Читать онлайн Свет в темноте бесплатно

Свет в темноте

Целительница Мэй

Жмых брезгливо поднимался наверх и старался не дышать: ему всего-то нужно было перехватить пару соток до выходных, но все свои разнылись, что сами на мели и только Мэй согласилась помочь. По её подъезду сразу было понятно, что никто его не любил – он был вонючим, грязным, с исписанными стенами, подоконниками, заваленными хламом и мусорными пакетами, которые некоторые просто выставляли на лестнице, не находя в себе силы донести их до мусоропровода.

Жмых собиралcя просто стрельнуть баблишка до зарплаты, но Мэй уже вцепилась в него своим обаянием и гостеприимством. Она давно тащилась по Жмыху и теперь решила воспользоваться выпавшим так удачно шансом.

На самом деле ее звали Маша, но она всегда представлялась как Мэй. Потому что Маша – это коса и сарафан, а выбритой половине черепа, татуировкам и колечку на крыле носа больше подходила Мэй.

– У меня где-то был косяк, ща найду. – Мэй суетилась в квартире, вспоминая, куда она запрятала годные шишки для особого случая. И вот случай настал, а Мэй не могла вспомнить, где они.

Жмых неловко топтался по комнате:

– Да я это, пойду, наверное.

– Не, не, погоди – Мэй металась по комнате, – Я сейчас вспомню.

Мэй остановилась и обвела глазами комнату:

– Цветочные горшки!

Мэй уже бросилась ковырять землю пальцем, когда до нее дошло:

– Вспомнила, черт, не у меня, не у меня в горшке. У Гоблина. Гоблина помнишь? В доме напротив живет, увалень такой? Не?

Жмых помотал головой и еще раз подумал, как бы ему слинять.

– Я дома у него была, на кухне на окне в цветок воткнула. Ой, я дура! Тоже, блин, нашла куда.

– А Гоблин-то о нем знает?

– Нет, конечно. Он бы уже давно все выдул. – хмыкнула Мэй и достала телефон, чтобы позвонить Гоблину, – Но сейчас узнает.

Гоблин не брал трубку, Мэй выглядывала из окна – в окнах Гоблина была темно. Жмых тоскливо сидел на диване и проклинал себя. Он надеялся, что Гоблин трубку не возьмет, шишек не будет и можно будет потихоньку свинтить.

Но Гоблин трубку все-таки взял.

– Гоблин, козел, где ты шляешься? – завопила в трубку Мэй. – Че, че! Косяк мой у тебя! Да! А вот так! Под этим, как его, октябристом. Ну декабристом. Тащи его сюда. Сюда, говорю, тащи, ленивая жопа.

Мэй достала красивый бонг из голубого стекла.

– Два затяга и проваливай. – шепнула Мэй Гоблину, когда они шли по коридору.

– Да я, это… – начал Гоблин, но договорить он не успел, Мэй перебила его, представляя их с Жмыхом друг другу.

Потом они сидели на подушках, брошенных на пол, и передавали бонг по кругу. Гоблин слабо помнил, что Мэй просила его уйти, но идти никуда не хотелось. Мэй положила голову на колени Жмыху и смотрела в потолок:

– Говорила же, годные шишки.

Было дымно, было хорошо и время, ставшее пластичным, растекалось по комнате. Мир был прекрасен в своем спокойствии. Мэй казалось, что она плывет на мягких волнах. Она с удовольствием вспомнила, что рядом Жмых, поискала его глазами…

– Ебать!!! – заорала Мэй, вскочила на колени и начала хлестать Жмыха по лицу. По щекам, лбу, подбородку расползались мерзкие жучки. – Что за хуйня?!

До Жмыха не сразу дошло, что происходит, а когда дошло, он медленно отшатнулся, потом стал неловко уворачиваться от Мэй. Обкуренный Гоблин смотрел на все как на замедленное кино. Наконец, Жмых толкнул Мэй и встал на ноги:

– Ты че?

– Жуки! По лицу! Твою мать! – Мэй пригляделась – на лице Жмыха не было ничего. Она глупо хихикнула. – Ни фига себе меня торкнуло.

Гоблину хрюкнул, потому что всё это показалось ему очень смешным.

Мэй осторожно встала, и стала разглядывать чистое лицо Жмыха. И вдруг, лицо как будто удвоилось в глазах, над ним появился еще один слой.

И по этому слою ползли жуки.

– Блять! – снова испугалась Мэй, а Жмых, уже наученный горьким опытом, сделал шаг назад.

Мэй осознала, что можно смотреть по-разному, фокусируя взгляд. Так – просто лицо Жмыха, а вот этак, с двойным слоем – и тут же ползут жуки.

– Охуенные шишки. – завороженно сказала Мэй.

Вечер кончился ничем. По крайней мере, точно не тем, чего хотела Мэй. Все просто выжрали пол холодильника, и разошлись по домам.

А на следующий день Мэй вышла из дома и все было как обычно, пока она не поняла, что вокруг какие-то странные люди. Многие из них были серыми. Такие же как все, но обтянутые серой безжизненной кожей. Другие были желтыми, будто у всех случилось обострение желтухи. Были и обычные, с привычной розовато-белой кожей, но их было значительно меньше. Мэй показалось, что вокруг нее наступил зомби-апокалипсис. Она поскорее пошла до работы – маленький магазинчик красок для граффити. Сегодня она одна, можно позалипать под классный музон.

Дверь хлопнула – посетитель уверенно пошел к полкам, знал, что ищет, так что Мэй решила не мешать. Он разглядывал баллончики, она – его. Слава Богу, он был не серый, не желтый. Наверное, вся эта дичь на улице ей показалась. Как жуки, расползающиеся по лицу Жмыха. Годные шишки, охренеть какие годные. Где же она их взяла?

– У вас есть DeepBlack? – обратился к ней посетитель. Он повернулся к ней лицом и Мэй увидела, что его переносица больше в два раза и пульсирует красным. Она зависла.

– Чувак, что с твоим носом?

– Гайморит задолбал. – он потрогал кончик носа – неужели сопли потекли, уф, нет. – Погоди. Как ты поняла?

– Там такая жесть. – Мэй завороженно смотрела на него.

– Где? В носу? Ты че, ясновидящая?

Мэй очнулась:

– Я? Нет. Так. Че тебе надо?

Он ушел, а Мэй крепко задумалась. Происходила какая-то неведомая хуйня и нравилась она ей все меньше. Когда после обеда пришел владелец магазина, Мэй поняла, что у него гастрит, хронический, хоть он об этом никогда и не говорил.

Мэй одолжила чьи-то черные очки – их забыли, они давно валялись в подсобке и, стараясь ни на кого не смотреть, шла побыстрее домой. Шишки должны были выветриться уже давно, а эта херня только набирала обороты.

Дома началась лихорадка – Мэй лежала под тремя одеялами и ее все равно колотило от холода. Где-то вдалеке пиликал телефон, потом перестал – наверное, сдох, – вяло подумала Мэй, а потом подумала, что готова сдохнуть вслед за ним.

По полу ползло что-то маленькое прямо по направлению к Мэй. Мэй лежала, тряслась и смотрела как букашка приближается к ней, вырастая в размерах, становясь все больше и больше. Это был паук, который занимал всю комнату, так что Мэй начала задыхаться, но при этом продолжала мерзнуть. Когда в комнате не осталось места, паук заполнил собой все, Мэй почувствовала, что падает в темноту.

Кувыркаясь, она неслась вниз, и, похоже, что продолжалось это целую вечность. Затем она с глухим хлопком рухнула на что-то твердое и потеряла сознание.

Мэй открыла глаза и не увидела ничего необычного: она лежала на полу в своей собственной комнате. За окном светило солнце. Мэй пыталась вспомнить, что было перед тем, как она заснула, но внутри нее плескалась такая тишина, что Мэй даже собственное существование ощутила с трудом.

Телефон, подключенный к зарядке, осветил двадцать семь пропущенных. Мэй нажала на иконку Гоблина.

– Мэй, твою мать, ты где пропала?! Я уже собирался ментов вызывать! Три дня тебя прозвонить не могу.

– Какой сегодня день?

– Пятница!

Пятница… Мэй была на работе в понедельник. Потом – паук, темнота. Паук?

– Слушай, Гоблин. Принеси че-нибудь пожрать, а? – жалобно попросила Мэй.

– Ну ты ваще! Ладно, ща буду. – Гоблин скинул звонок.

Когда он пришел домой, Мэй снова начала выпадать в черную пустоту, а затем в Гоблина.

– Гоблин, перестань думать про наркоту, – попросила Мэй, – меня тошнит.

Гоблин подозрительно оглянулся:

– Ты че, мысли читаешь?

Видимо, не только, потому что любое его приближение к Мэй, отдавалась болью в ее коже. Мэй морщилась и отодвигалась. Гоблин заметил.

Он понюхал свою футболку, проверил не воняет ли у него изо рта:

– Да что с тобой такое, Мэй?

– Я не знаю. – всхлипнула Мэй, – но я чувствую все, что чувствуешь ты.

Гоблин заржал:

– Ты уже укуренная что ли? Могла бы и оставить.

Мэй поморщилась:

– Слушай, а ты после тех шишек, которые мы с Жмыхом курили, нормально?

– Как огурец.

– А Жмых?

– Да вроде тоже норм.

– У тебя скоро пульпит будет на нижнем зубе. – сказала Мэй и пошла в ванную.

Гоблин остался на кухне и проверял языком нижнюю челюсть. Мэй сидела на краю ванной и раскачивалась вперед-назад:

– Что это за дичь? Что это за дичь? – повторяла она сама себе.

Было не заперто, Гоблин вошел и сел рядом:

– У тебя все норм?

Мэй отодвинулась – сидеть рядом с другим человеком было больно. Даже если он не прикасался к ней телом, она ощущала что-то другое, невидимое, но понимала, что это тоже Гоблин.

– Ты на меня обиделась? – Гоблин не знал, обижаться ли ему на это поведение, или Мэй съехала с катушек и ей нужна помощь. Честно говоря, он и сам знал, что туповат, особенно для таких сложных вопросов.

– Слушай, Гоб, спасибо за жрачку. Ты иди, я что-то себя плохо чувствую. – попросила Мэй.

Вечером она вышла на улицу и на нее обрушился водопад людей. Очень много людей. Она никогда не думала, что вокруг всех так много. А сейчас чувствовала буквально каждого – получался какой-то салат из чужих чувств и собственных реакций на них. Мэй даже не ушла далеко от дома, но снова почувствовала слабость.

Она рухнула на ближайшую скамейку на детской площадке. Мамки со скамейки напротив стали насторожено поглядывать на нее, наверное, подумали, что обдолбанная какая-то. А какая она на самом деле?

Взгляд Мэй притянули малыши в песочнице. Их было трое, три солнышка, три светлых комка. Мэй залипла, глядя на них, так ей было хорошо. Поэтому говорят, что дети, это цветы жизни? Они не шумели как взрослые, не были желтыми, серыми или голубыми. Маленькие человеческие детеныши. Мэй улыбалась. Что же, ей теперь в детский сад идти работать, раз ее стало так переть от детей?

Двое пацанов, лет по десять, сидели на горке, впялившись в телефон, изредка перебрасывались фразами, но больше просто пялились в экран. Их глаза чернели и западали, Мэй могла поклясться, что видит, как они проваливаются внутрь лица, а лбы становятся все больше, хмуро нависая над лицом. На глазах Мэй, в прямом эфире, эти двое тем быстрее превращались в уродцев, чем дольше пялились в телефон.

Мэй подскочила и вырывала у них из рук телефон.

– Э, ты чо, ты чо? – заорали оба. Но глаза посветлели, пошло от них хоть что-то человеческое.

К Мэй подскочила чья-то мамка, начала кричать, размахивая руками, обзывать Мэй. Она бросила телефон и побежала прочь. Ей в спину кричали что-то про наркоманов, которые должны сдохнуть в подворотне.

Вечером Мэй подумала, что это могла быть порча и стала искать в интернете какую-нибудь потомственную ведьму.

Уже на следующий день она заходила в вонючий подъезд и звонила в дверь номер 33. Потом шла по пыльному темному коридору, заваленному коробками и тюками. Во всей квартире был полумрак, а в комнате, в углу светила лампа-луна. Потрепанная женщина в черном, обвешанная амулетами, усадила Мэй на стул и, не задавая вопросов стала водить над ней руками.

Это была потомственная ведунья Амира, которую Мэй нашла на каком-то магическом форуме. На других у Мэй не хватило денег. В переписке Амира обещала очистить Мэй и решить все ее проблемы.

Но сейчас, сидя в этой тухлой квартире, Мэй понимала, что проблем здесь могут только добавить – например, поднять цену приема. От ведуньи пахло кислятиной и жадностью. Мэй смирилась с тем, что здесь нечего ловить, встала и пошла.

В спину ей ведунья кричала что-то про деньги и наложение проклятий.

На улице был дождь и, к удивлению, Мэй, стало легче – он как будто защищал ее от чувствования других людей. Только прохладный влажный воздух и вода, капающая с неба.

Мэй неспешно шла по набережной. Поддавшись порыву, она вытащила колечко из носа и бросила его в воду.

– Это правильно. – услышала она за спиной приятный женский голос.

Окружающие были с зонтами или в дождевиках. Только Мэй и пожилая, но очень красивая женщина, не боялись дождя, а получали от него удовольствие. Мэй улыбнулась женщине, потом осознала, что чувствует от нее свет. Почти такой же, как от маленьких детей, но более концентрированный. В нем хотелось остаться. Но женщина пошла дальше.

– Кто вы? – Мэй пошла за ней.

Женщина не остановилась, но позволила себя догнать:

– Человек.

Нельзя было ее упустить. Но что ей сказать? Что от нее свет, а с остальными страшно рядом находиться? Женщина как будто знала колебания Мэй и хитро поглядывала на нее, но помогать не спешила.

– Я чувствую вас по-другому! Никак этих. – выпалила Мэй, потому что в голову больше ничего не пришло.

– Не боишься, что я сочту тебя сумасшедшей? – улыбнулась женщина.

– Боюсь.

Они сидели на ее маленькой аккуратной кухне, где горели свечи и пахло чем-то легким и сладковато-пряным. Женщину звали Светлана и никакой потомственной ведуньей она не была. Она сказала, что она просто человек.

Просто человек Светлана разлила по кружкам чай с кардамоном и положила на стол горькую шоколадку:

– Извини, не ждала гостей.

Запах чая внушал доверие и Мэй честно рассказала все Светлане, начиная со Жмыха, шишек и заканчивая побегом от ведуньи и каплями дождя.

– Поздравляю тебя Маша…

– Мэй

– Маша. В тебе проснулся дар. Скоро ты поймешь, что можешь не только чувствовать людей, но и исцелять их. – спокойно сказала Светлана.

– Чего? – Маша-Мэй поперхнулась чаем.

– Только вначале тебе придется много учиться. Очень много.

Через неделю Мэй было уже не страшно выходить на улицу. Прежде, чем выйти в большой мир она представляла себя в защитном коконе, и перестала чувствовать всех подряд. Теперь, если ей было нужно увидеть тонкую структуру человека, она приоткрывала свой кокон и настраивалась на этого человека, после чего забиралась обратно в кокон. Она мылась с солью, жгла свечи и сыпала четверговую соль под порог. Маленькая булавка кочевала из одного наряда на другой.

Мир стал интересней, глубже, больше, ярче и, когда Гоблин или Жмых заходили в гости, предлагая выдуть чего-нибудь классного, Мэй отказывалась и заглядывала на их тонкий план. Гоблин вылечил зуб – стоматолог так и сказал, что еще немного, и был бы пульпит. После этого он зауважал Машу-Мэй и тоже собирался бросить дуть. Но пока не бросил.

Жмых исчез с поля зрения. Все эти тонкие материи были ему не по зубам. Маша-Мэй не расстроилась, потому что увидев с какой гнильцой Жмых изнутри, не только потеряла к нему интерес, но даже стала испытывать отвращение.

А еще, даже спустя много-много лет, даже когда очередь в Машину квартиру на прием выстраивалась на лестничной клетке и, в благодарность, да чтобы время скоротать, облагораживала подъезд, Маша помнила свою первую пациентку. Худенькую, тоненькую девочку шести лет с огромными и грустными глазами. Она сидела на диване в комнате Светланы, когда Маша пришла на свой урок.

– Тебя ждут. – подтолкнула Светлана Машу в комнатку и закрыла дверь. И уже за дверью сказала, – там твой сегодняшний урок.

Маша будет смотреть ее тонкий план, диагностировать чакры, но ничего не найдет, пока не додумается просто спросить:

– Что с тобой?

– Я все время болею. – серьезно скажет маленькая девочка. – Меня все лечат, а я все равно болею.

Маша снова внимательно смотрит на девочку, но не видит никаких болезней вокруг нее. И тогда она просто спрашивает:

– А почему ты болеешь?

Девочка показывает палец с маленькой, едва заметной дыркой от иголки и шепотом, очень серьезно, говорит Маша:

– Потому что в больнице мне сделали дырку и теперь через нее утекает вся жизнь.

Маша чуть не рассмеялась: перед ее глазами промелькнули серьезные взрослые, затаскавшие ребенка по врачам и выдумывавшие самые страшные болезни.

Маша ласково улыбнулась:

– Я знаю, чем тебе можно помочь.

Она достала из своей сумочки пластырь, тот самый, который носила на случай мозолей на ногах и аккуратно залепила девочке дырку на пальце:

– Видела как заклеивают шины у машин? Тогда воздух из них не выдувается. Я тебе дырку тоже заклеила. Когда она зарастет, пластырь сам отвалится. Договорились?

Девочка немного подумала, затем кивнула.

На кухне бабушка жаловалась Светлане на таинственную болезнь:

– Мы и у гематолога были, и у иммуннолога, даже МРт сделали…

Девочка важно зашла на кухню, а Маша следом за ней. Она улыбнулась Светлане и та сразу все поняла. Такой был сегодняшний урок – не все нуждаются в лечении, будь готова к разному.

Маша всегда готова к разному. Гоблин все-таки перестал дуть, стал просто Ваней, пошел работать автослесарем. Жмых совсем пропал с горизонта, да про него и так все забыли.

А в Машином подъезде сначала на подоконниках появились цветы в горшках. Потом кто-то отмыл стены, а другие стали на них рисовать, но не что попало, а веселые и добрые картинки. Или просто писали – «Спасибо, Маша!». И соседи даже не были против, потому что тоже могли такое написать.

Вот так и закончилась история странного превращения Мэй в Машу. А может быть, только началась.

Загорака

Из песка появилась собака.

Вскочила на тощие лапы, отряхнулась, учуяла блестящим носом приятный запах и побежала за ним. Это был первый человек, которого она встретила.

Человек оттолкнул ее ногой, неприязненно взглянув, но она так доверчиво и дружелюбно смотрела прямо ему в глаза, что он растаял:

– Вечером приходи, шашлыком угощу!

Ему показалось, что собака кивнула головой и понеслась дальше, вперед по длинному пляжу. Очень скоро ее стало не видно, потому что цвета она была такого же как песок.

Человек был пузатым, угрюмым и грубым. Однако, слово свое он держал и вечером, когда песочная собака прибежала, наверное, учуяв запах мяса (не могла же она действительно понять его приглашение!), он бросил перед ней здоровый кусок шашлыка.

К пляжу вел высокий спуск с дороги. Все люди, приезжавшие или приходившей сюда, появлялись на вершине склона и затем аккуратно спускались вниз к пляжу. Километр дивного мраморного песка, прозрачная озерная вода и стена из сосен – собака считала это все своим домом, а каждого появившегося на пляже – своим гостем.

Этих было двое, они громко смеялись и звенели браслетами. За плечами были огромные рюкзаки, такие большие, что, пожалуй, в них поместилась вся их жизнь – беззаботная, вольная, веселая и счастливая. По крайней мере, так они считали, эти две загорелые девчонки, которые ловко, за пару минут водрузили палатку, проткнули кольями песок, сложили костер, поставили воду на чай. Такие не прогонят, не толкнут ногой, не будут кричать – собака радостно скакала вокруг них и виляла хвостом.

– Привет, привет! Ты местный житель? – погладила ее одна из девчонок.

– Скорее, местный дух. – вторая тоже потрепала собаку по голове.

– Какой милый дух.

Уходить она и не думала, сначала сидела и смотрела, как девчонки готовят еду. Пахло не очень вкусно, ни мясо, ни сосиски здесь жарить никто, похоже, не собирался. Девчонки лопали жидкий суп из крупы и овощей, а затем пили чай с бутербродами и кабачковой икрой.

Есть особенно не хотелось, но собака хорошо знала, что с еды начинается дружба, а с этими веселыми девчонками ей очень хотелось подружиться. Она уткнулась холодным носом в загорелое бедро девчонки, что сидела к ней ближе, и жалко заскулила.

– Ну дай ей хоть кусочек. – попросила за собаку другая.

Девчонка отломила кусочек хлеба с икрой и бросила на песок. Собака осторожно понюхала бутерброд и с сомнением посмотрела на девчонок – они действительно это ели. Она вздохнула и проглотила угощение. А потом, чтобы девчонкам и в голову не пришло снова ее этим кормить, легла на лапы.

В конце концов, поесть можно и у того угрюмого человека, который каждый вечер жарил мясо или сосиски, или сардельки, или что-то еще, названия чего на не знала, но пахло оно мясом и было вкусным. Человек открывал пиво, ел мясо, делился с собакой, а затем долго смотрел на звезды и ворчал. Собака не вслушивалась в ворчание, но в благодарность за вкусное мясо, активно делала вид, что внимает каждому слову, и сидела с ним рядом – потому что он казался ей очень одиноким.

Другое дело эти веселые девчонки, не понятно как выживающие на своей странной, невкусной еде. Они не скупились на ласку, играли с собакой, брали ее с собой на прогулки. Они же дали ей имя, увидев, как она вытянулась на песке, подставив живот под солнце.

– Смотри! Она загорает! – восхитилась одна.

– Собака-загорака! – подхватила вторая.

Теперь они ее так и звали – Загорака. Собака откликалась и радостно бежала к ним, виляла хвостом, прыгала вокруг, радостно гавкала, только не очень громко, потому что ей не нравилось нарушать мирную жизнь ее прекрасного пляжа громкими звуками.

Нарушители находились и без нее. Например, большая семья с маленьким мальчиком, который все время кричал. Его мама сначала гнала собаку прочь от их палаток, даже ходила к девчонкам с претензиями:

– Почему ваша собака бегает по всему пляжу?! Чтобы я ее больше не видела возле своей палатки!

– Загорака? – девчонки удивились, как такое милое создание может кому-то помешать.

– Вообще-то, она не наша. Но мы с ней поговорим. – обещали они.

Женщина подумала, что над ней издеваются и ушла, разозлившись еще больше. Но жаркое летнее солнце ее подтаяло, озерная вода сделала почище и уже на следующий день, когда она увидела, как сын увлеченно играет с этой собакой, она не стала гнать собаку и только проворчала:

– Как там тебя, Загорака…

Человек стал называть её просто – друг. Загорака бегала от одних людей к другим, получая еду и ласку и отдавая свою искрящуюся собачью любовь.

Девчонки щекотали, гладили, даже целовали ее. Она степенно подавала лапу и каждый раз удивлялась, почему они так восторженно визжат.

– Загорака, ты же живое воплощение любви! – услышала она однажды и подумала, что да, пожалуй, так и есть.

– Не хочешь купить своему воплощению любви колбаски? – спросила вторая девчонка.

– Нет, ты что. Это же загрязняет сознание!

– Это собака. Она создана, чтобы есть мясо.

– Ты тоже можешь есть мясо, но ты же этого не делаешь. Ты ограничиваешь себя для высшего блага.

– Она себя не может ограничить, у нее неокортекса нет.

– У нас есть. И мы люди, как более высшие создания, можем помочь и ее сознанию возвыситься, путем отказа от мяса.

«Мясо?» – Загорака прислушалась к разговору. Но мяса за словами не последовало. Она вздохнула и поняла, что придется ждать вечера, когда под звездами угрюмый человек снова накормит ее чем-то вкусненьким. Хотя, есть еще один вариант…

– Мам, ну можно я дам ей сосиску? – мальчишка смотрел на Загораку, а она смотрела на маленький столик, на котором была тарелка, и аромат из этой тарелки расстилался если не навесь пляж, то уж точно на его половину. Она учуяла этот запах и тут же прибежала.

– Извини, мама не разрешает. – уткнулся мальчик в свою тарелку.

Загорака с укором посмотрела на женщину.

– Чего ждешь? – буркнула женщина и уткнулась в свою тарелку.

Загорака знала, чего она ждет. Розовенькие, слегка обугленные бочки, так вкусно пахнущие сосиски – вот чего она ждет. Она наклонила голову и продолжала смотреть на женщину. Смотреть, как очередной сосиски становится все меньше, она исчезает после укусов женщины, как та старательно перемалывает ее челюстями и так же старательно пытается не обращать внимание на долгий, натянутый взгляд собаки, полный надежды.

Надежды и веры в то, что ты добрая. Ты обязательно поделишься, ведь как может быть по-другому, когда на тебя смотрит такая милая собачонка?

– Да на, на! – розовая сосиска полетела и приземлилась прямо у желтых лап Загораки, – Не надо на меня так смотреть!

Женщину поразило, что собака не бросилась тут же на угощение. Она подошла, глядя на нее помахала хвостом и только потом приступила к своей трапезе.

– Мама! Она тебе спасибо сказала! – засмеялся мальчик, – видишь, какая хорошая собачка! Давай заберем ее домой!

Домой… Девчонка, та, что хотела возвысить ее сознания и лишить мяса, тоже говорила про дом. Про то, что если бы он у нее был, то она непременно ее бы с собой забрала. Ведь такая хорошая собака. Собака-Загорака.

– Зааа-го-раааака!!! – кричали девчонки, и она бежала к ним с любого конца пляжа так, что песок разлетался в разные стороны. И ее тискали, гладили, мяли, целовали и собака чувствовала себя счастливой.

– Знаешь, я бы забрала тебя. Но сама где попало живу. – сказала однажды девчонка, когда они были одни – вторая куда-то ушла, – В съемной квартире, там хозяйка не одобрит, понимаешь.

«Милая моя, солнышко лесное» – пели студенты возле костра, тоже друзья собаки – «где, в каких краях, встретимся с тобою».

Девчонка, та самая, что хотела возвышать хищников в сознании достала из кармана кусочек колбасы, завернутый в пленку.

– Это тебе. – Она дала с руки его Загораке и та, принюхавшись, как будто неохотно, без аппетита, сжевала и вопросительно посмотрела на девчонку. Повисла неловкая пауза.

Наутро на пляже не было ни девочек, ни их звонкого смеха. Загорака легла на то место, где еще вчера стояла палатка, перевернулась на спину и подставила солнцу живот.

Люди приезжали и уезжали, ели колбасу, сосиски, жарили мясо, угощали собаку, гладили собаку, говорили с собакой и уезжали. Ветер становился холоднее, вода стала синее, а закаты ярче и контрастней.

Видел ли кто-нибудь, как собака грустно смотрела вслед каждому, кто уезжал с пляжа, вверх по крутой горке?

И вот уехали последние люди, уставшие мерзнуть. Бросили на песок шкурку от колбасы, закинули в машину свои цветные вещи, пропахшие костром, с песком в каждой складке. Загорака бежала за машиной, дети махали руками, что-то кричали, но машина уже набрала скорость, поднялась на высокий холм и скрылась из виду, оставляя за собой пыльное облако.

Загорака осталась одна.

Она вернулась на свой пляж, прошла мимо брошенных шкурок от колбасы. Бежать было не к кому.

Загорака подошла к пустой пивной бутылке, обнюхала ее – она еще пахла человеком, который держал бутылку в руках, Загорака помнила, кем именно. Она легла рядом с бутылкой, свернулась калачиком и заснула. Черный нос она прикрыла лапой, а ее желтая шерсть слилась с песком так, что и с нескольких шагов нельзя было разглядеть собаку среди песчаных дюн.

Единственная

Профессор Грымов вел группу студентов к ангару. Это был торжественный день – профессор готовился показать свое новое творение: трамвай нового поколения Элеонора 3-15.

Новенький, блестящий, еще не тронутый дорожной пылью, трамвай выглядывал с места своей стоянки большими стеклянными глазами, будто бы приветствовал всех, кто входит в ангар.

Студенты ахнули. Профессор улыбнулся – еще не так много людей видело Элеонору, и каждый раз он волновался, как мальчишка, как студент на экзамене, что его работа не произведет должного впечатления.

– Здравствуй, Элеонора! – нежно похлопал Грымов трамвай по металлическому боку. – Я привел к тебе гостей.

Студенты, ухмыляясь, переглянулись. Чудак-профессор разговаривает со своим творением, как это мило.

– Здравствуйте, профессор. – сказал ласковый женский голос неожиданно.

Кажется, студенты ничего не поняли.

– Как дела? – спросил тот же голос.

– Прекрасно, моя дорогая, прекрасно. – ответил профессор Грымов трамваю.

Студенты уставились на него, не веря своим ушам. Профессор был доволен – впечатление все-таки произведено.

– Да-да, друзья мои, не удивляйтесь. – начал профессор, – Элеонора обладает голосом, памятью и, смею вас заверить, даже душой. Ранимой женской душой.

Это звучало слишком неправдоподобно: трамвай – и душой.

– Элеонора не только бесшумно проезжает по рельсам, комфортна, приятна в общении и очень внимательна. Элеонора запоминает всех своих пассажиров. В салоне установлено несколько камер наблюдения, подключенных к головному центру Элеоноры, я называю его «мозг». Если вы хоть однажды проехали на Элеоноре, она запомнит вас раз и навсегда. Да-да, не улыбайтесь. И если вы плохо себя вели, мусорили, или, не дай бог, испортили внешний вид Элеоноры, она не впустит вас, или же, если проступок был не очень страшным, она позволит вам стать пассажиром, но будет сурова. Постоянных пассажиров Элеонора способна узнавать, здороваться с ними по имени и предлагать им их любимые места.

Студенты слушали профессора, открыв рты.

– Но это все только слова. Сегодня мы с вами выедем в город на Элеоноре. Это будет ее первый официальный выезд.

– Как первый бал. – болтнул кто-то в толпе.

– Вот-вот. – согласно закивал головой профессор. – Поэтому поймите правильно, если Элеонора будет волноваться.

Профессор знаком пригласил всех в салон. Блестящая Элеонора распахнула свои объятия.

Салон пах нежной туалетной водой, напоминающей о весенних цветах. Мягкие кожаные сидения тот час же принимали форму тела севшего, доставляя ему максимальный комфорт. О да, Элеонора была безумно гостепреимна.

– Уважаемые пассажиры, – мягко начала Элеонора, – мест достаточно для всех. Пожалуйста, не задерживайтесь в дверях, проходите в середину вагона.

Все почему-то засмеялись.

– Осторожно. – сказала Элеонора. – Двери закрываются.

Плавно закрылись двери и Элеонора тронулась вперед, прочь из ангара, покорять городские улицы.

– Как это прекрасно, профессор. – сказала Элеонора, выехав в город.

Студенты удивленно посмотрели на профессора. Профессор смущенно улыбнулся:

– Элеонора способна восхищаться прекрасным. В ее программе заложена структура женского ДНК. На многие вещи она реагирует как женщина. Ведь именно от женщин исходит ощущение комфорта и уюта.

– Водит она тоже как женщина? – прозвучал дерзкий вопрос.

– Нет. Водит Элеонора как машина. Как совершенная компьютерная система.

– Почему 3-15? – вопросы сыпались на профессора один за другим.

– Это день ее рождения.

– Чем еще она отличается от обычных трамваев?

– В ней есть встроенный кондиционер и обогреватель, на разные погодные условия, она может предложить вам воды, салфетки или новые газеты.

– А завтрак?

– Я думал об этом, но пока решил не обременять Элеонору готовкой.

Элеонора обогнула главное городское кольцо и вернулась в ангар. Студенты поздравляли профессора и жали ему руки.

через несколько дней Элеонору принял городской комитет. На торжественном открытии профессор Грымов категорически отказался разбивать бутылку шампанского о корпус Элеоноры и сказал ,что скорее разобьет ее, т.е. бутылку, о свою голову, чем ранит свою девочку.

Элеонора начала кататься по городу.

– Здравствуйте, профессор. – приветствовала она Грымова каждое утро, когда тот ехал на работу. – Как дела?

Вечерами, когда все горожане уже сидели по домам и пили чай, смотрели телевизор, Грымов, один, катался на Элеоноре по темному городу. Глупо, он понимал это и сам, но он читал ей стихи. Приносил цветы, запах которых Элеонора могла почувствовать – он сам заложил это в ее программу. Профессору стало казаться, что Элеонора ждет его вечерами, он вкладывал все больше и больше смысла в ее ровное, интонационно одинаковое «как дела».

Однажды профессор опоздал на последний трамвай, и на следующий день Элеонора спросила все ли у него в порядке. И добавила: «Я волновалась».

Профессор не был женат. У него никогда не было семьи. Он жил своими изобретениями, любил их так искренне, как только может любить человек. Но еще ни одно из его творений не содержало в себе женское ДНК, ни одно из его творений не ждало вечерних прогулок с ним, не спрашивало как дела и не подмигивало большими, прекрасными стеклянными глазами.

Элеонора знала его любимые газеты, места, на которых ему нравилось сидеть, аромат туалетной воды, которую любил профессор. Она всегда готовилась встретить его, как любящая жена, и он был благодарен ей за это.

Профессор Грымов ехал по темной улице и даже не смотрел в окна, а только на прекрасный салон, нет, скорее даже, на прекрасное тело Элеоноры. И плевать ему было до всех городских пейзажей и случайных прохожих. Он нежно гладил блестящие поручни и иногда, очень редко, позволял себе дотронуться до них губами и тогда ему казалось, что Элеонора вздыхает как живая.

Внезапно на остановке в открытые двери Элеоноры нырнула девушка. Профессор не сразу увидел ее, а потом удивился:

– Как? Никто не ездит в этот час!

Девушка потупила глаза и смущенно улыбнулась:

– Я засиделась в гостях.

Они ехали молча, вдвоем, в пустом трамвае.

– Далеко ли вам ехать? – не выдержал профессор.

– Конечная.

и снова тишина и мягких шорох рельс.

– Хотите, я почитаю вам стихи? – спросил профессор у девушки.

Девушка посмотрела на него и сказала:

– Прочтите. Мне никогда не читали стихи.

Они ехали долго и Грымов, забывшись, читал ей Пушкина, Бродского, Мандельштама. Девушка слушала склонив голову, иногда вздыхала или печально отводила в сторону взгляд.

– Спасибо. – сказала она, когда трамвай подъехал к ее станции. – мне очень понравилось то, как вы читаете стихи.

– И мне понравилось читать вам стихи. – сказал профессор и поцеловал девушке руку.

Она спустилась со ступенек и оглянулась на прощание.

– Стойте! Стойте! – восклинул профессор вдруг.

Он добежал до панели управления Элеонорой и схватил с нее букет белых лилий. – возьмите, – протянул профессор девушке букет, – это вам.

Едва он успел передать ей букет, как Элеонора захлопнула дверь, чуть не прищимив профессору руку.

– Ну что ты. – с укором сказал он ей и вернулся на свое любимое место. – Прокатимся еще один кружок? Сегодня такой прекрасный вечер.

– До конечной станции трамвай следует без остановок. – сказала Элеонора и стала разворачиваться на кольце.

Элеонора неслась по городу, набирая скорость.

– Уважаемые пассажиры, во избежании травм держитесь за поручни. – сказал ровный голос Элеоноры.

Трамвай начало заносить. Профессора слегка вдавило в кресло.

– Осторожней, Элеонора! – крикнул он ей весело. – Ты можешь сбить какого-нибудь котенка.

– Как это прекрасно, профессор! – ответил голос Элеоноры.

Ветер, залетевший через открытое окно, трепал его волосы. Грымов пытался сравнять их рукой, затем прикрыть окно, но оно не поддавалось. Элеонора же не снижала темп, и от этого профессора болтало из стороны в сторону по пустому салону.

– Элеонора! – взмолился он. – Нельзя ли прикрыть окна.

– Температура воздуха в салоне двадцать шесть градусов по цельсию. – сообщила Элеонора. И окна с треском захлопнулись. Все.

Лицо и спина профессора быстро стали влажными.

– Температура воздуха в салоне тридцать градусов. – сказала Элеонора через пару минут.

– Остановись! – закричал профессор. – я хочу сойти!

– До конечной станции трамвай следует без остановок.

Профессор кинулся в головной отдел Элеоноры. Он контролирует ситуацию, ведь он создатель, без него не было бы Элеоноры. Он сможет, все будет хорошо. Нужно только добраться до «мозга».

Профессор открыл дверь аппаратной своим ключом. Мигали лампочки, где-то внизу раздавалось странное шипение. «Там неполадка!» – решил профессор и полез вниз, но его ударило током.

– Осторожно. – сказала Элеонора. – Двери закрываются.

Захлопнулась дверь аппаратной и защемила профессору ногу. Он взвыл от боли.

– Элеонора! Прекрати! Это же я!

– Добро пожаловать! – ответила Элеонора. – Счастливого пути!

И пошла на второй круг.

– Мне больно! – завопил профессор.

Он почувствовал, как сквозь штанины пропитывается кровь и капает на чистый, гладкий пол салона.

– Будьте вежливы. – сказала Элеонора. – Места в начале салона предназачены для инвалидов и пассажиров с детьми.

– Неужели ты не узнаешь меня? – жалобно спросил профессор.

– Здравствуйте, профессор! Как дела?

Тогда профессор перестал пытаться что-либо сделать. Он понял все. То была месть Элеоноры. То сработал та самая непредсказуемая частичка женского ДНК, заложенная в ее программу. То была настоящая женская ревность.

– Осторожно. – ласково сказала Элеонора. – проводится дезинфекция салона. Просьба покинуть салон. В воздухе высокое содержание химических веществ.

Профессор прекрасно знал, что это значит.через несколько секунд все пространство салона, до миллиметра, до каждой прошивки, будет заполнено сильным химическим газом, распыленным Элеонорой.

– Как дела, профессор? – услышал он где-то в далеке нежный ласковый голос.

Утром рабочий открыли трамвай Элеонора 3-15 и нашли в нем мертвого профессора. Судмед эксперт констатировал смерть от отравления ядовитыми веществами.

«Вероятно, – написали газеты, – профессор был не в себе, и самовольно полез в аппаратную Элеоноры. Умная система хотела предотвратить катастрофу и захлопнуть двери, но профессор вставил туда ногу, которую зажало дверьми. В панике профессор стал нажимать на все подряд и случайно включил дезинфекцию салона. Трагическая, скоропостижная смерть. Но в память о профессоре Грымове и его достижениях, по нашему славному городу будет ездить его лучшее изобретение, прекрасная Элеонора 3-15».

Мамушка, у вас дракон!

Едва показалась граница между явью и навью, как опять пронзительный крик вырвал меня из сна. Вставать невыносимо: тяжелый, влажный сон затягивает, острая, пронзительная реальность зовет к себе. Приходится вставать.

В детской кроватке, завешенной яркими бортиками и погремушками как новогодняя ёлка, мучался сынулька. Весь красный от натуги, он кряхтел, кричал, ёрзал по матрасу спиной, словно хотел протереть на нем дыру. Но дыра протиралась на спине – нежная детская кожа быстро превращалась в ссадину, тоненькие слои кожи сползали один за другим, постоянно приходится замачивать пижамку с пятнышками крови, потому что по-другому они не отстирываются. А спинку мазать зелёнкой, мазать фукарцином, жирными мазями, святой водой – чем-нибудь, что заживляло бы эти ранки быстрее, чем сынулька успевает их натереть.

– Что такое, мой маленький? Что такое, мой хороший? – услышала я собственный голос, издалека, как будто не из меня.

Он кричит, он не знает, что это такое его беспокоит в сотый, а может, в тысячный раз. И я не знаю, и врачи не знают, но мы снова едем в скорой помощи, смотрим в окно на мелькающие огни светофоров и фонарей, чтобы сидеть в коридорах приёмного отделения, чтобы колоть пальчики для анализов, что бы делать рентгеновские снимки, чтобы отвечать на вопросы врачей – каждый раз всё одно и тоже, ведь мы уже делали это много, много раз.

Говорили, что он перерастёт, говорили, что с возрастом проходит, говорили, говорили, говорили, а у нас до сих пор нет диагноза, нет лечения, но есть бессонные ночи и тревожные дни.

И я не знаю, что происходит с моим ребёнком.

– Беременность первая, доношенный, апгар 8\9, прививок нет, да, совсем нет, и бцж нет…кричит, плачет, отказывается от еды, трется спиной о кровать. Показываю как трётся. Рассказываю, как плачет.

Сегодня доктор пожилой, он внимательно разглядывает сынульку, смотрит межпальцевые перепонки, мнёт пяточки, внимательно разглядывает пупок и ощупывает шею, проверяя нет ли чего-то похожего на жабры.

– Вы зря, мамочка, удивляетесь, – говорит он. – На прошлой неделе как раз такому же малышу сделали уникальную операцию – удалили жабру. Да-да, прямо вот здесь, на шее, – он показывает это на моём сыне, – выступила жаберная дуга, хорошая, прочная, сформированная прямо из костной ткани. Теперь он будет обычным мальчишкой, а не то представляете, как бы он мучился дальше?

Доктор поднимает сынулькины ручки, внимательно изучает подмышки, кладет его на живот и прощупывает позвоночник. Мне кажется, что сынульке неприятно, он напрягается и кряхтит, но доктор не обращает на это внимание.

– Говорит? – спрашивает он меня.

– Нет, больше плачет и издает странные звуки.

Доктор сажает сынульку ко мне на колени, показывает, как стоит его держать: одной рукой я зажимаю голову и не даю сынульке уворачиваться от любопытного старика, другой обнимаю спереди за плечи, так же не оставляя возможности шевелиться. Доктор заглядывает ему в рот, подсвечивая себе фонариком.

Сынишка все-таки вырывается и тянется к блестящему фонендоскопу, что висит у доктора на шее, хочет утащить в рот, маленькие розовые пальчики крепко хватают большой палец доктора – всё в рот.

– Вот что, мамочка, – говорит он мне ласково, – Вы пока посидите возле бокса, как анализы будут, мы с Вами еще поговорим.

В коридоре приемного отделения толпа детей – поломанные руки, раны, сотрясение мозга, небольшой ожог, температура. Я едва нахожу место, куда можно сесть, и сынулька тут же засыпает на руках, во рту пальчик, тот самый, который обидели. Он сладко сопит, не кричит, и, пока наступило затишье, я прислоняюсь к стенке и проваливаюсь в зыбкую полудрёму.

Теперь всё кажется немного в тумане, как будто где-то далеко – и плачущие дети, и расстроенные родители, там, вдали, кто-то ругается, кто-то просит врача, на соседних сиденьях взрослую девочку тошнит, её маму почему-то ругают, розовощекий малыш носится по коридору, дует в губы, и фырчит, изображая мотор. Он такой хорошенький, такой здоровенький, только щёки слишком красные, наверное, из-за диатеза. Он убегает на другой конец коридора, смеётся и кричит:

– Мамушка! Мамушка!

За ним бежит совсем молоденькая мама, еще девчонка:

– Вот я тебя сейчас поймаю! Вот я тебя сейчас съем!

Он хохочет и бежит в другую сторону:

– Не съешь! Не поймаешь! Мамушка!

Наш доктор выходит из бокса, тоже, улыбаясь, любуется им. Всем нравится этот малыш, и не понятно, что он делает здесь, такой радостный и здоровый. Такие бегают по улицам, по детскому садику, по кружку юных гениев, но не по больнице, ей он не принадлежит.

А мой бледный сынишка с обмусоленными пальчиками, с волосиками, растущими клочками, со странной складкой на шее, с незаживающими ранками на спине, принадлежит.

И ему бы тоже пора бегать и говорить «мамушка» или «мамочка» или вообще хоть что-нибудь говорить, но он только кричит странные звуки и спит. А я молчу и не сплю, и когда доктор говорит:

– Заходите, – я не сразу понимаю, что это мне, что это не сон, что мне нужно пошевелиться.

Доктор смотрит на меня, перекладывая бумажки туда-сюда:

– Я посмотрел анализы, и те, что сегодня, и в прошлый раз. И снимки прошлые посмотрел… знаете, у вас дракон.

Тихо как-то в этом боксе, кажется, что не было никаких слов, я сижу и жду, что же он скажет. Молчу.

– Вы слышали? – мягко повторяет он, – у Вас дракон.

– Что? – смотрю на сынульку, глупость какая, что это доктор сейчас говорит? Сынулька сосет красный палец, кожа уже обмокла, и палец немного распух. – Что? Что?

– Дракон! Дракон у вас, мамушка! – доктор передразнивает карапуза. Он ему тоже запомнился. И я такого же хочу, я такого же ждала, чтобы бегал, смеялся, звал меня. Дети – это же цветы жизни, так все говорили.

Цветы, а не драконы.

***

Больница кому-то помогает – бинтует, дает лекарства, ставит капельницы, но потом выплевывает, отправляя домой. Нас же она проглатывает.

Я не верю цветной плитке, которой облицовано здание, я не верю яркой детской площадке и снующим по маленькому скверу ручным белкам. Я чувствую как огромное серое здание ждет своих жертв, тщательно их выбирает, и проглатывает, медленно разжевывая.

Она, несомненно, живая, и все сотрудники – лишь части её большого, беспрестанно работающего организма.

Я поднимаюсь по лестнице до отделения и думаю о том, что, наверняка, именно так чувствовал себя пророк Иона во чреве кита, с той лишь разницей, что он провёл там три дня, а нам предстоит несоизмеримо больше.

– Мамочка, вы что, не хотите, чтобы Ваш сын был нормальным? Голубушка, ну подумайте сами, дальше будет только хуже. Никак невозможно оставлять всё как есть. – убеждал меня доктор, пока я пыталась снова сбежать домой.

Выплюни нас, страшная больница, дома лечат и стены, а здесь я не знаю, чего от них можно ожидать.

Стены складываются в коридоры, выкрашенные странными, неудобными глазам цветами. Стены делятся на палаты, в которых стоят неудобные, визгливо-скрипучие кровати. С миром связывают лишь окна без ручек, которые нельзя открывать.

На входе в наше отделение стоит растрёпанная женщина в домашнем халате. Или это девушка, или бабушка – здесь все выглядят одинаково, теряют возраст, и даже молодые девчонки кажутся глубокими старухами. В глазах этой женщины больничные коридоры, я боюсь в них заблудиться и мне неприятно на неё смотреть, и я прячу взгляд.

Но потом мы с ней познакомимся, соединим свои коридоры из ее глаз в мои, и я узнаю, что ее зовут Нэлля и что дочь Нэлли ест себя.

Она сдирает кожу, подцепив ее ногтями, и всё её маленькое тело сплошь покрыто страшными шрамами, особенно живот. Нэлли говорит, что она выдирала из себя куски и делала это снова и снова, потому что её тело не умеет чувствовать боль. Она вытащила у себя все молочные зубы, просто ковыряясь пальцами во рту.

Нэлли говорит, что её надо связывать широкими ремнями, иначе каждое утро она просыпается в луже крови. Она может сломать себе руку или ногу, и они то переезжают на отделение травматологии, то возвращаются обратно сюда.

Дочка Нэлли любит строить домики для кукол и собирать пазлы, но как только игры ей надоедают, она переносит внимание на своё тело, в котором есть столько интересного, особенно внутри.

***

Нэлля мечется по коридору между сестринским постом и ординаторской и яростно кричит:

– Сделайте что-нибудь! Она же сейчас убьет себя!

– Мама, успокойтесь, – говорят ей в ответ. – Сейчас врач подойдет.

В это время маленькая трехлетняя девочка отрывает кусок своей плоти от бедра и радуется большой красной луже, которая быстро разрастается вокруг неё.

Первое, что я поняла здесь, это то, что дети бывают не только цветами или драконами, они могут быть кем угодно.

Больнице строят подругу или напарницу: наверняка, такое же большое серое здание с огромными окнами, которые нельзя открывать. Под окнами нашей палаты днем и ночью шумит строительная площадка. Сейчас заливают фундамент, я подношу сынульку к окну:

– Смотри, какие машинки!

Машинки с высоты десятого этажа кажутся игрушечными, яркими, но ему они не интересны.

– Иррррэуаааа – говорит он и смотрит в другую сторону, – алеееемобо.

И ничего не отвлекает его от зуда и боли в спине. Врач считает, что беспокоит сынульку не только кожа, но и позвонки становятся жестче и грубее и изнутри стремятся прорвать кожный покров.

Зуд же переходит на всё тело и когда отпадают засохшие корочки крови, вслед за ними появляется совсем другая кожа – более плотная и зеленоватого оттенка.

Доктор говорит, что для драконов это нормальный процесс и назначает ежедневные капельницы, чтобы промыть кровь и вымыть из него всё драконье. После капельниц дракон плачет, кричит, дергается, сминая под собой простыни в грязный влажный ком.

Я мажу его кожу маслами, кремами, мазями, настойками, но они не делают лучше. Крохи свободного времени я трачу на чтение отзывов на маркетплейсах и поисках какого-нибудь спасительного крема. Я заказываю доставку все новых и новых баночек и тюбиков, надеясь, что какой-нибудь все-таки поможет.

В соседней двухместной палате появляется новый пациент. Я не видела ни разу тех, кто там живет, но один из них все время плачет, а другой страшно рычит. А потом приходят сварщики и добавляют к обычной палатной двери еще одну – из железных прутьев. За дверью рыдает девушка:

– Не оставляйте меня с ним!

Через прутья доктор говорит ей:

– Ну что вы, мамочка, это же ваш ребенок.

***

Перед зеркалом в туалете я пытаюсь вспомнить, сколько мне лет. Если смотреть только в глаза, то можно предположить, что около сотни. По волосам, поседевшим и истончившимся, предположить, что где-то в районе шестидесяти. Но, кажется, когда я сюда попала, прошло не больше тридцати со дня моего появления на свет.

Если бы вдруг мы решили сделать общую больничную фотографию, всех мам, которые сейчас живут на отделении, то я не смогла бы найти на ней себя – мне кажется, мы все становимся одинаковыми. Изуродованные тревогой, болью и одиночеством женщины неопределенного возраста в застиранной больничной одежде.

Мы никогда не спрашиваем друг друга, как долго кто-то из нас находится здесь. Все и так понятно – по количеству седых волос.

***

Нэлля обнимает дочку и шагает из окна.

На следующий день на окна во всех палатах устанавливают металлические решетки. Сквозь них я вижу, как за окном возводят уже второй этаж новостройки. Сынулька тычет пальчиком сквозь решетки и произносит «ринуэрррр», а по всему отделению растекается тягучий противный запах сварки.

Каждый день приходится стричь сынульке ногти. Или когти – я не знаю, как их теперь называть, но каждую ночь они отрастают, и он раздирает ими больничный матрас. После третьего испорченного матраса нас попросили купить свой.

Из копчика сынульки прорывается хвост. Сначала трескается сухая кожа, потом оттуда вылезает мягкая ткань. Теперь ему неудобно лежать на спине, и, чтобы он поспал, я ношу его на руках, совершая круги по комнате, как самолет перед посадкой, и совсем перестаю спать.

Из соседней палаты по ночам, особенно когда в окно заглядывает полная луна, слышен жуткий вой. Потом плач.

Я не знаю, кто из них плачет, а кто воет, но мне страшно от такого соседства. Говорят, что врачи и медсестры не заходят в эту палату, и даже анализы берут через решетку.

Пятый консилиум решает провести сынульке операцию по удалению хвоста. Пока он в операционной, я сплю или гуляю по больнице и не могу понять, где мои сны, а где реальность, потому что коридоры такие длинные, что дотягиваются до моих снов. И там и там я встречаю одних и тех же людей и не могу вспомнить, здоровалась ли я с ними сегодня. Во снах тоже кто-то жутко воет, а кто-то плачет.

Мне возвращают сынульку на каталке, еще не проснувшегося от наркоза, зеленовато-бледного и мирно сопящего своим маленьким хорошеньким носиком.

Когда через день повязки снимают, оказывается, что хвост вырос снова.

Его опять вырезают и начинают гормональную терапию. Из-за нее дракон готов есть все, до чего дотягиваются руки , перед тем как выйти в туалет, мне приходится его привязывать, такими же широкими ремнями, какие использовала Нэлли для своей дочери, иначе каких-то вещей я могу не досчитаться при возвращении.

– Может быть, пусть превращается? – спрашиваю я лечащего врача.

– Что вы такое говорите! – осуждающе косится на меня он. – Это не гуманно!

Утром из соседней палаты охранники выносят тело, покрытое простыней. Когда щелкает замок на их решетке, я слышу протяжный, тоскливый вой, доносящийся оттуда.

Самый спокойный ребёнок у Лидочки: они поступили недавно, но и её волосы, будто паутиной, покрывает седина. Ребёнок Лидочки не имеет пола, он одновременно и мальчик и девочка, а его разросшаяся черепная коробка собиралась и разбиралась хирургами несколько раз, будто конструктор из мозгов, глаз, сосудов и нервов. Глазные белки всё время норовят выпрыгнуть из впадин, и Лидочка уже научилась вставлять их обратно. Она это делает нежно и с большой любовью:

– Ведь у него же больше никого нет. Нельзя, чтобы человека никто не любил.

Я смотрю на её ребенка и думаю, а точно ли это человек.

***

Гормональная терапия сынульке не помогает: хвост снова стремится вырасти, вместе с ним, разрастается позвоночник, и каждый позвонок словно осколок скалы, а на спине прорастает жесткий гребень.

После новых таблеток его тошнит пол дня склизкой жижей, но когти перестают расти так быстро. Хотя, он все равно больше становится драконом и все меньше человеком, несмотря на капельницы, уколы, таблетки и операции.

На третий этаж новостройки наращивают четвертый, а мы выбрасываем матрас – дракон неплохо засыпает на жестком, свернувшись калачиком и накрывая себя хвостом.

Я больше не даю согласие вырезать хвост, хотя целый консилиум из трех заведующих и начмеда приходил к нам в палату и убеждал меня, как опасно для ребенка жить с хвостом.

Девятый консилиум решает начать лучевую терапию, чтобы полностью убить иммунитет дракона и затормозить все процессы регенерации. Моего согласия уже никто не спрашивает, потому что поступить по-другому – не гуманно. Так мне сказал лечащий врач.

***

Больница не выплевывает нас, она только разжевывает все больше и больше, чтобы однажды проглотить, как проглотила Неллю с дочкой, как проглотила девушку из соседней палаты, ни лица ни имени которой я так и не узнала.

От лучевой терапии Дракон теряет себя, я – связь с реальностью. Он либо смотрит пустыми глазами в потолок, безжизненно раскинув ручки, ножки и хвост по железной сетке кровати, либо спит в том же положении.

Врач говорит, что они делают всё, что могут.

Где-то там, за окном, за этой стройкой, есть обычная жизнь под небом и солнцем, с цветами, детьми и красивыми женщинами. Но я её не помню.

Мне казалось, что мы с драконом находимся здесь добровольно, но когда я пытаюсь написать отказ, на входе появляется охранник, похожий на надувшийся пузырь.

Кит не выплевывает Иону, больница, наметившая кого-то своей пищей, не отпускает.

Доктор предлагает мне стопочку коньяка и просит успокоиться:

– Не сходите с ума, мама.

Но мне кажется, что я уже сошла. Дракон лежит вялой зеленоватой тряпочкой и только стонет:

– Ирррэээээ, иррррэээээ

Мне кажется, что я уже сошла: разве может мать обрекать своего ребенка на такие мучения?

***

Пока дракон на облучении, меня долбит тревога, я не могу уснуть и брожу по отделению – ходить там могу закрыв глаза, ведь я знаю каждую деталь. Получается прогулка между сном и реальностью, в знакомых коридорах, когда я одновременно и там, и здесь. Шагая здесь, я убаюкиваю себя.

Я знаю, на ручке какой палаты облуплена краска, знаю, где остались выцветшие наклейки, знаю, сколько шагов от моей палаты до туалета, знаю сколько там плиток в высоту и ширину… Я прохожу мимо запертой обычно каморки сестры-хозяйки и в щель приоткрытой двери вижу деревянный ящичек с инструментами. Из него торчат молотки, маленькая пила, еще какие-то железяки. Я иду дальше, но затем останавливаюсь и возвращаюсь на несколько шагов назад. Ящичек манит меня, хотя я и не понимаю, зачем мне он. Но мне так хочется взять его себе, почувствовать холодный металл в руках, пересчитать длинные острые гвозди, которые должны быть на его дне.

Я оглядываюсь по сторонам и, пока никто не видит, хватаю его, и вместе с ним бегу в свою палату и прячу за тумбочкой. Только теперь я замечаю, как вспотела, как растеклись липкие лужи у меня под подмышками, как мне не хватает воздуха и какого волнения мне стоил этот поступок.

Дракона возвращают вместе с аппаратом искусственного дыхания. Доктор говорит, что облучение прошло хорошо, но организму стоит помочь, он больше не превращается в дракона, но и с базовыми функциями справляется плохо.

– Мы же убиваем его. – говорю я.

– Что вы, мама! – восклицает доктор и оставляет меня одну рядом с пыхтящим аппаратом и почти неживым драконом.

Завтра будет еще одно облучение. А потом послезавтра, и на следующий день. Они хотят уничтожить дракона, но ведь это и есть мой сын.

В небе полная луна, но в соседней палате не воют и не рычат. Кажется, она пустует, но что случилось с тем, кто рычал и выл, никто не говорит, это скрывает медицинская тайна. Но я знаю, что это больница наконец дожевала его и проглотила. И так же она дожует моего дракона.

Я плохая мать, раз позволяю ей это сделать. Злость поднимает меня с кровати, злость напоминает мне о волшебном ящике за тумбочкой и, как можно тише я извлекаю гвозди и молоток, а затем равномерно сотрясая ненавистные стены, вколачиваю гвозди в нашу дверь так, чтобы ее было невозможно открыть.

Затем я пододвигаю к двери свою кровать и ставлю на неё обе тумбочки. Отключаю аппарат искусственного дыхания и пристраиваюсь рядом со своим драконом, прямо на голой сетке кровати, обнимаю его и впервые за долгое время проваливаюсь в болезненную темноту сна. Так глубоко, что даже не услышу стук в дверь, потом настойчивый грохот, суету вокруг нашей палаты. Мы все проспим с драконом вместе. Но его спокойное дыхание и ощущение от грубой, ороговевшей кожи, я буду чувствовать даже во сне.

А затем меня разбудит чудовищный грох и треск, противный визг болгарки и смесь гневных голосов.

Когда они ворвутся в палату, дракона не будет рядом со мной, на кровати я лежу одна, и вся сетка отпечаталась на моем лице, руке и боку.

Прямо над нами, шурша огромными крыльями и размахивая хвостом, летает дракон. Настоящий маленький дракон, с зеленой кожей, острыми ушами и огромной пастью:

– Ииииррэээээээ! Ииииррррээээ!

Он пытается протиснуться между прутьями окна, но ничего не выходит. Я бросаюсь к окну, пытаюсь раздвинуть их руками, но, конечно же, без успеха – больница не разжимает своих зубов, чтобы выпустить его.

Тогда дракон устремляется через разломанную палатную дверь, филигранно пролетая дверной проём. Вскрикивает дежурная медсестра, остальные замирают, не понимая, что теперь делать.

– Лети отсюда, милый, лети! – кричу я вслед дракону.

Он несется по больничному коридору, а я, вырвавшись из палаты, бегу за ним по коридору и смотрю по сторонам – неужели здесь не осталось ни одного свободного окна?!

Навстречу бежит медсестра с огромным шприцом, врач с веревкой, несколько охранников и толстая санитарка.

– Ловите его! Срочно на облучение! Куда вы смотрите, мама! – восклицает врач. Его щеки пылают от гнева, а глаза бегают в растерянности. – Что вы натворили?! Всё лечение будет бессмысленным, надо срочно возвращать его на облучение!

Из палат выглядывают любопытные женщины с седыми волосами. Я впервые вижу, как они улыбаются, слабо и неуверенно.

А дракон мечется по коридору, в поисках выхода. Я отталкиваю всех, во мне сейчас столько силы, будто я тоже дракон, и я не думаю о преградах, только о том, что должна спасти своего ребенка.

Я врываюсь в процедурный кабинет, ведь только там на всём этаже осталось свободное от решетки окно, потому что процедурная медсестра любит в него курить, да и не пускает туда внутрь без своего присмотра.

Следом за мной туда влетает дракон и бросается на стекло, выбивая его одним взмахом своего хвоста.

Я вижу, как он улетает на свободу. Он возносится все выше и выше, туда где есть небо и солнце.

Свободный, прекрасный дракон пролетает над новым семиэтажным домом и улетает, взмывая в небесную высь.

Страх

Страх ядерной войны передавался им по генам дедов и отцов. Первые видели, что бывает, когда взрывается бомба, вторые – жили в постоянном страхе от возможного повторения. Страх был в них с зачатия, жил в них, укрепляясь с новыми клетками и, наконец, выплеснулся вместе с кровью повстанцев на улицы.

Повстанцы растерзали президента на части и, если верить газетам, от того не осталось даже ногтя. Силовики, прибыв на место восстания, превратили еще не разбежавшихся повстанцев в кровавую кашу.

И город замер.

Затаился, и, вместо смеха и детских голосов, его наполнило назойливое жужжание осенних мух. Никто не знал, что будет дальше.

Дверь в комнату скрипнула, открылась и его ноздри заполнились тяжелым запахом плесени. Он увидел симпатичную девушку, она стелила постель. Ее звали Ника.

Ника выдавила рабочую улыбку, приглашая его внутрь комнаты. Он замялся:

– Я…я никогда…как у вас тут принято?

– Как везде.

– Я никогда раньше…такими услугами…

Ника подошла к нему сзади. Мышцы спины были зажаты. Сальные волосы спускались на лопатки. Она положила ему руки на плечи и стала мягко их разминать.

– Главное, расслабиться. Оставить все за порогом. – Ника стянула с него футболку. Он остался с голым торсом и напрягся еще сильнее. Ника не заметила этого и потянулась к ремню.

– Не надо! – он отшатнулся. – Подождите! Я не могу вот так. Сразу.

«Чудик, – с тоской подумала Ника, – надеюсь, хотя бы без извращений».

Он был третий за эту ночь. Один повстанец, два каких-то парня… Обычно Ника выдерживала и не такое, но сегодня устала и хотела, чтобы наступил быстрее рассвет, чтобы все оставили ее в покое, чтобы можно было лечь и поспать от души, не загадывая наступит завтра или нет.

– У тебя вообще никогда не было? – спросила она у него.

– Женщины? Были. Я просто никогда не был у..у..– он замялся, подбирая слово.

– У проститутки?

– Нет!.. Да. Я просто подумал, что скоро все кончится, а я давно хотел…

– Что кончится?

– Все. – уныло развел руками клиент. – И ничего не поделаешь.

«Сектант, – пронеслось в голове у Ники, – точно дойдет до извращений. Надеюсь, хотя бы не из силовиков. У тех за последние недели совсем снесло башню».

– Ты про конец света что ли? Он же вроде уже был, в 12-м, кажется. По ящику все уши прожжужали.

– Это все были глупости. Но разве то, что сейчас, не похоже на него? На конец? – он сел на кровать. – Бомбы! Их же много! Одна кнопка – и мы будем стерты с Земли! Мы близки к этому как никогда.

– Вот и я думаю, какая, нафиг, война. Мы же ее даже не заметим.От волнения его лицо и шея покрылись красными пятнами. Ника снова попыталась его обнять, но он вырвался, отодвинулся и сел так, чтобы быть точно напротив Ники: – Это важно! Только послушайте! У них сотни этих бомб! А достаточно всего одной! Чтобы ни меня, ни вас, ничего! – И что же делать? – ляпнула Ника, чтобы заполнить пустоту. – Ничего! Это самое ужасное! Мы с вами, простые люди, ничего не можем поделать! Силовики, повстанцы – все бессильны. Только ждать. Вставать утром, слушать, как жужжат мухи, дует ветер, перешептываются соседи и … ждать. Я все посчитал: бомбоубежища бесполезны. Даже если они и выдержат взрыв, однажды закончатся продукты и вода. А снаружи будет уничтожена вся биосфера. Мы обречены на гибель! Ника сидела спиной к окну. Ей ужасно хотелось оглянуться, чтбы увидеть – скоро ли рассвет. – Я думаю, что все это фигня. – наконец сказала она. – Нет никаких бомб. Это фейк. Он посмотрел на нее, как на сумасшедшую: – А холодная война, а железный занавес? – Политические игры. Может быть, они просто договорились, чтобы такие простые люди как мы с вами боялись и сильно не шевелились, жили себе потихонечку. Мы же не знаем, где эти бомбы, сколько их, как они выглядят… – Знаем! – перебил он. – Из газет? Телевизора? Это же не Священные Писания, почему мы должны им верить? Я не верю даже Священным Писаниям. А вообще, знаешь, у нас в детском саду во дворе была беседка. Она была далеко и нянечке не нравилось, что мы туда убегаем во время прогулок. И в сончас она стала рассказывать нам страшные истории про Бабайку, который прячется в этой беседке. Мы понятия не имели, кто такой Бабайка и что ему надо, но страшно боялись. И в беседку не ходили. Ника заметила, как он немного расслабился. Она осторожно придвинулась к нему: – Ты ведь пришел сюда не поговорить? На этот раз он полностью дал себя раздеть. Красивая Ника стояла над ним в своей вульгарной комбинашке и фальшиво улыбалась: – Все снимать? Или оставить? – Я не знаю. А как у вас положено? – Молча. – пошутила Ника и поспешила сесть на него верхом, пока он не поднял новую тему для разговора. Быстрее все закончить и спровадить его уже. – Стойте! – он снова весь сжался, только на этот раз побледнел. – Ну что еще? – А если не фейк? Если они все-таки есть? Что, если наши страны все-таки развяжут войну? Согласитесь, то, что творится сейчас сущий кошмар. Ника тяжело вздохнула. – Тогда…тогда, я все равно думаю, что победит человечность. – ?? – Ведь кто-то же эти бомбы делал, какой-нибудь ученый, дедушка в свитере и с бородой. Думаешь, он не понимал, что делал? Если уж эти бомбы так опасны. А у него семья, внуки. И если на остальных людишек ему плевать, то уж собственных внуков-то стереть с лица Земли он точно не хочет. Правильно? – И что? – он стал расхаживать из угла в угол голый и покрытый гусиной кожей. – К чему вы ведете? – Да ни к чему. Дедушка намеренно убрал одну детальку из бомбы. И все остальные стали делать также. Никто ведь не может проверить, работают они или нет, а дедушка точно знает, что без этой детальки ни одна бомба не взорвется. И он спокойно спит, а по выходным играет с внуками, водит их в парк, например. И в другой стране живет точно такой же дедушка. И у него есть внуки…Вот и вся война. – Возможно, возможно…вы правы! Человечность! Бомбы делают люди! Такие же как мы с вами! Почему-то это не приходило мне в голову! И они тоже хотят жить! – он упал перед Никой на колени, схватил руки и стал целовать. – Спасибо, спасибо! За такую интересную мысль! Вы удивительная женщина! Как вас зовут? – Ника. Вероника. Он вскочил и стал быстро натягивать свою одежду: – Вероника! Какое красивое имя! Если у меня будет дочь, то я обязательно назову ее Вероникой! Он пулей вылетел в коридор, оставив растерянную Нику и даже не закрыв за собой дверь. – Веронии-и-икаааа! – фальшиво пропел он где-то на лестнице. Шаги затихли. В полутемном коридоре замаячила грузная фигура Мамки: – Че ты ему сделала? Такой счастливый ускакал. Ника накинула халат и вышла Матушке навстречу: – Угостишь? – Ну на. – Матушка протянула пачку сигарет. Они вышли на куций балкончик. Матушка плюхнулась на свою табуретку и жирное тело тут же свесилось с ее краев. Медленно полз рассвет. Если не обращать внимание на мертвую стройку и мусорку под окнами, то пейзаж был хорош. – Никогда бы не подумала, что наш райончик когда-нибудь станут считать спокойным. По сравнению с тем, что сейчас творится в центре, здесь просто рай. – проворчала Матушка. Ника смотрела на светлеющий горизонт: – Даже не притронулся. Все время языками чесали. Он хоть заплатил? – Три меры сахара, как положено. – Матушка помолчала. – Ну да, ты ж у нас образованная. Хорошо, что к тебе попал. Вам главное удовлетворить, а уж как – не моя забота. Кем ты была, все время забываю? – Учительницей начальных классов. – Точно. Мужики таких любят. У меня вообще тут целый коллЕдж собрался. С истфака девочка есть, с философского, конечно, еще одна – менеджер чего-то там. И музыкантша. Та, правда, без диплома. Бросила. А и правильно. У меня пять классов образования, а вы все подо мной ходите. – Это потому, что ты жирная. Матушка расхохоталась. Дряблое желе под цветастым халат мелко задрожало. – И журфак – коллеги, так сказать. – задумчиво пробормотала Ника. – А кто у нас оттуда? – Все, кто оттуда, с нами. – Ника усмехнулась. – Мы вот сиськами торгуем за сахар, а они идеями. Хрен знает еще, что хуже. – Э… – Матушка разочарованно отмахнулась, – в жопу твои философии. Ты это мужикам затирай, раз за такое теперь платят. А сахар сейчас на черном рынке на что угодно можно обменять. Завтра с утра пойду. У меня уже пятьдесят мер набралось. Кризисы нам на руку – люди хотят жрать и трахаться. Они помолчали. – Слушай, Ма. А ты боишься ядерной войны? – внезапно вырвалось у Ники. – Что еще за хрень, какая война? Вот как бы нам аренду не подняли, я боюсь. И вам советую молиться, а то опять скатимся в жопу. Кризис-шмизис там у них.

2015 год

Превращения

Сначала у нее выпали волосы, а потом кожа покрылась мелкой серебристой чешуей, прохладной на ощупь.

Мама превращалась в рыбу, так она нам сказала.

Она запиралась в ванной и часами сидела под водой, льющейся из душа, а затем бледная, с мутными глазами, добиралась до кровати и проваливалась в сон.

«Превращаться в рыбу – тяжелое занятие», – говорила она нам.

Тяжелое занятие – быть без мамы, – думали мы тогда, ведь нам втроем не удавалось делать все то, с чем справлялась мама одна. Теперь мы сами кое-как убирались, вталкивая непослушные вещи на полки, папа готовил, но все получалось гадко и не лезло в рот. А мама лежала под двумя теплыми одеялами и тряслась от холода.

«Но ведь рыбы плавают в холодной воде и не мерзнут» – заметила Татьянка.

«Так ведь я еще не совсем рыба», – улыбнулась мама, – «я еще немножко человек».

Когда на ужин папа пожарил треску, мы не смогли ее есть, хотя пахло вкусно. Папа разозлился, но потом, вместо того, чтобы ругаться, предложил пойти в Океанариум.

Синева аквариумов накрыла нас, словно одеяло. Мы с Татьянкой зашли в аквариум-туннель и пытались представить, каково это – быть рыбой? Я закрыл глаза, и мысленно попытался проникнуть за стекло, в воду. Я думал, что почувствую прохладу воды, но это была тишина, ощущаемая кожей. Я растворился в потоке тишины и перестал быть, или стал сразу всем – рыбами, водой, пузырьками воздуха, плавно танцующими водорослями…

Кто-то толкнул меня в спину и меня выбросило волной. Я снова услышал все вокруг и почувствовал какой воздух грубый по сравнению с водой.

«Рыбой быть хорошо» – сказал я папе и Татьянке.

Папа промолчал. С тех пор, как мама стала подолгу сидеть в душе, он стал угрюмым и молчаливым. И сейчас было видно, что он не получает никакого удовольствия от похода в Океанариум. Неужели, ему не интересно, как мама будет рыбой, без нас?

В искусственный пруд спускались зеленые лианы. Яркие словно огромные бусины, вдоль дна плавали рыбки. И только одна качалась на поверхности, хвост и плавники не шевелились, а расстелились по воде, как лепестки цветка. Пришла женщина в синем комбинезоне с ведром и сачком и выловила ее.

Мы затихли, а Татьянка не удержалась и спросила: «Она умерла?»

«Нет, что ты» – улыбнулась женщина, – «Разве ты не видишь, что она превратилась в цветок?»

Мы заглянули в ведро и увидели на поверхности воды цветок.

Я спросил у папы: «Значит, и мама станет цветком?» Думать о ней как о цветке было приятнее, чем о прохладной рыбе.

«Наша мама сейчас превращается в рыбу» – объяснила Татьянка женщине.

Та погладила Татьянку по голове и ушла.

Я подумал, что раз так, то теперь не смогу не только есть рыбу, но и срывать цветы во дворе. Вдруг, кто-нибудь из них раньше был рыбкой-бусинкой?

Тема превращений заняла наши умы. Мы говорили об этом с Татьянкой постоянно, но только так, чтобы папа не слышал наши разговоры. Мир превратился в калейдоскоп, где узоры бесконечно перетекали один в другой.

«Дедушка с пятого этажа похож на дерево» – заметила Татьянка, – «Наверное, когда придет его время, он станет деревом».

И новый калейдоскоп деревьев и кустов завертелся вокруг нас. Кем они были раньше? Мы увидели окружающий нас мир в новом качестве и от этого кружилась голова. Птицы, кошки и собаки, бабочки и цветы. Камни. А ветер – тоже? В него можно превратится?

Про волшебные превращения с нами говорила мама, когда у нее были силы. Но голос ее становился все тише и тише, но мы все понимали – ведь у рыб нет голосов.

А потом мы пришли домой с прогулки и в ванной плавала рыба. Она смотрела на нас круглыми глазами и открывала рот. Никто не побежал в мамину спальню, мы сразу поняли, что там ее больше нет и стояли перед ванной как вкопанные.

«Все?» – спросила Татьянка.

Я кивнул головой.

Нам было очень грустно, что больше не будет той мамы, к которой мы привыкли. Больше никогда мамины руки не лягут нам на головы и не будет ни тепла, ни тяжести, приносящих мгновенное спокойствие. Когда мама обнимала, я был всем, как тогда, в Океанариуме перед аквариумом, всем сразу. Теперь я смотрел на плавающую в ванне рыбу и ощущал себя деталькой, выброшенной из мозаики. Я вдруг понял, что мама всегда была частью меня. И теперь, когда ее нет такой, как я привык, я стал похож на одинокий астероид, бессмысленно мчащийся в пространстве.

Татьянка захлюпала носом.

«Ты что» – сказал я резко, – «Это же все равно наша мама».

Она кивнула, наклонилась к воде и одним пальцем попыталась погладить рыбу. Рыба испуганно замолотила хвостом, спасаясь от Татьянкиной руки.

«Мы должны отвезти маму в море» – сказала Татьянка.

Папа сидел на кухне и безразлично смотрел перед собой.

«Мы должны отвезти маму в море» – сказала ему Татьянка.

Папа перевел уставший взгляд на нас. Я испугался, как бы и он не превратился в кого-нибудь, но все-таки это был по-прежнему наш папа.

«Мы должны отвезти маму в море» – упрямо повторила Татьянка.

И вот мы заходим в поезд и Татьянка тащит красное ведро с водой, в котором плещется рыба, и никому его не отдает.

«О, какая рыбка!» – восклицает сосед по полкам, – «Надо зажарить к пивку»

Татьянка злобно смотрит на него и садится подальше, закрывая собой ведро.

Сосед еще пытается разговорить меня или папу, но мы все уделяем маме больше внимания, чем ему, и он, в конце концов, отстает от нас и забирается на свою верхнюю полку.

Татьянка всю дорогу кормит маму крошками хлеба. Я смотрю за окно и мне кажется, что вагон поезда – это аквариум, а мы все в нем рыбы.

Поезд уезжает, оставив нас на перроне города, лишь отдаленно напоминающем о лете. Сейчас не сезон и город будто покрыт паутиной и пылью до следующей весны. Прежде мы приезжали сюда жарким летом, ели на завтрак мороженое, купались в море, и все вокруг казалось ярким и жизнерадостным. Сейчас город был созвучен с нашим настроением, и мы за это были ему благодарны

С вокзала мы сразу пошли вниз к морю. Под ногами хрустела галька и дул холодный ветер.

– Хорошо, что мама привыкла к холоду заранее. – сказала Татьянка, – а то бы она сейчас замерзла. Ведро она так никому и не отдала.

Мы с папой молчали. Потом Татьянка поставила ведро на плоский камень, и мы опустили с ней туда руки, чтобы погладить маму на прощание. Рыба затихла – наверное мама тоже прощалась с нами.

– Почему ты совсем не разговариваешь с мамой? – привязалась Татьянка к папе. – Скажи ей что-нибудь на прощание.

Папа присел на корточки возле ведра и долго смотрел на рыбу, а потом, как будто ему было ужасно неловко, выдавил из себя:

– Я тебя люблю.

Ветра не было и море стояло сумрачное и спокойное. Мы осторожно опрокинули ведро рядом с водой. Рыба качнулась на волне, затем шевельнула плавниками, и мы увидели, как ее серебро сливается с синью моря. Теперь мама стала деталью от другой мозаики, – подумал я, но вслух ничего не сказал.

Мы молча стояли и слушали море.

***

Обставить все для детей так, будто мама превратилась в рыбу и уплыла за новыми приключениями была ее идея. Она считала, что дети слишком малы, чтобы столкнуться с такой реальностью, сама придумывала им сказки про превращения. Я не то чтобы был против, но у меня не было сил сопротивляться.

Надо было позвонить в хоспис и все узнать, но я страшно боялся. Она должна была туда уехать, как только почувствует, что это конец. Она хотела подарить детям на прощание сказку и сейчас, глядя на наших малышей, стоящих у моря, я понимаю, что у нее получилось.

Я позвонил в хоспис, чтобы узнать, как она. Но ее там нет и никогда не было.

Продолжить чтение