Читать онлайн Так было… История семьи Громовых бесплатно

Часть 1
ПЕТРОВЫ
В былые времена предки наши жили в Заволжье, в костромских лесах. Волга и Ветлуга пересекают эти места, хорошо описанные Мельниковым-Печерским в романе «Леса».
За Волгой больше жили старообрядцы. Жили зажиточно и в отхожие промыслы не ходили – их кормил лес. Земля в тех местах неплодородная и крестьяне для того, чтобы прокормиться и платить оброк помещику, занимались бондарничеством или точили деревянные чашки и резали ложки, топорища и прочий деревянный товар, которым и снабжали по Волге всю округу. Некоторые артелями уходили в города малярничать или столярничать или плотничать. В тех местах, близ города Галич, в Чухломском уезде, в деревне Бурдуки и жил Михайла Иванович Петров, первый из упомянутых в наших семейных «летописях», которые оставили нам, потомкам, его правнуки – Алексей и его младший брат Николай Громовы.
О них рассказ впереди, а про Михайлу Ивановича известно, что родился он в конце XVIII века – точного года до нас не дошло…
По преданию он был мужиком умным, степенным и во всей деревне, насчитывавшей не больше 15 дворов, его дом считался первым. Изба в 4 горницы и амбаром с сусеками, в которых не оскудевало зерно, стояла на отшибе.
Михайла Иванович держался на земле крепче других – от своего хозяйства не уходил, работал на ней с женой и единственным сыном Петром, родившимся в 1812 году. Сеяли рожь на огнищах – так называлась земля, отвоеванная у леса, на которой выкорчеванные деревья сжигались, давая еще и удобрения. Эту землю для своих посевов они выискивали ранней весной. Предпочитали места с большим покровом снега, окапывали их вокруг канавками для сохранения влаги и обивали эти места колышками, которые приносили с собой в мешке.
Прежний помещик, владевший деревней Бурдуки, проиграл ее в карты. Жена нового, ее стали называть «Хромая барыня», приехала сама управлять имением. Увидела помещица, что во дворе у многих по две коровы и почему-то решила, что это много – хватит и по одной, а лишних отобрала. Тогда крестьяне на сходе сговорились послать к барыне ходоков, просить смилостивиться и вернуть кормилиц обратно по дворам. Та ходоков велела выпороть на конюшне. А среди них был и сын Михайлы Ивановича – Петр, которого одного барыня помиловала, как она сказала – «Лишь потому, что умного мужика сын!». Барынина оценка достоинств его сына польстило Михайле Ивановичу и она стала передаваться потомкам как некое сословное потомственное отличие, чем-то вроде деревенского дворянства.
Михайлу Ивановича односельчане уважали и охотно собирались к нему погулять в «Михайлов» день, когда он устраивал «столы» для соседей и нищих.
Характер старик имел своенравный и деспотичный. Любил почет и уважение, особенно во хмелю – а хмелел он быстро. Домашние это знали и остерегались. Однажды за то, что они, не дождавшись его возвращения из гостей, легли спать, он высек всех, включая жену. Мало им, наверное, не показалось, потому что Михайлу Ивановича Бог силушкой не обидел – он ходил на медведя один, с ножом и рогатиной. Семейные предания гласили, что на его счету было чуть ли не сорок медведей. Да и сын его Петр был мужиком не робкого десятка, а те же предания приписывали ему только четырех медведей.
Был случай, когда Михаил Иванович чуть не прибил местного попа. Со скуки батюшка надумал «распестрить» имена местных прихожан, и – ну раздавать при крещении новорожденным неслыханные в тех местах имена.
Когда у Михайлы Ивановича появился второй внук, дед, желая особо отпраздновать крестины, поехал в соседнее село купить вина и закусок. А поп, будучи в другой деревне по соседству, приехал на крещение в Бурдуки как раз в то время, когда Михайла Иванович отсутствовал. И, несмотря на протесты баб и их просьбы подождать до его приезда, быстро окрестил мальца и уехал. Вернувшийся Михайла Иванович спросил домочадцев, как назвали внука. Ему подали бумажку со словами:
– Вот, тут батюшка записал имечко. Нам он говорил, да мы не запомнили, уж больно заковыристое!
Михайла Иванович прочел по слогам: «До-ри-ме-донт!» и рассвирепел:
– Это что еще за имя? Ах, долгогривый!
И вскочив в сани, помчался догонять попа. Нашел он его в другой соседней деревне. А тот уже и здесь успел окрестить новорожденную и дать ей мудреное имя Секлетия.
– Милости просим! – пригласили старика хозяева к столу, за которым уже угощался красный и потный батюшка. Михайла Иванович поздравил их, выпил за компанию и как только святой отец собрался восвояси, пристал к нему с просьбой:
– Батюшка! Перекрести внука Николаем, незачем ему твое неслыханное имя!
Поп заартачился:
– По церковному уставу не положено. Которое имя дадено, то и пущай останется!
Вот тут и сказался необузданный нрав старика. Он схватил попа за бороду и – ну волтузить его! Еле вырвался от него святой отец, решивший развлечься таким своеобразным способом.
Поддерживал свое первенство на деревне Михайла Иванович и грамотностью – все в его доме умели читать и писать.
У сына Михайлы Ивановича, Петра, взявшего в жены некую Ксению, родились два сына – Иван, пресловутый Доримедонт и три дочери – Катерина, Таисья и Епистимия, родившаяся в 1855 году. Младшая – Епистимия была выдана замуж за отслужившего военную службу фельдшера Ивана Савельевича Готовцева. Они поселились в Ростове, Ярославской губернии. Впоследствии их сын, Готовцев Алексей Иванович, стал преподавателем в Академии Генерального штаба, имел чин генерал-лейтенанта. Таисья была выдана замуж в соседний город Галич.
Екатерина, старшая из дочерей, родившаяся в 1843 году, вышла замуж за крестьянина своей же деревни Громова Николая Евграфовича, давшего фамилию всему нашему роду. Тот служил в Питере в Волынском полку, и выслужив свой срок, приехал в родную деревню за невестой. Здесь он сразу покорил своим мундиром всех девушек, бывших на выданье. Но «повезло» только одной красавице, 18 летней Катюше. И наверняка он расписывал ей красоты столичной жизни, потому что, поженившись, они уехали искать счастья в Санкт-Петербург.
В Питере они остановились у знакомого столяра из соседней деревни Перлево, Константина Евдокимовича Дранкина. Устроиться с работой в столице оказалось непросто и Николай Евграфович, после долгих и безуспешных поисков места – а никакого мастерства он, кроме солдатского, не знал, перестал показываться к жене, то есть, по сути, бросил ее. К тому времени у них уже был сын – Александр.
Жить как-то надо было, и Екатерина Петровна стала готовить обеды маленькой артели столяров, которую держал Дранкин. Катюша была красивой женщиной, и Константин Евдокимович в конце-концов стал приударять за ней. Имея строгое воспитание, Екатерина считала смертным грехом жизнь вне церковного брака, поэтому она, от греха подальше, ушла из артели, и поступила в услужение к какому-то генералу. Константин Евдокимович умолял (иногда со слезами) ее вернуться, но Катя была непреклонна. Они встречались – Дранкин приходил к ней в гости на генеральскую кухню. Как-то раз, придя к своей возлюбленной, он, подходя к кухне, услышал Катин крик. Рванув дверь, он увидел, что Катерину облапил подвыпивший сын генерала, офицер, а она вырывается и кричит. Недолго думая, Константин Евграфович саданул кулаком офицерика по голове и свалил его с ног – тот упал без памяти. Дело могло окончиться плохо – опомнится офицер, стрелять будет: попрана офицерская честь. Надо бежать! И они скрылись…
Так случай помог Константину Евдокимовичу вернуть Екатерину в артель. И сдалась Катя – не удержал ее страх греха от живого мужа перейти к другому. Обстоятельства так сложились – это был единственный выход для нее. И пошли у них дети: Александра, Алексей, Михаил, Мария и Елена. Младший – Николай родился в год смерти Николая Евграфовича Громова, в 1892 году.
Так что наша настоящая фамилия должна быть Дранкины – все дети, родившиеся после первого – Александра Громова, были детьми Константина Евдокимовича Дранкина, уроженца деревни Перлево того же Чухломского уезда.
ДРАНКИНЫ
У меня в архиве есть воспоминания его сыновей – старшего Алексея и моего деда, младшего из его сыновей, Николая. Более-менее подробное повествование оставил мой дедушка. Алексей в свое время что-то писал, но до меня дошли только маленькие отрывки. На основе этих воспоминаний обоих сыновей Константина Евдокимовича я и буду дальше вести свое повествование…
Алексей:
«… Отправляясь на каникулы к дедушке Петру Михайловичу Петрову, по пути я заехал в деревню отца, Константина Евдокимовича Евдокимова, который свою фамилию Дранкин почему-то не признавал. Это была деревня Перлево. Она была от города Галич по другую, нежели Бурдуки, сторону. К тому времени первая жена отца умерла, оставив трех взрослых сыновей: Петра, Дмитрия и Егора.
Отец был похож на Льва Толстого, и его фотографию часто принимали за графскую. Мы – трое его сыновей: Михаил, я, младший брат Коля и его сын Лева, одинаково повторяли, несколько сглаженную матерями, наружность отца.
Он в свою деревню никогда не ездил, но оброк за землю всегда вносил исправно.
Из семьи отца от первого брака я знал только трех его сыновей и брата Кирсана. Последнего видел только на фотографии, так как в Питер он не приезжал. На фото он выглядел интеллигентом. Впоследствии в Москве покончил жизнь самоубийством.
Николай:
От Константина Евдокимова у мамы было шесть детей: три дочки и три сына. Я был самым последним. По старым законам все мы считались незаконнорожденными. Но, дав нам всем фамилию своего первого и единственного мужа Громова, мама сумела всех нас сделать законными. Отец, Константин Евдокимов, по профессии был столяр. Молодым парнем он приехал в Питер и поступил в столярную мастерскую к одному подрядчику. Отличаясь изрядной физической силой, отец в самом начале работы попал в историю.
Дело в том, что подрядчик, здоровый толстый мужик, в дни раздачи получки приходил в мастерскую подвыпившим и очень любил задирать рабочих: то толкнет кого, то сграбит в охапку и ну – бороться. Рабочим, а они были молодыми парнями, это не очень нравилось, и они всячески избегали встреч с хозяином, прятались за верстаками. Отец, как новенький, этой хозяйской странности не знал и как-то нарвался на пьяненького хозяина, который в очередной раз искал, кого бы побороть. Во всех стычках с мастерами победителем до этого дня был, конечно, хозяин. Во-первых, потому что был хозяином, во-вторых – потому, что обладал действительно большой силой. И вот, придя в тот день в мастерскую, хозяин увидел новенького, которого надо было немедленно побороть! И стал приставать к отцу. Отец, не зная ситуации, прятаться от него не стал, как остальные, а продолжал делать свое дело, говоря время-от-времени:
Константин Евдокимович Коля с отцом. 1911 г.
Дранкин. 1913 г.
– Не замай, хозяин! Не балуй!
Того это распаляло еще больше, и он уже откровенно полез бороться. Наконец отец не выдержал, бросил на верстак обрабатываемую деталь, схватил бугая, приподнял и шмякнул об пол! Затем поднял с пола, взял его за шиворот и за пояс и забросил на полати. Толстяк, когда пришел в себя от бросков отца и от изумления, сам с полатей слезть не смог и его с превеликим удовольствием снимали оттуда все мастерской.
С тех пор подрядчик к отцу больше не приставал.
Овладев со временем мастерством, отец впоследствии сам стал держать мастерскую.
Алексей:
Отец самоучкой научился читать и писать печатными буквами. Сам рассчитывался с рабочими с помощью счет. Недоразумений по этому поводу ни с кем никогда у него не было. Хороший был человек, и его уважали за веселый и обходительный характер, за смелость, силу и неутомимость в работе.
В его столярной мастерской стояли параллельно в ряд пять верстаков, на которых днем работали, а по ночам, разостлав на них свои постели, спали. Средний – дубовый, с запиравшимся на ключ подверстачьем, был хозяйский. Отец на нем спал вместе с рабочими.
В шесть утра он первый вставал и будил мастеров стуком молотка по верстаку. Пока все вставали, мальчики-ученики кипятили на плите воду в большом медном чайнике. После чая артель принималась за работу, а хозяин отправлялся за провизией и попутно пил чай в трактире. За пять-десять копеек там подавали два белых чайника: большой – с кипятком, маленький с заваркой и еще маленькое блюдце с наколотыми кусочками сахару. Попив чаю, отец шел в лавку, где покупал провизию, общую для артели и для семьи. Для детей он прикупал в булочной по двухкопеечной булке – на десять-двенадцать копеек.
К его приходу мы – дети, уже вставали. Помню, какое удовольствие мы получали, когда к чаю нам давали принесенные отцом свежеиспеченные слойки.
А рядом, в мастерской уже давно пилили и строгали. К ним присоединялся и хозяин. Точно в двенадцать часов, по пушке с Петропавловской крепости, вся артель во главе с отцом садилась за обед. Накрывали стол ученики на одном из верстаков. Обед состоял из наваристых щей с мясом и гречневой каши или картошки, жареной на сале, подаваемых в большой общей деревянной миске. Нарезанное кусочками мясо начинали брать по стуку ложкой о край миски хозяина или старшего. Брали строго по очереди, по старшинству. И если кто-то ошибался, а чаще всего это были мальчики-ученики, то получали от старшего ложкой по лбу. После обеда был час отдыха, в четыре часа – чай, затем опять работа и в девять спать.
В субботу заканчивали в шесть вечера и почти все отправлялись в баню Овчинникова, где мылись рабочие – за пять, хозяин (и я с ним) – за десять копеек. Выйдя из бани, отец иногда покупал мне какое-нибудь лакомство. Помню моченые груши на лотке у разносчиков, поджидавших у дверей выходящих из бани.
В выходной, в воскресенье, ученики до блеска надраивали отцовские сапоги и тот, в праздничном костюме, ходил к заутрене, а из церкви – за провизией. Помню, у отца некоторое время был рабочий по фамилии Колотыгин. Хороший работник, но – пьяница. Обычно тихий, степенный, в воскресенье после обедни он приходил пьяный, засусоленный, ложился между верстаками и ругался с поддразнивавшими его учениками, которые тут же играли в карты, в «носки». Был также рабочий Евстигнеев, пожилой, сумрачный, молчаливый человек, а также Сергей – молодой, тоже старавшийся быть степенным. Зимой он в деревне женился и теперь держал себя положительно. Эти оба не пили.
– У меня дома порядок, – говорил Сергей, – я всех держу в строгости! Встаю после обеденного отдыха:
– Где жена?
– Ушла к соседке…
Пришла – по зубам!
– За что же ты ее?
– А не ходи без спросу!
Поступил раз в мастерскую немой столяр, молодой, здоровый мужик. И вдруг в воскресенье пришел вечером пьяный и оказался во хмелю буйным: стал ворочать тяжелые верстаки, все с них сбрасывая. Ребята решили, что лучше от него держаться подальше – забились в угол. Тут в мастерскую вошел отец.
– Хозяин пришел! – крикнул кто-то.
Увидев отца, немой еще больше разошелся. Отец молча прошел в другую комнату, переменил праздничный костюм, вернулся в мастерскую, схватил немого одной рукой за ворот, другой ухватил за ногу и выкинул его в прихожую. Ошеломленный хулиган там сразу затих и уснул.
Раньше и отец пил, но бросил и не без моего в том участия.
Мы с ним возвращались как-то из бани, и он остановился перед трактиром в нерешительности:
– Зайти или не зайти?
Мое присутствие – пятилетнего малыша, явно мешало ему, и он не зашел…
Дома, уже уложенный спать (было уже поздно), я помолился вслух:
– Господи! Помоги папе не пить!
Случилось так, что это услышал отец, и был так тронут моей детской просьбой к Богу, что перестал брать в рот водку. Приходили гости, они пили, а он – ни капли. Но как и все веселился, шутил, любил попеть и поплясать.
Этим заканчиваются отрывки из воспоминаний старшего из братьев Громовых – Алексея. Младший (мой дед) Коля, Николай Николаевич, тоже оставил записки об этом времени. Писал он их в середине пятидесятых годов, когда мы ещё все вместе жили в одной комнате на Мало-Детскосельском проспекте. Я помню эту черную тетрадь. А осталась она в моей памяти, наверное, потому что я видел до этого деда только пишущего письма, а тут появилась целая толстенная тетрадь. Мне тогда было что-то около десяти лет, и эта тетрадка стала во мне вызывать жгучее любопытство. Что там пишет дед? Мою попытку это выяснить пресекла вездесущая бабушка. Увидев однажды эту тетрадь в моих руках, которую дед опрометчиво оставил на столе, она её немедленно отобрала. При этом она сказала, что мне еще рано это читать, вот когда вырасту – лет, этак через тридцать, тогда – пожалуйста. Слова бабушки оказались пророческими. Ровно через тридцать лет я получил эту тетрадь от своей тетки Милы, вместе со всем архивом Громовых.
Вот что он написал об этом времени в своих воспоминаниях, названных «Для потомков»:
Николай
Как мы жили на Широкой улице, я не помню. Широкой до революции называлась улица Ленина. Сейчас, наверное, она опять Широкая. Мне было два года, когда мы оттуда переехали на Малый проспект, и из тогдашней моей жизни я запомнил только один эпизод.
Как-то летом я играл на тротуаре у нашего дома, в подвале которого была сапожная мастерская. Её окна выходили на тротуар, причем верх окна был над тротуаром, а низ выходил в углубление, закрытое решеткой. Сквозь эту решетку в углубление прохожие набросали всякого мусора – окурков, бумажек, спичек и все пространство, от решетки до окна было затянуто паутиной – видно, давно дворник здесь не убирал.
Было очень жарко, и сапожники открыли окно. Я подошел к решетке и заглядывая внутрь, пытался хорошо рассмотреть, что там внутри делается. Работавший у окна хозяин, увидев, что я заглядываю к ним и пытаюсь что-то разглядеть внутри, решил попугать меня и сделал такое движение, будто хочет меня схватить. Я отпрянул от решетки, и крикнув: «У, паук!», убежал.
Хозяина удивило, какой образ нашёл для него двухлетний малыш – точный и хлесткий. Ведь верно: в окне, сквозь паутину, с улицы он действительно мог выглядеть пауком! Он после рассказывал всем, в том числе и моей маме, как я его точно обозвал.
На следующий год мы переехали в Старую деревню. Водопровода в доме не было, и я запомнил, как мама с ведрами ходила за водой на Малую Невку. И теперь, как только я услышу звук скрипящих ведерных ручек, мне сразу вспоминается детство и мама, спускающаяся с ведрами к реке.
Кажется, в это время отец стал попивать водку. И это, да ещё добавившиеся разные неприятности в виде отсутствия у отца заказов (а он к тому времени работал уже самостоятельно), вызвали материальные затруднения в семье, а те повлекли за собой ссоры между родителями.
Много позже мама рассказала мне, когда мы были с ней у мостков на Невке:
– А я ведь однажды чуть здесь не утопилась… Уже подошла к краю, заглянула в воду, увидела там какое-то чудище, испугалась и убежала.
Тогда уже я стал понимать, что наша жизнь не такая легкая, как мне по малолетству казалась.
Помню, как однажды в Старую деревню приехали артиллеристы с пушками. Недалеко от нашего дома они устроили учения, и мы – мальчишки, конечно, все были там!
А однажды вечером, уже под осень, отец вернулся домой после работы взволнованный и рассказал, что идя домой с Петербургской стороны, он по пути купил в лавке мяса на косточке. Завернул его в чистый платок. В то время в Старую деревню можно было попасть через Крестовский остров, минуя Елагин. Так вот, идет он по дорожке мимо прудов и в том месте, где дорожка идет вдоль берега (а с левой стороны росли густые кусты), и вдруг прямо перед ним, из этих самых кустов, выскочили два человека, да как заорут:
–Стой!!! Давай деньги!
Отец, не долго думая, развернулся и заехал узелком с мясом (а мяса было около двух фунтов) по уху ближайшему грабителю. Тот кубарем полетел в воду. Другой злоумышленник, не ожидавший такого оборота событий, взял «ноги в руки» и рванул в сторону Крестовского острова. Пока первый грабитель, чертыхаясь, выбирался из воды, отец – от греха подальше – тоже побежал домой.
Мы долго хохотали, услышав эту историю и представив себе, как незадачливые громилы делятся впечатлениями между собой после неудачного налета.
Помню, как однажды мы с Мишей, а ему тогда было лет 14-15, вышли на улицу смотреть, как выгоняли на поле стадо коров. Я захлопал от радости в ладоши, когда стадо поравнялось с нами, и, видимо, оказался слишком близко от дороги: один бык, наклонив рогатую голову, вдруг ринулся на меня! Я с визгом бросился к Мише, а тот стал палкой отгонять любопытного быка обратно в стадо.
Тогда же, когда мы ещё жили в Старой деревне, старший брат Леша стал поступать в военное училище. Он хотел таким образом выбиться из беднейшего класса. Для него это было довольно трудным делом: он окончил только городское 4-х классное училище, а вступительные экзамены в Михайловское артиллерийское училище надо было сдавать за полный курс гимназии. Пришлось Леше сидеть за книгами дни и ночи. Эти усиленные занятия сказались на его зрении, а первым испытанием при поступлении был медицинский осмотр. Надо сказать что Леша, в свои восемнадцать лет, резко выделялся среди сверстников могучим телосложением. И пока он проходил врачей, которые измеряли его рост, вес и размер груди, все шло благополучно. Но вот дело дошло до окулиста. Тут он, зная слабость своего зрения, заволновался. Врач поставил его перед доской, на которой был написан ряд букв – от самых больших по размеру – до самых маленьких, и палочкой стал указывать на те, которые Леша должен был прочитать. Пока он показывал на большие, все было хорошо: Леша читал их без запинки. Как только перешли на мелкие, на глаза Леши набежала слеза и, как он ни напрягался, больше ни одной разобрать не мог.
– Ну, – подумал Леша, – пропало дело! Забракуют, не допустят до экзаменов.
Действительно, в военном училище должны учиться люди с отличным зрением и военный врач, положив указку, сказал:
– Ну-с, молодой человек, а зрение-то у вас того – слабовато. Не могу допустить вас до экзаменов!
У Леши оборвалось сердце. Все его надежды рухнули в одночасье. В это время в комнату, где проходил медосмотр, вошел генерал, начальник училища. Он услыхал последние слова доктора и посмотрел на Лешу.
– Какой паренек! Нам таких в артиллерию очень необходимо. Что у него зрение слабовато – это может и так, зато посмотрите, каков экземпляр – прямо богатырь! Давайте, допустим его до экзаменов, пусть учится, если хорошо сдаст.
Леша воспрянул духом. Он знал, что экзамены непременно сдаст хорошо. И, действительно, сдал все на двенадцать. Это была в то время самая высшая оценка.
Так Леша попал в Михайловское артиллерийское училище.
На первых же порах, как и во всех других военных училищах, старшие воспитанники начали «цукать» новичков, то есть показывать им, что они еще неопытные в жизни училища и поэтому должны своим старшим товарищам оказывать всяческое уважение и слушаться их беспрекословно!
В то время везде – а в военных училищах особенно, ценилась физическая сила. Сильных боялись и уважали. Когда навстречу новичку в коридоре попадался кто-нибудь из старшеклассников, приходилось уступать ему дорогу. Это, однако, не всегда помогало избегать неприятностей. Иногда, идя мимо, старшие воспитанники начинали нарочно задирать новичка: толкать, стараясь свалить на пол. Несколько раз пытались таким образом подловить и Лешу – толкнуть, вроде бы нечаянно. Но, толкнув, отлетали от мощного Лешиного плеча. Пошла по училищу слава о сильном новичке, и решили свести его в поединке с признанным силачом из старичков. До поступления в училище тот был предводителем шайки хулиганов под названием «Гайда». Еще, я слышал, была банда под названием «Роща», из другого района. Эти две банды враждовали друг с другом и частенько дрались «стенка на стенку». Вот с этим-то бывшим предводителем «Гайды» и решили стравить Лешу. В большом рекреационном зале все собрались в большой круг, в середине которого уже стоял бывший атаман «Гайды». К нему и втолкнули Лешу. Делать нечего, надо драться. Схватились они русской хваткой, то есть руками крест-накрест, сжали друг друга так, что кости затрещали! Атаман почувствовал, что противник против него стоит весьма неслабый и что надо придумать какой-нибудь особый прием – иначе схватку можно проиграть. Он кое-как высвободился из Лешиных объятий и сделал ему подножку, толкнув при этом обеими руками. Он рассчитывал, что Леша перелетит через его ногу и упадет – тогда победа будет полная. Но, не тут-то было! Падая, Леша схватил противника за плечи, ловко повернулся и оказался сверху противника, прижав его к полу на обе лопатки. Зрители в полном восторге захлопали и закричали.
Прерву воспоминания деда. В 1997 году, в марте, на Петербургском канале телевидения шли передачи Льва Лурье (кстати, бывшего нашего сотрудника музея истории Санкт-Петербурга), из цикла «Парадоксы истории». Одна из них называлась «Хулиганы». Из анонса передачи я узнал, что речь в ней пойдет о дореволюционном Петербурге, о преступности того времени и, в частности, о хулиганских шайках, терроризировавших жителей Петербурга. В числе других, тогда существовали шайки под названием «Гайда», «Роща», были также «Песковские», а на Васильевском острове «Васинские» и «Железноводские». Так вот, о стычке в 1911 году «Васинских» и «Железноводских», приведшей к кровавым последствиям, и пойдет речь в передаче. Я её, конечно, посмотрел с удовольствием и получил подтверждение рассказа моего деда. Я узнал, что эта «Гайда» собиралась в Александровском саду, и оттуда делала набеги на Петербургскую сторону. «Роща» обитала в районе нынешнего Чкаловского проспекта. Вобщем, в историческом аспекте, рассказ моего деда достоверен.
С тех пор за Лешей Громовым закрепилась слава первого силача училища, и больше никто с ним бороться не отваживался.
А через два года, когда пришла пора и Мише решать, что делать в дальнейшей жизни, Леша уговорил его поступать в свое училище. Полный пансион, казенное обмундирование и военная карьера, решили дело – Миша тоже поступил в Михайловское училище.
Поначалу его, как новичка, тоже пытались было «цукать». Однако, узнав, чей он брат, быстро оставили в покое.
Кстати, в военном же училище учился и сын маминой сестры – Епистимии Петровны, Алексей. У Епистимии Петровны было два сына – Петр, Алексей и дочь Аня. Двоюродные братья – Леша Громов и Петя Готовцев подружились, когда Петя к нам приехал из Ростова. Они вместе стали учить немецкий язык, но вскоре занятия пришлось прервать – Петя поступил мальчиком в винный погреб в Царском селе. Петина карьера виноторговца не задалась. Уезжая домой в Ростов, он рассказал Леше, что его хозяин доливал в бутылки воду, а Петя, увидев это, кому-то сказал. Получился скандал, и хозяин Петю выгнал. Позже он в Ростове стал писцом, а в революцию стал уже судьей.
А младший Готовцев, тоже Алексей, позже приехал к тетке в Питер поступать в юнкерское училище. Пока он не поступил, жил у нас, на Крестовском. В училище он поступил, окончил его фельдфебелем, и впоследствии сделал военную карьеру, дослужившись до генерал-лейтенанта. Преподавал в Академии Генерального штаба, куда попал не без помощи Фрунзе. Когда мы были у них в гостях в Ростове, мне показалось, что Готовцевы – отец и мать, часто ругались. Мать и на будущего генерала, когда тот бежал купаться, кричала:
– Если потонешь – домой лучше не приходи!
В Питере две сестры – Епистимия и Екатерина Петровы встретились только тогда, когда их сыновья, два Алексея и Михаил уже носили военную форму своих училищ. Глядя на них, Епистимия говорила сестре:
– Мы теперь с тобой барыни! Смотри, какие у нас сыновья!
Екатерина Петровна была уже давно питерская, да и поумнее сестры – она знала свое место в обществе. Так что её слова восприняла со скрытой усмешкой.
Алексей Готовцев в юнкерском училище приобрел некоторые нехорошие черты характера. Прививались они всем укладом службы. Как-то Екатерина Петровна пошла к его начальству, хлопотать об отпуске племянника домой, в Ростов. Там ей сказали:
– Нечего ему делать дома, у крестьянки и рабочего. Они испортят нам все его воспитание.
Училищное воспитание потом сказалось – став генералом, он прервал родство со всеми. В революцию, будучи на Кавказском фронте, перед бегством в Турцию, продал мебель Алексея Громова, когда Лешина жена, уезжая на фронт к мужу, доверила ему ее хранить. Позже, уже вернувшись в Россию, обещал все купить, но, став генералом, предпочел забыть об этом. До нас доходили слухи и о других неблаговидных его поступках.
В 1896 году мы переехали на Крестовский остров, который в то время принадлежал князю Белосельскому-Белозерскому. Очевидно, дела у этого князя пришли в упадок, и ему понадобились деньги. Управляющим у него в то время был англичанин Брей. Этот Брей предложил князю разделить остров на участки, и часть участков, прилегающих к Петербургской стороне острова, продать или сдавать в аренду. Такое предприятие должно было обеспечить приток денег на длительное время.
В то время западная часть острова была почти безлюдна. Она вся поросла лесом и ее пересекала единственная улица, шедшая от дворца князя. Она делила остров на две части и называлась Белосельским проспектом. Справа от моста, по берегу Невки находилась деревня Крестовка, где жили рыбаки и рабочие с Петербургской стороны. За деревней, до самого взморья, рос густой смешанный лес, и лишь недалеко от залива этот лес пересекала речушка Крестовка шириной метров 25-30, с чистой прозрачной водой. А по левую сторону от Елагина моста лежала та часть острова, которую князь решил делить и продавать. От Елагина моста влево шел Константиновский проспект. Он упирался в Петербургскую улицу, которая делая дугу, вела на Крестовский мост и далее – на Петербургскую сторону, на Зеленину улицу. Эти две улицы – Константиновский проспект и Петербургская улица – образовывали основную магистраль Крестовского острова, по которой с Петербургской стороны ходила конка. Другим своим концом Константиновский проспект упирался в Малую Невку, и здесь – на левой его стороне, находился кафешантанный театр. (Все это находилось у моста, ведущего сейчас в ЦПКиО)
Если идти с Петербургской (После начала войны 1914 года все названия «Петербургский», как и сам город, по указу Николая II, были заменены на более русско-звучные «Петроградский») по Константиновскому проспекту, метрах в 200-250 от его начала у Крестовского моста, на правой стороне, мама, скопив нужную сумму, взяла в аренду участок.
Мое детство на Крестовском острове было счастливейшей порой!
Вначале на нашем участке был построен большой сарай и в нем жила вся наша семья, за исключением Шуры, старшей сестры.
Помню нашу первую ночь в этом сарае. Когда все утроились на ночь, погасили свет и затихли, со всех сторон вдруг полились трели соловьев, которые заливались один громче и лучше другого! У меня замерло сердце от восхищения и восторга. Так продолжалось несколько ночей кряду. Потом – то ли кончилась соловьиная пора, то ли я перестал обращать на них внимание.
С субботы на воскресенье приходили домой из училища Алеша и Миша. Для меня тогда начиналось развеселое время! Они оба меня любили, но не отказывали себе в удовольствии подразнить или разыграть меня. Помню, усядутся они у входа в сарай и начинают сочинять про меня стишки, вроде таких:
«Тучки по небу носились
Чулки Колины свалились!»
Или:
«Захотел Коля сметанки
В темноте упал на санки!»
А то, уступая моим требованиям рассказать сказку, (а сказки я очень любил и мог слушать их бесконечно), начинали:
– В 1848 году, в Кавказских горах жили три разбойника – Митюх, Ванюх и Пантюх…
Я замирал от любопытства, ибо сказки о разбойниках были моими самыми любимыми, а Леша продолжал:
– Вот сидят разбойники, и Митюх говорит – «Пантюх, а Пантюх! Расскажи-ка ты ту сказку, которую ты так хорошо знаешь и так плохо рассказываешь! И Пантюх начинал – в 1848 году, в Кавказских горах жили три разбойника: Митюх, Ванюх и Пантюх…– и так далее, пока я не соображал, что братья меня разыгрывают.
Играл я в то время один, потому что вокруг нас еще никого не было – мы начали строиться первыми. На просеках и полянах девственного леса, окружавшего наш участок, росла здоровенная крапива, которую я с воодушевлением рубил палкой, представляя, что это полчища татар или печенегов. После этих сражений я возвращался домой изрядно обожженный этой крапивой. Это заметил Миша и соорудил для меня из дерева меч, копье и щит, и я с этим вооружением стал истреблять «печенегов» еще больше.
Но потом с «рыцарем» в этих доспехах случилась следующая конфузная история. Когда стали строить дом, и вчерне было возведено два этажа, на второй этаж сделали лестницу. А наверху, на втором этаже, куда вела эта лестница, от стены до стены шел коридор, по концам которого были окна. В одном из этих окон сидел Миша и читал книгу. Я в своих доспехах бегал по двору, соскучился играть один, и решил взобраться к нему наверх. Быстро взбежав по лестнице, я стал потихоньку подкрадываться к Мише. Он сидел, уткнувшись в книгу, и делал вид, что не замечает меня. Подобравшись таким образом «незамеченным», я ткнул копьем в его книжку. Миша сделал движение, будто хочет меня поймать, я отскочил и – исчез! Как раз сзади меня в полу была проделана квадратная дыра для будущей уборной, в нее я и провалился. Мишу как ветром сдуло с окна. Он в три прыжка слетел по лестнице на первый этаж, ожидая найти меня там разбившимся вдребезги! Однако в полу первого этажа зияла такая же, как и наверху дыра, которую я без задержки тоже пролетел. А уже в самом низу, в земле, под этими дырками, была вырыта глубокая яма, доверху наполненная стружками. Вот туда я благополучно и ухнул, с головой уйдя в стружку. Только копье торчало из нее. Когда Миша, лежа на полу первого этажа, заглянул в яму и увидал конец моего копья, он заорал не своим голосом:
– Коля!! Колюня !!!
И вдруг слышит из-под стружки мой спокойный голос:
– Здесь я…
Миша спустился в подвал и откопал «рыцаря» со всеми его доспехами из стружки. На мне не было ни царапины! Я даже не успел испугаться. Испугался, да причем здорово, один Миша.
А еще раньше этого случая я чуть не утонул в яме, вырытой для ледника. Летом эта яма, глубиной метра два, была доверху наполнена водой. Поверхность воды была сплошь покрыта елочными иголками – кругом росли ёлки. Из нее брали воду для всяких хозяйственных нужд. Чтобы удобнее ее было доставать, в яму были спущены одним концом сани, которые передней частью, в виде дуги, зацеплялись за край ямы. У меня была маленькая лейка, кто-то подарил мне её, и я в первый раз решил полить из неё цветы. Спустился по саням вниз и, держась за перекладину, зачерпнул воды. Все обошлось благополучно. Но когда я во второй раз стал проделывать этот номер, дуга соскользнула с края ямы и я, вместе с лейкой и санями, очутился в воде. Раскрыв рот, я собрался было заорать, но – не тут-то было! Вода вместе с иголками хлынула мне в рот, и я начал захлебываться. Вдобавок ко всему я не умел плавать! Но, неведомо каким образом, мне удалось, барахтаясь, подплыть к краю ямы и выбраться из нее. А надо сказать, что был какой-то праздник, и мама одела меня в праздничный костюм. Можете представить себе мой вид, в котором я предстал перед ней. Вся моя краса промокла! Но меня не наказали – все поняли, что случившееся не было результатом шалости, а произошло несчастье. Мама сказала, что Бог меня спас.
Мамочка была умной женщиной. Она сама выучилась читать и писать. Она сама, по собственной инициативе, приобрела этот участок и построила на нем два дома! В молодости она была на селе первой красавицей. У нее был правильной формы, небольшой нос, красивый рот, чистый цвет лица и приятный голос (помните историю с генеральским сыном-офицером. Недаром тот позарился на кухарку!!!)
Лет в 12 у нее заболели глаза и болели довольно долго, от этого зрение у нее сильно ослабело, а к старости она почти ослепла. Последние двадцать лет она читала вооружившись лупой и водя ею по строчкам. Очень любила читать Библию, которую знала почти наизусть.
Наш участок окружала почти девственная природа – кругом был густой лес с высоченными елями и соснами, с пересекавшими его несколькими просеками, которые намечали будущие улицы. Я бегал по этому лесу безбоязненно и беспрепятственно, однако далеко не забегая.
Вскоре мама начала строить дом. Для этого она пригласила приехать из деревни своего младшего брата, Доримедонта Петрова, высокого богатыря с окладистой русой бородой, которому предложила возглавить бригаду плотников.
Когда подняли стены и стали устанавливать стропила, у нас появились первые соседи. Постройка же нашего дома шла довольно туго, так как средства мамы подошли к концу. Но вскоре моя старшая сестра – Александра стала помогать маме деньгами. Дело в том, что Шура, как мы все её называли, была очень интересной девушкой. Однажды ее увидел известный в то время в Петербурге инженер Козловский. Он стал усиленно за ней ухаживать и, в конце-концов, сделал ей предложение. Для нее это была блестящая партия, ведь происходила она из очень бедной семьи, а Козловский был очень богатым человеком. Они не венчались, жили гражданским браком, потому что у Козловского была семья, и церковного брака он не расторгал, хотя его брак распался давно. Капитал свой он сделал на торговле земельными участками. Например, графиня Дурасова имела около Старой деревни, за Елагиным островом, пустопорожние земли. Он купил у нее участки задешево, а потом распродал с барышом.
Поселились они в Лесном, на Песочной улице (в районе нынешней улицы Орбели), где у Козловского была дача. Он держал беговых лошадей и одну из них, которую почему-то звали Кролик, когда она заболела (у нее что-то случилось с головой), отдали нам. Однажды утором я, проснувшись, вышел во двор и увидел в сарае вороную, с белым пятном на лбу, красивую лошадь. Так у нас появился этот Кролик. Мама ухаживала за ним, чистила, пыталась лечить – прикладывала к ее лбу тряпки со льдом. Первые дни она стояла с поникшей головой, иногда потряхивая ею. А недели через три она стала поднимать голову и вообще чувствовать себя бодрее, словом – ожила! Мама была этим очень обрадована, и решила показать Шуре выздоровевшего Кролика. Она запрягла его в легонькие сани и, захватив меня с собой, повезла в Лесной.
С Крестовского на Лесной тогда можно было проехать по Левашовскому, Геслеровскому и далее – по Каменностровскому, к Черной речке. В то время движение на этих улицах было неоживленным. Только по Муринскому ходил паровичок – вез два-три вагончика. Скорость у него была километров 15-20, и он ездил гораздо быстрее конки. И вот, когда мы выехали на Муринский проспект, нас сзади стал догонять, усиленно пыхтя, такой паровичок. Видимо, его краем глаза увидел и Кролик – он побежал быстрее. А когда паровичок поравнялся с нами, он стал раздувать ноздри, косить на него глазом и вдруг, к нашему изумлению и изумлению машиниста – это было видно по его вытаращенным глазам, понесся так, что у меня перехватило дух! Паровик стал отставать, и вскоре мы его обогнали. Из-под копыт Кролика в нас летели комья снега и лед. Один такой комок заехал мне по голове, и я спрятался за переднюю стенку саней. Мама пыталась сдержать лошадь, натягивая изо всех сил поводья, но Кролик замедлил ход только тогда, когда паровичок скрылся с наших глаз.
Сестры Мария (стоит) и Елена Громовы. 3 июля 1905 г.
Когда мы приехали к Шуре и рассказали ей эту историю, оказалось, что раньше Кролик был беговой лошадью и даже брал призы.
К сожалению, вскоре после этой поездки Кролик опять заболел и больше уже не поправлялся.
По мере застраивания Крестовского острова, работы у отца стало прибавляться, и вскоре он решил на входной калитке повесить вывеску. Сам ее сделал и сам написал: «СТАЛЯР». Я спросил его, почему «Сталяр» – ведь правильно было «Столяр»? На что он ответил:
– Почему «Сто-ляр» – ведь нас не сто, я ведь один – поэтому и «сталяр».
И так и оставил вывеску со словом «СТАЛЯР».
Каждую субботу отец ходил в баню. Она находилась на Петербургской стороне, сразу с моста направо – второй или третий дом от Зелениной улицы. Иногда он брал и меня. Я очень любил ходить с ним в баню: после нее отец обязательно покупал мне гостинчик – петушка на палочке или, так называемую, «Подошву» – тонкую, величиной с подошву лепешку, испеченную с сахаром. Вкусная была штука! Это из-за нее, собственно, я и любил ходить в баню.
После нее отец обычно шел в трактир. Там он заказывал «Пару чая» – то есть один большой чайник с кипятком и другой – маленький – с заваркой. К ним подавался сахар – на блюдечке лежали два куска пилёного сахару.
И вот отец садится, и начинает пить чай вприкуску. Налив стакан, он из него льёт в блюдечко и взяв его снизу тремя пальцами (большим, указательным и средним), он таким образом пьет, дуя на горячий чай, стаканов пять – шесть, при этом ведя разговоры с соседями за другими столами. Трактир был для него своеобразным клубом. На шесть стаканов чаю он расходует только один кусок сахару. Второй он берет домой и с ним пьет чай вечером.
В мастерской у отца стояли два верстака. Раньше мама жила в комнате рядом с мастерской. К ней приходили приятельницы, и они заводили бесконечные разговоры. Иногда говорили все вместе, перебивая друг друга. В мастерской их было хорошо слышно, и они здорово досаждали отцу свей трескотней. Чтобы разогнать собеседниц, он однажды устроил в передней представление, где у него хранился запас брусков и досок. Гоняясь за проникшими, якобы, в дом грабителями, он поднял немыслимый шум – валил с грохотом на пол бруски и доски, подбадривал себя криками «Держи его!». Сначала женщины не обращали внимания на этот гвалт, всецело занятые своими разговорами, но, по мере разгорания сражения отца с супостатами, сначала начинали прислушиваться, затем затихали, а потом удирали от греха подальше в окно. Когда мама, бледная и испуганная, спустя некоторое время появилась в прихожей, где по её расчетам доблестно бился с грабителями отец, и увидела, что тот с большим воодушевлением просто разыгрывал спектакль, она сначала обзывала его «Лысым чертом», а когда успокоилась немного, расхохоталась вместе с ним!
За работой отец любил петь. Я запомнил такие слова из его любимой песни:
«… В челноке сидел малютка, ловко правил он веслом …»
Под старость отец снова стал пить. Его одолевал ревматизм, и он уже не мог работать. Начались ссоры между родителями. Мама одна не могла поднимать детей, да еще его, пьющего, содержать. Она устроила его в богадельню, где он и умер в 1913 году.
Вскоре наш дом был построен, и мы переселились в него, на второй этаж. Одновременно с нашим, стали достраиваться дома и на соседних участках. Справа от нас был дом Крашенинникова. Его самого мы никогда не видели, в доме жила Александра Ивановна Крашенинникова – то ли жена, то ли мать. Жила она обособленно и тихо. Никто к ней не ходил, и она носу из-за забора не показывала, её калитка всегда была на замке. Друзьями Александры Ивановны были … собаки!
Не помню, каким образом я попал к ней в дом, но факт остается фактом – она меня очень любила, угощала меня конфетами и яблоками, и я был у нее частым гостем. Многочисленные собаки, обитавшие в её доме, привыкли ко мне. Я с ними играл, ласкал и теребил их как хотел. Особенно я любил самую большую – помесь сенбернара. Тот вообще позволял мне делать с собой все, что угодно! Мне больше всего нравилось сидеть на нем верхом и «жмакать» нос. А у собак, как всем известно (кроме меня в то время), нос – самое чувствительное место!
В тот день все было, как обычно. Я сидел на нем верхом и «жмакал». Но видимо, «жмакнул» неудачно – пальцы попали в ноздри, да ещё я потянул вверх! В одно мгновение я оказался на полу, а собака схватила меня зубами за лицо. Именно за лицо, потому что его пасть размером как раз и была с мое лицо. Хватил он меня здорово! Один зуб вонзился между левым глазом и носом, другие два – пронзили обе щёки. Слава Богу, Александра Ивановна была недалеко и отогнала пса. Я, не помню как, оказался дома. При моем виде поднялась паника – я был весь залит кровью. Раны оказались глубокие и рваные. Было такое впечатление, что все мое лицо было сплошной раной. Вызвали доктора. Тот, осмотрев меня, успокоил родных, сказав, что глаз цел. Пока он обрабатывал раны, рассказывая при этом какую-то сказку, я даже не пикнул! Это очень удивило доктора и родных – йода для ран доктор не жалел!
Александре Ивановне с ее собаками, конечно, здорово досталось от наших, хотя во всем случившимся был виноват один я.
А Крестовский остров быстро застраивался. На нашем Константиновском проспекте вырастали последние дома. У нас в доме появились съемщики, все бедный люд: сапожники, портные и прочий трудовой и нетрудовой народ. За нанятые ими квартиры и комнаты платили они очень неаккуратно, должали за 2-3 месяца. А у мамы были свои расходы – платить аренду за участок, делать ремонт по дому, дворнику платить, да и на жизнь деньги тоже были нужны.
Однажды дело дошло до того, что не стало чем платить дворнику, не говоря уж о том, что и сами мы сидели впроголодь. А полиция требовала, чтобы дворник непременно дежурил у дома по ночам! Чтобы не платить штраф, пришлось маме самой, вместо дворника, сидеть у ворот. Как-то вечером я увязался за ней на такое дежурство. Вышли мы на улицу часов в 10 вечера. Мама, завернувшись в бараний тулуп, устроилась на скамейке у калитки, я пригрелся у нее в коленях, высунув наружу только голову в тёплой шапке – дело было зимой, и стоял приличный мороз. Мне под тулупом, в коленях у мамы, было тепло. Так мы сидели с ней часа два, как вдруг, из-за угла Константиновского проспекта, с Петербургской улицы вылетел лихач. Доехав до нас, лихач остановился, а барин, ехавший на лихаче, крикнул:
– Дворник! Эй, дворник, где тут Крестовский сад?
Чтобы не выдать себя, что она не дворник, мама басом, сразу и выдавшим её, отвечала:
– Вам дальше ехать – как идут рельсы. А как конка кончится, тут вам и Крестовский сад!
В этом саду был кафе-шантан.
Барин порылся в кармане и дал «дворнику» на чай. Я же выскочил из-под тулупа и подбежал к саням. Барин нагнулся ко мне и положил в мою ладошку двадцатикопеечную монету, и они помчались дальше. Теперь двадцать копеек ничтожные деньги, но тогда – в 1899 году, это была приличная сумма!
Как раз в тот день в доме не было ни копейки и нам предстояло сидеть вечером без ужина. Я пошел домой, взял кошёлку, и с одной из сестёр мы пошли в лавочку. Надо сказать, что в те годы продуктовые лавки торговали до полуночи. (Дед писал это в пятидесятые годы ХХ века, и тогда магазины закрывались рано – вечером, если не хватало соли или спичек – приходилось занимать у соседей). На эти 20 копеек мы купили хлеба, сахару, колбасы, ситника и ещё на завтра осталось копеек восемь! Тогда хлеб стоил 1 копейку фунт, колбаса – 5 копеек полфунта, также стоил и сахар – 5 копеек ½ фунта. Мы все с удовольствием попили чаю, принесли и мамульке к воротам. Так что первое время после постройки было безденежным. Жильцы, вместо того, чтобы платить за квартиру, деньги пропивали. А у нас, кроме платы за наём комнат, других доходов не было. И решилась как-то мама пойти к мировому судье на Сердобольскую улицу. Однако определение судьи оказалось не в нашу пользу – он дал жильцам отсрочку!
И вот идет мама по Крестовскому мосту, плачет – дома ждут голодные дети, идет и молится Николаю-Чудотворцу:
– Николай-Угодник! Ты же видишь – судья вынес несправедливое решение. Я же не притесняю людей – но ведь не платить за квартиры по три-четыре месяца, при этом пропивая все деньги, это – справедливо? Помоги, Николай-Чудотворец! У меня дети голодные!
И вдруг, впереди на мосту ветер взвихрил мусор и понес его в сторону мамы. У её ног этот вихрь из окурков, билетов на конку и разных бумажек вдруг рассыпался, и маме на грудь упала трехрублевая бумажка!
Вот такое чудо свершилось тогда с мамой на Крестовском мосту. Целую неделю наша семья жила тогда на эти деньги.
Но понемногу дела у нас пошли лучше, да и Шура помогла достроить дом и иногда подкидывала на жизнь.
Мне было лет семь, когда мама решила съездить на родину в Костромскую губернию, в свою деревню Бурдуки. Ей хотелось побывать в родных краях уже в качестве домовладелицы – качестве, которое она заработала с огромными трудностями, и которое ей льстило. Как же! Простая крестьянка – и вдруг сделалась домовладелицей, да ещё не где-нибудь – в столице!
Она купила подарков для родных, и мы поехали.
До Костромы мы ехали по железной дороге, а от Костромы до Бурдуков надо было добираться на лошадях – или нанимать извозчика, или на крестьянских дровнях, за которые платить надо было меньше, чем брал извозчик. Дело было зимой, и мороз стоял градусов двадцать. Ехали от трактира до трактира, верст по 25 в день. В одном месте, переезжая по льду реку, мы почти у самого берега проломили лед, и вода подмочила нам ноги. Я почти всю дорогу пролежал у мамы в коленях и лишь время-от-времени высовывал наружу голову, чтобы посмотреть, что делается вокруг. Когда мы приехали к очередному трактиру, выяснилось, что промокшие ноги замерзли так, что сам вылезти из саней я не мог – меня вынесли на руках. В избе еле отодрали примерзшие к ногам чулки, согрели ноги в теплой воде, я залез на печь и крепко уснул. Утром проснулся, к удивлению мамы, вполне здоровым, так что происшествие на реке прошло для меня без последствий.
Наутро поехали дальше. Дорога все время шла лесом, который по обе её стороны стоял стеной. После одной из остановок у нас появился возница – хмурый и неразговорчивый мужик. Маме он не понравился.
Вначале мы ехали будто бы хорошо, но потом вдруг пошел снег, да такой густой, что не стало видать ни зги! Да ещё завечерело. Вдруг лошади остановились. А ещё выезжая с постоялого двора, мама заметила, что извозчик положил себе под сиденье топор. И вот, когда дровни остановились, мама его спрашивает:
– Что случилось, почему стали?
Мужик ничего не ответил и стал вытаскивать из-под сиденья топор. Кругом густой лес и никого, чтоб позвать на помощь, нет. Тогда мама уже громким и тревожным голосом спрашивает:
– Ты что остановился, в чем дело?
Тревожный голос мамы разбудил меня. Я проснулся и высунул голову из ротонды. Мама была одета по-городскому, в меховую ротонду, и вид у нее был как у настоящей барыни, так что можно было предположить, что у мужика на уме было намерение нас убить и ограбить – одни, посреди леса…
Тут, наконец, мужик пробурчал:
– С пути мы сбились, пойду – поищу дорогу.
Он сполз с саней на снег, утонув в нем чуть не по пояс. С трудом переставляя ноги, он двинулся в сторону леса и скрылся среди деревьев. Оттуда, через некоторое время, послышались удары топора. Вскоре показался и сам мужик. В руках у него была длинная слега. Ничего нам не сказав, он пошел искать дорогу, щупая снег впереди себя этой слегой.
У нас отлегло от сердца! Стало ясно, что он убивать нас не собирается, а действительно, пошел искать дорогу. Скоро и снег перестал идти. Наступила тишина. Такой тишины я никогда раньше не слыхал. Она была какая-то глухая. Любой случайный звук, раздававшийся в этой тишине – будь то треск сучка или скрип снега тонул, как в вате – будто заложило уши!
Мы просидели в дровнях часа полтора, если не больше. Несмотря на ночь, в лесу было сравнительно светло. Я опять юркнул в мамину ротонду. Там было тепло, и я опять заснул. Проснулся от маминого голоса:
– Эй, извозчик! Куда ты пропал?
Я высунул голову и в зыбком лунном свете разглядел возвращающегося к саням возчика. Он подошел, и хмурым голосом сообщил, что нашел дорогу и что трактир недалеко – скоро будем на месте. Сел на передок, взял в руки вожжи и замерзшая лошадка, выбравшись на дорогу, побежала рысью.
Вскоре мы приехали на постоялый двор, откуда до нашей деревни было рукой подать.
Бурдуки оказалась небольшой деревней – не больше десяти домов, по самую крышу утонувших в снегу. Кругом деревни стоял дремучий лес.
Пока мама здоровалась с родственниками, я вышел во двор. У дверей стояли лыжи, которые я, недолго думая, надел и ушёл на них гулять в лес. Хорошо, что меня скоро хватились – дядя Доримедонт нашел меня по следу – ушёл я, слава Богу, недалеко.
Из деревенской жизни мне запомнилось немногое. Помню только вечера при лучине.
Обратно в Петербург ехали почему-то другой дорогой. Впрочем, я и туда и обратно дороги не запомнил.
Дома, на Крестовском, меня ждали старые друзья. К этому времени появился у меня и новый приятель – Жоржик Колотов, хилый, болезненный мальчик, одних со мной лет и недалеко живший. Его родители тоже были небогаты. В то время все мальчишки увлекались игрой в так называемые «карточки» – верхние крышки от папиросных коробок.
Каждая такая карточка оценивалась в определенное количество очков. Более простые – такие, как «Зефир» – в 5 очков, «Кадо» в 10, а более дорогие, с красивыми картинками, стоили до 25 очков. Крышки же от самых дорогих папирос оценивались очков в 50! Игра заключалась в том, что надо было подбросить карточку вверх, как при игре в орлянку, и пока она летит вниз, загадать – как она ляжет: картинкой вверх или вниз. Проигравший отдавал свою карточку, или если кидал не он, а проигрывал кидавшему, приходилось отдавать такую же по ценности, какую кидал выигравший партнер.
Или играли в накидку – выбирали плоский камушек, на «кон» клали эти крышки, а сами с определенного расстояния старались накинуть каждый свой камушек на «кон» (стопку крышек от папиросных коробок). Тот, кто попадал на «кон» или, если никто не попал – то тот, чей камушек падал ближе всех к кучке, (а расстояние от упавшего камушка-биты до «кона» измерялось растопыренными пальцами – от кончика большого пальца, до кончика мизинца) – тот первым бил своим камушком-битой по «кону». Считались выигранными те крышки, которые от удара переворачивались. Этой игрой мы все очень увлекались, и у всех был накоплен изрядный запас этих самых крышек от папиросных коробок. У меня их столько набралось, что при уборках их стали просто выкидывать в мусор, из-за чего я один раз чуть не подрался с Марусей.
Тогда же у меня появился лук со стрелами, которые я сам навострился делать. Брал сосновую, без сучков, дощечку, вбивал в ее торец гвоздь острием вверх и строгал её до тех пор, пока не получалась тонкая стрела с наконечником из острого гвоздя. Такая стрела с расстояния в 10-12 шагов пробивала насквозь доску толщиной в пару сантиметров.
Помню, как однажды я стрелял из этого лука у нас во дворе. А рядом с нами жил мальчик одних со мной лет, сын чиновника-интенданта. Звали его Сережа Данилов. Этот Сережа, увидев что я стреляю из лука, зашел к нам во двор, посмотреть, и стоял рядом со мной, жуя булку с маслом.
– Смотри! – говорю ему, – как высоко полетит стрела. И стрельнул вверх. Стрела взвилась и … скрылась из вида. В этот момент Серёжа наклонил голову чтобы откусить булки и – о ужас! – упавшая сверху стрела вонзилась прямо ему в голову! Сережа вынул изо рта булку и медленно пошел к своему дому. Именно пошел, а не побежал. Стрела торчала из его головы. Он даже не заплакал.
Что было у него в доме, я не знаю, но назавтра он вышел гулять как ни в чем не бывало, и скандала по этому поводу не было. Стрелу, впрочем, мне не вернули…
От Шуры, так же, как Кролик, достался нам и Нерка – кобель сенбернарской породы – пес с большой башкой и широкой грудью. Пес был замечательный, сильный и красивый, но что-то сделалось у него с задними ногами – они у него стали слабыми, полупарализованными. Больше всех Нерка любил Марусю – она ухаживала за ним и кормила его. Нерка был незлобивым псом, но ухаживавшего за Марусей Варфоломея Ишковича почему-то терпеть не мог. Чуть завидит этого Ишковича – так с громким лаем бросается на него. И Ишкович его, страх, как боялся. Да и любой бы испугался: гавкающий Нерка спереди был, действительно страшен. Обычно Варфоломей или прятался, или спасался за какой-нибудь дверью. Но однажды он пришел с чёрного входа, а Нерка как раз лежал перед этой дверью. Увидев своего врага, Нерка бросился на него с оглушительным лаем. Варфоломей отступил обратно на крыльцо, и хотел было перед Неркой захлопнуть дверь, но в это время, от сотрясения, сорвалась поперечная пила, висевшая рядом с дверью и упала так, что ее стало невозможно закрыть – образовалась большая щель, в которую и просунулась громадная Неркина башка с оскаленной пастью. Варфоломей, побледнев, с трудом удерживал дверь несколько минут, пока не прибежала Маруся и не оттащила Нерку. Варфоломей был ни жив, ни мертв – ему было уже не до ухаживаний. Дали ему воды, чтоб он успокоился. Будь Варфоломей похрабрей и не бегай он от Нерки – может тот, в конце-концов, и привык бы к нему.
Время шло – я взрослел. Скоро надо было идти в школу.
А в 1899 году я познакомился с игрой в футбол. В то время на большой поляне, которую охватывала с одной стороны Надеждинская улица, а с другой – был берег речки Крестовки и Каменные острова, обосновался «Петербургский кружок любителей спорта». Они устроили на этой поляне футбольное поле, а мы – мальчишки, пролезая под проволокой которой они оградили поляну, пробирались на футбольное поле и смотрели, как гоняли мяч футболисты. Глядя на них, и мы – ребята с Константиновского проспекта, стали играть в футбол.
В 1901 году мне исполнилось 9 лет, и мама с большим трудом устроила меня в гимназию при Университете. На пряжке моего форменного ремня красовались пять букв: «С.П.И.Ф.Г.» – Санкт-Петербургская историко-филологическая гимназия. Ученики других гимназий, дразня нас, расшифровывали это по-своему: «Спи, Федор Гаврилыч!». Эта гимназия являлась подготовительным учебным заведением для Университета. В ней, с младших классов, начинали учить четыре языка: греческий, латинский, немецкий и французский. Плюс русский, математику, чистописание, закон Божий и другие предметы. Я, выросший среди простых, подчас неграмотных людей, почти в лесу, за городом, попал в учебное заведение, в котором с трудом учились даже дети из культурных семей. Вобщем, оказался я в этой гимназии не в своей тарелке. Все эти языки оказались для меня непонятной и непостижимой мудростью, дома же мне никто не мог помочь в постижении этих наук. Естественно, что в гимназии я вскоре стал получать сплошные колы и двойки. К тому же ходьба с Крестовского острова на Университетскую набережную была для меня утомительна. В результате в приготовительном классе меня оставили на второй год. Педагоги занимались с нами формально: знаешь его предмет – хорошо, не знаешь – получи кол! Классный наставник меня все время бранил.
Мама, видя мои неуспехи, огорчалась. Она очень любила меня, баловала, так что ко времени поступления в гимназию, я вырос в безалаберного, недисциплинированного, не приученного к труду оболтуса, и учеба в этой гимназии быстро мне осточертела. У меня там не было ни товарищей, ни хороших наставников – пребывание в ней не оставляло во мне никаких следов. Единственным ярким пятном в памяти от этого времени осталось одно событие, невольным свидетелем которого я стал зимой 1903 года.
Я возвращался из гимназии, и около Дворцового моста встретил процессию. Несли иконы, хоругви, церковные стяги. Впереди несли портрет Государя. Из любопытства я увязался за этой процессией и с нею попал на Дворцовую площадь. Все пели: «Боже! Царя храни!» и смотрели на окна дворца. Смотрел и я. И вскоре на одном из балконов появился царь. Из-за перил виднелась только его голова и плечи. Он кланялся во все стороны, а толпа неистово кричала «Ура!» и бросала вверх шапки. Таким вот образом, единственный раз в жизни, я видел царя. Потом он ушел с балкона, и толпа разошлась.
Один раз, помню, мне до того тошно стало ходить в эту школу, что в этот день я туда вовсе решил не ходить. Дойдя до Александровского проспекта (ныне – проспект Динамо), я свернул вправо, в лес. Пройдя с полкилометра, я увидел высокую и толстую березу, а под ней чернела сделанная кем-то из тряпья постель, если её можно было так назвать, потому что это была просто куча грязных лохмотьев. Но было видно, что на ней еще недавно спали.
– Ага, – подумал я, – это лежанка разбойников! Вероятно, под тряпьем спрятаны их сокровища!
Я палкой разворошил постель, но кроме грязного рванья, ничего не нашел. После того, как мне не удалось найти разбойничьих сокровищ я, не собрав разбросанных мною лохмотьев, решил взобраться на березу, ещё покрытую листьями. Ранец висел у меня за спиной и не мешал мне карабкаться вверх по сучьям. Лазать по деревьям я был мастак, и быстро забрался почти до верхушки и стал обозревать оттуда местность. Вдруг под березой послышались голоса. Я посмотрел вниз и увидел двух бродяг – мужчину и женщину. Оба они с удивлением рассматривали свою разорённую постель. Мужчина начал ругаться и погрозил кому-то кулаком. Его дама стояла рядом, озираясь вокруг. Я – ни жив, ни мертв, прижался к стволу березы. Листва надежно скрывала меня от бродяг, и они не догадывались, что разоритель их алькова прячется прямо над ними. Женщина собрала тряпье в кучу и снова сделала из него постель. Оба уселись на нее, мужчина вытащил из кармана бутылку водки, шлёпнул об её донышко ладонью, выбил пробку, и они стали пить прямо из бутылки – мужчина первым. Он отпил половину и отдал бутылку своей подруге. Та допила её до дна. Закусывали ли они чем-нибудь, я не помню. Скоро они улеглись на свою постель и уснули. Я сидел на березе и не решался слезть – спускаясь, я мог их разбудить и тогда они бы поняли, кто разорил их гнездышко. Трёпки тогда мне было бы не миновать. Спали хозяева постели, к моему счастью, недолго – не больше получаса. Проснувшись, они встали, отряхнулись и пошли вон из леса, очевидно в город, опять собирать милостыню.
Я же слез с березы и побродив по нему с часок, пошёл домой.
Так я шалопайничал, и некому было наставить меня на путь истинный…
В это время старший мой брат – Алеша, получив чин коллежского регистратора, был направлен служить в Тифлис, в тамошний Арсенал. Из маминых писем он знал, что моя учеба в гимназии не заладилась, и он предложил отправить меня к нему, в Тифлис, где я под его присмотром продолжил бы учебу. Он уже к тому времени женился на грузинке, Марии Абрамишвили (Абрамовой). Мама долго не решалась отпустить меня к Леше, ей жаль было со мной расставаться, и лето и часть зимы 1903 года я проболтался дома, ничего не делая. Лишь на следующее лето, уже 1904 года, я с мамой всё-таки поехал в Тифлис.
Город мне не понравился. После нашего Крестовского острова, утопавшего в то время в садах, разведенных около построенных домов и окруженных со всех сторон почти девственным лесом, в Тифлисе было голо и жарко. Хотя зелени и было достаточно, но скалы и камень кругом создавали для меня, северянина, впечатление раскаленности всего, что окружало меня в этом городе. Леша жил тогда на Песковской улице, в доме 20.
Пока мама была со мною, я крепился. Но когда она объявила мне, что уезжает, а я остаюсь, тут я дал волю слезам. Сказала она мне это на Арсенальной горе, куда мы с ней забрались погулять. Мы сидели на склоне оврага, отделявшего в то время Арсенал от казарм 4 стрелкового полка, и тут, после того как я набрал маме букетик полевых цветов, мама и сказала мне о своем решении оставить меня в Тифлисе на попечение старшего брата. Я бросился к ней в колени и залился горькими слезами:
– Мамочка, милая! Не оставляй меня здесь! Не покидай меня!
Мама тоже заплакала и так, заливая друг друга слезами и целуя, мы долго сидели в обнимку. Уже стало смеркаться, когда мы вернулись домой. Леша и Маруся меня всячески успокаивали, да и мама обещала забрать меня следующим летом домой.
В тот же вечер она уехала.
Долго я ходил расстроенный и украдкой плакал. Но шло время и Леша начал заниматься со мною, стал проверять мои знания которые, впрочем, были невелики. Занятия мы начинали когда он приходил домой со службы, после обеда. Я под его диктовку писал, решал заданные им задачи, а он после проверял мои уроки. Скоро, таким образом, я усвоил программу для поступления в первый класс реального училища. Реальное училище, а не гимназию, мы выбрали потому, что у меня обнаружилась склонность больше к математике, чем к языкам, особенно к латинскому.
И осенью 1904 года я поступил в первый класс Тифлисского реального училища. Среди первоклашек я был самым старшим. Впрочем нас – таких великовозрастных, в первом классе было несколько. Были и десяти и одиннадцати лет, да и ростом я особо не выделялся.
На удивление, учиться я стал хорошо. Первое время Леша мне помогал с занятиями. Мне выделили в комнате угол, где я сначала предавался воспоминаниям о Петербурге, а потом втянулся в занятия и в конце-концов, дело с ними пошло неплохо. Друзей в училище первое время у меня не было, гулять мне было не с кем, и сделав уроки, я выходил во двор. Он был не особенно широким. Это было пространство между двумя домами, с третьей стороны выходившее на Куру. В одном из домов на втором этаже и была наша квартира, а на первом этаже жил какой-то молоканин. Двор, вначале ровный, постепенно понижался в сторону реки. Чтобы сделать его ровным на всем пространстве двора, на берегу были вбиты небольшие сваи, на которые уложили доски и по краю сделали перила. Под этими досками, на самом берегу, было небольшое пространство, куда я любил забираться. Там было много плоских камушков, которые я запускал «блинчиками» по воде. Как раз напротив нашего двора Кура открывалась во все пространство – до другого берега. Справа и слева от нас по берегу стояли мельницы с большими колесами. В то время Кура была полноводной и довольно широкой рекой – метров 20. Её бурая от песка вода стремительно неслась мимо нашего двора. А напротив нас, через реку был пустынный остров. Назывался он Мадатовским, теперь его нет. На нем ничего не было, и лишь у Воронцовского моста виднелись какие-то постройки. Однажды на этот остров пригнали огромное стадо серых свиней. Когда я их увидел, то мне показалось, что по острову ползают какие-то большие серые насекомые. Пастух с палкой сидел на камне посреди стада и – не то дремал, не то крепко спал. Вот тут я решил созорничать. Я уже говорил, что любил из-под настила пускать «блинчики». И сейчас я залез под доски и стал бросать камешки, но не по воде, а навесом – прямо на остров, в стадо. Там свиней было так много, что камень обязательно в какую-нибудь, да попадал. Свинья, в которую попал мой камень, от неожиданности или взвизгивала или всхрюкивала, бросаясь в сторону и толкая других, чем вызывала небольшую суматоху в стаде. Пастух просыпался и удивленно смотрел на свиней – чего это они? Пущенных мной камешков он не видел, меня на другом берегу под настилом тоже не было видно, и он с удивлением оглядывался по сторонам. Глядел даже вверх, на небо – а я веселился на другом берегу, время-от-времени запуская в свиней свои снаряды. В конце-концов пастух, не понимая, в чем дело, снимался с места и уводил стадо на другой конец острова – от греха подальше. Зато на нашем берегу, после их ухода, воздух становился чище. Свиньи все-таки здорово его портили.
Вдоль берега Куры, а, стало быть, параллельно нашей Песковской улице, на якорях стояли водяные мельницы. Устройство их было таково: мельничное колесо своим валом опиралось на два баркаса. И таких мельниц было много поставлено по течению реки. Заходя в любой двор по Песковской улице можно было увидеть мельницу напротив двора, у берега. Только против нашего двора не было. Как-то днем, гуляя во дворе около берега, я справа – со стороны мельниц у Воронцовского моста, вдруг услышал выстрелы. Я посмотрел в ту сторону и увидел, что на палубу ближайшей ко мне мельницы выскочило человек шесть казаков. С винтовками наизготовку они целились во что-то, находившееся в воде и не видное мне с моего места. Пока я пытался рассмотреть, во что они целились, опять загрохотали выстрелы и тут я, наконец, увидел мелькавшую в воде черноволосую голову. Когда человек оказался ближе ко мне, стали видны черные усы и вытаращенные глаза. Казаки стреляли из рук вон плохо, да и мудрено им было попасть в мелькавшую среди волн и стремительно плывущую по течению голову! Вот человек набрал в легкие воздуху и нырнул. Голова скрылась под водой. Казаки сбежали на берег с правой мельницы, пробежали по нашему двору до левой, и уже оттуда стали опять палить по уплывавшему беглецу.
Потом я узнал, как все это началось и чем закончилось.
Оказалось, что этот человек сбежал из-под стражи, когда его вели в сопровождении двух казаков из суда на Головинском проспекте, в Метехский замок. Когда они дошли до середины Воронцовского моста, он, оттолкнув казаков, с высоты около 12 метров, бросился в Куру. Человек чудом не разбился. Казаки сначала растерялись, а потом бросились догонять беглеца по берегу, забегая на палубы мельниц и стреляя из винтовок. По пути к ним присоединились еще несколько казаков, невесть откуда взявшихся. Погоня закончилась близ Майданской площади, где Кура, резко изгибаясь, клокотала вдоль стен зданий, стоявших на берегу. Проплыть это место не решался ни один пловец, поэтому беглец, уже порядком уставший, доплыв до этого места, вылез на берег и сдался подбежавшим казакам.
Закавказье и Тбилиси в частности, населены разными по вере и нравам народами. Поэтому Тифлис нередко оглашался выстрелами, сопровождавшими кровавые столкновения. Помню, году в 1904 или 1905, я возвращался из училища домой. В том месте, где наша Песковская улица переходила в Елизаветинскую (позже – Клары Цеткин), я услышал частые выстрелы. Посмотрев вдоль Песковской, я ничего не увидел. Был я голоден, устал, и хотел поскорее попасть домой, а потому не стал выяснять – где и почему стреляют. Прижимаясь к стенам домов, я стал пробираться к себе, куда вскоре благополучно добрался. Дома я застал чужих людей. Тут я, наконец, узнал, в чем было дело. Оказалось, что в районе Чегурет – это от Воронцовской площади и до Майдана – шла татаро-армянская резня. Армяне, поймав татарина, убивали его. То же самое делали и татары, если ловили армянина. В нашей квартире спряталась семья татарина, жившего в соседнем доме. Спрятались, правда, одни женщины. Главы семейства не было. Когда я домашним рассказывал, как добирался до дома, с улицы снова раздались выстрелы. Мы высунулись в окно и на крыше противоположного дома увидели человека, прятавшегося за печную трубу и палившего из револьвера куда-то вдоль улицы. На улице же никого не было, и мы подумали, что стрелявший просто создает панику, что он – провокатор! Нас с Лешей это возмутило! У брата была «Берданка». Он зарядил ее, и через форточку хотел ухлопать того, на крыше. Но женщины уговорили его не стрелять – можно было привлечь внимание к нашей квартире, а у нас скрывались люди. Расстреляв все патроны, человек с крыши исчез. Я вышел на балкон посмотреть, что делается на улице. Она была пустая и тихая. Вдруг я увидел, что вдоль стен пробираются два русских солдата, а с ними перс. То, что это был перс, я определил по его шапочке. Очевидно, перс рассчитывал пробраться под охраной солдат через армянскую часть города к себе домой, в мусульманский квартал. Даже я понимал, что это было наивно и безрассудно с его стороны. Когда он и солдаты оказались метрах в двухстах от нашего дома, из подъездов и из подворотен выскочило человек пятнадцать армян, вооруженных револьверами. Перс стал умолять солдат не выдавать его, защитить. Те, выставив штыки, попытались остановить озверевших армян, но их было слишком много. Они окружили солдат и перса, а потом солдат оттеснили. Перс умоляюще складывал руки и просил пощадить его, но армяне, окружившие его со всех сторон, стали в него стрелять, и он повалился наземь.
Я больше не мог смотреть на это. Слезы застилали глаза, и я бросился назад в квартиру, чтобы уговорить Лешу застрелить из «Берданки» всех проклятых армяшек, но тот уже ушел на службу, а ружьё женщины спрятали. Я опять выглянул на улицу, но там кроме убитого перса, никого уже не было. Вдруг откуда-то появился мальчишка-армянин, вооруженный кинжалом. Он подбежал к убитому, несколько раз ткнул его этим кинжалом и убежал. Через несколько минут к трупу подошли четыре армянина, взяли того за ноги и потащили к Куре, куда, видимо и скинули. Меня трясло от распиравшей бессильной ярости и ненависти к убийцам.
Потом, правда, выяснилось, что точно такие же зверства происходили и в мусульманской части города, с той разницей, что там так же расправлялись с армянами.
Тем временем моя учеба становилась все успешнее и успешнее. Не только колы и двойки исчезли из моего дневника, но даже тройки стали редкими гостями.
Реальное училище. Тифлис. 1909 г.
Шёл 1904 год. Как-то раз мы с Лешей вышли прогуляться. На Воронцовской площади, навстречу нам, в сторону Головинского проспекта, шла процессия с хоругвями и флагами. Пели «Боже, царя храни!». Мы присоединились к ней, и дошли до Эриванской площади. Там это дело нам надоело, и мы пошли домой. Тогда, по-моему, как раз начиналась русско-японская война.
Через пару дней монархистами была организована ещё одна процессия. Говорили, что когда она проходила мимо Первой гимназии, якобы, оттуда в процессию стреляли из револьвера! Что черносотенцы, юнкера и казаки, участвовавшие в этой процессии, ворвались в эту гимназию и убивали всех попадавшихся под руку! Брехня, конечно, но все же мне судить трудно – меня в тот раз там не было.
Без особых приключений и препятствий я переходил из класса в класс.
В 4 классе на уроке пения, учитель Квардаков обнаружил у меня неплохой голос и велел поступить в хор при церкви, которая была устроена на верхнем этаже в новом здании училища, построенного на Немецкой улице. Туда перевели младшие классы, вплоть до четвертого – а в старом остались пятые, шестые и седьмые классы.
Пение в церкви и начальные занятия гимнастикой сильно развили меня физически. Надо сказать, что в то время в Тифлисе, увлекались снарядной гимнастикой. При Первой и Второй гимназиях уже были спортивные залы со всеми снарядами, и гимназисты регулярно занимались такой гимнастикой. У нас же в училище физкультурой не занимались, но мы имели понятие, что такое турник и параллельные брусья.
Рядом с нашим училищем стоял дом, принадлежавший отцу моего одноклассника, Ермолова. Он был молоканином. В подвале этого дома, в углу, мы укрепили железный лом, и на нем как на турнике, упражнялись.
К этому времени мы переменили квартиру и переехали на Арсенальную гору. Поселились мы в конце Красногорской улицы, в тупике, отходящем от Арсенальной и носившим название Суп-Саркисов проезд. Позади дома был маленький дворик и, выходя из него, мы попадали на железную дорогу Тифлис-Баку. Тут, близ этой железной дороги, в выемке, из которой когда-то брали песок для постройки этой дороги, образовалась площадка. На ней жители нашего дома, среди которых был и некто Ермолаев Петр Васильевич – сослуживец Леши, родом из Гатчины, организовал игру в городки. Одно время мы все очень увлеклись этой игрой. Я даже стал непобедимым чемпионом. Играли мы по старым правилам – в «пирамидку». На кону строили пирамиду из 10 городков, на задней черте ставили «попа» – один городок, который надо было выбить с задней черты города, и только после этого можно было бить с передней линии по пирамиде противника. Так вот я, без промаха, с первой палки, выбивал этого самого «попа»!
В эти годы Леша служил в артиллерийских мастерских при артскладе Тифлисского Арсенала, и мне частенько приходилось бывать у него на службе. Там меня опекал один рабочий из мастерских. У него что-то было с ногой – она была согнута и не разгибалась. Во время обеда он кормил меня солдатскими щами и кашей, и ничего вкусней этих щей и каши для меня тогда не было! А ведь это была повседневная, самая обыкновенная солдатская пища. В этих мастерских, посреди двора, был в то время небольшой бассейн круглой формы с фонтанчиком. Летом я, под наблюдением своей «няньки», купался в этом бассейнчике.
Впоследствии уже в 1918-1919 годах мне самому пришлось работать в этих мастерских.
С квартиры на Арсенальной горе мы переехали на противоположную гору, через насыпь железной дороги. Хозяйкой квартиры была некая Сванелли, красивая, но уже в летах, женщина. В этой квартире у меня была уже отдельная комната, которую я очень полюбил. Иногда я заходил на свой старый двор поиграть в городки. Но, с нашим переездом, игра на площадке постепенно замирала, а вскоре и совсем прекратилась. Я сделал площадку на новом дворе и иногда кидал там биты, или играли вдвоем с Лешей.
Потом мы переехали в дом ниже по улице. Уже туда к нам приезжала Маня, наша сестра, тогда молодая и красивая, и Миша, вернувшийся к тому времени с японской войны. Миша хорошо играл на балалайке и на гитаре. У меня был хороший слух, и он стал учить меня аккомпанировать на гитаре.
Вскоре мы опять переехали на Красногорскую улицу – на нее выходил, спускаясь, наш Суп-Саркисовский проезд. На этой же улице жил Шакро – брат Марии Абрамовой, Лешиной жены. Эта квартира была в подвале, но подвал был сухой и просторный. Там мы с Мишей иногда затевали концерты, он на мандолине, а я аккомпанировал ему на гитаре. Мы исполняли вальсы из «Фауста» и «Лесной сказки» и другие вещи, довольно непростые в исполнении. Миша к тому времени тоже служил в Арсенале, вместе с Лешей. Когда вечером мы все собирались дома – я приходил из училища, а братья со службы – мы, пообедав, часам к 6-7 вечера усаживались музицировать. Дверь на улицу была открыта, и с улицы нас было хорошо слышно. Наверное у нас выходило хорошо, потому что молодежь с нашей улицы приходила нас слушать. Мне тогда шел шестнадцатый год.
Скоро Миша с женой Валей Городинской перевелся в Нежин, и они уехали туда. А мы опять переехали на новую квартиру, уже на Михайловском проспекте (потом – Плеханова). Это уже было недалеко от реального училища – Немецкая улица, на которой построили новое здание училища, упиралась в наш дом. Мне, правда, приходилось ходить в старое здание – на угол Реутовской улицы и Михайловского проспекта.
Учеба шла своим чередом. Как я уже говорил, мне особенно легко давалась математика – она была моим любимым предметом. Ещё я любил петь. И это пение в церковном хоре привило мне любовь к музыке. Наш хор даже на переменах собирался в углу школьного двора. Руководил нами Коля Панфилов. У него был неплохой бас. В училище тогда не было никакой самодеятельности. Мы не ставили спектаклей – у нас не было любительской труппы, и мы никогда не проводили у себя балов и вечеров. Виновником такого положения был наш директор, весьма недалёкий человек по фамилии Агапов, бюрократ и чинуша. За всё время, пока я был в училище, только один раз устроили вечер. Тогда поставили сцену из «Бориса Годунова». Поставили весьма слабо, потому что не было хорошего режиссёра. Да ещё наш хор спел одну вещь из «Вильгельма Телля», марш из «Фауста» и несколько русских песен.
Хор Реального училища. Тифлис. 1910 г. Коля. Тифлис. 1910 г.
Летом 1909 года мы с Лешей поехали в Петербург, повидаться с родными. Ездить по железным дорогам я очень любил. А эта поездка мне особенно запомнилась своей необычностью. Дело в том, что Леша в целях экономии, не желая в дороге пользоваться вокзальными буфетами, взял несколько банок с тушеным консервированным мясом и спиртовку. И вот близ Баку нам захотелось есть. Леша достал из чемодана кастрюльку, перочинным ножом открыл банку консервов, вывалил её содержимое в кастрюльку и поставил её на спиртовку. Все это сооружение мы замаскировали в углу скамейки чемоданом и подушками – из прохода ничего не было видно. Вскоре по вагону стал распространяться божественный запах мясного супа. Я видел, как пассажиры стали крутить носами в разные стороны, пытаясь определить, откуда доносится этот умопомрачительный аромат! Мы с Лешей сидели с невозмутимым видом и спокойно смотрели в окно. Вскоре суп был готов, и Леша разлил его по тарелкам. Мы вкусно пообедали. После еды надо было мыть тарелки, и вот тут начались мои несчастья. Я пошел в туалет, пустил воду, но под холодной водой тарелки моментально покрылись толстым слоем застывшего сала. Сколько я их не мыл, они чище не становились. Вдобавок я сам весь вымазался в этом сале. Возился я с ними чуть ли не час, и вышел из туалета едва не со слезами на глазах. Леша, увидев результаты моего мытья расхохотался, и дал мне газету, которой я и оттер от сала и себя и тарелки. С тех пор за все время пути, мне пришлось ещё не раз таким образом отчищать от сала нашу посуду, и я всеми способами оттягивал время этого занятия.
Петербург встретил нас холодной и дождливой погодой. Мне, уже привыкшему к южному климату – теплу и солнцу – дома показалось неуютно. Тем более, что жить меня определили не дома, на Крестовском, а в Лесном – у Шуры. Во дворе Шуриного дома я поставил себе турник и ежедневно на нем занимался. Ещё к тому времени у меня появился фотоаппарат, и я стал много снимать. Печатал я сам, но из-за плохого фиксирования снимки мои скоро выцвели, и года через три на них уже ничего не было видно.
Возвращались мы с Лешей порознь – он уехал раньше, ему надо было на службу. А я поехал в конце лета с Леной, она захотела погостить у нас.
1 апреля (по старому стилю) 1910 года мне исполнилось 18 лет. К тому времени я окончил шесть классов реального училища, получил аттестат зрелости и перешел в седьмой класс. Весной стали решать, где я проведу лето. Вместе с Лешей в Арсенале служил знаменитый в то время в Тифлисе врач Беер. Он был с братом в неплохих отношениях и пригласил нас на лето к себе в имение, возле села Гамборы, в Кахетии. Причем предложение было бескорыстным – денег он с нас не брал, но мы должны были следить за его большим фруктовым садом. Леша, конечно, с удовольствием согласился, и мы поехали в Гамборы.
Дом оказался большим, и мы поселились в комнатах на половине, в которой никого не было – хозяева жили в другой части дома. На их половине была хорошая библиотека и Леша (я туда не ходил) приносил мне книги, которыми я зачитывался. Читать я уходил в старую беседку в саду. Скамеек там не было, и я читал, лежа на полу. В то лето я запоем прочитал «Войну и мир», «Анну Каренину», «Казаки», всего Тургенева, Писемского, Помяловского, Лермонтова, а также Лескова, Куприна и Горького. Когда надоедало читать, брал ружье и уходил в горы на охоту. Охотник я, правда, был никудышный – плохо стрелял влёт. Как-то раз, в зарослях ежевики и акации, которые росли по берегам высохшей речки, я набрел на стаю дроздов, во множестве сидевших в этих колючих кустарниках и стал палить по ним. Скольких убил – не знаю, лезть в колючки за трофеями не было охоты. Вот такой я был охотник…
В начале июля на дачу приехала и семья доктора Беера: жена, дочь с подругой Симочкой – сестрой моего товарища по училищу, Коли Памфилова. Они привезли с собой повара, служившего у Бееров. Этот повар стал живо интересоваться результатами моей охоты. Он отбирал из кучи убитой мною дичи самых крупных и готовил из них такой плов, какого мне не доводилось есть ни до, ни после того!
Вскоре к нам приехала погостить Лена. Она стала вместе со мной ходить на охоту. Как-то раз мы с ней зашли довольно далеко от Гамбор, и оказались в долине, перед довольно необычной по конфигурации горой. Она была с одной стороны, как обрезана – сверху до низу отвесный обрыв, а с другой стороны были крутые склоны. Мы с Леной попытались залезть на эту гору. Мне это удалось, а Лена одолела только половину подъема. Наверху была площадка метров ста диаметром, посреди которой я увидел развалины грузинского дома с плоской крышей, окруженные остатками полуразвалившихся стен. Я было подошел к краю площадки, но увидел, что она круто обрывается вниз. Мне стало страшно, я подполз к краю на животе и посмотрел вниз. Зрелище, открывшееся мне, было удивительно красивым. Гора, совершенно отвесно обрывавшаяся вниз, как-бы окаймлялась по низу дорогой, по которой тащилась арба. Сбоку неё шел человек, сверху казавшийся не больше муравья. Дальше этой дороги текли, не сливаясь, две реки. Вода в одной из них была прозрачной, а в другой – мутная. Как потом я узнал, эту гору грузины называют «Верана» – «Проклятая». С этой охоты мы с Леной вернулись усталые и с пустыми руками.
Я уже говорил, что дочка доктора приехала со своей подругой – Симочкой. Так вот, лет через тридцать я встретил эту самую Симочку в Тбилиси, и она мне сказала, что докторова дочка была тогда в меня влюблена. А я и не подозревал об этом и даже не думал ни о чем таком, хотя мне было уже 18 лет – вроде пора уже! А ведь один инцидент в беседке мог бы мне разъяснить уже тогда, что Симочка была права.
Лежу я как-то на полу в беседке. Читаю. Вдруг рядом со мной шлепается спелая груша. Я было решил, что она свалилась на меня через худую крышу. Посмотрел вверх – крыша была цела. А через минуту еще одна груша, рядом со мной, превратилась в мокрую лепешку. Я вскочил на ноги и увидел убегавших Симочку и дочку Беера. Я хотел вдогонку им тоже запустить грушей, но вовремя опомнился – попади я в кого-нибудь, мало бы им не показалось!
Помню ещё одну прогулку в горы в компании грузинских ребят. Я с ними знаком не был, мне посоветовала сходить с ними в поход Маруся, Лешина жена. Собрались, пошли. Я плёлся позади всех. Подошли к лесистому склону какой-то горы. Я решил взобраться на неё. По дороге увидел немного в стороне, что в лесу, в пирамидках из жердей, кто-то жжёт уголь. Идти вверх пришлось порядочно. Но когда я добрался до вершины – лес расступился, и моему взору открылась во всей красе Алазанская долина, вся озаренная солнцем. За ней, на горизонте, сверкали снежные вершины. До сих пор у меня перед глазами стоит это завораживающее зрелище!
Обратная дорога была легче подъема, и скоро я уже был дома.
Это было моё последнее лето тогда, в юности, на Кавказе. После окончания седьмого класса Тифлисского реального училища я уехал домой, в Петербург.
Детство закончилось…
Приехав в Петербург, я сразу же подал заявление в институт путей сообщения, в электротехнический институт и в «Техноложку». В Политехнический подать не рискнул – у меня в аттестате по математике были две пятерки и две четверки. Вот когда я недобрым словом вспомнил нашего преподавателя по математике, А.И. Иванова. На всех экзаменах, как из 6 класса в 7, так и на выпускных, я получил пятерки, а он почему-то вывел мне в аттестате две пятерки и две четверки. Это было, по-моему, несправедливо – математику я любил, и знал на круглое «пять». Я начал готовиться ко вступительным экзаменам. Засел за учебники и конспекты повторять все то, что проходил в Реальном училище.
А в это время из Тифлиса приехали, тоже поступать в институты, мои школьные товарищи: Костя Давыдов, Вася Акимцев. Позже приехал Коля Памфилов. Вася хотел попасть в Высшее Морское училище, Коля – в Сельскохозяйственную академию.
Однако оказалось что знаний, полученных нами в Реальном училище, было недостаточно для поступления в высшее учебное заведение, и мы все, без исключения, провалились на вступительных экзаменах. Костя Давыдов вернулся в Тифлис, Вася Акимцев поступил во Владимирское военное училище. А Коля Памфилов уехал поступать в Сельскохозяйственную Академию не то в Киев, не то – в Харьков.
Таким образом, я потерял ещё один год. Идти в пехотное училище, по примеру Акимцева, (туда принимали без экзамена), мне не хотелось – и я решил все же попробовать поступить на будущий год в Электротехнический институт. Узнал, что при институте есть подготовительные курсы, где преподавали институтские профессора. Стоили они, эти курсы, сорок рублей. Шура заплатила за меня, и я стал на них заниматься. Там выяснилось, что знаний, полученных в реальном училище, явно было недостаточно. С подготовкой по математике, которая была у меня, нечего было и думать поступать в институт. Курсы, конечно, здорово мне помогли. Заниматься приходилось с 9 утра до 3-х дня. Как-то я познакомился с одним из Астаповых. Они жили во дворе экспериментального института, где работал знаменитый физиолог Павлов. Я тогда стал заглядываться на девушек, а у Астапова была сестра Шура, к которой я испытывал некоторое влечение. Однажды я ждал Шуру около её дома. В это время во дворе, двое ребят чем-то вроде тряпичного мяча затеяли игру в футбол. В одном из них я узнал младшего брата Астапова – Александра. Во мне взыграла старая футбольная жилка, оставшаяся с детских времен, когда мы играли таким же мячом на Константиновском. И я включился в их игру, показав и удар, и обводку, короче говоря – класс! Все были в восторге! Тут же пристали ко мне с предложением вступить вратарем в их футбольную команду, называвшуюся «Этна». Сейчас у них вратарем была девушка – англичанка. Играла эта «Этна» поблизости – около Экспериментального института и я мог, вступив в их команду, убить сразу двух зайцев, и за Шурой Астаповой ухлестывать и в свободное от неё (Шуры) время, поиграть в футбол. Прошло месяца полтора. Однажды после игры подошел ко мне некто, назвавшийся Коптяевым и предложил летом поиграть в клубе «Лахта-Бобыльск», на станции Лахта, да ещё предложил там комнату на лето. Я тут же согласился и уехал на «дачу». Там я играл, и очень хорошо, месяца два. К нам приезжала команда «Коломяги» с олимпийцем Севкой Филипповым, и мы у них выиграли. Причем никого из их форвардов, включая и Севку, к нашим воротам так и не подпустил. Вобщем, на Лахте началась моя футбольная карьера, хотя увлечение этой игрой начиналось лет десять назад, в самом начале ХХ века…
Я уже рассказывал, как мы – ребята с Константиновского проспекта, в 1900 году проникали на поле «Санкт-Петербургского кружка любителей спорта». Нам страшно хотелось бывать на матчах, проводившихся на поляне, со всех сторон окруженной проволочной оградой. Матчи ведь были платные, а денег ни у кого из нас, конечно, не было. Поляна эта находилась в том месте, где Надеждинская улица, в створе Петербургской улицы, расходится направо и налево, образовывая что-то вроде рогатки. Само поле и «раздевалка» находились в восточной правой части поляны. Охранял футбольное поле, молодой тогда, сторож Павел. Он был нашим главным врагом. Я его встретил потом, уже играя в «Спорте». Для того, чтобы его обмануть, мы придумали следующий маневр. Для проникновения на поле мы разделялись на две группы. Одна демонстративно выходила на поляну, подлезала под проволочную изгородь, и когда замечавший это Павел, с палкой в руках начинал за ними гнаться, другая преспокойно проникала с другой стороны поляны и смешивалась с «легальными» зрителями на краю футбольного поля.
Нашим героем тогда был игрок нападения, грек Скулидас – смуглый, среднего роста, с густой черной шевелюрой. Он очень искусно владел мячом, обводил всех от одних ворот до других, и забивал гол. Играл он всегда в пенсне. Однажды, при схватке у ворот, вратарь Борейша, отбивая мяч кулаком, разбил Скулидасу его пенсне. Слава Богу, глаза не пострадали. Помню центрального нападающего команды «Кружка любителей спорта», Дюперрона. Впоследствии он стал профессором в институте имени Лесгафта. В этой же команде играли братья Лунд. Владимир Лунд играл правого края, а Петр – левого бека (защитника). Позже в этой команде в качестве форварда появился Е. Лапшин.
Иногда мы собирались компанией, человека четыре, и ходили на Малую Болотную улицу, где в то время играла на своем поле команда английского клуба «Невский». Там на нас большое впечатление произвёл защитник Стэнфорд. Высокий и худощавый, он обладал очень сильным ударом. Слышали мы, что в городе была ещё одна английская команда, под названием «Нева».
Где-то в году 1901 мы, мальчишки, жившие на Константиновском проспекте, организовали команду, которую, после долгих споров, назвали «Александрия». Встал вопрос о приобретении мяча. Камеру кто-то принес, а где достать оболочку – не знали. Было решено заказать её сшить одному сапожнику. Для этого собрали с «учредителей» по пять копеек и набрали полтинник. Сапожник, абсолютно ничего не зная о футболе, не представлял, как шьют мячи. Ему пришлось руководствоваться только нашими объяснениями, и он сшил нам из толстенной, чуть ли не подошвенной, кожи нечто яйцевидное. Причем все швы были наружу и вывернуть мяч, чтобы их убрать, оказалось невозможным, настолько толстой была эта кожа. Пришлось играть таким вот, бейсбольным мячом. От удара он катился не по прямой, а по непредсказуемой траектории. Когда мяч принимался с паса, и он попадал на ногу швом, то принявший его долго потом прыгал на одной ноге и шипел от боли! Поле мы устроили на просеке, которая впоследствии стала Морским проспектом, недалеко от Петербургской улицы. Там теперь «Косая дорожка» и стоит единственный уцелевший в этой части Морского проспекта каменный дом.
Вот этот дом на Морском проспекте (по проспекту едет машина). Косая дорожка справа от дома.
В то время я познакомился с Гришей Никитиным. Случилось это вот как. Наш дом по Константиновскому проспекту стоял под номером пять. А задняя часть нашего двора соседствовала с двором некоего Бекмана. Его дом стоял на Сергиевской улице под номером 6. Сижу я как-то на заборе, и вижу, что на соседнем дворе гуляет мальчик моих лет. Я с ним разговорился. Рассказал о наших занятиях футболом. Потом мы с ним стали приятелями и играли в его дворе – дальше родители его почему-то не пускали. Звали мальчика Гриша Никитин. Впоследствии он стал играть за «Спорт» центральным нападающим. Играл очень хорошо, и его звали профессором футбола.
В 1911 году, когда я вернулся из Тифлиса в Петербург, Крестовский остров уже довольно густо застроился и «Кружок любителей спорта» переехал на поляну, напротив ада князя Белосельского-Белозерского. Здесь теперь Приморский парк. Поле же команды «Триумф», секретарем которой был тот Коптяев, который предложил мне поиграть за «Лахту», сперва находилось влево от Крестовского моста по нынешнему проспекту Динамо. Перед полем «Триумфа» находилось поле «Азиатского банка», в команде которого играли служащие этого банка. В «Триумфе» же играли многие, жившие в Новой деревне и поле этой команды, в конце-концов, перенесли туда.
Крестовский остров сейчас
Мы с папой в 2000 году напротив места, где был дом № 5 (за нашими спинами, на той стороне Константиновского проспекта).
Отыграв летний сезон 1912 года за «Лахту», осенью я получил предложение от председателя «Петербургского кружка любителей спорта» и хозяина его команды, инженера Шинца, перейти в его команду «Спорт». Там меня сразу поставили в первый состав, в который тогда входили: вратарь – Нагорский, защитники – Моос и я, полузащитники – Бодров и Вибург, нападающие – Егоров, Сандерс и Поплескин; Морвиль, Никитин и Сорокин. В дальнейшем в нашей команде стал играть вместо Нагорского в голю Медников Иван, по прозвищу «Усы». Вместо Бодрова – Алексей Уверский, но играл он все реже и реже из-за ухудшения зрения. Леша Уверский – полузащитник, олимпиец 1912 года, получил у болельщиков кличку «Леша Уверский – человек зверский!» – за атлетическое сложение и огромную физическую силу. По характеру, как это часто бывает с такими великанами, это был застенчивый и добродушный человек. Кроме футбола, он очень любил бокс, и впоследствии стал известным ленинградским тренером по боксу. Как-то раз осенью, Леша Уверский на игру пришел в порезанном на плече пальто. Увидев эту дыру, мы стали интересоваться, где его так обработали. После долгого отнекивания вот что он нам рассказал.
Возвращался он поздно вечером домой – а жил он в ту пору на Охте. Шел по мосткам, в те времена заменявшим тротуары. Между мостками и проезжей частью была канава, до верху заполненная водой. Навстречу ему, по тем же мосткам шли трое покачивающихся парней. Леша понял, что им будет не разойтись – эти трое ему явно уступать дороги не собирались и, вот-вот, его столкнут в канаву. Когда парни приблизились, Леша встал боком на краю мостков, стараясь пропустить их, но в то же время ожидая и толчка. Поравнявшись с ним, троица, действительно, качнулась в его сторону, но стукнулись они об него, как об стену. Крайний попал в «коробочку» – с одной стороны мощная фигура Уверского, с другой – давили оба его напарника. Они не ожидали такого со стороны одинокого прохожего. Хулиганы сначала удивились, потом пришли в ярость. Один из них бросился на Лешу, замахнувшись кулаком, но тут же получил прямой удар в челюсть и рухнул на мостки, вопя от боли. Второй, тоже было бросившийся на Лешу, тут же получил молниеносный удар промеж глаз, и оказался в канаве с водой. Третий выхватил нож, но Леша нанес ему удар ногой, и нож только скользнул по плечу, пропоров пальто. Бандит же, ловя ртом воздух и согнувшись в три погибели, тоже повалился на землю. Леша повернулся и спокойно пошел дальше. На крики и стоны хулиганов собрался народ, появилась и полиция.
Потом выяснилось, что все трое давно разыскивались за злостное хулиганство и за грабеж. Но полицию ещё интересовал и вопрос, кто же сумел так отделать этих молодцов? И один из полицейских высказал предположение: из всех жителей Охты такое мог проделать только Алексей Иванович Уверский.
Играл я за «Спорт» в 1913, 1914 и в 1915 году. Кроме этого, почти всегда входил в состав сборной Санкт-Петербурга. К сожалению, Первая «империалистическая» война прервала мою петербургскую футбольную карьеру – в 1915 году я ушел на фронт.
Наверное, после матча зашли в ресторан всей командой, и расписались деду на меню.
Команда «Спорт» 1913 год
Но это ещё все впереди, а пока я весной 1912 году снова держал экзамен в Электротехнический институт, но не добрал до проходного половину балла. Что было делать? Не терять же опять год? И я решил пойти во Владимирское пехотное училище (как вы помните, туда принимали без экзаменов). К тому же там уже учились мои тифлисские товарищи – Вася Акимцев, Вашадзе, и петербургские – Сережа Данилов и другие.
Поступил. Началась муштра. До принятия присяги нас стали, как тогда говорили, «тянуть» – строевая, отдание чести всем, кто старше тебя, и ещё много подобного. А старше и по возрасту и по чину для новичков тогда были все – и каждую минуту надо было быть начеку. Также надо было следить за формой – быть всегда в чистых сапогах и опрятном мундире. Для меня все это не было суровым испытанием: «тянули» в основном старшеклассники, а среди них было много моих друзей и знакомых. И вот когда начальная подготовка подходила к концу, и был назначен день присяги, ко мне вдруг приехала Шура и сообщила, что из Электротехнического пришло извещение о том, что я принят в институт со своими баллами. Что у них там произошло, я не знаю. Видно в том году был недобор, и меня приняли с моим непроходным пол-баллом. А присяга назначена на завтра! Шура пошла просить за меня к начальнику училища. Конечно, в институте по всем статьям учиться было лучше. Меня и всех родных это устраивало гораздо больше, чем военная карьера. Но начальник заартачился – надо, мол, раньше было думать!
– Завтра присяга, мы его готовили к ней, а вы говорите – отпустить!
Не знаю, как Шуре удалось его уговорить, но, в конце-концов, он уступил. Я быстренько переоделся в свою статскую одежду, и мы поехали домой.
А первого сентября я пошел в институт на свою первую лекцию. Вскоре в институте как-то узнали, что я хорошо играю в футбол, и пригласили меня в институтский спортивный кружок.
В ту пору студенты были предоставлены сами себе. Предметы первого курса можно было сдавать когда угодно, и я упивался свободой. Ребята в кружке подобрались замечательные. Все мы не слишком загружали себя учёбой, зато спортом увлекались основательно. Занимался я в ту пору и тяжелой атлетикой и хоккеем, даже игрой на биллиарде! Кроме спорта надо было ещё ходить в Народный дом на Шаляпина и на итальянцев. А для этого приходилось ночами выстаивать очередь у Народного дома, чтобы за гривенник попасть на галерку.
Для такой жизни нужны были деньги, и я стал искать уроков. Вскоре нашел. Меня пригласили Городинские – родители Вали, жены Миши, заниматься с двумя своими сыновьями. В месяц я должен был получать 20 рублей.
Вобщем, при такой жизни времени на учебу, как вы понимаете, почти не оставалось. Предметы я сдавал на тройки, друзья-спортсмены помогали мне чертить эпюры и решать задачи по начертательной геометрии. В конце-концов, minimum за первый курс я, с грехом пополам, сдал. Оставалась лишь аналитическая геометрия, которую я благополучно завалил, и вместе с ещё шестью предметами, всё перенес на следующий год.
Начиная с весны 1913 года, я стал участвовать в матчах клубов высшего класса. А знаменитым футболистом я стал после матча сборных Петербурга и Москвы. Ни один из нападающих Москвы не смог пройти к нашим воротам! Я тогда играл и за себя и за своего партнера Хурхина. Правда, нашим нападающим удалось забить москвичам три мяча лишь в дополнительное время, но мы все-таки победили. После матча публика вынесла меня на руках, а потом качала – такое впечатление на всех произвела моя игра! Рая – подруга сестры Лены, бросилась мне на шею, со словами: «Ах, как ты чудно играл!»
В этой спортивной газете, в футбольном обозрении, довольно часто упоминался Н.Громов, мой дед.
Пришлось мне участвовать и в розыгрыше первенства высших учебных заведений по тяжелой атлетике. Мой однокашник, Серёжа Утехин, завлек меня к занятиям и этим видом спорта. Незадолго до розыгрыша он начал меня тренировать, показывая некоторые приемы поднятия тяжестей. Настал день соревнований. При взвешивании во мне оказалось ровно четыре пуда, и меня причислили к легкому весу. При толчке я взял вес 5 пудов и 20 фунтов. Такую же штангу толкнул Петров из Политехнического института (кстати, тоже из Тифилиса). И вот, между нами началось состязание. Я выжал 4 пуда 30 фунтов – и он столько же. Я выкрутил правой рукой 3 пуда 20 фунтов, он повторил мой результат. Правда, больше поднять он не мог, а я свободно выкрутил 3 пуда и 25 фунтов, но при этом штанга у меня сильно раскручивалась, и я не мог её остановить. Дали вторую попытку – и опять штанга, вертясь, отворачивала мой большой палец, и я не мог её удержать. Наконец отдохнув, я стал выкручивать её в третий, последний раз. Делал я это уже осторожнее и, вероятно, удержал бы её, но все испортил Серёжа Утехин, стоявший сзади меня. Он решил мне помочь и придержал крутившуюся штангу одним пальцем. Судьи это заметили и не засчитали мне вес 3 пуда 25 фунтов. Так что, по результатам трех движений, они разделили первое место между мной и студентом-политехником Петровым.
Коля. 1913 год. Второй слева – Коля, дальше Костя Давыдов и Вася Акимцев. 1912 г
Следующая глава в тетради воспоминаний моего деда выведена особо крупно и красиво:
«МОЯ ЛЮБОВЬ И МОЕ СЧАСТЬЕ»
Зимой 1913 года я ехал на конке в институт. На какой-то остановке в вагон вошла прелестная девушка-гимназистка. Она показалась мне очень скромной и недоступной. Я в неё тут же мгновенно влюбился, но тогда подойти не решился – считал себя некрасивым – круглолицым и неуклюжим.
Потом я её увидел в нашей Крестовской церкви. Она была в шляпке с белым пером. Я заметил, что она молилась очень усердно.
– Значит живет она где-то на Крестовском, – подумал я, – почему же не видел её раньше?
Я рассказал о ней моему приятелю Жоржику Колотову.
– А, так это Катя Хренникова! Хорошая девушка, – сказал Жоржик.
Это-то мне уже было ясно и без него.
– Ты знаешь, она поёт в нашем церковном хоре, – а Жорка пел в Крестовской церкви.
– Кстати, у нас сегодня у батюшки дома спевка. Она там будет. Приходи – познакомишься.
Я с этим делом тоже был знаком – пел в хоре Реального училища.
– Почему бы ни пойти, – подумал я, – белой вороной я там не буду – у меня же неплохой голос.
И я решил пойти. Помню, что это была пятница, 26 мая 1913 года. Я надел голубую рубаху с поясом, и стал ждать Жорку, который обещал зайти за мной. Он скоро появился, и мы пошли домой к батюшке. Вошел я туда со стеснительным и скромным видом, действительно немного смущаясь. Но радушный прием, оказанный мне батюшкой и хористами, быстро сделали меня своим, тем более что в хоре не хватало тенора. Спевка началась, а я не отрываясь, смотрел на Катю Хренникову. Она пришла не одна, а с сестрой, как я потом узнал – Женей. Я заметил, что моя персона пользуется успехом – об этом свидетельствовали быстрые взгляды, украдкой брошенные в мою сторону хористками.
Спевка закончилась, и парни решили идти провожать девушек, в том числе и Катю с сестрой. Я же, чтоб не догадались, что я уже влюблен по-уши, раскланялся и быстро ушел. Уже на следующий день мы пели на службе в церкви. После службы выяснилось, что идти домой нам по пути. По дороге разговорились. Я, чтобы не дай Бог, Катя не догадалась, что я в неё влюблен, знаков внимания стал оказывать больше Жене. А Женя будто этого ждала – стала в ответ кокетничать, всячески давая мне понять, что она и на свидание может прийти. Но мне-то Катя была нужна!
Как-то раз, в конце мая, наша компания собралась гулять в поле, за Старой деревней. Компания состояла из моих тифлисских товарищей – Акимцева Васи, Кости и Коли Давыдовых. Вася был уже на втором курсе Владимирского училища. Потом он тоже стал петь со мной в церковном хоре. Я ему по секрету рассказал, что мне нравится Катя Хренникова. Когда он её увидел, она ему тоже понравилась. Поэтому мы пригласили сестер Хренниковых, да Вася позвал с нами какую-то несимпатичную девицу маленького роста, по имени Лиза. Дошли мы до поля, полного полевых цветов и благоухающего летними ароматами. Я, подхватив под руку Женю, побежал вперед. На бегу обернувшись, я заметил, как Катюша погрозила мне кулачком. Сердце мое зашлось от радости – я понял, что и Катя ко мне неравнодушна!
Вскоре Хренниковы на все лето уехали на дачу, и мы до октября не виделись. Я занимался спортом – играл в футбол, бегал. Дома у меня случались спевки домашнего хора. Учившийся вместе со мной грузин Сандро Созиашвили начал бывать у нас в доме. Вскоре он стал ухаживать за Марусей – моей сестрой. У него был неплохой голос, и он учил моих сестер петь грузинские песни, и они иногда устраивали целые концерты. Пели грузинские, а чаще русские песни. Вскоре стал принимать в этих импровизированных концертах и я.
Коля и Сандро Созиашвили. 1913 г. Хоккеисты Электротехнического института.
Прошло лето. Вернулись с дачи из Рябова Хренниковы. Катя пошла в гимназию, я – в институт. При встречах мы раскланивались, и – только. За лето мы отвыкли друг от друга, и я стал сомневаться, а действительно ли она мне симпатизирует. Однажды, в конце октября, часа в три пополудни, я увидел в окно, как мимо нашего дома идут Катя с Женей. Вдруг обе подняли головы и посмотрели на наши окна – видимо, говорили обо мне. Я, как был – в рубахе, стремглав выскочил на улицу. Они не удивились – видимо все на это и было рассчитано, и мы долго стояли и болтали о пустяках.
Спустя некоторое время после этого я получил приглашение от Катиного отца, Ивана Васильевича, заниматься с двумя его сыновьями, Сеней и Володей. Катя потом мне призналась, что это она порекомендовала папе взять меня репетитором. Теперь, часто бывая в их доме, я стал чаще встречаться с Катей. А один случай убедил меня окончательно в том, что она ко мне неравнодушна. Порвал я где-то полу моей студенческой шинели. Поскольку дырка была не на виду, довольно долгое время забывал сказать дома, чтоб мне её зашили. И вот как-то раз, закончив уроки с братьями Хренниковыми я, надевая шинель, обнаружил эту дырку заштопанной. Никто, кроме Кати этого сделать не мог! Таких проявлений становилось все больше и больше. Однажды мы с Леной провожали из церкви Катю с Иваном Васильевичем. Вдруг на Косой дорожке мы увидели горящий дом. Я тут же решил кого-нибудь спасти и бросился на второй этаж, забыв, что дом этот давно пустует. Конечно, я никого не спас, но дыму наглотался достаточно. Проводив Хренниковых, мы шли с Леной к своему дому и она мне рассказала, как переживала за меня Катюша, сколько было «Ах-ов» и «Ох-ов» по поводу моего героического поступка.
У тогдашних студентов было за правило ходить в Народный дом на всяких знаменитостей. Например, на Шаляпина. В это время в Питере гастролировали «итальянцы» – итальянская оперная труппа. Спектакли они давали в Народном доме. Я решил пригласить Катю в оперу, на «Динору». Но для того, чтобы попасть на итальянцев, пришлось всю ночь простоять в очереди у Народного дома. Спектакль начинался в восемь вечера, а на галерку начинали пускать с шести часов. Я послал Кате открытку, в которой просил, чтобы она приходила к к шести часам. Как потом выяснилось, открытка пришла вовремя, но Катя чуть задержалась в гимназии, а придя домой, села обедать. Домашние же вспомнили о пришедшей ей открытке только около семи часов. Прочитав её, Катя стремглав бросилась к Народному дому. А я, не дождавшись её, уже сидел, понурый, в зале. Наши места были в первых рядах галерки, прямо напротив сцены. В восемь в зале стал гаснуть свет – начинался, ставший теперь мне неинтересным, спектакль. Вдруг я почувствовал, как кто-то легко тронул меня за плечо. Подняв голову, я не поверил своим глазам – передо мной стояла улыбающаяся Катюша.
– Здравствуйте, Коля, это я!
Это было похоже на чудо, потому что, впустив нас, дежуривших всю ночь у Народного дома на галерку, – туда уже больше никого не пускали. Как же она попала сюда?
Вот что потом она рассказала.
Когда она примчалась к Народному дому, вход в театр уже был закрыт. Что было делать? Рядом с этим входом был вход в столовую и сад «Общества трезвости». Увидев там своего знакомого, у которого на груди был значок этого общества, Катя выпросила у него этот значок, повесила себе на грудь, и таким образом проникла в столовую. А столовая через сад сообщалась с залом Народного дома. Правда, с той стороны дверь загораживала скамейка, но Катя её отодвинула и прошмыгнула в театр. Это заметили сторожа. Они бросились в погоню. Катя побежала вверх по лестнице, ведущей на галерку, сторожа – за ней. Вбежав в зал, Катя села на ближайшую скамейку и скинула с головы свою заметную шляпку. Знаками она попросила соседей не выдавать её. Вбежавшие следом стали выискивать в зале девушку в шляпке, но не нашли – все сидели спокойно и Катю не выдали. Они плюнули и пошли вниз, а Катя пошла искать меня по рядам.
Я не помню ни содержания оперы, ни как пели итальянцы. Смотрел я не на сцену, а на Катюшу и любовался ею.
Домой мы шли пешком. Я вёл её под ручку, прижимал к себе, и она не протестовала.
Как-то раз, когда я с товарищами по институту дежурил у Народного дома, чтобы попасть на очередную знаменитость, ко мне пришла Катя. Стоять ещё было долго, и мы пошли гулять в Александровский парк. Дошли до памятника «Стерегущему». Тут Катя побежала вперед с криком: «Догоняйте!». Я догнал её в три прыжка и обнял, глядя в сияющие глаза. Меня так и тянуло её поцеловать, но я не решился – кругом был и люди. Я предложил ей перейти на «Ты», и она согласилась.
Вскоре я попросил у нее карточку, которую она и дала на другой день с надписью: «Храни копию, не забывай оригинал» и подписалась: «От л. Кати». Буква «Л» была затерта, но я сразу угадал, что на затертом месте была буква «Л» – то есть «От любящей Кати»! Я был счастливейшим человеком и исцеловал всю фотографию!
Но вот – идиотский характер! Мне нужны были все новые и новые подтверждения Катиных чувств ко мне.
Как-то раз мы с ней гуляли по Елагину острову, и я решил испытать её: сказал, что если она меня любит – пусть выругается! Катя удивилась, а потом запротестовала. Она сказала, что и не знает ни одного ругательства. А на меня напала какая-то глупая охота добиться своего. В конце-концов я сказал, что если она не выругается, я лягу в снег и буду лежать, пока не замерзну. И, выбрав большой сугроб, растянулся в нем. Катя стала умолять меня не дурить, и встать из снега. Хорошо, я вовремя опомнился и прекратил эту идиотскую шутку. В тот раз я вполне мог потерять свою Катюшу!
Это – та самая фотография. Посмотрите, вся потрескалась. Видно, что первое время хранилась не в альбоме, а в кармане, у сердца. На обороте, кроме упомянутой подписи, стоит ещё дата: «декабрь 1913».
Кончалась зима 1914 года. В Пасху я пошел с визитом к Хренниковым. Придя к ним на Морской, я застал Ивана Васильевича сидящим за столом. После того как мы с ним похристосовались, он пригласил и меня присоединиться к нему. Выпили мы по рюмочке, закусили. В это время в столовую вошла Катя. Я встал из-за стола, и мы с ней поцеловались. Правда, христосовались так, чтобы не увидел её папа – за его спиной. Это был наш первый поцелуй.
Была весна 1914 года.
На этом закончились воспоминания моего деда – Николая Николаевича Громова. В черной тетради все не поместилось. В конце вложен ещё лист, пришлось добавить. Больше там ничего нет.
Поженились они 14 ноября 1914 г.
Вот что было написано в пригласительном билете на свадьбу:
Молодожены Громовы в своей квартире в доме
№5, на Морском проспекте.
Видите, за спиной Кати, над её головой, чуть левее, в зеркале отражается картина? Её написал некто «Хламида» – Алексей Фрайберг.
Вот эта картина, она теперь у меня висит:
Они с матерью снимали комнату у Громовых, и Алёша тоже был влюблен в Катю. О нём стоит рассказать подробнее – его жизнь была все время тесно связана с семьей Громовых.
По легенде, его мать была замужем в Германии за каким-то аристократом. Увлеклась гимнастикой, и даже создала что-то вроде спортивной школы. По каким причинам она уехала оттуда, легенда, рассказанная Милой, умалчивает. В пору нашего совместного бытия в детстве, все время звучало это его прозвище – «Хламида». После него осталось несколько тетрадей со множеством стихов, чем-то напоминающих манеру Надсона, только в гораздо худшем исполнении. Разбирая как-то архив, я наткнулся на очередную тетрадь стихов. Тогда я её, не читая, мельком просмотрел, но отметил про себя даты, расставленные под стихами. Ещё удивился – в тетрадях стихов Хламиды все стихотворения были написаны до революции. Ни одного – после. Вернее были, но «по случаю» и «юбилейные». Решил, что это Хламидины перлы, и опять погреб её в недрах архива. Через некоторое время я снова наткнулся на неё. Вчитался в стихи, и у меня возникло сомнение – а его ли это вирши? Таланта в этих стихах было гораздо больше, чем в поэзии Алеши фон Фрайберга. Я внимательно прочитал всю тетрадь до конца и сделал несколько открытий: стихи писала в 1900 -1929 годах мать Алексея – Эмилия Фрайберг! Оказывается, у него была сестра Милюта (наверное, Мила) – так её называет в этой тетради Эмилия. И что родился он в 1890 году, следовательно, был старше и Коли и Кати. И ещё один факт всплыл, о котором, помню, мне бабушка ещё в детстве рассказывала. Эмилия пишет, что когда началась русско-японская война, Лёша придумал, запатентовал и пустил в продажу игру, что-то вроде шашек – «Оборона Порт-Артура». При этом он решил, что с каждого вырученного рубля, 40 копеек пойдут в пользу раненых. После него в нашей семье осталось довольно много живописных работ. Собственно, всё висевшее на стенах нашей большой комнаты на Мало-Детскосельском, рисовал Хламида.
Так вот, как я уже говорил, он был влюблен в Катю и я думаю, безответно. На этой фотографии, над пианино, видна ещё одна картина – она тоже кисти Леши Фрайберга. Но я о той, что в зеркале. Никаких особенных художественных достоинств в ней нет, но в детстве я завороженно рассматривал именно её – она висела прямо напротив моей кровати. Ни одна другая его картина не производила не меня такого впечатления. С тех пор как мы уехали от бабки в 1956 году, я видел её только тогда, когда мы приходили к ним в гости. Потом Мила уехала из Ленинграда, я уехал после техникума – сначала в Загорск, а потом в армию, и живопись Хламиды осталась в детстве. Когда бабушкин архив оказался у меня, в числе прочих фотографий была и эта. Я не сразу разглядел на ней картину.
Это Алёша «Хламида» в 1915 году на Германском фронте.
Прожили они вместе до сентября 1968 года. Дед умер ночью, во сне.
Я бы и себе пожелал такой смерти.
Бабушка, на которой всегда держалась семья, осталась одна в буквальном смысле этого слова: дети разъехались кто – куда, внуки повырастали, и не требовали больше бабкиного участия в своей жизни. Вдобавок ко всему, она осталась без средств. После войны они жили на дедову пенсию, да дети, пока были вместе, что-то давали. Ей пенсии было не положено – она ведь ни одного дня не работала. Это были отзвуки старого уклада жизни. Раньше, до революции, обеспечением семьи занимался мужчина. Женщина была избавлена от этого. Считалось, что ей хватает забот с детьми, с ведением хозяйства – и это, я считаю, было правильно. Однако женщины, которые желали посвятить жизнь какой-нибудь карьере, такую возможность имели. Но, как правило, подавляющее большинство предпочитало следовать сложившемуся укладу, и любое отступление от этого порядка в обществе воспринималось как явление, не совсем обычное.
Похоже, что дедушка умер до получения очередной пенсии. И пришлось ей на старости лет узаконивать их брак, чтобы получить за него эти деньги. Вообще – не приведи Господь оказаться в похожей ситуации – прожить всю жизнь при Советской власти в нищете, спасти и вырастить всех детей и оказаться в конце жизни безо всяких средств. Кто и как ей тогда помогал, я не знаю – меня тогда волновали совсем другие проблемы. Я только что пришёл из армии, а дед умер через два месяца после моего прихода.
ГРОМОВЫ
Вот и все, что сохранилось в моем архиве из мемуаров моих предков – деда родного и двоюродного. Все, что будет написано дальше, почерпнуто из других документов и писем архива, да из воспоминаний папы, рассказов тети Милы, и того, что я запомнил из услышанного от бабушки. А писем и документов достаточно много. Надо сказать, что работа с архивом была интересной и увлекательной. Письма пришлось расшифровывать, потому что писались они, как правило, на скверной бумаге и часто трудноразличимыми почерками. Некоторые документы и фотографии были безымянными – их приходилось привязывать к конкретным людям и датам и, похоже, мне это удалось сделать с большой достоверностью. После этого стали связываться многие факты и события, которые я и попытался изложить в виде семейной летописи.
Что-то в этом роде пытался начать в 1947 году мой дядя Сергей Михайлович Громов, но дальше пары-тройки первых страниц у него дело не пошло. Их он мне прислал, когда узнал, что я вплотную занялся написанием «Хроник». Папа написал роман с претенциозным названием «Две войны и два мира». Конечно, это никакой не роман – папа переписывал в основном свои дневники, которые он писал, начиная с 1935 года. Задумал он его написать еще в войну, это я вычитал из его дневников. Но приступил к его написанию только после того, как я его попросил написать для меня – что он помнит из истории семьи. Оказалось, что помнит он не так много, да и то, что помнит, во многих случаях не связывалось с документами архива. Память его была легендирована, и многие события в его изложении не соответствовали действительности. Он писал, основываясь на том, что осталось в памяти с детства. Вот, например, легенда о том, что его папа, а мой дед, якобы, получил Георгиевский крест за подвиги на фронтах Первой империалистической войны. В архиве же есть послужной список "Исполняющего делами офицера-переводчика при штабе Кавказской армии подпоручика Громова». Там сказано: «… приказом по Кавказской армии от 30 января 1917 года, за отлично усердную службу и труды, понесённые во время боевых действий, награжден орденом Св. Станислава III степени…» И это была его единственная награда. Оказывается, дед в основном служил в штабах на разных канцелярских должностях: был адъютантом, казначеем и пр. Правда, пару месяцев осенью 1916 года командовал артиллерийским парком, да в январе 1917 на месяц был назначен старшим офицером 2-го парка, после чего опять был переведён в штаб, где и дослужил благополучно до демобилизации в марте 1918 года. И таких небылиц в его «романе» немало, так что документальной основы, его экскурсов в историю семьи, нет.
Но он начал писать для меня, и постепенно это занятие его захватило, и он воплотил свою мечту – написал роман. Его я тоже использовал в полной мере, правда, не в той части, которая описывает дореволюционное время.
Но вернемся к Громовым.
Екатерина Петровна. Нежин. 1917 год.
Единственного настоящего Громова, первенца Александра, пытались приобщить к городской жизни. Он одно время жил у Екатерины Петровны, но в конце-концов, всё же уехал в родную деревню.
Родив в 1876 году второго своего сына – Алексея, Екатерина Петровна дала начало новой ветви Дранкиных, которые, волею Божией и самой Кати, стали Громовыми. Про Лёшу известно довольно много – мой дед воспитывался некоторое время в его семье. В Тифлисе он женился на Марии Виссарионовне Абрамишвили. Детей у них не было, и они воспитывали чужих – сначала Колю, потом сына своего брата Миши, Сережу. Мать Серёжи – Валентина Городинская умерла в 1918 году то ли при родах, то ли вскоре после них, от испанки. Миша, очень любивший красавицу-жену, посчитал виновником её смерти младенца, и случившийся в то время в Нежине старший брат забрал ребёнка к себе. Как дядя Серёжа выжил тогда – одному Богу известно. Он мне писал потом, что в эшелоне, в котором они уезжали из Нежина, молока достать не могли и его кормили размоченным хлебом. Лёша служил в Тифлисском арсенале, потом, уже после революции, работал на военном заводе в Таганроге. После служил на полигоне в Димитрове, под Москвой и, в конце-концов, все они оказались в Москве. Так появилась наша Московская ветвь. Умер Лёша Громов в 1959 году.
Алексей Николаевич Громов (1930-е г.)
Справа – его приемный сын Сережа (сын Миши)
Старшая из сестёр – Александра, или как её все называли – Шура, родилась в 1874 году, умерла в 1942. Формально замужем никогда не была. Её гражданский муж – инженер Козловский, Николай Николаевич, был земельным спекулянтом, следовательно, довольно обеспеченным человеком. Он немало помог Екатерине Петровне с достройкой дома. По мои предположениям
именно в квартире Шуры и Козловского на Каменноостровском проспекте поселились все Громовы, когда их вытурили из собственных домов В революцию Козловский куда-то исчез,
и вместо него появился некто Петр Горский, а ко времени вступления в сознательную жизнь моего папы – Левы Громова – Шура уже была одинокой.
Мою бабку – Катю, Шура почему-то не взлюбила. У них постоянно были конфликты.
Умерла Шура вместе с Леной в эвакуации, в сельской больнице под Куйбышевым, от последствий дистрофии. Об этом Коля написал своей сестре Марусе в Ташкент в большом письме, в котором описывал эпопею их отъезда из Ленинграда весной 1942 года. Тогда же пропало и много ценностей, которые вывезли из блокадного Ленинграда сестры Громовы – Шура и Лена.
Средний брат – Михаил родился в 1879 году и рано умер от скоротечной чахотки – в 1926 году. Он был преподавателем Михайловского артиллерийского училища, которое он в свое время окончил, и хоронили его на Серафимовском кладбище с воинскими почестями, но почему-то не в родовой могиле, где уже лежали его мама и сын Костя, а отдельно. Его могилы теперь не найти, она затерялась. Сломила его окончательно, видимо нелепая смерть Кости – того случайно застрелил из ружья приятель. Оставшаяся дочь Верочка в 1936 году тоже умерла от туберкулеза (как потом стали называть чахотку). Так что единственный из Михайловичей, благополучно доживший до моего времени, остался мой двоюродный дядя Сергей Михайлович Громов. На его сыне – моем троюродном брате, Сереже, ветвь Михайловичей закончится – единственный сын Сережи умер в 1995 году. И у него в семье теперь единственный ребёнок – дочь Катя.
Миша Громов, Екатерина Петровна и Валя Городинская. Нежин. 1917 год.
Михаил Николаевич с детьми Верочкой и Костей. Петроград. 1923 год.
Мария Николаевна, тётя Маруся или тетя Маня, как все её называли. Она дала нашему роду грузинскую ветвь. Родилась в 1891 году, умерла в 1947-ом.
Коля учился в Электротехническом институте вместе с грузином Сандро по фамилии Созиашвили. (Созиашвили то ли княжеская фамилия, то ли однофамильцы тамошних князей). По-русски его называли Созиев. И он, конечно, как тифлисец, бывал в доме Коли, где не преминул влюбиться в Марусю. Даже женился на ней и увез к себе в Грузию. Там, перед самой германской войной, в 1914 году родилась Ниночка, за ней в 1916 – сын Давид (ровесник моего папы) и в 1918 году – последний, Володя. Судьба этого союза была трагической. Мария не пришлась ко двору грузинских «аристократов». Новые родственники приняли простую русскую девушку не с распростертыми объятиями, да и сам Сандро стал погуливать. Ко всему добавились тяготы революции и гражданской войны. Тётя Маня не выдержала такой жизни, и в 1921 году вернулась с детьми в Петроград. Нина и Володя оказались музыкально одарёнными детьми. Ниночка, окончив консерваторию, играла на тромбоне в оркестре Кировского театра. После войны заболела туберкулезом горла и умерла в 1946 году. Володя ещё до войны был призван в армию. В блокаду был расстрелян за кражу хлеба. Подробностей никто не знает, также как и истинной причины его гибели. После войны дядя Серёжа, бывший в то время следователем СМЕРШ, что-то выяснял, но сведения о судьбе Володе дошли до меня весьма скупые.
Более-менее благополучно сложилась судьба Давида, папиного двоюродного брата. Они были ровесниками и росли вместе. Из Тифлиса, кстати, они тоже вместе уезжали – Громовы и Созиевы. Потом, в Питере жили в одной квартире на Каменноостровском проспекте. Адрес был у них – ул. Песочная (сейчас проф. Попова), дом 22/53. Дом угловой. Они с папой были не только братьями, но и неразлучными друзьями. Умер дядя Додя рано, в 1982 году. После войны у него начались нелады с лёгкими, и его отец – дядя Сандро – предложил ему приехать в Грузию, в Тбилиси. Он поехал, там вылечился и остался там на всю жизнь. Он с мамой – тетей Маней, были последними, кто после войны ещё жил в квартире Громовых на Песочной. И уезжая, обменялись комнатами с тбилисскими знакомыми Громовых – Дедюлиными. В Тбилиси Мария Николаевна и умерла. Семья дяди Доди уже после его смерти, в 80-х годах, получила квартиру, которую, по грузинским обычаям, сдали им в качестве полуфабриката, с голыми стенами. Тетя Офелия пыталась несколько лет привести её в нормальное состояние, но грянула перестройка, и в Грузии стало очень тяжко – семья была и не русская и не грузинская, а по всему укладу русская. (Это казалось им тогда, в Грузии – в России они стали уже определённо лицами кавказской национальности). Они успели уехать в Россию до отделения Грузии. Продав свою квартиру в Тбилиси, они рассчитывали на эти деньги построить дом в Воронежской губернии. И это было в то время реально. Денег хватило бы. Но стройка затянулась, а в стране пошли финансовые катаклизмы, и семья оказалась у разбитого корыта. На шее висел недостроенный дом, бездельник сын, не желавший устроиться на работу, (невестка, по-моему, канула в неизвестность еще до переезда в Россию), и маленький внук, составлявший смысл жизни уже очень старой Офелии. Всем было в то время тяжело, но в каком отчаянном положении оказалась эта несчастная семья и представить себе трудно. Чем-то им помог дядя Серёжа. И он единственный, надо отдать ему должное, реально помогал. Они продали и этот свой дом и переехали, с его помощью, на маневренную площадь тамошней прокуратуры. В последних своих письмах папе в 2000 году она писала, что и там начались проблемы: их стали выселять и оттуда. Что там происходило дальше, я не знаю – папа умер, а с московскими Громовыми у меня оборвалась связь по причинам, которые объясню позже, если дойду до этого времени.
В следующем после рождения Коли – в 1893 году, появилась на свет последняя из детей Екатерины Петровны – Елена.
Папа в воспоминаниях написал о тете Лене:
«… Если сравнительно удачно сложилась судьба у тети Шуры, то Марии и Елене в этом отношении повезло меньше. Елена Николаевна оказалась очень капризной в выборе женихов. У неё был довольно долгий роман с неким Алексеем Заикиным, эстрадным артистом. Они познакомились через мамину сестру – Женю Хренникову, которая одно время была замужем за старшим из братьев Заикиных, Михаилом. А жили они тогда (уже после революции), все вместе в квартире Громовых, на Каменноостровском проспекте. В то же время там, почему-то жили и другие Заикины – младший Петр и Елена, тоже эстрадники. У Жени от Михаила Заикина была дочь Нина, рано умершая. В моем архиве есть единственное свидетельство о её существовании – в письме Анны Михайловны Хренниковой 1917 или 18 года. Знаменитый силач Заикин, современник Поддубного, приходился им не то дядей, не то дедом.
Умерла Лена, также как и Шура в больнице, в эвакуации, от последствий дистрофии.
Хренниковы
Воспоминаний бабушка не писала. В моей памяти остались только её рассказы, слышанные краем уха в детстве. Папа мне как-то сказал, что когда в 1935 году он начал писать дневник и что-то из него дал почитать маме, она пожалела:
– Я тоже когда-то вела дневник, но потом сожгла его.
A вот документов семьи Хренниковых осталось много больше, чем семьи Громовых. Бабушка очень любила разбирать содержимое громадного обеденного стола из резного дуба, стоявшего посреди нашей большой комнаты на Мало-Детскосельском. Это был семейный архив – бумаги, фотографии, письма, которые она бережно хранила всю свою жизнь.
И этот бесценный архив, сохранённый бабкой а потом – тётей Милой, теперь оказался у меня. Он и послужил основой для моих изысканий для семейной летописи. Без него я не смог бы восстановить многое из того, что мне теперь известно. Оставшиеся в живых, ко времени начала моих занятий этим делом, папа и тётя Мила, при возникавших у меня вопросах, могли только что-то уточнять. Правда потом я убедился, что на их память полагаться не стоит: многое из того, что они мне рассказывали, не находило подтверждения в документах, а иногда и просто им противоречило. Приходилось проверять: сопоставлять с документами, письмами, фотографиями, так что основу я черпал из писем и документов бабушкиного архива и только из него. Но вот о значимых для истории семьи событиях и людях, о которых в архиве не было вообще ничего, пришлось всё-таки воспользоваться их рассказами – и теперь проверить их уже невозможно. Для этого надо проводить серьёзную работу в архивах. Я решил что Бог с ним – пусть эти люди и события останутся в этой истории такими, какими они остались в памяти папы и тёти Милы. Так, в конце-концов, стала выявляться подлинная история нашей семьи.
Начну с моей прапрабабушки.
Звали её Пелагея Матвеевна Хренникова.
Жила она в Ново-Хопёрске, Воронежской губернии, на Московской улице в собственном доме, где и скончалась 23 января 1916 года. Кстати, знаменитый советский композитор Тихон Хренников родом из тех же мест, так что они вполне могли быть в каком-то дальнем родстве.
По моим расчётам она родилась где-то в начале 1840.
Вот что пишет мой папа о своей прабабке:
«… Пелагея Матвеевна была прехорошенькой девушкой, у которой не было отбою от женихов. Но ей приглянулся юноша из еврейской семьи, которому и она нравилась. Условием их женитьбы был его переход в православие».
Что, видимо, и было сделано…
Вот и все, что известно о Василии Григорьевиче Хренникове. Сведения о нем пришлось выуживать по крупицам из моего архива. Вот что удалось выяснить:
Факт первый.
По завещанию, составленному Пелагеей Матвеевной в 1911 году, всё её имущество наследовал муж – Василий Григорьевич Хренников. Тот ли это еврейский юноша – уже вечная тайна, если только не заняться изысканиями в Воронежском архиве. Предположим, что это он и есть – тот крещёный еврей. Тогда, судя по документам, в 1911 году он был ещё жив и умер между этим годом и 1916, потому что когда сама Пелагея Матвеевна умерла в 1916 году, и в права наследования её имуществом вступали уже сыновья.
Вот она, Пелагея Матвеевна Хренникова. На обороте написано рукой бабушки, но что-то с датами не в порядке: не могло это фото быть сделано в 1938 году. Наверное, это 1860-е годы.
Кроме того, из этих же документов я выяснил, что у неё был ещё один сын – Григорий Васильевич, который тоже жил в Петербурге и жил, по всей вероятности, небедно. На обороте одной старой фотографии каких-то домов рукой бабушки написано: «Григория Васильевича Хренникова». А на заборе можно разглядеть № дома – 17. Выше есть ещё одна полустертая надпись, которую я очень долго пытался восстановить. И вот что в итоге этой работы получилось: видимо рукой Григория Васильевича написано: «Наши дома в окончательной отделке служат украшением Лесного. 1910 год».
А в свидетельстве о личности, выданном 21 июля 1916 года, и посланном в Воронежский окружной суд для оформления прав наследования, написан адрес проживания Г.В. Хренникова – Большая Объездная улица, дом №17. По карте города 1914 года я обнаружил эту улицу именно в Лесном. Теперь она называется улицей Орбели. И эти все дома – его! Пока крутилась имперская бюрократическая машина, наступили лихие времена, и оба брата так своего наследства и не получили. Когда Иван Васильевич в разгар НЭПа решил узнать, что стало с наследством его мамы, он спрашивал в письме Новохопёрскому откомхозу – кто владеет его имуществом, и напоминает, что он единственный наследник. Если к тому времени он считал себя единственным наследником, значит всех остальных – отца и брата – или не было в живых уже, или они были вне пределов досягаемости ОГПУ, то есть за границей, потому что я никогда не слышал от бабушки этих имён.
Факт второй:
У меня есть свидетельство об окончании Борисоглебского Технического железнодорожного училища, выданного сыну рядового, Ивану Васильевичу Хренникову. Вероисповедания православного. Сын солдата и крещеного еврея – так может, отец его был из кантонистов (крещёных еврейских мальчиков, числившихся с рождения за военным ведомством?). Тогда чего же стоит легенда об условии его женитьбы – принятие православия? Теперь можно сколько угодно строить предположения на эту тему, но без запросов в архив истины сейчас не восстановить…
Из этого свидетельства я узнал, что Иван Васильевич поступил в училище при Грязе-Царицынской железной дороге, и по окончании его в 1883 году, с 1884 по 1886 год, служил дорожным мастером в «Обществе С.-Петербургских конно-железных дорог». Свои обязанности Ваня Хренников выполнял удовлетворительно, в удостоверении чего и был ему выдан 4 апреля 1886 года «Аттестат дорожного мастера».
Исходя из всего этого, можно предположить, что дело обстояло следующим образом: после учёбы в училище, Ваня каким-то образом (не при помощи ли старшего брата – Григория?) попал в Петербург на двухгодичную практику в это самое «Общество конно-железных дорог», после окончания которого получил от руководства Питерской конки вышеупомянутое свидетельство, кое предъявил в училище, и только после этого получил официальный документ – на шикарном большом бланке – Аттестат о его успешном окончании. А в этом обществе он благополучно прослужил на средних должностях до самой революции, да и после неё работал в Петроградском трамвае долгое время. В моем архиве есть прошение в правление общества главного инженера Петербургской конки Колычева. «О ходатайстве правления перед градоначальником о присвоении И. В. Хренникову, технику службы ремонта пути, звания почетного гражданина». Оно, видимо, было удовлетворено, потому что из бумаги уже 1916 года выясняется, что он стал-таки потомственным Почетным гражданином города Санктъ-Петербурга. Потомственным – значит все его дальнейшее потомство, и я в том числе, являемся этими самыми «Почетными гражданами».
Иван Васильевич высоких должностей в Обществе конно-железных дорог не занимал – но в 1909 году он, будучи всего лишь техником, умудрился купить на Крестовском острове у князя Белосельского-Белозерского, участок в 450 квадратных сажен – то есть около гектара земли и построить на нем два дома. А до этого – в 1904 году, во Всеволожске или, как тогда называли это место, «в Колтушах», купил участок № 138 и построил там дачу. Позже, в 1911 году, прикупил к нему ещё один – рядом. Получился кусок земли размеров 120 на 120 метров!
В конце 90-х годов я нашёл этот участок, и это интересная история:
Слово «Рябово» я слышал в детстве от бабушки очень часто и обратил внимание на то, как она произносила это название. Эту её интонацию я понял много позже, когда и у нас появилось свое именьице в шесть соток в Васкелово, в котором я провёл детство и юность, и которое, с нашего одобрения, папа продал. И только тогда, когда я сам потом стал вспоминать с ностальгией годы, проведённые на даче – убогой и недостроенной, но от этого не менее родной, я понял бабушку и её ностальгию по утраченной обители детства и юности.
Тогда мне это название ни о чём не говорило. Просто оно слилось в памяти с её образом. Ничего материального за ним не стояло.
Иногда она начинала при мне разбирать содержимое своего легендарного обеденного стола. Стол был удивительный (интересно, где она его достала?). Массивные резные ножки, раздвигающаяся столешница, а под ней пространство в виде большого, в площадь столешницы и глубиной сантиметров в 20 ящика, заполненного бабушкиным архивом, который теперь у меня. Старые, дореволюционные газеты, письма, фотографии – из того мира, который мне представлялся временем, близким ко времени существованию Римской империи. В их числе были даже такие пустяки, как записи долгов соседке, подсчеты расходов электроэнергии и записи покупок. Она это изредка доставала, перебирала. Если я оказывался рядом, она что-то рассказывала, я меньше слушал – больше смотрел. Содержимое стола вызывало во мне жгучее любопытство и какой-то священный трепет.
Вообще, все вещи в этой комнате делились на две категории: из прошлого и нынешнего времени. Из дореволюционных вещей там были всяческие безделушки для туалетного столика, полочек и этажерок, часть посуды, вот этот самый стол, шикарная, кованая из потемневшей меди, люстра, висевшая над столом. У неё снизу был плафончик из кусочков цветного стекла, вставленных, наподобие витражей в полукруглую основу. Люстру убрали в 60-х, когда Мила сделала в комнате перегородки. Она долго лежала между входных дверей и, в конце-концов, куда-то подевалась. От неё остался только этот плафончик, из которого Мила потом соорудила настольную лампу. И всё, что было из прошлого, разительно отличалось от благоприобретённого в советское время. Уже тогда я начал задумываться: по всем учебникам хорошо стали жить советские люди только после Октябрьской революции. До этого было страшное прошлое – царизм и сплошное угнетение трудящихся. Светлое время наступило только с приходом Советской власти. Но все эти вещи и бумаги, сохранённые бабушкой, говорили о другом…
Там среди прочего были и бумаги, привлекавшие моё внимание своей необычностью – ничего похожего в нашей тогдашней жизни я не видел. Это были земельные планы, купчие, страховки и ещё какие-то старинные документы. Красивые двуглавые орлы и гербовые марки, добротная плотная бумага – всё это было из совершенно другого времени и мира, и по внешнему виду разительно отличалось от бумажек нашего, советского времени – разных жировок, квитанций и извещений. Рассматривая их, я невольно делал выводы – всё, что окружало меня в повседневной жизни, не имело ничего похожего на все эти вещи и документы. Я стал задумываться: если после революции наш народ вышел из «векового рабства» и жизнь его при Советской власти превратилась в сплошной рай с незначительными проявлениями «проклятого капиталистического прошлого», то почему так разнится по качеству ВСЁ, что было сделано до революции и после? Возьмём любую вещь – ну вот, например, бабушкин пенал, который почему-то она никому из внуков так и не подарила. Удивительно красивая и удобная вещь! Деревянная коробочка закрывалась выдвижной крышкой, сделанной по типу витринных жалюзи. Я смотрел на свой примитивный и убогий пенал и думал: такого пенала, какой был у бабушки ни у кого нет. У всех такие, как у меня. Значит, других в природе не существует, и бабушкин пенал был не из этого мира. После революции прошло уже сорок лет. Советские люди стали жить неизмеримо лучше, чем при царизме. Но вот пеналы – мой и бабушкин. Один сделан при царизме, другой – сейчас, и – какая разница! A вот нож для хлеба необычной формы. Он почему-то сделан в виде пилы. Никогда такого не видел. А вот… – и этих «вот» набиралось всё больше и больше. Так мое мировоззрение начало складываться под воздействием этих сравнений. Я стал понимать, что любой предмет может выполнять свою функцию, для которой он предназначен, но в то же время и радовать глаз своей красотой. Дореволюционные вещи как раз и объединяли в себе эти качества, в отличие от современных. Вобщем, импульс к критическому отношению ко всему, преподносимому как непреложная истина, был дан, и принес в дальнейшем свои плоды.
Лет в 14 я впервые попал в Публичную библиотеку и каким-то образом попал в газетный зал. Почему-то взял подшивку «Нового времени». Газета поразила меня своей необычностью. Вся первая полоса была заполнена объявлениями. Я и не предполагал, что на первой странице можно было печатать объявления о поиске и предложении работы и разную рекламу, извещения о смерти. Наши советские газеты были заполнены статьями о партийной жизни и достижениях советских трудящихся. А прочитав первую же заметку в «Новом времени», я понял, чем отличается наша советская печать от дореволюционной. В это заметке, уж не помню, о чём она была, со мной говорили нормальным человеческим языком. В следующей – тоже самое. И вся газета была предназначена мне – меня извещали, информировали, рассказывали. В советских же газетах ничего подобного не было. Все материалы были проникнуты духом воспитания меня в качестве члена общества, строящего светлое коммунистическое будущее. Наверное, многие тогда задавались вопросом – а когда оно наступит, это светлое будущее. И почему наш народ должен всё время чего-то строить и ждать, когда оно наступит, это светлое завтра. Когда жить то будем по-человечески? «Всё для человека и во имя человека» – этот лозунг висел чуть ли не на каждом углу и повторялся в каждой пятой строчке информационных материалов. А живём, вот уж сколько лет, по-скотски. Причём не только мы и наши знакомые – почти все! Вот тогда начали, наверное, появляться диссиденты. Впрочем, они были всегда. Но раньше с ними разговор был короткий – английский (французский, японский и т.п.) шпион и – пуля в затылок. Враг народа и – точка!
Всё это я рассказывал к тому, что мое внимание эти документы тогда привлекли своей необычностью, но никак не содержанием. А когда в девяностых годах всё это попало ко мне, я смог рассмотреть их внимательнее. Оказалось, это были купчие на дома и земельные участки в Питере и в Рябово, страховки, деловая переписка и многое другое. Зачем она хранила все эти никому ненужные документы? В конце-концов это было небезопасно, и она не могла не понимать этого. И всё равно хранила. Но тогда, в начале 90-х годов, они просто пополнили мою небольшую коллекцию «раритетов». Опять за этими бумагами для меня ничего материального не стояло. Только слово «Рябово», очень часто слышанное в детстве, обрело, кроме ничего мне не говорящего обычного названия, ещё и информационную наполненность – это были документы о частной собственности. Частная собственность! За годы Советской власти это слово стало почти ругательным, во всяком случае, неприличным. Частным собственником обзывали, и это было советскому гражданину очень обидно.
Но вот в нашей стране удивительным образом победила демократия. Коммунистам дали по шапке, они ушли в оппозицию – слово то какое! Стали возвращаться из небытия непривычные слова – «частная собственность», «рынок», «предпринимательство» и многие другие, начисто исчезнувшие из нашего обиходного языка. И я вдруг вспомнил, что мои не такие уж далёкие предки владели частной собственностью – землёй и недвижимостью! И не где-нибудь, а в Санкт-Петербурге и в его окрестностях! Стало интересно – а где именно, и что там сейчас? Найти эти места в городе оказалось просто: адреса были в документах – посмотрел по плану и – вперёд! В начале перестройки я в книжном магазине купил репринтное воспроизведение карты Питера и его окрестностей 1914 года. Морской и Константиновский проспекты на Крестовском острове вообще не меняли названия. Можно просто поехать туда и посмотреть. Кстати заодно я вспомнил, что дома на Крестовском острове в блокаду то ли сгорели, то ли были разобраны на дрова. Вобщем я съездил, посмотрел на пустые проспекты. Особенно пустынен Морской – на нем сохранилось только несколько каменных домов.
После того, как я побывал на Крестовском острове, меня захватил азарт исторического исследователя, который заставил меня более пристально заинтересоваться дачным участком Хренниковых в Рябове. Я вспомнил, что в разговорах об этом Рябове упоминалось название «Мельничный ручей». В 70-х годах там, в «Мельничном» на даче с садиком был Илья. Мы к нему приезжали в родительские дни. Приехав в первый раз и идя сначала по шоссе, а потом по улице к их даче, я помню почувствовал что-то вроде «Дежа-вю». Мне показалось место их дачи очень знакомым, как будто я тут бывал и мне хорошо знакома эта местность. Как-то странно защемило внутри. И ещё, почему-то вспомнилась бабушка. Я тогда сказал Дине, что дача Хренниковых была где-то здесь. И всякий раз, когда мы приезжали к Илье, я испытывал это едва уловимое непонятное чувство, похожее на ностальгию. Такое же чувство, но в гораздо более яркой форме, я испытывал только в одном месте – в Пушкине, бывшем «Царском селе». Приезжая туда, я как будто приезжал в место, абсолютно родное, как материнское лоно.
Сразу встал вопрос – а где оно, это Рябово? На пригородной карте, в районе станции Мельничный Ручей и около него, никакого Рябова не было. А был город Всеволожск. Лишь из города по направлению к Мельничному Ручью, шло Рябовское шоссе, которое заканчивалось, упёршись во Всеволожск. Перечитал все документы – купчие, окладные листы земских сборов. Названия знакомые, всё это на карте есть, а Рябова нет! Вот тут меня разобрало окончательно. Взяв документы и фотографии дома я летом 1993 года поехал искать.
Задача оказалась не из легких. Я рассчитывал, покатавшись в тех местах, где-нибудь случайно наткнуться на это Рябово. Но не тут-то было! Проехав Всеволожск, я доехал до Колтушей, так и не встретив нигде этого Рябова. Я подумал – может его переименовали? Азарт поиска до того распалил меня, что я решил в Колтушах найти церковь и по старым церковным книгам найти следы этого самого «Рябово». Однако оказалось что церковь в Колтушах была до недавнего времени закрыта и только сейчас её вернули епархии. В церкви увидел молодого попика. Когда я обратился к нему – не знает ли он, где в этих местах находилось Рябово, он смутился. Я понял, что молодой батюшка знает не больше меня – служить он стал, видимо, совсем недавно. Тогда я ему рассказал, что ищу землю, принадлежавшую моим предкам. Он заинтересовался, и я показал ему документы. Читая их, он нашёл знакомые названия. Вот в купчей село «Канисты» – это рядом, надо ехать дальше – он объяснил, как добраться туда. А вот «Янино» – это там-то. Я решил съездить, поискать эти «Янины» и «Канисты» – чем чёрт не шутит, вдруг там я найду это чертово «Рябово»! Проехав Канисты, и проплутав вокруг Янино, я ничего не нашёл. Плюнул на дальнейшие поиски и решил ехать домой. Возвращаться надо было через Всеволожск. По пути несколько раз останавливался и у встречных (почему-то всё время попадались женщины) спрашивал, где здесь Рябово. Никто не знал. Рябово исчезло! Или его не было в природе, или я его не там искал. Но я точно помню, что это название в рассказах бабушки связывалось с Мельничным Ручьём. Это была ближайшая к Рябову железнодорожная станция.
Вобщем порядком намотавшись по тамошним дорогам, я возвращался из Колтушей во Всеволожск. Подъезжая к городку, я вспомнил, что с правой стороны от шоссе, не доезжая до речки, в семидесятых годах была дача Ильи. Надо было передохнуть, перекурить. Я доехал до последней перед магазином улицы, свернул направо, проехал немного и остановился. Вышел, огляделся – да, где-то тут была Илюшина дача. И тут опять я почувствовал это непонятное, едва уловимое ощущение, что я попал в очень знакомое место. Посмотрел на название улицы – Алексеевский проспект!!!
Не может быть!!!
В это день я очень часто смотрел старые документы, и Янино, Канисты, Гефелевская улица – намозолили уже глаза. Но Алексеевский проспект! На земельном плане, который прилагался к купчей, участок был ограничен с одной стороны Афиногеновским проспектом, с другой Гефелевской улицей и с третьей – Алексеевским проспектом! Так это что – выходит, что я стою на том самом Алексеевском?! У меня зашлось сердце.
НАШЁЛ!!!
Вынув фотографию дома, я пошёл по проспекту, высматривая похожий. Потом решил начать поиск по-научному – найти начало проспекта и с фотографией в руках, методично, дом за домом обойти всю улицу. Для этого надо было переехать Колтушское шоссе – Алексеевский проспект его пересекал, и дома начинались с той стороны. Проспект оказался довольно длинным. Обходить пешком придется долго, и тогда я нашёл один из домов старой постройки. Во дворе пожилая женщина копалась в посадках. Я спросил её, показав фотографию дома Хренниковых – не помнит ли она где-нибудь на этой улице похожий дом? Она с уверенность сказала, что с этой стороны шоссе такого дома точно нет.
– Может на той стороне? Поищите там.
Я поехал обратно. Доехал до конца Алексеевского и обратил внимание на номера домов – у пересечения Алексеевского и улицы Грибоедова номера переваливали за сотню! Я вспомнил, что в купчей говорится об участке за № 138. Может номера домов повторяют номера бывших участков? Тогда это где-то рядом.
Да, что-то или кто-то привёл меня сюда! Иначе как объяснить то, что произошло дальше. Я стою на углу Алексеевского проспекта и улицы Грибоедова, в руках у меня бумаги – купчие, фотографии старого дома, а сверху план участка. Идет женщина.
– Простите, не знаете ли как до революции называлась улица Грибоедова?
– Знаю, говорит, – Гефелевская! А ей на вид не больше тридцати пяти лет. Откуда она знает дореволюционные названия? Я решил её проверить.
– А вот та улица, – я показал на параллельную Алексеевскому проспекту. На плане она ограничивала участок Хренниковых с противоположной стороны.
– Кажется Афиногеновский проспект. А что вы ищете?
Я стою совершенно обалдевший: впечатление такое, как будто я оказался в году эдак, в 1914. Вон поодаль стоит извозчик, на котором я приехал. Ощущение нереальности происходящего так подействовало на меня, что я неожиданно для себя ляпнул:
– Ищу дом Хренниковых, – как будто там меня ждут к чаю…
Вот Иван Васильевич с друзьями на даче. У бани: Иван Васильевич, Анна Михайловна, справа у дерева Катя
– Не знаю таких, – равнодушно сказала она и пошла дальше.
Чувство реальности стало ко мне возвращаться, но ненадолго. Я посмотрел номер дома на противоположной стороне проспекта и обомлел – это был номер сто тридцать восемь! Так, спокойно. Стало быть это – Алексеевский, слева его пересекает Гефелевская улица и параллельно идет Афиногеновский проспект. Значит участок, который я безуспешно искал целый день, прямо передо мной! И самое странное, что сохранилась старая нумерация домов, хотя их стало явно больше. И почтовый адрес у них был: Рябово, Алексеевский проспектъ, дом № 138. Дом под этим номером есть, вот он – третий от угла.
Дача Хренниковых
Но на дом с фотографии он не похож. И ни один из домов, стоящих на участке не похож – а их несколько. Но тогда это для меня было не столь важно! Я нашёл участок! Несомненно передо мною он!
Итак, если из Питера ехать по железной дороге, то выходить надо на станции Мельничный ручей. По железной дороге надо пройти немного назад, в сторону Питера. Дойти до Колтушского шоссе и повернуть по нему налево, в сторону Колтушей. Перейдя по мосту через речку, сразу налево увидите магазин. Так вот за ним и пересекает шоссе этот самый Алексеевский проспект. Он идет параллельно железной дороге и налево упирается в улицу Грибоедова, бывшую Гефелевскую. Следующий за ним, параллельно Алексеевскому, идет бывший Афиногеновский проспект. Вот забыл, как он нынче называется – кажется, Коммуны или что-то в этом роде. Участок 120х120 метров занимает целый квартал, ограниченный с трех сторон этими улицами. Здесь до революции стоял лишь один дом – дача Хренниковых. Теперь на нем построено много домов.
К этому надо добавить, что в отличие от его городских домов, дачу у него не отнимали. Читая документы, можно сделать вывод, что он ею продолжал пользоваться и после Октябрьской революции. В начале 20-х годов он у тамошних волостных начальников он просил подтвердить факт его владения дачей. Сейчас уже не узнать, когда и почему они перестали туда ездить. Папа не помнил Рябово – видимо он с мамой туда уже не ездил. Тётя Катя рассказывала, что они с мамой ездили в Мельничный ручей. Что дом в войну сгорел. Ещё кто-то рассказывал, что, мол, до войны приходила какая-то бумага. Что, вроде, разыскивался владелец дачи. Но Хренников к тому времени уже умер, а бабушка наверное побоялась объявиться в качестве домовладелицы – времена были для всяких владельцев неблагоприятные. А после войны, съездив с младшей дочкой туда и выяснив что дома больше нет, и вовсе утратила интерес к судьбе этого бывшего владения, оставив себе только воспоминания о детстве и юности, проведённых на даче в Рябово и на память документы.
Но вернусь к семье Хренниковых. Помимо легенды о нашем предке – крещёном еврее, существует ещё одна, более популярная среди женщин семьи. Будто бы мать Анны Михайловны, жены Ивана Васильевича, была крепостной у некоего графа. Она была такой красавицей, что тот в неё влюбился и сделал своей гражданской женой. Фамилию графа за давностью лет и туманностью самой истории никто не знал. А вот историю рассказывали душещипательную. Граф покинул этот мир скоропостижно, оставив своей, ещё вполне молодой гражданской жене, трех девочек, но не оставив ей средств к существованию. Всё это могло быть на самом деле – вспомним отечественную классику – такие мезальянсы были нередким явлением. Очутившись на улице с тремя девочками, она каким-то образом оказалась в услужении у генерала. Тот оказался очень добрым человеком и всех их чуть ли не усыновил. Девочки получили воспитание и профессию. В частности, Анна Михайловна стала белошвейкой. Кстати Иван Васильевич, гуляя по городу, увидел её в этом качестве в окне мастерской. Влюбился, женился и так далее.
Но, скорее всего это красивые легенды. Мещанам всегда хотелось во дворянство.
О двух сестрах Анны Михайловны мне мало что известно. Точно знаю, что одну звали Вера, по мужу Горшечникова. А в одном из писем бабушки деду в 1924 году она упоминает какую-то тётю Любу. Эта тётя Люба могла быть второй сестрой Анны Михайловны.
У моей бабушки были и двоюродные братья. Один из них – Борис Хренников, сын брата Ивана Васильевича – Григория Васильевича Хренникова. Ещё один Борис, но уже Горшечников, тоже был двоюродным братом. Кстати, Борис Хренников работал до войны оператором комбинированных съемок на студии «Ленфильм». Я видел его фамилию в титрах нескольких довоенных и послевоенных фильмах. В «Воздушном извозчике», в «Дело № 306» (это уже в 50-х годах на студии «Мосфильм» в Москве).
Об этом рассказ ещё впереди, а мы вернёмся к Хренниковым.
Итак, они поженились. Поселились на 8 Рождественской улице в доме 8, в квартире 14, и жили до тех пор, пока в 1908 году Иван Васильевич не выкупил под застройку участок на Крестовском острове. Построили там два дома. Сдавали квартиры. Особо с жильцов не драли. В 1893 году у них родилась дочь Катюша – моя бабушка, всеми обожаемая в течение всей её долгой и нелегкой жизни. Боготворили её все – друзья, поклонники, дети, внуки, соседи по коммунальной квартире. Я не знал ни одного человека, который не относился бы к ней без обожания!
Семья Хренниковых: Женя на руках у Анны Михайловны, с обручем – Катя
Конец 1890-ых годов.
Потом появились младшие – сестра Женя и братья Сеня и Володя (Сеня – старший). В детстве я о них ничего не слышал и узнал об их существовании не так давно. Папа рассказывал, что до войны они оба здорово пили, и были видимо родственниками не из тех, которыми можно было бы гордиться – поэтому в семье бабушки о них и не вспоминали. Володя Хренников войны не пережил, также как и младшая бабушкина сестра Женя. Сеня после войны шоферил, за что-то угодил в тюрьму, там с ним случилось несчастье – его чем-то придавило, он попал в больницу и там умер. Был женат. Жену звали Лена. Она отказалась от него после того, как его посадили. В больницу ни разу не пришла и бабушка её за это не простила. Поэтому в детстве я ничего и не слышал о них.
Анна Михайловна в молодости. Начало ХХ века.
Анна Михайловна умерла в середине 20-х годов. Иван Васильевич потом женился ещё раз, почему-то уехал работать на север. Вернувшись, поселился в семье старшей дочери – моей бабушки, которая к тому времени перебралась в Пушкин. Там он в 1934 году и умер. Похоронен на Казанском кладбище в Пушкине. Папа, приехав на каникулы из Тбилиси летом 1938 года, ходил на его могилу и тогда у неё был номер 122. Сейчас она, наверное, уже исчезла, хотя ещё в 90-х годах тетя Мила, приезжая в Ленинград, нашла её – она была под № 2415.
Иван Васильевич Хренников и его сослуживец Краснопевцев
Катя училась в знаменитой частной гимназии Марии Стоюниной, которая сначала находилась на Владимирском 19, бабушка показывала мне этот дом. Он 2-х этажный, напротив театра. Перед домом – он чуть отступал от общей линии фасадов – был небольшой палисадник. Потом гимназия переехала на Кабинетскую (Социалистическую) улицу. После революции гимназию закрыли (сейчас там кинотехникум),
а Марию Владимировну в 1922 году по приказу Ленина, со многими другими интеллигентами, выслали из России в Германию на знаменитом философском пароходе.
4 класс гимназии Марии Николаевны Стоюниной. 2 ряд снизу, 4 слева – Катя Хренникова.
Из воспоминаний деда история их любви с Катюшей Хренниковой нам уже известна. Но существует ещё одна легенда, которую мне поведала тётушка Мила. Она похожа на правду.
Отец присмотрел Кате жениха со средствами. Даже с очень большими средствами. Мила говорит, что чуть ли не миллионера. Было куплено приданое, мебель из красного дерева. Похоже квартиру на Каменноостровском проспекте, в доме № 53, тоже купили к свадьбе. После революции в этой квартире жили все Громовы и не только – Женя Хренникова, Алексей Фрайберг-«Хламида». Но в то время у Кати был бурный роман с Колей. Даже «это» у них случилось до свадьбы. (Это всё со слов Милы). Семья была против её союза со студентиком. Но Катя выдержала характер, и заставила всех принять её решение выйти за Колю Громова.
Итак, свадьба позади. В будущем 1915 году Катя должна заканчивать гимназию, а Коля продолжает учиться в Электротехническом институте. С замужеством у Кати учёба незаладилась. Видимо, в занятиях был сделан перерыв, потому что заканчивала она гимназию экстерном весной 1915 года. В свидетельстве, выданном «жене студента Екатерине Ивановне Громовой, православной» 1 мая 1915 года, написано, «что она подверглась, вследствии поданного ею прошения, в женской гимназии Е. Зябловой, в мае 1915 года испытаниям в качестве экстерна, в знании курса VII классов женских гимназий, каковые и выдержала, оказав при этом следующие успехи: …»
Меж тем с августа 1914 год идёт война.
В том же месяце Коля, отучившись на втором курсе Электротехнического института, поступает вольноопределяющимся I разряда, юнкером рядового звания, в Константиновское Артиллерийское училище.
По окончании курса военного времени, Высочайшим Приказом 1 ноября 1915 года, он произведён в прапорщики, с зачисление по полевой легкой артиллерии. А уже 6 ноября отправляется по месту службы в Московский военный округ, в запасной мортирный артиллерийский дивизион. Катя едет в Москву следом за ним. Все поездки она совершала уже беременной. В Москве Коля прослужил недолго – до марта. Коля добился того, чтобы его перевели в Тифлис. Там, в Арсенале, служил его старший брат – Лёша. И вот, на основании телеграммы Инспектора артиллерии Московского военного округа от 4 марта 1916 года за № 788 прапорщик Громов переведён в распоряжение штаба Кавказской армии.
В Тифлис они приехали 26 марта. Николая зачислили в Кавказский запасной артиллерийский дивизион, в горную батарею младшим офицером.
1915 год. Курсант Константиновского
артиллерийского училища Николай Громов.
А Катюша сначала остановилась у Алексея на Кирочной улице. Алексей Николаевич и его жена Мария Виссарионовна Абрамова (Абрамишвили) приняли её хорошо, но они вскоре сняли комнату неподалёку – на этой же улице.
В Тифлисе у Коли ещё с детства оставались друзья, и из Питера вернулось много тифлиссцев, приятелей по институту. В Кавказскую армию попал и лучший друг Коли – Лёша Муравлёв.
До июля 1916 года служба проходила в тылу, в запасных частях.
У школьного друга Васи Акимцева в Манглисе было небольшое именьице. Вася к тому времени тоже женился и друзья с женами там часто проводили время. Походы в горы за кизилом, орехами и дикими абрикосами были любимым занятием мужчин. Жен оставляли коротать время в большом фруктовом саду.
Однажды Николай с другом отправились вверх по течению реки Храмгуле. В истоках она была своеобразной рекой. Родившись высоко в горах, она во многих местах, падая водопадами по ущелью, образовывала на небольших плоскогорьях маленькие озерки. В этих озерках водилась замечательная рыба «Храмуля». Уникальной особенностью этой шустрой рыбки было то, что она могла взбираться вверх по течению. Как молния она взлетала от водоёма к водоёму, вверх по водопадам. На ловлю этой «Храмули» и отправились друзья.
Прошли первое озерцо, потом второе. Тяжеловатый на подъём Вася отстал от своего более спортивного товарища. Николай же, первым добравшись до очередного озерка, заросшего вокруг камышом, решил до подхода Васи окунуться, и стал раздеваться. Услышав крики Васи, он оглянулся и увидел, что тот энергично машет руками и даже, вроде, кулаком! Подумав, что приятель просто хочет, чтобы он его дождался, он в ответ махнул рукой и совсем уже был готов нырнуть в прозрачную воду. Но тут Василий заорал уже совсем диким голосом. Это заставило Николая остановиться.
– Ты что, сдурел!!! Я же тебе махал, чтобы ты не нырял!
– А что случилось?
– Да нельзя купаться в этом озере!
– Вася, в чем дело, в конце-концов!
– Вот, посмотри, – Василий поднял камень и через камыши бросил в воду. Булькнув, тот пошёл ко дну. Через мгновение со всех сторон к этому месту из камышей поплыли змеи.
У Коли побежали по спине мурашки, и он стал лихорадочно натягивать штаны.
Всё что я сейчас написал, взято из папиного «романа» «Две войны и два мира».
Интерпретация далее описываемых событий тоже оттуда. Вот как этот эпизод выглядит в папином изложении:
«…Однажды, вернувшись в часть, Николай узнал, что его друг Лёша Муравлёв попал в плен к туркам. Он был в числе разведчиков, посланных через линию фронта.
Там с ним приключилась довольно необычная история.
Попав в лагерь, куда поместили военнопленных, Лёша было приуныл. Но тут турки стали отбирать солдат и офицеров по специальностям для разных работ. Для этого их уводили по очереди на допрос. Офицеров и солдат допрашивали раздельно. В большом помещении, похожем на зал, где ожидали своей очереди офицеры, стоял старый рояль. Видя кислые лица своих товарищей по несчастью, Алексей решил их приободрить. Он подошёл к роялю, открыл крышку и заиграл задорную полечку. В зале оказалась прекрасная акустика и полька, громко грянувшая в одном конце зала, заставила пленных встрепенуться и повеселеть. Но все же офицеры с опаской поглядывали на дверь, куда на допрос уводили их товарищей. Вдруг эти двери отворились и оттуда вышли турки-офицеры. Улыбаясь, они стали слушать музыку, а один даже притопывал сапогом в такт. Судьба Лёши вмиг была решена, и он стал тапёром в одном из городских казино. В этом качестве он пробыл до самого своего освобождения.»
Дядя Лёша – так его называли в нашей семье, прожил долгую жизнь. Умер он уже в 90-х годах, в возрасте что-то за 90. После смерти деда с ним переписывался папа. В одном из писем он, наверное, спросил его про этот эпизод. И вот что ему ответил Алексей Алексеевич Муравлёв в письме от 18 января 1977 года:
«… Вы упоминаете, что я был в плену у турок. Но не подумайте, что я сдался в плен. Всё произошло просто. В 16-17 годах я, в чине подпоручика, служил в Батуми, в учебной команде связи. Обучал и готовил связистов-телефонистов. После 25 октября 1917 года военная организация России стала быстро распадаться, но произошло это не мгновенно. Наша команда связи была расформирована, а меня перевели в распоряжение начальника инженеров Батумской крепости. Там мне давали мелкие технические и хозяйственные поручения. Русско-турецкий фронт проходил тогда примерно по линии Эллеу-Эрзерум. После революции солдаты стали покидать фронт, и турки беспрепятственно подошли к границе, а потом и к Батуму. Крепость пыталась оказывать сопротивление, и в течение недели стреляла из пушек по туркам. Хотя у турков не было артиллерии, они стали занимать форт за фортом, и в марте 1918 года вошли в Батум, а потом и дальше пошли. Боевых действий, по сути, не было и «турецких зверств» тоже не было. Всё обошлось почти тихо и мирно. По городу ходили турецкие патрули, и все мы, военнослужащие, также тихо и незаметно оказались в турецком плену. Турки приказали всем русским офицерам явиться в назначенный срок на сборный пункт, где всех переписали и обязали являться два раза в неделю на регистрацию. В остальном же нам была предоставлена полная свобода, которая и оставила меня безо всяких средств к существованию. Тогда же у меня началась малярия. В это время группа предприимчивых артистов и офицеров организовала что-то вроде небольшого театра миниатюр. Меня пригласили туда в оркестр, вернее, в ансамбль, пианистом. Заработки были небольшие,но они помогли мне просуществовать до тех пор, пока я не выбрался оттуда летом 1918 года. Турки позволяли по желанию офицерам уезжать. Малярия меня стала тогда так сильно трясти, что я решил оттуда уехать. Что влезло из своего барахла, я сложил в портплед и подался в Тифлис. Закавказье тогда было занято немцами. В Тифлисе я неожиданно встретил вашу семью. Вам тогда было года четыре (папе было чуть больше двух лет).
Вот, вкратце, эта история…».
В мае (апреле по старому стилю) 23 числа, родился мой папа. Назвали в честь Льва Толстого Лёвой. Анна Михайловна просила Катю рожать приехать домой, в Питер. Но Катя решила никуда не уезжать. Почему она приняла такое решение? Может, из-за осложнений в отношениях с отцом из-за нежелания выйти замуж по воле Ивана Васильевича? А может потому, что до июля 1916 года Николай служил в Тифлисе, и они пользовались возможностью пока не разлучаться. В поход через русско-турецкую границу он пошёл уже после рождения Лёвика – как потом всю жизнь ласково звала старшего сына Екатерина Ивановна. А может свою роль сыграли эти обстоятельства все вместе.
Вобщем, Катя рожала в Тифлисе. Есть ещё один фактор, повлиявший на ход событий. Вот что пишет об этом папа:
«… Не знаю, по какой причине мама заболела после родов. Врачи определили у неё туберкулёз легких. Тогда он назывался «чахотка». Были приняты все возможные меры для лечения, тогда почти неизлечимой, болезни. Папа вывез маму в высокогорный аул. Козье и овечье молоко, масло, сыр и сметана, фрукты и особый, строгий режим, вкупе с горным воздухом и железной волей мамы привели к положительным результатам. Мама стала поправляться. Она рассказывала, что за время её болезни досталось и мне, клопышу. Отец почему то решил, что причиной её болезни стали мои роды и по этой причине возненавидел меня. Часами я мог реветь в кроватке будучи или мокрым, или голодным – он меня к матери не подпускал.
– Поревёт, – говорил он, – и уймется!
Меня перевели на особый паёк, что вызвало моё бурное негодование, и я орал что было мочи! Отец спокойно этого долго не мог выдержать, и я в конце-концов получал шлепков, отчего оранье превращалось в рёв молодого львёнка…»
В декабре 1916 года Николай, произведённый к тому времени Высочайшим приказом от 12 октября 1916 года в подпоручики, получает 49-дневный отпуск и уезжает домой, в Петроград. Катя с Лёвой уехала туда раньше.
1917 год. Петроград. Громовы. Справа от Екатерины Петровны – Костя.
Есть ноябрьское, 16-го года, письмо Лёши Фрайберга, которое он послал в Петроград, на Морской проспект:
«Рекитыныч! (это прозвище Кати).
Простите, но устал ждать хотя бы строчки от ВАС. Коля мне написал и, как внезапная волна нагоняет на берег воду, так и его письмо нагнало массу воспоминаний. Неужели у ВАС нет ни единого слова для вашего Хламиды? Ведь Котька же нашёл, вспомнил и также радостно, как и я, вспоминает нашу маленькую квартирку. Комнатку, где я отдохнул своей больной и взбалмошной душонкой. Вам с Котькой благодарен я за те дни душевного покоя, что теперь лишь в грёзах и мечтах о минувшем иногда вспоминаются…»
Следующее письмо он пишет уже обоим, в январе 1917 года:
«14/I-1917 Дорогой Котька!
Только что узнал что ты дома – так уже строчу тебе письмишко. Ты что-то давненько меня не вспоминал, или уже совсем забыл о существовании своего Хламиды? Слава Богу, что ты здоров. Радуюсь, что дома и видишь своего Лёву и Ректиныча. Что-то твой Ректиныч не удостоил за эти ½ года ни одной строчкой, да и тебе, видимо, нет времени писать какому-то Хламиде! Как грустно становится, хочется кончить с этим глупым существованием. Сколько дорогих и светлых воспоминаний только и развлекают. И невольно погружаешься в них, чтобы затопить настоящее невесёлое время. Но это слабо удается. Получил ли ты мои письма и фотографию… на Константиновском как-то странно всё заглохло, точно и не существовал я совершенно. Между прочим, там у твоей маменьки осталось много стихов и рисунков которые, я бы не хотел, чтобы они попали людяшкам в руки и, если они, т.е. мои вещи (если таковые ещё так можно назвать) ещё целы, я бы просил их просто сжечь, так как они твоим наверное мешают, и пока я здесь, не нужны и мне. А когда вернусь – настрочу новые…»
А отпуск, согласно послужному списку подпоручика Громова, закончился у него 10 февраля 1917 года.
Вернулась ли Катя вместе с ним в Тифлис, можно только гадать. Но если верить запискам моего папы, Катя приехала позже.
Вот что пишет папа:
«… Революцию я встретил в Петрограде. Мне потом мама рассказывала: как-то раз она со мной на руках возвращалась домой. Вначале Каменноостровского проспекта, у Троицкого моста, скопилась огромная толпа, обойти которую не было никакой возможности. Она подхватила маму, у которой на руках был я, и мы очутились под самым балконом дворца Кшесинской. На нём показался Ленин, встреченный рёвом толпы, который разбудил меня, до этого мирно спавшего на руках у мамы. Я тоже заревел и не утих даже тогда, когда толпа замолчала, и стал говорить Ильич. Речь вождя будущей пролетарской революции, – пишет папа, – мама слушала уже пробираясь сквозь толпу через сквер на Каменноостровский. Дома ей была взбучка от бабушки Анны. Бабуля полдня с оханьем носила внука на руках.
Из моего архива доподлинно известно, что в августе 1917 года Катя с Лёвой опять были на Кавказе.
Дальше ход событий можно реконструировать с большим трудом. То время – с августа 1917 до начала апреля 1919 года – в моём архиве следов не оставило.
А две эти даты определены следующим образом. Первая – надпись на обороте этой фотографии:
«Эрзерум. 20 августа 1917 года. Лёве 1 г. 2 мес.»
Вторая дата есть в отчёте о деятельности спортивного общества «Шевардени» за 1919 год. Мой дед писал его в марте 1920 года. Там говорится о начале деятельности в апреле 19-го года футбольной секции при этом обществе.
Из послужного списка подпоручика Громова можно узнать, что демобилизовался он в апреле 1918 года. Из того же «Списка» узнаём, что до этого у него был ещё один отпуск – пятинедельный, с 18 февраля по 25 марта 1918 года. В Тифлисе ли они были это время, или поехали в Петроград, неизвестно. Я думаю, что в то время пробраться в Россию было невозможно, поэтому можно предположить, что они оставались в Грузии. Могли они весной 1918 года поехать в Петроград? Ведь после развала армии и демобилизации Коли в марте 1918 года, на Кавказе их уже ничего не держало. 3 марта 1918-го года был заключён Брестский мир. При немцах такая поездка уже была немыслима, а они заняли Грузию только в июле 1918 года. Предположим, что они всё-таки были дома весной 1918. Побыв там недолго, выехали обратно. Может, у Кати началось обострение, и они, видя положение в Питере – начинающийся голод, разруха, репрессии, решают вернуться на Кавказ.