересмешка выкормит моего подкидыша.
Прошло шесть дней. Я каждый день подходил к гнезду и каждый раз видел торчащие из гнезда клювик и хвост пересмешки.
Очень меня удивляло, как она поспевает и каменку кормить, и высиживать свои яйца.
Я скорей отходил прочь, чтоб не помешать ей в этом важном деле.
На седьмой день не торчали из гнезда ни клювик, ни хвост.
Я подумал: «Всё кончено! Пересмешка покинула гнездо. Маленькая каменка умерла с голоду».
Но нет – в гнезде лежала живая каменка. Она спала и даже не тянула вверх головку, не разевала рта: значит, была сыта. Она так выросла за эти дни, что покрывала своим тельцем чуть видные из-под неё розовые яички.
Тогда я догадался, что приёмыш отблагодарил свою новую мать: теплотой своего тельца он грел её яички – высиживал её птенцов.
Так оно и было.
Пересмешка кормила приёмыша, приёмыш высиживал её птенцов. Он вырос и вылетел из гнезда у меня на глазах. И как раз к этому времени выклюнулись птенчики из розовых яичек.
Пересмешка принялась выкармливать своих родных птенцов – и выкормила их на славу.
Бешеный бельчонок
Мы с сынишкой собрались в лес по грибы. И только свернули тропой с просёлочной дороги, – навстречу нам из лесу собака Клеопарда. Злющая – чистый волк.
Сынишка был впереди меня. Он хотел кинуться назад, ко мне, но я успел крикнуть ему:
– Только не беги! Иди, как шёл.
Ускорив шаг, я поравнялся с сынишкой и взял его за руку. Ни ружья, ни палок у нас с собой не было: одни простые корзинки.
Обороняться было нечем.
А Клеопарда была уже в нескольких шагах от нас. Или мы ей дорогу должны были уступить, или она нам: тропа была узкая, а по сторонам – грязь.
– Вперёд без страха и сомненья! – произнёс я как можно веселее, крепко сжимая руку сынишки.
Клеопарда остановилась и молча оскалила зубы. Миг был решительный.
Я ещё твёрже шагнул – раз, два, три…
Свирепое животное вдруг прыгнуло в сторону и, увязая в глубокой грязи, пошло мимо нас стороной.
Я отпустил руку сынишки.
– Видишь? А ты хотел бежать.
– Ух, страшно!
– Убегать ещё страшней.
Но тут мы дошли до леса и скоро забыли это приключение.
Вчера целый день лил дождь. Грибов было много. Сперва мы брали всякие: и красные, и подберёзовики, и маслята. Но глубже в лесу, на гривках под елями и соснами, начались белые. Тут мы на другие грибы и смотреть не стали.
Лес весь сверкал, переливался разноцветными весёлыми звёздочками, каждый листок, каждая травинка и мшинка блестела, улыбалась капельными глазками: солнце ещё только поднималось над деревьями и не успело высушить вчерашнего дождя.
Все кусты и ёлочки были в паутинках, и каждая паутинка была унизана крошечными водяными жемчужинами.
Мы, конечно, сразу промочили и штаны и рубахи, но всё равно становились на колени, раскапывали руками мокрый мох и вытаскивали из-под него маленьких крепышей с тёмной шапочкой на пузатенькой ножке – настоящих боровичков. Потом спешили дальше – искать новое гнездо грибов.
Мы так увлеклись, что не заметили, как забрались глубоко в лес и очутились на опушке небольшой поляны.
– Стой! – шёпотом вдруг сказал сынишка и схватил меня за руку. – Смотри: бельчонок!
Правда: на другой стороне поляны на ветках сосны прыгала молодая белочка с тоненьким ещё хвостиком.
Бельчонок спускался с ветки на ветку. Исчез на минутку из глаз и вдруг, смотрим, скачет по земле к берёзке. Ближе к нам от той опушки стоял куст, и ещё ближе – одинокая берёза. И рядом с берёзой открыто рос малоголовый гриб на высокой белой ножке – обабок.
– А! – сказал я тоже шёпотом и потянул сынишку за росшие рядом ёлочки, чтобы не спугнуть бельчонка. – Знаешь, бельчонку, наверно, ужасно хочется попробовать этот гриб, а на землю спуститься страшно: вдруг кто-нибудь увидит и схватит.
– Ага! – согласился сынишка. – Наверно, он очень голодный.
Бельчонок уже прыгал к обабку по земле, смешно подкидывая задом.
От опушки до берёзы было верных шагов пятнадцать. Моих, человеческих, шагов пятнадцать, а беличьих мелких скачков по земле – не меньше как полсотни.
И вот только бельчонок подскакал к берёзе, не успел ещё и куснуть гриба, – вдруг сбоку из травы откуда ни возьмись – лисица! И на него. Мы так и ахнули.
Но бельчонок вовремя заметил опасность, повернул – и в два скачка очутился на берёзе.
Он мигом взвился по стволу и притаился под самой макушкой. Весь сжался от страха в комочек. Лисица осталась с носом.
Сынишка хотел захлопать в ладоши, но я ему не дал, шепнул:
– Подожди. Это ещё не всё. Лисица, я вижу, пожилая, опытная. Она так этого дела не оставит.
Я потому так подумал, что лисица сразу, как бельчонок махнул от неё на дерево, осадила всеми четырьмя лапами, стала и потом с самым равнодушным видом повернула прочь от берёзы – к опушке. Даже не взглянула вверх, на дерево. Будто её совсем и не интересовал никогда бельчонок, не за ним она кинулась, а так просто.
А у самой глаза блестят, рот – до ушей. Мне тут и почудилась какая-то хитрость с её стороны.
Смотрим, правда: не дошла лисица до опушки, вдруг – шмыг за куст, который между берёзой той и опушкой стоял. И нет её.
– Ишь, хитрюга! – шепчет сынишка. – В засаду села. Как же теперь бельчонок домой в лес попадёт? Ведь ему мимо этого куста бежать.
– Вот в том-то и дело, – шепчу я. – Не миновать ему лисьих зубов… Но… Тс-с!.. Смотри, он что-то придумал.
Чуть заметный среди листвы на белой ветке берёзы, рыжий комочек зашевелился, развернулся – и опять превратился в бельчонка. Вытянув шею и повёртывая голову во все стороны, бельчонок долго осматривался. Но, верно, оттуда, с вершины, ему не было видно лисицы: он осторожно, потихоньку стал спускаться с ветки на ветку. Прыгнет – и оглянется. Прыгнет – и тянет шейку, заглядывает вниз.
– Ох, глупый, глупый! – шепчет сынишка. – Сейчас ведь спрыгнет на землю. Пойдём скорей прогоним лисицу!
– Подожди, подожди! – шепчу. – Посмотрим, чем кончится.
В первый раз я своими глазами видел, как лисица охотится за белкой. Бельчонок тихонько спустился уже до половины берёзы – и тут вдруг замер на ветке. Да вдруг как затрясётся на лапках, как закричит, зацокает!
– Увидел, увидел! – шепчет сынишка.
Сомнения быть не могло: белый кончик рыжей трубы – хвоста лисьего – высунулся из куста, и бельчонок его заметил!
«Эх, лисанька! – подумал я про себя. – Рано победу затрубила! Думала, уж вот он – твой бельчонок! Заиграла хвостом да и выдала себя».
Кончик лисьего хвоста сейчас же опять исчез за кустом. Но бельчонок никак не мог успокоиться. Он пронзительно громко ругал коварную лисицу уж не знаю какими своими беличьими словами и весь трясся от негодования.
Потом, когда лисий хвост исчез, бельчонок замолчал. И вдруг, чего-то ужасного испугавшись, винтом взвился по стволу к себе на спасительную вершину. Может быть, вообразил себе, что лисица сейчас прыгнет за ним из-за своего куста – на полдерева.
– Дело затягивается, – шепчу я сынишке. – Но – терпение: лисица, видимо, решила сидеть в засаде хоть до вечера. А бельчонок, конечно, голодный. На берёзе ему долго не высидеть: там ему ни шишек, ни орехов. Всё равно придётся слезать.
Прошло несколько минут. Ни лисица, ни белка не подавали никаких признаков жизни. Сынишка уже начал меня за рукав дёргать:
– Прогоним лисицу и пойдём грибы собирать.
Но тут бельчонок опять показался из своего прикрытия и прыгнул на одну из тонких верхних веток берёзы.
Это была одна из самых длинных веток дерева, и она, как вытянутая рука, указывала прямо на опушку леса – на ту самую крайнюю сосну, с которой полчаса тому назад спустился бельчонок.
Бельчонок разбежался по ней и, сильно качнув конец ветки, прыгнул.
– Бешеный! – шёпотом вскрикнул сынишка. – Он…
Сынишка хотел, конечно, сказать, что бельчонок попадёт прямо в пасть лисице.
Но он не успел договорить: так быстро всё кончилось!
Бельчонок, разумеется, не рассчитал: допрыгнуть до опушки с берёзы он не мог.
Самой ловкой белке не перелететь такого расстояния по воздуху – не птица же! Просто, видно, бельчонок с отчаянья прыгнул: будь что будет! И он, конечно, кувырнулся, не пролетев и половины расстояния до сосны.
Надо было видеть, как он летел вниз, растопырив все четыре лапки и вытянув тонкий хвостик, – прямо в куст, где сидела лисица, прямо на неё!
Но не успел он долететь до куста, как лисица…
Думаете, подскочила и на лету схватила его в зубы?
Нет, лисица опрометью выскочила из куста и сломя голову бросилась наутёк через пни и кусты.
Громкий смех сынишки – прямо мне в ухо – чуть не оглушил меня.
А бельчонок, упав на куст, не разбился: ветви спружинили, слегка подкинули его лёгкое тельце и, опять приняв на себя, мягко опустили его на землю. Бельчонок скок-скок-скок! – и на сосну. С сосны на осину, с осины ещё на какое-то дерево – и скрылся из глаз в лесу.
Сынишка хохотал до слёз.
И весь лес, казалось, хохотал с ним – все капельные глазки дождя на листьях, на траве и кустах.
– Бешеный! – твердил сынишка сквозь смех и слёзы… – Ну, прямо бешеный!.. Как он на лисицу-то! Как она от него!.. И хвост поджала! Вот бешеный бельчонок.
– Ну, – спросил я, когда он прохохотался. – Теперь понимаешь, почему я не дал тебе бежать от Клеопарды?
– Знаю, знаю:
- «Вывод ясен без картин —
- Часто, в битве не робея,
- Побеждает трёх один».
Уж не знаю, откуда он взял эти стишки! Он у меня набит стихами и выпаливает ими вдруг, как из пушки.
Весёлые мы пришли в тот день из лесу.
Лупленый Бочок
Думаете, все зайцы одинаковые, все трусы? Нет, зайцы тоже разные бывают. Спросите вот моего сынишку, какого мы раз поймали скандалиста.
Мы были на охоте в лесу. Втроём: сынишка, я и Джим.
Джим – это собачка наша. Коротконожка, уши до земли, хвостик куцый. Замечательная охотничья собачка, хоть и старенькая; всякую дичь разыщет, на крыло поднимет, а подстреленную поймает, схватит и осторожно, не помяв ни пёрышка, подаст прямо в руки. Необыкновенно умный и добрый у нас Джим. С другими собаками не дерётся, никого никогда не кусает, всем знакомым людям при встрече хвостиком часто-часто машет и, знаете, так по-собачьи приветливо губами улыбается.
На охоте мы были сухой осенью, – уже лист с деревьев падал, а дождей больших ещё не было. В это время охотиться в лесу всего трудней: высохший лист гремит под ногами, дичь тебя далеко слышит, и видит сквозь поредевший кустарник, и, не подпустив, улетает.
Вдруг слышу: Джим залаял, залаял в кустах – и вдруг замолк.
«На кого это он?» – думаю. И приготовился стрелять.
Но оттуда, из кустов, никто не вылетел.
А сынишка уже там и кричит мне из кустов:
– Папа, папа, беги скорей! Кого Джим-то в плен взял!
Я – к ним и вижу: Джим лежит врастяжку на земле, а передними лапами зайчонка прижал к листьям, держит его. Зайчонок верещит отчаянно, Джим хвостиком часто-часто виляет, а сынишка мой стоит над ними и не знает, что ему делать.
Я подошёл, взял зайчонка у Джима. Держу зайчонка двумя пальцами за шиворот, – он ещё пуще верещит, лапками от меня отбивается.
Сынишка говорит:
– Это он на тебя сердится. Кричит: «Как ты смеешь меня – такого маленького – обижать!»
И вправду похоже было, что зайчонок что-то эдакое кричал.
А Джим на задние лапы встал, передними мне в колени упёрся и лижет зайчонка: успокаивает его, – что, значит, не бойся, не таковские мы, ничего плохого тебе не сделаем.
Тут вдруг сынишка говорит:
– Смотри, папа, у него левый бок лупленый.
Смотрю: на левом боку у зайчонка плешинка. Шерсть содрана, голая кожа – с пятак кружок.
– Эге! – говорю. – Да ведь это мне знакомый зайчишка! Он от дяди Серёжи сбежал. Полезай-ка, дружок, в карман.
Осторожно его под пузечко перехватил и сунул в свою охотничью куртку, в спинной карман. Такой у меня карман есть в куртке: во всю спину, а по бокам – пуговицы. Очень удобно в нём стреляную дичь носить и всякую всячину, что, бывает, на охоте попадается.
Зайчонку там темно, тепло, – он и притих.
И сразу мы домой пошли.
По дороге мне пришлось, конечно, всё подробно рассказать сынишке, откуда я этого зайчонка знаю и отчего у него бочок лупленый.
Дядя Серёжа – приятель мой, тоже охотник, – живёт на краю деревни, у самого леса. Зайчонка он поймал недели три назад – совсем ещё крошкой – у себя в саду под кустом смородины. Этот зайчонок из листопадничков. У зайчих первые зайчата родятся весной, когда ещё снег корочкой – наст. И называются они – настовичками. А последние в году родятся осенью, когда уже лист с деревьев начинает падать. Их охотники так и зовут – листопадничками.
Дядя Серёжа очень этому зайчонку обрадовался. И вот почему: у него, у дяди Серёжи, не так давно ощенилась дворовая собака по кличке Клеопарда. Щенят всех он ещё раньше знакомым своим обещал. А как их у матери отнимешь? И без того злющая, Клеопарда совсем с ума сойдёт, на всех начнёт кидаться. Дядя Серёжа и придумал зайчонка ей вместо щенят подложить, чтобы не скучала, не лютовала. Так и сделал.
Щенята в ящике сидели. Он их оттуда взял, когда матери не было, а на их место зайчонка положил.
Клеопарда пришла – щенят нет, а сидит в ящике малая зверюшка и её собачьим запахом пахнет: в ящике-то всё с её запахом.
Она и не тронула зайчонка: своим признала. Утешилась им. Кости ему стала таскать, лучшие куски мяса. От такой пищи зайчонок живо бы ножки протянул, да дядя Серёжа кормил его молоком и капустой. Так и не научила Клеопарда своего приёмыша кости глодать и мясо есть – её собачью пищу. Зато научила своей собачьей храбрости.
Клеопарда была отличным сторожем и к хозяйскому дому никого не подпускала – ни чужого человека, ни собак. С таким злобным видом вылетала им навстречу, что редкая собака не подожмёт хвоста и не пустится наутёк, не дожидаясь, пока эта серая злюка сшибёт с ног. Ростом она была с волчицу.
Зайчонок взрослел быстро. Зайчихи своих детей и двух недель не кормят. По-заячьему, двухнедельный зайчонок уже «большим» считается и должен сам себе разные вкусные травки разыскивать и прятаться от собак.
Этот зайчонок, хоть ещё махонький, живо из ящика выскочил и бегал по всему двору за своей названой матерью. И во всём ей, как обезьянка, подражал. Клеопарда с места – и он за ней. Она на собаку – и он тоже. Она куснёт – и он старается куснуть собаку. А зубы у него передние – видели зайцев? – длинные, острые, ветки перегрызают. Как куснёт – из собаки шерсть летит! Собаке не до него: только бы от Клеопарды отбиться. Он, зайчонок, и потерял всякий страх перед собаками. Как где увидит, так и несётся навстречу – кусаться. Храбрей волчонка стал. Соседские собаки все его боялись.
Да вот раз забрёл на двор к дяде Серёже какой-то дальний щенок, который ни Клеопарды не знал, ни храброго её сынишку.
Клеопарды тут не случилось поблизости, а зайчонок её, напившись молочка, спал на сене под ящиком.
Щенок подбежал к ящику, – зайчишка! И кинулся на него.
Собака, конечно, не то что заяц. Если, по-заячьи, двухнедельный зайчонок уже «большим» считается, то у трёхнедельной собачонки ещё только глаза прорезаются. Она и в три месяца считается щенком.
Этому щенку месяца четыре уже стукнуло от роду, а он был ещё совсем глупый. Очень хотелось ему зайца поймать. А как за дело взяться толком, он не знал: не приходилось ему ещё на охоте бывать.
Он прыгнул на зайчонка и хвать его зубами за бочок! Надо бы за шиворот или ещё как, а он – за бок.
Ну, конечно, шерсти клок выдрал порядочный, плешинку на боку сделал, – а удержать не мог.
Зайчонок как вскочит, как махнёт с перепугу через ящик, – только его щенок и видел! А тут ещё Клеопарда прибежала, – пришлось щенку поскорей убираться со двора подобру-поздорову.
Клеопарда своему зайчонку рану зализала. Известно ведь: собачий язык – лучше всякого лекарства и раны залечивает превосходно. Но зайчонок после этого случая жить на дворе у дяди Серёжи больше не захотел. Ночью пролез сквозь забор – и в лес.
Да вот трёх дней не прошло, Джим наш его в лесу и поймал.
Сынишка рассказ мой выслушал и губы надул, чуть не плачет.
– Ну, вот, – говорит, – ты его, значит, дяде Серёже несёшь. А я думал, он у нас поживёт…
– Что ж, – говорю, – сегодня-то уж, конечно, у нас переночует, а завтра сходим к дяде Серёже, попросим. Если ему не надо, может, и уступит нам.
Мы пришли домой, и я выпустил зайчонка на пол. Он сразу в угол, под лавку, – и спрятался там. Сынишка налил ему блюдечко молока, зовёт его:
– Лупленый Бочок, Лупленый Бочок, иди молочко пить. Сладкое!
Зайчонок не выходит.
Сынишка полез за ним под лавку, схватил его за шиворот, вытащил. Зайчонок верещит, задними лапами дрыгает.
– Глупенький, мы же люди, – объясняет ему сынишка, – мы тебя не обидим!
А зайчонок изловчился – и цоп его зубами за палец! Так куснул, что даже кровь пошла.
Сынишка вскрикнул, выпустил его.
Зайчонок опять под лавку.
Тут наш котёнок, – у нас ещё котёнок тогда был, ростом поменьше зайчонка, – подбежал к блюдечку и начал лакать из него молоко.
Лупленый Бочок как выскочит, как кинется на него, как куснёт!
Котёнок птицей от него на печку взвился!
Сынишка сквозь слёзы улыбается:
– Вот так заяц!
Мы поужинали, и Джим первый улёгся спать на своё место, – у него свой матрасик в углу. Джим очень устал: ведь целый день по лесу бегал, дичь искал старичок.
Смотрим, Лупленый Бочок к нему ковыляет. Сел на задние лапы, а передними вдруг как забарабанит по Джиму!
Джим вскочил и, ворча и оборачиваясь, ушёл под лавку: не драться же с маленьким, – да всё-таки обидно свою постель такому уступать!.. А Лупленый Бочок преспокойно себе улёгся на его матрасике.
Переспали мы ночь. Утром встаём, – Джим так и спит под лавкой на голом полу, а котёнок всё на печке сидит, слезать боится.
Я сынишку спрашиваю:
– Ну что ж, пойдём к дяде Серёже зайчонка себе просить?
Сынишка посмотрел на котёнка, на Джима, на свой завязанный палец – и говорит:
– Знаешь что? Пойдём лучше отнесём зайчонка дяде Серёже насовсем.
Так мы и сделали. Ну как, в самом деле, такого скандалиста дома держать! Со всеми дерётся. Уж на что добряк Джим – и с ним не ужился.
Отнесли мы зайчонка дяде Серёже, а он говорит:
– Мне тоже такого не надо. Тащите его, откуда взяли.
Пришлось в лес нести. Там выпустили.
Зайчонок прыг-прыг – и в кусты. Даже «до свиданья» не сказал.
Вот какие зайцы бывают.
Голубой зверёк
В густом лесу на горе было темно, как под крышей. Но вот вышла луна из-за тучи, и сейчас же засверкали, заблестели снежинки на ветках, на елях, на соснах и засеребрился гладкий ствол старой осины. У вершины её чернела дыра – дупло.
Вот по снегу мягкими, неслышными прыжками подбежал к сосне тёмный длинный зверёк.
Остановился, понюхал, поднял кверху острую мордочку. Верхняя губа приподнялась, – мелькнули острые, хищные зубы.
Это куница – гроза всех мелких лесных зверей. И вот она, чуть шурша когтями, бежит уже вверх по осине.
Вверху из дупла высунулась усатая круглая головка. Через миг голубой зверёк уже бежал по суку, осыпая снег на ходу, и легко прыгнул на ветку соседней сосны.
Но как ни легко прыгнул голубой зверёк, ветка качнулась, – куница заметила. Она согнулась в дугу, как натянутый лук, потом выпрямилась – и стрелой перелетела на качавшуюся ещё ветку. Куница понеслась вверх по сосне – догонять зверька.
Нет никого в лесу проворней куницы. От неё не уйти даже белке.
Голубой зверёк слышит погоню, ему некогда оглянуться: надо скорее, скорее спасаться. С сосны он прыгнул на ель. Напрасно зверёк хитрит, бежит по другой стороне ели, – куница скачет по пятам. Зверёк забежал на самый конец еловой лапы, а куница уже рядом – хвать зубами! Но зверёк успел спрыгнуть.
С дерева на дерево неслись голубой зверёк с куницей, как две птицы среди густых веток.
Прыгнет голубой зверёк, нагнётся ветка, а куница за ним, – ни на миг не даёт передышки.
И вот уже не хватает у голубого зверька сил, уже слабеют лапки; вот прыгнул и не удержался – падает вниз.
Нет, не упал, уцепился по дороге за нижнюю ветку – и вперёд, вперёд из последних сил.
А куница бежит уже поверху и высматривает с верхних ветвей, как удобнее броситься вниз и схватить.
И вот на миг голубой зверёк остановился: лес прервался пропастью. Куница тоже на всём скаку остановилась над зверьком. И вдруг кинулась вниз.
Прыжок её был точно рассчитан. Она всеми четырьмя лапами упала на то место, где остановился голубой зверёк, но он уже прыгнул прямо в воздух и полетел, – медленно, плавно полетел по воздуху над пропастью, как во сне. Но всё было наяву, при яркой луне.
Это была полетуха, летяга – летучая белка: у неё между передними и задними лапками натянулась свободная кожа, которая парашютиком держала её в воздухе.
Куница не прыгнула вслед: она не может летать, она упала бы в пропасть.
Летяга повернула хвост и, красиво закруглив полёт, спустилась на ёлку по ту сторону пропасти. Куница щёлкнула зубами со злости и стала спускаться с дерева.
Голубой зверёк ускользнул.
Непонятный зверь
У нас в колхозе картошку с осени закапывают в сосняке. Там песок, – картошка лежит всю зиму и не портится. Весной её вырывают из песка и сажают.
А в сосняке остаются глубокие ямы.
Вот раз шёл один наш колхозник по этому сосняку и слышит: будто скребётся кто в яме?
Подошёл к яме, а там на дне совсем незнакомый зверь. Ростом с собачку, толстый, сам весь в белой и чёрной шерсти.
У колхозника с собой был топор. Долго не раздумывая, колхозник наклонился над ямой да стукнул зверя обухом по голове.
Зверь упал.
Колхозник вытащил его из ямы, перекинул через плечо и пошёл домой.
Дома скинул зверя на пол и говорит своим сыновьям:
– Глядите, какого я зверя пристукнул в сосняке. Совсем непонятный зверь. Даже и прозванья его не знаю.
Старший сынишка поглядел на зверя, – а зверь толстый, ноги короткие, рыло свинячье, – и говорит:
– Это лесной поросёнок.
Средний сынишка поглядел зверю на когти, – а когти у зверя длинные, страшные, – и говорит:
– Это волчонок.
А младший сынишка поднял зверю верхнюю губу, поглядел на его зубы, – а зубы у зверя хищные, клыкастые, – и говорит:
– Медвезонок.
– Нет, – сказал колхозник, – не поросёнок, не волчонок и не медвежонок. Совсем непонятный зверь. Пойду за лесником. Лесник должен знать.
Взял шапку, вышел и дверь за собой захлопнул.
Через малое время вернулся с лесником, открывает дверь, а ребята его – все трое – на печке сидят, ноги поджали.
И кричат ему:
– Тятя, не входи!
– Тятя, он живой!
– Кусачий!
Колхозник остановился на пороге, а зверь шасть у него между ног, да с крыльца, да в калитку.
Хрюкнул и пропал в кустах.
А лесник, что стоял позади колхозника, и говорит:
– Плохо ты его стукнул. Это зверь лесной, живучий. По-нашему – язвук, по-учёному – барсук. В норах живёт. Ест коренья, да лягушек, да слизняков.
Ребята спрашивают с печки:
– А людей он не ест?
– Людей не трогает.
– А мы-то страху натерпелись! – И полезли с печки. – Эх, знать бы! Мы печёной картошки ему дали бы. Вкусной!
Поганки
Становилось голодно, надо было подумать о мясе.
Я взял ружьё и пошёл на маленькое лесное озеро. Оно густо поросло у берегов травой. На ночь сюда собирались утки.
Пока дошёл – стемнело. В тростнике закрякало, с шумом поднялись утки. Но я их не видел, стрелять не мог.
«Ладно, – подумал я. – Дождусь утра. Майская ночь совсем короткая. А до света они, может, вернутся».
Я выбрал место, где тростник расступался и открывал полянку чистой воды. Сделал себе шалашик в кустах и забрался в него;
Сперва сидеть было хорошо. Безлунное небо слабо сияло, звёзды поблёскивали сквозь ветви. И пел-шептал свою приглушённую, несмолкаемую, как ручеёк, песню козодой-полуночник.
Но набежал ветерок. Звёзды исчезли, козодой умолк. Сразу посвежело, посыпал мелкий дождик. За шиворот мне потекли холодные струйки, сидеть стало холодно и неуютно. И уток не слышно было.
Наконец запела зарянка. Её цвирикающая переливчатая песенка задумчиво-грустно звучит вечерами. А под утро кажется радостной, почти весёлой.
Но мне она не обещала ничего хорошего. Я проголодался, продрог и знал, что теперь утки не прилетят. Не уходил уж только из упрямства.
Дождик перестал. Начало прибывать свету. Пел уже целый птичий хор. Вдруг вижу: в траве, в заводи́нке, движутся две птичьи головки. Вот они, утки! Как незаметно сели…
Я стал прилаживать ружьё, чтобы удобно было стрелять, когда выплывут на чистое.
Выплыли. Смотрю: острые носики, от самых щёк на прямые шеи опускается пышный воротник. Да совсем и не утки: поганки!
Вот уж не по душе охотникам эти птицы!
Не то, чтобы мясо их на самом дело было поганое, вредное для здоровья. Оно просто невкусное. Одним словом, поганки – не дичь.
А живут там же, где утки, и тоже водоплавающие. Охотник обманется и с досады хлопнет ни в чём не повинную птицу. Застрелит и бросит.
Так грибник, приняв в траве рыжую головку какой-нибудь сыроежки за красный гриб, со злости пнёт её ногой и раздавит.
Разозлился и я: стоило целую ночь мёрзнуть! Подождите же!
А они плывут рядом, плечо к плечу. Точь-в-точь солдатики. И воротники распушили.
Вдруг – раз! – как по команде «разом-кнись!» – одна направо, другая налево. Расплылись.
Не тратить же на них два заряда!
Расплылись немного, повернулись лицом друг к дружке и кланяются. Как в танце.
Интересно смотреть.
Сплылись – и нос к носику: целуются.
Потом шеи выпрямили, головы назад откинули и рты приоткрыли: будто торжественные речи произносят.
Мне уж смешно: птицы ведь, – какие они речи держать могут!
Но вместо речей они быстро опустили головы, сунули носы в воду и разом ушли под воду. Даже и не булькнуло.
Такая досада: посмотреть бы ещё на их игры!
Стал собираться уходить.
Вдруг смотрю: одна, потом другая выскакивают из воды. Стали на воду, как на паркет, во весь свой длинненький рост, ножки у них совсем сзади. Грудь выпятили, воротники медью на солнце зажглись – до чего красиво! – так и полыхают.
А в клюве у каждой платочек зелёной тины: со дна достали. И протягивают друг дружке подарок. Примите, дескать, от чистого сердца ради вашей красоты и прекрасного майского утра!
Сам-то я тут только и заметил, как хорошо утро. Вода блещет. Солнышко поднялось над лесом и так ласково припекает. Золотые от его света комарики толкутся в воздухе. На ветвях молодые листочки раскрывают свои зелёные ладошки.
Чудесно кругом. Сзади сорока налетела, как затрещит! Я невольно обернулся. А когда опять посмотрел на воду, поганок там уже не было: увидели меня и скрылись.
Они скрылись, а радость со мной осталась. Та радость, которую они мне дали. Теперь ни за что я этих птиц стрелять не буду. И поганками их называть не буду.
Ведь у них есть и другое имя, настоящее: нырец или чомга.
Очень они полюбились мне в то утро, хоть я и остался без мяса.
Как муха медведя от смерти спасла
Повадился медведь на овсы. Каждую ночь приходит, да не столько съест овса, сколько помнёт его и потопчет. Чистое разоренье колхозу!
Колхозник к охотнику:
– Так и так, Сысой Сысоич, выручай.
Сысой Сысоич – охотник старый, заправский. Он взялся за дело умело.
Овсы были в лесу.
Сысой Сысоич выбрал опушку и сделал себе лабаз: несколько жердинок на ветки положил, на чём сидеть.
Днём ружьё почистил, ствол смазал маслом: чтобы блестел под луной, видней было бы стрелять. И ещё с вечера засел в засаду – на лабаз.
Отлично. Сидит на дереве, ждёт.
Вот смерклось. Пошли по лесу шелесты, шорохи, шёпоты. Всё кажется: вот идёт медведь, – тут сучком треснул, тут в овсе зашелестел… А темно, ничего не видать.
Наконец взошла луна. Овсяное поле сразу заблестело серебряным озером. И видит Сысой Сысоич: вот он, медведь! Прямо под ним лежит, колосья лапами загребает и запихивает себе в пасть. Сладкое овсяное молочко сосёт, чавкает от удовольствия, – так вкусно!
Вот ладно.
Сысой Сысоич тихонько поднимает ружьё и наводит его на зверя. И уж совсем было нацелился, – вдруг летит что-то большое, чёрное – прямо Сысой Сысоичу в глаза!
И село на ружьё.
Тут Сысой Сысоич понял: это муха.
Маленькая она, муха-то, а села перед самым носом, и кажется большущей, как слон. Заслонила собой медведя от Сысой Сысоича.
Вот уж это неладно.
Сысой Сысоич на неё тихонько:
– Кышш!
Сидит муха.
– Ффф! – дунул на неё.
Муха сидит.
– Фффы! – дунул покрепче.
Муху снесло. Но только Сысой Сысоич стал целиться, муха опять тут как тут.
Вот уж совсем неладно.
Сысой Сысоич ещё крепче дунул:
– Ффыф!
Слетела и опять села на ствол. Такая упрямая, никак не прогонишь. Ух, как рассердился Сысой Сысоич!
Вот уж это совсем из рук вон плохо.
Сысой Сысоич передвинулся вперёд сколько мог на своём лабазе, занёс над мухой кулак… да как треснет по ружью!
Трах, бах, треск и гром! Ружьё стреляет, жердинки под Сысой Сысоичем ломаются, Сысой Сысоич летит с дерева – прямо к медведю!
Бедный зверь спокойно сосал вкусное овсяное молочко и совсем не ожидал такого нападения.
Он так перепугался, что вскочил и, даже не взглянув, кто это кинулся на него с неба, – сломя голову в лес.
Сысой Сысоич не очень расшибся и скоро поправился. Медведь больше на овсы не приходил.
А муха, которая спасла медведя от верной смерти, неизвестно куда делась.
Дятел и малиновка
Кто-то из ребят спросил:
– А какой из себя дятел?
– Я знаю, – сказал Ваня. – У дятла нос долотом, потому что он деревья долбит носом; а хвост голиком, – знаете, как жёсткий, из одних прутьев, веник, с которого оборваны листья. Жёсткий, упругий хвост у дятла, потому что дятел опирается на хвост, когда размахивается головой.
– Совершенно верно, – хором отозвались ребята.
– Ростом дятел с дрозда, – продолжал Ваня, – пёстрый, весь в чёрных и белых крапинах, спина чёрная, на каждом крыле по круглому белому пятну, а на голове красное.
– Верно, – сказала Маня, – дятел пёстрый, с дрозда ростом. И шапочка у него красная. Но спина у него белая и на крыльях не круглые пятна, а узкие белые полоски. Ещё ты забыл сказать, Ваня, что у дятла по четыре пальца на лапе, – два вперёд, два назад.
– Так-то так, – сказала Таня, – пальцев четыре, и спинка белая, и крылья в белых полосках. Только ростом-то дятел не больше воробья.
– Ой-ой-ой! – закричал Саня. – Никто из вас, значит, и в глаза не видал дятла! Дятел – это же крупная птица, с ворону, пожалуй, будет. И весь он совершенно чёрный, только шапка на голове у него красная, как у начальника станции.
– Ну, ну, правильно, – сказала Аня. – Дятел – птица довольно крупная. К нам в сад осенью каждый день прилетал один – забор долбить. Уж я-то его хорошо разглядела. Только почему вы говорите, что он пёстрый или чёрный?
– А по-твоему, какого же он цвета? – спросили ребята.
– Да зелёный, конечно, – сказала Аня.
Ребята как прыснут со смеху:
– Зелёный, длинный, висит в гостиной!
– Серо-буро-муро-малиновый в крапинках!
– Висит и пищит!
Как приутихли немножко ребята, Таня и говорит:
– Никак, видно, нам не сговориться, – у каждого из вас дятел своего цвета. Хорошо ещё, что шапка у него красная и пальцев четыре. А вот я целое лето держала дятла дома: у мальчишек выпросила, они его камнем с ветки сбили. Уж, кажется, могла рассмотреть, какой он из себя. И я вам заявляю: нет у дятла на голове ни одного красного пёрышка! Все золотые. Золотая у него шапочка. И пальцев у него вовсе не четыре, – кто это так сосчитать умудрился? – а вовсе три: два пальца вперёд, а один назад.
Смотрят друг на друга ребята – и ничего понять не могут: почему у всех дятлы разные? То ли за дятлов других каких птиц принимали? То ли сами из своей головы выдумали, какие они из себя – дятлы?
Кто-то потребовал:
– Призвать сюда нашего учёного брата Льва-юнната. Пусть скажет, – кто же из спорящих прав?
– А все правы, – сказал юннат Лев. – Дятлов-то ведь у нас сколько разных – целое «семейство». Пёстрые дятлы: большой пёстрый – с белыми пятнами на крыльях и с чёрной спиной; белоспинный – с белыми полосками на крыльях; эти оба ростом с дрозда, а малый пёстрый дятел – тот с воробышка. Жёлто-чёрный дятел самый большой; что в тёмных борах живёт, – тот с ворону, а зелёный дятел поменьше его и любит светлые лиственные рощи. У всех дятлов самцы – красношапочники; и у всех у этих дятлов – и самцов и самок – по четыре пальца на ноге – два вперёд, два назад. И у одного только из наших пёстрых дятлов и шапочка не красная, а золотая, и пальцев не четыре, а всего три: два вперёд, один назад. Так он и зовётся: трёхпалый дятел.
– А теперь, – закончил свой доклад юннат Лев, – дайте-ка я вам другую птичью загадку загадаю. Какая из себя птичка малиновка? Знаете?
– Подумаешь! Загадал! – зашумели ребята. – Кто же малиновку-то не знает? Об ней и в песне поётся: «Стрелок малиновку убил»… Такая же обыкновенная птица, как воробей.
– Только тоненькая, – уточнил Ваня. – И носик у неё тоненький! Вся серенькая, а на груди – малиновое пятно. Поёт на утренней и на вечерней заре. Гнездо вьёт на земле, под корнями деревьев или в дупле. Яички несёт розоватые со ржавыми пятнышками.
Маня подтвердила:
– Всё, как есть, так.
И Таня скрепила:
– Точно!
– И ничего преподобного! – сказал Саня. – Малиновка – вся такая светленькая пташка без никаких малиновых пятен. Поёт она днём, гнёзда вьёт в малиннике, в папоротнике и в других кустах и травах. И яички у неё совсем не розовые, а беловатые с бурыми пестринками.
– Правильно! – подтвердила Аня.
– С подлинным верно! – скрепила Таня.
– Вот новое дело! – закричали ребята. – Малиновка-то у нас одна, – не то, что целое семейство дятлов. Что ж они путают? Одни про одно, другие про другое! Слово учёному брату – Льву-юннату.
– Имя плохое – «малиновка», – сказал юннат Лев. – Одни найдут гнездо птички в малине – и птичку эту назовут малиновкой. Другим бросится в глаза малиновое пятно на груди – и эту птичку они назовут малиновкой, за это пятно назовут. Вот потом и разбирайся, кто про что думает, про какую птичку «малиновку». Та тёмненькая птичка с малиновым пятном на груди, птичка, что поёт только по зорям, – правильно зовётся зарянкой. А та, что часто в садах, в малиннике гнёзда вьёт, – садовой славкой.
– Дело! – сказали ребята. – «Юннат малиновку убил». И распалась та птичка малиновка на две живые, хорошие птюшки – зарянку и славку садовую.
Аришка-трусишка
Колхозницы федоры дочурку все Аришкой-трусишкой звали. До того трусливая была девчонка, – ну, просто ни шагу от матери! И в хозяйстве от неё никакой помощи.
– Слышь, Аришка, – скажет ей, бывало, мать, – возьми ведёрочко, натаскай из пруда воды в корыто: постираться надо.
Аришка уж губы надула.
– Да-а!.. В пруду – лягушки.
– Ну и пусть лягушки. Тебе что?
– А они прыгучие. Я их боюся.
Натаскает Федора воды сама, бельё постирает.
– Поди, доченька, на чердаке бельё развесь – посушиться.
– Да-а!.. На чердаке – паук.
– Ну и пусть паук.
– Он ползучий. Я его боюся:
Махнёт Федора рукой на дочь, сама на чердак полезет.
– А ты, Аришка, пока хоть в чулан сходи, молока крынку принеси.
– Да-а!.. А в чулане – мыши.
– А хоть бы и так! Не съедят они тебя.
– Они хвостатые. Я их боюся.
Ну, что с такой трусишкой поделаешь?!.
* * *
Раз летом убирали колхозники сено на дальнем покосе в большом лесу. Аришка от матери ни на шаг, цепляется за юбку, – работать не даёт.
Федора и придумала:
– Ты бы, девушка, в лес сходила по малину. Тут в лесу страсть сколько малины. Хоть лукошко набери.
Аришка – первая в колхозе сластёна. К ягодам липнет, как муха к сахару.
– Где, маменька, где тут малинка?
– Да вон на опушке. Идём, покажу.
Как увидала Аришка на кустах красные ягоды, так к ним и кинулась.
– Далеко-то в лес, слышь, не ходи, доченька, – наставляла Федора. – А напугаешься чего, – меня кличь. Я тут рядом буду, никуда не уйду.
* * *
Славно поработалось в тот день Федоре: ни разу её из лесу Аришка не окликнула.
Пришло время полдничать. Только собралась Федора за дочуркой в лес, глядь – Аришка сама идёт. Все щёки у неё в малиновом соку и в руках – полное лукошко ягоды.
– Умница, доченька! – обрадовалась Федора. – И где же это ты столько много ягоды набрала?
– А там подальше, за ручьём, в большом малиннике.
– Ишь расхрабрилась, куда забрела! Говорила ведь я тебе: далеко в лес не заходи. Как там тебя звери не съели?
– Какие там звери! – смеётся Аришка. – Один медвежонок всего и был.
Тут уж Федоре пришёл черёд пугаться.
– Как… медвежонок? Какой такой медвежонок?..
– Да смешной такой, хорошенький. Мохнатый весь, носик чёрненький, а глазки зелёные-зелёные!
– Батюшки-светы! И ты не испугалась?
– И не подумала! Я ему: «Здравствуй, Мишук!» А он, бедненький, напугался – да на дерево от меня. Я ему кричу: «Слазь, Мишенька, слазь! Дай только поглажу!» А он выше да выше. Так и не слез ко мне. Поди, и сейчас на том дереве сидит, с перепугу-то.
У Федоры так сердце и оборвалось.
– А в кустах, доченька, никого там не приметила?
– Был кто-то, ходил, сучьями потрескивал да всё ворчал толстым голосом. Тоже, верно, малинку собирал. Уж я звала-звала: – «Дяденька, пособи медвежонка поймать!» Да не вышел он ко мне.
– Дитя неразумное! – всплеснула руками Федора. – Да ведь это не иначе, как сама медведиха кругом ходила, своего медвежонка берегла! Да как только она тебя насмерть не разорвала!
А колхозники, как такое услыхали, сейчас подхватили кто топор, кто вилы – да в лес!
В малиннике за ручьём и на самом деле нашли медведицу. Только она им не далась, ушла от них с другим своим медвежонком.
А того медвежонка, что на дерево залез, колхозники изловили и Аришке в подарок на ремешке привели.
Случилось это всё в прошлом году.
Теперь медвежонок с большого медведя вырос, а от Аришки ни на шаг, как бывало Аришка от матери. Сама Аришка – та всё ещё маленькая, только ещё в первый класс пошла, и над партой её чуть видно. Мишука своего нисколько не боится, хоть он вон какое страшилище вырос: лошади от него шарахаются, и трактор на дыбы становится.
Нынче уж Федорину дочурку никто Аришкой-трусишкой не зовёт, – все Аришей с Мишей величают. Она старательная такая стала, всем девчонкам в пример, матери помощница. И за водой на пруд, и в погреб, и на чердак ходит. Вот и пойми её, чего она раньше мышей-то боялась!
Снегирушка-милушка
Жил у нас с бабушкой летом снегирушка. Грудка розовая, как кисель. Ручной совсем. Такой милушка! И очень музыку любил. Заведёшь патефон, – он сейчас насвистывать.
Мы ему всё больше ставили старинную песенку про охотника и зайку. Он и выучил её. Целыми днями, бывало, свистит себе из своей большой проволочной клетки:
- Шёл охотничек лесочком.
- Вот идёт, идёт, глядит, —
- А под кустичком-кусточком,
- А под кустичком-кусточком
- Заинька сидит.
Так славно насвистывал, – все удивлялись.
А потом – осенью – заболел. Заболел наш снегирушка – и смолк. Сидит – хохлится, зёрна не клюёт и молчит.
Пёрышки у него стали падать. Это он линял. Долго линял – хохлился. А когда перелинял и выздоровел, – опять повеселел.
Повеселеть-то повеселел снегирушка, а песенку нашу любимую забыл.
Насвистывает что-то своё, птичье, а про зайку – никак. Хотя мы ему по-прежнему патефон заводили.
Заведём, – он слушает, слушает… Смирно сидит, будто что-то вспомнить силится и не может.
К зиме мы кота взяли у соседей, большого, серого: очень нас мыши одолели. Тут уж снегирушка и совсем замолк.
Раз солнечным весенним утром мы опять поставили эту пластинку:
- – Нут-ка, борзая, хватай-ка! —
- Тут охотничек сказал.
Снегирушка ни гу-гу.
Я и говорю бабушке:
– Я не знал, что птичкам так тяжело линять. Наш снегирушка совсем слух потерял, как маленькая Маша после кори.
Бабушка говорит:
– Может быть, это он кота боится. Надо кота унести.
А снегирушка из клетки вдруг как засвистит:
- – Я не ваш! – ответил зайка. —
- Я не ваш! – ответил зайка. —
- Прыг – и ускакал!
Мы так и ахнули: вспомнил ведь песенку, милушка!
Музыкальная канарейка
Ещё была у моей бабушки канарейка. Бабушка её очень берегла, потому что канарейка была тоненькая, нежная, вся жёлтенькая и пела чудесно. Эта канарейка тоже музыку обожала, только самую хорошую. Бабушка ей всегда самые лучшие свои пластинки заводила, разные там концерты.
Вот как-то бабушка ушла из дому, а я назвал к себе ребят. На дворе был дождь, нам было скучно, и мы придумали устроить свой оркестр.
Я взял гребёнку и тонкую бумажку, сделал себе губную гармошку. А ребята – один себе стакан поставил, – ложечкой стукать; другой – пустое ведро кверх ногами вместо барабана; у третьего трещотка деревянная была. И начали мы играть известную песенку: «Мы едем, едем, едем в далёкие края!»
И совсем уже было у нас на лад пошло, начало даже что-то получаться, – вдруг входит бабушка. Вошла бабушка, улыбнулась на нашу музыку. Потом посмотрела на клетку да как всплеснёт руками:
– Ах, что вы делаете! Вы мою канарейку убили!
А мы к её клетке даже близко не подходили.
Смотрим – правда, канарейка лежит на песке, глаза закрыты и ножки кверху.
Бабушка сразу всех ребят зонтиком выгнала и давай скорей свою канарейку сердечными каплями отхаживать.
Отходила всё-таки.
Бабушка немножко успокоилась и говорит:
– Глупые какие! Разве можно при ней такой отвратительный шум устраивать! Ведь у неё замечательно нежный слух. Она не может вытерпеть ваших трещоток, вёдер и губных гармошек. Это очень музыкальная птичка-певичка, и с ней сделался настоящий обморок от вашей безобразной игры.
Муха и чудовище
Бабушка говорит: мало любить всякую животинку, её понимать ещё надо, – а это не так-то просто.
Удивляюсь прямо: что тут мудрёного?
Один раз лежу в траве на солнышке, – загораю.
Вдруг – бац! – у меня перед носом села муха. На лист сирени. Да не простая муха – серая комнатная, а замечательно какая красивая. Майка на ней зелёная, трусы синие, всё яркое, блестящее, в обтяжку, как облитое. Бывают такие блестящие мухи.
Села и сидит. Тоже, видно, загорать прилетела. И, видно, ей скучно: лениво так брюшко себе почесала задней ножкой и зевнула во всю пасть.
Хотя, может быть, это мне только так показалось, что пасть. Спорить не буду. По правде, я даже не знаю, есть ли у мухи пасть. Надо будет как-нибудь через увеличительное стекло посмотреть. Хобот-то у мух есть: это простыми глазами видно. А раз есть хобот, – значит, должна быть и пасть: иначе куда же ей хоботом еду класть? Я слона видел. Он хоботом взял у мальчика булку и отправил её себе в пасть. У него здоровая пасть. Наверное, и у мухи не хуже.
Ну, одним словом, вижу: мухе скучно сидеть одной на листе и загорать. И она очень обрадовалась, когда вдруг кто-то стал снизу подниматься на лист.
Показалась зелёная гладкая голова с длинным кривым рогом и двумя ярко-красными глазами под ним. Потом толстая шея…
Муха было подскочила к ней, – а шея всё вытягивается, вытягивается из-под листа – толстая, жирная, вся в перетяжках. Голова всё выше, выше… и уставилась на муху своими красными глазами.
Муха – брык! – со всех ног и отскочила на дальний край листа.
Я так и прыснул со смеху. Кричу ей:
«Струсила, струсила!» – хотя, правда, рогатое чудовище и мне показалось довольно страшным.
Мухе, конечно, стыдно. Она сделала вид, будто и не думала удирать, а так, отскочила только, чтобы удобнее было драться. Она поплевала себе в ладошки и стала засучивать рукава: «А ну, выходи на кула́чки!»
Видели, как это мухи делают? Подожмут передние ножки и ножкой об ножку сучат, – точь-в-точь рукава закатывают. Хотя раз майка и трусы у них – всё это их собственное тело, то никаких рукавов у них и нет. А замечательно похоже это у них выходит!
Чудовище не двигалось.
Это придало мухе нахальства. Она опустила руки и на шестереньках бочком, бочком начала наступать на чудовище.
Я подумал: «Вот это так здорово! Сейчас поднимется на самые задние ноги и разыграет дурачка на четыре кулачка! Вот это так бокс!»
Тут чудовище тихонько шевельнулось и направило свой кривой рог прямо ей в грудь.
Муха – стоп! Но не бежит. Размахнулась сразу двумя средними ножками – и давай себя гладить по бёдрам, по трусам, – приноравливается, значит, с какой стороны удобнее вдарить.
Я понимаю, я всё понимаю! Мальчишки у нас тоже так делают перед дракой.
И вдруг – вот уж этого я сам не ожидал! – рядом с рогатой головой поднимается из-под листа вторая голова – тупорылая, такая же зелёная, только безрогая.
Муха как подскочит – жжж! – замахала крыльями – и драла по воздуху. Ещё бы: сразу с двумя такими чудовищами биться! Всякий струсит.
Но вот тут-то самое смешное: вторая голова стала на ножки, за ней выпялилось, поднялось на лист всё тело чудовища – и оказалось, что чудовище-то одно, а первая его голова, которая с рогом, совсем и не голова, а наоборот – хвост! Оказалось, – это гусеница такая толстая – сиреневый бражник, что ли, называется. И на хвосте у неё не глаза, а просто такие точечки красные.
Значит, муха с хвостом воевать собиралась. Вот дурёха-то!
Я гусеницу сковырнул себе в кепку и побежал скорей бабушке показать и рассказать про муху.
Бабушка стояла посреди избы и выгоняла мух в открытое окно. Машет полотенцем и кричит:
– Кыш, мухи! Кыш, кыш отсюда!
Я ей всё рассказал, всё объяснил, как было, даже сам показал, как муха рукава засучивала и по трусам себя гладила. А бабушка ну хохотать надо мной!
Вот уж не понимаю, что тут такого смешного!
Прямо до слёз дохохоталась и говорит:
– Ох, и мастер ты у меня из мухи слона делать! Муха и драться-то не собиралась на кулачки, просто она чистилась. И совсем она не такая глупая; она лучше тебя, верно, знала, что это за чудовище лезет, где у него хвост, а где голова. Всё это ты из себя выдумал, потому что по себе судишь. Подумай только: разве мухи дерутся на кулачки? У них и кулаков-то нет.
Вот подите поговорите с ней! Ну, что она понимает в драке?
Я не стал с ней спорить, – пусть думает, что хочет. Я только сказал:
– Бабушка, а ты зачем кричишь: «Кыш, мухи, кыш, кыш из комнаты!» Думаешь, они слова твои понимают?
Ну, бабушка мне ничего не ответила. А всё-таки потом уж больше не кричала на мух: «Кыш, мухи, кыш!»
Снежная книга
Набродили, наследили звери на снегу. Не сразу поймёшь, что тут было.
Налево под кустом начинается заячий след. От задних лап следок вытянутый, длинный; от передних – круглый, маленький. Пошёл заячий след по полю. По одну сторону его – другой след, побольше; в снегу от когтей дырки – лисий след. А по другую сторону заячьего следа ещё след: тоже лисий, только назад ведёт.
Заячий дал круг по полю; лисий – тоже. Заячий в сторону – лисий за ним. Оба следа кончаются посреди поля.
А вот в стороне – опять заячий след. Пропадает, дальше идёт…
Идёт, идёт, идёт – и вдруг оборвался – как под землю ушёл! А где пропал, там снег примят, и по сторонам будто кто пальцами мазнул.
Куда лиса делась?
Куда заяц пропал?
Разберём по складам.
Стоит куст. С него кора содрана. Под кустом натоптано, наслежено. Следы заячьи. Тут заяц жировал: с куста кору глодал. Встанет на задние лапы, отдерёт зубами кусок, сжуёт, переступит лапками, рядом ещё кусок сдерёт. Наелся и спать захотел.
Пошёл искать, где бы спрятаться.
А вот – лисий след, рядом с заячьим. Было так: ушёл заяц спать. Час проходит, другой. Идёт полем лиса. Глядь, заячий след на снегу! Лиса нос к земле.
Принюхалась – след свежий!
Побежала по следу.
Лиса хитра, и заяц не прост: умел свой след запутать. Скакал, скакал по полю, завернул, выкружил большую петлю, свой же след пересёк – и в сторону.
След пока ещё ровный, неторопливый: спокойно шёл заяц, беды за собой не чуял.
Лиса бежала, бежала – видит: поперёк следа свежий след. Не догадалась, что заяц петлю сделал.
Свернула вбок – по свежему следу; бежит, бежит – и стала: оборвался след! Куда теперь?
А дело простое: это новая заячья хитрость – двойка.
Заяц сделал петлю, пересёк свой след, прошёл немного вперёд, а потом обернулся – и назад по своему следу.
Аккуратно шёл – лапка в лапку.
Лиса постояла, постояла – и назад.
Опять к перекрёстку подошла.
Всю петлю выследила.
Идёт, идёт, видит – обманул её заяц: никуда след не ведёт!
Фыркнула она и ушла в лес по своим делам.
А было вот как: заяц двойку сделал – прошёл назад по своему следу.
До петли не дошёл – и махнул через сугроб – в сторону. Через куст перескочил и залёг под кучу хвороста.
Тут и лежал, пока лиса его по следу искала.
А когда лиса ушла, как прыснет из-под хвороста – и в чащу!
Прыжки широкие, лапки к лапкам: гонный след.
Мчит без оглядки. Пень по дороге. Заяц мимо. А на пне…
А на пне сидел большой филин.
Увидал зайца, снялся, так за ним и стелет. Настиг и цап в спину всеми когтями!
Ткнулся заяц в снег, а филин насел, крыльями по снегу бьёт, от земли отрывает.
Где заяц упал, там снег примят. Где филин крыльями хлопал, – там знаки на снегу от перьев, будто от пальцев.
Улетел заяц в лес. Оттого и следа дальше нет.
Сумасшедшая птица
Когда мне было десять лет, я прожил целую зиму в деревне.
Я бегал по лесу, выслеживал птиц и узнавал разные интересные подробности их жизни. Это было моим любимым занятием, и я очень скучал, когда что-нибудь мешало моим прогулкам.
Но вот ударили февральские морозы. Поднялась сильная метель.
Отец долго не выпускал меня из дому. Время тянулось ужасно медленно.
Наконец через несколько дней я, проснувшись утром, увидал в окошко ясное голубое небо. Я сейчас же отпросился у отца, оделся и выскочил на двор. На дворе было морозно, но тихо. Ярко светило солнце. Глазам было больно от блеска белого снега.
В лес нечего было и думать пробраться. Там намело такие сугробы рыхлого снега, что я на каждом шагу проваливался по пояс.
Пришлось направиться вдоль по реке. С неё, наоборот, ветром смело почти весь снег, так что местами был виден голубоватый лёд.
Птиц не было нигде. Передо мной тянулась длинная белая полоса реки. Справа и слева на её крутых берегах молчаливо стоял засыпанный снегом лес. Даже писка синиц не было в нём слышно.
Я подумал: «Верно, птицы плохо чувствуют себя после такой долгой метели».
Скоро я увидел перед собой на снегу чёрное пятно.
Оказалось, что это мёртвая ворона. Она лежала, уткнувшись головой в сугроб, распластав сбитые ветром крылья.
Я поднял её и осмотрел со всех сторон. Она уже окоченела. Нигде на всём теле её не было ни следа раны или ушиба.
Я понял, что ворону убил мороз.
Мне было очень жалко эту большую крепкую птицу, замёрзшую тут, посреди сугробов. Я утешал себя мыслью, что не все птицы погибли в эти дни. Наверно, мне удастся ещё сегодня поймать какую-нибудь полумёртвую птичку. Я снесу её домой, обогрею, накормлю и буду держать до весны.
Словно в ответ на мои мысли, невдалеке послышалось тихое щебетанье.
Я поднял глаза. Впереди была прорубь. По краю её, у самой воды, прыгала белогрудая птичка. Она дёргала коротким хвостом и заливалась на все лады самой весёлой песней.
«Вот сумасшедшая! – подумал я. – Как она может радоваться в такой мороз?»
Белогрудая птичка не обращала на меня никакого внимания. Мне захотелось ближе рассмотреть её. Но едва я сделал несколько шагов к ней, как птица с размаху бросилась в прорубь вниз головой. Одно мгновенье я ещё видел, как она быстро двигала крыльями, словно летела в воде. Потом она исчезла подо льдом. Я так и остался стоять с выпученными глазами и с открытым ртом.
«Утопилась!» – мелькнула вдруг у меня страшная мысль. Я бросился к проруби. Мелкая вода текла здесь очень быстро. Утопленницы нигде не было видно.
Слёзы навернулись мне на глаза.
Я прибежал домой, к отцу, с мёртвой вороной в руках и с удивительным рассказом про белогрудую птицу-утопленницу.
Ворону отец велел мне сейчас же выкинуть, а над моим рассказом долго смеялся. Я не понимал, что тут смешного, и очень сердился на отца.
– Дурачок! – сказал он. – Ведь это была оляпка. Она вовсе не утонула, а прыгает теперь снова по льду и радуется, что обманула тебя.
– Неправда! – горячился я. – Она сошла с ума и утопилась. Я сам видел, как её утянуло под лёд. Течение там такое быстрое…
– Ну, вот что, – остановил меня отец, – беги-ка опять на то место, где ты её видел. Она будет там. А если её там нет, значит, неподалёку от первой проруби есть вторая. Через неё оляпка и выскочила, нырнув от тебя под лёд.
Я опять побежал на реку. Отец мой любил и хорошо знал птиц. Если он говорит, что оляпка бросилась в прорубь нарочно, – значит, есть ещё надежда, что моя белогрудая птичка жива.
У проруби оляпки не было. Но дальше на реке я увидел вторую прорубь, пошёл к ней и вдруг заметил мою утопленницу на обрывистом берегу реки. Она была жива и здорова, бегала по снегу и распевала свою негромкую песенку, похожую на плеск и журчание ручья.
Я побежал к ней. Она слетела к проруби, закачалась на тонких ножках, словно кланялась мне, а когда я приблизился, бухнула в воду, точно лягушка в болото.
Стоя над прорубью, я видел, как она гребла под водой крыльями, словно пловец руками. Потом она побежала по дну, цепляясь изогнутыми коготками за все его неровности. В одном месте она даже задержалась немножко, на моих глазах перевернула клювом камешек и вытащила из-под него водяного жука. А через полминуты она уже выскочила из другой проруби. Я с трудом верил своим глазам. Мне всё хотелось ещё поближе рассмотреть её. Несколько раз подряд я заставлял её кидаться в воду.
Меня очень удивляло, что под водой она блестит, как серебряная рыбка. Я не знал ещё тогда, что перья оляпки смазаны тонким слоем жира. Когда птица погружается в воду, воздух пузырится на её жирных перьях и блестит.
Наконец ей надоело нырять. Она поднялась на воздух, полетела над рекой прямо, как по ниточке, и в одну минуту скрылась у меня из глаз.
* * *
Прошло почти два месяца со дня моей первой встречи с оляпкой. За это время я очень полюбил её. В хорошую погоду я отправлялся на реку следить за ней. Она всегда успевала юркнуть от меня в прорубь. И всегда при этом вид у неё был такой весёлый, словно мы играли в «кошки-мышки».
Вся деревня знала эту забавную маленькую птицу. Крестьяне звали её водяным воробьём.
* * *
В конце зимы снова затрещали морозы, ещё крепче февральских. В эти дни моя оляпка уже не пела больше.
Теперь мне приходилось долго разыскивать её, прежде чем я находил её где-нибудь под ледяным навесом берега. Тут она сидела нахохлившись. Вид у неё был грустный и недовольный.
Когда я подходил к ней, она молча снималась и улетала куда-то далеко, всегда в одну и ту же сторону.
И вот наконец настал день, когда она улетела с этого места: проруби замёрзли. Лёд мешал оляпке нырять в воду за жуками.
Я очень тревожился о своей белогрудой приятельнице.
«Может быть, – думал я, – она лежит теперь где-нибудь в снегу, как та ворона, что я нашёл на реке после метели».
Дома отец сказал мне:
– Скорее всего, твоя оляпка попала в когти какому-нибудь хищнику. А всего верней, она просто отправилась искать себе другое место на реке, где вода не замерзает даже в самые крутые морозы.
На следующее утро опять выглянуло солнце, и я отправился на розыски оляпки.
Миновав знакомые проруби, я взобрался на обрывистый берег и пошёл вдоль реки.
Скоро путь мне преградила маленькая речка. Она быстро неслась с горки и круто обрывалась с берега, по которому я шёл, в большую реку.
Это был настоящий водопад. Речка широкой струёй хлестала с обрыва и пенилась внизу, крутясь в бурном водовороте. В этом месте на большой реке была широкая полынья.
Я никогда прежде не видал водопада. С восторгом и страхом смотрел я на бешеный поток, готовый смять под собой всякого, кто неосторожно к нему приблизится.
Вдруг я заметил двух птиц, летевших прямо к водопаду. Впереди неслась, сверкая белой грудью, моя оляпка. Сзади быстро настигал её серый ястреб.
Не успел я опомниться, как сумасшедшая птичка исчезла в стремительной струе водопада.
Ястреб круто взмыл кверху перед падающей стеной воды, на одно мгновение повис в воздухе, повернулся и медленно полетел прочь. Добыча ускользнула из его когтей.
Ястреб не знал, что сталось с оляпкой. Но я видел, как она стремглав пронеслась сквозь стену водопада, сделала небольшой полукруг и как ни в чём не бывало уселась на камне под обрывом, с которого падала вода.
Сквозь шум водопада не было слышно её голоса. Но по её движениям я понял, что она поёт свою весёлую песенку.
Домой я возвращался с прогулки вприпрыжку. Теперь я был уверен, что моей смелой маленькой приятельнице не страшны ни когти ястреба, ни холод, ни голод зимы.
Да зиме уж недолго оставалось мучить птиц. День был по-весеннему тёплый. Солнце припекало, и вокруг меня с лёгким звоном рушился снег. Был уже конец марта. Скоро должны были кончиться морозы.
С такими весёлыми мыслями бежал я домой. У знакомой проруби мне вдруг пришло в голову: хорошо бы попробовать, очень ли холодна вода, в которой так любит купаться оляпка.
Недолго думая, я подбежал к проруби и сильно топнул ногой по тонкому льду.
Я хотел только сломать лёд, чтобы потом попробовать воду рукой. Но тонкий ледок, затянувший прорубь, уже подтаял. Он легко проломился под моим ударом. Я с размаху влетел в прорубь, сначала одной ногой, а потом, не удержав равновесия, и всем телом.
К счастью, воды в этом месте было мне всего по колено. Как ошпаренный, выскочил я на лёд и, стуча зубами от холода, сломя голову помчался домой. Вода, в которой так любила купаться оляпка, оказалась очень холодной.
В тот же день я слёг в постель в сильном жару. Я проболел целых два месяца. А когда выздоровел, мне ещё досталось от отца за то, что я искупался в проруби.
– Только сумасшедшие, – говорил отец, – нарочно лезут в воду зимой…
– А оляпка? – перебил я.
Отец рассмеялся и больше не стал бранить меня.
По следам
Скучно егорке целый день в избе. Глянет в окошко: бело кругом. Замело лесникову избушку снегом. Белый стоит лес.
Знает Егорка полянку одну в лесу. Эх, и местечко! Как ни придёшь – стадо куропачей из-под ног. Фррр! Фррр! – во все стороны. Только стреляй!
Да что куропатки! Зайцы там здоровые! А намедни видал Егорка на поляне ещё след – неизвестно чей. С лисий будет, а когтищи прямые, длинные. Вот бы самому выследить по следу диковинного зверя. Это тебе не заяц! Это и тятька похвалит.
Загорелось Егорке: сейчас в лес бежать!
Отец у окошка сапоги валеные подшивает.
– Тять, а тять!
– Чего тебе?
– Дозволь в лес: куропачей пострелять!
– Ишь чего вздумал, на ночь глядя-то!
– Пусти-и, тять! – жалобно тянет Егорка.
Молчит отец; у Егорки дух заняло – ой не пустит!
Не любит лесник, чтоб парнишка без дела валандался. А и то сказать: охота пуще неволи. Почему мальчонке не промяться? Всё в избе да в избе…
– Ступай уж! Да гляди, чтоб до сумерок назад. А то у меня расправа коротка: отберу фузе́ю и ремнём ещё настегаю.
Фузея – это ружьё. У Егорки евоё, даром что парнишке четырнадцатый год. Отец из города привёз. Одноствольное, бердана называется. И птицу, и зверя из него бить можно. Хорошее ружьё. Отец знает: бердана для Егорки – первая вещь на свете. Пригрози отнять – всё сделает.
– Мигом обернусь, – обещает Егорка. Сам уже полушубок напялил и берданку с гвоздя сдёрнул.
– То-то, обернусь! – ворчит отец. – Вишь, по ночам волки кругом воют. Смотри у меня!
А Егорки уж нет в избе. Выскочил на двор, стал на лыжи – и в лес.
Отложил лесник сапоги. Взял топор, пошёл в сарай сани починять.
Смеркаться стало. Кончил старик топором стучать. Время ужинать, а парнишки нет.
Слышно было: пальнуло раза три. А с тех пор – ничего.
Ещё время прошло. Лесник зашёл в избу, поправил фитиль в лампе, зажёг её. Вынул каши горшок из печи. Егорки всё нет. И где запропастился, поганец?
Поел. Вышел на крыльцо. Темь непроглядная. Прислушался – ничего не слыхать.
Стоит лес чёрный, суком не треснет. Тихо, а кто его знает, что в нём?
– Воууу-уу!..
Вздрогнул лесник. Или показалось?
Из лесу опять:
– Воуу-уу!..
Так и есть, – волк! Другой подхватил, третий… целая стая! Ёкнуло в груди: не иначе, на Егоркин след напали звери!
– Вуу-вооу-уу!..
Лесник заскочил в избу, выбежал – в руках двустволка. Вскинул к плечу, из дул полыхнул огонь, грохнули выстрелы. Волки пуще. Слушает лесник: не отзовётся ли где Егорка?
И вот из лесу, из темноты, слабо-слабо: «бумм!»
Лесник сорвался с места, ружьё за спину, подвязал лыжи – и в темноту, туда, откуда донёсся Егоркин выстрел.
Темь в лесу – хоть плачь! Еловые лапы хватают за одежду, колют лицо. Деревья плотной стеной – не продерёшься.
А впереди волки. В голос тянут:
– Вуу-ооуууу!..
Лесник остановился; выстрелил ещё.
Нет ответа. Только волки. Плохо дело!
Опять стал продираться сквозь чащу. Шёл на волчий голос.
Только успел подумать: «Воют, – пока, значит, ещё не добрались…» Тут разом вой оборвался. Тихо стало.
Прошёл лесник ещё вперёд и стал.
Выстрелил. Потом ещё. Слушал долго.
Тишь такая – прямо ушам больно.
Куда пойдёшь? Темно. А идти надо.
Двинулся наугад. Что ни шаг, то гуще чаща.
Стрелял, кричал. Никто не отвечает. И опять, уж сам не зная куда, шагал, продирался по лесу.
Наконец совсем из сил выбился, осип от крика.
Стал – и не знает, куда идти: давно потерял, в какой стороне дом.
Пригляделся: будто огонёк из-за деревьев? Или это волчьи глаза блестят?
Пошёл прямо на свет. Вышел из лесу: чистое место, посреди него изба. В окошке свет.
Глядит лесник, глазам не верит: своя изба стоит!
Круг, значит, дал в темноте по лесу.
На дворе ещё раз выстрелил. Нет ответа. И волки молчат, не воют. Видно, добычу делят.
Пропал парнишка!
Скинул лесник лыжи, зашёл в избу. В избе тулупа не снял, сел на лавку. Голову на руки уронил да так и замер.
Лампа на столе зачадила, мигнула и погасла. Не заметил лесник.
Мутный забелел свет за окошком.
Лесник поднялся. Страшный стал: в одну ночь постарел и сгорбился. Сунул за пазуху хлеба краюху, патроны взял, ружьё.
Вышел на двор – светло. Снег блестит.
Из ворот тянутся по снегу две борозды от Егоркиных лыж. Лесник поглядел, махнул рукой. Подумал: «Если б луна ночью, может, и отыскал бы парнишку по белотропу. Пойти хоть косточки собрать! А то бывает же такое! – может, и жив ещё?..»
Приладил лыжи и побежал по следу.
Борозды свернули влево, повели вдоль опушки.
Бежит по ним лесник, сам глазами по снегу шарит. Не пропускает ни следа, ни царапины. Читает по снегу, как по книге.
А в книге той записано всё, что с Егоркой приключилось за ночь. Глядит лесник на снег и всё понимает: где Егорка шёл и что делал.
Вот бежал парнишка опушкой. В стороне на снегу крестики тонких птичьих пальцев и острых перьев.
Соро́к, значит, спугнул Егорка. Мышковали тут сороки: кругом мышиные петли-дорожки.