Читать онлайн Педагогические размышления. Сборник бесплатно

© Мардахаев Л.В., составитель и редактор, 2017
© ООО «Юстиция», 2017
* * *
Семён Афанасьевич Калабалин (1903–1972) – один из любимых учеников выдающегося отечественного педагога Антона Семёновича Макаренко, человек, который всю свою жизнь посвятил детям, трудным в воспитательном отношении, детям, оказавшимся в трудной жизненной ситуации. Как подчеркивал С.А. Калабалин – это были дети, которые не имели будущего и выжить самостоятельно не могли. Именно им, он и его жена, Галина Константиновна, их сын Антон Семёнович, посвятили всю свою жизнь, помогая сформироваться как самодостаточным личностям, чтобы самореализоваться в жизни на благо Отечества.
Семён Афанасьевич со всей ответственностью писал: «на совести моей и моей жены, Галины Константиновны, нет ни одного пятна, которое помешало бы нам смотреть открытыми очами в глаза Родины, в глаза десяти тысяч воспитанных нами граждан». Это, действительно, выдающийся педагогический подвиг! Данный факт позволяет относить Семёна Афанасьевича Калабалина, его супругу, Галину Константиновичу, как и их учителя Антона Семёновича Макаренко, а также их сына Антона Семёновича Калабалина к выдающимся педагогам России – национальному богатству. Им удалось сохранить для Отечества, поставить на ноги несовершеннолетних сформировавшихся личностей, оказавшихся в трудной жизненной ситуации и не имевших будущего в жизни, и, что самое главное, выпустить в самостоятельную жизнь тысячи молодых людей – патриотов России.
Предисловие
Семён Афанасьевич прошел суровую школу жизни. Воспитанный улицей, он хорошо понимал самых трудных воспитанников и мог найти к каждому из них свой подход. Он подчеркивал: «Не могу без трудновоспитуемой братии»; «Я не нахожу полного применения моим силам в нормальном детском доме». Ему приходилось работать с исключительно сложным контингентом воспитанников. Существо отношения Семёна Афанасьевича к своим воспитанникам и назначению своей педагогической деятельности можно охарактеризовать словами его самого: «Часто, бывают такие ребята, что… ну живой организм. Но это ещё не значит, что его нужно любить, потому что он скорее вызывает какое-то опасение, какую-то тревогу и какую-то настороженность, опаску. И всё-таки мы многое в себе человеческое перебарываем, влюбляемся в нашего воспитанника, ещё не воспитанного, а затем делаем его таким красавцем. И так неудержимо влюбляемся, что потом, когда расстаёмся, как будто кусок сердца откалываем». В этом существо Семёна Афанасьевича – педагога и патриота.
Иллюстрацией к личности Семёна Афанасьевича выступают высказывания французских педагогов Мориса и Даниэль Приу: «Неужели тот самый, из «Педагогической поэмы»? Отчаянно смелый и нежный, упрямый и бесшабашно весёлый, гроза кулацких погребов, а потом верный друг Макаренко… Совпадает его внешний портрет, написанный Макаренко, хотя тому Карабанову было на 45 лет меньше: «Он неотразимо ярок и грациозен… от него несёт выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто её нарочно сдерживает». Но он изменился за эти четыре десятилетия. От него веет теперь совсем другой силой – силой человека большой культуры, силой педагога с железным тактом, увлечённого своей тяжелейшей и нужнейшей работой… А сколько его силы уже израсходовано, сколько отдано щедро и безвозмездно! Чем и как измерить её? Ведь Семён Карабанов не из тех служивых педагогов, что занимаются с детьми от звонка до звонка. Он следовал заповеди своего учителя: «Если ты хочешь быть настоящим человекоделателем – страдай и радуйся вместе с воспитанниками, совершенствуйся с ними каждый день…»
Значительное место в педагогических размышлениях Семёна Афанасьевича принадлежит осмыслению природы отклоняющегося поведения несовершеннолетних. Он старается показать родителям и педагогам, что многие проблемы закладываются в раннем возрасте в виде безобидных, казалось бы, шалостей детей. Работать с такими сложными воспитанниками для С.А. Калабалина представляло «особое удовольствие, особый педагогический интерес – сделать из каждого такого ребенка человека (выделено мной – Л.В.). Влюбить его самого в себя. Влюбить в него своих коллег, хотя он абсолютно не даёт никаких признаков, по которым можно было отнестись к нему с любовью».
Анализируя педагогическую деятельность Семёна Афанасьевича, следует отметить, что всякий раз, работая в исключительно сложной детской воспитательной среде, ему удавалось навести порядок, организовать воспитательную деятельность в воспитательном учреждении и получить исключительно конструктивный воспитательный результат. Результат, который он получал в воспитании несовершеннолетних, удивлял всех, кто знакомился с его опытом. Не случайно опыт воспитательной деятельности С.А. Калабалина привлекал и привлекает внимание педагогов многих стран мира как уникальный. В учреждения, в которых он работал, нередко приезжали гости из регионов Советского Союза, а также из-за рубежа. Заслуживают внимания высказывания об опыте воспитательной деятельности Семёна Афанасьевича, приведенные им в одной из публикаций:
• голландских педагогов: «Школа есть вдохновение и пример того, что следует сделать и в других странах»;
• американских педагогов: «Мы были чрезвычайно заинтересованы видеть колонию и остались под большим впечатлением от организации дела воспитания детей и царящей атмосферы дружбы и взаимного доверия между заведующим и детьми, и отсутствия наказаний, и суровой дисциплины. Огород произвел впечатление чистоты проделанной в нем работы под руководством организатора – учителя»;
• английских педагогов: «Большие успехи достигнуты в деле строительства школы-коммуны. Объездив Европу, мы нигде ничего подобного еще не встречали. Система воспитания должна быть употреблена во всех школах. Мы надеемся и будем стараться над ее осуществлением во всем мире» и т. д.
В то же время С.А. Калабалину, как и его учителю A.C. Макаренко, приходилось постоянно преодолевать негативизм со стороны чиновников по отношению к их воспитательной деятельности. Они восхищались полученными результатами в воспитании тем, «что дети стали неузнаваемые, здоровые, культурные, политически развитые, веселые» и одновременно отмечали: «Система воспитания в полном разрезе с положением от… до и т. д.». Уметь преодолевать подобные оценки и при этом продолжать свою воспитательную деятельность —
это и мудрость педагога, и высочайшая ответственность перед воспитанниками, которые его любили и бесконечно ему доверяли.
Семён Афанасьевич на практике сумел доказать ценность педагогического наследия A.C. Макаренко. Об этом убедительно свидетельствует такой факт: по данным его воспитанников В.В. Морозова и Д.П. Барскова он 18 раз менял различные воспитательные учреждения, в которых воспитывался особый контингент и учреждения находились в состоянии их расформирования ввиду неуправляемости (школа-колония № 66 для трудновоспитуемых, Ленинград, 1931 г.; Якушенская колония для рецидива, Винницкая область, 1934 г.; Соколовский детский дом, Винница, 1938 г.; Барыбинский детский дом № 3, Москва, 1939 г.; Московский детский дом № 60 особого режима, Сокольники, 1941 г.; Катав-Ивановский детский дом № 60 Челябинская область, 1941 г.; детский дом для испанских детей, город Солнечногорск, Подмосковье, 1944 г.; воспитательная колония МВД Грузии, город Кутаиси, 1946 г.; Сталинирская TBK, Южная Осетия, 1947 г.; Мотовиловский детский дом, Киевская область, 1950 г.; Клемёновский детский дом, Егорьевск, Московская область, 1956 г. и др.).
Семён Афанасьевич приводит интересный приказ зав. гороно Тюркина по учреждению, подобно которому приходилось ему работать: «Вследствие полного развала воспитательной и хозяйственной работы и совершенного отсутствия данных к восстановлению нормальной работы 66-ю колонию (школа-колония для трудновоспитуемых. – Л.М.) закрыть…». Воспитанники этой колонии, подчеркивал С.А. Калабалин, настолько озверели, что педагоги могли только через трубу вылезать из квартиры.
С.А. Калабалин был одним из активных пропагандистов педагогического наследия A.C. Макаренко. Он выступал перед студентами ряда педагогических вузов России в Москве, Рязани, Ленинграде (Санкт-Петербурге) и др., различными педагогическими коллективами как живой представитель «Педагогической поэмы» и практик воспитания трудных детей. Его выступления всегда встречались тепло и вызывали много вопросов. К нему нередко обращались за советом педагоги, особенно молодые, и он очень корректно старался подсказать, помочь. Многие примеры приведены в педагогических размышлениях Семёна Афанасьевича.
Выступая перед педагогической аудиторией, С.А. Калабалин часто говорил, что хочет познакомить их с Антоном Семёновичем, ещё больше влюбить в него. Он подчеркивал, что «мы, воспитанники Антона Семёновича, так любили своего учителя, что нам хотелось говорить так, как он говорил, с такой же хрипотцой, которая чувствовалась в его голосе; нам хотелось писать таким же почерком, как он писал; мы хотели ходить так, как ходил Антон Семёнович, его походкой; нам хотелось носить косоворотку так, как носил её Антон Семёнович, даже тем этого хотелось, кому это совсем не шло». Это свидетельство огромной любви воспитанников к своему воспитателю, человеку, который смог сделать их счастливыми в жизни, и который для них стал примером, образцом и идеалом как в жизни, так и в педагогической деятельности.
Практика воспитательной деятельности С.А. Калабалина позволила ему развить учение A.C. Макаренко о детском воспитательном коллективе. В каждом своем выступлении перед педагогическими коллективами он старался раскрыть существо этого учения, иллюстрируя воспитательную деятельность примерами, приведенными A.C. Макаренко в его «Педагогических поэмах», и из своего педагогического опыта. Демонстрируя свой опыт создания детских воспитательных коллективов в различных воспитательных учреждениях, Семён Афанасьевич убедительно доказывает справедливость учения A.C. Макаренко.
Представленные материалы демонстрируют замечательный опыт того, как методически грамотно использовать учение A.C. Макаренко при создании детского воспитательного коллектива, поддерживать и обеспечивать его дальнейшее развитие. При этом постоянно подчеркивал, что воспитание – это жизнь, в которой каждая ситуация носит воспитательный характер и ее необходимо творчески использовать. Опираясь на опыт A.C. Макаренко и свой воспитательной работы с несовершеннолетними, Семён Афанасьевич приводит убедительные примеры ситуационного воспитания, анализирует их, демонстрируя воспитательный потенциал. Одновременно он приводит значительное примеров, показывая, где происходит упущение в воспитании, закладывается будущая трагедия.
Пособие включает огромный аналитический материал воспитательной деятельности С.А. Калабалина. Оно позволит воспитателям, педагогам осмыслить процессы, происходящие в детской воспитательной среде, увидеть важность ее развития, а также многообразие воспитанников и ситуаций, существенно влияющих на их проявление и воспитание. Все это позволит обогатить их необходимым знанием в понимании своеобразия воспитательной среды и каждого воспитанника, уметь творчески реализовать себя в воспитании. По существу, пособие поможет педагогу видеть не только негатив, но и позитив в воспитательной среде и каждом воспитаннике.
В сборнике собраны публикации С.А. Калабалина, стенограммы его выступлений перед различными аудиториями, аудиозаписи. Материал систематизирован и представляет интерес для педагогических работников различного уровня, особенно тех, кто встречается с детьми, трудными в воспитательном отношении. Сборник включает сведения о педагогическом наследии A.C. Макаренко, развитии его идей, о жизненном пути и личном педагогическом опыте С.А. Калабалина.
Огромное педагогическое богатство несет в себе эпистолярное, дневниковое и методическое наследие С.А. Калабалина. В сборник вошли только его малая часть. Письма – это можно сказать самоанализ педагогической ситуации (педагогического явления), самовыражение по отношению к полученному материалу, советы, рекомендации ориентированные конкретному лицу. Дневниковые записи – это, самоанализ, размышления об особенностях воспитанника (воспитанников), проектирование своей деятельности и анализ достигнутых результатов, излагаемые для себя. Методические материалы, – это сценарии различных мероприятий, построенные на реальных событиях и носящие воспитательный характер, предназначенные для погружения в них воспитанников; конспекты тезисов, текстов для выступлений и прочее предназначенные для как подспорье для реализации в соответствие с замыслом. Своего рода демонстрация, как использовать ситуации жизни воспитанников, их поступков в основу сценариев мероприятий, проводимых с ними. Все это богатейший педагогический материал, который ждет своего исследователя.
Завершает сборник разделом, включающим материалы первых калабалинских социально-педагогических чтений, посвященных С.А. Калабалину. В него вошли материалы, дополняющих сведения о Семёне Афанасьевиче, полученные его воспитанниками. Вошли также воспоминания воспитанников С.А. Калабалина о нем и его воспитательной деятельности, а также одни из первых аналитических материалов, раскрывающих педагогическое наследие С.А. Калабалина. По существу – это один из первых подходов по осмыслению его педагогического наследия.
Издание сборника позволит сделать достоянием широкой педагогической общественности педагогическое учение С.А. Калабалина, в котором многие студенты увидят перспективы педагогической деятельности, а практики – размышления о том, на что следует обращать внимание, чтобы добиваться успеха в исключительно важном деле – воспитании подрастающего поколения России.
При подготовке сборника использованы архивные материалы, любезно предоставленные хранителем основного фонда Калабалиных Владимиром Васильевичем Морозовым. Ему удалось собрать эти материалы из архива Г.К. Калабалиной и А.Н. Мешкова. Он предоставил информацию и о других источниках архивного наследия Калабалиных: это Егорьевский краеведческий музей; Педагогический музей A.C. Макаренко; Московский музей образования; Саввинская школа имени С.А. Калабалина; клуб дер. Клемёново, в которые была передана часть материалов Г.К. Калабалиной и Е.С. Филинской.
Выражаю искреннюю признательность Владимиру Васильевичу Морозову, воспитаннику Калабалиных, кандидату педагогических наук, хранителю их архива. Он не только предоставил материалы для подготовки и включения в сборник, но и высказал очень ценные и важные замечания и рекомендации по подготовленной рукописи, которые в полном объеме были учтены.
Огромная признательность Виктору Ивановичу Слободчикову, воспитаннику Калабалиных, доктору психологических наук, профессору, члену-корреспонденту РАО, за участие в рецензировании рукописи и высказанные рекомендации.
Пособие будет полезно педагогам разного уровня, родителям, исследователям вопросов воспитания, практикам, занимающимся исправлением результата воспитания несовершеннолетних, стимулированием их ресоциализации, а также студентам, избравшим для себя путь педагога: прочитав сборник, они узнают, с чем им придется встретиться и что необходимо сформировать в себе, чтобы стать достойным педагогом.
Раздел I
О себе
Бродячее детство[1]
Я ухожу из дому
Я родился 21 августа 1903 года в деревне Сторожево, что километрах в сорока от Полтавы. Так сказано в выписке из церковных книг. Быть может, впрочем, родился я несколько раньше, а 21 августа меня крестили. Когда перед поступлением на рабфак я поехал домой, чтобы достать метрику или хотя бы уточнить с матерью дату своего рождения, мать вспоминала: «Та я не помню, як це було и колы воно було. Ото ж згадую, що як раз тоды дуркувата Евдоха выйшла замуж, а у кривого Карпа сдохла корова… Ну да це було як раз на Петра и Павла, на пятый день святой Параскевы. Ще в цю ничь пидпалыли скирды у помещика, и то як в дары ли на пожар у здоровый колокол, а я ж лежала на печи, ты в той час и запросився…»
Установить сейчас, когда у кривого Карпа сдохла корова, а «дурковата Евдоха выйша замуж», решительно невозможно.
У моих родителей было шестнадцать детей. Ровно половина из них умерла. Восемь (пять мальчиков и три девочки) остались живы. Я был самый младший. Когда я начинаю себя помнить, старшие мои братья – Ефим и Иван – работали уже рабочими на сахарном заводе помещика Дурново на станции Кочубеевка. Дурново был очень богатый помещик, имел спирто-водочные и сахарные заводы. Отец мой всю жизнь батрачил. Всю жизнь он прожил по чужим хатам и вырастил восемь детей. Понятно, что каждый кусок хлеба был на счету и дети начинали работать в том возрасте, в котором современные дети идут в школу: лет в семь, а иногда и раньше. Лет семи пошёл работать пастушонком и я. Летом пас коров, зимой убирал в хлеву или в конюшне и вообще делал то, что прикажут. А весной 1915 года я ушёл из дому. Получилось это так. Коров я пас у помещицы Голтвянской. Дело было в августе. Коров одолели слепни, и они, точно взбесившись, помчались домой в коровник. Я делал всё, что положено: кричал, бил их кнутом, но с коровами происходило непонятное. Какая-то коровья истерика овладела ими. Как бешеные промчались они через двор, не обращая внимания на удары наших пастушеских кнутов, на наши крики и вопли.
Наша хозяйка помещица Голтвянская варила во дворе варенье. Взбесившиеся коровы прогалопировали мимо неё и скрылись в коровнике. За коровами мчались мы, пастушата, надрываясь, кричали и щёлкали кнутами. Помещица долго разбираться не стала. Она схватила меня за волосы и, обзывая «байстрюком», колотила ложкой, которой мешала варенье, по лицу. Я был вне себя от всего происшедшего, от погони за взбесившимися коровами, от собственного крика, от страха, от боли. Я знал, что вины моей никакой нет и что бьют меня несправедливо. Кровь бросилась мне в голову. Неожиданно для самого себя, пожертвовав клоком волос и вырвавшись из цепких рук помещицы, я изо всей силы хлестнул её кнутом. Видно, удар был удачным. На помещице треснуло платье. Она стала громко кричать.
Понимая, что случилось непоправимое, я бросил кнут и бежал.
С неделю я скрывался в селе. Я прятался на сеновалах и в пустых амбарах. Я наладил связь с моей сестрёнкой. Она доставляла мне в условленное место утаённые дома куски хлеба. Она же сообщала, как обстоят дела. Дела обстояли плохо. Помещица была в ярости, утверждала, что я хотел её убить, и пылала жаждой мести. Отец мой тоже был в ярости. Он знал только то, что ему рассказала Голтвянская. Кроме того, я получал жалованье, не помню, три или четыре рубля за лето. На эти деньги отец рассчитывал. Они входили в будущий бюджет. Впрочем, больше помещицы и отца пугали меня сыновья Голтвянской. Их было двое, оба офицеры, оба всегда молчали и очень страшно таращили глаза. Сейчас мне кажется удивительным, что весной пятнадцатого года, в разгар мировой войны, два здоровенных кадровых офицера отсиживались дома. В то время такие мысли не приходили мне в голову. Я просто очень боялся этих пучеглазых людей. Я считал, что, если попадусь им, я пропал.
Через неделю я понял, что в селе дела мои безнадёжны, и отправился в Полтаву, единственный город, о котором в то время слышал.
Мне было двенадцать лет, я еле разбирал буквы. Я ничего не знал о городах, о железных дорогах, вообще об огромном мире, в котором существую. Я почти ничего не знал о войне, во всяком случае не понимал, что это такое. Одет я был в лохмотья. Денег у меня не было ни копейки. Цель у меня была одна: как-нибудь прокормиться. Я был маленьким дикарём, живущим в двадцатом веке в центре европейского государства.
В деревнях я просил под окнами и мне подавали куски хлеба, иногда даже сала. Если бы не страх, что меня догонят пучеглазые Голтвянские, я бы чувствовал себя превосходно. На второй день показалась Полтава. Каменные дома, златоверхие церкви, булыжная мостовая. Если б я был более развит, я бы удивлялся, любопытствовал, спрашивал. Но меня ничто не могло удивить. Я слишком мало знал, чтобы что-нибудь показалось мне необычным. Думал я только о еде и о месте для ночлега. Повторяю: мне было двенадцать лет. Если бы дело происходило в наше время, я переходил быв пятый класс.
Я становлюсь поводырём
Оказалось, что в Полтаве жить можно. Кому воды наносишь, кому дров наколешь – покормят да ещё дадут две-три копейки. Скоро нашёлся у меня дружок. Вместе с ним мы шныряли по городу, искали где заработать, вместе просили милостыню, вместе и жили. Да, представьте себе, нашли мы и жильё. В прежнее время богатые семьи строили на кладбище склепы. Это были крытые помещения, построенные солидно, с дверями, запиравшимися на замок. Так сказать, место коллективного успокоения всей родни. Один из них мы приспособили под жильё.
Сорвали замок с двери, натаскали сена, а со временем… нашли печурку и даже подтапливали в холодные ночи. Было, конечно, голодновато, но жили. Впрочем, сытно я и раньше не жил, так что не огорчался.
Над Полтавой на холме стоит Крестовоздвиженский монастырь. В воскресные и праздничные дни на дороге к монастырю собирались нищие со всей Полтавы. Подавали там хорошо. С утра выстраивались безногие и безрукие, глухие, слепые и припадочные. Шедшие в церковь и возвращавшиеся из церкви раздавали убогим по копейке или по две, а все просящие показывали своё убожество, гнусавили, просили, молились и пели. Мы с приятелем в праздничные дни пристрастились ходить в монастырь. Мы тоже стояли в ряду убогих и тоже просили, выставляя на вид свою детскую беспомощность, грязь и лохмотья. Не бывало так, чтобы к вечеру мы не насобирали на пироги с ливером.
Конечно, об одежде нечего было и думать. Впрочем, лохмотья меня ничуть не смущали, и, пока не наступили холода, я никакой нужды в обуви не испытывал. А ещё до холодов, в октябре месяце, в судьбе моей произошла неожиданная перемена.
Дело было так: в одно из воскресений стоял я на дороге к монастырю и без конца повторял какие-то, раз и навсегда отработанные фразы о том, что я бедный сиротка и что буду за подавшего копеечку бога молить, словом, то самое, что говорить полагается.
И вдруг передо мной остановился человек. Одет он был в пиджачную пару, в рубашку, подпоясанную шёлковым шнурком, на голове красовалась шляпа с красиво загнутыми полями. На вид показался он мне богатым. Для меня это была единая категория и в тонкостях я не разбирался. Учитель или помещик, купец или чиновник, мне было всё равно. Все эти люди принадлежали к знакомому мне только по виду племени богатых людей. Так вот, человек, остановившийся передо мной, был богатый, пан.
– Ты чей? – спросил он меня.
Хорошо помню, что смотрел он мне прямо в глаза властным, подчиняющим взглядом.
Вопрос не показался мне странным. Я объяснил, что пока как будто ничей.
– Хорошо, – сказал он, – пойдёшь со мной!
Я и пошёл с ним. Мне даже в голову не пришло спорить.
Он привёл меня в двухэтажный каменный дом. Мы поднялись на второй этаж. Вошли в квартиру. По тогдашним моим понятиям, она мне показалась царской палатой. Нас встретила девушка, прислуга, как тогда говорили. Мой загадочный хозяин подтолкнул меня к ней.
– Оденешь, – сказал он коротко и ушёл в глубину квартиры.
Мне дали старые сношенные башмаки. Лохмотья, в которые я был одет, сочли удовлетворительными. На них только нашили заплаты, причём разных цветов, чтобы они бросались в глаза. Спать меня отвели в дворницкую, внизу.
Как я сейчас вспоминаю, мне не казалось ни удивительным, ни безобразным то, что мною распоряжаются, не спрашивая моего согласия. Человек в пиджачной паре и шляпе мог распоряжаться мной, как ему было угодно. Это не подлежало сомнению. Спорить тут было не о чем. Я без возражений выполнял всё, что мне приказывали. Не помню, чтоб я особенно и огорчался. Случилось так, могло случиться иначе. Поесть мне дали. Я спокойно заснул.
Утром меня повели наверх к хозяину. Я сначала даже не узнал его. Он был одет в сношенный, порванный армяк, и во внешности его ничего не осталось от облика богатого человека. Это был нищий, такой, каких я видал десятки у себя в селе. Только лицо было то же. Нет, и лицо было другое. Куда девался его уверенный, повелительный взгляд. У него вообще никакого взгляда не было. Его глаза просто не видели. В каждой руке он держал по большому посоху. На каждом посохе висело по торбе. Ещё две торбы висели у него за плечами.
Две палки поменьше дали и мне.
– Я слепой, – сказал мне хозяин, – ты понял? Я слепой!
И это тоже не показалось мне удивительным. Я так мало знал о том, как устроен мир, что не мог различить обыкновенное и необыкновенное. По-совести говоря, я и не вдумывался в то, что происходит. Раз происходит, значит, так и надо.
Мой хозяин взял меня за плечо, ведь он был слепой, а я его поводырь, и мы вышли из дому. Хотя поводырём был я, но его рука уверенно мне сигнализировала, где идти прямо, а где свернуть. Когда мы вышли из города, он объяснил, что звать я его должен дедушка Онуфрий, что будем мы с ним просить милостыню, чтобы я не вздумал утаить что-нибудь, потому что он хоть и слепой, а всё видит, что я должен петь молитвы и просить.
Видно, я был у него не первым поводырём и технику обращения с нашим братом он разработал здорово. Мы вышли из города и отправились бродить по Украине.
Мы обошли Полтавщину, Киевщину, Екатеринославщину. Медленно двигались мы по пыльным улицам сёл, монотонно гнусавили свои унылые просьбы, обрывки молитв, жалобно протягивали руки, неистово крестились. Подавали нам хорошо. Кто не подаст слепому старцу! Когда мы входили в село, он прямо на глазах становился немощным старцем, который по убожеству своему только и жив подаянием да помощью этого маленького невинного хлопчика.
Сейчас я довольно высокий человек, но расти начал лет с пятнадцати, а в то время, хотя мне уже исполнилось двенадцать, я выглядел лет на десять, не больше.
Да, подавали нам хорошо. Нам подавали и хлеб, и сало, и муку. Иной раз и кусок полотна длиною в аршин, а то и больше. Подавали и яйца, подавали и деньги: копейку, а то и две. Иной раз богомольный лавочник давал и гривенник.
Если бы знали подающие, каким мерзавцем был дедушка Онуфрий!
Он меня бил и щипал нещадно. Не за что-нибудь, а просто так, из удовольствия мучить. Он любил неожиданно схватить меня за уши и поднять в воздух, так что несколько часов после этого у меня шумело в ушах и трещала голова. Он обладал зоркостью орла, этот жалкий слепец, дрожащей рукою державшийся за поводыря. Если хозяйка, подав милостыню слепому совала и мне грошик или кусочек сала, то как только мы выходили со двора, он сразу же хватал меня за руку.
– Отдай, – говорил он зло. И хоть я никогда не спорил и сразу отдавал, он всё время подозревал, что я обкрадываю его. Ох, каким безжалостным, каким злобным был он, пока никого вокруг не было. Но вот мы входили в село, и снова шагала по улице трогательная пара: беспомощный несчастный слепец и маленький хлопчик, единственная его опора.
Мы пространствовали с ним месяцев семь или восемь. За это время дважды мы приходили в Полтаву. Дома мой хозяин преображался. Он мылся в бане и надевал пиджачную пару. Снова он был важный, барственный человек из племени богатых. Он и действительно был богат. Я теперь считался в доме почти своим, и дворник (я по-прежнему ночевал в дворницкой) рассказал мне, что этот каменный дом принадлежит моему слепому и, кроме того, у него ещё два дома в Полтаве. Отдохнув день-другой, мы снова уходили, и снова шли по сёлам, и дедушка Онуфрий бормотал благодарственные молитвы, принимая милостыню от крестьянина, богаче которого он был в тысячу раз.
Очень скоро я понял, что нищенство не простое дело. Сто человек не смогли бы съесть то сало, те яйца, тот хлеб и муку, которые мы выпрашивали. Раз в неделю заходили мы в какие-то особенные дома, в которых нас уже ждали. Тут кипел самовар и стояла водка. Меня выгоняли в сени, но я подглядывал, когда отворялась дверь, а иногда про меня забывали, и я пробирался в комнату. Шли какие-то финансовые операции. Оценивалось выпрошенное сало, выпрошенный хлеб и выпрошенные куски полотна. Грошики и копейки обменивались на золотые десятки. Торбы наши после каждого такого посещения становились пустыми.
Примерно раз в месяц, тоже в заранее, очевидно, условленный день, приходили мы в дом, в который одновременно с нами приходило ещё много таких же, как мы, нищих. Больше всего, пожалуй, было слепых. Мужчин вели такие же мальчики, как я, женщин – девочки-поводырки десяти-двенадцати лет. Были ли среди слепых настоящие слепые? Не знаю. Я долго после того как убежал от дедушки Онуфрия, не мог отличить слепого от зрячего. Во всяком случае, в этом доме они не выглядели жалкими. Начиналось пьянство. Пили одинаково мужчины и женщины, пили и засыпали, валились на стол или на лавку, просыпались и пили снова. Гульба и пьянство шли несколько дней. Счастье моё, что не понимал разврата, потому что разврат был циничный и откровенный. Я многого не видел, а из того, что видел, многого не понимал. Понял гораздо позже, когда мне это было уже не страшно.
Мы, поводыри, сидели в сенях, хотя там и было холодно. Нас не пускали в хату, не потому, что стеснялись, а просто чтобы мы не путались под ногами. Но и кормить не кормили. Иногда только хозяйка дома выносила нам кучу объедков, которые мы с жадностью разбирали. Интересно, что в селе, в котором происходили эти пьяные оргии, мы никогда не просили милостыню. Это было по меньшей мере благоразумно. Вряд ли в селе можно скрыть многодневную попойку.
Если бы дедушка Онуфрий знал меру и не очень издевался надо мной, возможно, что я долго ходил бы с ним, помогая ему вызывать слезу и выпрашивать подаяние у добрых украинских крестьянок. Но моя безропотность словно подхлёстывала его. Он бил и мучил меня месяц от месяца безжалостнее и чаще.
Мы расстаёмся с дедушкой
Собирался ли я бежать от моего слепца? Пожалуй, нет. Слишком я был запуган. Мысль о том, что я не обязан терпеть его побои, мне даже в голову не приходила. Я мог разве только помечтать о том, чтобы каким-нибудь чудом снова обрести свою свободу. Спасти меня мог только случай.
Он заставил себя долго ждать. До самого мая. Почти восемь месяцев. Зато, когда он, наконец, пришёл, я не упустил его.
Дело было во время одной из оргий, о которых я уже рассказывал. Несколько дней шло беспробудное пьянство. Однажды ночью я вышел из сеней, где спали вповалку дети-поводыри и поводыри, и увидел, что сатана Онуфрий – я давно уже звал его про себя сатаной – сидит на лавочке перед хатой и спит. Это был уже, собственно говоря, не сон, а пьяная одурь, когда человека можно раздеть или унести, а он даже не почувствует. Я достаточно знал сатану, чтобы различать разные стадии его опьянения.
Обстановка складывалась исключительно благоприятно: нищие все были пьяны и спали беспробудно. Спали и дети. Спало и всё село. Когда я подумал об этом, сон с меня как рукой сняло. Я понял, что моя минута настала.
Мне захотелось броситься бежать, но я удержался.
Страх перед сатаной был очень силён. Я представил себе, как, проснувшись и увидев, что меня нет, он гигантскими шагами, в полверсты каждый, мчится за мной и злорадно улыбаясь, настигает меня. Тогда мне пришёл в голову очень хитрый план. Я подумал, что если обрезать ему пуговицу на штанах, то как только он за мной побежит, штаны упадут, и придётся ему повозиться. А я пока убегу далеко.
План этот мне показался верным. Не помню, где я достал нож. Наверное, просто зашёл в комнату и взял со стола. Помню тихую лунную ночь, сонную сельскую улицу, спящего мёртвым сном сатану и себя, срезающего пуговицу с его штанов.
Следует, впрочем, объяснить, что я имею в виду, говоря «пуговица». Пуговицы в современном смысле слова носили только богатые, с моей точки зрения, люди. Люди же моего, так сказать, круга привязывали к одежде цурки. Что такое цурка? Это деревянная палочка, утончённая на середине и перевязанная по самому узкому месту очень узеньким ремешком. Впрочем, для этого годилась любая верёвка и даже толстая нитка, но предпочитались, конечно, более крепкие ремешки. Другим концом ремешок привязывался к материи, из которой сшита одежда. Цурку не надо было покупать, каждый мог сделать её сам. В то же время, просунутая в петлю, она держала лучше всякой пуговицы. Так вот, нищенский костюм сатаны держался на цурке.
Итак, я начал искать ремешок. До сих пор помню, какой трудной это оказалось работой. Конечно, сатана был пьян, как свинья, но я глубоко верил, что он обладает какими-то сверхъестественными способностями. Поэтому, вопреки всякой логике, я ждал каждую минуту, что он проснётся. Всё время мне попадались какие-то другие ремешки. Но мне нужен был именно тот, на котором держалась цурка. Я должен был быть уверен, что он меня не догонит. Я должен был быть уверен, что, когда он встанет, штаны сразу же упадут на землю.
С одним ремешком я очень намучился. Он был толще других, и, как я ни старался, нож его не брал. Я потянул проклятый ремешок в надежде, что развяжу или найду тонкое место. Он тянулся, тянулся, и не было ему конца. Наконец из-под штанов вылез, привязанный к концу ремешка, мешочек. Что могло в нём быть? Пощупал. Монеты! Я похолодел. Красть я не собирался. С другой стороны, зол я на сатану был ужасно. В ту минуту мной руководил не расчёт. Я не стремился приобрести богатство. Я хотел только как можно сильнее отомстить проклятому Онуфрию. Дрожащей рукой перерезал я ремешок. Мешочек был у меня в руках. Цурка валялась на земле. Долго предстояло возиться Онуфрию, чтобы хоть шаг пройти по земле, не потеряв штанов.
Я пустился бежать. Как всякому беглецу с нечистою совестью мне слышались догоняющие меня шаги. Ясно я представлял себе, как проснулся мой сатана и поднял тревогу, как бежит он, а за ним и другие нищие, чтобы до смерти забить меня своими посохами.
До сих пор жалею, что не видел пробуждения Онуфрия.
Я бежал долго. Конечно, не по дороге. Сначала полем, потом через лес, потом опять полем. Уже рассвело, когда я оказался в густом дубовом лесу. Сил бежать больше не было, да здесь, кажется, я был в безопасности. Я лёг под дубом и долго громко дышал, пока, наконец, постепенно пришёл в себя. Тогда я раздёрнул верёвочку, которой был стянут мешочек. Из мешочка высыпались монеты. Передо мной лежало богатство, которое мне и во сне не снилось. Тут были грошики и полушки, к виду которых я привык, тут были пятачки, которых я в своей жизни видел мало, тут были серебряные монетки: гривенники и пятиалтынные, тут были серебряные рубли, наконец, тут были три золотые монеты: две по десяти рублей и один пятирублёвик.
Я долго раскладывал монеты по кучкам – копейка к копейке, гривенник к гривеннику. Моё знакомство с математикой носило самый общий характер. Солнце стояло уже высоко, когда с помощью пальцев, чёрточек на земле и отложенных прутиков, в результате огромного напряжения ума, подсчёт был закончен: я стал обладателем огромного богатства. В мешочке лежало сорок два рубля.
Следует иметь в виду, что по тогдашним ценам на эти деньги можно было купить пару быков. Следует также иметь в виду, что моё реальное представление о валюте находилось в пределах десяти, очень редко пятнадцати копеек. Мне было ясно, что теперь до конца своих дней я буду вести обеспеченную жизнь состоятельного человека. Главная задача состояла в том, чтобы донести этот огромный капитал до Полтавы.
Да, я решил идти в Полтаву. Казалось бы, как раз туда не следует мне соваться. Туда раньше или позже непременно придёт полтавский домовладелец, нищий-слепец Онуфрий. Но, с другой стороны, что было мне делать? Других городов я не знал и даже не твёрдо был уверен, есть ли, кроме Полтавы, ещё города на земле. Зато уж Полтава представлялась мне таким огромным центром, населённым такой массой народа, что только там я мог наверняка как следует затеряться.
Итак, я отправился в Полтаву. Я знал, что до города около двухсот вёрст, но это меня ничуть не пугало. Мешочек я спрятал за пазуху. Обнаруживать в селе моё богатство было опасно. Деньги могли отнять или даже арестовать меня как подозрительного. Я решил идти побираясь. Мне это было не внове.
Днями я шёл весело. Подавали мне щедро, и просил я тогда, когда хотел есть. Один только раз испугался я, когда сердобольная крестьянка, накормив меня, сказала, чтоб я разделся, она мне постирает. Раздеваться мне было никак нельзя, мог обнаружиться мой капитал. С трудом я уговорил эту добрую женщину, что привык сам на себя стирать. Да, днём было весело. Но зато как страшны были ночи!
Ночевать я устраивался где-нибудь в лесу или в поле, там, где мешочек с моим сокровищем никому не мог попасться на глаза. Но и тут я не был один. С неба смотрел на меня бог, который всё видел. Я вёл с ним длинные разговоры. Факты я не опровергал. Я понимал, что тут ничего не скроешь. Я просто пытался их истолковать в благоприятном для меня смысле. Тут я позволял себе настойчиво спорить.
– А то, что он меня бил, это хорошо, да? – говорил я. – А щипаться хорошо, да?
Бог мне не возражал. В этом он был со мною согласен. И всё-таки продолжал, это я чувствовал, смотреть на меня с укором. Очевидно, не отрицая вины Онуфрия, он всё-таки считал, что я поступил нечестно.
– Боженька, – убедительно говорил я, – а он эти деньги честно заработал? Ведь он просил, говорил, что голоден, а сам продавал. Он говорит, что слепенький, а сам, знаешь, как видит.
Я не знал, убедили мои доводы бога или нет, но мне было неспокойно. Я метался во сне, кажется, даже кричал. Мысль о заслуженной мною небесной каре очень меня пугала.
Богатая жизнь
На этот раз в Полтаве я, действительно, повёл жизнь состоятельного человека. Правда, ночевал я где приходилось: на кладбище или в чьём-нибудь саду. В моём старом склепе поселились другие хлопчики и совсем не собирались меня пускать. Мой бывший сожитель и друг куда-то исчез. Снять угол мне даже не пришло в голову. Вообще вопрос о ночлеге беспокоил меня мало. Зато в первый раз в жизни я позволил себе одеться с ног до головы. Я купил себе штаны и рубашку, сапоги, не совсем новые, но хорошо залатанные, и даже картузик, что было уже совершенным франтовством, потому что нужды в головном уборе я никогда не испытывал. Зеркала у меня не было, но я смотрелся во все зеркала, стоявшие в витринах магазинов и парикмахерских, и получал большое удовольствие от своего аккуратного, даже щеголеватого вида. Я ел сколько угодно пирогов с ливером, которые торговки жарили тут же на улице и продавали с пылу с жару, горячие. Я впервые в жизни попробовал мороженое, убедился, что это прекрасная вещь, и съел его столько, что мне и сейчас страшно вспомнить. Словом, мои материальные нужды были полностью удовлетворены.
Что же касается потребностей духовных, то и о них я не забывал. Я ходил в церковь и продолжал свой затянувшийся спор с богом. Я всё силился доказать ему, что сатана наделал мне много гадостей и кража моя была, собственно, не кражей, но актом высшей справедливости. Бог всё-таки продолжал сомневаться, и, чтобы склонить его на свою сторону, я не жалел денег на копеечные свечи и не ленился выстаивать долгие службы. Остающееся время, а его оставалось много, я проводил на базаре. Полтавский базар, расположенный рядом с тюрьмой, шумел и сверкал каждый день с утра и до вечера. Какое тут продавалось сало! Каких свиней привозили сюда! Какие пряники, какие вишни! Сколько тут было народу, сколько разговоров и смеха, как интересно было слушать, когда торгуются опытный покупатель с опытным продавцом! Я наслаждался этим шумом толпы, этим человеческим многообразием, этим бурным и непрерывным течением жизни. Как у всякого богатого человека, у меня было много друзей. Я угощал их пирогами и мороженым, и нам никогда не было скучно толкаться в толпе.
Но самое интересное всё-таки было не на базаре, вернее, не на главной его территории. В стороне помещался конный базар, или, как его называли, «цыганский толчок». Вот там уже была действительно прекрасная жизнь. Там продавали и покупали коней. Я с детства любил горячей, но неразделённой любовью этих благородных и красивых животных. У отца моего никогда не было лошади. Я бывал счастлив, когда мне удавалось с ребятами отправиться в ночное. Это бывало редко, пастушеские мои обязанности загружали меня целиком. Большею частью мне удавалось только издали насладиться видом скачущего коня. А тут на цыганском толчке лошади были кругом. Каждый день пригоняли откуда-то всё новых и новых. Чтобы показать товар лицом, их проваживали, проезжали на них по кругу верхом, их горячили и успокаивали. Среди дня их гнали купаться на реку Ворсклу. Эта ответственная операция поручалась доверенным мальчикам. Скоро в их числе оказался и я. Мало того, я заслужил полное доверие владельцев и продавцов коней – цыган. Другим ребятам для того, чтобы сесть на лошадь, нужно было стать на скамеечку или на телегу, а мне только дай ухватиться за гриву: я взмётывался на коня прямо с земли. Не помню, как я научился ездить верхом. От рождения умел, что ли. Не было для меня большего удовольствия, как, вскочив прямо с земли на лошадь, пустить её вскачь, въехать в реку и уже в воде соскользнуть с лошадиной спины.
Приглядевшись, как танцуют цыганята, стал, подражая им, танцевать и я. Я был подвижен, горяч и танцевал хорошо. Скоро я добился даже некоторой популярности. Когда вечером прекращался торг на цыганском толчке и цыганки варили кулеш – я до сих пор считаю, что так, как цыганки, никто кулеш варить не умеет, – когда один за одним показывали цыганята своё танцевальное умение, обязательно наступал момент, когда вызывали меня. Я мог плясать без конца, выдумывая новые и новые колена. То я ускорял до невозможного темп, то замедлял его, щеголяя тем, что всё могу. Лучшие цыганские танцоры хвалили меня.
Так бездумно проходило лето. Денег становилось всё меньше и меньше, но я не приучен был думать о будущем, и меня это ничуть не беспокоило.
Мне было двенадцать лет, скоро, как я теперь знаю, должно было исполниться тринадцать. Я с трудом разбирал буквы. У меня не было крыши над головой. Я ничему не учился и даже не знал, что учиться надо.
Через несколько лет после революции и гражданской войны страну зальёт волна беспризорщины. Об этом будут тревожно писать газеты, правительство будет посвящать заседания этому вопросу, лучшие педагоги пойдут на борьбу с беспризорностью, станут работать деткомиссии, детприёмники, целая огромная сеть учреждений и организаций. Но сейчас я вспоминаю лето 1916 года, последнего года царской России. В Полтаве толкались десятки ребят, таких же, как я, нигде не живших, ничему не учившихся. Да, после революции и гражданской войны их стало больше, но тогда об этом и говорили, как о народной беде, тогда с этим боролись, не жалея ни средств, ни сил. Тогда в течение нескольких лет ликвидировали беспризорность. А в шестнадцатом году это не считалось народной бедой, с которой надо бороться. Это считалось нормальным. Никто и не думал о том, что растёт целый слой дикарей в цивилизованном государстве. Дикарей, из которых обязательно вырастут воры, грабители и убийцы.
К преступной доле вела судьба и меня, но случай дал мне некоторую отсрочку.
С полтавского базара исчезли вишни. На полтавском базаре появились яблоки и груши. Дело шло к осени.
Однажды вечером я, как обычно, плясал у цыганского костра, и, когда собирался уже идти искать место для ночлега, меня окликнул цыган. Я знал его. Я гонял купать его коней, и много раз он хвалил меня за то, как я пляшу. Это был красивый человек, и у него была красивая жена. Детей у них не было.
– Хочешь, – спросил меня цыган, – пойдём с нами, будешь моим сыном?
– Хочу, – ответил я.
Почему я согласился? Не знаю. Наверное, потому, что идти с цыганами значило снова гонять лошадей на водопой, возиться с лошадьми, ездить на них верхом. Наверное, отчасти и потому, что деньги мои непонятным образом исчезали и их оставалось совсем уже мало. И, наверное, главным образом потому, что мне было всё равно как жить дальше, я, повторяю, не привык думать о своём будущем.
Через несколько дней лошади, предназначенные на продажу, были распроданы. На рассвете заскрипели колёса бричек. Табор снялся и отправился в свой бесконечный путь.
Ушёл с табором и я.
Цыганская жизнь
Почти год странствовал я с цыганским табором. За это время в Петрограде свергли царя и Россия стала республикой. Не помню, слышал ли я тогда об этом. Наверное, нет. Иначе запомнил бы. У нас в таборе менялись только времена года, во всём остальном время будто остановилось. Также горели костры по вечерам, иногда, если вблизи был базар или ярмарка, продавали и покупали лошадей; если поблизости было большое село, ходили туда, играли на скрипке, плясали, гадали. Пили настой полыни, считалось, что это предохраняет от простуды, и, действительно, никогда не простуживались. Словом, шла обычная таборная жизнь.
Я по наружности похож на цыгана. У меня тёмные глаза, и очень может быть, что где-то в прошлых поколениях в меня была заронена капля восточной, может быть, турецкой крови. Были же на Украине, как и на Дону, пленные турчанки. За этот год, или почти год, я стал настоящим цыганёнком. Я научился гадать, и гадал не хуже других. Чего только я не предсказывал торопящимся замуж украинским девушкам или солдаткам, мужья которых были на войне. При небольшом опыте нетрудно угадать, чего хочется каждому человеку. Танцором я считался лучшим в таборе. Именно это и заставило меня, в конце концов, с табором расстаться. Но об этом я расскажу потом.
В таборе за маленькими девочками ухаживают. Так или иначе их воспитывают. Зато мальчики полностью предоставлены сами себе. Это происходит не потому, что им не уделяют внимания. Просто считается, что мужчина должен через всё пройти и набраться собственного опыта, иначе он не мужчина. Мы, мальчики, жили весёлой оравой, до всего доходили своим умом, учились ловчить, учились зарабатывать гаданием или плясками или просто выпрашивать хлеб, сало или копеечку. В то время считалось, что таборные цыгане воруют всё, что плохо лежит. Это верно только отчасти. Действительно, если нам попадался кусок полотна, разложенный для отбелки, сувоя, как он назывался на Украине, то он таинственным образом исчезал. Хозяин мог подозревать кого угодно, но доказательств, что сувою украли мы, цыганята, у него не было. Но что касается более крупных краж, тут всё было иначе.
Цыганский табор возглавляет старейшина. В сущности говоря, он полновластный хозяин или даже царёк. Он пользуется всеобщим уважением, и приказания его обсуждению не подлежат. Был такой старейшина и у нас. Он был богат, насколько может быть богат кочевник, хорошо одет, уверен в себе, важен. Думаю, что он был человек действительно умный. Я могу судить об этом по одному случаю, непосредственно касавшемуся меня.
В то время большим бедствием для крестьян на Украине, да, наверное, и по всей стране, были конокрады. По отношению к ним крестьяне были беспощадны. Была, например, придумана даже специальная, очень страшная казнь для конокрадов. Она называлась «гнуть козла». Человека клали на землю лицом вниз, потом поднимали за руки и ноги, несколько человек садились ему на спину и «гнули дугу». Сидели до тех пор, пока не раздавался негромкий хруст. Тогда его бросали и уходили. Надежды выжить у человека с переломанным позвоночником не было никакой. В то же время вроде бы убийства не произошло. Надо сказать, что тем не менее конокрадство не уменьшалось.
И вот однажды компания цыганят, в которую входил и я, решила угнать коней из деревни. Во-первых, это было нам очень интересно с точки зрения чисто спортивной. Во-вторых, мы с мальчишеской хитростью рассчитали, что сейчас самый подходящий момент для этой операции. Следующим утром табор должен был подняться с места. Нам казалось, что, когда табор уйдёт, мы будем недосягаемы. И вот, никому ничего не сказав, мы ночью незаметно ушли из табора и, действительно, угнали лошадей, угнали незаметно, так что никто ничего не видел и не слышал.
Ночью же мы пригнали их в табор. Мы были уверены, что нас встретят восторженно. К нашему удивлению, однако, восторгов не было. В таборе поднялась тревога. Мужчины собрались вокруг нас. Пришёл старейшина. Все ждали, что скажет он. Он распорядился прежде всего всех участников операции выпороть. Нас немедленно выпороли. При этом очень торопились, так что выпороли не слишком больно. Потом старейшина приказал нам сейчас же угнать коней километров за десять, оставить их в поле, спутав им ноги, чтобы они далеко не ушли, и возвращаться в табор. Всё это мы успели проделать до рассвета. Когда мы вернулись, оказалось, что табор сегодня не будет сниматься с места и что нельзя даже вспоминать о том, что мы собирались утром уходить. Всё это были, как оказалось, разумные распоряжения. Утром к нам явились крестьяне из ограбленного села во главе с сельским стражником. Старейшина объяснил, что мы ничего не знаем, и попросил осмотреть всех наших коней. Крестьяне были настроены воинственно, но никаких следов украденных лошадей не обнаружили. Они ушли ворча. Мы всё-таки оставались под подозрением. Табор продолжал стоять на месте, он стоял и день, и два, и три, пока к нам не заехал стражник, чтобы сообщить, что лошади нашлись. Они паслись стреноженными совсем в другой стороне от села, километрах в десяти от нас. Видно, это сельские ребята баловались. Он не просил, конечно, у нас извинения, но по тону его было ясно, что нас зря заподозрили и что мы можем считать себя вне подозрений. Только тогда старейшина отдал приказ на следующее утро уходить.
История, из-за которой я покинул табор, произошла в июне семнадцатого года. Дело в том, что благосостояние каждого цыгана определяется хорошей лошадью, хорошей бричкой, злой собакой и красивой женой. У моего приёмного отца были хорошие лошадь и бричка. Была и красивая жена. А вот собаки не было никакой. Был другой цыган у нас в таборе, у которого было четыре превосходных пса. Он же считался в таборе и лучшим скрипачом.
Насчёт собак дело обстоит не так просто. Собаку нельзя купить, её можно только украсть или выиграть. Тогда собака будет хорошей. И вот мой приёмный отец предложил скрипачу биться об заклад. Скрипач будет играть, а я плясать под его музыку. Кто из нас дольше выдержит. Не знаю, что поставил мой приёмный отец, а скрипач поставил собаку.
Собрался весь табор. Соревнование началось.
Не могу себе даже приблизительно представить, сколько времени оно продолжалось. Я плясал сначала с увлечением, потом вяло, потом выбиваясь из последних сил, чувствуя, что земля и небо кружатся вокруг меня. Потом у меня дрожали руки и ноги, я обливался потом, а сердце стучало так, что я его слышал. Я продолжал плясать. Я чувствовал, что сейчас упаду, но проклятый скрипач всё играл, и цыгане, сидевшие вокруг, всё хлопали в такт, и этому не было конца, и всё кружилось в моих глазах. Я понимал, что с минуты на минуту упаду, понимал, что у меня больше нет сил, и… продолжал плясать. Наверное, через минуту или через пять минут я бы упал без сознания, но, видно, скрипачу тоже приходилось нелегко. Он сдал раньше, чем я. Как человек азартный, он не мог спокойно пережить свой позор. Он подошёл ко мне, я даже не слышал, что скрипка замолкла, и разбил скрипку о мою голову. Собаку выиграл мой приёмный отец. Я упал на землю. Вероятно, я был без сознания. Кажется, мне дали выпить полынного настоя. Кажется, приёмный отец положил мне в руку полтинник. Потом я этого полтинника не обнаружил. Может, он мне только почудился, а может быть, я его выронил. И всё-таки я ещё не знал, как сложно стать по цыганскому обычаю владельцем собаки.
Оказывается, что нужна не просто собака, а обязательно злая. Это понятно, злая собака – хороший сторож. Но оказывается также, что есть только один способ сделать собаку злой: того, кто помог выиграть или украсть собаку, надо избить цыганским кнутом. Я не видел в этом никакой логики, но, к сожалению, мои взгляды никого не интересовали. И вот пока я лежал на земле, и мир крутился передо мной, и в голове у меня шумело, и я не мог отличить бред от яви, мой приёмный отец нанёс мне десять ударов цыганским кнутом.
Надо знать, что такое цыганский кнут! Если бить умеючи, им не трудно убить человека. Наверное, приёмный отец бил не в полную силу. Он не испытывал ко мне никакого зла. Наоборот, вероятно, он был мне благодарен за то, что я ему выиграл собаку. Он просто вынужден был исполнить обычай. Ему пришлось меня бить, потому что иначе собака не стала бы злой и всё соревнование пошло бы впустую. Такова была, как я себе представляю, его точка зрения.
Но моя точка зрения была совершенно противоположной. Когда я почувствовал, что за мои тяжкие труды, за мою выдержку и упорство, за то, что я победил и выиграл, мне наносят мучительно болезненные, непереносимо обжигающие удары цыганским кнутом, я сначала просто ничего не понял. Потом я постарался скрючиться так, чтобы защитить хотя бы лицо и глаза. Потом я, кажется, опять потерял сознание.
Когда я пришёл в себя, цыгане разошлись. Соревнование было закончено, мой приёмный отец выиграл собаку, и, поскольку все обычаи были соблюдены, собака обязательно будет злой, то есть такой, как надо. Мальчик отлежится и придёт в себя. Говоря современным языком, это закалит его характер и сделает более мужественным. Да и обычаи он, испытав их на собственной шкуре, лучше запомнит.
Но у меня, повторяю, была на всё это своя точка зрения. Я считал, что со мной поступили чудовищно и несправедливо. Я чувствовал, что ни при каких обстоятельствах эту несправедливость никогда простить не смогу. Я даже не решил уйти. Я просто почувствовал, что не уйти не могу. Несколько минут я ещё лежал, а потом встал и, шатаясь, ушёл из табора. Меня никто не задерживал. Я понимал, почему: ни один цыганёнок не будет плакать на людях, это позор. Мальчику больно, вероятно рассуждали цыгане, он уйдёт в сторонку, за деревья, там поплачет, чтобы никто не видел, и вернётся.
Я шёл, шатаясь, пока не дошёл до ручья. Там я умылся холодной водой, немножко ещё посидел и медленно побрёл к ближайшему селу. В табор я никогда уже не вернулся. Никогда не видел никого из этого табора и не знаю, как сложилась дальше судьба моего приёмного отца. Интересно, оказалась ли его собака достаточно злой, или он не рассчитал и недодал мне ещё несколько ударов кнутом. Отлежавшись возле села, я снова пошёл, прося подаяния, в единственный известный мне большой город Полтаву.
Всё это произошло пятьдесят лет назад. Всё это пережил я, человек, который и по сей день работает и надеется работать ещё не один год. Думаю, что в обстоятельствах моего детства для того времени не было ничего необычного. Просто неудачная судьба, для сына батрака даже, пожалуй, обычная. Меня удивляет другое: как мир, в котором всё это происходило, не похож на мир, в котором я живу сейчас. Я директор детского дома, и среди моих воспитанников нет ни одного, у которого бы детство сложилось удачно. Но какой ребёнок тринадцати-четырнадцати лет чувствует сегодня ту полную беззащитность, полное равнодушие окружающих к своей судьбе, полную нормальность своей неудачливости, которую чувствовал тогда я.
Дорога вниз
Когда я убежал из дому, два моих старших брата, Ефим и Иван, работали на сахарном заводе помещика Дурново. Я об этом уже говорил, но хочу ещё раз напомнить, потому что до сих пор кажутся мне удивительными и чудесными две встречи с моими братьями.
Оба раза встречи эти происходили тогда, когда казалось, что ничто уже не может меня поднять с того человеческого дна, на которое я опустился. И оба раза встречи эти круто поворачивали мою жизнь.
Не могу сказать почему, но когда я вернулся Полтаву, уйдя из цыганского табора, город встретил меня немилостиво. Пытался я встать на трудовой путь и устроился к сапожнику, обещавшему выучить меня ремеслу. Но очень уж больно дрался этот сапожник шпандырем, да и учить ничему не учил, а больше посылал разносить заказы да покупать водку. Довольно скоро я понял, что тут меня ничему не научат, и благоразумно ушёл от сапожника, не известив его об этом заранее. Просил я и милостыню, но мне почти ничего не подавали. То ли я разучился просить, то ли стал слишком велик и не вызывал жалости. Так или иначе, жилось мне очень голодно.
Однажды я пошёл на кражу, больше, пожалуй, со зла, чем от голода. Очень уж меня разозлила необыкновенно толстая и жирная кулацкая дочка с тупым, самодовольным лицом, сидевшая на возу и без конца жевавшая сало. Я униженно попросил у неё кусочек хлебца. Она меня обозвала всеми обидными словами, какие знала, и пригрозила отцом, который вот-вот появится. Столько в этой жирной копне было отвратительного самодовольства, столько было ни на чём не основанного убеждения, что она принадлежит к неизмеримо лучшей породе людей, чем я, что я не удержался.
– Ой, гляньте, тётечка! – закричал я, указывая пальцем на быков. – Бык быка доедае!
Дивчина оглянулась. Я схватил с воза мешок с харчами и бросился бежать.
– Ратуйте! – закричала дурёха, но исчезнуть в толпе было нетрудно. В испуге я добежал до самой реки Тарапуньки, название которой теперь взял псевдонимом известный эстрадный артист. Это была жалкая речонка, но место на берегу было пустынное, и здесь я мог спокойно поесть. В мешке оказался шматок сала килограмма на полтора, буханка хлеба да ещё пирожки с мясом. Только я начал наслаждаться едой, как почувствовал, что на меня смотрят. Я обернулся.
Хлопчик, гораздо меньше меня и гораздо худее, жадно смотрел на хлеб и сало. Я пригласил его разделить мой роскошный обед, и мы молча жевали до тех пор, пока не съели всё, что было в мешке.
Потом опять пошли голодные дни. Постепенно я слабел от голода и окончательно терял уверенность в себе. Жизнь казалась мне безнадёжной. Я ничего не ждал и ни на что не надеялся.
Однажды в состоянии полнейшего уныния я присел на крыльцо какого-то дома, присел потому просто, что ноги болели и не могли больше ходить. Рядом со мной присел, по тогдашним моим понятиям, богато одетый парень в целых, хороших сапогах, в аккуратной рубашечке со щеголеватым пояском. Он был, может быть, на два-три года старше меня, но казался таким уверенным в себе, таким преуспевающим, что я никогда в жизни не решился бы с ним заговорить. К счастью, он сам заговорил со мною.
– Чего приуныл, хлопчик? – спросил он.
Я посмотрел на него подозрительно. Нет, он не смеялся. Он, кажется, даже искренне сочувствовал мне.
Я рассказал ему, как печальны мои дела. Я был слаб от голода и отчаяния. В другое время я, может быть, и постыдился бы жаловаться незнакомому парню, но больно горькая была эта минута, и не было у меня сил приукрашивать своё положение. Парень выслушал меня внимательно и сказал:
– Ну, пойдём со мной. Накормим тебя и дело дадим. Голодать не будешь.
Я не понимал, куда он меня зовёт, да и не очень интересовался этим. За еду я пошёл бы с ним на край света. Но нам было гораздо ближе. Мы отправились на Третью Кобищанскую улицу. Я уже знал, что улица эта – средоточие воровских притонов, что мирные люди вечером не заходят туда, чтобы не быть ограбленными. Я знал всё это, но мне было всё равно. Мне хотелось есть.
Я не знал того, что парень, который куда-то ведёт меня и обещает накормить, – это полтавская знаменитость, карманный вор Крамаренко, Васька Крамарь для товарищей по профессии, известный ещё под красивым прозвищем Прыщик. Впрочем, если бы я и знал это, я бы всё равно с ним пошёл. Мне очень хотелось есть.
С этого дня началась моя воровская жизнь. Хозяйка квартиры, куда привёл меня Крамаренко, была бубличница. В одной комнате стояла печь, где пеклись бублики, другая была предоставлена Крамаренко и его друзьям. Как я теперь догадываюсь, Васька был любовником хозяйки. В то время мне это не приходило в голову. В комнате вечно толкался народ. Тут были ребята, мало говорившие о своей профессии и своих делах, тут были молодые девчонки, проститутки, с которыми мы все обходились по-товарищески. На столе не переводилась еда, часто появлялась водка. Вдоль стен стояли широкие кровати, на которых спали все вповалку.
Секреты этого дома узнал я гораздо позже. Первые дни я только отъедался. Ощущение постоянной сытости, совершенно непривычное для меня ощущение, вот, пожалуй, что мне больше всего запомнилось о первых днях пребывания у Крамаренко. Через несколько дней, когда я отъелся и окреп, когда во мне снова заиграла энергия, и я из тощего, вялого существа снова превратился в полного веселья парня, Крамаренко сказал, что надо мне приучаться к делу.
Я догадывался, о каком деле идёт речь. Бродячая жизнь многому меня научила. Я уже понимал, что нахожусь в шайке карманных воров, понимал и то, что кормят меня не из милости. Насколько я вспоминаю, никакие этические проблемы не вставали передо мной. Я твёрдо знал одно: до встречи с Васькой я был постоянно голоден, а теперь постоянно сыт. Это было соображение решающее, если не единственное.
Вор-грабитель
Итак, я стал карманным вором. Сначала я должен был крутиться вокруг места кражи, чтобы в случае нужды создать толкотню или принять незаметно украденное от настоящего вора – словом, быть, так сказать, подсобником, ничем особенно не рискующим, но необходимым в этом деле. Меня, однако, такая второстепенная роль устраивала недолго, и скоро я перешёл на главные роли. Теперь другие крутились вокруг меня, а на мне лежала ответственная задача засунуть руку в чужой карман. Следует сказать, что вором я был удачливым. Ни разу за всё время моего пребывания в шайке я не только не попался, но даже и не был в рискованных положениях.
Что меня привлекало в кражах? Деньги? Нет, к ним я довольно скоро потерял интерес. Я уже забыл, что такое голод, и, в сущности, деньги мне были нужны только для картёжной игры. Я их отдавал очень легко, и мне никогда не было жалко. Скорее всего увлекал меня интерес спортивный. Хоть мне и было тогда только четырнадцать лет, всё-таки в своей среде, то есть в шайке, я пользовался уважением и авторитетом. Я приходил после очередной удачной кражи, обычно товарищи уже знали об обстоятельствах дела и о том, какую я проявил смелость и ловкость, и, конечно же, мне очень нравилось, что все смотрят на меня с уважением, даже с некоторым восторгом. Бродили какие-то и романтические мысли в моём мозгу. Вряд ли слышал я в то время о Робин Гуде и о других известных в литературе «благородных разбойниках», и всё-таки образ преступника, который, рискуя свободой и жизнью, крадёт у богатых несправедливо нажитые деньги, чтобы отдать их беднякам, в моём представлении существовал. Иначе нельзя объяснить трюк, который я проделывал неоднократно и всегда с большим удовольствием. Трюк этот был таков: мне становилось, предположим, известно, что в сыром подвале живёт бедная вдова, прачка, которая одна растит пятерых детей. И вот после очередной удачной кражи или выигрыша в карты, а в карты я теперь играл постоянно и выигрывал много, я заворачиваю небольшой камушек в крупную денежную купюру и изо всех сил бросаю его в окно подвала. Звенит разбитое стекло, из подвала доносятся изобретательные проклятия бедной прачки. Я прячусь за углом и предвкушаю то, что непременно случится дальше. И в самом деле, прачка, разглядев, что камень, разбивший её стекло, завёрнут, по её представлениям, в целое богатство, выскакивает на улицу. Громко призывает она благословения мою голову. Я с удовольствием слушаю, и кажется мне, что я, неизвестный благодетель, искупил этим добрым поступком все свои преступления.
Нет, положим, не все. Чувство вины, вероятно, у меня было. Оно исчезало в момент «работы», когда мною владел азарт, когда я знал, что моей ловкостью восторгаются стоящие в толпе мои товарищи, что позже они об этом будут рассказывать в квартире на Третьей Кобищанской, и там меня тоже будут хвалить и восторгаться мною. Но в более будничные минуты совесть всё-таки грызла меня, иначе, наверное, не молился бы я так горячо на Рождество в церкви Крестовоздвиженского монастыря, не опускал бы деньги в кружку для бедных и на украшение храма.
Скоро я перешёл на более высокую, пожалуй, на высшую ступень преступного мира. Я стал грабить квартиры. Мало того, я стал верховодом целой шайки, которая ждала от меня распоряжений и беспрекословно их выполняла. У нас был наводчик-точильщик, который ходил по домам точить ножи-ножницы, наблюдал за распорядком жизни хозяев, узнавал, когда квартира остаётся пустой и есть ли ценные вещи, тщательно осматривал замки. Потом появлялись мы, «рыцари удачи». Я командовал. Мы уносили мешки с награбленным добром к Каину. Каином у нас, да, кажется, и всюду, назывался скупщик краденого. Наш Каин работал истопником. Награбленное мы сносили к нему в подвал. Он нам давал деньги. Много! Гораздо больше, чем нужно было для удовлетворения наших потребностей, включая игру в карты. Мало! Гораздо меньше, чем награбленное стоило.
Сейчас, вспоминая то время, думаю, что хоть и лёгкая была у меня тогда жизнь, хоть и сопутствовала мне всё время удача, хоть и хватало мне денег и на еду, и на одежду, и на игру в карты, всё-таки инстинктом я ощущал страшную пустоту этой жизни. Хоть и был я маленьким дикарем, а всё-таки чувствовал, что живу не так, как должен. Да, конечно, чувствовал, иначе не бросил бы так легко свою блестяще складывающуюся «карьеру».
Произошло это совершенно неожиданно.
Надо сказать, что, хотя проститутки у нас в доме на Третьей Кобищанской бывали постоянно и относились мы к ним по-товарищески, ни с одной из них никогда не было у меня близких отношений. Я, да и все мы, охотно давали им деньги, когда дела у них были плохи, охотно болтали с ними, но этим всё и ограничивалось. Влюбился я однажды в девушку, которую встретил на дороге. Она шла с бойни и несла телячьи ножки для студня. Мы с ней разговорились, оказалось, что отец её рабочий и живут они в собственном домике. Я ей сказал, что работаю и зарабатываю хорошо. Иначе нельзя было объяснить мою, по тем временам, богатую одежду. Договорились, что я к ней на днях зайду. Я взял приятеля карманника Кирюшу Мица. Мы купили конфет и отправились. Шёл март восемнадцатого года, и конфеты были большой редкостью. Девушка удивилась такому подарку, но с удовольствием стала есть. Мы болтали, стоя у калитки, но очень скоро строгая мать позвала её домой. Отправились домой и мы с Кирюшей.
Здесь я должен сделать отступление. Шёл, повторяю, март восемнадцатого года. Четыре месяца прошло со дня Октябрьской революции. Политическая жизнь страны кипела. До хрипоты кричали на митингах ораторы, ревела толпа, выражая сочувствие или протест. Уже почти все понимали, что дело миром не обойдётся. Собирались офицерские отряды защищать веру, царя и отечество, собирались рабочие отряды драться за социализм. До нас на нашей Третьей Кобищанской доносился только смутный гул, который, казалось нам, нас не касается. Симпатии наши были на стороне «красных» или «рабочих», хотя представляли мы их очень приблизительно. Мы считали, что тоже воюем против богатых. Значит, очевидно, мы были за бедных. Впрочем, волновала нас политика очень мало. Быт Полтавы пока ещё не изменился, и точильщик сообщал нам, что в богатых домах есть достаточно ценных вещей. Это нас действительно интересовало.
И всё-таки, повторяю, только тем, что я был глубоко неудовлетворен своей благополучною и легкой жизнью, можно объяснить то, что произошло в этот вечер.
Мы с Кирюшей шли мимо юнкерского училища, когда услышали в темноте крики и перестрелку. Мы подошли ближе. Какие-то люди торопливо переносили из училища на подводы пулемёты «максим», винтовки и патроны. От зрителей, которых, как это бывает, всегда немало стояло вокруг, мы узнали, что здание захвачено рабочим партизанским отрядом, который и выносит оружие, чтобы увезти в отряд. Мы стали вместе со всеми носить винтовки. Пожилой рабочий нас похвалил. Не помню уж, я или Кирюша спросил, не может ли он и нас зачислить в отряд. Он сказал, что зачислить не может, однако, если мы хотим, может представить нас командиру. Мы хотели. Нам предложили идти с отрядом. Мы пошли в компании с приветливым рабочим, я шёпотом предупредил Кирюшу, чтобы он не рассказывал о том, чем мы с ним занимаемся. Он понял меня с полуслова. Оба мы если не знали, то чувствовали, что занятие наше постыдно. Приехали мы в лес под Диканькой. Пожилой рабочий, который взялся представить нас командиру, спросил наши фамилии. Услышав фамилию Калабалин, он удивился и попросил меня повторить.
Я заволновался. Может быть, он знает про меня что-нибудь нехорошее и меня не примут в отряд. Рабочий промолчал и ввёл нас в дом. За столом сидел вооружённый человек, перетянутый пулемётными лентами, несколько тоже вооружённых людей окружали его.
– Товарищ командир, – сказал рабочий, – я тут двух ребят привёл, в отряд просятся. Один ваш однофамилец.
Человек, перетянутый пулемётными лентами, поднял голову. Это был мой старший брат Иван. Увидев меня, он радостно улыбнулся.
– Сенька, – сказал он, – нашёлся! Ну что ж, если у товарищей нет возражений, примем тебя в отряд.
Мы с братом расцеловались.
Всё-таки долго я был на земле один. Всё-таки долго не было у меня близкого человека. Я расплакался как очень маленький мальчишка.
– Тю! – ласково и шутливо сказал мне брат. Я благодарно заулыбался.
По верной дороге
Так я стал бойцом рабочего партизанского отряда, которым командовал мой брат Иван. Нам, рядовым бойцам и командирам, будущее отряда, революции, страны казалось ещё непонятным. Это был тот бурный период, когда в хаосе, взбудораженном революцией, выковывалась будущая Красная Армия. В то время ещё не было линии фронтов, вернее, фронты проходили везде. Возникали и буйствовали банды анархистов, гайдамаков, просто неизвестных людей, целью которых было пограбить. Оружием каждый отряд снабжал себя сам. И отряд брата вынужден был снабжаться оружием от противника: других способов не было.
В этом снабжении принимал некоторое участие и я: шнырял по Полтаве, следил за пьяными офицерами, вытаскивал у них маузеры и наганы. Между прочим, вспомнил я о склепе, в котором когда-то жил. Разыскал его. «Квартира» оказалась не занята. Я хранил там оружие, добытое мною, пока его не удавалось переправить в отряд.
Скоро отряд занял Полтаву. Однажды я отправился навестить своих бывших коллег на Третью Кобищанскую. На нашей квартире не было почти никого из старых моих товарищей. Никаких лирических чувств у меня это посещение не вызвало. Я чувствовал, что теперешняя моя жизнь правильная, а та, старая, была нехорошая и нечистая. Я с удовольствием простился с несколькими знакомыми, которых ещё застал, и отправился к себе в отряд. В то время я носил уже военную форму, поскольку время партизанщины для отряда миновало. То ли воздух был такой особенный на Третьей Кобищанской, то ли воспоминания подействовали на меня вредоносным образом; но я, хотя у меня не было копейки денег, нанял извозчика и важно назвал ему адрес. У извозчика не возникло сомнений в моей платежеспособности: военная форма ручалась за меня.
Дом, куда я велел ему ехать, находился в двух шагах от штаба отряда, но, главное, в нём был проходной двор. Уж полтавские проходные дворы я к этому времени изучил досконально. Сказав извозчику, что я сейчас вынесу из дома мешок, я ушёл через проходной двор и отправился в штаб. По сравнению с прежними моими похождениями это была невинная шутка, но судьба меня наказала и предостерегла. Через полчаса меня позвали в один из отделов штаба. В комнате я застал жену одного из наших командиров, работавшую в штабе машинисткой. Рядом с ней стоял тот самый извозчик, которого, по моим расчётам, я не должен был никогда больше видеть. Мы сразу узнали друг друга, встреча доставила мне мало удовольствия. Жена командира заплатила извозчику, но строго меня отчитала, возражать мне было нечего. Я запомнил этот урок.
Скоро отряд влился в 1-й Украинский советский полк имени Шевченко. Брат стал командиром второго батальона. Я был причислен к взводу разведки. Полк погрузили в эшелоны, и мы отправились в направлении на Херсон и Николаев сражаться с гайдамаками. Не только, впрочем, с гайдамаками. Там же где-то орудовала банда Григорьева, там появлялись и бесследно исчезали сегодня, чтобы завтра появиться снова, ещё десятки более мелких банд. Противник всюду. В стране бушевал хаос, и только первые частицы той организованной силы, которой стала Красная Армия через год, бесстрашно сражались с этим хаосом.
Мы заняли Херсон с налёту и освободили три тысячи херсонцев, запертых греко-румынами в амбарах. Вероятно, этих людей собирались уничтожить, но удалось освободить их вовремя.
Замечательную операцию провёл наш полк на станции Раздельная. Это большая узловая станция километрах в семидесяти от Одессы. Она была занята гайдамаками. Батальон, которым командовал мой брат, ворвался на станцию так неожиданно, что взял её почти без сопротивления. Мы захватили несколько десятков эшелонов с оружием, с обмундированием, с продуктами. Мы взяли орудия и пулемёты, снаряды и патроны, теперь наш полк был снабжён всем необходимым, предстояли большие дела. Полк пошёл на Тирасполь. Под Тирасполем я был легко ранен. Меня положили в госпиталь. Рана была пустяковой, и я пролежал бы недолго, если бы не заразился сыпным тифом. Тогда сыпной тиф косил красноармейцев не меньше, чем пули врага. Плакаты на стенах кричали, что «вошь – враг социализма». Сейчас это звучит странно, но тогда это было действительно так.
Меня перевезли в Полтаву, я долго лежал в полтавском госпитале и вышел из него худой, как тень, и ослабевший до того, что еле волочил ноги. Я очень огорчался, что из-за раны и болезни не принимал участия в операциях своего полка. Полк за это время совершил много. О нём рассказывали удивительные истории. Немало удивительного рассказали мне и о моём брате Иване. Он заслужил славу храброго и находчивого воина. В моих глазах образ его становился всё значительнее и ярче. Мне даже странно было, что мой родной брат, рабочий сахарного завода, выросший в той же семье, что и я, совершает подвиги, о которых рассказывают посторонние люди. Как горевал я, что меня не было с ним в то время, когда он сражался и побеждал, когда каждый день угрожала ему опасность.
Очень я горевал об этом, но судьба готовила мне большее горе.
Жена Ивана жила в деревне Сторожево. Она ждала ребёнка, и вот, наконец, зашёл в штаб крестьянин из этой деревни и сообщил, что у Ивана родился сын. Время было такое, что несколько дней Иван не мог выбраться посмотреть сына. Наконец, командир полка отпустил его. С транспортом было плохо, и отправился Иван в Сторожево пешком. Посмотрел сына, поцеловал жену и двинулся пешком же обратно в полк.
Надо представить себе Украину тех дней. Сёла, в которых прячутся гайдамаки, в которых кулаки готовы выстрелить в каждого красноармейца, крестьянские дворы, в которых зарыты гранаты и пулемёты. Вероятно, действительно стал известен командир второго батальона полка имени Шевченко Иван Калабалин. В него выпустили из-за угла две пули и для верности ещё швырнули гранату. Он был убит, мой брат, отец новорождённого ребёнка.
Меня, только что вышедшего из госпиталя, устроили в рабочую семью, чтобы я отлежался и окреп после болезни. Эта семья, как и многие другие рабочие семьи, охотно брала на поправку выздоравливающих красноармейцев, в госпиталях мест не хватало. Они сами жили впроголодь, но с прибавкой моего пайка мы могли прокормиться.
Я был слаб и беспомощен, я не мог ходить. У меня подгибались ноги, меня шатало. Целые дни я лежал один и думал о гибели брата. Как я ненавидел проклятых гайдамаков, белых офицеров, скрывавшихся по деревням, кулаков, прятавших винтовки и пулемёты, чтобы стрелять из-за угла в наших бойцов.
Это был девятнадцатый год. Мне было шестнадцать лет. Любой сегодняшний третьеклассник образованнее, чем я был в то время. Ненависть к убийцам брата сжигала меня. Я старался лежать неподвижно, чтобы быстрее поправиться. У меня созрел план, который я торопился привести в исполнение. Я дал себе клятву отомстить за убийство брата.
Лечу в пропасть
Наконец, я снова здоров и крепок. Моя обязанность найти свой полк и вернуться в свой взвод разведки. Но, во-первых, полк имени Шевченко сражается где-то далеко от Полтавы, а, во-вторых, у меня есть более важная, более серьёзная обязанность – отомстить за убитого брата. Не тем именно людям, которые послали из-за угла две предательские пули. Этих людей теперь не найдёшь. Да и кто они, эти люди? Пусть я не знаю их имен, но я твёрдо знаю, что это кулаки или украинские националисты. Я, Семён Калабалин, кулакам и националистам объявляю войну! Для этой войны я решаю собрать отряд. Сначала в этом отряде только пять человек, пять знакомых, которых я убедил в том, что мстить за убитого моего брата их прямая обязанность. Что можем сделать мы вшестером? Нас мало, надо отряд увеличить. Вокруг Полтавы кулацкие хутора, помещичьи усадьбы, там прячутся переодетые офицеры, скрываются гайдамаки, там каждый горит ненавистью к Советской власти, там в погребах укрыты пулемёты, обрезы, гранаты. Мы не знаем, кто убил брата, но это неважно. За его смерть отвечают все кулаки, все офицеры, все националисты.
Сейчас мне кажется даже странным, как быстро стал расти мой отряд. Самые разные люди охотно приставали к нам. У нас были и русские, и украинцы, и цыгане. Думаю, что сначала нас объединяла некая идея. Вряд ли это была идея мщения за смерть Ивана, многие из отряда его и не знали, о нём и не слышали. Может быть, это была идея борьбы с помещиками и кулаками, с офицерами и националистами? Да, вероятно, в первых наших налётах именно эта идея руководила нами.
Налетали мы на богатые помещичьи дома и кулацкие хутора. Что только не уносили мы оттуда! Одежды сколько хочешь и какой угодно, наганы, обрезы и пулемёты, еда какая хочешь и сколько хочешь.
Это было благодатное время для грабежей. Сколько могло скрываться вооружённых людей в помещичьей усадьбе или кулацком доме? Ну, пять человек, ну, десять. А нас было много. Нас становилось всё больше и больше. Скоро в отряде насчитывалось сто сорок человек.
Всё это был лихой народ. Боюсь, что большинством руководила одна нехитрая цель – пограбить. Мы были прекрасно одетый хорошо вооружены. У нас были отличные лошади. Мы почти не встречали сопротивления. Слухи мчались впереди отряда. Нас боялись, перед нами беспрекословно распахивали ворота.
Нам отпирали, или мы сами взламывали заветные сундуки. Мы разбрасывали по полу накопленное добро и брали то, что подороже или что понравилось кому-нибудь из нас. Если дело было к ночи, мы заставляли хозяев накрыть на стол и пировали допоздна.
Выставив часовых, мы спали вповалку и уезжали утром.
Часто, отъехав несколько километров, мы бросали у дороги шубы и сапоги, куски полотна и знаменитых украинских смушек: нам не нужно, кому нужно, пусть подберёт.
Мы ничего не ценили. Мы знали, что в следующей усадьбе, на следующем хуторе возьмём ещё больше!
Как ни странно, командовать отрядом продолжал я. Говорю странно, потому что мне было только шестнадцать лет. Сейчас я думаю, что отряд признавал меня командиром потому только, что в общем всем было безразлично, кто, собственно, командует. Когда перепуганные хозяева открывали ворота и мы врывались в хутор, каждый брал что хотел и тут командир был ему не указчик. Ну, а кто скомандует отход – не всё ли равно?
Так мы носились по районам, ближним к Полтаве, точно стая волков, не думая о будущем, не дорожа награбленным, уверенная в себе, обнаглевшая банда. Думал ли я в то время о том, как получилось, что вместо мщения за убийство брата я занимаюсь самым обыкновенным грабежом? Не помню. Помню только, что в глубине души я чувствовал: всё получается не так, как должно было быть.
В самом деле, когда-то я представлял себе некий орден мстителей, некое общество людей, живущих одной высокой и благородной целью. Я не мог не отдавать себе отчёта в том, что мы не знали, были те, кого мы грабили, украинскими националистами или просто богатыми крестьянами. Имели они отношение к убийству моего брата и ко многим другим убийствам советских работников и командиров или не имели. Нас интересовало только одно: найдём мы чем поживиться? Сможем мы обменять пару коней на лучших? Найдём ли что-нибудь стоящее из одежды, такое, чего ещё нет у нас, или есть, но не у всех? Хорошо ли, наконец, угостят нас ограбленные? Сперва я ещё пытался узнать, кто эти люди, к которым мы ворвались, сундуки которых мы взламываем, у которых отбираем бережно хранимые богатства. Но как мы могли узнать, что это за люди, если все одинаково прикидывались мирными хозяевами, все одинаково отрицали за собой всякую вину?
И, снова набрав ненужного барахла, мы выезжали из ворот, оставляя озлобленных, проклинающих нас людей, чтобы выбросить большую часть барахла прямо в грязь за первым поворотом дороги.
Формально командиром считался я. Но, в сущности говоря, не я командовал отрядом, а отряд командовал мною. Я не мог запретить грабить. Если я начинал говорить о мщении за смерть брата, меня просто не слушали или слушали, думая о своём. Я мог только отдавать команды, такие, которые кто-нибудь всё равно должен был отдавать. Я ехал впереди отряда, безусый юнец в кожаной куртке, и знал, что завтра будет то же, что и сегодня: испуганные глаза хозяев, взломанные сундуки, грабёж ненужных нам вещей. Этому не было конца. Да и какой мог быть этому конец! День шёл за днём. Один не отличался от другого, пока однажды в одной деревне нам не сказали, что по нашим следам идёт конный резерв полтавской милиции. Мы сначала не придали этому значения, нам казалось, что наш отряд так силён, что никакой конный резерв нам не страшен.
Конный резерв милиции
Через несколько дней мы опять услышали о конном резерве милиции. В каждом селе хоть у кого-нибудь из отряда находился родственник или дружок, который сообщал нам последние сведения: где находится резерв, куда он, по слухам, направляется завтра. Но, вероятно, и у бойцов конного резерва милиции тоже были в каждом селе родственники и знакомые. В конном резерве милиции тоже знали, где мы были вчера и куда мы собирались двинуться дальше. Мы носились по дорогам и сёлам Полтавщины, как будто привязанные друг к другу. Только что, сделав неожиданный маневр, мы уходили от резерва, как назавтра в следующем селе нам уже сообщали печальные новости: конная милиция снова напала на след, конная милиция снова идёт за нами.
Расстояние между отрядом и милицией могло сегодня быть больше, чем вчера, но в общем оно неуклонно сокращалось. Видимо, милиция взялась за нас всерьёз. Мы по-прежнему лихо налетали на хутор или усадьбу, но нам уже не так легко открывали ворота. Приходилось спорить и угрожать. Иногда приходилось врываться силой. Мы уже не решались, ограбив хозяев, требовать, чтобы нам накрыли стол. Мы уже не решались после шумного ужина улечься спать, выставив для страховки часовых. Мы торопились исчезнуть. Мы знали наверняка, что, когда мы врывались на хутор, незаметный хлопец или дивчина уходили с хутора задами, чтобы разыскать начальника резерва. У нас исчезло чувство безопасности, а значит, исчезла и уверенность в собственной силе.
Доходили слухи, что начальник резерва – человек упрямый и боевой. Доходили слухи, что от начальника резерва, если уже он пустился в погоню, не спрятаться и не оторваться. Конный резерв милиции день за днём неуклонно шёл по нашим следам.
Настал день, когда мы оказались в кольце. Вероятно, хорошо был информирован о наших передвижениях начальник резерва. Его отряды заняли все дороги, по которым мы могли бы уйти из кольца. Сопротивление было бессмысленно. В нашей шайке было много храбрых людей, и всё-таки как боевая единица мы никуда не годились. Мы были способны лихо налететь на беззащитный хутор, напугать всё село, промчавшись по главной улице, но к правильной обороне мы не были способны. Мы вообще не могли сражаться с организованной воинской частью. А наши информаторы сообщали, что в конном резерве строгая дисциплина, опытные командиры и отчаянные бойцы.
Ох, как далеко было нашему сброду до настоящей воинской части! Как только стало ясно, что мы окружены, лихой дух ватаги сразу резко упал. Ещё вчера вокруг меня были, казалось, смельчаки, бесстрашно нападавшие на хутора и усадьбы, лихие вояки, не боявшиеся ни чёрта. Куда делась теперь их лихость, их бесшабашность и уверенность в себе. Мрачные люди были вокруг меня, и если они не разбежались, то потому только, что некуда было бежать. Нельзя было даже разойтись по одному, потому что в каждом из окрестных сёл одинокого бандита не задумались бы схватить и выдать. Очень уж мы осточертели населению Полтавщины.
А конный резерв милиции начал сжимать кольцо. Всё меньше становился район, в котором мы могли передвигаться. Наконец нам осталось одно: молча ждать, пока нас возьмут в плен. Все дали клятву не выдавать атамана. Было, мол, объединение на свободных началах. Никакого начальства, все одинаково грабили, все одинаково и должны отвечать. Мы надеялись, что не станут расстреливать сто сорок человек.
Наконец, мы увидели, как из ближайшего леса вышел в конном строю отряд резерва милиции.
Сопротивление было бессмысленно. Мы мрачно ждали конца. Нас обезоружили и разместили в ближайшем селе. По одному вызывали нас на допрос. Мы перестали быть отрядом мстителей. Впрочем, были ли мы мстителями когда-нибудь? Мы перестали быть даже разбойничьей шайкой. Мы были просто пойманные преступники, каждый из которых мог надеяться только на то, что вымолит себе наказание помягче.
Я надеялся, что хлопцы сдержат слово и не выдадут меня. Но то ли кого-нибудь из них припугнули, и он разболтал со страху, то ли просто настроение было такое, что, мол, снявши голову, нечего плакать по волосам, во всяком случае, очень скоро узнали, что я атаман. Меня повели на допрос к самому начальнику конного резерва. Я шёл мрачный, опустив голову. Что я мог сказать в своё оправдание? Что я собирался мстить за убийство брата Ивана? Кто мне поверит, когда сотни свидетелей покажут, что отряд занимался только грабежами, только налётами, что никто и не слышал о какой-то мести. Сколько угодно можно было раздумывать о том, как это получилось. Важно было то, что получилось именно так.
Меня ввели в хату, где начальник конного резерва должен был допрашивать атамана «отряда мстителей». Я стоял, опустив голову. Отрицать что-нибудь было бессмысленно, признаваться было, в сущности, не в чем, всё было известно и так.
И вот я услышал голос, показавшийся мне знакомым.
– Сенечка, – сказал начальник конного резерва милиции, – ты бы голову поднял, братец милый.
Я поднял голову. За столом сидел второй из моих старших братьев, Ефим. Нехорошая улыбка была у него на лице.
Я не обрадовался и не огорчился. Я даже не удивился. Я был в состоянии, в котором ничто не могло произвести на меня впечатление.
Ефим встал из-за стола и подошёл ко мне, держа плётку в руках. Лицо у него подергивалось от злости.
– Ну что ж, поцелуемся? – спросил он и изо всей силы ударил меня плёткой.
Я был в кожаной куртке, поэтому боли не почувствовал, и всё-таки вздрогнул. Не от боли, а оттого, что очень уж страшно было получить непереносимый этот по оскорбительности удар от родного моего брата Ефима.
По-моему, Ефим не задал мне ни одного вопроса, наверное, он счёл это за лишнее. Ему было известно достаточно, чтобы быть уверенным в моей вине. Вероятно, если бы он и стал меня допрашивать, я бы не сказал ни слова. Я просто не в силах был рассказать ему о своих винах и преступлениях. Не мог же я, в самом деле, рассказывать о намерении моём отомстить за брата Ивана. Что значили мои слова по сравнению с показаниями десятков или сотен ограбленных.
Ефим распорядился, и меня увели. Утром под конвоем отправили меня в Полтаву, в Чрезвычайную комиссию, в ЧК, как все её сокращенно называли. Я понимал, что мне пришёл конец. Я не сердился на Ефима и не собирался оправдываться. Я был в состоянии отупения. Я знал, что меня ждёт, и не думал спорить. Всё, что мне предстояло, я заслужил.
Камеры полтавской тюрьмы в то время были набиты народом. С какими же разными людьми мне довелось там встретиться! Здесь были украинские националисты со свисающими вниз длинными усами, делающие вид, что ни слова не говорят по-русски. Были и кулаки с глазами, горящими ненавистью, те самые, которые прятали в соломе обрезы и пулемёты. Были царские офицеры, очень похожие на тех пучеглазых братьев Голтвянских, которых когда-то я так боялся. Были, наконец, попы, проповедовавшие не кротость и смирение, а кровавую войну, не мир, но меч, не духовные пастыри, а руководители подполья и организаторы заговоров. Конечно, кто-нибудь из сидевших со мной или из их друзей послал из-за угла пули, убившие моего брата Ивана. Именно им или их друзьям собирался я мстить. Как же получилось так, что я сижу с ними в одной камере, если не за общую вину, то за схожие преступления? Как получилось, что я стал врагом моему брату Ефиму и был бы, наверно, врагом Ивану, если бы он остался жив? Я думал и передумывал, и в голове моей не укладывалось, как же это всё-таки получилось.
Когда меня вызывали на допрос, я ничего не отрицал. В самом деле, все обвинения были справедливы. Грабил, разбойничал, врывался в чужие дома с целью личного обогащения. А с какой же другой целью? Не мог же я, в самом деле, объяснить хмурому, серьёзному следователю, что всё это я делал, видите ли, для того чтобы отомстить за убитого украинскими националистами большевика Ивана Калабалина. Это прозвучало бы издевательски. Кто бы мне поверил? Да я и сам уже не верил в это.
Итак, я подтверждал все обвинения, которые мне предъявлялись. Да, этот хутор ограбил. И эту усадьбу тоже ограбил. Лисий салоп взял? Взял. Куда его дел?
Я не помню лисьего салопа, но, может быть, кто-нибудь из банды, действительно, прихватил его в суматохе. Скорее всего, так и было. Куда он его дел? Кто его знает. Может, захотелось выпить, и сменял на самогонку, а может, показалось тяжело тащить, и выбросил в канаву на повороте дороги. Какую роль мог играть лишний салоп, даже лишний налёт на хутор или усадьбу в бесконечно длинном списке преступлений моих и моей шайки!
Я не спорил ни с чем. Я признавался во всём. И в том, что, наверное, было правдой, и в том, чего, может, совсем не было. Вероятно, следствие по моему делу было очень лёгким. Поэтому оно быстро закончилось. Чрезвычайная комиссия меня приговорила к расстрелу. Так заявил мне следователь. Может, такого решения ЧК и не было, но в камеру смертников меня перевели. Вот уж где я оказался среди отборных негодяев! Всем, кто сидел в нашей камере, терять было нечего, поэтому разговоры велись откровенные. Чего только не наслушался я! С какой ненавистью здесь говорили о большевиках и о Красной Армии. Несколько раз с проклятиями поминали и полк имени Шевченко, разведчиком в котором я был когда-то, батальоном которого командовал Иван. Не мог же я, в самом деле, вдруг здесь, в камере смертников, защищать Советскую власть и Красную Армию. Наверное, если бы я попробовал, все бы смеялись, слушая меня. Кто был я сам? Такой же, как они, главарь бандитской шайки. Объявлять себя красным было глупо. Может быть, сидевшие в моей камере заподозрили бы меня в трусливом расчёте на то, что Чрезвычайная комиссия, узнав о моих просоветских высказываниях, растрогается и отменит свой приговор, то есть меня бы заподозрили не только в глупости, но и в подлости. Я молчал.
Каждый день несколько человек уводили из камеры на расстрел. Некоторые плакали, некоторые крестились, некоторые уходили в полубессознательном состоянии, не помню, чтобы были какие-нибудь трогательные прощания, объятия, слёзы. Всем предстояла смерть, и каждый думал о себе. Когда кончали читать список вызванных на сегодня, у тех, кто не был в этом списке, веселели лица. Они считали, что им повезло. Ещё бы, им наверняка предстоят ещё сутки жизни. Сутки жизни в этой грязной, тесной и мрачной камере.
Новичков в нашу камеру не приводили. Не знаю, потому ли, что наиболее крупные заговоры были ликвидированы и волна репрессий ослабела, или напряжённая борьба продолжалась, а смертников помещали в другом месте.
Наша камера пустела. Настал, наконец, день, когда я остался один. Последнюю группу: двух кулаков, трёх офицеров и одного попа увели. Пока читали список, я был уверен, что услышу и свою фамилию, но её в списке не оказалось. Шестеро уходящих даже не простились со мной. Они были слишком заняты тем, что им предстояло. Я остался в камере один. Хотя я знал точно, что не сегодня-завтра буду расстрелян, и расстреляют за дело, так что и обижаться-то не на что, хотя внешне я был, кажется, спокоен, даже равнодушен ко всему, всё-таки во мне шевелились какие-то чувства, какие-то мысли бродили в моей голове, на что-то, наверное, я, даже не понимая этого, надеялся, как-то прикидывал, когда меня расстреляют.
Я оставался один в этой проклятой камере. Кажется, я был не совсем нормален. Я плохо помню, как прошли следующие сутки. Снова настало утро, и, когда в камеру вошли, у меня не оставалось надежды, я был один, значит, пришли за мной. Действительно, назвали мою фамилию, имя и отчество. Я встал. Мы, конвоир и я, вышли в коридор. Все, кого вели на расстрел, я точно помнил, поворачивали по коридору направо. Меня повели налево. У меня не проснулось никакой надежды или недоумения. Переутомлённый мозг просто отметил: меня почему-то повели не туда, куда отводили других.
Привели меня к следователю, тому самому, который уже много раз меня допрашивал. Он посмотрел на меня, как всегда, хмуро и раздражённо. Он задал мне несколько дополнительных и, по-моему, лишних вопросов. Потом он сказал, я не помню какими словами, что меня не расстреляют. Не помню, что я почувствовал и подумал в эту минуту. Кажется, ничего. Следователь не сказал мне, помилован я или решение ЧК пересмотрено. Он сообщил, что не расстреляют, и всё. Я выслушал это с неизменившимся лицом и ничего в ответ не сказал. Следователь вызвал конвоиров, и меня повели обратно, в ту же самую, пустую теперь, камеру смертников. Когда дверь за мною закрылась, я сел на нары и заплакал. Плакал долго, беззвучно и неожиданно уснул. Мне снились страшные сны. Какие-то пиявки впились в моё тело. Я метался и кричал во сне и сам слышал свой крик. На меня напали отъевшиеся клопы. Они привыкли, что в камере много людей, и свирепо набросились на одного.
Я просыпался от страха и, не придя в себя, засыпал снова. Так прошла ещё ночь и ещё день. Наконец, за мной пришли. Меня отвели в губернскую тюрьму. Здесь началась нормальная тюремная повседневность, ожидание очередной еды, вынос параши, ленивые разговоры ни о чём.
В этой тюрьме я просидел три месяца.
Неизвестный человек делает странное предложение
День походил на день. В тюремной камере ничто не менялось. Та же скудная еда времён военного коммунизма, те же тоскливые заботы тюремной камеры, та же похлёбка из ячменя, распорядок дежурств, очередь уборки. День как день, и дням этим нет конца.
Как я теперь понимаю, никто не знал, что, собственно, со мной следует делать. Расстрелу я, вероятно, не подлежал как несовершеннолетний. Освобождению тоже не мог подлежать как преступник, и преступник серьёзный. Осудить меня на несколько лет заключения? Но кто мог в то время взять на себя такую обузу – несколько лет содержать заключённого? Новый строй боролся за существование. Его сторонники считали, что со дня на день наступит мировая революция, а противники ждали, что со дня на день он рухнет. В обстановке напряжённой борьбы бандитов расстреливали нещадно. И вдруг нашёлся бандит, которого расстреливать нельзя. Со мною просто не знали, что делать. Вот я и сидел, ел ячменную похлёбку, в очередь убирал камеру и выносил парашу, и казалось мне, повторяю, что эта однообразная и тоскливая жизнь не кончится никогда.
И вот 20 декабря 1920 года меня вызвали из камеры. Вызывали меня, конечно, и раньше. Я предполагал, что опять повторится очередной допрос, то ли потому, что дело попало к новому следователю, то ли приехало начальство решать, что со мною делать. Снова, наверное, выслушают мои много раз повторенные показания, снова будут думать, как быть, если и расстрелять меня нельзя и отпустить на волю опасно.
Привели меня в кабинет начальника тюрьмы, в котором я и раньше неоднократно бывал. Начальник тюрьмы сидел за письменным столом. В кресле перед ним сидел незнакомый мне человек. Был он в поношенной шинельке, в очках. Ничто в нём не привлекло моего внимания, ничто не показалось из ряда вон выходящим. Это мог быть какой-нибудь «комиссар», проверяющий заключённых, или, как я думал и раньше, какой-нибудь новый следователь.
Неизвестный человек посмотрел на меня, встал и сказал:
– Извини, пожалуйста. Из-за меня тебя побеспокоили и пригласили в кабинет.
Правду сказать, я не помнил, чтобы следователи извинялись перед заключёнными. Я промычал что-то неопределённое. Он назвал мне свою фамилию – Макаренко. Сказал как-то между прочим: «А тебя, кажется, Семёном зовут? Вот и хорошо. Мы с тобою почти тёзки – меня зовут Антон Семёнович».
После этого он начал излагать своё дело. Напомню: был декабрь двадцатого года. То, что сейчас, почти через полвека, могло показаться обыкновенным, в то время должно было своей неожиданной новизной произвести на меня впечатление ошеломляющее. Должно было произвести, но не произвело.
Макаренко тоном очень обыкновенным, по-видимому, совершенно не стараясь произвести на меня впечатление, заговорил о том, что, мол, недалеко от Полтавы создаётся трудовая колония и что он предлагает мне в эту колонию перейти. Я не помню, разумеется, какими словами эту колонию описывал мне Макаренко. Во всяком случае, рассказ его ни в какой степени меня не поразил. Почему-то представилось мне довольно тоскливое место и не очень сытая жизнь. Во всяком случае, точно могу сказать, что никакого радостного возбуждения, никакого предвкушения новой радостной жизни я не испытал. Немного, как я уже говорил, удивило то, что он передо мной извинился, но это показалось мне просто чудачеством, а вовсе не признаком нового ко мне отношения. Запомнилось из его слов, что в колонии, кроме земли, будут и мастерские, и он надеется, если ребята ему помогут, что из колонии может получиться толк. О планах своих он говорил не очень уверенно, стараясь как бы внушить мне: всё это только попытка, и что из этого получится – предсказать трудно. Закончил он фразой, тоже в тюремных условиях необычной, но сказанной так просто, что всю её необычность понял я гораздо позже. Смысл этой фразы заключался приблизительно в том, что если, мол, ты, Семён Калабалин, разделяешь мою точку зрения и тоже думаешь, что из колонии может выйти толк, то давай попробуем.
За всё время, пока этот загадочный Макаренко нарочито прозаическим тоном излагал свои очень скромные планы, начальник тюрьмы не произнёс ни слова. Я-то знал, что всё равно именно начальник здесь главный и от него всё зависит. Я-то краем глаза посматривал, думал, может, он улыбнётся, кивнёт, так сказать, подтверждая этой улыбкой или кивком, что, мол, он, начальник тюрьмы, не возражает против моего ухода. Но начальник ни разу не кивнул и не улыбнулся. Он сидел с неподвижным лицом, ничем не выражая своего отношения к словам странного посетителя. Молчал и я, не зная, что отвечать.
– Ну, так как ты решаешь? – спросил Макаренко.
Я пробурчал что-то не очень внятное, из чего, впрочем, можно было понять, что не возражаю.
Я выхожу из тюрьмы
Не помню, тогда ли мне пришло в голову, что за всё время после ареста впервые я получил возможность сам решать вопрос, касающийся моей судьбы. Скорее всего я потом подумал об этом. Вероятно, в то время меня заставила согласиться просто жажда перемен. Вероятно, на что угодно согласился бы я ради того, чтобы избавиться от бесконечного однообразия жизни в камере, от тоскливых разговоров с другими заключёнными, разговоров ни о чём, потому что всё интересное давно переговорено, а говорить надо, чтобы не сойти с ума от тоски.
– Ну что ж, – сказал Макаренко, – тогда пойди к себе в комнату, собери вещи и отправимся.
Я довольно смущенно объяснил, что своей комнаты у меня здесь нет и вообще ходить незачем, поскольку вещей у меня, собственно говоря, нет. Всё при мне.
При этом я ещё раз кинул взгляд на начальника тюрьмы. Я ждал, что он как-нибудь запротестует или, по крайней мере, скажет, что, мол, нужно соблюсти некоторые формальности, проделать некоторые процедуры. Но он по-прежнему молчал, как будто не слышал, и лицо его по-прежнему не выражало ничего.
Макаренко не придал, по-видимому, никакого значения тому, что у меня нет вещей.
– Ну что ж, тогда пошли, – сказал он, вставая. Он снял с гвоздя, вбитого в стену, башлык – в декабре в Полтаве бывают большиє морозы – и, протянув руку начальнику тюрьмы, сказал: – Спасибо. Значит, мы пошли, до свиданья.
Начальник тюрьмы пожал руку Макаренко и тоже сказал:
– До свиданья.
Следовало, очевидно, попрощаться с начальником тюрьмы и мне. Надо сказать, что я находился в расстроенных чувствах. Я привык к тому, что ходить мне можно только с конвоиром, и не понимал, пойдёт ли со мной конвоир и в эту колонию. А без конвоира кто же меня выпустит из тюрьмы. Тут у всех выходов часовые.
Наконец, должен ли я протянуть руку начальнику тюрьмы или лучше не рисковать и руку не протягивать, а просто кивнуть головой. Но это тоже рискованно. «Как это до свиданья? – скажет начальник тюрьмы. – Хорошенькое дело! Заключённый вдруг собирается уйти! Кто же это ему позволит!»
– До свиданья, – кивнул мне начальник.
Я ответил:
– До свиданья.
Пожалуй, в эти минуты мне больше всего хотелось просто выйти за ворота. Я был совсем не уверен, что это удастся. Есть ещё проходная, и часовые, и замки, и ключи. Что-то я не видел, чтобы писались какие-нибудь пропуска, подписывались какие-нибудь акты…
Макаренко замотал башлык вокруг шеи и повторил очень спокойно, не придавая, по-видимому, этому никакого значения.
– Ну, пошли.
И вышел в дверь. За ним вышел и я.
Казалось, что мы с Макаренко вдруг стали невидимы. Мы проходили мимо часовых, а часовые на нас не обращали внимания и, кажется, даже не замечали, что мы идём. Когда мы подходили к запертой двери, дежурный молча отпирал замок и распахивал перед нами дверь. Нас никто и ни о чём не спрашивал. У Макаренко был такой вид, как будто это совершенно естественно, как будто так и положено, не спрашивая пропуска, выпускать заключённого из тюрьмы. Сколько уж лет прошло с тех пор, а я всё не могу забыть этот короткий путь от кабинета начальника тюрьмы до обыкновенной полтавской улицы. На моих глазах совершались чудеса, отпирались замки, растворялись двери, часовые отводили глаза. А спутник мой этих чудес не замечал.
Он как будто считал всё удивительное, что происходило, совершенно нормальным. Наконец, распахнулась последняя дверь, и мы вышли из тюремных ворот.
Даже воздух был здесь совсем другой, чем в тюрьме. У меня закружилась голова, когда я увидел такую привычную прежде полтавскую улицу. Молча мы шагали по тротуару. Я ни о чём не думал. Я просто наслаждался воздухом, ходьбой, свободой. Мы прошли метров двести, когда Макаренко вдруг остановился.
– Ах, неудача, – сказал он. – Забыл, понимаешь, у начальника тюрьмы башлык. Придётся вернуться. Ты подожди меня.
Он не оглядываясь зашагал обратно к тюрьме. Я остался один. Я стоял растерянный. Чудеса продолжались. Этот человек не только вывел меня из тюрьмы, но и оставил на улице одного. Даже не оглядывается. Даже не смотрит, не убежал ли я. А мне убежать ничего не стоит. Шагнул за угол и пропал.
Однако я стоял и смотрел на Антона Семёновича. Я видел, как он стучал в дверь, как приоткрылся глазок, изнутри на него посмотрели, как дверь открылась и снова закрылась за ним. Только в последнюю секунду перед тем, как он исчез за дверью, я понял, что башлык-то ведь на нём. Тот самый башлык, который он будто бы забыл в кабинете начальника тюрьмы. Не знаю, почему я не убежал. Наверное, просто не хватило внутренних сил. Слишком много мне пришлось пережить за последние месяцы. Наконец-то поверил я человеку. Наконец показалось мне, что жизнь моя изменится к лучшему, и вот опять… Мрачный стоял я и, не отрываясь, смотрел на закрытую дверь тюрьмы.
Я получаю важное поручение
Дверь долго была закрыта. Когда она, наконец, открылась, я был готов к самому худшему. Но Макаренко вышел из тюрьмы один. Шея его была по-прежнему закутана башлыком. Он удивительно спокойно сказал:
– Ну, пошли.
Ни в дороге, ни после в колонии я его не спросил, зачем он ходил в тюрьму, если башлык, который он будто бы там оставил, был на нём.
И вот мы пошли по улицам когда-то такой дорогой для меня, а теперь такой мне чужой Полтавы. Мир мой, так долго ограниченный четырьмя стенами камеры, расширился до прежних размеров. Каждый дом, каждая улица, каждый закоулок был мне когда-то знаком. Я узнавал и не узнавал их. Как они изменились за время нашего расставания. Неужели по этой улице шёл я когда-то с дедушкой Онуфрием, державшим меня за плечо. Неужели в этом магазине, витрины которого сейчас заколочены досками, я когда-то крал деньги у зазевавшегося покупателя. Как будто всё тогда выглядело иначе.
Теперь я понимаю, что дело не только в том, что витрины магазинов в ту холодную, голодную зиму были наглухо забиты, и не только в том, что дома как будто облупились и постарели, что многолюдная, оживлённая, любимая моя Полтава стала мёртвым, заваленным снегом, пустынным городом. Дело ещё и в том, и это может быть самое главное, что за это время изменился я сам. Я был ещё диким зверьком, в котором было много плохого, и хоть очень немного, но всё-таки было хорошее. Но я не был уже несмышлёнышем, не отличающим злое от доброго, принимающим зло и добро как данность, не подлежащую суждению. Я ещё не мог бороться со злом, но уже умел отличать его от добра.
Итак, голова моя ходила как на шарнирах. Я смотрел по сторонам, узнавал или не узнавал знакомый дом, переулок, улицу. Иногда я вспоминал о тюрьме и тогда невольно оглядывался, смотрел: вдруг да крадётся сзади по заснеженной улице конвой. Впрочем, тут же я успокаивал себя. Видно, на этого человека, который шагал рядом, можно положиться. Вероятно, и он мне на самом деле верил. Ему ж ничего не стоило попросить у начальника тюрьмы конвой, если не сразу, то хотя бы тогда, когда он вернулся в тюрьму за забытым им башлыком. Конечно, башлык он не забывал, и зачем он возвращался, я не знаю, но так или иначе конвоя сзади нет, мы идём по пустынной улице, и мне ничего не стоит, если б я захотел, нырнуть в любой проходной двор, которых сколько угодно я знал в Полтаве. Ищи-свищи тогда Семёна Калабалина. Но Семёну Калабалину хотелось другого. Ему хотелось шагать не рядом с Макаренко, а впереди, чтобы таинственный этот человек всё время видел: вот он, Семён, которому я поверил и который поэтому не обманет меня и не убежит. До сих пор я не знаю, понимал в то время Антон Семёнович моё состояние или не понимал. Может быть, и не понимал. Напомню, что в декабре двадцатого года лет ему было тридцать с небольшим, что только три года, как он кончил педагогический институт. Что только два года он заведовал школой, обыкновенной школой, в которой учились обыкновенные дети с обыкновенными детскими судьбами. Напомню, что тот эксперимент, к осуществлению которого он приступал в те дни, не имел подобного себе во всей истории человечества. Что он вступал на путь, по которому ещё никто никогда не ходил.
А скорее всего всё-таки он понимал, что творилось в моей душе. Понимал, потому что смело шёл на отчаянный риск, потому что каким-то шестым, наверное, чувством знал, что я не убегу, и не убегу потому именно, что могу легко убежать. Да, наверное, понимал, но виду не показывал. Он говорил, говорил, говорил. Ни о чём, просто так, о ерунде. Он не затруднял себя выбором темы, говорил первое, что приходило в голову: «Да, подвалило снежку»; «Да, морозец прихватывает»; «Теперь с интервентами в основном покончено»; «Теперь пойдёт дело, ого!»
Он говорил всё это для того только, чтобы вызвать меня на разговор, чтобы создать у меня впечатление, что ничего удивительного не происходит. Просто идут по пустынной улице два человека и разговаривают обо всём, что приходит в голову.
Вызвать на разговор в настоящем смысле ему меня не удалось. Я отвечал короткими и мало что выражающими словами «гм», «угу». И всё-таки, несмотря на невразумительность моих ответов, что-то вроде разговора получалось, и самочувствие моё становилось лучше.
Да, действительно: идут два человека, разговаривают. Всё нормально. Ничего особенного не происходит.
Наконец, мы вошли в какой-то двор. Во дворе уныло дремала лошадь, запряжённая в высоченную бричку.
– Вот, знакомься, – сказал Антон Семёнович, – это наш Малыш. На нём мы с тобой и помчимся в педагогические пенаты.
То, что лошадь зовут Малыш, это я понял, и то, что на высокой бричке мы поедем, это я тоже понял. А что такое педагогические пенаты – не понял. Оба слова показались мне совершенно загадочными.
– Теперь вот какая у меня к тебе просьба, Семён. Уже около трёх часов. Времени в обрез. Пока я буду бегать по кабинетам, будь другом, получи продукты для колонии. Получать надо там, в полуподвале, видишь?
Небрежно, видимо не придавая этому никакого значения, протянул он мне маленькую пачку ордеров.
Я стоял молча и не брал ордера.
– Ну что же, – спросил Макаренко, – ты, может, неграмотный, расписаться не сможешь?
– Да нет, грамотный, – хрипло ответил я.
– Ну и хорошо. Всякие горшки, мешки и мешочки в бричке под соломой.
Он всунул мне в руку ордера, повернулся и пошёл. Потом остановился и заговорил, как-то смущаясь, будто даже виновато:
– Знаешь, Семён, у меня с этими продуктами вечно неладно получается. Не то меня обсчитывают или обвешивают, не то я сам сослепу путаю, так что, пожалуйста, будь внимателен.
После этого он ушёл.
Я остался в совершенной растерянности. «Может, он решил меня испытать, – размышлял я, стоя посреди двора. – Мало того, что забрал из тюрьмы и одного оставил на улице, как будто я и убежать не могу, так теперь ещё ордера всучил. Может, это проверка? Стану я удирать, а часовые меня захватят». – Я огляделся. Двор был пуст. Даже из окон, кажется, никто на меня не смотрел.
Не то чтобы я решил убежать, хотя мысль о бегстве бродила у меня в голове. Не то чтобы я твёрдо решил остаться. Хотя бродила у меня в голове и такая мысль. Так или иначе убежать можно было и после, а пока надо было получать продукты. Я отправился на склад.
Выполняю больше, чем мне поручено
По совести говоря, на складе я не заметил, чтобы меня пытались обвесить. Мне аккуратно выдали то, что причиталось по ордерам. Я всё уложил в мешки, в мешочки и в глечики – горшки. Всё снёс в бричку и прикрыл соломой. Теперь оставалось ждать Макаренко. Пока можно было спокойно подумать о нём. Я и думал. Не могу сказать, чтобы это были связные рассуждения или цепь догадок. Мысли толпились у меня в голове, совершенно не связанные друг с другом. Возникали и сразу опровергались самые неожиданные догадки, вплоть до того, что Антон Семёнович гипнотизер. В своё время доходили до меня самые невероятные слухи о гипнотизерах. «Как всё-таки чудно получилось, – думал я, – сидел, сидел в тюрьме, вдруг пришёл какой-то Макаренко, взял и вывел». Иногда мне представлялось, что я хозяйственный человек, заслуживающий полного доверия, и что совершенно естественно, мне поручают ордера и продукты. Но тут же я вспоминал о своём прошлом, и мне приходила в голову гораздо более вероятная мысль, что ордера и продукты мне может доверить только человек ненормальный, как у нас на Украине говорят, «чудной». Словом, мысли толкались в голове без всякого смысла. Слишком мало я видел и знал, чтобы разобраться в происходящем. Впрочем, в то время человек поумней и поопытней меня, вероятно, остановился быв недоумении перед поступками Макаренко.
Раздался голос незаметно подошедшего Антона Семёновича:
– Всё получил?
– Всё, – хмуро отозвался я, – можете проверить.
– То есть как это проверить? – неожиданно резко спросил Макаренко. – Как прикажешь понимать «проверить»? Что проверить? Кого проверять – тебя?
Я не понимал, чем я мог рассердить этого спокойного и вежливого человека. В том мире, в котором я существовал, сказанные мною слова каждому показались бы вполне естественными. Но так или иначе я его рассердил. Это меня испугало. Но Макаренко вдруг улыбнулся.
– Хорошо, – сказал он, – согласен. Я проверю, что на возу, а ты, голуба, мотай по этажам, проверь все сто пятьдесят кабинетов, все ли я их обегал, чего добился, кто принял меня, кто выставил. Иди, иди. Нет, так мы с тобой не по-человечески будем жить…
– Простите, Антон Семёнович, – буркнул я, – не так… не думал… Минуту мы молчали.
– Вот так-то лучше, – сказал Антон Семёнович. – И ты извини меня, пожалуйста. Трудное это дело, человеческие отношения. Ещё когда в них впутываются буханки хлеба, тюрьма и другая всякая ерунда. Садись, Семён, поехали к чертям с этого двора.
Антон Семёнович легко взобрался на бричку. Я пристроился на облучке.
Пожалуй, первое чувство, которое вызвал во мне своим поведением Антон Семёнович, было удивление. Я бы ничуть не был удивлён, если бы на меня кричали, ругали меня, запугивали, если бы угрожали мне всем, чем угодно, вплоть до расстрела. Я не удивился бы даже, если бы меня стали бить. Всего этого в жизни моей было так много, что хватило бы на долгий век, по глубокую старость. Если Антон Семёнович и не знал подробностей моей коротенькой жизни, то уж в общих-то чертах он мою биографию знал. Знал он и то, или догадывался о том, что поразить, покорить меня могло только спокойное дружелюбие, только подчёркнутая уважительность, только товарищеское отношение старшего к младшему, то есть то, к чему я совсем не привык. Должен сказать, что всё это, действительно, ошеломило и покорило меня. Странно, кажется, но хотя я и знал Макаренко всего полтора-два часа, но вспоминаю, что уже и тогда я был влюблён в него преданною мужскою любовью младшего к старшему.
Малыш долго раздумывал, надо ли уже двигаться в путь или можно ещё постоять неподвижно. Удивительно это всё-таки была вялая, равнодушная ко всему лошадь.
– Садись, Семён, – сказал Макаренко, – рядом со мною. Теплее будет. А то до самых костей замерзаю. Наши, брат, с тобою шубы одинаково ветром подбиты.
Я слез с облучка, устроился рядом с ним и постарался прижаться теснее. Малыш внял, наконец, подергиванию вожжей, чмоканью и понуканию, тяжело вздохнул и, примирившись с неизбежностью, начал медленно переступать ногами. Мы молчали. Хоть и холодно было мне, а всё-таки необыкновенно спокойно. Малыш медленно трусил по заснеженной улице, а мне хотелось ещё теснее прижаться к этому человеку, который, как я понимал, не похож на всех виденных мною людей. Метров двести отъехали мы от Губнаробраза, когда Антон Семёнович тронул меня за плечо и тихо, будто по секрету, сказал:
– Остановись, голуба. Видишь ли, на складе случилось недоразумение. Я забежал туда, чтобы узнать, когда следующий раз приезжать за продуктами, и кладовщики сказали, что дали по ошибке хлеба больше на две буханки. Отнеси их, пожалуйста, я тебя тут подожду.
Я растерялся ужасно. Я так покраснел, что мне даже стало жарко. Малыш, почувствовав, что его не понукают, сразу остановился как вкопанный. Я сидел, не глядя на Макаренко, и думал: считает ли он, что я украл эти проклятые буханки, или понимает, что я их прихватил просто для общей пользы.
– Только, пожалуйста, скорее возвращайся, а то один я тут совсем замерзну.
Я не слез, а, собственно говоря, сполз с брички, неловкими, не столько от мороза, сколько от растерянности, пальцами я развязал мешок, извлек две проклятые буханки и хмуро поплёлся обратно.
Неужели он подумал, что я украл хлеб?!
Сам я считал, что операцию с хлебом ни в коем случае нельзя считать воровством и возвращать буханки просто глупо. Ведь он же сам говорил, что его обвешивали и обсчитывали кладовщики. Наверное, уж они на нём больше двух буханок заработали. Вот я эти две буханки и взял в счёт недоданного. Правда, взял при помощи воровской техники. Но ведь не украл же, а взял. Плохо то, что я даже не могу с ним спорить. То ли он из вежливости сказал, будто кладовщики ошиблись, то ли и в самом деле думает, что я тут ни при чём. Удивительно получалось глупо. Я, можно сказать, использовал всё своё богатое воровское умение для того, чтобы помочь этому приятнейшему человеку, и теперь этого же приятнейшего человека приходится стыдиться.
В полуподвал я спустился в отвратительном настроении и, бросив буханки на стойку, буркнул, не глядя на кладовщика:
– Возьмите. Да не зевайте. И сами не обкрадывайте.
Вышел я из полуподвала и остановился подумать: идти к нему или не идти? Я отлично помнил, что стоит только перелезть через невысокий забор, и я окажусь в проходном дворе, то есть вырвусь на оперативный простор. «Подамся в Красную Армию», – думал я. Я точно помню, что думал податься в Красную Армию. О Третьей Кобищанской у меня даже и мысли не было. Потом я представил себе, как сидит, съёжившись в бричке, Антон Семёнович и как его со всех сторон продувают холодные декабрьские ветра. Потом я подумал о том, что Макаренко ещё может решить, что я взял две буханки и смылся. Мне стало ясно, что вернуться необходимо.
Медленно шёл я эти двести метров до брички, пожалуй, медленнее, чем трусил Малыш. «Может, я уже из той колонии уйду», – размышлял я.
Не то чтобы я действительно собирался удирать из колонии. Такой резервный план просто делал моё положение менее безнадёжным. Что ж, мол, возвращаюсь, а не понравится – так уйду.
«А если станет корить? – размышлял я, медленно шагая по снегу. – Если скажет: «Я тебя из тюрьмы забрал, я тебе такое богатство доверил – продукты, а ты…»
Ну и пусть ругает, спорил я сам с собой, может, и правильно, что поругает.
Уже совсем стемнело. Завьюжило. По улице забегали дымки срывающегося снега. Бричка проступала сквозь туман. Маленькой и беспомощной показалась мне съёженная фигурка Антона Семёновича. Так мне стало жалко его, что я бегом пустился к бричке.
– Скорей залезай да поехали, – сказал он.
Он, видно, действительно промерз до костей. Я сел рядом и прижался к нему.
…И последнее
Прошло уже месяца три, как я попал к Антону Семёновичу Макаренко. Я не буду описывать эти три месяца моей жизни, я не хочу и не могу повторять «Педагогическую поэму». И вот в марте 1921 года в колонию приконвоировали нового колониста. Это был Крамарь, Крамаренко, тот самый, который когда-то втянул меня в шайку и сделал карманным вором. Мы холодно поздоровались. Воспоминания о воровском периоде моей жизни в это время не доставляли мне никакого удовольствия.
– Что тут у вас такое? – спросил Крамаренко. – Командиры какие-то, работать заставляют, давай, может, сообразим что-нибудь вдвоём?
– Нет, – сказал я, – я завязал.
Крамаренко пожал плечами.
– Зря. Ты за бандитизм попал? Ну, бандитам, действительно, сейчас плохо. А карманникам жить ещё можно. Если работать умеючи, то попадаться не обязательно.
Я промолчал. После этого разговора мы с Крамарем долго не сталкивались. Встречались, конечно, в колонии нельзя было не встречаться, но друг на друга старались даже не смотреть.
Крамарь вёл себя в колонии безобразно. Он отказывался от какой бы то ни было работы. Держал себя барином, которого судьба случайно закинула в холопский мир. Я скоро заметил, однако, что он приобрёл немалое влияние среди малышей. Секрет этого влияния разгадать мне было нетрудно. Вдали от глаз воспитателей и от моих, конечно, тоже, Крамарь вовлёк малышей в азартную картёжную игру. Денег у малышей не было, и играли на продукты. У беззащитных парнишек блестели от голода глаза. Встретив Крамаря, я ему сказал:
– Прекрати картёж!
– Донеси, – с вызовом сказал Крамарь.
– Донести не донесу, а будет плохо.
Теперь каждый день в столовой я следил за малышами. Я требовал, чтобы всё положенное им они съедали при мне. Малыши съедали. Отдавать Крамарю им стало нечего. Крамарь косился на меня, но столкновения избегал. Только потом я узнал, что картёж тем не менее продолжался. Теперь играли не на продукты. Ставка была другая. Проигравший становился «рабом» того, кто выигрывал. Выигрывал, конечно, Крамарь. Проигрывали, конечно, малыши.
Однажды днём, зайдя по какому-то делу в спальню, я увидел такую картину: Крамарь, небрежно раскинувшись, лежал на кровати. Босые ноги он просунул сквозь спинку. Пацан десяти или одиннадцати лет почесывал ему пятки. Вид у Крамаря был такой, будто он о несчастном пацане и забыл, а занят какими-то серьёзными размышлениями. У пацана был вид очень испуганный. Кажется, ему хотелось заплакать, но он не знал, как к этому отнесётся «барин». У меня даже в глазах потемнело.
– Уходи, – сказал я пацану.
Вероятно, сказал очень серьёзно, потому что он, не спрашивая у «барина» позволения, испуганно сверкнул глазами и исчез.
Крамарь потерял свой барственный вид и сел, понимая, что разговор предстоит серьёзный.
– И ты тоже уходи, – сказал я Крамарю. – Совсем уходи. Из колонии. Чтобы духу твоего здесь не было!
– Донесёшь? – спросил Крамарь.
– Нет, не донесу. Но жизни тебе не дам. Последний раз советую добром: уходи из колонии.
Кажется, в этот же день, может быть, днём позже, Крамарь исчез.
Я рассказываю про мою стычку с Крамарем, потому что, мне кажется, очень важным сказать про огромную силу педагогического воздействия Антона Семёновича. Он начал меня воспитывать с первого слова, сказанного им ещё там, в кабинете начальника тюрьмы. Прошло только три месяца, как я был в колонии, и уже ни на секунду не возникло у меня сомнений, что малышей нужно защищать, что с Крамарем, старым моим товарищем по воровской шайке, нужно бороться.
И всё-таки были случаи, когда даже огромный педагогический талант Макаренко оказывался бессильным.
Мне ещё раз, уже в последний, пришлось встретиться с Крамаренко. Было это в июле того же двадцать первого года в один из жарких солнечных воскресных дней.
Прибежали малыши, те самые, из-за которых в марте столкнулся я с Крамаренко. Глаза у них были расширены от испуга и от сознания важности того, что они имеют сообщить.
– Крамарь заявился! Велел сказать, чтоб ты к нему на озеро шёл. Он тебя ждёт.
Я пошёл на озеро.
Крамарь сидел на пеньке, одетый хорошо, несколько даже щеголевато, в целых, до блеска начищенных сапогах. Вид у него был, как всегда, очень заносчивый, несколько даже презрительный. Он, наверное, считал себя оскорблённым. Он, наверное, долго готовился к этой встрече, предвкушал её, и подготовился так, что, казалось ему, все козыри у него на руках и проигрыша быть не может. Чуть усмехаясь, он смотрел на меня.
– Чего ж не приветствуешь? – спросил он. – Попроси у меня прощения. Поцелуй сапожок! Может, прощу. А не поцелуешь сапожок – не прощу!
Он вытащил из кармана руку. В руке был браунинг. Дуло браунинга смотрело мне прямо в глаза. Не думая ни одной секунды, я сделал самое умное, что можно было сделать: стремительно ударил ногой по вытянутой его руке с револьвером. Удар был сильный. Браунинг упал на траву. Всё происходило так быстро, что я даже не заметил, каким образом в руке у Крамаренко оказался нож.
Он занёс его над моей головой. Думать опять не было времени. Рукой я схватил нож за лезвие и сжал его так крепко, что Крамарь не мог им шевельнуть. Потом я отвёл руку с ножом в сторону и кинулся на Крамаря.
Должен сказать, что избиение было страшным. Помню, что лупил я противника нещадно. Нож лежал где-то в траве, а Крамарь, обалделый, растерявшийся, почти не сопротивлялся. Струйки крови текли у него из носа. Я швырнул его в озеро. У берега было мелко, но он лежал под водой не в силах подняться. Тогда я вытащил его из воды, чтобы он не захлебнулся. Крамарь только всхлипывал и утирал кровь. Как боевая сила он перестал существовать. Я подобрал браунинг и сунул себе в карман. На мизинце левой руки, которой я схватил нож, было несколько капель крови. Я решил, что это пустяк, на который не стоит обращать внимания. Потом оказалось, что сухожилие повреждено, и мизинец у меня остался согнутым по сей день. Не обращая внимания на подвывающего, вытирающего кровь и слезы Крамаря, я пошёл от озера через заросли кустарника.
Теперь только я увидел, что почти за каждым кустом сидели пацаны. Колония знала о драке! Колония следила за ходом драки! Колония готова была прийти на помощь. События развернулись так быстро, что этого не потребовалось, но, честно говоря, мне это всё же было приятно.
Любопытные пацаны видели, как, отстонав, отвытирав кровь и слезы, отвсхлипывавши, поплёлся битый Крамарь из колонии навсегда.
Два или три года спустя ему ночью в полтавском сквере всадила нож в спину его собственная возлюбленная. Наверное, много он издевался над ней, если довёл женщину до такого.
Сейчас, когда мне шестьдесят пять лет и за плечами у меня сорок пять лет педагогической работы, я знаю, что драться нехорошо, что дракой не решаются споры, и всё-таки я знаю теперь то, чего не знал, а чувствовал тогда, когда дрался с Крамаренко: хоть и редко, но бывают всё-таки справедливые драки.
Если уж Макаренко не мог переделать Крамаря, значит, никто его не мог переделать. Гниение зашло слишком глубоко. Но уже тогда у коллектива, который создал Макаренко, хватило сил победить Крамаря и извергнуть.
Пятьдесят лет спустя
Без малого пятьдесят лет прошло с той поры, как ленивый Малыш неторопливым шагом дошагал, наконец, до колонии и в темноте вспыхнул неяркий огонёк трубки Калины Ивановича.
– А це шо за молодой человек? Нового паразита привезли? Извиняюсь, молодой человек, вы, наверное, замёрзли? Идить, пожалуйста, в дортуар, это, значит, в спальню, там уже есть таких же пять паразитов.
Я более или менее точно привожу слова, с которыми обратился ко мне Калина Иванович, но не смогу передать то удивительное добродушие, ту грубоватую ласковость тона, которая превращала эти нелюбезные, казалось бы, слова в дружеское, гостеприимное приветствие.
Так началась моя жизнь в трудовой колонии для малолетних правонарушителей.
Про жизнь нашей колонии рассказал в «Педагогической поэме» сам Макаренко. Лучше его не скажешь, и добавить к тому, что он рассказал, мне нечего. Хочу рассказать только то, что мне стало известным много позже, в тридцатых годах, со слов покойного Антона Семёновича.
Я уже был воспитателем, и наши отношения с Макаренко стали дружескими. Дружба эта ничуть не исключала моего глубочайшего к нему уважения. Думаю, что все воспитанники колонии испытывали к нему те же чувства.
И вот, кажется, в тридцать пятом году вызвал меня Антон Семёнович телеграммой. Речь шла о новом назначении, которое он мне предлагал. Сидели мы у него в гостинице, пили чай, разговаривали, и зашла речь о том, как я попал в колонию. Вот что мне рассказал Макаренко.
Первые пять воспитанников были доставлены в колонию под конвоем. Макаренко уже определил свою задачу: «Нового человека надо по-новому и воспитывать». Загвоздка была в том, как именно по-новому. Искать приходилось на ходу, совмещая поиски с изнурительной повседневной работой, с хозяйственной разрухой, голодом и нищетой. Антон Семёнович почувствовал, что неправильно привозить под конвоем целую группу малолетних правонарушителей. Надо решительно изменить порядок.
И вот за несколько дней до того, как вызвать меня из камеры, зашёл он к начальнику полтавской тюрьмы. Антон Семёнович всё время думал, как, собственно говоря, надо выбирать, как принимать новых ребят, с чего начинать своё знакомство с ними и их знакомство с колонией. С конвоя? С расписок? С некоторыми? Может быть. Со всеми? Ни в коем случае. А с чего иначе? И с кем как знакомиться?
Он искал и не находил решения.
Поздоровались они с начальником тюрьмы, и начальник спросил, как ведут себя его бывшие заключённые. Антон Семёнович ответил, что отлично, и поинтересовался, есть ли новые кандидаты в колонию.
– Есть, – ответил начальник, – и довольно интересные экземпляры. Хотите посмотреть? Я прикажу их вызвать.
– Нет, нет, – ответил Антон Семёнович, – зачем мне на них смотреть. Они не лошади, я не купец. Покажите мне просто их дела.
На первый случай начальник тюрьмы дал ему десять папок с делами. Антон Семёнович понимал, что привозить в колонию сразу десять новых человек слишком рискованно. Он решил положиться на случай и отобрать из пачки каждое третье дело: раз, два, три – моё, раз, два, три – моё, раз, два, три – моё. Отобранными оказались три дела: Плешова, Колоса и Калабалина.
Плешов (в «Педагогической поэме» – Леший), судя по материалам, был бродяжка, мелкий воришка, попрошайка.
Ваня Колос (в «Педагогической поэме» – Голос) – участник банды «Ангела» (был и такой атаман в то время на Украине).
Семён Калабалин (в «Педагогической поэме» – Карабанов) был… впрочем, я достаточно подробно рассказал уже, кем я был.
Просмотрев эти три дела, Антон Семёнович сказал:
– Давайте договоримся, товарищ, что впредь вы не будете без моего согласия направлять в колонию ребят. Я буду к вам заходить, и вместе будем решать, кого к нам направить, когда и как. Во всяком случае, отправлять будете по одному. Пачками я принимать не могу. На первый случай я отобрал три дела. Доставлять этих хлопцев надо по-разному. Плешова просто проконвоируете. Для него это неважно. Это его не оскорбит. Чести у него пока нет. Колоса пришлите, пожалуйста, одного без всякого конвоя. Напишите мне какое-нибудь письмо, неважно какое, и поручите ему отнести это письмо ко мне. А за Калабалиным я приеду сам.
– Товарищ Макаренко, – в ужасе сказал начальник тюрьмы, – вы рискуете! Плешова мы доставим вам в целости. Но Колос и к вам не придёт, и к нам не вернётся. А кто будет отвечать?
Ну, а Калабалин уйдёт от вас без труда. Для него это пустяшное дело. Рискуете, товарищ учитель.
Антон Семёнович рассказывал, что фраза «рискуете, товарищ учитель», казалось бы, простая, деловая фраза, прозвучала для него откровением. В самом деле, рассуждал он, в любом деле без риска невозможно, как же можно не рисковать в деле воспитания.
Он сказал начальнику, что отвечать за всё будет, естественно, он, и тут же написал расписку «в том, что принял заключённого Колоса и полностью за него отвечает».
Плешов был доставлен в колонию под конвоем. Как ни странно, он почему-то гордился этим. Ему казалось, что конвой придаёт его скромной фигуре некоторую значительность.
Про то, что я вопреки мрачным предсказаниям начальника тюрьмы не убежал, вы уже знаете. С Колосом получилось неожиданно сложно. Он, действительно, пришёл сам, без всякого конвоя и вручил письмо. Трудности начались дальше. Его надо было оставить в колонии, но он упрямо рвался обратно в тюрьму.
Битый час уговаривал его Антон Семёнович остаться переночевать.
– Нельзя, гражданин заведующий, – упрямо повторял он.
– Какой я тебе гражданин, меня зовут Антон Семёнович, – говорил Макаренко, старясь найти менее официальный тон.
– Ну ладно, гражданин Антон Семёнович, – стоял на своём Колос. – Нельзя мне оставаться. Там ещё подумают, что я воспользовался и убежал. Если мне захочется бежать, так я лучше прямо из тюрьмы убегу. А так нельзя.
– Насилу уговорил, – рассказывал, улыбаясь, Антон Семёнович. – Пришлось дать честное слово, что поеду с ним сам в тюрьму и всё устрою. Скажу, что я виноват. Побоялся, мол, отпустить глядя на ночь. Бандитов тогда по дорогам бродило много.
У Антона Семёновича было счастливое лицо, когда он добавил:
– Угадал в нём честного человека.
Интуиция? А может быть, новое отношение к человеку – уважение, доверие?
Кажется, в том же разговоре я задал Антону Семёновичу вопрос, который давно меня интересовал, но который я как-то не решался задать.
– А скажите, Антон Семёнович, – сказал я, – когда вы забирали меня из тюрьмы, помните, мы уже вышли за ворота, наверное, целый квартал прошли, а вы вдруг говорите: «Постой здесь или иди потихоньку, я быстро, башлык забыл». Я вам вслед посмотрел и подумал нехорошо. Наверное, думаю, решил всё-таки конвоира взять. Башлык-то был у вас на плечах.
Антон Семёнович улыбнулся очень смущенно.
– Да, это я маху дал. Так растерялся, что ляпнул про башлык. Тут же спохватился, что он на мне, да уж поздно было. Видишь ли, я решил, что мы с тобой познакомимся, потом ты вернёшься в камеру за вещами, а я пока напишу начальнику тюрьмы расписку и поручительство за тебя. А ты вдруг заявляешь, что никаких вещей у тебя нет и в камеру тебе возвращаться незачем. Не при тебе же было проделывать эту унизительную процедуру. Я боялся, что начальник тюрьмы без расписки не выпустит, но он, молодец, промолчал. Ну, вышли мы на улицу, положение у меня глупейшее, начальника тоже подводить не хочется, документы оформить надо. Ну вот, мне и пришла в голову дурацкая мысль с башлыком.
В заключение хочу сказать, что риск, на который смело шёл Антон Семёнович, оправдывался его удивительной интуицией.
Плешов прожил безупречно честную трудовую жизнь и сейчас почётный гражданин города Полтавы.
Колос – инженер, уважаемый человек в городе Мончегорске.
Что касается меня, то я много лет работаю директором детских домов, и, пожалуй, нет в Советском Союзе ни одной республики, области или края, где бы не было моих бывших воспитанников.
Когда-нибудь я обязательно расскажу о своей педагогической работе, о многих человеческих судьбах, на которые мне, воспитателю, удалось повлиять, о своих педагогических победах и неудачах.
Это долгий рассказ, к которому надо подготовиться, многое вспомнить, многое ещё раз продумать.
Пока на этом я обрываю свои воспоминания.
Я стал гражданином[2]
В 1903 году, месяца не установлено, но мама довольно «точно» утверждала, что не то за неделю до Петра и Павла, не то после, во всяком случае, не в Варварин день, без всякого предупреждения со стороны судьбы родился я. Отец по этому поводу безнадежно сплюнул в то место избы, где кисли помои и остывал постный борщ, и запыхтел доморощенным самосадом такой крепости, что у некурящего соседа (в доме через улицу) запершило в носу.
Мать уже через час после моего появления, десятого по счету ребенка, топила печь и грела воду с гречневой золой, наверное, для того, чтобы меня сполоснуть, и упрекала сконфуженного отца:
– Ну що, родый, ще одын дармоид? И блызько нэ пидходь до мэнэ: тилькыдо гриха доводышь, просты, Господи.
Жизнь я принял довольно оптимистично. В девять лет мне довелось пережить восторг, которому позавидовал бы каждый: я первый раз в жизни надел штаны. Да, да, настоящие штаны, сшитые из крестьянского холста руками отца, а на другой день я был торжественно отведен в школу.
В десять лет я уже был трехрублевым пастухом у одного кулака, а в двенадцать – восьмирублевым у помещика Голтвянского и пас сразу сто пятьдесят коров.
Оставшиеся в живых братья Ефим и Иван работали на сахарном заводе. У старшей сестры Софьи рос уже парень, мой племянник, старше своего дяди на два года. Андрей, Марк, Мария проходили тяжкие годы трудового воспитания в домах кулаков и в помещичьих конюшнях…
Окончив в 13 лет четырехлетнюю церковноприходскую школу в селе Сторожевом, на Полтавщине, был торжественно переведен в высшую ступень батрачества: наняли к помещику пасти коней.
Как раз в тот период своей жизни я впервые увидел на большом украинском шляху автомобиль: ехал в нем пан Старицкий. Машина так пылила, что казалось, земля взорвалась. От испуга мы, пастушки, попадали, а потом бежали за автомобилем с версту, крестясь на отпечатки шин на пыли.
Потом я решил посмотреть «чавунку» (поезд). Километров 20 шел, а поезда в этот день так и не увидел. Повезло со второго раза и надолго: поезд увез меня в Полтаву… Город меня проглотил. Первое время я был настроен неподкупно благочестиво. Решительно отвергал попрошайничество, считая, что не умереть с голоду можно только трудясь; таскал воду, рубил дрова, кому-то подносил какой-то товар, продавал пирожки и бублики, убирал дворы, подметал базарную площадь.
Погубило меня сало. Да, обычное украинское сало. Не выдержала душа соблазна. Попробуйте устоять, когда вы последний раз ели, кажется, позавчера, а тут перед вами сидит на возу в гнезде пахучего сена розовощекая дивчина; в левой руке у нее кусочек сала в полкило, а в правой – по л буханки ржаного хлеба. А в мешке рядом… Закружилась голова, слюнки потекли. Я подошел к возу, сгораемый от стыда, и обратился к дивчине:
– Здравствуйте, пожалуйста! Чи не найдется у вас лишнего кусочка сала?
Дивчина с высоты своего воза подозрительно обожгла меня черными степными очами, гневно взмахнула длиннющими ресницами и, не спеша, проглотив сало с хлебом, ответила:
– Геть звидсы, байстрюк босякуватый!
– А, так! – рассердился я. И закричал:
– Дывысь, дывысь, бык быка зъив!
Дивчина от неожиданности обернулась к быкам, сонно жевавшим сено, а я – за мешок и бежать… Первый раз украл.
Свое тяжкое преступление я решил искупить святым делом – стал поводырем слепого. Только оказалось, что он не слепой, что
у него в Полтаве три собственных дома, дети его обучаются в институтах, один сын – офицер. А какой он был жадный и жестокий, тому свидетели моя исполосованная спина и клок вырванных волос на голове.
Как-то я не сразу отдал ему пожертвованную копейку, ну и поплатился. Однако стерпел. Но, оказавшись свидетелем его развратной пьянки в обществе «слепых», я был до того поражен лицемерием, что, не сочтя за грех, похитил его месячный сбор наличными – что-то около сорока рублей – и сбежал.
Около трех месяцев бродил с цыганским табором. Побывал почти на всех уездных ярмарках Полтавщины. Научился залихватски плясать, гарцевать на дохлых клячах, сбываемых цыганами мужикам за золотые или в обмен на добротных коней.
Да, в Полтаве сгреб меня мой «слепец» и сдал в полицию, предварительно отделав так, что я еле душу уберег.
Из полиции меня отправили в колонию для малолетних преступников. Там под командой дядек я был возвращен в лоно православной церкви. За полтора месяца восстановил в памяти все молитвы и выучил несколько новых. Только вскоре мне стало скучно, особенно после очередной порции розг. Чистка форменных пуговиц, лицемерные молитвы четыре раза в день, словесность вроде «Его высочество цесаревич», не помню уж, как она начиналась и чем кончалась, помнится только что-то длинное. Все это не вызывало во мне восторга, и я ушел.
А тут как раз и началось… Бегут, стреляют, песни поют, плачут, обнимаются, спешат; флаги, кожанки, оружие… Сколько его и у кого хочешь оказалось. Революция…
В один из тех дней в Полтаве я присоединился к группе вооруженных людей. Бежал с ними, кричал «Ура!». Ворвались в какие-то здания, начали выносить винтовки, патроны, гранаты и прочее военное добро. Я работал, не помня себя. Вместе с этими людьми, нагруженный винтовками и патронами, я ушел из города в деревню, укрывшуюся в лесу на берегу реки Ворсклы.
– Ну что ж, хлопчик, ты мне понравился. Пойдем к нашему командиру, буду за тебя ходатайствовать, чтобы, значит, оставили тебя в отряде, – предложил мне человек, который был рядом со мною еще в городе.
Подошли мы к нарядной, беленькой с узорами хатке. Возле нее толпились люди – штатские, военные, увешанные пулеметными лентами. Люди входили в хату и выходили из нее. Вошли и мы. Признаться, я трусил: «Что это за командир, к которому меня ведут?»
– Иван Афанасьевич, – обратился к кому-то мой покровитель. – Вот мальчуган дельный. Прошу за него. Со мною будет. Беру его на выучку.
Я поднял глаза. И что же? Передо мной посреди хаты стоял… ни за что не догадаетесь – мой родной брат! Он-то и был главным командиром!..
Какой это был хороший день!
Воевал наш отряд здорово. И с немцами, и с деникинцами, и с белополяками, и с гайдамаками, и с петлюровцами, и со всякими там маруськами… Два раза я был ранен. И под конец значился вестовым командира 1-го Советского украинского имени Тараса Шевченко полка.
В мае 1920 года мой брат, Иван Афанасьевич, был зверски убит террористами из шайки украинских националистов. Я поклялся отомстить за любимого брата и за отца. Знал я, кто выдал на расправу немцам-оккупантам отца пятерых красных сыновей, кто рвал его тело шомполами и то, как гнали его, окровавленного, в Полтаву сорок пять километров пешком.
Я сколотил группу в полсотни человек. Но из моей задумки ничего доброго не получилось. В группе почему-то оказалось много всякой шантрапы, и она превратилась в обыкновенную шайку грабителей. Действия ее привлекли внимание властей. Командиру губернского конного резерва милиции товарищу Калабалину Ефиму Афанасьевичу было приказано ликвидировать шайку, а атамана под кличкой Цыган изловить и доставить в Полтаву.
В ноябре в одной деревушке, в 50 километрах от Полтавы, шайка была настигнута и ликвидирована. Я предстал перед Калабалиным. Брат узнал брата. И лучше бы нам было не встречаться…
Плохо бы мне пришлось как атаману, но суд не состоялся: спас указ ВЦИК о создании Комиссии по делам несовершеннолетних.
В декабре того же 1920 года я был вызван в канцелярию начальника тюрьмы, что на Кобелянской улице в Полтаве. У стола начальника сидел незнакомый мне человек в фуражке, потертой шинели, с башлыком на плечах. За стеклами пенсне весело блестели его глаза.
– Фамилия, имя, отчество? – обратился ко мне начальник.
– Разрешите мне, товарищ? – хрипловатым голосом перебил начальника незнакомец и повернулся ко мне:
– Так, значит, ты – Семен? Давай познакомимся. Я – Антон, а отец мой был тебе тезкой.
– Стало быть, вы – Антон Семенович?
– Да. Охочусь я вот за такими молодцами, как ты. Кое-кто из вашего брата в тюрьмах отсиживается, кто-то на улицах дурака ломает. Короче, поедешь со мной?
– Поеду. Только кто меня отпустит из тюрьмы?
– Это я беру на себя. Значит, договорились? Ты, Семён, выйди на минутку.
Я вышел. Только через добрый десяток лет я узнал, что в мое отсутствие Антон Семенович давал за меня расписку и считал, что этой процедуры как оскорбительной для человека я не должен был видеть.
Ворота тюрьмы медленно раскрылись, и я в сопровождении Антона Семеновича Макаренко вышел на самый яркий отрезок дороги моей жизни…
В 1927 году Антон Семенович благословил меня на трудный, но славный путь воспитателя. Этому своему пути я не изменил в течение вот уже двадцати пяти лет.
В первые годы я работал непосредственно с Антоном Семеновичем, под его руководством в колонии имени М. Горького, а затем в коммуне имени Дзержинского.
В 1931 году я спросил разрешения у Антона Семеновича на испытание своих сил, проверку опыта, а главное, действия его системы в других условиях и под началом не самого Макаренко. С этой целью я уехал на работу в систему Ленинградского гороно. В первый раз вдали от своего воспитателя и учителя, с глазу на глаз с тысячами трудностей и неожиданностей я дебютировал уже на самостоятельной работе – был заведующим Комаровской колонии и общежития подростков, завучем Будянской детской колонии.
Окажусь ли я достойным учеником своего учителя? Оправдаю ли его доверие и надежды?
В Ленинграде я был один, но со мною была система Антона Семеновича. В Ленгороно меня предупредили, что это учреждение подлежит расформированию, так как оно неисправимо запущено. Если бы мне удалось наладить там работу, Ленгороно готов отсрочить ликвидацию школы-колонии. Я обещал уложиться в самые короткие сроки.
Через три месяца моя победа не оставляла сомнений.
В апреле 1932 года сводный отряд «РМ» («Разведка моря») перекатывал через шоссе бревно. Мальчик с красным флажком в руке остановил шикарную легковую машину. Из нее вышел начальственного вида товарищ.
– Здравствуйте, ребята! – приветствовал он работавших.
Дети на миг прекратили работу и взметнули в пионерском салюте правую руку:
– Здравствуйте!
– Кто же вы будете? Кто из вас старший?
– Командир сводного отряда «РМ» – я. Мы – воспитанники школы-колонии 66. Наш сводный отряд подбирает на взморье бревна. Перекатываем их в колонию. Другие ребята распиливают их на доски, а третьи производят ремонт, строят спортивно-военный городок, лодки… Да мало ли на что в хозяйстве доски нужны…
– Гм… Не так давно мне докладывали, что у вас в колонии безобразия творятся. Так как же?
– Верно, были безобразия: но это было давно. А вот уже три месяца, как этим безобразиям положен конец. Теперь всему голова – совет командиров, и пусть кто попробует…
– Жаль, что спешу, заехал бык вам. Но я приеду, обязательно приеду. Привет от меня всем ребятам, вашим руководителям и этому… как ты сказал?..
– Совету командиров.
– Вот. Совету командиров. До свидания!
Машина ушла в направлении города. Сводный отряд «РМ» продолжал таскать бревна во двор колонии. А вечером на рапортах командир отряда докладывал:
– Вытащено из воды семь бревен, они доставлены на склад. Видели товарища Кирова, он всем передал привет и обещал обязательно заехать. (Возможно, это был не Киров, но ребятам очень хотелось, чтобы был именно он.)
5 мая того же года во двор колонии вкатились пять легковых автомашин. Это была первая экскурсия к нам иностранцев. Приехали английские педагоги. Покидая колонию, они оставили следующую запись: «Мы были чрезвычайно заинтересованы видеть колонию и остались под большим впечатлением от организации дела воспитания детей и царящей атмосферы дружбы и доверия между заведующим и детьми, отсутствием суровой дисциплины и наказания…».
Затем колонию стали все чаще и чаще посещать ленинградские рабочие, студенты пединститутов, учителя…
Как же могло учреждение, являвшее собою дурную «малину», где сто пятьдесят ребят развлекались игрой в карты, пьянкой, воровством, преобразиться в столь короткое время? И не только преобразиться – стать, по общему признанию, образцово-показательным!
А произошло то же, что произошло с Иваном-царевичем, когда он испил живой воды. Система организации детского коллектива A.C. Макаренко, возникшая на Украине, оказалась одинаково живительной и в детских учреждениях Ленгороно. Применил я эту систему в 66-й школе-колонии, как говорится, слово в слово. Результаты были воистину изумительными.
Антону Семеновичу я часто писал – и не просто письма, а письма-отчеты, спрашивал советов и в изобилии их получал. Но в 1934 году, когда у меня был достигнут настоящий успех, о чем я собирался отрапортовать Антону Семеновичу, намеревавшемуся навестить мою колонию, мне был нанесен страшный удар. Мой трехлетний сынишка стал жертвой садиста-подростка, присланного накануне убийства из приемника. Как оказалось, он уже совершил не одно подобное преступление.
Какой-то чинуша от педагогики у еще открытой могилы моего первенца посоветовал мне бросить «это проклятое дело» – колонию: «Ничего, мол, путного из этих беспризорников не получится, а всех нас, как вашего сына, поубивают. Им все можно».
Я так посмотрел на этого педагогического дьячка, что он, не дожидаясь конца погребения, стушевался и скрылся.
Нет, я не бросил «поле брани», не отступил, не изменил педагогическому долгу. И не пищал. Антон Семенович писал мне тогда: «Дорогие мои, я не пишу вам слова утешения, я с вами, чувствуйте меня рядом с собой, как чувствую я вас, ваши плечи, ваши сердца. Бывает иногда в жизни такая заваруха, что, кажись, выхода нет, хоть погибай или отступай. То ценно в нас, человеках-большевиках, что мы отступать-то и не приучены. Верю тебе, Семен, найди в себе силы перенести это страшное горе…»
Со всех концов получал я в те дни письма от своих совоспитанников по колонии имени Горького. Думаю, что и тут не обошлось без подсказки Антона Семеновича.
Через год после этого я получил от A.C. Макаренко приглашение принять участие в организации детских колоний НКВД Украины. Мне было поручено открыть колонию для малолетних рецидивистов в Якушенцах. В этот период я часто общался с Антоном Семеновичем и видел, как он вырабатывал методику воспитания во всех ее подробностях.
Каждое письмо ко мне Антона Семеновича было полно советов, подсказок, которые все вместе могут составить книгу о том, как организовать детское учреждение. Там предусмотрено решительно все: размеры классов, комнат труда и спален, их освещение, расстановка в них оборудования и мебели, пошив костюмов для воспитанников, встреча вновь прибывшего, примерное содержание первой беседы с ним, методика привлечения подростков к общественной деятельности, нормы нагрузки, организация первого урока в школе и т. д.
Мне довелось работать в разного типа детских учреждениях – в колониях, обычных школьных детдомах, домах с так называемыми «трудновоспитуемыми», несовершеннолетними правонарушителями, наконец, в детдоме для испанских ребят. И везде система организации детской среды, методика поведения воспитателя, его педагогического воздействия, применяемые мною по A.C. Макаренко, всегда давали положительные результаты.
Разработанные A.C. Макаренко методика и система воспитания хороши тем, что остались на долгие годы. Я не знаю случая, когда бы они себя не оправдали, как не знаю и брака в работе. На совести моей и моей жены, Галины Константиновны, нет ни одного пятна, которое помешало бы нам смотреть открытыми глазами в глаза Родины, в глаза десяти тысяч воспитанных нами граждан.
В мае 1939 года Мосгороно предложил мне «вылечить» детский дом № 3.
– Пропадет мой колхоз, если не закроют детский дом или не наведут там порядок, – сокрушалась председатель колхоза Егорова.
Через год она же провозглашала на празднике первого снопа в детдоме:
– Спасибо детям и руководителям детдома за помощь колхозу, за образцовый порядок в вашем доме.
Кажется, ни в одном детском учреждении мне не удалось так точно повторить колонию имени М. Горького, как в этом детдоме. Самое же радостное из его истории – то, что до крайности запущенная ватага из трехсот мальчиков и трехсот девочек была спасена и возвращена Родине в образах полноценных граждан. И все благодаря воистину целебной системе A.C. Макаренко и людям, двигающим ее.
В первый день войны уехали гостившие в моей семье бывшие мои воспитанники Задоров, Голос и Ужиков. На второй день я подал заявление в Сокольнический райком ВКП(б) о зачислении меня в ряды действующей Красной Армии. Через месяц моя просьба была удовлетворена. Передав детдом своей соратнице, другу и жене Галине Константиновне Калабалиной, я ушел на фронт.
О своей скромной работе в тылу врага говорить много не стану. Но скажу, что никакие страдания и лишения не сломили воли и чести советского человека, воспитанного нашими педагогами. Бывали минуты отчаяния, и тогда я думал: «А как бы поступил Антон Семенович? Не пищать, Семен! Перехитри врага, победи его…»
Дисциплина[3]
Весна 1922 года. Колония имени Максима Горького.
Как сейчас помню разговор с Макаренко:
– Антон Семёнович, отпустите меня домой.
– Что ж, можно. О матери подумал? Хорошо! Это очень хорошо!
– Да нет. Откуда вы взяли, что я о матери думаю? Я об отце больше… И так, вообще, хочется побывать дома.
– Семён! – И Антон Семёнович как-то так на меня посмотрел, что во мне сразу всё затрепетало. – Не стыдись, Семён, любви к матери. Любить мать может только настоящий человек. А отпуск надо оформить. Ты – командир, без совета командиров я отпустить не могу. Но поддержу.
– Спасибо!
На совете командиров Шершнев, разглаживая о голое колено моё заявление, устно излагал его содержание:
– Так вот, командиры, Семён просится в отпуск до субботы в своё, значит, село, в Сторожевое. С отцом, с матерью повидаться. Кто будет говорить первым?
– Да что тут говорить? – отозвался Гриша Супрун. – Семён – первый командир, колонист, да и на рабфак же идёт… Моё такое мнение, что надо дать отпуск.
Проголосовали, и я получил бумажку:
«Удостоверение
Дано настоящее колонисту Семёну Калабалину, колонии имени М. Горького, в том, что на основании решения Совета командиров ему предоставлен отпуск в Чутовский район, село Сторожевое, с понедельника 22 мая 1922 года по субботу 27 мая 1922 года до 12 часов дня.
Заведующий колонией
А. Макаренко
С.С.К. Н. Шершнев»
Версты две меня провожали ребята, а потом, пожелав мне весёлого отпуска, помчались назад. К вечеру я был в родном селе. Как-то по-особому меня приветствовали дворняги, я вдыхал знакомые вечерние запахи села, слушал скрип телег, дребезжанье плугов и возгласы возвращающихся с полей пахарей.
А вот и мост. Церковь. О, меня кто-то узнал! Я услышал чей-то голос:
– Калабалинский, самый младший, про которого говорили, что убит.
А вот и наша хата. Мать!.. Она смотрит на меня. Узнала!
– Мама!
Я обнимаю её, губами собираю на её щеках слёзы материнской радости.
…Мать! Она одна, и она неповторима.
Дни словно взбесились. Утром, только утром, был вторник, а вечером – уже среда. Я ни на одну минуту не забывал, что в отпуске, что я принадлежу колонии, коллективу, что мой дом там, но и в семье было тепло и весело. Дома готовились к свадьбе. Женился старший брат. Приходили соседки, о чём-то с матерью перешёптывались, что-то приносили под передниками. Только одному брату, виновнику всех этих предсвадебных хлопот, можно было ничего не делать.
Нежась ночью на телеге с сеном, я вдруг вспомнил, что завтра, в субботу, мне надо быть в колонии. Да, завтра и не позднее 12 часов. Иначе – позор! «Опоздал из отпуска». А как же свадьба? Молодёжь, танцы… Лучше меня ведь чёрта с два кто станцует! Я вскочил с телеги и побежал в хату. Отец уже спал, а мать возилась с тестом.
– Мама! Я завтра утром должен уже идти.
– Куда? Что ты, бог с тобой!
– В колонию. У меня отпуск, мама, надо идти.
Поднялся с постели отец, встали и брат с товарищами. Все зашумели:
– Ничего тебе, Семён, не будет. Свадьба, брат женится. Это же тебе не симуляция какая.
– Думала, хоть в такой день всех увижу! У людей все вместе, все на глазах, а я растеряла своих, всех растеряла, – жаловалась мать, склоняясь над горшками.
– Так, говоришь, нельзя? – спросил отец. – Ну, что ж… Раз нельзя, так нельзя. Иди, спи перед дорогой. Путь-то не близкий.
В пять часов утра я уже был на ногах. Мать, не переставая плакать и упрашивать, завязывала узелок со свадебными яствами. Отец подал «папушу» душистого табаку:
– Возьми. От меня передай Антону Семёновичу. Видно, человек он большого ума и сердца. Берегите его… А табак, скажи, доморощенный.
– А может, всё-таки останешься, Сенька? – просил брат.
– Нет, Андрей, не могу. Порядок такой. Сам голосовал. Антона обижу, всех обижу. До свиданья!
Хоть и сосало под ложечкой, выть хотелось, но меня влекла другая, ни с чем не сравнимая сила, – коллектив. Долг перед коллективом.
В одиннадцать часов дня я влетел на квадрат двора колонии, окружённого каре сосновых полчищ.
– Семён! Семён! – закричали колонисты, подбегая ко мне изо всех углов колонии.
Я кому-то бросил в руки узел, а сам побежал в кабинет:
– Здравствуйте, Антон Семёнович!
– О, Семён! Здоров!
Антон Семёнович поднялся. Обнялись, как будто годы не виделись.
– Садись, рассказывай.
– Да чего же там рассказывать?
– Всё рассказывай! Как живут дома? Как идут дела в селе? Чем народ занимается?
– Ну, как живут? Хорошо живут. Отцу моему дали хату, земли пять десятин… Всем земли дали! Помещичью землю, лошадь и корову дали.
– Угу… хорошо. А табак хороший!
– Хорошо, говорю, живут. Хлеба на поле, как море. Довольны люди. В комсомоле почти вся молодёжь. Читальню организовали, спектакли ставят.
– Очень хорошо! А как твои старики?
– Помолодели. Вчера так пристали – не пускают, да и всё!
– Что же? Хлебопашеством предлагали заняться?
– Да нет. Об этом речи не было. На свадьбу оставляли.
– На свадьбу? Тебя женить вздумали или как?
– Брат женится. Завтра свадьба.
– Брат женится? Ну и дурак, что не остался!
– Антон Семёнович, да как же я мог остаться?
– Α-a, Семён! Здорово! – просунулось весёлое лицо Коли Шершнева. – Давай удостоверение, а то опоздание запишу!
И я отдал Коле аккуратно сложенный документ.
– Коля! Собери совет командиров! – сказал Антон Семёнович.
– Есть собрать совет командиров!
Через три минуты дверь закрылась за последним командиром.
– Товарищи командиры, вы простите, что я оторвал вас от дел. Но это тоже важно. Я прошу продлить Семёну отпуск до понедельника. Брат у него женится. Завтра свадьба!
– Дело это важное, – вставила Маруся Терещенко.
– Антон Семёнович! Командиры! – взмолился я. – Зачем же такое? И без меня обойдутся. Я против…
– Брось, Семён! Ведь хочется? – загудели командиры.
– Постойте шуметь! – Антон Семёнович застучал карандашом по столу. – Не ради тебя, Семён, это делаем, ради матери. Это, может, самое большое для неё счастье… У меня – мать, и у них у всех. – Антон Семёнович обвёл вокруг себя рукой.
– Предложить Семёну в обязательном порядке возвратиться в отпуск! – заключил Шершнёв.
– Правильно! – подтвердили все командиры.
– Есть! – ответил я. – Но прошу выделить ещё одного командира в гости к моим родным.
Мне и Супруну написали отпускные удостоверения, и толпа колонистов шумно проводила нас в путь.
Колония осталась позади.
Глухой лошадиный топот. Оглядываемся.
– Гляди, Гриша! Ведь это наш экипаж. И Мери!
– Кажется… А на козлах никого нет.
Мери убавила размашистый бег и остановилась. Вдруг из экипажа выпрыгнул Антон Семёнович.
– Далеко, Антон Семёнович? Почему без Браткевича? – спросил я.
– Садитесь! Ты, Семён, на козлы. Решил и я погулять на свадьбе.
– Как! Вы к нам? Ко мне, в Сторожевое?!
– А что же тут такого? Сами бродите везде, а я сижу в лесу, как монах. Садитесь. Чего глаза вытаращили?
– Да я никак не пойму как-то, – сказал я.
– Что? Жалко чарку горилки и одного пирога со сметаной?! А?
– Антон Семёнович!
Я крепко сжал его руки, толкнул Супруна на сиденье экипажа, а сам привычно взметнулся на козлы.
Мери бойко взяла с места.
А что творилось со мной!.. Воздух звенел серебром и, казалось, вливался в сердце, наполняя его необыкновенным человеческим счастьем.
…Почти двадцать лет прошло с тех пор, а я и теперь как будто сижу на козлах и мчусь вперёд, полон сил и весенних стремлений.
– Служи нашему народу, Семён! – говорил Антон Семёнович.
И я стараюсь служить. Нет ничего на свете благороднее труда, и нет почётнее долга, чем труд. И мой тяжёлый, но радостный труд педагога связан для меня навсегда с памятью горячо любимого Антона, нашего Макаренко.
Комсомольцы[4]
Тысяча девятьсот двадцать первый год. По Украине ещё бродят разрозненные бандитские шайки. Мы, воспитанники детской трудовой колонии имени М. Горького, стоим на опушке леса, у обочины дороги. Солнце уже зацепилось за водонапорную башню. Пора бы Антону Семёновичу быть дома, а его всё нет. Никогда он так долго не задерживался в городе. Сегодня мы его ждём особенно нетерпеливо: он должен привезти разрешение на создание в колонии комсомольской ячейки.
– Пойдём ему навстречу, – предложил Павлик Архангельский. И мы зашагали по тёплому булыжнику мостовой. Шли молча.
В курчавых юных головах роились догадки о причине несвоевременного возвращения из города завкола. Мы подошли к изгибу дороги, излюбленному месту бандитских засад.
И вдруг остановились. До нас донеслось цоканье подков о мостовую и знакомый металлический скрип нашего фургона.
– А ну, бегом, хлопцы! – сказал я друзьям. Выбрасывая ноги вперёд, мы ринулись навстречу Антону Семёновичу. Наши головы замелькали в кустах подорожной шелюги. Тут движением руки я остановил ребят и заставил «приземлиться». А сам приподнял голову над кустом. Вижу, Антон Семёнович и Антон Браткевич стоят со связанными руками, а перед ними двое бандитов с обрезами. Третий выворачивает карманы у Антона Семёновича, а ещё двое выгружают подводу.
Нас было шестеро смелых горьковцев. Неужели струсим? Никогда! Только напасть неожиданно, не дав опомниться грабителям. Мы подползли к самому краю обрыва и кинулись на бандитов с криками «Стой!»
Не успели опомниться головорезы, как на каждом из них сидел ловкий колонист, поражая свою жертву громом ударов. Самый маленький и юркий из нас, Шелухин, освобождал от верёвок Антона Семёновича и Браткевича, которые не замедлили прийти нам на помощь. Не прошло и пяти минут, как бандиты были смяты и, связанные вожжами, поводками и ремешками, стояли с опущенными головами.
– А, и вы, соседушка, тут! – обратился Антон Семёнович к одному из пленников, узнав в нём местного кулака.
– Отпустите, ради Бога, Антон Семёнович, мы обознались, – взвыл гривастый потомственный бандит.
– Ну как, Антон Семёнович? – обратился я.
– Чего нукаешь, завтра на базаре будешь хвалиться. Подумаешь, умно: прямо с неба на дула обрезов прыгать!
– Да я не об этом, Антон Семёнович, я о комсомоле. Разрешили?
– Будет у нас комсомол? – спрашивал и Костя Кветковский.
Антон Семёнович нахмурился. Мы насторожились.
Антон Браткевич, успевший с ребятами погрузить в фургон копчёных кур, хлеб и что-то похожее на штаны, безнадёжно махнул рукой:
– Чего вы пристали к Антону Семёновичу? Сами попробуйте. Хиба ж можно договориться с оцею каменюкою.
– Значит, нам не доверяют, – заключил Шелухин.
– То не Губнаробраз, а глупнаробраз, – съязвил Павло.
– Собрание считаю закрытым, – заявил Антон Семёнович. – Ступайте домой.
Браткевич уселся на тачанку и усиленно зачмокал на Малыша, бандиты плелись впереди подводы, а мы, окружив Антона Семёновича, заключали процессию. Антон Семёнович говорил:
– Три часа доказывал возможность и необходимость организации комсомола в колонии. В Губкоме комсомола почти не возражают, а Наробраз протестует.
– Протестуют? – спросил Алёша Зотов. – Та за кого же они нас принимают? Чи не контрреволюция там какая собралась?
– А за кого же тебя прикажешь принимать? – заметил Шелухин. – Ты же сам убеждал всех, что ты злостный махновец.
– Та какой же я махновец? – с обидой в голосе отмахивался Зотик. – Я же только двор подметал у махновцев, сапоги им чистил, а они мне за это давали сало и по морде.
Дружный взрыв хохота сопровождал его слова.
– Вот что, хлопцы, – продолжал Антон Семёнович. – Есть у меня такое предложение…
Глаза у ребят заблестели надеждой.
– Постучимся-ка мы с вами в другие двери. Выделите одного-двух хлопцев, и пусть они пойдут в район и попытаются там всё это оформить.
Все разом загалдели.
– А послать надо Семёна, – продолжал Антон Семёнович. – Ему это дело знакомо. Он и комсомольцем уже был где-то в армии. С селянскими ребятами он договорится быстро.
– Правильно! Семёна, Семёна!..
– А чтобы ему не было скучно, и я пойду с ним, – выдвинул свою кандидатуру Павлик Архангельский.
На другой день я и Павлуша с узелком провизии и со списком будущих двенадцати комсомольцев отправились за тридцать вёрст в Перещепинский район. А через десять дней в присутствии представителя райкома комсомола на торжественном собрании колонии была организована наша комсомольская ячейка.
Антон Семёнович поздравлял нас и говорил:
– Только не задаваться. Вы теперь мои настоящие и первые помощники. Вы – хозяева колонии. Я теперь не один.
И потекли длинные, хорошие вечера. Сидя на лавках, на полу, мы слушали и запоминали первые уроки политической грамоты беспартийного большевика, организатора горьковских комсомольцев незабвенного Антона Семёновича Макаренко.
Прошли годы. И мы, люди, воспитанные Антоном Семёновичем под грохот орудийных залпов гражданской войны заняли своё место среди строителей чудесного здания социализма. Многие из нас находятся в рядах Красной Армии, были участниками славных боёв у озера Хасан, работают на стройке Куйбышевского гидроузла, и везде мы продолжаем борьбу за то, чтобы воспитанный человек жил в мире прекрасном и достойном его…
Раздел II
A.C. Макаренко как педагог в моей жизни
Человек с большой буквы
Ещё не умолкли громовые раскаты гражданской войны, ещё набухали почками и вырастали, как на запущенной ниве, будяки, атаманы, ещё по ночам по сёлам и проезжим дорогам украинские дядьки и титкы кричали «врятуйте!». В этот беспокойный 1920 год у подножия педагогического Олимпа появился скромный педагог-революционер Антон Семёнович Макаренко. Ему суждено было стать педагогическим мудрецом, творцом системы воспитания.
Вначале своей замечательной «Педагогической поэмы» Антон Семёнович пишет о том, как перед ним завгубнаробразом ставит задачу:
– Нужен нам такой человек вот… Наш человек! Ты его сделай!
Эту не совсем ясно выраженную задачу Антон Семёнович понял, как должен был понять честный интеллигент, как учёный, ставший под знамя революции. А поняв, Антон Семёнович приступил к её решению, не формально, не как кустарь-одиночка, а как мастер-новатор, как творец-художник, как мыслитель-большевик.
Ураган революции многое разрушил, разнёс в щепки, многое задел, а вот педагогики только коснулся. Её рутина, её консерватизм, каста её педагогических знахарей оставалась патриархально-домостроевски сильна. И это старое не хотело сдавать своих позиций. Оно не умерло вместе с царской Россией, оно желало зло жить и зловонить в самом нежном цехе строительства социалистического государства – в цехе воспитания нового человека, нового человеческого общества. Ясно, что такого человека необходимо воспитывать новыми методами. А вот этих новых методов и не было, да и быть не могло. Их надо было создавать.
«Педагогический Олимп» не только не создавал новых методов, наоборот, всячески тормозил это дело и шельмовал педагогических тружеников, которые творили новое. «Олимпийцы» высидели по-шамански кабинетно-оскорбительную педагогику, а в это время A.C. Макаренко вместе с живым человеком-гражданином создавал коллектив как цель воспитания и коллективную систему воспитания. На голову Антона Семёновича обрушились потоки помоев «педагогической блевотины» с самой вершины «Олимпа».
Макаренко не отступил, он продолжал творить. Ему утвердительно пожимали руку Горький и наследники Дзержинского – чекисты. Это они предложили Антону Семеновичу создать детскую коммуну имени Ф.Э. Дзержинского. Чекисты – замечательные люди революционной смелости, стражи революции, поняли и оценили гражданское значение учения Макаренко.
В течение семи лет Антон Семёнович создавал детскую коммуну имени Дзержинского мировой известности. Вчерашние беспризорные, девочки и мальчики, сегодня уже сидели за партами средней школы, вычерчивали сложные узоры фотоаппарата «Лейка», работали на сложных заграничных и отечественных станках. Созданный детский коллектив создавал ценности материальные и духовные – Человека. Коммуна имени Дзержинского описана Антоном Семёновичем в его повести «Флаги на башнях».
Антон Семёнович создал науку о воспитании, которая оправдала себя в образах тысяч воспитанных им граждан нашей Родины. Его система живёт и уверенно, победоносно заявляет о себе, о своём праве. Система живёт, а её оскорбители, жалкие космополиты, вроде Легина, падают в яму, ими же вырытую. Антон Семёнович Макаренко был Человеком и воспитывал как Человек – естественно, по-человечески, уважая нас, требуя от нас; воспитывал в труде, в мечте, перспективой, верой в коллектив, служением коллективу, воспитывал самим собою.
Что может быть в наше время важнее дела воспитания высокоидейного, здорового, примерной нравственности человека!
Дело воспитания в нашей стране должно быть отнесено к почётному перечню строек коммунизма, а это значит – дело всенародное.
«У человека должна быть единственная специальность, – говорил A.C. Макаренко. – Он должен быть большим человеком, настоящим человеком».
И это дело наших рук, нашей чести, нашей совести.
(Рукопись)
Выдающийся советский педагог Антон Семёнович Макаренко[5]
Говорить об Антоне Семеновиче нельзя, не говоря об облике педагога-воспитателя, о самом общественном явлении – воспитании подраставшего поколения, о том, как это делается, какими методами нужно воспитывать, и каким должен быть сам воспитатель. Из его рук выходил совершеннейший гражданин.
Встретился я с Антоном Семеновичем в декабре 1920 года. Ох, как это было давно, и был я тогда чуть помоложе. Я был, действительно, молодым, когда впервые встретился с Антоном Семёновичем…
Был на Украине один большой художник Васильковский (Сергей Иванович (1854–1917). – Л.М.), которому недавно исполнилось сто лет со дня рождения. Этого художника современники называли «солнечным художником», «художником света», так он изображал все красиво, светло: и небо, и природу, и землю. Вот таким же солнечным, поэтичным был и Антон Семенович. Смотреть на него было красиво, и сам он держался эстетично, красиво, и голову держал эстетично, и все у него было красиво, и походка у него была спортивно-эстетичная.
Антон Семёнович показывал уважение к людям, и во мне он, прежде всего, увидел человека, и этим поднял во мне человеческое достоинство. Конечно, тогда мне это было непонятно. Я был так далек от всяких тонкостей, на мне была кожа, как на бегемоте, а душа была покрыта струпьями красоты…
В колонию я прибыл пятым по счету. Когда я рассказывал ребятам о моей первой встрече с Антоном Семеновичем и о его поведении, когда я сказал Гришке Супруну, что Антон Семенович на меня странно влияет и что я его, вероятно, чувствую в своем сердце, тот мне на это ответил:
– Да ведь Антон Семенович колдун.
На самом же деле это был живейший, умнейший, энергичнейший человек. Человек с большой буквы.
Одно время Антон Семенович и ел, и спал с нами, потому что его комната не была готова. Он делил с нами все невзгоды и тягости 20-х годов, годов чрезвычайных событий и оскорбительного голода. Мы никогда не видели, чтобы Антон Семенович находился в состоянии покоя. Он был все время в состоянии напряжения, легко переходил из одного состояния в другое, от рабочего к гневному, к радости, заразительному смеху, а затем вновь к суровой жестокости.
Сам Антон Семенович также принимал участие в тех воинствующих играх, о которых говорится в «Педагогической поэме». Мы проводили эти игры в радиусе до 30 километров вокруг колонии, и Антон Семенович всегда бывал руководителем в этих играх. Он возглавлял тот или иной лагерь, а я почти всегда возглавлял другую, противоположную партию. Мы выходили далеко за пределы колонии, в естественные условия, в условия преодоления трудностей, причем Антон Семенович такими педагогическими путями лепил из нас настоящих людей и каленым железом вытравливал из нас пороки, которых мы нахватались за годы гражданской войны. Лепил он нас чудесной лепкой и наделил нас рядом живых человеческих достоинств. Как видите, я оправдываю характеристику, данную мне Антоном Семеновичем, и остаюсь неисправимым кокетом.
Многие педагоги даже тех лет упрекали Антона Семеновича:
– Как вы можете в ваших играх допускать лишение пищи своих питомцев?
А у нас игры проходили таким образом: одна из партий уходила из колонии часа в четыре утра и занимала оборонительную позицию, пряча свое знамя; другая партия выступала позднее. Но и той, и другой партии в два часа на двух различных подводах каптёры возили пищу. Борща обычно не варили, но зато давали котлеты, да таких размеров, что их бы хватило на весь Запорожский курень. Но наши ребята обладали нечеловеческим аппетитом, съедали по две котлеты и с удовольствием частенько уплетали двойные порции пищи, захваченные у вражеского лагеря, в то время как другая партия оставалась ни с чем. В связи с этим некоторые педагоги занимали воинственную позицию в адрес Антона Семёновича и бросали в его направление такие стрелы, что он подчас едва уклонялся от них. А я даже не с педагогической, а с общечеловеческой точки зрения считаю, что очень полезно заставить человека терпеть, самому преодолевать трудности и добиваться того, что ему нужно. Не нужно оберегать человека от дурного влияния, но нужно воспитывать в нем способность преодолевать затруднения и различную заразу, в том числе и социальную. У Макаренко это здорово получалось, причем это он делал не в порядке наказания, а в естественных условиях, в рабочем порядке.
Возможен ведь такой случай: сидит семья в двенадцать человек и ждет обед. Сидят с хорошим настроением, может быть, пришли из бани, хорошо помывшись, может быть, в преферансик удачно сыграли. Сидят и ждут хорошего обеда – с пирогом, курочкой. И вдруг что-то случилось, и мама испортила обед, что же ее за это растерзать надо? Можно остаться и без обеда, нужно так воспитать человека, чтобы он не падал в обморок и не устраивал из-за этого истерику.
Я уже говорил, что и по внешним признакам Антон Семёнович был настоящим педагогом-воспитателем, что все у него было эстетически красиво. Я вспоминаю такой пример. Еще до 1930 года, когда мы в первый раз повезли колонию в крымский поход «Севастополь – Ялта», я тогда впервые после десяти лет неразлучной жизни с Антоном Семеновичем увидел его купающимся. Это было на Черном море, при двух свидетелях (скалах «Монах» и «Дива»), Я думал, что Антон Семенович боится воды, что он никогда не купается, и вдруг вижу, он прекрасно плавает. Когда я спросил:
– Почему вы никогда с нами не купаетесь?
Он ответил:
– Педагог не должен никогда показывать себя во всех своих бытовых подробностях. Когда ты купаешься с приятелями, они видят твою атлетическую фигуру, загорелое тело. А я, когда все закрыто галифе с тужуркой, еще ничего, но вот в голом виде и ключицы у меня несовершенные, и колени острые. Если бы хлопцы увидели, то стали бы надо мною смеяться. Эстетическая ограниченность, может быть, но бытовая откровенность к хорошему не приводит.
Антон Семенович никогда с нами вместе не кушал, хотя во время торжественных собраний и за обедом сидел с нами, но ел он как-то, я бы оказал, шутя. Вообще он исключительно мало ел и говорил, что те, кто много кушают, обычно глупеют. Может быть, это была шутка, но во всяком случае я тоже стараюсь кушать как можно меньше. Он говорил нам:
– Есть люди такого сорта, которые кушают, обрызгивая слюной напротив сидящего товарища, а другие чавкают, как чавкает старая калоша в грязи, а иной так тянет макаронину, что она висит у него изо рта. Как может педагог иметь авторитет у своих воспитанников, если они видят, как он некрасиво ест.
Был у нас такой случай потери авторитета. Здесь сидит один из моих бывших воспитанников из Московского детского дома. Он, может быть, вспомнит нашего учителя математики Давыдова. Этот Давыдов иногда дежурил по детскому дому с 6 часов утра до 11 вечера. В этот день он домой не ходил, а кушал в столовой. Пользовался этот Давыдов хорошим, деловым авторитетом: он знал математику, в совершенстве играл в шахматы, и вдруг однажды он мне заявил:
– Под меня кто-то подкапывается. Я был самым любимым учителем среди ребят, мое слово было для них законом, а сейчас я чувствую что-то не то.
Стал я наблюдать за этим учителем и понял, что он свой авторитет просто «проел». Авторитет не покупается за деньги и не выдается в качестве обязательной нагрузки студентам: вот вам диплом, а вот вам семь килограммов авторитета. Авторитет – это такая вещь, которая приобретается неизвестно когда, своей личностью, своим отношением к делу, вещам, людям, труду. Может быть несовершенный внешний вид, и в то же время можно казаться обаятельным, привлекать к себе своим сердцем, своей душой, трудовой страстью и умением. А если чего-нибудь педагог не умеет делать и скажет ребятам:
– Ребята, я не умею, может быть, вы меня научите.
И ребята довольны будут научить. А когда говоришь, что умеешь играть в шахматы, и в первой же игре проигрываешь – вот и потеря авторитета. Как мне кажется, на такой почве растет древо авторитета. Только не надо дать этому древу увянуть, надо поливать его, как следует и чем следует.
Как же Антон Семенович наказывал? Следует ли вообще наших детей наказывать? И делают ли наши дети такие проступки, за которые их следует наказывать?
Вам, ленинградцам, может быть, повезло, и в ваших школах «тишь да гладь – божья благодать», и нет таких пороков, за которые следовало бы наказывать детей, но там, где я живу, бывают отдельные случаи, когда детей нужно наказывать.
Как наказывал Антон Семенович? Он говорил, что воспитатель – это командир лучшего звучания, и в любой обстановке он должен немедленно найтись и красиво выйти из любого конфликтного состояния. Бывает так, что учитель впадает в конфликтное состояние с детьми, но этот конфликт сам не умеет разрядить и бежит к директору, а директор в ответ:
– Что я могу сделать, сам заварил, сам и расхлебывай.
Да, бывает так.
Мы всегда помним, что повысить голос на ребенка нельзя, стукнуть кулаком по письменному столу нельзя, отчехвостить его нельзя, что… Я уж даже не знаю, что же можно, и зачастую кривим душой. Если уж себя так плохо чувствуешь, лучше стукнуть по столу так, чтобы он разлетелся, а не нести такую травму в душе. Подчас в школу идет воспитатель в состоянии крайнего возбуждения, а что он может сделать для своей разрядки? Только лишь мускульные упражнения, а горит у него душа, ему бы взорваться. Нельзя. А дети знают, что нельзя и ехидничают.
Сдерживался, сдерживался учитель в школе, прибежал он домой. А дома два хороших ребятенка встречают маму. Они тоже в школу ходят, ребятенки хорошие, они и полы к маминому приходу вымыли, и улыбка на их лицах при виде мамы. А мама, как вошла, да как заорет: отвяжитесь вы от меня, проклятые, оставьте вы меня в покое! Детишки умненькие, все понимают, один другому подмигивает: маму раздразнили в классе. Зачем же вносить раздражение из школы в дом? А подчас раздражение приносят в школу, когда нужно его пережить в своем семейном кругу.
У учителя может быть большое горе, травма. Похоронила учительница свою любимую маму, приходит она в школу через три дня, все еще полна горя, и хотелось бы ей, чтобы в ее трауре не расплескалась ни одна капля горя. В школе, где хорошо организованный коллектив, где умные взаимоотношения у учителя с детьми, дети могут понять это горе. Они будут удерживаться от топтания ногами, от чрезмерного шума, может быть, даже пыль вытрут со стула. И не нужно скрывать это горе. Пусть дети учатся на нашем горе переживать свое горе, разве наши дети проживут без горя, разве у них не будет печали и смерти? И нужно «тренировать» это чувство у них на конкретных фактах.
Конечно, я не представляю себе, что можно сказать ребятам, что нужно запланировать в учебной четверти в плане, как вести себя, когда у вас умирает мама, или как вы должны себя чувствовать, когда вы женитесь не по любви. Нет, но нужно воспитывать на своем собственном примере, и Макаренко так и говорил: я вас не перевоспитываю, но хочу, чтобы вы были такими же, как я сам, и думаю, что за это государство не должно меня упрекнуть. А если выбудете немного умнее меня, я буду счастлив как отец. Лев Толстой говорил:
– Выживите так, как я вас учу, но не так, как я сам живу.
Макаренко говорил:
– Живите так, как я вас учу, и так, как я живу сам.
Как же Антон Семенович реагировал на наши отдельные «художественные» проявления? Только не так, как я сейчас приведу пример.
Было это в прошлом году в одной из школ. Меня пригласили туда поговорить с учащимися как героя «Педагогической поэмы». Но мне не хотелось, чтобы они потребляли мое присутствие, потому что Карабанов – это очередное удовольствие для них. Когда я был в учительской, то стал свидетелем такой картины: вваливается целая компания учащихся вместе с учителем. Среди них одна девочка горько плачет, а к притолоке двери привалилась этакая туша, здоровущий детина. Оказалось, что эта «туша» отрезал у девочки полкосы, вот она и плачет. Завуч подлетает к этой девочке и говорит:
– Что ты разревелась, что он тебе всю косу отрезал, что ли, – а мясистый детина ухмыляется. Меня всего перевернуло. Подошел я к этому детине и прошипел ему на ухо:
– Ну и гадина же ты.
Что же было делать с этим детиной? Нужно было что-нибудь придумать, чтобы этот парень впредь не посягал на чужую честь. Может быть, я эту самую косу прицепил бы ему сзади и заставил его походить по школе, чтобы все как следует посмеялись и чтобы он почувствовал, что делать так нельзя.
Я неоднократно убеждался в том, как Антон Семенович разряжал сильнейшее напряжение в колонии изумительной шуткой, а он умел быстро переключаться с гневного настроения в шутливое. Вспоминаю один эпизод. В 1922 году я влюбился, да так влюбился, как только в романах пишут. Антон Семенович был нашим душеприказчиком, и мы всегда ему обо всем рассказывали, и принимал он это всегда хорошо, без всяких признаков фамильярности или панибратства. Пришел и в этот раз я к нему, рассказал, что влюбился, назвал ее имя – Ольга. Обнял он меня, посадил на диван:
– Расскажи, как все происходит.
И я рассказал, что везде вижу эту девушку, что мне хочется стихи писать.
– Спасибо тебе, – говорит Антон Семенович, – я думал, что вы не настоящие люди, а раз вы стали влюбляться да стихи писать, значит, вы люди нормальные.
И тут же Антон Семенович подсказал мне, как надо любить.
– Ты смотри только ее не обижай, внимательно относись к ней. И так он меня рыцарски настроил, что только однажды я решился на поцелуй, да и то на почтительном расстоянии.
Приехал я в 1924 году на летние каникулы. Целуемся мы со своими воспитателями. Тут и воспитательница Екатерина Григорьевна, и Надежда Тимофеевна, которая сейчас живет в Ленинграде, и вдруг мне один из наших воспитанников говорит:
– Тебя твоя Ольга разлюбила, замуж выходит.
Побежал я стремглав к ней, – действительно, так. Блуждал я, блуждал по лесу и поздним вечером пришел к Антону Семеновичу:
– Все пропало, и рабфак, и все, Ольга меня разлюбила, и я повешусь.
– Это правильно. Вешайся. Но уж если хочешь вешаться, так вешайся подальше от колонии, чтобы не пахло твоим влюбленным трупом.
И так он это мне сказал, что мне расхотелось повеситься.
Вот каким я помню Антона Семеновича Макаренко – умным человеком, с лучшими человеческими достоинствами, человека с необычайным педагогическим звучанием, человека, у которого есть чему поучиться, человека, произведения которого можно читать как художественные и можно их читать специально для того, чтобы почти на каждый случай в жизни найти ответ; человека, произведения которого можно читать в состоянии тяжелой болезни, чтобы утешиться, и человека, с которым просто хочется поговорить, как с живым. Вот каким я знаю Антона Семеновича, и вот таким, я хотел бы, чтобы вы представляли его себе.
И то, что мы не вымышленные люди, что это не выдумка художника, что из дефективных пацанов выработался коллектив, в этом заслуга Антона Семеновича. Этот художественный, необычайной силы документ – «Педагогическая поэма» – повествует о живых людях, которые находятся среди вас и делают то же, что делаете вы. Я тружусь 27 лет и почти все время работал в колониях МВД, где трудновоспитуемые дети, и только четвертый год я работаю в нормальном детдоме. И хочется заверить вас и перед вашим лицом, и перед доброй памятью Антона Семеновича, что ни одного из своих воспитанников я не сделал бракованным человеком для нашей Родины. Тот мальчик, которого я сегодня здесь встретил, мой бывший воспитанник, сейчас учится на третьем курсе консерватории. Я смотрел на него, и так мне хотелось его поцеловать в самую душу, душу нормального, хорошего юноши – человека, гражданина.
По мере своих сил и возможностей я делаю свое педагогическое дело, и неплохо иногда и кулаком стукнуть, и поставить на свое место воспитанника. Я не понимаю, как можно воздействовать при холодной крови, как можно воспитывать ребенка, если он не почувствует всей нашей страстности. Мы должны воспитывать такого человека, который, если столкнется с посягательством врага народа, с человеком, который задумает совершать диверсию, не скажет ему мягкотело: не надо этого делать, нет. Нам нужно воспитывать таких людей, которые леопардовой походкой подошли бы к этому диверсанту и поразили бы его своим гневом, своей страстностью, да так, чтобы потом органам МГБ нечего было с ним делать.
О моей работе в детском доме
Рассказать, как я работаю сейчас. Трудно. Я тружусь в одном детском доме так же, как трудился сейчас перед вами. И дети у меня хорошие, когда я сообщил, что уезжаю, они сказали:
– Мы без вас будем лучше себя вести.
Когда же я сказал, что ухожу в отпуск, они даже удивились. Этот мой отпуск за 27 лет работы второй, и выходных дней я еще не имел ни одного. Воспитываю я с душой, со страстью, даже с красивой душой. Но у меня есть такие дети, по отношению к которым мне приходится разыгрывать более эффектные сцены, чем разрыв атомной бомбы. Вот такие эпизоды.
Смотрю, идет мой воспитанник не оттуда, откуда должен идти. Увидел меня и сторонкой, сторонкой. Я его окликнул, он подошел ко мне, но все время стремился стоять на определенной дистанции. Конечно, Антон Семенович нас учил, что между нами и педагогом должна быть «лента свежего воздуха», но в данном случае воспитанник стоял уж на очень большой дистанции. Говорю ему:
– Подойди ближе. Ты курил?
Он стал отнекиваться. Говорю:
– В кармане папиросы есть?
– Нет.
– А что же есть?
– Бычки.
– Сколько их?
– 17 штук.
Я ему сказал:
– Подожди меня у дверей детдома.
И когда я подошел к нему, то обратился с такими словами:
– У меня к тебе большая просьба. Я должен выполнить поручение Наробраза, сдать им 1700 штук бычков. Мог бы ты их мне собрать?
Он, конечно, не знает, что такое Наробраз, даже повеселел при моей просьбе.
– Может быть тебе корзинку дать?
Наделил я его тарой из бумаги, и пошел он собирать бычки. Долго он их собирал и принес 26 штук. Я ему заявил, что должен получить завтра к двум часам все 1700. Пошел он снова искать. Долго искал. Принес еще штук 20. Наконец, он понял, что это мера воздействия за курение.
Или такой случай: чувствую, что в кармане моего ученика какой-то инородный предмет. Оказывается, рогатка. Говорит, что сам сделал.
– Значит, ты умеешь делать? Сделай каждому нашему мальчику по рогатке – 65 рогаток, и дал ему чертеж. Возился он долго. Приходит, говорит:
– Нет резины.
Достал я ему резину. Долго его так мотал и довел до такого состояния, что уже два года прошло, а в детском доме нет ни одной рогатки.
Своего мнения я не навязываю, но мне кажется, что есть такие люди, которых, хотя бы раз в пятилетку, нужно испугать. В одном детдоме мальчик разбил палкой 28 окон. Идет он и окна бьет, а директор детдома сзади идет да просит:
– Петенька, не надо.
Привели его ко мне по распоряжению гороблоно, а этот мальчишка визжит:
– Ябедники.
Я зыкнул на него:
– Моментально под стол.
Даже все испугались, и у Петьки в глазах, естественно, страх отразился. И, представьте, полез он под стол. Если бы я его тогда не испугал, не был бы он сейчас в 9-м классе, не был бы солистом духового оркестра и не дружил бы с моим сыном. Я считаю, что это был хороший педагогический испуг.
Конечно, не только таким путем я общаюсь с моими детьми.
Что так положительно влияло на вас в колонии?
Влюбленность в Антона Семёновича. Это был такой обаятельный человек, что не хотелось его обидеть, и я все готов был сделать, только бы он похвалил. Но похвалами он нас не баловал. Я его однажды спас от бандитов и стал рассказывать в колонии, как напали пять бандитов. А Антон Семенович меня остановил, сказал, что было всего три бандита, и прибавил:
– Зачем об этом болтать!
Что делать, если студент техникума III курса систематически пьянствует, живя в общежитии!
Я сам не знаю, чтобы я сделал. В каждом конкретном случае нужен конкретный подход, может быть, я даже вместе с ним выпил, но так, чтобы он больше уже не хотел пить. Покажите мне сначала этого пьяного, а там я увижу, что с ним делать.
Применяли ли вы опыт Антона Семёновича в системе наказания!
У Антона Семёновича были и противоречия. С одной стороны, он говорил, что по отношению к детям в нашем наказании не должно применяться мер, которые причинили бы моральное и физическое страдания. В другом же месте он говорит, что дети – это наш сад. И если на сад напали гусеницы, то нужно его полить Парижской зеленью, пусть даже при этом листочки поежатся.
Я считаю, что наказание не может быть полезным, если оно не причинит страдания. Даже самая безобидная беседа, и та приносит моральное страдание. Если же еще как следует напугать или посадить на скамью подсудимых на годок, это будет и физическим страданием, и моральным. Но наказывать нужно так, чтобы причинить либо физическое, либо нравственное страдание, иначе нечего и наказывать. Конечно, я не догмирую, делюсь своим мнением на основе своего собственного рабочего опыта.
Как вы внедряете в практику современного воспитания те идеи и принципы, за которые осуждался Макаренко!
Есть широкие возможности, причем не начетнические, применить в широком творческом масштабе идеи, системы и принципы воспитания Макаренко. Работать с чувством гражданского долга, ответственности за дело воспитания; работать творчески, а не формально-бюрократически. Отдавать себя всего и отдавать себя так страстно, чтобы быть любимым в детской среде так, как любили Макаренко. А мы его любили так, что даже ревновали его к каждой женщине, которая ему нравилась. Мы не допускали мысли, что Макаренко смеет жениться. Правда, одна девушка нам нравилась, и мы даже хотели, чтобы Антон Семёнович на ней женился.
Мой учитель
Выше среднего роста, строен, собран, всегда с приподнятой головой, немного прищуренные глаза светятся добротой, походка быстрая, чеканная и лёгкая – вот портрет моего учителя. Всю жизнь я ношу его в сердце.
Антон Семёнович Макаренко воспитывал нас своим примером, своей высокой внутренней культурой, своим отношением к труду и людям, своей правдивостью. Он был великим мастером-педагогом, но его мастерство приносило такой блестящий эффект только потому, что он любил свою работу.
Делу воспитания он отдал всю жизнь, всегда и во всём являясь для нас великим примером. Он имел право говорить и воспитателям, и родителям:
– Ваше собственное поведение – самая решающая вещь.
Антон Семёнович был очень требователен.
– Не может быть воспитания, если нет требования, – говорил он.
Были ли мы когда-нибудь недовольны его требовательностью?
Нет. Наоборот, установленная им дисциплина в коллективе была нам очень по душе. Мы знали: кому Антон Семёнович больше доверяет, с того он больше и требует. И мы знали, что Антон Семёнович очень верит в наши силы. Ответственное поведение человека всегда основано на соблюдении им требований дисциплины. В ответственности и выражалось отношение воспитанника к дисциплине! Взаимодействие свободы и ответственности, свободы и дисциплины определяло поведение человека.
Путь воспитателя требует особого мастерства. Макаренко был мастером: шел от простых форм жизнедеятельности к сложным, от менее ценных и значительных – к более важным и высоким, от примитивных видов удовлетворения, связанных с органическими биологическими потребностями, – к удовлетворению духовных, нравственных потребностей. И действовал как мастер: необыкновенно осторожно, тактично и непосредственно, то с неподражаемым юмором, развенчивающим «героя», то выражая протест и беспощадное осуждение, то гневно взрываясь и вызывая к жизни, если пока ещё не сознание подростка, то на первый раз хотя бы страх.
И в каждом случае он действовал по-разному, по-новому, не повторяясь, убедительно, совершенно искренне и не колеблясь.
Теперь мне припоминается, что в бригаду по борьбе с самогоноварением привлекались как раз такие ребята, которые любили выпить, и не раз в этом уличались.
В особый ночной отряд по борьбе с грабителями на дорогах привлекались воспитанники, которые в колонию были определены за участие в грабежах. Такие поручения изумляли нас. И только спустя много лет мы поняли, что это было большое доверие к нам умного и чуткого человека, что этим доверием Антон Семёнович пробуждал у нас к действию спавшие до этого лучшие человеческие качества.
Забывая свои преступления, мы даже как бы и внешне преображались, становились в позицию не просто критического отношения к преступлениям, совершаемым другими, – мы и протестовали, и активно боролись с ними. А во главе этой борьбы был наш старший друг и учитель. Он вместе с нами заседал по ночам, подчас рисковал своей жизнью. Нам было бы стыдно предстать перед столом нашего учителя в роли нарушителя даже за самый малый проступок после того, как мы с ним, быть может, рядом лежали в кювете у дороги, подстерегая бандитов.
Какой простой и мудрый стиль воспитания! Какая тонкая, ажурная педагогическая роспись! И в то же время какая прочная, стойкая, действующая без промаха, наверняка!
Как часто мы доставляли ему страдания своими выходками! Бывало, скажешь ему:
– И чего вы, Антон Семёнович, тоже расстраиваетесь? Не стоит этот паршивый Васька, чтобы из-за него так мучиться.
– Нет, – отвечал он. – Без душевных мучений, пожалуй, ни одна мать и ни один отец не вырастят хорошего сына или дочь. Так и у нас. Меня не столько волнует твоё сегодняшнее благополучие, сколько то, каким ты завтра будешь. Каким ты должен быть, я знаю. Но прежде чем этого добьёмся, будут у нас и терзания души, и сам ты не раз покорчишься от педагогических атак.
Не для любования нам ты нужен, голубчик, а для большой жизни, которая потребует от тебя полной отдачи духовных и физических сил. И к этой отдаче ты должен быть готов.
Бесконечно многообразны методы воспитательного действия Антона Семёновича. Но главное заключается в том, что он воспитывал всех и каждого из нас в коллективе, через коллектив, в труде, самим собой – личным примером, словом и делом.
Зная очень близко Антона Семёновича Макаренко с 1920 по 1939 годы, я не помню за ним ни единого промаха как в общественной, так и в личной жизни. Ясно, что он был для нас постоянно действующим, самым живым и убеждающим примером. Нам хотелось хоть чем-нибудь быть похожими на него: голосом, почерком, походкой, отношением к труду, шуткой. Каждый из нас имел право на сыновние чувства к нему, ждал отцовской заботы, требовательной любви от него и изумительно умно ими одаривался.
Мне кажется, что A.C. Макаренко менее всего дрожал над тем, чтобы создать ежедневные благополучные условия и удобства для нас, подростков. Более всего Антон Семёнович трудился над нашим благополучием в будущем, над благополучием тех людей, среди которых нам придётся жить. Какие умные и подвижные, удовлетворяющие юношеский задор формы общественной и организаторской деятельности придумывал Антон Семёнович!
Каждый колонист входил в отряд и участвовал в работе по хозяйству: на огороде, на заготовке дров, на скотном дворе, в мастерской и т. д. Должность командира была у нас сменной, но не строго выборной. Все мы получали навыки организаторской деятельности, все учились оправдывать доверие своих товарищей, Антона Семёновича и всего педагогического коллектива. Именно поэтому все чувствовали себя хозяевами колонии, все болели душой за её судьбу, старались лучше работать. И когда к нам приходили новички, воспитательное воздействие на них оказывалось не только со стороны Макаренко и воспитателей, но и самих колонистов. В такой обстановке ребята быстро избавлялись от дурных привычек и скоро находили нужный тон и стиль поведения.
Очень внимательно следил Антон Семёнович за нашей учёбой, за чтением. С каким жаром рассказывал он нам о блестящих перспективах, которые открываются перед высококультурным человеком! И неудивительно, что почти все воспитанники колонии имени Горького впоследствии получили высшее и среднее образование.
Однажды мы организовали в колонии театр. Настоящий театр, со сценой – просторной и высокой, со сложной системой кулис и суфлёрской будкой. Пьесы мы ставили серьёзные, большие, в четыре-пять актов, работали над спектаклями долго и терпеливо. Уже после третьего спектакля слава о нашем театре разнеслась далеко за пределами Гончаровки. К нам приезжали крестьяне из соседних сёл, приходили рабочие-железнодорожники, а скоро стали наезжать и городские жители. Антон Семёнович обычно был за суфлёра, а иногда играл одну из главных ролей.
Много времени мы отдавали военным занятиям и физкультуре. Учились ходить в строю, владеть винтовкой, увлекались лёгкой атлетикой, плаванием. Особенно любили мывоенные игры. Антон Семёнович и здесь всегда был с нами. Играли с нами и другие воспитатели, технический персонал и даже сельские ребята – наши соседи. Надо было обнаружить знамя противника и овладеть им. Действовать приходилось в радиусе до 20 километров. Мы разделялись на две группы. Антон Семёнович обычно возглавлял одну из них. Он не только не тяготился игрой, а, напротив, очень увлекался ею: наравне со всеми бегал, прятался, маскировался. Такие игры воспитывали в подростках качества будущих воинов: сметку, выносливость, готовность жертвовать собой во имя чести коллектива.
Когда меня спрашивают о системе A.C. Макаренко, когда некоторые утверждают, что система Макаренко была пригодной только для исправления беспризорных, колонистов и только для того времени, а не для нас и наших школ, одним словом, что это – история прошлого, я отвечаю так: нет, эта система – наука о воспитании, делании человека.
A.C. Макаренко был человеком, преданным государственному делу, патриотом; он любил Россию, оберегал её прошлое и строил её будущее. Вдохновенно увлечённый педагогической деятельностью, он отдавал ей всего себя. Пребывал в постоянной рабочей готовности, был честным, смелым, всегда новым, неожиданным. Нравственная красота его приятно сочеталась с мужественной внешностью, собранностью и чистоплотностью. Он верил в человека и заботился о нём, нетерпимо относясь к порокам. Всего себя он отдавал новой педагогике – воспитанию человека, гражданина своей страны.
Эта боевая, творческая человечность и есть «соль» его педагогической системы.
Воспоминания о жизни и педагогической деятельности A.C. Макаренко[6]
A.C. Макаренко – человек исключительной творческой страсти и юношеского задора. Мы, воспитанники, смотрели на него не как на воспитателя, а как на нечто отдаленное. Он был для нас символом, постоянным товарищем и в труде, и в игре, и в фантазии. Он мог так заразительно нарисовать перспективы, и настолько они были реальными, что хотелось каждому улыбаться, сорваться с места и двигаться с творческим коллективом для их достижения, все равно каких. Все знали, что все эти перспективы, дальние и средние, государственной важности, личной важности.
Антон Семенович умел здорово раскрыть человека, человека вообще, и юношу в частности. Для этого использовал различные методики и приемы, порой выходя за рамки уставов и правил, принятых в педагогике. Если можно так выразиться, он занимался собиранием человеческого фольклора. Он ухитрился за 35 верст поехать ко мне в село, где я родился, на свадьбу моего брата, вместе с бабками, крестьянами, бородатыми дядями пел песни, откуда-то он знал старинные свадебные песни и чокаться умел по-особому, как нужно в таких случаях. И, бывая на таких свадьбах, он имел соприкосновение с родителями, с природой, к которой имел отношение воспитываемый им, и это давало ему несравненный материал для настоящего, гигантского раскрытия личности, конечно, для того чтобы в эту личность вложить то нужное, что требуется от нас во имя воспитания.
Я не знаю ни одного воспитанника из многочисленного коллектива колонии имени Горького и имени Дзержинского, который бы опять вернулся на улицу, за исключением одного, исключительно одаренного художника и одаренного мошенника. Его принимали члены правительства, ему удалось побывать в Кремле и все это делалось во имя мошенничества. Все остальные люди – командиры, летчики, если не орденоносцы, то замечательные стахановцы, педагоги, все передовые люди. 86 орденоносцев, и я буду орденоносцем.
Антон Семенович очень оберегал свой коллектив. Может быть, иногда до смешного оберегал. Он не позволял никакого постороннего вмешательства в коллектив. Я приведу такой случай. (Еще в первом коллективе в Полтаве, который был колонией для несовершеннолетних правонарушителей и при Николае II, в 1916 году я имел счастье там быть. Там был не педагог Макаренко, а дядька, была дежурка и на стенах висели пучки розг.) В 1921 году бушевал страшный бандитизм на Украине, и на большой дороге «Харьков – Полтава», в полукилометре от расположения колонии каждое утро мы констатировали 3-4-5 повешенных или труп есть, а головы нет.
Однажды в два часа ночи мы просыпаемся в спальне, все 60 человек, от какого-то не совсем естественного ощущения, и первое, что было замечено, это дуло револьвера, направленное против каждого, и сам Макаренко под конвоем поднял страшный крик:
– Вон, мерзавцы, отсюда!
Милиция отступила, но Антон Семёнович тут же сказал, что нужно бороться с бандитизмом. Были приняты меры. Мы выловили 27 бандитов, из них 12 оказались местными кулаками. Бандитизм в нашем районе был ликвидирован навсегда.
Чем определяется, мне хочется сказать как практику, творческая, созидательная деятельность детского коллектива, тем паче коллектива, который мы привыкли называть трудновоспитуемым? Между этими детьми и детьми школы никакой разницы нет. Детский коллектив включается в серьезную созидательную, творческую жизнь, которая их окружает. Для этого используется все: и труд, и театр, и художественное слово, и кисть, и музыка, и спорт. Главное, чтобы они знали: от того, насколько они будут целесообразно, разумно и честно создавать, творить, настолько будет благополучна и их собственная жизнь.
От того, что у нас в детских домах насаждается: что дети не должны сами полы мыть, что они и то, и то, и то не должны делать, а только должны потреблять, мы и имеем такие скучные вещи. Такие дети смотрят на нас, как на тех, которые все должны для них, а они – ничего. Мы пришли в детских домах к тому, что у нас растут иждивенцы. Что это за претензия на аристократию? Кто из педагогов не встает до школы, чтобы помыть полый приготовить обед, и кто не знает, что если один ребенок идет в школу в двенадцать часов, а другой в два, то последний накормит и оденет младшего. Так что же это за эксплуатация ребенка?
Мой детский дом находится в ста километрах от Москвы. Ко мне приезжают некоторые товарищи и говорят:
– Ах, так у вас полы моют девочки по 17 лет.
Девочки с большими претензиями на другие правила нашего общежития. В колхозах 14 —15-летние девочки и мальчики зарабатывают по 14–15 трудодней. А у нас 16-летние девочки носят челки и банты, а мы, воспитатели, должны подметать? И меня бьют ежедневно. Я отчитывался на районном партийном комитете, и мне сказали:
– Товарищ, это дело надо прекратить.
Я сказал:
– Вы повторяете Щедринского бюрократа – закрыть Америку!
Я пытался применить в детском доме под Москвой методы Антона Семеновича, создать, прежде всего, ему памятник – нормальный морально устойчивый детский коллектив, способный выпускать в жизнь таких людей, как я. А мне говорят:
– Так, вы макаренковщину насаждаете, вы командирскую систему заводите, порочную систему заводите, ни за что в жизни!
Нам говорят: «Вы не должны повышать голоса на ребенка». Я повышал, и часто повышал голос и исправил этим многих. Нам обязательно нужно и повышать голос, чтобы не было никаких недоразумений. Могу показать на примере.
Мне сказали, что никаких ревизий не будет, принимайте 550 детей и спасайте разложившийся коллектив. На 32-м году советской власти я застал в Подмосковье детский дом, где дети лезут в землю. Нарыли вокруг катакомбы, сидят там, хрюкают и ни на что не реагируют. Волосы длинные, сидят на крышах, бьют воспитателей и бьют девочек. Когда я согласился взять этот дом, то думали, что я сумасшедший человек. Когда меня спросили, чем мне помочь, я сказал:
– Будьте любезны, месяц не приезжайте и не мешайте работать.
Потом приехали. Что такое? Чисто, мальчики в трусиках, девочки без челок, все говорят «здравствуйте», «извините, пожалуйста». Я этого достиг благодаря применению методов и форм страстной души A.C. Макаренко. Я применил и труд, и игры, и вместе с ними превратился в мальчика, как когда-то Антон Семёнович, и здорово поругали меня за то, что дети сами сажают картошку.
Мне разрешают под Москвой создать учреждение по типу и подобию Антона Семёновича. Если я буду вредить, гоните меня, если я создам, а я уже создал, нужно это обнародовать, чтобы оно было достоянием всей нашей когорты педагогов.
Что можно создать сюсюканьем? У меня был воспитанник – Шумаков, у него один глаз остался, другой он проиграл. Он одну молодую учительницу, прибывшую на практику, загнал ко мне в кабинет. Если бы я начал с ним говорить: «Коля, разве так можно?», он и ко мне бы применил палку.
Я поступил так, как должен был поступить всякий педагог, искренне переживающий всякое событие. Я вскочил и ударил кулаком:
– Кто ты?
Он первый раз стал делать ужимки. Жаль, что я не могу продемонстрировать Шумакова. Это экземпляр классического человека, причем он сейчас – директор садоводческой фермы.
Может быть, я все-таки, благодаря своей воле, своим личным качествам, и убедил бы воспитанника не делать плохо. Благодаря этому человек развил бы у себя достоинства – не нервничать, не повышать голоса, бесстрастность. И выпускаем его на завод. На заводе диверсант ломает станок, и продукт моего сюсюканья работает на следующем станке. Ему доступны высокие чувства патриотизма. Он должен сказать вредителю:
– Уважаемый диверсант, я вас прошу, не ломайте, не портите, не уничтожайте.
Пока он бы его уговаривал, тот бы не только вывел из строя станок, но и постарался бы вывести из строя самого сюсюкающего. Мы должны выпускать такую продукцию живого человека, который, если бы это увидел, должен был немедленно взять его за шиворот и потащить в НКВД. Такого качества должен быть человек. Система сюсюканья дает плохую продукцию человека.
Приведу несколько примеров, какие результаты, какие итоги получаются от применения методов и форм системы Антона Семёновича, системы организации детской среды, системы организации детского самоуправления.
Макаренко много раз повторял, что никакая другая специальность не имеет такого большого права на гнев, как специальность педагога. Сам же даже в исключительных случаях умел сдерживать себя.
В 1921 году нас было 64 беспризорника. Мы уже вступили в новую жизнь, но, конечно, без отдельных «вывихов» еще не обходилось. На дневку в нашей колонии остановился кавалерийский эскадрон. Мы помогали красноармейцам чистить коней, а за это они разрешали нам босыми ногами подержаться в стременах. Уезжая, они подарили нам 150 тушек вареных кур, которые мы положили в холодный подвальчик. Кстати, на нем никогда не висел замок. Калина Иванович, наш завхоз, по этому поводу говорил так:
– Я доверяю этим паразитам.
И слово это было у него высшей степенью благодарности и доверия. Многие из нас старались сделать что-нибудь хорошее, чтобы услышать от него одобрительное:
– А ты – хороший паразит.
Так вот, случилось «чепе»: кто-то стащил курицу. (Далее излагается факт кражи Химочкой курицы. – Л.М.)
Антон Семёнович любил повторять:
– Плохое в человеке и так видно. Нужно найти в нем хорошее, зацепиться за него, помогая всестороннему развитию человека.
В 1928году Антон Семёнович командировал меня в Ленинград. Посмотри, что делается в Ленинграде в детских домах. Я посмотрел тридцать детских домов, и у меня создалось впечатление самое безотрадное. Мы решили, что я должен поехать в Ленинград и сделать хорошую детскую колонию. Я искал подходящий детский дом и, наконец, нашел. Был такой интересный приказ зав. гороно Тюркина: «Вследствие полного развала воспитательной и хозяйственной работы и совершенного отсутствия данных к восстановлению нормальной работы66-ю колонию закрыть…». Эти дети настолько озверели, что педагоги могли только через трубу вылезать из квартиры. Потом эти дети начали нападать на машины «линкольн» и опрокинули две дипломатические машины.
Я попросил дать мне этот детский дом. Все сделали большие глаза. Я его получил 17 февраля 1931 года, а 5 мая 1931 года ко мне в детский дом въехали первые пять «линкольнов» с иностранной делегацией, чтобы познакомиться с моим опытом. Детский дом был включен в объект посещения иностранными туристами.
Группа голландских педагогов пишет: «Школа есть вдохновение и пример того, что следует делать и в других странах».
Группа американских педагогов: «Мы были чрезвычайно заинтересованы видеть колонию и остались под большим впечатлением от организации дела воспитания детей и царящей атмосферы дружбы и взаимного доверия между заведующим и детьми, и отсутствия наказаний, и суровой дисциплины. Огород произвел впечатление чистоты проделанной в нем работы под руководством организатора – учителя».
Группа английских педагогов: «Большие успехи достигнуты в деле строительства школы-коммуны. Объездив Европу, мы нигде ничего подобного еще не встречали. Система воспитания должна быть употреблена во всех школах. Мы надеемся и будем стараться над ее осуществлением во всем мире» и т. д.
Наконец приехал инспектор гороно, посмотрел, потом меня вызвали туда и написали: «Система воспитания в полном разрезе с положением от… до и т. д. Тов. Калабалин навыдумывал отсебятины, муштрует ребят, отряды, салюты и даже командиры, более того, дают сигналы, а не звонки, так что я предлагаю эту палочную систему ликвидировать. А то, что дети стали неузнаваемые, здоровые, культурные, политически развитые, веселые, так это отношу за счет общего улучшения личных качеств тов. Калабалина».
Они пишут: дети стали неузнаваемы. Мало того, вообще воспитание, новаторские идеи известны больше за границей, чем у нас в стране, и тем паче Наркомпросу и наркомпросовским работникам. Причем с такой казуистикой, с таким косноязычием встречался и преодолевал их и Антон Семенович в своей творческой, сознательной жизни.
Я постарался от него унаследовать все: и страсть и пыл, и твердость, но я от него унаследовал и наркомпросовские передряги, это самое ужасное наследство, и когда будет конец этому наследству, Бог его знает.
Надо, чтобы сказал Наркомпрос, чтобы сказали профессора, ученые, исследователи, и дали бы гражданское право замечательному наследию Антона Семёновича, ибо оно в жизни получилось неплохим. Я его воспитанник и отец многочисленного семейства, у меня было семь человек, потерял четырех, одного трагически потерял… И многие его ученики – на ответственных постах нашей Родины. Значит, его формы и методы дают хорошие результаты, и нет плохих. Зачем же откладывать в долгий ящик это замечательное наследство?
Не верьте, что Макаренко устарел![7]
За последнее время облик школы заметно изменился, теснее стала ее связь с жизнью. Но мы только в начале пути, поиск продолжается. Особенно велик интерес к морально-этическим проблемам в школе. Передать детям определенную сумму знаний относительно просто, хотя и это не всегда, как следует, удается, но главная цель – подготовить для жизни настоящих людей. И хотя процент брака в педагогическом деле не учитывается никакими ОТК, он только на совести педагога, ей, этой совести, подчас должно быть очень тревожно: не всегда из рук педагога выходит продукция высшего сорта.
Часто ошибки лежат на поверхности. Почти в каждой школе есть так называемые трудные ученики. Их все знают и видят. Но иной воспитательский просчет не бросается в глаза, а дает о себе знать гораздо позже. И если все выпускники хороши, откуда же потом берутся обыватели, циники, карьеристы и даже преступники?
Ответственность за воспитание молодого поколения разделяют с педагогами семьи и общественность. Влияние на души наших детей, в конечном счете, определяется строем социальной жизни.
Литература по педагогике толкует вопросы воспитания довольно своеобразно: обучение неотделимо от воспитания, а воспитание – от обучения. Обучая, учитель в то же время и воспитывает, а воспитывая – обучает… Советский учитель является не только преподавателем, передатчиком знания, но и воспитателем детей, подростков и юношества. Кажется, не на бумаге напечатаны, а на камне высечены эти слова: «должен», «обязан», «является». Но что эти железобетонные установки значат для практики? Ровно ничего.
И совершенно прав директор 437-й школы Москвы М.Б. Ценципер, когда в статье «Воспитание опытом» критикует лишающее учителей инициативы и свободы творчества «уложение» о воспитательных мероприятиях – «Программу воспитательной работы», выпущенную АПН, а ведь, кроме программы, существуют еще планы районо и райкома комсомола, циркуляры различных добровольных обществ. Все эти уважаемые организации требуют: «Делайте вот это!» В результате «баланс успехов» нередко определяется двумя показателями: перечнем мероприятий и массовостью, числом занятых в них ребят.
А любимый всеми педагогами-книжниками индивидуальный подход!
«…Всякий раз, приступая к работе, спрашиваю себя: хорошо ли я знаю каждого своего питомца, его способности, склонности, интересы, его домашнюю жизнь, родителей?» Задачей досконального изучения особенностей и применения различных мерок к детям в зависимости от индивидуальных особенностей каждого исчерпывается для учителя содержание воспитательной работы – таков смысл этого и многих других высказываний на темы индивидуального подхода. Классическая формула «найти ключ к сердцу каждого ребёнка» подаётся как идеал, к которому надо стремиться. На практике выходит иначе: индивидуальному воспитательному «воздействию» подвергаются дети, поведение которых не укладывается в установленные рамки. С ними и говорят «по душам», а на остальных просто не хватает ни времени, ни «пороха»!
Требование чуткого внимания к человеку, к детской душе, разумеется, законно и справедливо. Но нельзя же единственным видом такого внимания считать индивидуальный подход.
«Я сам стал учителем с семнадцати лет, – пишет A.C. Макаренко, – и сам долго думал, что лучше всего организовать ученика, воспитать его, воспитать второго, третьего, десятого, и когда все будут воспитаны, то будет хороший коллектив. А потом я пришёл к выводу, что нужно… построить такие формы, чтобы каждый был вынужден находиться в общем движении».
Мы злоупотребляем словом «коллектив». Мы истерли его, как медный пятак. А слово это особое, и надо с ним обращаться аккуратно, не разменивая на пустяки.
Инспектируя по поручению МК КПСС одну из школ-интернатов области, комиссия уже при подходе к ней была поражена контрастом между импозантным внешним видом большого светлого здания и открывшейся картиной преступной бесхозности и запустения. Неопрятные подростки гоняли мяч среди хрупких саженцев молодого сада; дом зиял черными дырами выбитых стекол; стены были заляпаны грязью и исписаны. Первое впечатление не обмануло. Основательное обследование никаких следов организованных форм детского коллектива не обнаружило; среди учителей – разброд, ребята заброшены, а директор ходит гоголем и как ни в чем не бывало разглагольствует о коллективе.
Коллектив создается и растет в движении к цели. Если перед коллективом нет цели, то нельзя найти способы его организации. Перед каждым коллективом должна быть поставлена общая коллективная цель – не перед отдельным классом, а обязательно перед целой школой, говорил A.C. Макаренко.
Какова же эта цель?
Ответ у теоретиков готов: высокая успеваемость и дисциплина. Попробуйте воодушевить такой чрезвычайно «живой» и «интересной» задачей группу ребят. Трудно…
Есть и другие предложения: сплачивать ребят при помощи разного рода мероприятий – утренников, походов, экскурсий, диспутов и т. д. Подготовка к ним – это якобы и есть настоящая перспектива, выражающая стремление к завтрашней радости. Но ведь истинный фундамент жизни – рабочие будни. Не эпизодические лозунги и призывы к развлечениям и словопрениям, а постоянная трудовая забота – вот что является основанием коллектива.
A.C. Макаренко ставил в основание коллектива организацию своего развивающегося хозяйства – сельского и промышленного. Не «труд – работа», а «труд – забота» обладает, по его мнению, могучим воспитательным влиянием; процесс обучения в школе и производство продукции определяют личность потому, что они уничтожают ту грань, которая лежит между физическим и умственным трудом.
Бытует убеждение, что полезнее всего для ребенка сделать самому какую-нибудь вещь – пусть даже плохой стул, к примеру, – и представить ее на выставку. Тут якобы приобретаются трудовые навыки и воспитывается любовь к труду. Производство продукции неблагородно (не слишком ли узкий практицизм?) и скучно! Разве можно заставлять ребенка делать все время одну ножку к стулу? Да он умрет от однообразия и тоски! Но мальчик, изготовив плохой стул, прекрасно понимает, что он портит материал, что на стуле никто сидеть не станет, что на фабриках производят стулья не кустарным способом, а на машинах и в общем его труд – «понарошку», игрушечный и стараться особенно ни к чему. В производстве, пусть самом нехитром, есть большая, серьезная задача, контроль за качеством («Если я плохо сделаю ножку, наш стул выйдет колченогим»). Следовательно, возникает придающее самому неинтересному труду благородный характер чувство коллективной ответственности, что в тысячу раз важнее всяких «индивидуальных» стульев.
В развитом производстве, каким было производство ФЭДов в коммуне имени Ф. Дзержинского, ребята получали несколько высоких производственных квалификаций, руководили участками и цехами, могли найти себе занятие по вкусу в любом месте на заводе и в конструкторском бюро. Впоследствии токари и лекальщики кончали юридические, медицинские и другие вузы.
Система Макаренко – не искусственное, умозрительное построение, а организация детской жизни в ее наиболее естественных формах, база для обретения опыта хозяйствования, постоянный общий интерес, рождающий крепкую спайку, видимый рост благосостояния, ощутимый расцвет личности, успевающей овладеть не сколькими специальностями, образованием, культурой, эстетикой. Все это давало искомый нравственный опыт, определяющий поведение человека в будущей жизни.
В одной из московских школ никак не удавалось укрепить разладившуюся дисциплину и поднять интерес к учению. По договоренности с заводом-шефом в школе был создан малый завод-спутник, поставляющий детали для большого производства. Появились все атрибуты производственного процесса: строгий план, производственные бригады и комитет управления. И облик школы начал меняться. Денежные накопления от выпуска продукции было решено использовать для школьных нужд, организации летних походов, материальной помощи младшим и плохо обеспеченным ученикам вплоть до организации рабочего места на дому. С лентяями-двоечниками и шалунами комитет разговаривал коротко:
– Предупреждаем, снимем с работы.
Это действовало сильнее всяких угроз. Ребята стали лучше учиться, проблема дисциплины просто отмерла.
Становление коллектива, переход от состояния стадности к целеустремленной и разумной жизни, начинается почти всегда со взрыва. Он уничтожает скопившиеся старые дурные привычки и очищает место для новой организации. Взрыв – это и требование к ребятам, и уважение к их силе и возможностям. Педагогический взрыв может быть качественно разным.
Как-то Антона Семеновича спросили:
– С чего бы вы начали работу в школе?
Он ответил:
– С хорошего общего собрания, на котором от души сказал бы детям, во-первых, чего я от них хочу, во-вторых, чего я от них требую, в-третьих, сказал бы им, что у них будет через два года. Это был бы, конечно, «тихий», но глубокий по содержанию взрыв.
Начальная стадия деятельности воспитателя среди педагогически запущенных ребят требует взрывчатого заряда большой эмоциональной силы. Нужны творческий подход, риск, хватка и, если хотите, игра. Трафареты, повторения нетерпимы, но сделать выводы из опыта можно.
Практика Макаренко показывает различные виды начальных этапов организации коллектива.
…1920 год. В самоотверженной борьбе педагогов за каждого воспитанника колонии, за каждую человеческую личность, когда наряду с заботой о детях, подростках имели место и справедливый педагогический гнев, и проявление человеческой радости при победах и успехах, протекал процесс становления и воспитания коллектива будущих горьковцев. Создается детское, собственно, подростковое учреждение нового типа. Тут сплачивается ядро единомышленников, которое способно правильно понимать волю и логику организатора, распространить свое организующее влияние на остальных.
1926 год. Куряжская колония, в которой живут четыреста подростков, находится на грани морального распада. И вот там появляются сто двадцать ребят-горьковцев, будто пришли они из другого мира. Люди дисциплинированные и интеллигентные, они знают, во имя чего пришли в Куряж: они исполняют общественный долг. Горьковцы – активный коллектив, к которому и устремились отдельные куряжане. В этом случае организованный коллектив сформировался под воздействием внешних сил – уже сцементированного другого коллектива.
1927 год. На общем собрании колонии имени Горького были выделены пятьдесят лучших коммунаров для перехода в коммуну имени Ф.Э. Дзержинского. Простейшим путем «отпочкования» образовалась коммуна, затем в нее постепенно шло пополнение.
Мне как воспитателю чаще всего приходилось прибегать к прямой атаке на группу педагогически запущенных подростков.
В 1931 году в школе-колонии для трудновоспитуемых подростков Ленинградской области отношение ребят к новому директору резко изменилось после усмирения им быка, специально выпущенного на него колонистами для «проверки». Еще раньше в одесской колонии удалось утихомирить разбушевавшихся ребят широким к ним доверием: была снята всякая охрана, и воспитатель остался один на один с толпой.
Тяжелое положение было и в Клемёновском детском доме Московской области. Хулиганство и грубость ребят буквально парализовали работу воспитателей. Приняв заведование этим домом, я на общем собрании сказал твердо и прямо:
– Жить такой оскорбительной для человеческого достоинства жизнью дальше нельзя. И так жить мы не станем. Я буду непреклонен в борьбе за новую, красивую и счастливую жизнь и верю, что рядом со мной встанут смелые ребята, способные с улыбкой на лице пережить некоторые лишения и трудности. Уже с этого собрания мы разойдемся организованными по отрядам, а их командиры образуют совет. Пусть он добьется проведения центрального отопления в общежитии, сооружения водопровода, позаботится о пристройке для новых спален, выделении земельного участка для подсобного хозяйства и приобретения автобуса для наших будущих поездок по стране. А еще надо построить стадион и заложить сад… Задачи большие, трудные. Конечно, придется попотеть. Потеть можно, а пищать нельзя.
Началась повседневная работа.
Круг обязанностей руководящих органов коллектива должен быть строго очерчен. Нет ничего вреднее, чем органы недействующие: детский совет, который никем не руководит, а лишь скучно и торжественно заседает или проводит скучнейшие мероприятия; санкомиссии или хозкомиссии, члены которых и не вспоминают о своих обязанностях, и т. д. Атрофирующийся орган лучше ликвидировать совсем, чем дискредитировать бездеятельностью само понятие коллективного руководства.
С командира отряда спрашивается за состояние спальни и классной комнаты; он распределяет ребят на работу, следит за выполнением ими своих обязанностей. Без наблюдения командира не может производиться даже смена белья в отряде. Командир отряда – организатор жизни группы своих товарищей и уполномочен представлять их интересы в органах коллектива, он же выражает требования этих органов к отряду. Он не может забыть или нерадиво выполнить свои обязанности, потому что это сразу ударило бы по интересам ребят, сбило бы наладку общей жизни и вызвало бы протест коллектива. Отряд может поставить вопрос о замене командира, если он неинициативен.
Совет командиров управляет жизнью детского учреждения. В него, кроме командиров, входят также председатели комиссий: санитарной, хозяйственной, пищевой, культурной, спортивной, главный редактор стенной газеты, заведующий учебной частью, старший пионервожатый, председатель совета дружины и директор детдома. Руководит работой совета командиров выбранный председатель, секретарь ведет документацию.
Совет командиров тренируется в управлении. Поначалу ребята руководить не умеют. Педагоги, старшие товарищи, и прежде всего директор умелой постановкой вопроса, советом, предложением стараются вызвать в ребятах активность, направить их на принятие верного решения.
Ни с чем несравнима роль общего собрания в коллективе. Его тоже надо воспитывать с тем, чтобы мнение общего собрания стало «верховным судьей» в трудных жизненных ситуациях. Это школа руководства, овладения силой коллектива. На обсуждение собрания выносятся вопросы все более усложняющиеся, но обязательно конкретные и, как правило, затрагивающие интересы коллектива. Исключение из него, тяжкие проступки, даже прием в детдом не должны проходить мимо внимания ребят. К примеру, горячо дискутировался вопрос, взять ли в Клемёновский детдом воспитанника Николая П., совершившего уголовное преступление; какой отряд возьмет его на поруки.
В коммуне имени Дзержинского общие собрания проводились ежедневно. Взрослые и сильные люди бледнели, когда им приходилось выходить «на середину» и «отдуваться» за свой проступок, давать объяснения «как и что». Решения собрания, так же как и решения совета командиров, ни воспитателями, ни директором не отменялись. Спорные постановления совета выносились на обсуждение общего собрания.
Когда в коллективе нет единства, когда воспитатели только руководят, а ученики только подчиняются, хуже того, поворачиваются спиной к педагогам, втайне творя какие-нибудь некрасивые дела, прежде всего надо добиться общего доверия и ликвидации опасного разрыва.
Коллектив учителей и коллектив детей – это не два коллектива, а один коллектив, и, кроме того, коллектив педагогический. Поэтому подменять органы самоуправления, отменять постановления у воспитателей не должно быть права. В колонии имени Горького (в коммуне воспитателей не было) воспитатели жили и работали вместе с воспитанниками, никогда не прибегая к прямому администрированию, а влияя на ребят только авторитетом – культуры, ума, ответственности за порученное дело. Лучшим воспитанникам и воспитателям присваивалось почетное звание «колонист». Это создавало единую, ясную атмосферу; не было пропасти между ребятами и взрослыми.
Четкий ритм определяет эффективность органов самоуправления. Ежедневно в нашем Клемёновском детдоме дежурит коллегия: воспитатель, командир отряда, члены санитарной и пищевой комиссий. Дежурная коллегия «ведет день» и отвечает за точность распорядка, чистоту, организует работу дневного наряда по самообслуживанию, присутствует при получении на складе продуктов на следующий день, контролирует их расход на кухне. Подъем, зарядка, туалет ребят, уборка помещений, питание, подготовка уроков уже не требуют присутствия всех или значительной части воспитателей. Дежурный воспитатель – оперативный директор детского дома.
Нельзя недооценить роли утренних санитарных обходов и общих командирских рапортов.
Само собой разумеется, что для нормальной деятельности органов самоуправления и вообще всей жизни воспитательного учреждения очень важна дисциплина. Каждый ученик должен быть убежден, что дисциплина является формой наилучшего достижения цели коллектива, и поступать соответствующим образом. Но дисциплина не возникает сама по себе, ее следует воспитывать.
Вот пример настоящей дисциплины из практики Макаренко: идут коммунары великолепным строем, все любуются. Дана команда:
– Стой! Разойдись! Через два часа всем быть на том месте, где будет находиться знамённая группа!
В назначенное время вся колонна в сборе. И если бы не было такой свободы дисциплины, всем пришлось бы томиться два часа на месте, а воспитателям «пасти» ребят.
Некоторые педагоги до сих пор «пожимают плечами»: не переборщил ли Макаренко, безусловно, опираясь на коллектив. Ведь, в конечном счёте, нам надо воспитать личность. Коллектив не цель, а всего лишь средство. Тут кроется хитрая диалектика. Для организатора воспитательного процесса коллектив – это и цель, особенно на первой стадии его развития, и средство – на втором этапе. Для самих же участников воспитательного процесса, то есть для ребят, он должен выступать как цель. «…Мы не хотели, чтобы каждая отдельная личность чувствовала себя объектом воспитания». Для нас ребёнок – объект воспитания, для себя он живой человек, и убеждать его в том, что он – только будущий человек, что он – явление педагогическое, а не жизненное, невыгодно и неправильно.
Макаренко считал, что лучший способ прикосновения к личности – через первичный коллектив. Инструментовка его достаточно разнообразна, некоторые приёмы стоит показать. Кто-то написал на тетрадке девочки обидные слова. Директор вызывает командира группы: выясните, кто это сделал. Командир выясняет. Грубияну велено написать извинительное письмо всем девочкам.
Один мальчик за найденную им авторучку товарища вымогал у него деньги. Немедленно собирается группа вместе с педагогом, идёт откровенный и взволнованный разговор о чести и честности. «Шантажист» сначала держится вызывающе, потом его лицо покрывается красными пятнами, он низко опускает голову.
Девочка не возвратилась вовремя в детдом из отпуска. Совет командиров решает: «Ввиду того, что Надя Н. не уважает порядков коллектива, поручить второму отряду разъяснить ей значение дисциплины. Отряд на зимние каникулы оставить без отпуска». Потом девочка ходила и умоляла, чтобы её наказали как угодно, только пусть не расплачиваются товарищи. С того времени ребята возвращаются из отпуска точно в срок.
У Макаренко очень удачно использовалось авансирование личности через отряд. Коллектив занял первое место в соревновании за неделю, он награждается походом в театр. В отряде есть один лентяй, он тоже идёт, но чувствует себя неловко: понимает, что не заслужил, затем старается подтянуться.
Воздействие живого и сложного социального организма, высокоразвитого коллектива на человеческую личность, разносторонне и эффективно, хотя, конечно, не исключается и прямое воздействие воспитателя. Получается любопытная картина: над ребятами фактически нет давящей, специально воспитывающей силы, они «обтёсываются» в общем движении.
Найдена мера свободы и дисциплины – получается истинный коллективизм и расцвет всех возможностей личности. Поистине личность, являющаяся лишь объектом воспитания, часто страдает пассивностью, вялостью, стёртостью душевных нарезок. Личность, выступающая в роли объекта воспитания, разворачивается свободней, она ярче, определённее, самостоятельней. Даже и знания усваиваются быстрее и легче, и подход к предмету изучения активный, творческий. Особого нажима не требуется, а, если он и нужен, то на выручку приходит коллективный нажим.
Интересы коллектива и личности обычно гармоничны, но, если личность всё-таки выпадает из общего движения, может ли она при развёрнутом требовании коллектива попасть в тяжёлое положение?
Этот вопрос требует чрезвычайной осторожности. Самые суровые наказания в колонии и в коммуне накладывались за проступки отвратительные: бойкот Ужикова из-за кражи им стипендии у рабфаковцев; изгнание из коммуны Иванова за цинизм, за то, что он, будучи дежурным командиром, высшим доверенным лицом в коллективе, украл радиоприёмник и ещё высказывал предположение, кто бы мог это сделать. Коллектив был совершенно прав, отстаивая чистоту своих принципов. Для виновных наказание послужило хорошей встряской, перевернувшей всю их натуру, стало уроком на всю жизнь. Однако наказание не было физически беспощадным.
В коммуне считалось неприличным, если после наложения наказания человеку напоминали о его проступке. Больше того, сама форма наказания менялась, становилась символической. Арест коммунара означал, что он сам, выбрав время, сидит в кабинете Антона Семёновича, разговаривает с ним, читает книги. Но сила общественного мнения была такова, что человек сильно переживал наказание. Вот как раскрывалась формула: «Как можно больше уважения к человеку, как можно больше требовательности к нему».
На всех педагогических перекрёстках Макаренко громко хвалят и превозносят, но если прислушаться, то и недоброжелательных голосов найдётся немало в учительском мире:
– Макаренко устарел, – это говорится безапелляционно, с небрежным отбрасывающим жестом.
– Да, да, его педагогическое чудо непревзойденно, но что вы хотите? Талант – дар божий. Всё зависит от учителя. Есть учителя любимые, есть бездарности и посредственности. Закон природы.
– Вот, говорят, Макаренко, Макаренко. А я попробовал ввести аресты: ничего не вышло. И Макаренко не бог, тоже ошибался. Нельзя всё брать у него.
– Макаренко был хорош для воспитания «уголовников» и беспризорных. Для нормальной школы он не годится.
Что ж, пусть инакомыслящие выскажутся открыто. В спорах рождается истина. Но хочется сделать несколько замечаний.
Во-первых, разнести по частям умный механизм системы не значит творчески его применять.
Второе, делая упор на индивидуальный подход, мы определённо воспитываем индивидуализм.
Воспитывая коллектив, мы утверждаем в каждой индивидуальности коллективизм, гражданственность, воспитываем человека, счастливого коллективным счастьем. Поэтому не назад, а вперёд, к Макаренко, – вот наш сегодняшний педагогический лозунг.
Ответ профессору Шимбиреву и наши предложения[8]
За дискуссией в «Учительской газете» я слежу с неослабным интересом. Бывший воспитанник A.C. Макаренко, я хорошо знаю, какой изумительной силой обладали разработанные им методы.
Тов. Лялин и некоторые авторы последующих статей, в частности тов. Козлов (см. «Учительскую газету», 27 июня 1940 г.), верно раскрыли существо этих методов. Пестуя колонистов, A.C. Макаренко заботился не только о воспитании высокого сознания, но и о соответствующем ему этическом поведении. Каждый из нас учился подчинять воле большинства (если оно право) свою волю, учился также направлять работу своих товарищей.
Разработка проблем методики воспитания в коллективе является большой заслугой Макаренко перед теорией педагогики. Антон Семенович неоднократно писал о том, что педагогическая литература не дает конкретных указаний, как воспитать человека. И он был вполне прав, когда настаивал на том, что мы обязаны, опираясь на прогрессивные педагогические идеи о воспитании, создать методику гуманистического воспитания. С большим недоумением прочитал я поэтому статью профессора Шимбирева («Учительская газета», 2 июня 1940 г.), автор которой считает ошибкой Макаренко «поиски какой-то особой техники воспитания». Он обвиняет Макаренко также в том, что Антон Семенович рассматривал воспитание независимо и изолированно от обучения. Автор подкрепляет это и другие обвинения ссылками на недостатки, пороки и ошибки в деятельности колонии имени М. Горького. Должен сказать, однако, что представления профессора Шимбирева о колонии не соответствуют действительности. A.C. Макаренко, по понятным соображениям, не все вопросы осветил в «Педагогической поэме». Как же расценивает это естественное, неизбежное ограничение профессор Шимбирев?
В книге не описана, например, работа школы. Отсюда профессор Шимбирев заключает, что в колонии школа не играла «заметной роли в деле воспитания». В «Педагогической поэме» мало сказано о заседаниях педагогического совета, и профессор Шимбирев делает вывод: в колонии не было коллектива педагогов. В «Педагогической поэме» не рассмотрен вопрос о связи обучения с производственным трудом, и профессор Шимбирев заключает: «Труд в колонии Макаренко был изолирован, не имел связи с обучением». Как бывший колонист я могу сообщить профессору, что в колонии систематически и настойчиво развертывалось и школьное обучение, которое педагоги всемерно использовали для того, чтобы воспитывать нас по высоким меркам педагогических возможностей. Так, ссылаясь на ошибки Макаренко, не имевшие в действительности места, профессор Шимбирев приходит к решающему выводу: «Оказывается, и системы педагогических взглядов Макаренко не было».
Отмечу еще одно обстоятельство. Профессор Шимбирев видит в педагогическом опыте Макаренко столь существенные пороки, что, казалось бы, его следует раскритиковать как нечто чуждое советской педагогике и, во всяком случае, архаическое.
Однако выступления подавляющего большинства учителей – участников дискуссии – показывают, что педагогическое наследие Макаренко вызывает большой интерес в среде передового советского учительства.
A.C. Макаренко стремился превратить доверенное ему учреждение в единый коллектив и организовать его деятельность так, чтобы его участие воспитывало по-человечески достойных людей. Эта основная установка Макаренко выражает стремления многих передовых учителей. Точно также находят признание и поддержку такие важные принципы, как сочетание волеизъявления с принуждением, широкая самодеятельность воспитанников, воспитание привычки к труду и др. Однако разработанные Макаренко формы и методы организации коллектива используются в школе слабо. На этом вопросе я и хочу остановиться.
Есть сторонники, есть и противники строя, приказов, рапортов и прочих «ритуалов», но большей частью приходится слышать такое мнение, что дело, мол, не в форме, что вопросы формы – вопросы третьестепенные. Это мнение при всей его кажущейся убедительности на самом деле ложно. Если мы хотим, действительно, создать в школе коллектив, то обязаны найти необходимые формы организации.
В 1938 году я предложил директору и педагогическому коллективу обычной неполной средней школы (с. Соколовка Крыжопольского района Винницкой области) ряд организационных мер, чтобы устранить наблюдавшуюся в школе недисциплинированность и расхлябанность учащихся. В каждом классе из среды учащихся был выделен ответственный организатор класса. Он приходил до занятий, проверял состояние кабинета, исправлял недочеты. Организатор отмечал также явку учащихся (пропуски и опоздания). Он знал, кого нет, а часто даже успевал узнать причину отсутствия ученика.
При входе учителя в класс организатор отдавал учителю устный рапорт, то есть в нескольких словах докладывал о готовности класса к занятиям. Во время рапорта соблюдалась некоторая торжественность (класс выслушивает рапорт стоя, затем преподаватель здоровается с классом). По окончании занятий классный руководитель и организатор письменно докладывали об учащихся, получивших отличные отметки, а также о тех, кто допустил нарушение дисциплины или получил отметку «плохо». Организатор класса доставлял этот рапорт директору или завучу. Если организатор класса и классный руководитель находили нужным, директор тут же вызывал провинившихся к себе.
В школе была обычная «доска соревнований», на которой передвигались фигурки автомобилей (по числу классов). Мы приняли условие: если в классе хоть один человек допустил какое-нибудь нарушение, автомобильчик в этот день стоит. Нарушений нет – передвигается на одну клетку. Таким образом, мы сделали буквально осязаемой связь между поведением одного учащегося и интересами всего класса.
Эти на первый взгляд чисто организационные меры многое изменили в жизни школы по существу. Письменный рапорт занимает всего несколько строк, но это не простая формальность. Благодаря этой мере каждый организатор класса ежедневно общается с директором, директор всегда знает состояние каждого класса, ни одно нарушение не проходит незамеченным, воздействие на нарушителей оказывается безотлагательно. Изменения в учете соревнования сразу помогло учащимся почувствовать, что они объединены общими для всех интересами. Результаты сказались очень быстро. Дисциплина в школе резко улучшилась, заметно повысилась успеваемость.
К сожалению, в массовой школе о «технике воспитания» мало заботятся, единого стиля нет, в решении важных для школы вопросов ученические организации не участвуют. Подростки, юноши и девушки являются сейчас в школу на все готовое и действуют, так сказать, в роли «потребителей». Такое положение решительно никуда не годится. Чтобы изменить его, нужно прежде всего создать в школе гибкую и жизнеспособную систему ученических организаций. Мне эта система представляется следующим образом.
Во главе каждого класса стоит выборный командир (кстати сказать, командир носит отличительный нарукавный знак), все командиры классов образуют совет командиров (CK) во главе с секретарем. Членами советов командиров являются также директор школы, завуч, секретарь комитета ВЛКСМ, старший пионервожатый. Совет командиров должен быть в курсе всей жизни школы, причем заботы об учебе и дисциплине будут, естественно, занимать центральное место. Совет командиров имеет право представлять к исключению из школы нарушителей, отбирать знаки отличия, присуждать награды.
Для того чтобы совет командиров мог не только обсуждать и решать, но также проводить свои решения в жизнь, он должен иметь определенные рабочие органы. Возможна организация постоянных комиссий (например, академической, санитарной, военно-спортивной, редакционной). Председатели этих комиссий также являются членами совета командиров. Такая структура значительно расширяет масштабы деятельности ученических организаций.
Разумеется, хорошая структура ученических организаций – еще полдела. Необходимо наладить их работу так, чтобы они ежедневно участвовали во всей сложной деятельности школьного коллектива. Нужно правильно организовать и, если можно так выразиться, оформить школьный день (в особенности его начало). Как показывает мой опыт, целесообразнее всего начинать каждый день зачитыванием очередного приказа по школе (на данный день). В приказе могут сообщаться распоряжения директора, военного руководителя, постановления совета командиров, объявляются благодарности и выговоры. В приказе же устанавливаются некоторые фронтальные задания на день, определяется состав дежурных на день (дежурный педагог, дежурный командир, дежурные члены комиссий). Приказ отдается по совету командиров за подписями директора и секретаря совета командиров. Чтение приказов должно проводиться в торжественной обстановке.
Нужно подчеркнуть, что ежедневное зачитывание очередного приказа имеет не формальное, а принципиальное значение. Эта мера дает возможность информировать всех учащихся о жизни всей школы и ставить перед всей школой определенные задачи. Здесь не от случая к случаю, а систематически становятся предметом внимания коллектива успехи и поражения его членов, все учащиеся объединяются вокруг выполнения поставленных задач. Совершенно обязательно, я считаю, также подведение итогов в конце каждого дня. Лучше всего, чтобы командиры классов докладывали в нескольких словах о том, как прошел день (смена) в их классах секретарю совета командиров в присутствии директора или завуча, а дежурные представляли столь же краткий письменный рапорт директору о дежурстве по школе в целом.
Могу заранее предполагать, что мое предложение всерьез расширит права детских организаций и тем самым вызовет немало нареканий со стороны взрослых. Некоторые товарищи опасаются, что это может снизить роль педагогов и директора. Приходится подчеркнуть, что чем активнее члены коллектива, тем сильнее должен быть его руководитель. Авторитет директора должен достигаться не за счет бессилия всех школьных организаций, а за счет собственной силы директора. Эта сила в безусловном умении направлять все школьные организации по нужному пути.
Очень важно создать в школе продуманную систему поощрений и наград. И здесь во многом может быть использован опыт A.C. Макаренко. Почему бы не ввести, например, звание школьника? Серьезных доводов «против» мне слышать не приходилось. Конкретные формы реализации моего предложения могут быть, разумеется, различными. Так, например, можно установить, что учащиеся первых классов числятся только кандидатами на звание школьника. По окончании первого класса (если учащийся удостоен перевода во второй класс) ему в торжественной обстановке это звание присваивается. При переходе в третий класс (с оценками по основным предметам не ниже чем «хорошо» и по поведению «отлично») учащемуся вручается отличительный знак школьника. Мыслим и другой путь, когда присвоение звания и знака школьника не связано с переходом из класса в класс. Но дело не в этих деталях. Решающее значение имеет здесь то, что коллектив определяет достойных, торжественно награждает их, что каждый может рассчитывать на это поощрение со стороны коллектива, каждый будет стремиться его заслужить. Я думаю, что отличника следует во всех случаях награждать грамотой, вносить в книгу отличников школы, нужно также выдавать благодарственную грамоту родителям. По окончании школы следует отмечать достойных серебряными и золотыми медалями.
Нужно сказать, что если награда символизирует признание коллективом заслуг его членов, если она выражает уважение коллектива к труду, то это имеет большой педагогический смысл и сближает награжденного с коллективом. Возможны и более смелые, значительные и действенные методы. На мой взгляд, целесообразно ввести такую традицию, чтобы при переходе в пятый класс учащиеся приносили присягу как люди, сознательно приобщающиеся к важнейшему государственному делу. Если этот акт будет совершаться после необходимой подготовительной работы, с полным сознанием его ответственности, в достаточной торжественной обстановке, он сослужит службу нашей школе.
Многие товарищи, выступая в связи с дискуссией, правильно требовали покончить с безответственностью детей. Уместно дополнить это пожеланием: всемерно повысить ответственность родителей. Я думаю, что было бы целесообразно при приеме ребенка в школу знакомить родителей с правилами школьного распорядка, причем так, чтобы родители расписывались в признании этих условий и знали, что учащиеся, нарушающие нормы поведения, могут быть из школы исключены.
Думаю также, что во многих случаях за обучение учащегося, оставленного на второй год, нужно взимать известную плату сообразно с достатком родителей. Конечно, это суровая мера, но суровые меры вполне уместны по отношению к тем, кто упорно не желает заботиться о воспитании детей.
К 70-летию А.С. Макаренко[9]
…Необходимо разобраться, по-настоящему понять то великое и мудрое, то славное наследие, которое оставил A.C. Макаренко.
Я бы очень хотел, чтобы вы, кроме любви к Антону Семёновичу, заразились бы его оптимизмом, его верой во все лучшее, во все доброе. В каждом человеке, в каждом его акте Антон Семёнович видел все доброе, все хорошее, все прекрасное и своим опытом украшал все, что было им увидено и найдено. А найти вы должны – способ, стиль – как можно лучше, увереннее воспитывать настоящего красивого человека, такого человека, о котором мечтал Чехов, у которого должны быть и красивая одежда, и красивая совесть. Такого человека, которому Антон Семёнович подарил всю свою славную жизнь.
Как-то при неофициальном разговоре, состоявшимся где-то в семейных кулуарах с Иваном Андреевичем Каировым[10], тот спросил у Антона Семёновича:
– Скажите, трудная эта штука – воспитывать и перевоспитывать?
Антон Семёнович ответил:
– Нет, это не трудная штука, это очень легкое занятие.
Иван Андреевич усомнился:
– Нет, мне все-таки кажется, что это очень трудное дело.
Антон Семёнович еще раз решительно подтвердил:
– Нет, это дело очень легкое, если иметь в виду такую «мелочь», что надо любить это дело, посвятить этому делу всю свою жизнь до конца и работать, в крайнем случае, 24 часа в сутки. Тогда это кажется легким делом.
Я воспринимал Антона Семёновича, прежде всего, как близкого человека, как духовного отца своего, как воспитателя, учителя, и мне очень трудно было на него смотреть с других позиций, скажем, с позиции ученого. Он был, прежде всего, человеком. Красивый, живой, жизнерадостный, и этой своей человечностью Антон Семёнович воспитывал нас, своей рабочей готовностью, своим отношением к человеку, своим гневом, улыбкой, юмором и, наконец, своей жаждой жизни. Всем этим Антон Семёнович воспитывал нас, то есть собой. Каждое его движение вызывало воспитательный эффект. Это было такое искусство, которому следовало бы позавидовать и овладеть.
Человеку должно быть присуще и чувство юмора, и чувство гнева, и чувство грусти. Будем говорить об Антоне Семёновиче как о живом человеке. К нему можно было обратиться с любым вопросом и получить ответ. У него были ответы на самые насущные вопросы, несмотря на то, что он писал еще в 1930-х годах, но на вопросы, возникающие сегодня, у него можно найти ответ.
Антон Семёнович умел неожиданно остроумно подойти – обстановка диктовала на нужный поступок то ли реагировать делом, то ли шуткой, но всегда Антон Семёнович находил выход. Он не создавал конфликт, а умел его ловко ликвидировать, всегда оставаясь победителем, всегда развенчивал виновных и всегда говорил: «Ребята, вы меня должны благодарить за наказание, оно вас воспитывает. Я хочу воспитать вас сильными, закаленными, волевыми. Наказание хорошо тренирует настоящее человеческое достоинство, вырабатывает иммунитет активного сопротивления порокам, которые вас окружают». Если бы Антон Семёнович не был бы так беспощадно добр и щедр в отношении наказаний, возможно, что ребята не достигли бы того хорошего положения, которое они занимают в нашем обществе.
Я в меру сил своих, умения, знаний, стараюсь быть хоть чуточку похожим на Антона Семёновича. В течение этих тридцати лет, что я тружусь вместе со своей дорогой супругой, Галиной Константиновной, в детских домах в системе МВД, мы не одну тысячу детей пропустили через свои родительские сердца. Не секрет, что, прежде всего, привлекают наше родительское, педагогическое внимание те дети, которые выделяются из разумных, обществом принятых норм поведения. На них, прежде всего, обращено наше внимание.
Следует рассказать о тех случаях, когда применялись меры педагогического воздействия, которые могли бы послужить добрым примером для вашей будущей педагогической деятельности. Я поступал так потому, что, мне кажется, так поступил быв подобных ситуациях и Антон Семёнович.
В соответствии с тем великолепным призывом, с которым Антон Семёнович обращался к своей аудитории, я говорю, что воспитывать надо всегда, всем людям, на каждом квадратном метре нашей земли. Если только ты не равнодушный, настоящий патриот нашей Родины, то должен и патриотически думать о том, как оставить после себя самое здоровое, самое красивое наследие, чтобы не разрушалось оно, чтобы самая незначительная его часть не была браком, не посягала бы на наше благополучие.
Раздел III
Педагогический опыт A.C. Макаренко
Выступление на заседании Московского городского педагогического общества в Московском Педагогическом институте имени В.И. Ленина
Антон Семенович как-то в одном письме к нам (оно у меня есть, но я, кажется, его не захватил) писал, что, знаешь, Семен, мне уже и писать расхотелось. Читают меня в основном только читатели, а «зои» категорически отвергают мои писания. Но я все-таки, несмотря на этих «зой», писать буду и назло им жить буду! Но если меня будет читать наша великолепная молодежь, если она меня признает и будет жить так, как я учу и живу сам, то я готов для этой молодежи на пять лет раньше умереть, лишь бы жила эта красивая молодежь!
Вы нарисовали портрет Антона Семеновича великолепно и за неожиданно короткое время. Это очень хорошо, но что у него за портупея-ремешок? По поводу этого ремешка случилось недоразумение.
Когда делался фильм «Педагогическая поэма» на Киевской киностудии, то на Антона Семеновича, то есть Владимира Емельянова, артиста нацепили наган. Я чуть в обморок не упал (я там давал консультации, помогал разбираться в документах и в текстах, знаках коммунаров и советовал подбирать актеров на роли колонистов).
Мне очень понравился артист, игравший Галатенко. Галатенко – это лентяй, талантливый концентрированный и к тому же обжора. И вот на роль Васи Галатенко подобрали великолепного артиста. Он прекрасно подходил для этой роли или, может быть, вошел в роль. Получилось здорово! И я обратил внимание на то, что он очень похож на Васю.
Хочу сказать, что на Емельянова, игравшего Антона Семеновича, повесили портупею. Антон Семенович никогда не пользовался оружием. Правда, зав. Губобразом, назначив его заведующим колонией правонарушителей, вручил ему наган, но он его никогда в жизни не использовал, да, вероятно, наган и не стрелял. Барабан у него не вращался ни в одну сторону.
И этим наганом однажды воспользовались неизвестно для чего. В 1921 году, когда у нас в колонии было только 15 человек, мы сидели у натопленной печи в спальной. Сидели вокруг дощатого стола, на котором горел светильник в черепке (в какой-то жидкости намоченные тряпочки). Горел светильник, и Антон Семенович читал нам Горького «Детство» или «Мои университеты». Мы внимательно слушали, а потом Антон Семенович книгу отложил в сторону и впал в тифозно-задумчивое, болезненное состояние. И мы забеспокоились. А потом он, обращаясь к нам, сказал:
– Ну, хорошо, мои милые мерзавцы, пусть вы находитесь в до-человеческом состоянии, но вы не воры и не ворами родились, и не будете ими, как и я. Но вы скажите мне, ради бога: патриоты вы или нет?
Мы посмотрели на него, и задвигали плечами, и сказали:
– Да, вы что, Антон Семенович! В чем вы нас подозреваете?
Мы не знали, что означает слово «патриот». И мы даже обиделись и подумали, что это какая-то мелкая разновидность воровства.
– Я, вам, – говорит, – объясню. Вы за советскую власть?
– Конечно, за советскую власть.
– Вот это и есть патриотизм.
– Ну, тогда мы патриоты!
– Но, чтобы больше убедиться, я спрошу: если Петлюра или какая-нибудь другая дрянь зашевелится, то вы с Красной Армией или с ними?
– Да что вы, Антон Семенович! Если зашевелится какая-нибудь дрянь, то пойдите и скажите: «Не надо посылать Красную Армию, а пошлите нас», и все будет в порядке!
– Так вот, не надо нам далеко ходить. Как нам не стыдно, что мы здесь сидим, в этом каземате, и забаррикадировались, а за 150 шагов от нас, на железной дороге «Харьков – Полтава» стоны, крики. Там вешают и убивают бандиты, и в первую очередь охотятся за первыми советскими комиссарами. И я не могу больше! Сегодня ночью я пойду на борьбу с бандитизмом. А вы как хотите. Может быть, кому-нибудь страшно или, может быть, кому-нибудь неудобно со знакомыми там встретиться! Или, может быть, холода боитесь? И мы все встали рядом с ним.
– Нет, не холодно нам, и не страшно, и не стыдно! Пусть встретятся с нами!
И вот в коротких пиджачках, а кто и в дамских кофтах, в одном сапоге на две ноги, пошли мы в снегу по колени на борьбу с бандитизмом. Кто-то из нас нёс этот наган, причем рукояткой вперед. Мы оказались настоящими патриотами. В первую же ночь мы обезвредили семь бандитов. Целые сани взяли ручных пулеметов, гранат, винтовок и т. д. На вторую ночь пошли и еще шестерых поймали. Это была хорошая, торжественная кавалькада: идут эти связанные, и мыза ними, и говорим:
– Эх, мелочь какая-то!
А на нашем ленивом коне Малыше весь этот арсенал. А как нас хорошо встретили чекисты и как благодарили! А один из чекистов, не знал, что сказать, и хотел всем руки пожать. Один подошел ко мне и говорит:
– Это ты?
– Да, я.
– Хочешь?
Я думал, что он махорки мне даст, а он извлек из кармана кусок сахара и говорит:
– Возьми.
– Да не надо, вы сами его мало видите!
– Да, бери, бери.
И пришлось взять, и потом мы этот сахар все по дороге домой языком лизали.
А через неделю еще отвезли трех бандитов. Приехал к нам председатель Губчека и говорит:
– Спасибо! Какое большое государственное дело вы сделали, и какие вы настоящие помощники нашей юной советской власти! Но, знаете, если еще будете заниматься этим делом, то осторожнее надо! Уже целую неделю лежат эти люди, и мы не можем их допрашивать, а только лечим.
Вот так только раз был в употреблении этот наган.
Что значит система Антона Семеновича?
Он говорил, что надо быть патриотами, но не говорил так: «Товарищи, будьте общественниками, девочки и мальчики, и председателями, и докладчиками, и т. д. А мальчики стоят в уголке и хихикают, и бьют девочек по спине! Он был сам общественно активным, и никто его не уполномочивал, а он чувствовал своей душой, что надо быть сейчас таким для утверждения советского строя, и он нас вел за собой.
А кто из наших педагогов рискнул бы 10—11-классников, здоровых и красивых, узкобрючных парней, послать:
– Вот, смотри, в этом переулке свету мало, и там каждую ночь девчата пищат, и часы с них снимают, и обижают. Давайте, пойдем и наведем порядок.
Нет! Скорее пойдет педагог, но чтобы он поставил под удар этих мальчиков-учащихся, как же это так! Нельзя!
Мне задали интересный вопрос: «Почему появляются «трудные» дети, в чем причина?»
Мне хочется ответить так. Трудными были те, 1920-е годы, годы становления советской власти, годы этой исторической суматохи, голода, тифа, разбоя. На Украине – что ни село, то своя республика. Так было в те годы, и этот исторический отрезок времени был трудным. Да, были трудные ребята, не то, что от природы или от хорошей жизни, семейного благополучия и материальной обеспеченности, когда все хорошо. Трудными они стали потому, что боролись за кусок хлеба, и потому что боролись за право жить. Они хотела устоять против погибели физической, и находили иногда неудачные пути в этой борьбе. Но на помощь им встали Антон Семенович, Елизавета Федоровна Григорович и Лидочка – воспитательницы и Калина Иванович, который нежно нас называл «паразитами». Такая поговорка была у человека, и когда я его нашел в Полтаве, он уже был старик, высохший и такой же высокий, и такой же слепой. Я ему напомнил:
– Да это я, Семен-цыган, я конюхом у вас был!
Он посмотрел и говорит:
– А, так смотри, какой же ты стал паразит!
Но стоило этим людям как-то по-особому дать этот 100-граммовый кусок хлеба, и такой же или чуть поменьше себе взять, и сказать, что ты такой же человек, как и я, как и все, и уже как-то все потянулись к этому теплу, к этому человеку. И такой он, и эти люди все были обаятельными, что невольно попадали мыв плен этой обаятельности.
И сейчас «трудные» есть, но причина другая. Причина в том, что мы их делаем такими и не все берутся их переделывать. Вот в чем беда! Не верю, чтобы школа, где учится тысяча человек, с педагогическим коллективом чуть ли не в сто человек, квалифицированным, грамотным коллективом, коллективом высокой культуры и техническим большим оснащением, чтобы она не справилась с каким-нибудь десятком так называемых «трудных» ребят. Или не хотят, или выдохлись наши педагоги, или превратились в служащих с портфелями. А мы не имеем права быть служащими!
Как же это получилось, что так немного было педагогов тогда, в те годы, и беспризорных было очень много, и чуть ли не все «трудные», и все-таки получался результат, из брака делали не брак и ни одного бракованного в результате не оставалось. Если судить по мне, то я – вполне нормальный человек! Но видите, как у нас получается. Я приведу пример. Он, может быть, не совсем подходит для радиозаписи, но его можно вырезать.
Из одного детского дома привозят ко мне лет пять или шесть назад парнишку. В кабинет директора входит дама и еще одна женщина очень крупного калибра, и обе с портфелями. Потом вошла компания – человек семь-восемь. Оказалось, это коллектив пионервожатых. А у дверей стоял мастер трудового обучения – здоровенный дядя с двухпудовыми гирями на концах рук вместо кулаков.
– Вы, Семен Афанасьевич?
– Да.
– Здравствуйте. Ну, Петя, входи сюда. Ты теперь будешь здесь жить. Тебе здесь понравится. Семен Афанасьевич такой хороший человек!
Входит Костя, курчавый, с шельмоватой поволокой в глазах. Посмотрел на завуча – женщину крупного калибра и:
– Ах ты, зараза пузатая! А сказала, что мы на экскурсию поедем! (Далее С.А. Калабалин приводит текст о воспитаннике Косте Ульянове – см.: Воспитание человека, выступление в г. Рязани. – Л.М.)
Что делать? Ждать, пока он и меня «обласкает». Правду вам скажу, вспомнил я, как когда-то Вася Гут, талантливый хлопчик, пришел ко мне. Он был с такой прической, которой сейчас позавидовала бы любая кокетка, и сказал:
– Антон Семенович, выбудете заведующим?
– Да.
– Примите меня к себе.
– Да кто ты такой?
– Что, вы не видите, я живой организм, я Вася Гут, по профессии сапожник, по убеждению махновец.
Мы его приняли вместе с Антоном Семеновичем. По признакам его ремесла он дико сквернословил. И вот Антон Семенович однажды спугнул его, и Вася переродился.
Здесь мне еще хочется поговорить вот о чем. Надо, чтобы вы в какой-то мере следовали Антону Семеновичу, познали свое педагогическое дело, и все время совершенствовались. Не только знали и любили, но ежедневно обогащались.
Мне кажется, что у многих студентов, а может быть, и взрослых, работавших с детьми, пренебрежительное отношение к самой науке педагогике. Правда, это потому, что многие читают ее так, как будто набрали в рот клок немытой шерсти и жуют ее.
Вот и у вас есть товарищ, который сам, очевидно, влюблен в педагогику и вас влюбляет в нее, без такого знания педагогики и педагогического мастерства нечего и ожидать результата! Антон Семенович все время учился. Но вот о чем я хотел бы сказать. У нас все время рядовых учителей и воспитателей как-то нацеливают на такой тонус педагогического языка или поступков, поведения – вроде того, что я слушал недавно у одного кандидата педагогических наук, и мне первый раз в жизни сделалось плохо. Что он говорил! И каким языком! Он говорил, что нельзя на ребенка повышать голос, оскорблять его! Что нельзя впадать в состояние раздражения и гнева! Нельзя ребенка наказывать! Наказание может травмировать ребенка! Если нужно применить какую-нибудь меру наказания, то это наказание не должно вызывать страдания в ребенке, а скорее должно вызвать улыбку на лице. Выходит, что завтра, допустим, заведующего кафедрой за какой-нибудь промах как члена партии вызвали в райком партии и там так его «окунули», что он вышел оттуда и пот вытирает. Остановился и думает: «Выговор с занесением в личное дело!»
Не думаю, что этот человек переживал иначе, если бы с ним случился инфаркт. А вот, представьте, выходит он с заседания райкома и говорит:
– Привет, друзья! Поздравьте, я получил выговор! Ура?
Тогда надо посмотреть, нормальный это человек или нет. Мне, кажется, что нет. Можно и голос повысить, и впасть в состояние раздражения, и даже оскорбить каким-нибудь словом. Но как можно спокойно, с подбором особых, изысканных, интеллигентных слов реагировать на такое явление!
В одной школе в 5-м классе учительница преподает немецкий язык и записывает алфавит или отдельные буквы на доске и говорит:
– Вы пока не пишите в тетрадках, я скажу, когда надо писать.
Но кому-то не терпелось, и он стал писать у себя в тетрадке. И вот ему не видно, учительница заслонила собой то, что написала на доске. И мальчик говорит.
– У, корова! Заступила, и ничего не видно!
Оборачивается учительница и говорит:
– Сережа, разве ты не знаешь, что учителей нельзя называть коровами! Обижайся или нет, но я скажу о тебе классному руководителю. Вызову классного руководителя.
Почему не вызвать директора, ведь он должен быть главным воспитателем! Приходит классный руководитель и говорит:
– Ну, не ожидала я от тебя этого! И отец у тебя хороший, и мать, (причем здесь отец и мать!). Ты должен извиниться.
– Ни за что! Она сама виновата. Она меня расстроила!
– Нет, все равно, я настаиваю, чтобы ты извинился!
– Нет, я не буду извинятся.
– Сережа, не надо волноваться, ты меня уважаешь, любишь?
– Да, вас я уважаю и люблю.
– Ну, ради меня можешь извиниться?
– Ну, хорошо, ради вас извинюсь, – пошел и сказал: – Ну, я вас больше коровой называть не буду!
Вот так мы сами делаем ребят трудными. Вот это и есть школа воспитания «трудных» детей! Что это? Устали мы с вами, или нас поразил микроб равнодушия? Где же страстность, где же отзывчивость? Где мы выполняем заветы Антона Семеновича о том, что мы должны воспитывать всегда и везде, оставаться воспитателями всегда – и дома, и в кино, и на улице, и в трамвае!
В чем же дело? Разве Антон Семенович богаче жил? Он жил и учился 20 часов в сутки, и с нами вместе спал, и сидел. Может быть, кто-нибудь заподозрит из нас, что он больше кушал? Он делал такие вещи. Он выходил и знал, что мыза ним пойдем и, может быть, повторим его. Он, воспитатели и завхоз шли на большую дорогу, а по дороге шли толпы людей из центральных губерний, где был голод. Шли голодные и холодные, и матери прижимали к себе мертвых детей. И наши воспитатели отдавали свой хлеб этим несчастным матерям. Мы тоже отдавали. Мы были голодными, но отдавали свой хлеб. А эти голодающие проходили мимо богатых кулаков, и кулаки им ничего не давали, а только собаками травили.
Но мы иногда по ночам ходили и «занимали» то, что кулаки не давали голодающим. Мне кажется, голод и холод не нарушают нравственности, а еще больше ее куют. И мы знаем, что значит кусок хлеба, которого сегодняшний ребенок имеет в избытке и не знает, что такое голод. А я и сейчас не могу бросить кусочек хлеба. А вы попробуйте насытиться, когда на всю колонию дают одно ведро ячменя и надо сварить из него и первое, и второе. А вы попробуйте поесть такую пищу!
Если сварить щи, получаются они какой-то странной расцветки, и трясутся, и никакой ложкой не возьмешь, а если зацепишь, то скорее надо есть, а то сразу густеет и тянется, и надо рукой – тяп, и тогда тащи в свою утробу.
Я не помню, чтобы каждый из колонистов не сказал:
– Нет, я никогда не украду.
Я не знаю случая, когда бы колонист 1920-х годов сказал:
– Нет, чтобы я когда-нибудь что-нибудь украл. Нет, пусть я голым стану, но не украду. Почему?
Однажды мы украли продукты у одного отвратительного кулака. Он пришел и сказал:
– Вы неправильно воспитываете, Антон Семенович, своих красных босяков.
Антон Семенович выстроил всех нас, снял фуражку и сказал:
– Гражданин труженик! Простите, пожалуйста, меня, я неправильно воспитал ребят, времени не хватило. Обидели мы вас, простите! Может быть, в следующем году вырастим лучше.
– Ну ладно, раз так просите, низко кланяетесь, я вас прощаю. А если бы он напустился на него – и пуговицы не осталось бы у старика. А он свою голову склонил. И тогда был положен крест на воровстве.
Это была его система. Даже если он говорил:
– Семен, под арест!
И это была уже какая-то симфония!
Мне кажется, даже учителя можно под арест посадить в кабинет директора, а чтобы не сидел и не грубил, он предлагал ему книжки читать. И я, сидя в этом кабинете, перечитал всех классиков. Но как он давал команду!
– Семен, голубчик, восемь часов тебе хватит?
А иногда записочку присылает: «Приглашаю тебя, Семен, на пару часов в кабинет».
– Если, – говорил он, – можно допустить миллион проступков у детей, то у нас – опытных педагогов – должно быть два миллиона мер воздействия. Они не записаны ни в каких уставах, они тут же должны излучаться.
Человек пришел на землю, родился для того, чтобы на земле оставить хороший след. И Антон Семенович говорил:
– Вы думаете, что я позволю вам оставить паскудный след на земле? Нет, я скорее ногу тебе оторву, Семен, чем допущу, чтобы ты вышел из моей души, из сердца, инвалидом, который делал вмятины на земле.
Сам Антон Семенович вмятин не делал, а делал все, чтобы люди могли иметь эстетическое наслаждение.
Хочется пожелать вам, чтобы в каждом из вас сидело хотя бы небольшое, но хорошее зерно. И развивайте его, и творите, и будьте если не макаренковцами, то суворовцами или кем хотите, но оставайтесь самими собой – людьми хорошими, патриотами, самозабвенно влюбленными в свое дало.
И не просто только говорить, что мы любим детей. Дети – это наше будущее! Вы должны сказать, какое будущее должно быть. А оно должно быть только хорошим. И надо так работать, чтобы было только хорошее, чтобы обеспечить и нашу благополучную старость.
У вас, педагогов, пусть ваша жизнь будет беспокойной и страстной, и пусть у вас будет улыбка от сознания, что вы не картину нарисовали хорошую, и не книгу написали великолепную, но создали настоящего человека!
Выступление на заседании педагогического клуба Ленинградского педагогического института имени А.И. Герцена 14 ноября 1954 года
Я очень рад, я счастлив, что на мою долю выпал такой славный удел – выступить перед такими замечательными, такими красивыми студентами, как студенты Ленинградского педагогического института имени Герцена, в стенах которого, именно здесь, в педагогическом клубе института, выступал незадолго до своей смерти Антон Семёнович Макаренко.
В своём выступлении я постараюсь быть полезным вам в двух направлениях:
• во-первых, познакомить вас с Антоном Семёновичем, ещё больше влюбить вас в него, а раз вы пришли сюда, чтобы услышать о нём, в воскресенье, значит, вы уже любите его, а его есть за что любить;
• во-вторых, мне хочется быть в какой-то мере полезным в отношении вашей будущей педагогической практики.
Вы многому научитесь в институте, в этом нет сомнений, но возникнет масса всяких недоразумений и вопросов в вашей работе, и на эти вопросы вы не найдёте ответа ни в одном учебнике, ни в одном институте. Как реагировать, например, в том случае, если мальчик на первом же вашем уроке вдруг свистнет. По поводу этого ни в одном педагогическом учебнике не сказано, как надо поступить. Целый ряд таких вопросов может встать перед вами, поставит вас в затруднение, и как выйти из этого положения, вы не найдёте ответа. Нередко трудно бывает учителю, тем более молодому учителю, выйти победителем из тех или иных конфликтных ситуаций.
Мне очень хотелось бы, чтобы слова мои, слова страстного труженика-педагога, содействовали вашей страстной влюблённости в вашу будущую педагогическую специальность. Я не знаю, какая есть ещё на свете другая специальность, профессия, которая была бы более значимой, чем профессия учителя. Слово ведь какое – учитель! Каждый из вас, здесь сидящих, если не учитель, то будет учителем. Вы не только будете обучать детей, не только будете раскрывать перед ними в научных познаниях, что окружает нашего мальчика, нашу девочку, а будете тренировать их в жизни, будете их воспитывать. Как обучить этому, я вас не обучу – этому вас обучают люди с большим педагогическим опытом, с большими педагогическими делами, а я постараюсь быть полезным в той области, которая именуется собственно воспитанием. В данном случае я буду просить просто на веру воспринять меня, так как если я что-нибудь знаю, то это же понятно – 27 лет труда с ребятишками чему-нибудь могли и меня научить. И это самое «что-нибудь» я и постараюсь в рабочих эпизодах изложить.
Но вас, прежде всего, интересует, каким был Антон Семёнович. Что это был за человек? Мне хочется нарисовать портрет Антона Семёновича, чтобы вы были на него похожи, хотя бы по внешним признакам. А что же это за внешние признаки, которые так очаровывали нас? Во всяком случае нам, его воспитанникам, всегда хотелось перенять хотя бы внешний облик Антона Семёновича.
Мы, воспитанники Антона Семёновича, так любили своего учителя, что нам хотелось говорить так, как он говорил, с такой же хрипотцой, которая чувствовалась в его голосе; нам хотелось писать таким же почерком, как он писал; мы хотели ходить так, как ходил Антон Семёнович, его походкой; нам хотелось носить косоворотку так, как носил её Антон Семёнович, даже тем этого хотелось, кому это совсем не шло. Мы хотели носить галифе, потому что их носил Антон Семёнович. Наконец, мы не хотели жениться, потому что знали, что Антон Семёнович дал кому-то клятву не жениться. Правда, он потом первым же нарушил свою клятву, женился значительно раньше своих воспитанников.
Внешние признаки Антона Семёновича – его внешний облик человека. Роста он был выше среднего. Если считать, что я – выше среднего роста, то он был примерно таким, как я. Но в три раза тоньше. Антон Семёнович был очень изящный, спортивно лёгок. Он всегда производил впечатление изящества. Антон Семёнович был очень остроумен, с большим юмором, изумительно находчив, на всё всегда у него был готов ответ. Это был всесторонне образованный человек, человек изумительной чистоты, физически и нравственно, гражданин самого лучшего примера.
Длинный, длинный римский нос, всегда оседланный очками, а за очками – очень близорукие, но умные, зоркие, сверлящие светло-серые глаза. Глаза его так и лучились, так и горели, в них искрились необыкновенная человеческая страсть и обаяние и в то же время строгость, которая невольно держала всякого человека, нас, воспитанников в том числе, на определённом расстоянии, на определённой педагогической дистанции. Как примечание ко всему сказанному хочу добавить, что Антон Семёнович никогда не облокачивался на стол, никогда не прислонялся к стене, всегда стоял в красивой позе, держался прямо. Мы никогда не видели его спящим. Вы скажете, что это за деталь, почему не посмотреть на спящего педагога? Видите ли, товарищи, и в этом моменте как-то оформляется личность педагога.
Воспитатель должен являться примером для своих воспитанников буквально во всём. И в том, как он ведёт себя, как ест, как выполняет общественные нагрузки и т. д. и т. д.
Нужно всегда помнить, что мы, учителя, всегда должны заботиться о том, чтобы как-нибудь не оскорбить эстетических чувств своих воспитанников. Если вы уверены, что педагог спит прилично, можно показать его и сонным. Но если он спит неприлично, показывать не нужно. В самом деле, если он спит так, что храпит, это не укрепляет авторитета, а учитель, воспитатель, должен пользоваться большим авторитетом у учащихся. Причём, авторитет – это то, что вы не получите вместе с дипломом, вы сами должны его создать в своей работе. Здесь вы получите знания, а всё остальное, в том числе и ваш авторитет, придут к вам потом, в процессе вашего труда. И может случиться так: учитель завоевал авторитет в школе, а придет к нему учащийся домой, пошлют его к вам с какой-нибудь записочкой, увидит он вас в домашней обстановке, которая вовсе не располагает к тому, чтобы он проникся к вам большим уважением, и авторитета как не бывало.
Приведу такой пример. Это случилось с одним учителем. Я как-то пришёл в школу детского дома (дело было в Москве). Мне нужен был один учитель, и я попросил разрешения у директора школы послать одного из мальчиков за этим учителем к нему на квартиру. Вы знаете, что любой мальчик охотно согласится исполнить это поручение уже по той причине, что он может отсутствовать какое-то время на уроке, побывает на улице и т. д. И здесь, когда мальчики узнали, что кому-то надо будет пойти с запиской к учителю, все подняли руки, выражая своё желание исполнить это поручение. Раздались голоса:
– Мы знаем, где он живёт. Давайте записку!..
Я написал записку и попросил Василия Ивановича (так звали учителя) немедленно прийти в школу. Я рассчитывал, что мальчик минут десять пройдёт туда, минут десять обратно, возможно, задержится в дороге, спешить на урок он не будет. Но дело вышло не так. Мальчик пришёл на квартиру к учителю, постучал. Ему открыла жена учителя:
– Чего тебе?
– Вот записка Василию Ивановичу.
– Иди, он еще валяется в постели!
Мальчик постучал в комнату учителя, вошёл. Что же он увидел? Василий Иванович лежит в постели, одна нога на спинке кровати, на другой ноге палец выглядывает из носка не первой чистоты. Тетради учеников валяются в самых драматических позах: на животе учителя, разбросаны по кровати, одна попала в галошу. Тут же, на кровати, селёдка с перегрызенным горлом. Во рту учителя торчит «бычок». Посмотрел мальчик на эту картину педагогического «уюта», отдал записку и спросил:
– Можно идти?
Выскочил из квартиры учителя. В полторы минуты он вернулся в класс. Даже учитель не мог понять такое поспешное возвращение ученика. Ведь обычно дети не спешат вернуться. Даже есть дети, которые спрашивают маму:
– Мамочка, ну почему неделя большая, а воскресение только одно? Почему не наоборот?
Этот мальчик рассказал мне о том, что он увидел на квартире учителя. Вскоре в кабинет директора влетел Василий Иванович:
– Что произошло?.. Ничего не могу понять. Дети ходят вокруг меня и смеются. Я знаю, чьи это проделки – это председатель профкома.
Так как мальчик, бывший у Василия Ивановича, пооткровенничал со мной, я знал, в чём дело, и сказал:
– Дорогой друг, идём к тебе домой.
– Это зачем?
– Пойдём, и ты поймёшь, почему смеются дети.
Мы пришли к нему. Встретила нас жена Василия Ивановича в неряшливом виде, с подоткнутой юбкой (а ведь она сама детей учит).
– Смотри, – говорю я Василию Ивановичу, – что здесь делается, и сам пойми, в чём дело.
Вот что значит вид учителя не только в классе, но и дома.
И, если спит педагог не совсем прилично, стоит ли его показывать? Сами понимаете, что во время сна могут произойти некоторые нежелательные вещи, болтать, например, начнёт что-нибудь не совсем подходящее… Зачем такие подробности нашим ученикам?
Я хочу вам сказать, что я часто возил Антона Семёновича в Полтаву из первой, из третьей колонии (это было в 1921–1923 годах). Он обычно говорил мне:
– Едем в четыре часа утра.
И когда бы я к нему ни пришёл, всегда заставал его комнату в полном порядке. Всё было прибрано, закрыто, а сам Антон Семёнович сидел, ожидая меня, свежий, ну словно розовый букет.
Следовательно, всем нам надо следить за собой, беречь свой внешний облик. Внешние черты, которые были свойственны Антону Семёновичу, – это и есть то, к чему мы должны стремиться, что нам необходимо, что рисует облик учителя. Наша внешность говорит и о наших внутренних достоинствах. И я всячески предостерегаю вас, чтобы вам не стать, хотя бы на каплю, похожими на Василия Ивановича. Будьте во всем похожими на Антона Семёновича Макаренко.
Антон Семёнович никогда не говорил нам:
– Вот, дорогие дети, садитесь и слушайте. Я буду вас воспитывать.
Между прочим, бывает и так, что воспитательница в школе или в детском доме считает, что именно таким способом, беседами, и следует воспитывать. Макаренко воспитывал нас всегда, даже когда мы не видели его. Мы находились в 27 километрах от него, но чувствовали его присутствие, его воспитывающее, руководящее влияние. Антон Семёнович говорил, что воспитание в нашей стране должно происходить на каждом квадратном метре советской земли. Говорил он, что воспитание – процесс длительный, кропотливый и конкретный, что воспитывать должен каждый гражданин – не только тот, кому это положено по долгу службы, по специальности, «по зарплате», но и родители, и все сознательные граждане должны воспитывать. И это было бы здорово, мы многого бы достигли, несомненно, смогли бы предупредить много драм, несчастий, проступков, которые нередко приводят наших детей на скамью подсудимых.
Наряду с развитием нашей экономики мы должны заниматься воспитанием человека, который продолжает род человеческий. А продолжить род человеческий он сможет, если не будет, образно говоря, каким-нибудь рахитиком. Значит, и мы, педагоги, в первую очередь должны быть морально здоровыми людьми, активными продолжателями рода человеческого.
Могу сказать, что в моей семье одиннадцать детей. И считаю, что каждый педагог должен иметь не менее семи детей.
Антон Семёнович говорил, что процесс воспитания должен проходить естественно и незаметно, подобно тому, как организм дышит. Как я говорил, он никогда не вёл с нами специальных нравоучительных бесед, но разговаривал с нами всегда, когда появлялся конкретный повод.
Расскажу вам один случай. Была у нас в колонии некая, очень нежно оформленная Варюшка, ещё в первой колонии исполнявшая обязанности экономки. Она была одной из первых сотрудниц колонии. Такая приятная старушка (я бы просто расцеловал её в беззубый ротик). Одним словом, очень изящная, нежная старушка. Она просто каким-то чудом попала в качестве обслуживающего персонала к таким детям, какими были мы. И вот она уезжала, уволившись по собственному желанию. Меня вызвал Антон Семёнович (я был тогда командиром конюхов, во втором отряде старшим конюхом). Он сказал мне, что я должен сам отвезти старушку.
– Свези бабушку, да вези осторожненько.
Я подал лошадь, помог бабушке погрузить её вещи, упаковал их, как говорится, и старушку. Всё было очень хорошо. Все ребята провожали старушку, и я поручился, что довезу хорошо. Так оно и было, старушка меня даже поблагодарила – дала что-то вкусное.
Но что же я вижу на другой день? В кабинете у Антона Семёновича сидит эта старушка, оказывается, она вернулась. Мне сделалось плохо. А Антон Семёнович говорит:
– Какая гадость! Обворовали бабушку!
– Как, где обворовали?
– Конечно, наши славные мальчики!..
Пока мы помогали старушке погрузиться, её отдельные вещи перемещались в пазухи хлопцев. Гриша Супрун сознался, что стащил двенадцать серебряных ложечек. Одним словом, обокрали старушку. Отвёз я её опять.
Антон Семёнович назначил товарищеский суд. Председателем был муж одной воспитательницы, которую я очень любил (она живёт и здравствует сейчас в Ленинграде). Заседателями были назначены наши же воспитанники (фамилии всех не помню), в том числе Колос, который сейчас живёт в Хибиногорске. Мне Антон Семёнович сказал:
– Ты будешь защитником, а я прокурором.
Товарищеский суд Антон Семёнович обставил по всем правилам: самая скверная скамья была для преступников, их оказалось пять человек.
Антон Семёнович говорил горячо и просто. Его слова раскалённым углём жгли наши сердца, как тяжёлый камень падали не только на подсудимых, но и на тех, кто был кандидатом на скамью подсудимых.
Дали слово мне как защитнику. Только я начал говорить о снисходительности, как меня перебили:
– Что же ты говоришь, когда сам ступку украл!
Да, так оно и было. Не знаю, зачем мне понадобилась ступка с пестиком? Но сейчас чувствовал я себя так, будто меня самого толкли в этой ступке.
Яркая, красивая речь Антона Семёновича на этом суде запомнилась всем нам на всю жизнь, и с тех пор не могло быть и речи, чтобы кто-нибудь из нас соблазнился когда чужой вещью.
Может быть, я привёл слишком яркий пример, но есть поводы и повседневные, когда можно провести такую убедительную беседу на воспитательную тему. Ведь воспитательная работа – это наше умение привить воспитуемому, вообще людям, общественную мораль, которая делает красивым облик человека, как физический, так и нравственный, создаёт гражданина нашей страны. Мы проводим воспитание в труде, в игре, в должных человеческих отношениях.
На чём строились наши отношения с Антоном Семёновичем? Они строились на доверии, на дружбе, на нашем уважении к нему и друг к другу. Мы так уважали, так любили Антона Семёновича, что нам было стыдно сделать что-нибудь порочащее наше человеческое достоинство, мы боялись предстать перед его столом в положении обвиняемого, причинить ему боль. Это чувство неудобства, возникающее у воспитанников, надо считать самым высшим достижением воспитательного действия. Надо сказать, что Антон Семёнович добивался этого от своих воспитанников мастерски.
Помню такой случай. Это было в 1922-м или в начале 1923 года. Я оказался в состоянии влюблённого. Ведь каждый нормально развивающийся человек должен обязательно влюбиться, причём красиво, головокружительно, вплоть до стихописания. Мне было разрешено ходить на свидания. Это не считалось у нас дурным тоном, чем-то зазорным. Все товарищи знали, что я влюблён, и раза два в неделю уходил на свидания, получая от Антона Семёновича записку:
– Семёну разрешён отпуск до 11 часов вечера.
Я проходил три километра, встречал свою девушку, старался что-то сказать, но как влюблённый больше молчал, вздыхал, ерошил свои волосы, в лучшем случае говорил:
– О, какая хорошая ночь! Или ещё что-нибудь.
Одним словом, возвращался счастливый, взаимно любимый. Антон Семёнович учил меня, как нужно любить, по-настоящему, не по-хамски, осторожно, красиво, оберегать свою любовь, не опошлять своего чувства. Он даже благодарил меня за то, что я ему сознался в своём чувстве, и что одним из первых его воспитанников полюбил. Антон Семёнович видел, что мы – такие же нормальные люди, что никакие невзгоды, даже тюрьма, не вытравили у нас красивого чувства любви. Однажды, возвращаясь с одного из таких свиданий, я забежал к Антону Семёновичу, думая или поиграть с ним в шахматы, или просто поговорить. Вижу, Антон Семёнович сидит какой-то грустный. Спрашиваю:
– Антон Семёнович, что с вами?
И вдруг в ответ:
– Пошёл вон!..
– Антон Семёнович, что с вами?..
– Пошёл вон! Вон пошёл!
Я молчал, не мог никак понять, в чём дело. Надо сказать, что отношения у нас с Антоном Семёновичем были настолько тёплыми и близкими, что Антон Семёнович не стеснялся иногда поделиться с нами своим горем, неприятностями. А тут получается совсем другое. Я сказал Антону Семёновичу, что никуда не пойду, пока не узнаю, чем он встревожен. Сначала он продолжал говорить мне, чтобы я ушёл, чтобы его не трогал. Я спросил, может, я в чём виноват. И тогда он сказал, что я, действительно, виноват.
– Как выживете!.. – сказал он. – Вы опошляете жизнь. Чем занимаются мальчики? Ты знаешь, что они сейчас в спальне играют в карты, друг друга обыграть хотят, а ты тут стоишь, как трусливая сороконожка, и молчишь. Вон отсюда!..
Для меня его слова были настоящим терзанием. Я знал, что они могут играть в карты. И мне была очень горька та правда, которую Антон Семёнович влепил мне в глаза. Эта правда, как топором, ударила меня. Я бросился вон из кабинета, мигом ворвался в спальню и, действительно, застал ту картину, которую мог ожидать: на кровати сидел Супрун с группой мальчиков и играл в карты. С Супруном мы тогда очень дружили. Я подошёл к нему и сказал:
– Гриша, брось играть. Сейчас же бросьте играть!
Супрун начал было бурчать, вот, мол, воспитатель нашёлся, но я продолжал настаивать. Не обошлось, конечно, без потасовки, но кончилось тем, что игра прекратилась и больше в колонии никто никогда в карты не играл. Антон Семёнович считал, что это дело моих рук, но, в действительности, это было дело его души, его сердца. Он умел заставить нас не делать плохого, учил дорожить доверием к нему.
А в 1921 году у меня проснулось чувство любви к матери. Известно, что мальчики в возрасте 7–9 лет обычно стыдятся этого чувства, и когда мать целует, например, мальчик говорит: «Не надо…» Такое было и у меня. Но вот во мне пробудилось чувство сыновней любви, а дома я не был около шести лет. Я попросил Антона Семёновича, чтобы он дал мне отпуск, разрешил съездить домой. Отпуск мне был дан в субботу, до 12 часов следующего дня. Я отправился в отпуск. Дома я узнал, что мой старший брат женится. Вы знаете, что в деревне свадьба – большое торжество, и виновники его чувствуют себя героями. Меня просили остаться на свадьбу, мать очень уговаривала. Но я отвечал, что остаться никак не могу, отпустили меня только до определённого часа, и опоздать я не имею права. Потом под влиянием настойчивых уговоров я решил остаться, но в пять часов утра проснулся и решил – ухожу.
Это была не просто дисциплина, а дисциплина с сознанием, что общественные интересы выше личных. Я ушёл, отмахал 40 километров и без пяти минут 12 был в колонии. Меня окружили ребята, расспрашивали, как меня встретили дома. Я пошёл к Антону Семёновичу, он тоже расспрашивал, как живут родные, я отвечал, что всё хорошо, что брат женится.
– И тыне остался? – спросил Антон Семёнович.
– Как же я мог остаться, когда отпуск у меня только до 12 часов?
– Вот это здорово! – сказал Антон Семёнович, – за это спасибо.
Вскоре заиграл сбор, и Антон Семёнович обратился к колонистам:
– Я собрал вас по такому поводу: у Семёна в семье событие – брат женится, он у него был до сегодняшнего дня. Может, продлим ему отпуск?
– Да, да! – закричали колонисты.
Я отнекивался, что не хочу идти обратно.
– Но мать тебя очень просила?
– Да, очень.
– В таком случае, – сказал Антон Семёнович, – ты должен вернуться.
Ребята ему в тон:
– Пусть идёт в отпуск!
Просили отпустить и друга моего Гришу Супруна, «специалиста по свадьбам». Мы вышли. Вдруг нас догоняет наш экипаж, в упряжке Мэри (я так назвал ее в честь Мэри Пикфорд, такая это была изящная и красивая лошадь). В чём дело? Видим, и Антон Семёнович здесь.
– И я погуляю на вашей свадьбе, – говорит.
Представляете, какое наслаждение было видеть Антона Семёновича у нас дома? Я во все глаза глядел только на него. И родные мои были очень рады. Но здесь я подчеркну одну деталь: Антон Семёнович просто пожалел мои ноги, знал, что мне будет не до танцев, если в тот же день пройду ещё 40 километров.
Вот вам проявление исключительной заботы, чувства дружбы со стороны Антона Семёновича к нам, его воспитанникам.
Вместе с тем Антон Семёнович был к нам очень требователен. Я не помню, чтобы он часто поощрял нас за наши доблести, а вот наказывал, когда мы того заслуживали, всех, никогда не прощал провинностей. Бывает так, что дети напроказят, а их прощают. А иногда говорят:
– Проси прощения.
Зачем прощать и просить прощения?
– Наказание, – говорил Антон Семёнович, – воспитывает волю, характер. Стоическое перенесение наказания воспитывает наказуемого.
И, если Антон Семёнович говорил:
– Тебе до 4-х часов, а уже три, можешь быть свободным, то мы оставались до 4-х часов.
Обычно бывает так: вызовут, немного поговорят, а если ещё мальчик хиленький, поплачет, этим дело и кончится. А потом этот же мальчик ногой дрыгнул и пошёл по коридору. Ничего, продолжай дальше. Это не воспитание. Так нас Антон Семёнович не воспитывал. Повторяю, он учил нас стоически переносить наказание.
Надо сказать, что Антон Семёнович как воспитатель был очень находчив. Кроме того, он обладал удивительной хозяйственной, оперативной сноровкой. Мне очень и очень хочется быть похожим на него. Я хочу, чтобы и вы были похожи на него. Но, конечно, вы не будете походить на него, пока не влюбитесь в свою профессию, пока не поймёте, как следует, как много вложено в эти слова: учитель, воспитатель, пока не пойдёте по следу, по пути, по которому шёл Антон Семёнович, не будете делать это дело, как делал он.
В Москве есть учёный учитель, работает в научно-исследовательском институте истории педагогики, —т. Гмурман. Я был у него в 1944 году, и он просил помочь ему в таком деле: он не мог ничего поделать с одним учеником, приходит в класс, а этот мальчик сидит на вешалке. Он его ссадит, наведёт порядок, а на следующем уроке повторяется то же самое. Был он у матери ученика, был у директора, ничего с этим мальчиком поделать не мог. Я дал такой совет: попробуйте его не трогать, пусть сидит на вешалке. Вы входите в класс, кладёте портфель – и сразу же к классу, переключите внимание класса на себя. Конечно, найдутся две головы – на вас и на него, но вы сразу приступайте к уроку, не обращая внимания на сидящего на вешалке. Начинается, предположим, устный счёт. Вы даёте задания ученикам, они отвечают. Потом, как бы мимоходом, обратитесь к этому ученику:
– Дважды восемь?
Может быть, чисто рефлекторно и он ответит, а там уж результаты сами скажутся. Что же вышло? Вышло хорошо, и этот учитель благодарил меня. Конечно, не всегда может так закончиться, но и такая воспитательная мера может подействовать.
Был такой случай, когда я работал в Москве, заведовал детским домом № 60. Кто-то в школе свистел, свистит, а другие ученики его не выдают. Работать учителю просто невозможно. Получалось так, что учитель не мог овладеть коллективом класса. Сменилось чуть ли не полдюжины учителей. Но вот была назначена молоденькая учительница. (Сейчас она является одной из лучших учительниц Москвы.) И что же выдумаете? Она нашла способ прекратить этот безобразный свист. Что же она сделала? Когда она вела урок, записывала условие задачи, стоя спиной к ученикам, вдруг кто-то свистнул. Она сказала, что при этом звуке у неё возникло ощущение, как будто её ударили палкой по спине. Закончив писать, она обратилась к классу:
– Тут кто-то свистнул, ребята. У нас сейчас интересный урок… Когда он закончится, напомните мне, пожалуйста, об этом. Хорошо? (Далее он приводит историю: см.: «Свист». – Л.М.)
Приводя эти примеры, я хочу сказать, что масса вопросов встаёт перед учителем, тем более перед начинающим учителем, вопросов, ответы на которые вы напрасно будете искать в учебниках, – это те вопросы, которые рождает жизнь. В том-то и заключается искусство учителя, воспитателя – найти правильный выход из того или иного конфликта. В данном случае молодая учительница нашлась, она сумела овладеть коллективом.
Еще пример. В одном детском доме было такое состояние, что, казалось, ничего сделать нельзя – семь директоров сбежало. Принял я этот детский дом и вижу такую картину: 200 мальчиков из 600 воспитанников целые дни проводят на крыше и заявляют, что никогда с неё не сойдут. Я спустил их с крыши. Но один остался и заявил, что ни за что не сойдёт. Тогда мы решили кормить его на крыше. Пришло время обеда, принесли ему в трёх кастрюлях обед. Поставили лестницу:
– Пожалуйста, кушай!
– И не подумаю!
– Нет, ты будешь есть, мы не имеем права не кормить детей, это невозможно.
Сначала воспитанник упирался, но потом всё-таки слез с крыши. Конечно, не всегда в таких случаях можно реагировать шуткой, надо проявлять и гнев. Никто не имеет большего права на гнев, чем педагог, если он вынужден к этому.
Если педагог по-настоящему желает воспитать человека с присущими ему всеми человеческими качествами, чтобы он мог жить красиво, трудиться, нормально переживать, радоваться и проявлять свой гнев, где это нужно, он должен не просто сказать ему при случае, что делать надо так, а не иначе, делать надо то-то и то-то, он должен воспитывать так, чтобы всё то, что он хочет вложить в своего ученика, в своего воспитанника, воспринималось им всем его существом. И мне кажется, что именно педагог имеет право на гнев. Ведь за «умением держать себя в руках», говорить всегда спокойным, ровным голосом, «без эмоций», скрывается иногда самое обыкновенное равнодушие. А воспитуемый должен чувствовать, что воспитатель не только зарабатывает воспитанием хлеб свой насущный, но отдаёт ему свою душу, тратит на него часть самого себя, и гнев его – это его боль, его страдание. Так мыслил и всегда поступал Антон Семёнович Макаренко.
Мне, кажется, товарищи, что я, может, не сознанием, а, скорее, кровью своей понял то, чему учил нас Антон Семёнович, то творческое, то необходимое, что должно быть присуще учителю, воспитателю, чем он сам был так богат. Я стараюсь, чтобы мне работать так, чтобы дети, которые выходят из моих рук, были бы куском, вынутым из моего сердца. Я стремлюсь к тому, чтобы дети, мною воспитанные, были счастливы в жизни, чтобы они были настоящими людьми, чтобы они обладали, как говорил Антон Семёнович, прежде всего, одной специальностью – стали настоящими людьми. И для этого не обязательно быть академиком, иметь звание учёного. Можно быть слесарем, механиком, шофёром, комбайнером, врачом, но обязательно – честным тружеником, гражданином своей Родины, быть человеком красивого личного примера.
Я заверяю вас, дорогие друзья, что эти десять тысяч человек, которые прошли через мои руки, через моё сердце, не являют собою то, что Макаренко называл педагогическим браком. Педагог не должен допускать брак. Каждый педагог, хочет он того или нет, воспитывает по образу своему и подобию, а значит, прежде всего сам должен являться примером настоящего человека. К этому мы с вами должны стремиться.
Встреча С.А. Калабалина и Ф.А. Вигдоровой со студентами и педагогическим коллективом ленинградского государственного педагогического института имени Герцена 22 ноября 1954 года
Вступительное слово С.А. Калабалина:
– Радоваться мне или печалиться по поводу того, что я дважды за свою жизнь стал героем книги? Одно могу сказать, что Ф.А. Вигдорова взяла на себя очень трудную задачу. Я как прототип Карабанова не очень удачный, и меня трудно втиснуть в скромные страницы книги. Только благодаря изумительной ловкости и физической силе Фриды Абрамовны, ей удалось втолкнуть меня в рамки книги.
Мне задавали вопросы о моем отношении к автору книги «Дорога в жизнь» Фриде Абрамовне. Я сказал, что самое хорошее и самое нормальное. Почему я должен злиться или еще что-то? Вы видели, как мы встретились. Может быть, не полагается целоваться в таких случаях, и кто-нибудь настроен против поцелуев, но мы, русские люди, начинаем всегда с поцелуев даже тогда, когда потом подеремся.
Ко мне почему-то обратились с вопросами, хотя мне хотелось быть только пассивным участником этого собрания. Разрешите мне ответить на них.
Вопрос: «Были ли в вашем детском доме воспитатели?»
– Были. Я прежде всего был воспитателем. А почему я туда попал? Я вам скажу. Когда Антон Семёнович сказал: «Хватит тебе держаться за мои педагогические штаны, иди, пробуй свои силы теперь самостоятельно. Поезжай в Ленинград, там не совсем удачно организована работа в детских домах», я поехал и спросил, есть ли у них очень плохой детский дом. На меня посмотрели, как на сумасшедшего: все нормальные люди просят хороший, а он просит плохой. Когда меня направили в колонию, я посмотрел, как там все было организовано, мне понравилось, я там и остался. Как оказалось, я не напрасно был там воспитателем.
Вопрос: «Где учатся ваши воспитанники?»
– В массовой школе и являются лучшим примером в поведении, в организации всей детской школьной семьи.
Вопрос: «Дают ли ваши воспитанники уроки?»
– Я решительно выступаю против этого, потому что это неполноценный воспитатель. Я хочу, чтобы воспитатель принадлежал телом и душой, всем временем своим только детям.
Вопрос: «Как организован у вас физический труд?»
– Я всегда преклонялся перед производительным трудом. У нас в детском доме все дети работают. У меня нет уборщицы, мы имеем большое подсобное хозяйство, хорошее хозяйство на 10 гектаров. Все дети делают своими собственными руками.
Вопрос: «Когда вы в последний раз встречались с Антоном Семёновичем Макаренко?»
– Последний раз я встретился с Антоном Семёновичем в 1938 году. Последнее письмо от него я получил 28 марта, то есть за два-три дня до его смерти. В этом письме Антон Семёнович писал мне: «Поздравляю вас с рождением… (зачитывает письмо).
Вопрос: «Держите ли вы связь с бывшими колонистами, которые воспитывались вместе с вами?»
– Да, я поддерживаю связь со всеми воспитанниками Антона Семёновича, с Буруном, Архангельским и другими. Чем они занимаются? Каждый по своей специальности.
Вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о первых годах своей работы в коммуне имени Дзержинского. Как руководил и помогал вам Антон Семёнович?»
– Он частенько зазывал меня в свой кабинет и начинал упражняться со мною. Дело доходило даже до того, что мы вместе делали скетч[11]. Он пишет четырехстишье и заставляет меня писать. Мне даже запомнилось несколько четырехстиший: «Киев – город знаменитый… (зачитывает стихи).
Вопрос: «Скажите, пожалуйста, как вы работаете сейчас?»
– Работаю я денно и нощно. Имею план работы и как директор, и как заведующий учебной частью. Заведующий по административной части также имеет план, воспитатели также имеют свои планы и заглядывают в них, но больше работаем без планов, так как мы с восхода солнца начинаем выделывать такие пируэты, которые не вмещаются ни в какие планы.
Вопрос: «Есть ли нарушения у вас в детском доме?»
– Есть и нарушения, но бывает и так, что квартал проходит без нарушений. Но если бы было возможно жить совсем без нарушений, без происшествий, за счет чего писалась бы приключенческая литература, которой все мы увлекаемся? Бывают всякого рода меры воздействия, самые неожиданные, на различные нарушения. Может быть, кто-нибудь скажет, кто это выкачал из головы человека такие чувства, как радость, гнев, раздражение, на которые имеет право любой живой человек, а тем более педагог? Почему мы не можем адресоваться к учащемуся по поводу его возмутительных поступков с гневом, раздражением и т. п.? Так опустошили педагога, как будто бы у него не осталось кислорода, остался только какой-то старый газ, так что он действует тихо-тихо.
В «Правде» была большая статья «Художественная литература о воспитании детей». Там был такой пример. Учитель спрашивает ученика:
– Сделал ты математику?
– Сделал.
– Правильно пример решил?
– Как и все.
– Покажи тетрадку.
– Я забыл тетрадку дома.
Какая наглая, возмутительная поза у этого учащегося, ученика 9-го класса! И, конечно, все это говорится в порядке издевки над учителем. А учитель должен спокойно это переносить и говорить с ним, не повышая голоса.
И дальше ему задается вопрос:
– Вы прочитали письмо Белинского к Гоголю?
– Не читал, – ответил он, но, оставаясь до конца наглецом, прибавил: – Я чужих писем не читаю.
Это наглец, который добивается того, чтобы вывести педагога из рабочего и психического состояния. Почему же педагог не может прибегнуть к доступным человеческим средствам, чтобы повлиять на этого «дядю», который, видите ли, делает одолжение, что сидит в классе. Он делает одолжение вообще тем, что посещает школу, потому что этого хочется родителям и по всеобучу ему нельзя не посещать школу. Так почему же для того, чтобы сделать благополучной учебу тысячи человек в школе, мы не можем освободиться от такого ученика? Он найдет себе место, он не пропадет. Он никем не хочет быть и сейчас, кроме как торговать сиропом, а для этого такому хулигану не нужно среднего образования. Он издевается, а вы не смеете на него голос повысить, не смеете впасть в состояние гнева! Почему, кто это запретил? Почему ему можно надо мной издеваться, а педагог должен быть джентльменом и все выносить спокойно?
Вопрос: «Расскажите о судьбе героев книги «Дорога в Жизнь»?»
– Я могу вам рассказать о Мире. Мира был изумительнейший вор, который шапку с вас мог снять. Он был таким ловким карманником, что, когда его привезли в колонию закрытого типа, там от него откупились за 7 тысяч рублей, после этого охраннику дали семь лет.
Теперь он имеет погоны, большой чин. Очень интересная судьба. Он начальник штаба или командует полком на Украине. Это был великий художник-организатор всего недоброго, а сейчас он оказался хорошим организатором воспитательного процесса в войсковых частях со взрослыми, а со взрослыми иметь дело куда труднее, чем с малышами.
Вопрос: «Не знаете ли вы, что случилось с Задоровым?»
– Ничего не случилось. Пришел он с войны с орденами в звании майора, сейчас служит в армии.
Вопрос: «Расскажите о мерах наказания в воспитании».
– Я всегда за наказание. Антон Семёнович говорил, что никакая другая мера так не воспитывает настоящую храбрость, смелость, находчивость и выносливость, как мера наказания. Меня он любил по-настоящему и наказывал не так часто, не более 30 раз в месяц и, если бы он этого не делал, то из меня не вырос бы настоящий человек, организатор детской среды. Я иду на любые меры, чтобы быть убежденным и уверенным в том, что через 10–20 лет всё в его жизни будет абсолютно благополучно, и это будет только потому, что я его наказал сегодня.
Вопрос: «Где помещался этот детский дом, о котором пишет Вигдорова?»
– Скажу, это не секрет: Сосновая поляна, ехать трамваем № 36 от Казанского собора.
Я хотел ответить одному товарищу насчет Репина. Он, я считаю, хорошо удался Фриде Абрамовне. Репин – это духовный, нравственный садист. А есть еще садисты физические, которые получают наслаждение от насилия. Он маму доводит до того, чтобы мама плакала, и т. д. Такого садиста я получил в 156 колонии, причем он до этого умертвил трех мальчиков, примерно такого же возраста, как мой сын. Он им перегрыз горло и высосал кровь, и моего примерно так же, да еще набрал цветочков, обложил их кругом – утонченно издевался, а потом пошел играть.
Вот до чего доводят те уродства, свидетелями которых мы часто являемся, по отношению к которым никаких мер не принимаем. Не надо стесняться, если мы видим какое-нибудь безобразие, надо взять его за воротник и держать так, чтобы он потом дня три не говорил.
Вопрос: «Что произошло после вашего отъезда?»
– После отъезда я по поручению Антона Семёновича организовал на Украине колонию на 430 человек для рецидивистов. Никому Антон Семёнович не хотел поручать такого почетного дела, кроме меня.
В книге приведено много фактов, из которых видно, что многое мне удавалось легко. Даже в пионерском лагере это трудно было бы сделать. Но выдумаете, что с детьми в пионерском лагере легче работать? Мне кажется, что с детьми в пионерском лагере значительно труднее работать. Приведу вам пример, когда один мальчик сказал мне, что он не хочет делать того, что я ему велел. Я приказал детям принести носилки, положить на них Галатенко (фамилия мальчика) и принести его ко мне в кабинет. Ребята так и сделали. Они взяли носилки, положили на них упиравшегося Галатенко и принесли его в мой кабинет, поставив носилки перед столом. Я посмотрел на лежащего на носилках Галатенко и спросил его:
– Разве вас наказали? А вы поняли, что это наказание?
Затем я сказал ребятам, чтобы они унесли его обратно.
Был у меня и такой случай, когда один из колонистов сильно ругался, изощряясь в этом. Услышав ругань, я сказал ему, чтобы он не выходил из своей спальни. Но он не послушался и пришел ко мне. Увидев его, я сильно закричал на него и сказал:
– Пойдем в лес.
Он сильно испугался, подумав, что я хочу его повесить. Когда мы пришли в лес, я сказал ему:
– Садись сюда и в течение семи часов ругайся.
Потом я ушел. После того как прошли эти семь часов, он пришел в колонию. Увидев его, я просил:
– Насколько лет наругался?
– На пятьдесят.
После этого случая, когда он снова начинал ругаться, я спрашивал его:
– В лес захотел?
Мы боимся наказания, мы боимся предупреждения насилия, а всякое преступление – это и есть свершенный факт насилия над личностью, прежде всего над коллективом и над общественным трудом. В одной из ленинградских школ был мальчик, ученик 5-го класса, 13—14-ти лет. Он сильно избил девочку, поставил мальчику синяк, лил нарочно воду на пол, а когда его попросили убрать за собой, отказался, грубил учителям. Когда ему делали замечание, он говорил:
– Это из басен Крылова.
Бегал по этажам без разрешения, но дома, как заявляли учителям его родители, он очень хорошо себя ведет. Это хитрый малый. Он пионер. Как быть? У нас было много таких примеров. Я спрашивал, исключим ли его из пионеров, говорят, нет.
Неужели у учителей, (я не говорю о детях) не хватило смелых средств укротить этого 13-летнего мальчика. И если он отвечает на все увещания, что «это басни Крылова», то, может быть, действительно, рассказать ему такую «басню», припугнуть его хорошенько. Мы этого боимся, а меня Антон Семёнович частенько пугал. Почему нельзя пугать этого маленького мальчика? Припугнуть его так, чтобы животный страх был в его глазах. А если я начну его нудным тоном отчитывать:
– А почему ты девочке голову разбил?
– Это басни Крылова, – ответит он.
Нет, я так рявкну на него с гневом, чтобы он побледнел, вот тогда это на него подействует. И ничего плохого из этого не выйдет, это его не изуродует. Столько он причинил огорчений, страданий, материального ущерба, а его только уговаривают, не бьют и не кричат на него. Я со своими детьми не так поступаю, я бы взбесился, прежде всего. Я очень часто бешусь, но до сих пор не бешеный. Я видел таких учеников в наших детских учреждениях, куда меня возили на самолете, – 250 детей, которые составляли не коллектив, а ватагу, на которую надо было направить шланг, чтобы их успокоить. Я попал туда после того, как там они одного друга гвоздем зарезали. Там был один мальчик, который плакал 27 дней подряд, причем плакал хитро, организованно, за завтраком и обедом. Плакал на второй день, на третий и т. п. И так 27 дней его все уговаривали – и воспитательница и чужие люди.
– Почему ты плачешь?
Он ничего не говорит, но продолжает плакать, а я как крикну:
– Хватит!
После этого мне приходилось принимать меры, чтобы он только смеялся. Этот мальчик сейчас работает мастером паровозной мастерской в городе Тбилиси. Он мне пишет письма, недавно спрашивал: «Можно ли ему жениться?» Я написал, чтобы он прислал мне фотокарточку своей невесты. Он прислал: чернявая, со всеми соответствующими признаками грузинки. Я посмотрел и написал: «Верно. Она будет тебе хорошей подругой и хорошей матерью твоих детей». Он поблагодарил за хороший совет и пишет: «Я как раз думал о том, будет ли она хорошей матерью или не будет».
Выступление перед педагогическим сообществом[12]
Мне хочется поделиться с вами задушевно, как ваш коллега, как ваш соратник, работающий на том же фронте, с такими же пацанами, как и вы, некоторыми результатами своей работы, поговорить о некоторых приемах работы с ребятами. Мне хочется сказать о том, чем занимаются те люди, в адрес которых слышишь вопрос, – на самом ли деле существуют такие люди, о которых писал Антон Семенович, живые ли они или мертвые, выдуманные или не выдуманные?
Нет, не выдуманные, живые, костистый народ, живут, не только живут, а кое-что и создают, не только создают, а и преуспевают в своих созиданиях. Правда, многие трагически погибли смертью героев у озера Хасан, на полях брани Монгольской Республики, на финском фронте. Но очень большой отряд работает вместе с нами, шагают очень красиво в нашем замечательном марше в качестве врачей, педагогов, летчиков, командиров Красной Армии, очень много орденоносцев, вообще, славные ребята.
Давайте поговорим о тех, которые работают на педагогическом фронте, как они работают, как научил их работать Антон Семенович, и как они несут его замечательные идеи, мудрую педагогическую страсть в нашу жизнь.
Есть таланты и есть мастера педагогического искусства. Я считаю, что Антон Семёнович был, прежде всего, талант, страстный, полный творчества, педагогической справедливости, чистоплотный, подтянутый, собранный педагог, друг и товарищ, беспощадный друг, умевший бичевать критикой, словом, умевший тем же словом или каким-нибудь движением плеча, или отдельного мускула на лице как букет перед красивой дамой поставить, начертать перспективу исправления.
Вот этому его мастерству, этим его приемам и надо было бы нам поучиться у него. Я работаю уже 15 лет самостоятельно, сначала работал под его непосредственным руководством в качестве воспитателя, а теперь самостоятельно, и стараюсь работать так, как работал Антон Семёнович. Страшно хочется быть талантом, но еще не талант. Но без защиты какой-нибудь диссертации или просто установления какого-то педагогического разряда хочу считать, что я мастер, может быть, пятого, может быть, только третьего ученического разряда, не знаю, но считаю себя мастером. Нахожу возможным утверждать, что и вы все мастера, правда, у каждого свой соответствующий педагогический разряд этого мастерства.
Мне кажется, для того чтобы быть настоящим мастером, нужно быть, прежде всего, настоящим человеком. Иные товарищи думают так: ага, ну, теперь я педагог, теперь я воспитатель, теперь нужно к детям какое-то особое отношение, особые приемы, особая ласковость и особая строгость, даже не такая, какая уместна дома, в семье.
В чем разница между отношением педагога, учителя к своим собственным детям в семье и к детям в классе или в детском доме, вообще в детском учреждении? Если дома учитель, спешащий в школу и еще успевший, может быть, и пол помыть, чуть раньше вставши, и обед сварить детишкам или снарядить их в школу, еще осталось 15 минут, быстренько красным карандашом проверяет тетради, которые он не успел проверить с вечера, и строго членораздельно, ярко, выразительно приказывает своим детям: сделайте то-то, а ты иди туда-то, вернись обратно на это место, ты смотри, Васька, чтобы ты к Юрочке не приставал, иначе будет взбучка. И этот же самый учитель приходит в школу или в детский дом, и начинается варение сахарина:
– Здравствуйте, детки.
Считается, что это большое достоинство, если он первый поздоровался с детьми, а не сделал какое-то движение, чтобы дети предупредительно поздоровались первыми. Начинается какое-то обнимание с детишками. И люди считают, что это выражение какой-то особой ласки. Есть такие мудрые педагоги, которые шьют такие специальные широкие «педагогические» рукава, чтобы дети в рукава залезали и щекотали под мышками. Это считается совершенством, верхом педагогической ласки и хорошего отношения детей к ним.
Мне почему-то кажется, что это просто двурушничество. Надо уметь на расстоянии управлять детским коллективом, отдельными ребятами. Антон Семенович, мне кажется, управлял нами на каком-то педагогическом расстоянии, потому что иначе не было бы такого положения, что 600 человек коммунаров в коммуне имени Дзержинского воспитывались бы без воспитателей, да и что могли бы сделать с нами воспитатели, какие-нибудь крохотные женщины, даже в коммуне имени Горького. Я уже сказал, что это были здоровенные детины, видавшие всякие виды, которые ручкались с Махно, Архангелом, Петлюрой, видели смерть, кровь.
Казалось бы, что мог сделать там воспитатель, небольшой отряд воспитателей в три человека, да хотя бы и двадцать, с шестьюстами такими архаровцами, но эта педагогика на расстоянии, излучаемая из Антоновского существа, была самым существенным, самым ощутительным воспитанием.
Дружбу не надо так понимать, что это обнимание, похлопывание по щечке, что это погладить по плечику, в пузико ткнуть, – это не дружба, это даже не товарищество, это фамильярность, самая безобразная, по-моему, унижающая и уничтожающая лицо педагога. Антон Семенович был как раз другом, товарищем, самым настоящим другом, товарищем, который верил нам, которому верили мы, воспитанники. У него это получалось иначе, у него эта дружба могла проявиться в таких формах, например, он мог поехать со мною на свадьбу к моему брату, сидеть со мною за одним столом, даже выпить рюмку водки.
Он говорил:
– Смотри, Семен, пей, но знай меру.
Что это? Я считаю, что тут ничего страшного не было. Ведь отцы вместе со своими детьми пьют здравицу на именинах, свадьбах и т. д.
Антон Семенович умел выразить доверие исключительно красиво. В его системе доверие занимает исключительное место. Я даже не считаю, что это было особенным доверием, когда он мне доверил получить сначала 500 рублей, потом 2000 рублей. Доверие выражалось в том, что мне доверялось в какой-то мере переживать и отвечать за какие-то общие коллективные интересы, чтобы я стоял перед намеченной перспективой быть через какой-то кусочек времени на рабфаке, я удостаивался такого великого счастья, такого великого доверия, доверия, которое уже переходило границы личного доверия и соприкасалось с интересами государственной важности.
Сейчас я работаю в одном детском доме со специальным режимом для трудновоспитуемых детей. Есть педагоги, которые создали трудновоспитуемых, свели их вместе в учреждение, которое назвали детским домом для трудновоспитуемых детей со специальным режимом. Пришел я туда и никаких трудновоспитуемых, никакого особого режима не увидел, а увидел просто какое-то стадо измятых, истерзанных ребятишек, обнаглевших, разнузданных, как бы впитавших в себя все отвратительные пороки, которыми страдает человек. Чтобы придать учреждению особый режим, поставили вокруг высоченный забор, сделали проходную будку, и, как потом выяснилось, в ней вахтеры и вершили педагогику. А педагогический персонал, так сказать, расписался перед ребятами своим недоверием, заявляя, вы, пожалуйста, начинайте вести себя так, чтобы вам доверяли, чтобы вы были участниками игры в институт доверия. Если вы получите пятерку или тройку, вам дается право пойти на два или три часа домой, с ночевкой или без ночевки. Дошло дело до того, что никакого доверия не было, никто никаких пятерок или троек не имеет, все живут на колах, никого нельзя никуда отпустить. Педагогический персонал только просит: не сделайте сегодня грабежа, не обворуйте кладовку, чтобы можно было бы завтра кого-нибудь из вас отпустить.
Меня страшно колотили за то, что я посмел в какой-то мере нарушить этот самый «институт доверия». А я нарушил его вот чем. Зашел у нас такой разговор: вот спальни у вас довольно приличные, но одни голые кровати стоят, ни тумбочек, ничего нет. Где тумбочки взять? Один умный хлопец говорит:
– Давайте разберем забор и сделаем тумбочки.
– Правильно, – говорю, – совершенно правильно. Как вы думаете, ребята, забор вообще нужен вам? Вы что, прокаженные, или вас из зоопарка взяли? Для чего вообще нужен забор вокруг здания? Для того чтобы чужая свинья не залезла или вообще какая-нибудь зверюжка не залезла, и чтобы украсить в какой-то мере здание, а не закрывать большой кусок неба и мешать доступу воздуха. А может быть, вы разбежитесь?
– Нет, не разбежимся! Если забор снимут, значит, нам будут доверять, а, если будут доверять, то какой же интерес бежать.
До вчерашнего дня были самовольные отлучки из детского дома, по пять, по десять человек лезли через этот забор, подставляли бочки, лезли друг другу на плечи, устраивали какие-то красивые пирамиды. Вдруг эта пирамида падает, кто упал за забор, кто упал по эту сторону забора. Как бороться с таким замечательным «институтом доверия», как бороться с самовольными отлучками? Вот вам маленькая проблема.
Я пошел по такой линии:
– Вы хотите в город? – пожалуйста, приходите и спрашивайте. Вот тебе записка, я тебе разрешаю идти. На сколько тебе нужно?
– На 20 минут.
– Врешь, 20 минут тебе мало, вернешься через 30.
Через 25 минут приходит, тянет записку.
– А я все-таки на 5 минут раньше вернулся.
Как на зло, в течение последних 4–5 дней ни один воспитанник не совершил самовольной отлучки, ни один не убежал, но тут же сразу начали меня ругать:
– Какое вы имеете право, ведь они трудновоспитуемые, у них особый режим, вы не имеете права их отпускать, доверять.
А мне кажется, система доверия педагогического риска – самая справедливая система доверия.
Второй случай – в детском доме особенно ярко выражено следующее: мат, все стены испещрены возмутительными надписями, в классах, в коридорах, в уборных – везде. Воровство, картежная игра, играют в пуговицы, ни у кого нет пуговиц, даже у воспитателей поотрывали. Начали вести с этим борьбу. Был целый ряд предложений, например, предлагали ко всем костюмам пришить что-то другое: стекла, крючки, ґудзики – палки с поларшина, но это не помогало. Приходят гости с пуговицами, уходят без пуговиц. Не пришьешь же модной дамочке ґудзики к модному пальто.
Я начал вести борьбу с этим и сказал:
– Воровать запрещаю, в карты играть запрещаю, играть в пуговицы запрещаю, играйте лучше в козла.
Воровать я запретил, а курение решил только ограничить. Воровство, может быть, тоже можно было бы ограничить, но не рискнул. Курят почти все. И здорово курят. Но если бы просто курили, а то раз затянутся и двадцать пять раз плюнут. Я сказал:
– Курите, но не плюйте, если увижу плевок, отниму папиросы.
Курить разрешил только в уборных, сказал, что если застану курящих в коридоре, отниму папиросы. Мне говорят, позвольте, вы разрешили курить, но если просто бороться с курением, то это будет очковтирательством. Ограничить, только ограничить. Я пошел на компромисс, и, представьте себе (я там работаю всего семь дней), у меня кладовая не ограблена, почти ни одного плевка в коридоре, в карты не играют, в пуговицы не играют, но курят, как сумасшедшие, правда, только в уборных.
Самое страшное – это вырвать первый зуб, остальные, может быть, сами выпадут, у стариков такая надежда есть.
Картежная игра – не думайте, что это просто игра, забава. Иногда даже родители смотрят на это так:
– Дай, мама, 35 коп.
– На что?
– В карты немножко поиграю.
– Ладно.
А иногда мать спросит:
– Где ты был?
– В кино.
– А деньги где взял?
– Я выиграл.
– Ну ладно, молодец.
Я застал такой факт. Обратил внимание на одного мальчика, исключительно красивого и умненького, какого-то собранного, но у него на лице написана такая жуткая трагедия, что я как-то сразу обратил на него внимание. Оказалось, что он заядлый игрок и проиграл себя. Себя можно проиграть по-разному. У меня в Киеве был случай, мальчик на киевском подворье проиграл с себя все – и башмаки, и костюм, поставил глаз. Если бы он выиграл, то имел право получить обратно и ботинки, и брюки, и рубашку, а если проиграет, ему должны были выколоть глаз. Ему не повезло, он проиграл, ему выкололи глаз, и в колонию его прислали уже слепым. А этот проиграл себя так: его все имеют право избивать, а он не имеет права отбиваться. И действительно, избили его до полусмерти. Отношение к нему самое отвратительное. Ему могут плюнуть в лицо – он может только вытереться. Решили перевести это на деньги. Чтобы выкупить свое достоинство, нужно уплатить 350 рублей, но где он эти 350 рублей возьмет? Он должен или обворовать свою семью (он имеет в Москве родителей, но они очень бедно живут) или обокрасть детский дом, но он говорит: я вам дал слово не воровать здесь. Единственно, что остается, – уйти из детского дома, но тогда надо совсем уходить из Москвы, потому что здесь меня могут встретить ребята из детского дома и упрекнуть. Вообще лучше мне на свете не жить.
Я позвал его к себе на елку. У меня трое собственных ребят. Я устроил небольшую елочку и позвал его. И вот он в кругу моего семейства сидел как четвертый. Тут он еще больше рассказал о всех тех гнусностях, которые творились в детском доме. Я сказал ему:
– Знаешь, ты обожди немного, только не уходи из детского дома.
– Мне стыдно перед Степановым.
Наутро я подошел к Степанову и сказал: пойдем ко мне в кабинет, поговорим.
– О чем? Я в карты не играю.
– Я не о картах. Я должен тебе небольшой долг отдать.
– Какой долг?
– 350 рублей за Николая. Николай больше в карты играть не будет, у него денег нет, я зарабатываю 1000 рублей и во имя спасения такого человека, как Николай, а человек он интересный, готов 350 рублей пожертвовать.
– Я не возьму.
– Нет, возьми, это долг игровой чести.
Взял он эти деньги, проносил два дня, а сегодня утром принес, потому что почувствовал, что у меня к самому Степанову никакого презрения нет. Мало этого, Степанов поехал в Колонный зал на елку с другими ребятами, и они так себя замечательно вели, что устроители елки в Колонном зале решили наградить нас еще двадцатью билетами. Это было впервые в истории детского дома. Степанов пришел ко мне и сказал:
– Возьмите деньги, а если не верите, Николай здесь за дверью стоит, вот мы жмем друг другу руки, мы в карты больше играть не будем. Это дело нечестное, мы обещаем вам помочь.
Может быть, вам ничего не дает сообщение таких фактов, но мне кажется, что, к сожалению, и в школах вы можете встретиться с такими явлениями, и вам на них надо будет реагировать. Вам надо будет сыграть в трагических или комических случаях какую-то роль в этой педагогической практике.
Теперь о наказаниях и поощрениях. Антон Семенович считал, что наказывать в недисциплинированном коллективе нельзя. Наказывать можно там, где коллектив дисциплинированный. Это совершенно верно. Я в своей практике придерживаюсь этого правила, что недисциплинированный коллектив, недисциплинированный воспитанник не должен быть наказан, потому что он воспримет это ложно.
Какими могут быть наказания? Наказания должны быть такими, которые несли бы неприятность не только индивидууму, но и членам коллектива, в котором он находится. Это очень правильный, очень полезный аргумент в установлении сознательной дисциплины.
Можно применить и индивидуальные меры, как я, например, применил, в детском доме № 3. Там была одна воспитанница, она обладала организаторскими способностями, но не захотела выполнить своих обязанностей дежурной. Я отстранил ее от дежурства, и совет командиров решил исключить ее из состава командиров и лишить права на труд.
Мы сказали: советская Конституция гласит, что в Советском Союзе дается право на труд. Раз оно дается, то его можно лишить. И мы ее лишили права на труд, о чем ей и заявили. Она сидит день, два, три дня, перед нею демонстрируют стройные ряды воспитанников, возвращающихся с песнями с работы, наконец, она не выдержала и пришла в совет командиров просить вернуть ей право на труд. А значит, и право быть членом коллектива, право переживать интересы коллектива.
Наказание должно быть таким, которое в какой-то мере, наряду с индивидуумом, ущемляло бы в то же время и интересы коллектива. Я еще раз подчеркиваю, если коллектив дисциплинированный, организованный, чтобы не один только воспитатель соприкасался с нарушителем и переживал бы, но весь коллектив как таковой тоже мучился. Тогда это наказание будет иметь силу. А если учитель, классный организатор, действительно, корчится в беспомощности перед нарушителем, а класс только похихикивает, то тут, конечно, наказание никакого эффекта иметь не будет.
Нужно, чтобы учащийся знал: учитель вместе с коллективом имеет такие права, которые он не только может предъявить к нарушителю, но и обязательно приведет в исполнение. Ведь не секрет, что в школе можно сделать любое нарушение, а затем прийти домой, дома ничего не знают, и пойти в театр, кино, куда хочешь. А если бы учащийся знал, что он пойдет в кино, в театр только с санкции или с разрешения какого-то органа в школе, то ясно, что в школе, в классе он считался бы, прежде всего, с тем раз и навсегда установленным порядком, который нарушать нельзя.
У нас больше привыкли не наказывать, не предъявлять какие-то требования к учащимся, а поощрять. Стоит учащемуся чуть прилично себя вести, хотя бы даже отлично учиться, он может сделать какую угодно подлость, но его всегда будут поощрять, потому что он отличный ученик, с ним даже неловко разговаривать, неловко наказывать, потому что он отличник учебы. У нас больше привыкли поощрять, чуть только что-нибудь хорошо, пожалуйста, тебе карандашик, книжка. Задабривают, превращают ученика в какого-то потребителя, развивают у него тенденцию иждивенчества.
А вот в системе Антона Семеновича, когда мы воспитывались у него, мы таких поощрений не знали и даже отнеслись бы к ним немножко со смешком. Перед нами стояли другие меры поощрения, например, приобретение лишней жатки, лишней лошади, наметить перспективу перехода в Курьяж, приобретение каких-либо костюмов, приезд рабфаковцев и даже, может быть, такая красивая форма поощрения, как остаться наедине с Антоном Семеновичем и как товарищ с товарищем, как друг с другом поговорить в объятиях леса о каком-нибудь интересном вопросе, или моем личном, или касающемся колонии, поговорить как два взрослых, два равных человека. Такая форма поощрения, по-моему, является самой лучшей, причем она еще и предупреждает воспитанника вот в каком отношении: ему после этого трудно уже будет совершить то или иное нарушение перед тем своим товарищем, с которым он только, может быть, вчера говорил, как с равным, как с другом.
Эту неловкость нужно воспитывать у учеников, у воспитанников. Например, я или кто-нибудь более старший, чем я, не может плюнуть или свистнуть на всю аудиторию из-за неловкости, потому что есть какие-то формы поведения в общественных местах, нарушать которые неловко. А наши ученики не постесняются и плюнуть, и свистнуть, и тюкнуть, и ущипнуть, и ножку подставить. Помню такой случай: мы пришли как-то в кинотеатр на просмотр какой-то картины. Было человек 20 воспитанников, и я был с ними. Тут же были и учащиеся. Они стояли перед кинотеатром, внутрь еще не пускали. Они и плевали, и стекло разбили, и старика за бороду дернули, и девочкам писали на спине какие-то гадости. И учителя с ними мотались. Один из учителей говорит нам:
– Вот выстоите такие славные, может быть, вы поможете нам.
Ребята отвечают:
– Можно помочь.
Быстро построились в шеренги, установили очередь, первыми стали педагоги, учащиеся вели себя скромно, предупредили, что если кто-нибудь кинет с балкона что-нибудь вниз, кино прекратится. Мы стояли и наблюдали. Ребятам было неловко, поражались, что нас в колонию отправили, а они ведут себя хуже, чем мы. Такую неловкость надо выработать. Педагог должен воспитать это в воспитаннике.
Каким я представляю учителя? Я требую от своих коллег, соратников, дисциплинированности, подтянутости, стройности, даже внешней, не только внутренней. Она имеет колоссальное значение.
Антон Семенович считал, что мы не должны знать, как он спит, как он кушает, мы никогда не видели его в одной рубашке, он для нас был недосягаемым идеалом, к которому мы стремились. Иногда педагоги делают такие вещи, что неловко становится. Идет, вытащит из портфеля бутерброд с колбасой, укусит на ходу. Встретит ученика. Какой-нибудь неосторожный ученик вздумает поздороваться и тогда преподаватель прикладывает руку ко рту, или глядишь, на чулках морщинки появляются, бант перекосился, должен быть на хребте, а он около блуждающей точки. Все это имеет значение.
Надо следить за собой. У некоторых педагогов появляются белые пятна около рта, когда они долго говорят, а они этого не замечают. Надо следить за собой каждую минуту. Педагог этим оказывает колоссальное влияние на учеников. Чистоплотность, внешняя собранность влияют на внутреннюю собранность. Эти элементы должны обеспечить красивый авторитет для вас самих в той детской среде, в которой выработаете.
Я не собираюсь вас учить, я только рассказываю, как веду себя как педагог, воспитатель в детском доме. Может быть, здесь есть вредные вещи, то вы не слушайте, забывайте их.
Вот еще на чем хотелось бы мне остановить ваше внимание: о каком-то, может быть, я неправильно это назову, преклонении перед ребятней: не крикни, не толкни, голоса не повысь, всегда говори тихим, спокойным, псаломщицким, бесстрастным голосом. Если бы мы послушались таких советов, то у нас не было бы даже приличных артистов, чтецов. Представьте себе, начнет он читать таким голосом: «Как ныне сбирается вещий Олег…» и т. д. Начнет он так читать и аудитория уснет. А вот когда выходит Хенкин или еще какой-нибудь артист и читает с таким вкусом, смаком, то хочется еще и еще слушать. А как же можно воспитать Хенкиных, если мы будем только таким тоном воспитывать ребят, это будут, действительно, тихони, псаломщики. Должна быть какая-то вибрация, должна быть видна ваша душа, ваше сердце. Нельзя ровным голосом возмущаться, выражать гнев. Нельзя так руки тихонько сложить и кричать: «Ах ты, мерзавец!» и т. д. Обязательно и рукой что-то нужно сделать, стукнуть по столу, иначе это не дойдет до его сознания.
У меня был такой замечательный случай в жизни, который меня не возмутил даже, а как-то опустошил, я почувствовал себя мешком, из которого только что высыпали замечательный крупный рис, и мешок как-то повис. В 1934 году один садист, воспитанник, который пробыл у меня только одни сутки, убил моего собственного сына, трехлетнего мальчика. Возник вопрос, кто это сделал? Старшая девочка сказала:
– Я видела, как этот мальчик подошел, взял Костика и пошел с ним в парк. Мальчик новенький, я его не знаю, может быть, это и он.
Я начал говорить с ним, допрашивать, часа два говорил, целые сутки, на вторые сутки он говорит:
– Ну, конечно, я убил, а что вы сделаете? Не убьете, не расстреляете, в милицию отправите, может быть, судить будут, а может, и нет. Убил, так захотелось.
И вот инспекторша из района меня спрашивает:
– А вы не кричали на него, вы его не били, когда допрашивали?
Я говорю:
– Нет.
А что, в самом деле, может быть, в порыве какой-то человеческой злости, я его и ударил бы, может быть, и убить нужно было, я не знаю, я ведь тоже все-таки живой человек и далек от того убеждения, что на воспитуемых наложено какое-то табу и мы должны бояться, сохрани бог, прикоснуться к ним. Я ожидал другого, я думал, что, может быть, этот человек выразит мне соболезнование, а она спрашивает: а вы его не били? Я сказал ей:
– Боже мой, какой вы чуткий перестраховщик и дурак.
Правда, я не бил его. Я располагаю другими способами, которые могут заставить мальчика раскрыться и сказать истину. Но что это? Страх перед ними, заигрывание, двурушничество? Это, прежде всего, то, что казалось мне ненужным, потому что это воспитывает ненастоящего человека. А если он по-настоящему будет перенимать, заимствовать от вас и способы переживаний, то и он будет таким же страстным, как и вы, и в труде, и в патриотизме, и в своей жизни, и где угодно. Я знаю очень много случаев, когда воспитанники Антона Семеновича, мои воспитанники, на финском фонте не шли сзади других, не ожидали, пока командир скажет:
– Кто пойдет в разведку?
Хотя знали, что наверняка не вернутся, но сами поднимали руку и шли на опасное дело. Я знаю, что наши воспитанники первыми поднимали руку и шли и на глазах своей войсковой части были разорваны осколками снаряда. Одному моему воспитаннику – Дохновскому – было присвоено звание Героя Советского Союза. Он упал, ему отрезало ноги, но он, уже лежа, стал петь Интернационал, позже в больнице он умер.
Вот рядом с вами диверсант будет выводить из строя станок, а вы подходите и таким поповским голосочком начинаете мурлыкать:
«На основе педагогической науки разрешите сказать, чтобы вы не ломали станок». Тут нужно подойти, схватить его за шиворот и крикнуть так, чтобы, если за станком прячется другой диверсант, у него от страха сердце лопнуло.
И радость надо вместе с ними также переживать, по-настоящему радоваться. Я помню, как Антон Семенович умел красиво гневаться, когда всем становилось как-то немножко жутко. Вы чувствовали когда-нибудь, как у вас вот тут в животе немного холодно делается, вот, скажем, сидишь в кино, и какой-то такой холодок, и заплачешь, и сам невольно начинаешь делать какие-то движения ртом, будто улыбаешься, а на самом деле слезы капают. Антон Семенович умел так управлять своим лицом, чтобы всем было понятно, когда он не в духе: значит, что-нибудь не в порядке, и все тихо начинают ходить.
Когда входят в кабинет, стучат. Обыкновенно – входят без стука. Сразу все замечают гнев у Антона Семеновича, так же, как и радость. И радость, и гнев – все это было у него ярко написано. Он иногда сильно гневался, а иногда вдруг захохочет так, по-настоящему хохочет, по-русски, что за живот берется. Он смеется, и учащиеся смеются. Так должно быть. Надо, чтобы не получалось так, что педагог смеется, а учащиеся смотрят на него и думают, что это он смеется. Смех педагога должен быть педагогически организующим.
Как нас воспитывал A.C. Макаренко[13]
С Антоном Семёновичем Макаренко я встретился в декабре 1920 года в несколько необычной обстановке – в тюрьме, где я отбывал наказание за ошибки моего горького детства. С того времени прошло 34 года, но я хорошо помню все детали этой встречи. А дело было так.
Однажды вызвали меня к начальнику тюрьмы. Войдя в кабинет, я увидел, кроме начальника, незнакомого. Он сидел в кресле у стола, закинув ногу на ногу, в потёртой шинельке, на плечах башлык. У него крупная голова, высокий открытый лоб. Больше всего моё внимание привлёк большой нос и на нём пенсне, а за ними блеск живых, насмешливо добрых, каких-то зовущих, умных глаз. Это был Антон Семёнович.
Он обратился ко мне:
– Это ты и будешь Семён Калабалин?
Я утвердительно кивнул головой.
– А ты согласился бы поехать со мной?
Я вопросительно посмотрел на него, а потом на начальника тюрьмы, так как моё «согласие» зависело от последнего. Антон Семёнович продолжал:
– Понимаю, с товарищем начальником я договорюсь сам. Теперь извини меня, пожалуйста, но так нужно, чтобы ты, Семён, вышел на минуточку из кабинета… Можно, товарищ начальник?
– Да, да, можно. Выйди, – отозвался начальник.
Я вышел. Правда, стоя за дверью в коридоре, в компании с надзирателем, я иронически размышлял: «выйди, пожалуйста», «извини, Семён», – какая-то чертовщина, для меня непонятная. Слова все такие, которых я почти и не знал. Странный какой-то этот человек.
Затем меня опять позвали в кабинет. Антон Семёнович уже стоял.
– Ну, Семён, у тебя есть вещи?
– Ничего у меня нет.
– Вот и добре, – сказал Антон Семёнович и обратился к начальнику: – Так мы можем прямо от вас и идти?
– Да, идите, – подтвердил начальник. – Ну, смотри мне, Калабалин, а то…
– Не надо, всё будет в порядке, – перебил начальника A.C. Макаренко. – Прощайте!.. Идём, Семён, идём.
Двери тюрьмы широко открылись. Я в сопровождении Антона Семёновича вышел на самую радостную часть дороги своей жизни.
Только через десяток лет, когда я уже был сотрудником Антона Семёновича, он мне рассказал:
– А выставил я тебя из кабинета начальника тюрьмы затем, чтобы ты не видел, как я давал на тебя расписку: эта процедура могла оскорбить твоё человеческое достоинство.
Макаренко сумел заметить во мне достоинства человеческие, которых я тогда в себе и не подозревал.
Это было его первое тёплое человеческое прикосновение ко мне.
По дороге из тюрьмы до Губнаробраза я всё норовил идти впереди Антона Семёновича. Это для того чтобы он видел меня, знал, что я не собираюсь бежать от него. А он всё рядом со мной, развлекает меня разговором о колонии, о том, как тяжело организовывать её, и ещё о чём-то, только не о тюрьме, не обо мне и моём прошлом.
Придя во двор Губнаробраза и представив мне колонийского коня по кличке Малыш, Антон Семёнович поразил меня своим поручением.
– Ты грамотный, Семён?
– Да, грамотный.
– Вот хорошо.
Тут он вынул из кармана бумажку и, вручая мне, сказал:
– Получи, пожалуйста, продукты – хлеб, жиры, сахар. Самому мне нет времени, сегодня мне придётся побегать по канцеляриям. И, сознаюсь, не люблю я иметь дело с кладовщиками, весовщиками: как правило, они меня безбожно обвешивают и обсчитывают, а у тебя это получится хорошо.
И, не дав мне опомниться, хотя бы для приличия возразить, быстро ушёл. Ну и дела! Интересно, чем всё это кончится? Я почесал себе затылок, очевидно, как раз то место, где рождаются ответы на самые трудные вопросы в жизни, и продолжал размышлять: как же так? Прямо из тюрьмы и такое доверие – получить хлеб, сахар. А может, это испытание какое? Подвох? Я долго стоял с глазу на глаз со своими думами и пришёл к выводу, что Антон Семёнович просто ненормальный человек. Иначе как же доверить такое добро и кому!
Когда я зашёл на склад, меня елейно-добренько спросили:
– Вы будете получать продукты? А кто вы такой?
– Потом узнаете, – и предъявил документы.
Всё, что полагалось, я получил, уложил в шарабан – сооружение, покоившееся на рессорах от товарного вагона. Через некоторое время пришёл Антон Семёнович и, удостоверившись, что я поручение его исполнил, предложил запрячь коня и ехать.
При помощи вожжей, кнута, криков и причмокивания подобие лошади, с 36-летним опытом лени, тронулось с места. Отъехав не более двухсот метров от Губнаробраза, Антон Семёнович предложил остановиться и обратился ко мне с такими словами:
– Я и забыл. Там вышло какое-то недоразумение с получением продуктов. Нам передали лишних две буханки хлеба. Отнеси, пожалуйста, а то эти кладовщики подымут вой на всю Россию. Я подожду тебя.
Мои уши и лицо зажглись огнём стыда. Отчего бы это? Раньше этого со мной не бывало. Соскочив с шарабана, вытащил из-под сена две буханки хлеба и направился на склад. А в голове мысли: что же он за человек? Сам же сказал, что его обвешивали, а я думал, как лучше сделать, чтобы отомстить кладовщикам хоть парой буханок хлеба, но он говорит:
– Отнеси, пожалуйста.
– От спасибочки, молодой товарищ, – такими словами встретил меня кладовщик. – Мы так и знали, что это недоразумение, и всё выяснится. До свидания. Будем знакомы.
Я обжёг их ненавидящим взглядом и быстро вышел.
– Ты будешь грызть семечки с орешками? – предложил Антон Семёнович, когда я уселся в шарабан. – Я очень люблю.
Истории с хлебом, как не бывало. А мог бы Антон Семёнович рассудить и так: я тебе доверил, я рискнул своим благополучием, забрал тебя из тюрьмы, а ты соблазнился хлебом, опозорил меня. Эх ты…
Нет, он так не сделал. Не оттолкнул он меня такой бестактностью, боясь, видимо, обидеть меня, боясь помешать самому мне переоценить поступок, который казался мне актом справедливого возмездия. Если бы он стал меня упрекать, вряд ли мы доехали бы с ним вместе в колонию.
Так Антон Семёнович поступал и в других случаях: необыкновенно осторожно, тактично и непосредственно, то с неподражаемым юмором, развенчивающим «героя», то гневно выражая свой протест и беспощадное осуждение, то взрываясь и вызывая к жизни, если пока и не сознание у подростка, то на первый раз хотя бы страх. И в каждом случае он действовал по-разному, по-новому, не повторяясь. Убедительно, совершенно искренне и не колеблясь.
Теперь мне припоминается, что в бригаду по борьбе с самогоном привлекались как раз те ребята, которые любили выпить и не раз в этом уличались. В особый ночной отряд по борьбе с грабителями на дорогах привлекались воспитанники, которые в колонию были определены за участие в грабежах. Такие поручения изумляли нас. И только спустя много лет мы поняли, что это было большое доверие к нам умного и чуткого человека, что этим доверием Антон Семёнович пробуждал в нас спавшие до того лучшие человеческие качества. Забывая свои преступления, мы, даже как бы внешне не исправляясь, становились в позицию не просто критического отношения к преступлениям, совершаемым другими, мы и протестовали и активно боролись, а за глаза этой борьбы был наш старший друг и учитель. Он вместе с нами заседал по ночам, подчас рисковал своей жизнью. Нам было бы стыдно предстать перед столом Антона Семёновича, нашего боевого друга и учителя, в роли нарушителя даже за самый малый проступок после того, как мы с ним рядом лежали в кювете дороги, подстерегая бандитов. Какой простой и мудрый стиль воспитания! Какая тонкая, ажурная педагогическая роспись! И в то же время какая прочная, стойкая, действующая без промаха, наверняка!
Бесконечно разнообразны методы воспитательного воздействия Антона Семёновича Макаренко. Но главное заключается в том, что он воспитывал всех и каждого из нас в коллективе, для коллектива, в труде и самим собою – личным примером, словом и делом. Зная очень близко Антона Семёновича с 1920 по 1939 год, я не помню за ним ни единого промаха ни в общественной, ни в его личной жизни. Ясно, что он был для нас постоянно действующим, самым живым и убеждающим примером. Нам хотелось хотя бы чем-нибудь быть похожими на него: голосом, почерком, походкой, отношением к труду, шуткой. Любили мы его настолько ревниво, что не допускали даже его права, допустим, на женитьбу. Мы готовы были считать это изменой. Каждый из нас имел право на сыновние чувства к нему, ждал отцовской заботы, требовательной любви от него и изумительно умно ими одаривался.
Мне кажется, что A.C. Макаренко менее всего дрожал над тем, чтобы создать ежедневные благополучные условия и удобства для нас, подростков. Более всего Антон Семёнович трудился над нашим благополучием в будущем, над благополучием тех людей, в среде которых нам придётся жить. Какие умные и подвижные, удовлетворяющие юношеский задор формы общественной и организаторской деятельности придумывал Антон Семёнович!
Каждый колонист входил в отряд и участвовал в работе по хозяйству: на огороде, заготовке дров, скотном дворе, в мастерских и т. д. Должность командира была у нас сменной, но не строго выборной. Все мы получали навыки организаторской деятельности, все учились оправдывать доверие своих товарищей, Антона Семёновича и всего педагогического коллектива. Именно поэтому мы все чувствовали себя хозяевами колонии, все болели душой за её судьбу, старались лучше работать. И когда к нам приходили новички, на них воздействовали не только Макаренко и другие воспитатели, но и сами колонисты. В такой обстановке ребята быстро избавлялись от дурных привычек и скоро находили нужный тон и стиль поведения.
В частной беседе со мной A.C. Макаренко говорил, что наказание, обязательное, доведённое до конца и убеждающее виновного в его виновности, – одно из лучших средств тренировки сильной воли и характера. Всепрощение расшатывает волю.
Помню один эпизод, происшедший в 1921 году. Год был тяжёлый, голодный. Нашей колонии приходилось испытывать большие трудности и лишения. Особенно было плохо с продовольствием. И вот в это время одна воинская часть подарила колонистам сто пятьдесят копчёных кур. Вдруг выяснилось, что одна курица пропала из погреба. Подозрение в хищении могло пасть на доложившего о пропаже колониста Ивана Колоса, заведовавшего погребами и складами колонии.
Антон Семёнович верил в честность Колоса и, чтобы выяснить, кто совершил воровство, приказал дать сигнал общего сбора. В течение трёх минут шестьдесят четыре колониста встали в строй развёрнутой линией. Антон Семёнович вышел к нам из своего кабинета. Ошпарил всех своим возмущённым взглядом и заговорил:
– Я думал, что у меня есть коллектив, коллектив товарищей, уважающих себя. Нет. Вы ещё не люди, вы микробы, способные пожирать друг друга. До какой подлости и низости мы дошли с вами, что сами же у себя тащим! Да ещё что – подарок воинов, самих впроголодь живущих и в бой идущих. Ну, не черви ли после этого мы с вами? Так нет же, – я-то ни вором, ни микробом не хочу быть. Я человек! И моё презрение к воровству поможет мне найти вора. Слышите? Стоять так. Я буду подходить к каждому из вас, а вы смотрите мне прямо в глаза!
Антон Семёнович направился к правому флангу, и мне удалось первому посмотреть ему в глаза. Примерно в середине шеренги он вдруг закричал:
– Выйди из строя! Мерзавец! Тебе больше всех есть хочется?! Ты более нас голоден?! – разносил Антон Семёнович выхваченного из общего строя нашего товарища по кличке Химочка.
– Я не ел её, – заговорил Химочка, – я спрятал курицу. От этих слов Химочки мы оцепенели. В голове каждого из нас промелькнула мысль: как же Антон Семёнович узнал вора? Гипнотизёр, – так умозаключили многие.
Тем временем Химочка принёс курицу, завёрнутую в лопухи.
– Так вот, – обратился Антон Семёнович к Химочке, – ешь! Раз уж ты её взял, прятал её где-то, как хорёк, мы её отдадим тебе на полное растерзание.
Химочка не спешил выполнять распоряжение, медлил, отнекивался.
Антон Семёнович подал команду:
– Колония! Стоять смирно до тех пор, пока Химочка съест курицу!
И сам стал рядом со мной с правого фланга.
Думается мне, что эта минута стоила самого большого напряжения не Химочке, не нам всем, а самому A.C. Макаренко. Он этой командой включил и нас в острый конфликт. Активно включил.
На чью сторону станут эти «серые человеки»? Разум, общественный интерес взял верх над частным. Мы глазами требовали от Химочки исполнения приказа Антона Семёновича. Химочка начал кушать, а мы все почувствовали облегчение и стали ласково, улыбками подбадривать неудачного воришку…
Во время обеда кто-то из ребят подошёл к Химочке с насмешкой:
– Ты, наверно, наелся курятины, отдай мне свой борщ! Через минуту этот шутник уже был в кабинете, и Антон Семёнович журил его:
– Твой товарищ ради всех нас понёс тяжкое испытание. Немного найдётся среди нас, готовых совершить такой подвиг, как съесть курицу перед строем свои товарищей как наказание. Химочка вырос в моих глазах, а ты – слеп. Подумай, чудак-человек!
– Я уже подумал, Антон Семёнович. Грубо это у меня получилось. Как выдумаете, простит мне Химочка?
– Не знаю, попробуй. И зарекись!..
Какой хороший сгусток чувства жизни!
Переписываясь с товарищами по колонии, я поддерживал связь и с Химочкой. В одном из писем, перед самым началом войны, в 1941 году, жена Химочки писала: «Всем хорош Ваня, и как муж, и как отец, и ответственный пост занимает, а вот, странное дело, курятины не ест…».
Однажды утром в кабинет к Антону Семёновичу прибежали девочки и наперебой затараторили, что они больше во двор ни за что не выйдут.
– Будем всё время сидеть в спальне и в столовую ходить не будем.
– Это почему же? – спросил Антон Семёнович.
– А потому, что Вася Гуд ругается, как сапожник (он и в самом деле был сапожником).
– Неужели ещё ругается, девочки?
– Какой же нам интерес наговаривать?
Присутствуя при этой сцене, я чувствовал себя неловко. Сколько раз я слышал ругань Гуда, а вот остановить ни разу не пытался.
– Хорошо, девочки, идите. – И, обращаясь ко мне, Антон Семёнович сказал: – Василия надо просто перепугать, и он перестанет ругаться. Позови его…
Вася Гуд робко переступил порог кабинета. Кстати, интересная деталь: если кого вызывали «к Антону», – значит, по делу вообще, а если «в кабинет», – значит, отдуваться. Вызывая Гуда, я сказал:
– В кабинет!
– За что? – спросил Гуд.
– Там узнаешь…
Взъерошенного Гуда Антон Семёнович встретил зловеще шипящим голосом:
– Значит, ты ещё не перестал издеваться над славным русским языком? Ты дошёл до такого бесстыдства, что даже в присутствии девочек ругаешься? А что же дальше? Меня скоро будешь облаивать?! Нет! Нет! Не бывать этому! Как стоишь?! Пойдём! Пойдём со мною в лес, я тебе покажу, как ругаться! Ты надолго запомнишь, козявка ты этакая! Идём.
– Куда, Антон Семёнович? – пропищал Вася Гуд.
– В лес! В лес!
И пошли они в лес. Антон Семёнович впереди, Вася за ним.
Отойдя примерно на полкилометра от колонии, Антон Семёнович остановился на небольшой полянке:
– Вот здесь ругайся! Ругайся, как тебе вздумается!
– Антон Семёнович, я больше не буду, накажите как-нибудь иначе.
– Я тебя не наказываю, я условия тебе создаю. Ругайся! Вот тебе мои часы. Сейчас двенадцать. До шести хватит тебе, чтобы наругаться вдоволь?.. Ругайся!
Антон Семёнович ушёл.
Ругался или не ругался Вася, сказать трудно. Может, Вася рискнул бы уйти совсем, но мешали часы: они как бы на привязи держали его.
Ровно в шесть часов Вася явился в кабинет:
– Уже. Вот ваши часы.
– На сколько лет наругался? – спросил Антон Семёнович.
– На пятьдесят! – выпалил Гуд.
Удивительное дело: Гуд перестал ругаться, да и не только он…
В кабинете Антона Семёновича всегда было многолюдно. Колонисты шли сюда посоветоваться не только по вопросам жизни коллектива, но и по сугубо личным делам. И с каждым Антон Семёнович находил время поговорить. Иногда серьёзно, задушевно, а иногда ему было достаточно сказать какую-нибудь шутку, чтобы мгновенно убедить в чём-либо собеседника. Со мной, например, было так. В 1922 году я по-настоящему влюбился в одну девушку, звали её Ольга. Со своей трепетной тайной я пошёл прежде всего к Антону Семёновичу как к отцу. Выслушал он меня, потом встал из-за стола, взял меня за плечи и сказал тихо, с чувством:
– Спасибо тебе, Семён. Какую неизмеримую радость ты принёс мне. Спасибо!
– За что же, Антон Семёнович?
– Во-первых, за твоё доверие ко мне. Эта твоя любовь только тебе принадлежит. Всякие бывают люди: доверишь иному свою тайну, а он в хохот или пошёл звонить всем и вся. Я так и сделаю. Я сберегу твою тайну как свою личную. (Тут уж я благодарно облучил его своими глазами, а он продолжал.) Во-вторых, ты помог мне убедиться, что никакие вы не особенные, вы такие же, как и все люди. Любви все возрасты и люди покорны, в числе их и мои хлопцы. Значит, ты человек по всем статьям. А теперь о самом твоём чувстве: не расплескай же его, не растопчи его во лжи и блуде. Люби красиво, честно, бережливо, по-рыцарски… Ну, ради такого дела и я не хочу сейчас работать, пойдём ко мне поужинаем…
Не отпугнул меня Антон Семёнович, не загнал в подполье моё чувство. Не опошлил нотациями, упрёками, не оскорбил равнодушием или притворным участием.
И вот уже в 1924 году, когда я приехал в колонию на каникулы, мальчик Антон Соловьёв сказал мне, что Ольга изменила мне и выходит замуж. Я побежал за три километра в деревню, где жила Ольга. Оказалось, что это правда.
В колонию вернулся поздно вечером и зашёл к Антону Семёновичу. Вид у меня был самый разнесчастный.
– Что с тобой, Семён? Ты болен?
– Не знаю, наверное, больной.
– Ты иди в спальню, а я пришлю к тебе Елизавету Фёдоровну.
– Не надо. Не поможет мне Елизавета Фёдоровна. Ольга мне изменила. Замуж выходит. В воскресенье свадьба. Не верят нам, колонистам.
– Ты что? Неужели, правда?
– Правда, всё пропало. Я думал – на всю жизнь, а тут… Я заплакал.
– Не понимаю, ты прости меня, Семён, я ведь месяца три тому назад был у Ольги, говорил с нею. Она тебя любит. Тут что-то не так.
– Чего там не так, когда свадьба. А я, Антон Семёнович… только не сердитесь и не подумайте, что я это так… Я повешусь!..
– Тю! Ты что, сдурел, Семён?
– Не сдурел, но жить мне больше незачем.
– Ну и вешайся, чёрт с тобою! Тряпка! Только об одном тебя прошу: вешайся где-нибудь подальше от колонии, чтобы не очень воняло твоим влюблённым трупом.
Антон Семёнович сердито что-то передвинул на столе. Сказал же он это так, что мне и вешаться сразу расхотелось. А он подсел ко мне на диван и поплыл в моё сердце и разгорячённый мозг теплом и дружбой. Потом он предложил пойти во двор, посидеть под звёздным небом и помечтать о лучшем будущем, о лучших верных людях…
Антон Семёнович обладал прекрасными человеческими достоинствами, он был человеком большой души, у которого можно было многому научиться. В его знаменитой книге «Педагогическая поэма» показаны не вымышленные люди. Все персонажи этой книги, действительно, жили в колонии имени A.M. Горького. Автор изменил лишь некоторые имена. В конце книги Антон Семёнович говорит о дальнейшей судьбе своих воспитанников. Все они, бывшие беспризорники, правонарушители, стали на правильный путь. Они избрали профессии рабочих, инженеров, агрономов, врачей, лётчиков, педагогов. Многие из них, уже будучи взрослыми людьми, коммунистами, храбро сражались с врагами в годы Великой Отечественной войны и сейчас трудятся на благо Родины, каждый на своём посту. Например, Иван Григорьевич Колос, названный в «Педагогической поэме» Иваном Голосом, стал инженером, работает в Мончегорске, Николай Фролович Шершнёв (Вершнёв) – ныне врач в Комсомольске-на-Амуре, Павел Петрович Архангельский (Задоров) – инженер-подполковник, Василий Илларионович Клюшник (Клюшнев) – офицер Советской Армии. Многие погибли во время войны. Вследствие осложнений после тяжёлых ранений в 1954 году умер подполковник Григорий Иванович Супрун (Бурун).
И я, и все мои товарищи, бывшие колонисты, с глубокой благодарностью вспоминаем нашего первого наставника Антона Семёновича Макаренко. Это его заботами и вниманием был создан в колонии тот коллектив, который стал умной школой жизни всем его отдельным членам.
Антон Семёнович говорил:
– У человека должна быть единственная специальность – он должен быть большим человеком, настоящим человеком.
Сам Макаренко в совершенстве владел этой «специальностью» и делал всё, чтобы ею овладели и мы, его воспитанники.
Радиообращение C.А. Калабалина[14]
Дорогие радиослушатели! Мне представилась возможность познакомить вас с живым человеком, автором полюбившейся всем «Педагогической поэмы» Антоном Семёновичем Макаренко. Многие думают до сих пор, что Антон Семёнович как воспитатель, как создатель истинно коммунистической системы воспитания, науки о воспитании, – это прожитый день, это ушедшая в прошлое история. А между тем A.C. Макаренко со своими свежими идеями, мыслями, советами – это не прошедший день, это завтрашний день, это грядущая история.
Мне кажется, что процесс воспитания никогда не будет иметь конца. Могут измениться методы, формы воспитания в соответствии с временем, но воспитательный процесс как таковой был, есть и будет. A.C. Макаренко сумел конкретизировать до рабочих, понятных всем элементов разработанную им воспитательную систему. Он нам нужен, и он должен быть нам понятным. Мы должны научиться разговаривать с ним, не просто читать, перечитывать, перелистывать его изумительнейшие страницы наставлений «Педагогической поэмы», «Книги для родителей» и многочисленных статей о воспитании в семье, коллективе, школе и т. д. Научиться спрашивать, советоваться с ним, чтобы он, действительно, был для каждого из нас полезным, понятным для воспитателя, педагога, специалиста, для всякого гражданина, для отца, для матери, для всех тех, кто имеет какое-то отношение, соприкосновение с детьми, подростками.
Что греха таить, есть еще в мире какая-то часть детей, которая вызывает у нас тревогу своими поступками, своим поведением, непризнанием трудового долга и обязанностей, непочитанием старших и родителей, педагогов и т. д. По отношению к этим детям и должна применяться активная, наступательная воспитательная мера, которая подчас как раз отсутствует в общей воспитательной системе.
A.C. Макаренко начинал свою воспитательную деятельность в 1920-е годы, в годы становления советской власти, страшной разрухи, исключительной, если так можно сказать, суматохи. Очень немного пришло и встало под знамена Октябрьской революции представителей старой дореволюционной интеллигенции, учительской интеллигенции. A.C. Макаренко был одним из первых лучших представителей той старой интеллигенции, который встал под эти знамена без всякого расчета на то, чтобы найти там удобное место. Он пришел со всей своей страстью, со всей своей рабочей готовностью быть полезным на самом ответственном фронте делания человека, нового человека и новыми методами. И действительно, Антон Семёнович всегда, каждый день был по отношению к нам новым – в новых формах, приемах, методах, атаках воспитательной гимнастики.
Это был период борьбы за детские жизни, борьбы за спасение детей, борьбы с детской преступностью, с детской беспризорностью. На эту борьбу звал рыцарь революции Феликс Дзержинский, борьбу педагогики спасения детей. Ведь тысячи детей бродили по необъятным просторам России в поисках и в борьбе за кусок хлеба и за какое-то, может быть, право на жизнь.
В этот период многие дети впадали в состояние и мыслей, и действий преступных, уголовных. По предложению В.И. Ленина и Ф.Э. Дзержинского на просторах Советской России начались создаваться детские учреждения, целая система детских учреждений, коллекторов, детских домов и несколько детских воспитательных колоний. Одна из таких колоний организовалась в 1920 году вблизи города Полтавы, руководителем ее был назначен A.C. Макаренко. Первыми воспитанниками этой колонии были ребята, преимущественно имевшие какой-то уголовный опыт, запущенные, заскорузлые, обозленные, ни во что не верившие – ни в людей, ни в то, что кто-то думает о них доброе, ни в заботу о них, ни в то, что завтра станет более приятным для них днем.
Сама колония, и само помещение для детей представляли собой собственно разруху, развалины. Ни окон, ни дверей, никакого оборудования. Отсутствовали печи, не было дров и копеечные, очень-очень скудные порции хлеба. Стограммовая порция пшенной каши, я уже не говорю о том, что одежда, обувь распределялись примерно так: на семь-восемь человек одна пара сапог и в лучшем случае двое штанов.
В этих тяготейших условиях Антон Семёнович и с ним такие же страстные двое воспитателей, завхоз Калина Иванович начали создавать детский коллектив, творить новую педагогику. Какими тяжкими были первые дни! Надо вам сказать, что мимо колонии по большой дороге «Харьков – Полтава» ежедневно шли людские толпы. Они шли из голодных губерний Центральной России на Украину в мечтах добыть кусок хлеба за вещи, за деньги, надеясь, что, может, кто даст от доброго человеческого сердца кусок хлеба. Матери несли на руках мертвых детей.
Удивительное дело, но даже на таком страшном, печальном явлении оказывается можно строить воспитательный процесс и очень эффективный. Оказывается, что можно делать человеческие души тех, кто их или потерял совсем, или они были закованы в панцире страшной социальной нечистоты.
Мы видели, как наши первые воспитатели в эти страшные дни, а вместе с ними и полюбившийся нам, очень полюбившийся нам Антон Семёнович Макаренко, выходили на эту дорогу и от всего своего искреннего, доброго сердца отдавали такую же порцию хлеба, которой они наделялись, такой же порцией, какой наделялись и мы, его воспитанники. Часто воспитатели не видели, как мы, их воспитанники, наблюдали за ними из-за кустов, из-за сосновых стволов, когда они со своих плеч снимали кофточки и отдавали их несчастным. Нас это поражало. В наших думах, в наших мозгах вызывало это какое-то необыкновенное движение, аж до слез. Наши воспитатели уходили с этой печальной дороги и, если они не могли заменить чем-либо кусок хлеба, то оставались голодными. Мы тоже выносили свои куски хлеба, выносили стограммовые порции каши, завернутые в лопушок, отогретые нашим телом, и отдавали голодающим. Отдавали матерям, которые несли на руках своих младенцев.
В то время, когда наши воспитатели оставались голодными, а мы, правда, по ночам, теперь не стыдно даже сознаться в этом, шли к тем кулакам, которые заседали в своих усадьбах-крепостях, мимо которых шли эти голодные толпы. Кулаки зло улыбались в свои усы и бороды, травили этих несчастных собаками, но хлеба не давали, а было что дать. У кулаков в земле были закопаны по их конурам тысячи пудов хлеба и муки. И вот мы, я думаю, что теперь меня, абсолютно порядочного человека, не осудят за то, что мы с каким-то спортивным азартом, со злобинкой в адрес этих мироедов, залезали в их погреба и их конуры и, конечно, брали то, чего они сами не отдавали, не пропадать же нам с голоду. Содержание этой картинки тоже откладывало отпечаток на какие-то крупицы совершенно новых, неожиданных положительных для нас нравственных начал.
Вот в каких условиях начинал работать Антон Семёнович и лучшие педагоги, воспитатели, интеллигенты того времени. Вот в каких условиях становилось рождение нашего коллектива, который в последующем стал именоваться «Детская трудовая колония имени М. Горького».
Сейчас некоторые педагоги, некоторые родители вздыхают: «Ах, как перегружена программа!», «Ах, как дети заняты, да им некогда поиграть, погулять!», «Ах, как они перегружены!». Мне кажется, что наши дети сейчас не устают. Наши некоторые дети сейчас ведут себя так, что вызывают у нас естественную тревогу о них и их будущей судьбе. Это прежде всего потому, что они мало загружены.
Послушайте, как были заняты мы, как мы отвлекались от мыслей, которые сгустились в какую-то похоть за годы наших скитаний, беспризорщиныи преступлений. Мы работали в колонии по 6–8 часов, а в страдные, посевные кампании, ухода за полями – по 16 часов, особенно в дни молотьбы, весенние дни. С каким коллективным азартом мы работали, с каким подъемом, с какой хваткой, с каким весельем, ибо знали, что затраченная энергия, каждый затраченный рабочий час в коллективе приносит нам утешение, украшение, материальное украшение, бытовое улучшение нашей становившейся жизни. Каждый рабочий час приносил нам какие-то дополнительные удобства в нашей жизни. Мы видели, что нашими руками сделаны окна, застеклены, стоят красивые нарядные, даже чуточку кокетливые печи, излучающие вокруг себя тепло и уют.
Нашими руками пошиты были костюмы, сапоги, сделан пахнущий, ароматный хлеб, который мы распарывали ножом, ели за столом и наедались. Наш пахнущий борщ и пироги – все это сделано нашими руками. Мы не ходили каждый день в кино, у нас не было тогда телевизоров, у нас не было электричества, автомобилей, всего того изумительного ансамбля техники и даже техники развлечения, которая сейчас окружает наших детей.
Мы радовались каждому самому незначительному явлению, которое приносило нам какую-то еще, хотя бы небольшую развлекательную радость. Но эти развлечения мы сами искали, в играх исключительно интересных, в чтении книг, рассказов.
Мы приходили в колонию в абсолютном большинстве безграмотными или малограмотными. Счастливчик, которому завидовали, был тот, кто имел три-четыре класса церковноприходской школы. Антон Семёнович хотел, чтобы мы духовно росли, обогащались знаниями. Он не упускал ни одного случая, мгновения нашей жизни, чтобы не наполнить нас новыми знаниями. Может, даже несколько парадоксально будет звучать, но, наказывая нас, Антон Семёнович, особенно по отношению к полюбившимся ему воспитанникам, применял такую рыцарскую форму, как «под арест». Сейчас некоторые педагоги морщатся, когда слышат это слово: как это педагог может наказывать своего воспитанника такой мерой, такой офицерской мерой – «под арест». Ой, какая это была типичная мера наказания! Это значило – два, три, а иногда и шесть часов сидеть в кабинете Антона Семёновича на диване и наблюдать, как этот человек работает. Чтобы воспитанник не сидел без дела, Антон Семёнович предлагал ему, находясь «под арестом», читать. Я вот, восседая под этим условным арестом в кабинете Антона Семёновича, перечитал абсолютно всех классиков, спасибо ему за это наказание.
По инициативе Антона Семёновича, конечно, у нас была организована школа. В этой школе мы пребывали не менее шести астрономических часов в сутки, работали 4–6 часов и не уставали. Нас не задавливала ни учеба, ни физический труд. Кроме того, Антон Семёнович создал группу подготовки на рабфаки и по специально подготовленным им программам по всем предметам лично сам проводил занятия с нами. От таких занятий мы также не уставали. Эта группа иногда занималась до 10–12, а иногда и до часу ночи. Мы опять-таки не уставали. Но какое было неуёмное счастье, когда в итоге все 15 человек, готовившиеся для поступления на рабфак, успешно выдержали экзамены в Киеве, Харькове и Шостке. Какая это была исключительно гордая и красивая радость, дать телеграмму Антону Семёновичу, коллективу своих товарищей в колонии, что никто не завалился и все приняты, все являются первокурсниками рабфака!
Можно сейчас найти какое-то оправдание тем ребятам и простить им, что в те тяжкие, далекие годы они вставали на путь проступков и преступлений. Очень уж было много в то время соблазнов в образах всяких бандитских батьков, но самой первой причиной такого падения была борьба за кусок хлеба, если хотите, просто физическая борьба за право жить на земле.
Сейчас нет никаких причин, которые были бы побудителями к проступкам и преступлениям. Чем же объяснить то, что некоторая часть наших детей, и даже молодых людей, впадает в состояние правонарушителей? Я уж и не знаю, чем это собственно объяснить. Возросли что ли потребности? Если тогда была борьба за кусок хлеба, и она могла служить поводом к проступкам, то что же толкает на преступление сейчас? Я хочу иметь золотые часы и свою собственную автомашину и для этого не гнушаюсь никакими средствами, никаким насилием?
Я думаю, что сейчас проступки детей объясняются прежде всего тем, что мы их залюбили, мы не предъявляем к ним более строгих решительных мер, предупреждающих проступки и, наконец, карающих за них. У нас все сводится к собеседованию, к словесным внушениям, то есть к тем мерам, о которых ребята говорят так: «Состоялась очередная басня Крылова». А мера, всякая мера, мера педагогического воздействия, всякая атака, исходящая из сердца и совести педагога, должна оказать какое-то впечатление на правонарушителя. Она должна вызывать хоть какое-нибудь страдание детской души, чтобы ей передавалась хотя бы часть страдания души самого воспитателя.
А ведь мы всегда говорим в очень спокойных тонах, не повышая голоса, не впадая в состояние раздражения и гнева, с оглядкой всегда, как бы не оскорбить словом, словом, которым надо назвать сам проступок и правонарушителя. Зачем мы так делаем? Это неестественно и, наконец, это чуточку попахивает и похоже на равнодушие, какой-то покой. Антон Семёнович говорил и поступал, как говорил. Он говорил нам: я хочу, чтобы вы были такими и жили так, как я вас учу, или чтобы вы были и жили так, как живу я сам, и были такими, как я сам. В достижение этой цели он говорил: на всякий ваш поступок и ошибку я отвечу беспощадной, поражающей, сжигающей атакой, пусть вам будет сейчас неудобно, неловко, корчитесь от этой моей атаки, страдайте. Меня не это сейчас волнует, что вам неудобно, меня другое волнует и заботит. Я хочу быть уверенным, что вы будете порядочными людьми через пять, десять, через сорок лет, что люди, которые будут рядом с вами жить, скажут и вам спасибо за то, что выживете с ними рядом и являетесь их соседями, да и меня не проклянут, вашего воспитателя.
Когда случались проступки, а такие имели место, то Антон Семёнович умел поражать и словом, причем удивительной музыкальной наполненностью этого слова, то шепотом, то каким-то рычащим гневом, то каким-то исключительно высоким накалом, то высокой голосовой октавой и сам голос поражал. Посмотрите на его лицо, его искрящиеся глаза – это неподдельный гнев, возмущение, протест и, если хотите, страдание, страдание его педагогической души.
Скажите мне, дорогие радиослушатели, есть ли на свете нормальный педагог, нормальный родитель, душа которого не корчилась бы в муках родительских за каждого своего ребенка? Нет, нет и нет. Антон Семёнович говорил, что ни одна в мире специальность, если так можно выразиться, ни один в мире рабочий человек, кроме педагога, не имеет такого страстного человеческого права на гнев в качестве средства, эффективного средства воспитателя в атаках на ребячьи проступки. Его сейчас недобрым словом поминают: «Ну, что же это такое, у Антона Семёновича была какая-то система взрывов, допустимо ли это?» Что такое взрыв? Я не думаю, чтобы кто-нибудь себе представлял, как педагог вынимает из бокового или брючного кармана какую-то педагогическую бомбу, бросает и происходит педагогический взрыв. Это же не так.
Взрыв может быть без шума и с шумом, сопровождаемый смехом и гневом и т. д. Часто приводят пример из жизни и деятельности Антона Семёновича в колонии, случай, о котором он сам повествует очень ярко в «Педагогической поэме», – это адресованная Задорову пощёчина, и больше ничего. Да, это был взрыв, человеческий взрыв и протест.
Надо сказать, что, может быть, я занимаю больше времени, чем мне нужно. Да простят меня товарищи из радио, устроители моего выступления. Надо сказать моим дорогим радиослушателям, сделать такое небольшое признание, откровение, за которое меня, очевидно, не осудят. Задорова как такового, как живого образа или прообраза у нас в колонии не было. Задоров – это единственный в «Педагогической поэме» из живых людей собирательный образ. Он списан с двух прототипов. Это сделано для того, чтобы читатель не знал, кому же именно из живых людей, колонистов, адресовались эти благородные пощечины.
Я был пятым по счету, поступившим в колонию из тюрьмы в страшном, разрушенном, безнадежном состоянии, человеческой развалиной. Ясно, что в первые дни своего пребывания в колонии я очень куражился своим отвратительным прошлым. И вот Антон Семёнович наградил меня этими святыми, исцеляющими или исцелившими педагогическими пощечинами, меня, который был физически значительно сильнее его. Но я был покорен тем необыкновенным накалом гнева и духовной силой человека. Я думал, что самое авторитетное на свете – это физическая воловья сила, но моя физическая воловья сила была покорена, поставлена буквально на колени. Взрывом, вспышкой этого огневого человеческого протеста и силой духа человеческого. Вот часть «карабановского», отвратительная часть (а во мне было достаточно гадкого материала, что потом мы самостоятельно увидим еще в поэме). Она была взята для написания первой отрицательной части Задорова, а вторая – положительная и даже некоторые портретные признаки списывались с другого человека, выходца из интеллигентной семьи, абсолютно порядочного хлопца тех лет Павлуши Архангельского. Мы оба живы и я, и Павел Петрович Архангельский, который занимается научной деятельностью. Я занимаюсь воспитанием детей.
Может быть, надо оставить в стороне такой вариант взрыва, педагогического взрыва, но не осуждать Антона Семёновича. Ведь сколько каждый день происходит этих самых взрывов, и мы даже не замечаем их, проходим мимо. Приведу такой случай. Иду я как-то по одной из улиц города Станиславля (ныне г. Ивано-Франковск. – Л.М.) со своей бывшей воспитанницей, ныне работающей директором школы, в педагогический институт. Увлеклись разговором, но я все-таки как работающий воспитатель, всегда оперативно реагирующий на детские проявления, заметил, что напротив нас идут стайки ребят, видимо, из школы. Я обратил внимание, что трое ребят идут очень безобразно. Один из них развернул кепку как-то залихватски, размахивает руками, второй своей полевой сумкой, набитой книгами, частенько угощает по плечам пробегавших мимо девочек, а третий взял за хобот рукава свое пальто, перекинул через плечо. Вот такой пьяной компанией они идут. Я встал напротив и обратился к ним:
– Мальчики, я приезжий. Простите меня, скажите, пожалуйста, где здесь в Станиславле пивная?
– Пивная? А мы тут причем? Что мы в пивную ходим?
– Простите, конечно, я, взрослый человек, и вот обращаюсь к вам с таким вопросом.
– Ну, так выспрашивайте у тех, кто ходит в пивные.
– Мне показалось, что выйдете из пивной.
Этого было достаточно, чтобы один надел кепку как следует, второй полевую сумку опустил к земле, а у того, кто нес пальто на плечах, оно как-то само стало одеваться. Они стали стройными, тихими и их лица, глаза даже, как-то по-новому засияли. Будто как по команде, они, не сговариваясь, сказали:
– Простите, нам можно дальше идти?
– Идите, мальчики.
И пошли мальчики, даже не размахивая руками, – это тоже взрыв. Сколько таких взрывов мы делаем! Надо всегда делать так по отношению к проступку ребенка – атаковать, не оставлять без внимания, не оформлять его какими-то бюрократическими мерами, атаковать его, атаковать, не оглядываясь на то, что можно и чего нельзя.
Следует всегда заглядывать вперед, задумываясь над тем, каким должен быть человек, который выйдет из моей душевной, сердечной, человеческой мастерской? Какого я делаю человека? Будет ли в нем, его мыслях, действиях, поступках моя педагогическая слава или мой педагогический и родительский позор?
Несколько слов о «Педагогической поэме». «Педагогическая поэма», «Книга для родителей», да и вообще все произведения Антона Семёновича имеют специальное назначение – воспитательное. Много, очень много есть книг такого специального назначения – воспитательного. Теперь, очевидно, нужно ходить с большой лупой, с большим микроскопом в руках, чтобы найти на просторах нашей необъятной страны неграмотного человека. Мне хочется обратить ваше внимание, дорогие радиослушатели, родители, читайте, побольше пользуйтесь книгами, больше обращайтесь к ним за помощью, пользуйтесь этим могучим средством для поиска способов воспитания своих детей.
Воспитание, воспитание и еще раз воспитание, невоспитания в природе не существует. Некоторые говорят, что такой-то себя плохо ведет, потому что его никто не воспитывает. Это неверно. Воспитание есть всегда, но оно может быть положительным, хорошим, добропорядочным, но может быть и плохим, отрицательным. Если родители хотят правильно воспитывать своих детей, чтобы их старость была счастливой, то надо помнить слова A.C. Макаренко о том, что воспитывать надо требовательностью, решительно и, если иногда нужно, то и с признаками принуждения. Сообщайте детям лучшие человеческие достоинства.
Если вы сами не занимаетесь воспитанием своих детей, непосредственно не являете собой примера, то готовите себе страдание на старости лет, слезы страдания, слезы родительского горя. В этом случае воспитанием ваших детей занимается кто-то другой, и очевидно такой, который делает антигосударственное зло. Не думайте, что воспитанием заниматься должны только учителя, школа. Самыми ответственными воспитателями являются наши родители. Это я говорю потому, что я ведь тоже родитель. Я в течение сорока лет благополучно, радостно и счастливо женат на одной и той же жене. Ни разу, так сказать, не переженился. Мы с моей милой и доброй женой, Галиной Константиновной, являем очень убедительный и радостный пример для своих детей, а их у нас много – 13. Семь детей у нас кровных, а шесть мы усыновили в возрасте 14–16 лет – беспризорных и, по заключению некоторых педагогов, безнадежных.
Трое, правда, погибли на фронте. Мы всем дали высшее образование. Трое из усыновленных являются очень положительными, порядочными гражданами своей Родины. Один – инженер-строитель, а двое партийные работники.
Когда началась война, я обратился в ЦК КПСС с коротеньким заявлением: «Прошу привлечь меня к активному участию в борьбе с фашизмом». Мне поручила Родина очень ответственное дело, я был послан в качестве разведчика в тыл германской армии. Когда я ушел на фронт, немного побаивался за свою многодетную семью. Галина Константиновна в это время была окружена вниманием тысяч воспитанников, которых мы с ней воспитали. Благодаря нашей воспитательной деятельности, 10 тысяч трудновоспитуемых детей превратились в великолепных, красивых, звонких людей самого высокого гражданского, нравственного долга. Их раскидала война по всем просторам нашей страны и за ее пределами. Они находили свою мать, Галину Константиновну, старались поддержать ее своими письмами и более ощутимыми вещами – своими аттестатами (документ, по которому мать военнослужащего могла получать его денежное довольствие. – Л.М.).
Три с половиной года моя семья ничего не знала обо мне, как и я ничего не знал о своей семье. В 1944 году я стремился, прежде всего, узнать, где же мои дети, где же те тысячи детей, которых я воспитал, где воюют мои товарищи по колонии. О ком бы я ни узнавал, а узнал я о многих, все проявили себя достойными гражданами – патриотами своей Родины. Я радовался, что этот достойно воюет, увлажнял свои глаза слезами, узнавая, что кто-то погиб смертью героя, а тот храбро воюет, поражая врага, тот своими руками обеспечивает победу над врагом. Можно утверждать, что страстная наука требовательной воспитательной системы не пропала даром. Она смогла воспитать исключительно гордые, красивые человеческие достоинства. Основой этого интересного воспитательного процесса является страстная отдача делу воспитания, которому посвятил свою жизнь Антон Семёнович Макаренко. Подобное воспитательное дело делает честь, великую честь и славу, тысячам наших педагогов, которые воспитали в большинстве своем боевых, преданных своей Родине граждан.
Дорогие друзья, следует сказать, что мы, педагоги, очевидно, сделали не все, недостаточно отдаем себя делу воспитания, коли есть еще брак человеческий. Антон Семёнович предупреждал педагогов: «Никакого нравственного права мы не имеем делать «бракованного человека». Это страшно звучит – «бракованный человек». Кто такой «бракованный человек»? Это насильник, развратник, убийца, алкоголик, бездельник, бюрократ, грабитель, вор и, наконец, самое страшное – изменник Родины. Любую бракованную вещь можно переделать, можно отнести за счет кармана того, кто допустил этот брак, а за чей счет надо отнести «бракованного человека»? Давайте, товарищи педагоги, возьмем этот брак на себя и будем стремиться его не допускать.
Антон Семёнович, я скажу прямо, работал день и ночь. Он имел возможность и развлекаться, и жить какой-то личной жизнью. Может быть, как раз личная жизнь и являла для него труд воспитания и повышения своего знания в этом деле и в самообразовании. Он был исключительно эрудированным человеком и полностью отдавал себя делу воспитания. А мы, в достаточной ли мере отдаем себя делу воспитания? Не превращаемся ли в просто служащих: прийти к 9.00 или к часу и к двум уйти. Мы должны быть в состоянии педагогического воспитательного накала все 24 часа в сутки и даже в состоянии сна. Если бы мы все поступали хоть чуточку так, как поступал Антон Семёнович Макаренко, то, я убежден, что не было бы детских домов для трудновоспитуемых детей. А таких детских домов у нас еще много. У нас не было бы тех, кто бы стремился на скамью подсудимых, тех, которые пополняют кадры в местах заключения.
Наша атакующая, активная, страстная педагогическая деятельность, воспитательная деятельность должна ликвидировать детскую преступность, да и преступность вообще. Если не будет преступников среди детей, то их не будет среди подростков, юношей и взрослых людей. Мы можем свести до минимума проступки тех людей, которые посягают на наше общественное благополучие и на благополучие отдельной личности. Это мы с вами, педагоги, должны делать. Вот в каком исключительно красивом призыве эта мысль была высказана A.C. Макаренко – воспитательный процесс должен происходить на каждом квадратном метре, то есть на тех пространствах, на которых протекает наша с вами жизнь и жизнь наших детей.
Прошло очень много времени с тех пор, как я был колонистом, но эти годы остались в памяти на всю жизнь, а по-другому и не могло быть. Если подробно раскрывать, как жила колония, то придется затратить на это много времени. Хочу отметить, что коллектив колонии был очень дружным. Не без того, чтобы среди воспитанников не было ссор, были, были и драки. Однако если касалось это чести колонии или кто-то обидел кого-то из воспитанников, то в этом случае буквально весь коллектив становился на защиту пострадавшего. В результате получилось так, что окружающее население, которое вначале относилось к нам пренебрежительно, даже с презрением, впоследствии стало опасаться нас, потому что колония стала организованной силой большого коллектива, и лучше с ним было не связываться. Мало того, среди окружающего населения колония, я бы сказал, начала пользоваться заслуженным уважением. Так, уже силами колонистов ставили спектакли с выездами в деревенские школы. Население приходило в колонию на спектакли, лекции, которые читал A.C. Макаренко. Он был совершенно прав, когда говорил о том, что колония стала очагом, рассадником культуры среди крестьянского населения, которое нас окружало.
Заканчивая, хочу сказать следующее. Еще при жизни Антона Семёновича было много его сторонников, которые восхищались его работой, уважали, ценили и понимали его воспитательную деятельность, и в то же время было много противников. К сожалению, и в настоящее время еще много встречается людей, которые работают на педагогическом поприще и считают, что те методы, которые применял Антон Семёнович, сейчас использовать не то чтобы зазорно, скорее, считают их пройденным этапом. Говорят, что A.C. Макаренко якобы жил в свое время, когда то, что он делал, было востребовано. А теперь прошло уже много лет, и нужно что-то новое, что-то другое, забывая о том, что история развития человечества идет к тому, что все будет делаться только через коллектив, всегда будут выдвигаться выдающиеся личности, которые будут руководить коллективом, будут служить примером для его членов. Ни в коем случае не возвратится то время, когда отдельные индивидуальные личности становились, так сказать, как бы эталоном поведения и утверждали свою силу, свою власть. Развитие общества остановить нельзя, оно становится все ярче, так и учение A.C. Макаренко, оно, чем дальше во времени, тем ярче, еще более значительно и более выпукло, что диктует необходимость с большей энергией, настойчивостью внедрять в воспитательную практику методы, которые были им выдвинуты. Его обвиняют в том, что он применял недопустимые способы в деле воспитания, совершенно забывая, что Антон Семёнович был новатором в своем деле. И до A.C. Макаренко были знаменитые педагоги, такие как К. Д. Ушинский. Антон Семёнович искал, а в поиске не всегда сразу найдешь то, что хотелось бы, то, что нужно, то, что правильно. Это относится не только к педагогике, это относится и к технике, науке, в которой разрабатывается какая-то проблема. Не всегда сложившимся путем можно найти истину. Приходится иногда от старого отказываться, искать более приемлемые пути, новые способы и все-таки добиваться поставленной цели. Так было и у Антона Семёновича Макаренко.
Самое главное[15]
(в порядке обсуждения вопросов использования педагогического наследия A.C. Макаренко)
Мне часто приходится слышать:
– Да разве кто-нибудь возражает против идей Макаренко? Сколько в последнее время появилось о нем статей, сколько защищают диссертаций о его педагогических взглядах!
Верно, и статей много, и диссертации защищаются. Но слишком много среди этих работ отвлеченных, таких, которые разбирают вопрос не конкретно, а «вообще».
Я, например, согласен с теми, кто говорит, что опыт Антона Семеновича не может быть в своем чистом виде перенесен в нашу школу. Но почему же они не говорят, что же именно, по их авторитетному мнению, можно из этого опыта использовать, а что не годится, устарело?
Многим, например, кажется, что достаточно ввести в школе отряды и командиров, как идеи Антона Семеновича воплотятся в жизнь. Но разве в этом дело? Совет командиров, сводные отряды, награждение значком «колонист» и многое другое, что играло такую большую роль у нас в колонии, наверное, совсем не следует переносить в школу. Антон Семенович никогда не предлагал никакой рецептурно-организационной сыворотки, вспрыснув которую в любое детское учреждение, страдающее беспорядком, немедленно сделаешь его хорошим. Никакое механическое применение приемов Антона Семеновича пользы не принесет, получится только бессмысленное и уродливое копирование.
Как же быть? Как конкретно, по-рабочему, использовать наследство Антона Семеновича в школе? С этим вопросом учитель-практик обращается к нашей педагогической науке. И что же он получает в ответ? Теоретики либо пожимают плечами и отделываются иносказаниями, либо оглушают неискушенное воображение рядового педагога словами: «специфика», «нормальные», «ненормальные», и делу конец.
Не знаю, есть ли ненормальные дети. За 25 лет работы с детьми я таких не встречал. Но часто приходилось встречаться с ненормальной обстановкой и ненормальным воспитанием. Тут, к слову, позволю себе выразить решительный протест против ярлыка «ненормальные», который приклеивают воспитанникам колонии имени Горького. Я хорошо помню всех своих товарищей и заявляю, что среди них не было ни одного психопата или умственно отсталого. Это были обычные дети-подростки, но на их долю выпало немало горьких дней. Нам тяжело пришлось, но из-под обломков исторических событий нас извлекла заботливая рука молодой советской Родины. Родина согрела нас своим горячим сердцем, дала нам друга и наставника Антона Семеновича Макаренко, научила правильно жить. В свидетели могу призвать инженер-капитана И. Голоса, подполковника А. Задорова, полковника Г. Буруна, доктора Н. Вершнева и других.
Антон Семенович умел вызывать у нас чувство неловкости и стыда за некоторые наши ненормальные поступки. Я помню, как однажды воспитанник Пряничков влетел в спальню с воплем:
– Хлопцы! Там буденовцы!
Все были так поражены, что тут же вылетели из спальни и понеслись по двору к шоссе. Тут, откуда ни возьмись, Антон Семенович. Он очень спокойно сказал:
– Вы что, ненормальные?
– Там буденовцы скачут! – попытался объяснить кто-то, но ватага уже остановилась, и ребята пришли в себя.
– А я, было, подумал, что за вами тигры гонятся, – продолжал Антон Семенович. – Оно, конечно, интересно посмотреть буденовцев, но не так, не по-вороньи. Идемте вместе…
А первого мая 1922 года красивая колонна горьковцев шла по празднично украшенному руслу улицы. За нами, не отставая, следовала толпа любопытных ребятишек. Они лезли под ноги, что-то спрашивали, мешали.
– Прямо какие-то ненормальные, аж стыдно! – по-макаренковски возмущались теперь сами горьковцы.
Совсем недавно, в январе 1951 года, я случайно попал в одну киевскую школу. Великолепное здание, много света, прекрасные классы и кабинеты, а порядки – бурсацкие. Крик, беготня, толкотня, драки. Учителя, изворачиваясь, чтобы их не сбили с ног, с привычной поспешностью перебегали из классов в учительскую. По окончании занятий ребята, чуть не срывая двери с петель, вывалились из школы с тем же бестолковым шумом и гиканьем. Вот все это как раз и кажется мне совсем ненормальным.
В чем беда этой школы? Беда ее заключается в том, что здесь нет коллектива педагогов и коллектива учеников. Здесь все – порознь, вразброд, и если педагог выступает как воспитатель, то только по принципу: учитель один на один с учеником в полной изоляции от коллектива. Притом учитель объясняет, растолковывает, горячится, возмущается, а ученик чаще всего молча слушает.
Во «Флагах на башнях» Антон Семенович говорит о Захарове: «Только недавно он сам освободился от самого главного «педагогического порока»: убеждения, что дети есть только объект воспитания. Нет, дети – это живые жизни и жизни прекрасные, и поэтому нужно относиться к ним, как к товарищам и гражданам, нужно видеть и уважать их права на радость и обязанность ответственности».
Самое главное у Антона Семеновича – учение о детском коллективе. Человек может быть правильно воспитан только в коллективе. При этом ни один воспитатель не имеет права действовать в одиночку, на свой собственный риск: «Должен быть коллектив воспитателей, и там, где воспитатели не соединены в коллектив и коллектив не имеет единого плана работы, единого тона, единого точного подхода к ребенку, там не может быть никакого воспитательного процесса».
Это значит, что педагоги должны быть объединены в коллектив, воодушевленный одной мыслью, одним принципом, одним стилем. Только при этом условии может быть создан детский коллектив с разумной и радостной дисциплиной, с прекрасной, радостной целью, стремясь к которой, этот детский коллектив растет, крепнет, умнеет.
Только в таком коллективе ребенок не будет относиться в дисциплине как к чему-то скучному, однообразному, надоевшему, навязанному извне. Он на практике убедится, что дисциплина – это форма для наилучшего достижения общей цели. Здесь у него будет развиваться чувство долга, здесь он научится поступаться личным во имя общего: вернее, это общее и станет для него личным.
Многие школы не стали у нас коллективами, это разрозненные учителя и разрозненные дети, – вот в чем главная беда. Если нет коллектива, нет традиций, нет общественного мнения, по-настоящему работать нельзя, в этом я глубоко убежден.
Одна из прекрасных находок Антона Семеновича – «логика параллельного педагогического действия» – как раз в том и заключается, что педагог безгранично расширяет свои воспитательные возможности. Он получает возможность влиять на ученика не только прямо, непосредственно, но и через коллектив. Если кто-либо из ребят провинился, то отвечать должен не только он сам, но и коллектив, членом которого он является. Нужно ли объяснять, как при этом развивается в ребенке чувство ответственности перед коллективом, перед товарищами? Мало того, и остальные не остаются пассивными, происходит обратное воспитательное воздействие на самый коллектив, потому что он осуждает поступок товарища, переживает этот поступок, раздумывает над ним и осознает свою ответственность за поведение каждого своего члена.
Когда начинаешь понимать саму суть идей Антона Семеновича, а не отдельные приемы, только тогда начинаешь чувствовать себя по-настоящему сильным в детском коллективе.
Педагогическая совесть, чувство ответственности, страстная любовь к делу, требовательное уважение к детям, нравственная чистота, воспитательная оперативность, педагогическая смелость и оптимизм, творческое отношение к своей работе – вот что надо понять и почувствовать в книгах Антона Семеновича, вот чему надо у него учиться. В его драгоценном наследстве предусмотрены почти все конкретные, рабочие случаи, и нам, педагогам, прямым наследникам этого богатства, следует научиться не механически, а грамотно и разумно пользоваться им.
Для начала рядовому учителю надо помочь, и это дело теоретиков педагогической науки, которым, на мой взгляд, следует отказаться от эффектной стрельбы из закрытых кабинетов такими словами, как «специфика», «ненормальные» и т. д. Надо также понять, что без конкретного, глубокого знания сегодняшней школы невозможна никакая подлинно научная работа в области педагогики.
Я глубоко убежден: нельзя учить учителей, нельзя наставлять их, если сам ты далек от школы и оторван от нее. Никогда бы Антон Семенович не написал своих замечательных книг о воспитании, если бы не отдал всей жизни детям.
Подушка
Как-то в погожее октябрьское утро 1922 года меня вызвал к себе Антон Семенович и предложил:
– Собирайся, Семен, поедешь в банк.
– Есть! – отсалютовал я и поспешил из кабинета.
Переодеваясь во все возможно лучшее, натягивая чьи-то сапоги, я как бы расшифровывал всю многосложность лаконического задания Антона Семеновича. Он никогда не баловал нас многословной детализацией задания, не задавливал нашей способности мыслить и принимать решения, как удачнее выполнить поручение. Мои сборы были предельно краткими, и уже через десять минут оседланная Мери стояла у крыльца.
– Я готов, Антон Семенович, – доложил я, войдя в кабинет.
Антон Семенович заполнял чек. Я стоял у стола и ждал. Вдруг мой взгляд выхватил из-под руки Антона Семеновича выведенное им каллиграфическим почерком: «двадцать пять тысяч рублей». Глаза мои расширились, мне сделалось как-то чудно и жарко. Эта цифра как бы прошуршала своим бумажным языком: «Какой ты значительный, Семен!» И я позволил себе то, что называлось у нас разгильдяйством. Я нарушил позу приличия. Я облокотился локтями на стол, будучи зачарованным волшебной цифрой – двадцать пять тысяч! Раньше я ездил за деньгами в город, но более десяти тысяч еще не привозил.
Не отрываясь от заполнения чека, как будто вдруг вспомнив что-то, Антон Семенович обратился ко мне:
– Будь добр, Семен, пойди, пожалуйста, в спальню и принеси мне подушку.
– Есть! А чью подушку принести вам?..
– Да все равно. Но лучше свою, – ответил Антон Семенович.
Уже в дверях мною овладело какое-то чувство тревоги. И очень тихо я спросил:
– А зачем вам подушка, Антон Семенович?
Он спокойно ответил:
– Да, собственно, не мне нужна она, а тебе. Я положу ее вот здесь, на столе, с краю. И когда ты в следующий раз облокотишься, то чтобы не очень мучило твои локоточки.
Я сгорел…
Наконец, чек у меня. Я прямо с порога кабинета взлетел в седло, и встревоженная Мери с места понеслась галопом. А в такт подскокам в седле меня колотила мысль: подушка, подушка… После этого случая не помню, чтобы когда-нибудь я наваливался на стол.
1953 г.
Самый сладкий стакан соленого чая[16]
После утомительной репетиции пьесы А. Толстого «Бунт машин», где я играл Адама, никак не лезли в голову заданные в школе уроки. А школы у нас в детской трудовой колонии имени М. Горького было две: одна – для всех, общая, и другая – для подготовки на рабфак. В этой другой занимались десять колонистов; программу составил сам Макаренко, и по всем предметам занятия проводил только он.
Все хлопцы уже спали на деревянных топчанах с туго набитыми соломою матрацами. Я сидел на лавочке за одним из дощатых столов, которых в спальне стояло несколько, так как она одновременно была и столовой. На столе мигала плошка – не столько светила, сколько коптила и воняла. Дьявольски хотелось спать. Чтобы отогнать сон, я вышел во двор. Тишина. Над миром висел бархатный полог неба, густо утыканный звездами.
Окно в кабинете Антона Семеновича светилось ярким квадратом. Это горела восьмилинейная керосиновая лампа – гордость колонии и завхоза Калины Ивановича, который относился к этой лампе, как к чему-то живому, интеллигентному. Он никому не позволял не только стекло почистить, но и керосином лампу заправить, говоря:
– Вам, паразиты, ничего не стоит раскокать такую красавицу, – хотя повода к таким грустным предположениям просто не было.
А лампа была, действительно, чудесная – хорошо освещала кабинет, придавала ему уют и даже тепло.
Я решил зайти к Антону Семеновичу: может, согласится со мной в шахматы поиграть. Постучал.
– Заходи, заходи, Адам!
Я остолбенел: как он узнал, что это я?
– Добрый вечер, Антон Семенович!
– Здорово, Семен, чего не спишь?
– Я спал бы, так уроки ж надо выучить. А оно не учится, и ничего не лезет в голову, и очи слипаются. А как вы узнали, что это я стучу?
– По голосу.
– Так я ж мовчав!
– «Мовчав». А кто сопел, как буйвол?
Я и дышать перестал, как бы прислушиваясь, не соплю ли я действительно.
– Ладно, Семен, шучу, я просто догадался, что это ты. Говоришь, наука не лезет в голову, так ты решил соблазнять меня – в шахматы? Так?
– Правильно, Антон Семенович, так и подумал.
– Согласен, голубе, проветриться надо. Но в шахматы мы играть не будем, да и поздно уже. Скажу по правде, что-то и мне ничего не лезет в голову, как ты говоришь. То ли я устал, то ли от недоедания, шут его знает, но не лезет. Пойдем, побродим по двору.
– Вот здорово! – воскликнул я радостно. – Идемте!
Антон Семенович погасил восьмилинейку, и мы пошли по двору колонии, нежась в густой и теплой темени ночи. Антон Семенович мечтательно заговорил:
– Пройдет десяток-другой лет, ты станешь выдающимся инженером, отцом большого семейства, а я – старичком…
На мое протестующее движение он махнул рукой:
– Не мешай, Семен. Да… Так будешь инженером, ладно, может, и не очень выдающимся, но честным гражданином и отцом. Я приеду к тебе, ну, допустим, на Дальний Восток или в созданный тобою оазис в Средней Азии, а лучше в Крыму; люблю Крым и кем-то здорово придуманную там природу. Нет, сначала ты приедешь ко мне, так сказать, навестишь старичка.
– Та я с вами никогда не расстанусь! Ну, поучусь и вернусь в колонию.
– Это невозможно, Семен. Учиться надо, многому учиться и многим – всей России надо учиться. Город завертит, закружит тебя – спортом, общественными делами, только гляди, чтобы не упал.
– Не… Не упаду. Точно не упаду.
– И не торопись жениться, хоть парень ты видный.
– Та что вы все про женитьбу! Я никогда не женюсь. Совсем не женюсь.
– Ну, это ты брось. Женишься, Семен, и жениться надо, только по-серьезному. Не на год-два, а на всю жизнь. Ну не дуйся, не буду больше об этом. А вот относительно твоего будущего инженерства и прочего, что-то не знаю: все же инженером ты, пожалуй, не станешь.
– А кем же я стану? Помните, когда везли меня в колонию из тюрьмы, вы тогда сказали: «Черт знает, как мне сейчас торжественно хорошо от сознания, что рядом со мной сидит будущий заведующий колониями»?.. Я тогда со смеху чуть с воза не упал. Так кем же я все-таки буду, Антон Семенович?
– Заведующий колониями, дорогой мой друг.
– Так я ж иду на рабфак сельскохозяйственного института. Вот у Лаптя путевка в педагогический институт, ему и быть заведующим колониями.
– Я прошу тебя, Семен, разговор этот – между нами, и, пожалуйста, не считай меня каким-то хиромантом-предсказателем, судьей, но скажу и про Кольку: не будет он педагогом. А вот Николай Вершнев станет врачом. Боюсь только, что будет здорово выпивать.
– Та вы что, Антон Семенович! Он и капли в рот не берет! И на хлопцев напирает, те его больше остерегаются, чем вас.
– Спасибо за откровенность.
Мне показалось, что Антон Семенович улыбнулся. Через некоторое время он заговорил снова:
– Я тоже думал, что всю жизнь буду учителем в школе – с указочкой, с тетрадочками под мышкой. Каждый день, тысячи дней входить в класс: «Здравствуйте, дети!» А кончился урок: «До свидания, дети!» В перемены или по воскресеньям буду организовывать ребятишек – детей рабочих, пока еще оборванных, босых, голодных… Я чувствую, понимаю, что в новом обществе я должен быть новым учителем – воспитателем. Понимаешь, воспитателем и учителем…
Он умолк, задумался. Я, конечно, тогда больше не понимал, чем понимал.
– Ну, Семен, спасибо за приятное общество. Меня, наверное, мама заждалась.
– Спокойной ночи, Антон Семенович. Теперь, кажется, полезут уроки в голову.
– Подожди, зайдем ко мне, поможешь мне поужинать.
– Я не голодный. Спасибо.
– Прошу, зайдем. Я уверен, что мама придумала какую-нибудь чудо-кашу. А насчет того, что ты не голодный, прошу не брехать. Все мы пока голодные. Кто в наше время может отказаться от дружеского приглашения на ложку каши?! Пошли…
– А у нас гость, мама! – Антон Семенович поцеловал Татьяну Михайловну. – Чем станем потчевать Семена?
– Кашей. Твоя, Тося, любимая, пшенная, только без масла, – ласково ответила Татьяна Михайловна.
– Чудесно, мамочка, и хорошо, что без масла, пшенная с маслом – какая-то скучная.
– А гречка тоже без масла лучше? – спросил я, подстраиваясь под веселый тон Антона Семеновича.
– Да, голубе, теперь больше идет без масла и гречка. Ладно, садись, Семен!
Татьяна Михайловна поставила перед нами две глиняные миски с горячей рассыпчатой кашей. В нарушение всяких правил этикета я быстро расправился со своей, собрав с донышка миски все до единой зернинки. Татьяна Михайловна подала два стакана чаю, заваренного шиповником, и на розетке крохотные дольки воскоподобного сахара.
– Мама, ты же знаешь, что я на ночь не пью сладкого чая, дай, пожалуйста, сольцы. – Мне показалось, что Татьяна Михайловна недоуменно подняла плечи. На столе появилась деревянная солонка с довольно крупными кристаллами соли, которую, кажется, называют «лизунец». Антон Семенович положил себе в стакан кристаллик и воскликнул:
– Вот это да! Бери, Семен, побольше бери, это настоящее мужское пойло.
Я взял, да сдуру – большой кусок, который еле растворился в стакане.
– Вот это я понимаю – чаище! А сладкий – прихоти дамские, – приговаривал Антон Семенович, как мне показалось, с наслаждением смакуя соленый чай.
– С первым же глотком соленого сиропа, от которого у меня свело рот, в голове мелькнула догадка, в памяти во всех деталях воскрес недавний случай. Я пил и боялся, чтобы не брызнуть смехом и чаем. Антон Семенович неторопливо продолжал чаевничать.
Я раньше, чем он, покончил со своим чаем и сидел, едва сдерживая бурлящий во мне смех.
– Наконец, кончил чаепитие и Антон Семенович:
– Спасибо, мама, за королевский ужин, а тебе, Семен, за компанию. Теперь по хатам. – Антон Семенович поднялся. Вскочил и я:
– Спасибо, Татьяна Михайловна, спасибо, Антон Семенович, за кашу, за чаек и за сегодняшний вечер. Никогда не забуду, как мне было хорошо!
В спальне я стал тормошить колониста Пряничникова:
– Проснись! Да проснись же!..
– А! Что? Ты, Семен? Куда? Зачем?..
– Та никуда. Слушай. Я прошу у тебя прощения. Извини, пожалуйста.
– Да за что извинять-то? – Пряничников глядел на меня выпученными глазами, ничего не понимая.
– Помнишь, дней десять назад ты спросил за завтраком, сладкий ли у меня чай, а я ответил, что вроде бы соленый, хотя он был сладкий. У тебя же он был соленый, потому что это я бросил в твою кружку соль.
– Ну, так что?
– Что, что! Вот прощения прошу. А хочешь, когда будет сахар, стану отдавать тебе свою порцию?
– Я уже и забыл, а он вспомнил и разбудил! Иди спать и мне не мешай.
– Я-то лягу спать, а вот разбуженная моя совесть теперь уже никогда не уснет.
– Кто же ее разбудил, не Антон ли?
– Неважно, кто разбудил. Важно, что она долго дремала и вот, наконец, проснулась…
Сорок лет я работаю воспитателем, но о соленом чае не забываю. А когда доводится рассказывать об этом случае моим воспитанникам, они слушают внимательно, а потом многозначительно замечают: «М-да-а!»
Трудовой долг
Я утверждаю, что у детей и подростков надо решительно и требовательно воспитывать не столько любовь к труду, как это предусмотрено в планах воспитательной работы, а чувство долга по отношению к труду. Ребенок должен и обязан трудиться, а любовь придет не просто к труду, а уже к избранной специальности.
Мне вспоминается такой случай из трудовой жизни колонии имени М. Горького. Весной 1922 года я возглавлял сводный отряд «ВН» – вывозка навоза.
– Ну и вонючий же этот граковский труд! – заметил я подошедшему к нам Антону Семеновичу Макаренко. – Стоишь по колено в этой гадости, а от вони аж ноздри лопаются. Только и радости, что ноги, как в печке, – тепло.
– Да, труд действительно не сладкий. Тяжкий труд. Наломаешь спину, наглотаешься запахов и грязи помесишь, пока, наконец, насладишься ароматом хлеба, – отозвался Антон Семенович.
– Как вспомнишь эту каторгу, так и пряника с медом не захочешь, – откликнулся Ваня Колос, вогнав вилы в сочную кучу навоза.
– Так может, хлопцы, бросим это грязное дело, может, других ребят назначим? – предложил Антон Семенович.
– А другие хлопцы, что, не люди? – вставил Вася Галатенко и продолжал: – А что будем есть, где хлеба возьмем, если не будем копаться в этом навозе.
– Так вот и я думаю, Василь, – сказал Антон Семенович, – придется попачкаться, а уж когда вырастим пшеницу да уберем, да свезем в скирды, да смолотим, да смелем, да напечем пирогов, да сядем за столы – вот тогда и наедимся, и отдохнем, и не забудем, и не проклянем сегодняшний день, а торжественно поклонимся ему. И полюбите вы результат своего труда, а вас полюбят все жители колонии. Так-то, хлопчики, а пока – сколько уже вывезли? Норму выполните, а может и перевыполните?
И пошел Антон Семенович на зов с другого рабочего места.
В первые годы становления колонии мы, воспитанники, а вместе с нами и наши наставники очень много трудились. Заготовка дров в лесу, ремонт зданий, работа в мастерских и особенно большая работа на огородах и полях. Мы понимали, что работа нужна для нашей жизни, для лучшей жизни нашей страны. Мы гордились результатами нашего труда, мы уже сознавали, что наш труд имел государственное значение. В колонии, кроме воспитателей-учителей, завхоза, повара, кастелянши, одной прачки и специалиста-огородника, никого больше не было. Все делали сами колонисты. Со временем, когда сельское хозяйство располагало уже 65 десятинами пахотной земли, обзавелись солидным поголовьем скота. Когда сельское хозяйство стало основным источником нашего материального благополучия и очагом профессионального обучения, в колонию был приглашен талантливый воспитатель и высокой культуры агроном-новатор Н.Э. Фере.
Столярной мастерской, в которой работало много воспитанников, руководил квалифицированный инструктор-белодеревщик. При обучении мы делали для своих нужд несложную мебель: табуретки, скамейки, столы.
В мастерской, в поле и на других объектах мы делали нужные вещи, мы не ждали, что нам их дадут. Мы не нахлебничали. Мы сознавали, что, чем скорее сделаем то, в чем испытывали нужду, тем удобнее будет наша жизнь, уютнее, сытнее. И самая неприятная работа воспринималась, прежде всего, как необходимая, обязательная.
Результаты своего труда мы берегли, любовались и гордились ими.
Говоря о прошедших годах, невольно вспоминаешь о своих друзьях-колонистах. Некоторые из них успели полюбить кто специальность хлебороба, кто животновода, кто столярное дело, кто театральное.
Как-то после тяжелого трудового дня мы сидели усталые под только что смётанным стогом. С нами был и Антон Семенович. Я почти дословно помню, как он в тот вечер сказал:
– Труд – это самое высокое назначение человека. Вызывая мускульное утомление, он активизирует работу мозга. Не добровольной любви он требует, а обязательного долга. Этого долга требуют от вас как старшее поколение, так и поколение ваших детей. Труд – он как воинский долг. Не по любви идут под ружье, а по долгу гражданскому. Одни несут этот воинский долг с патриотической преданностью, но мечтают по окончании службы вернуться к любимому гражданскому делу. Другие за годы службы в армии начинают любить воинское дело и посвящают ему жизнь. Скажу вам, хлопцы, что я не мечтал в детстве стать учителем, я глядел влюбленными глазами на малярное ремесло отца и собирался стать маляром, а стал учителем. В свою профессию я влюбился только на пятом году работы и, как мне кажется, скорее всего влюбился в дело воспитания, и это уже на всю жизнь… Да, дело, которое ты признал своим, которое ты полюбил, становится смыслом твоей жизни, источником радости.
Как выглядел рабочий день в колонии имени М. Горького?
Учеба – 4–5 часов; работа в поле, мастерских и прочих объектах – 4 часа, а в горячую пору полевых работ и по 6–8 часов; спортивно-подвижные игры – 2 часа; свободное время (мы называли это время «ленивцев») – 1,5–2 часа. И в это время сидели группки мечтателей-сказочников, читали книги, играли в шахматы, любители театра готовили очередной спектакль.
И еще одна прелесть рабочего напряжения, уже чисто общественного плана, – частые ночные дозоры по борьбе с бандитизмом. К этой тревожной работе привлекались только общественно трудовые активисты.
Группа готовившихся к поступлению на рабфак ежедневно, кроме трех дней, когда шли спектакли, дополнительно занималась по 3–5 часов по специальной программе. И этими занятиями по всем предметам руководил сам Антон Семенович. Это напряжение не истощало нас, не убивало интереса к труду и учебе, а, наоборот, отрабатывало постоянную рабочую готовность, закаляло упорство в доведении начатого дела до победного конца.
Бывало, сидишь до часу ночи и при тусклом свете «каганца» работаешь над заданием по дополнительной программе для поступления на рабфак. Заходит Антон Семенович и спрашивает:
– Что не спишь, Семен, работаешь?
– Да, вечером «Сатина» зубрил – репетиция, а в свободное время с пацанами возился. А задание сделать надо. Да я и спать не хочу. Сейчас закончу.
– Не помешаю, если немного посижу с тобой? Глаза устали от писанины, лампа закоптила… А может, пойдем немного побродим, подышим со мною?
Кто же откажется от этих прогулок с человеком, умеющим так увлекательно и мудро ответить на все волнующие вопросы.
Позже, когда колония достаточно материально окрепла, разбогатела, педагогический совет и совет командиров нашли возможным и полезным выдавать воспитанникам карманные деньги для личных расходов. Именно – расходов, а не нужд. Главная цель – научить колонистов «управлять деньгами». Я не помню случая, чтобы эти деньги были поводом к каким-либо недоразумениям. Деньги выдавались дифференцированно. Воспитанник, имевший звание «заслуженного колониста», получал 5 рублей, за звание «колонист» – 3 рубля, а просто воспитанник – 2 рубля.
Выдачи приурочивались к календарным праздникам или в связи с представленным отпуском. Всем было известно, что при нарушении установленных правил отряд, в котором случится происшествие, будет лишен права на получение карманных денег.
В детской трудовой коммуне имени Дзержинского эта денежная проблема разрешалась уже в другом плане. Коммуна была на самоокупаемости. Из начисляемой коммунару зарплаты удерживался определенный процент на содержание его и еще с работающего на производстве товарища; 10 % поступало в фонд совета командиров. Этот фонд расходовался на коммунарские летние походы и экскурсии, на единовременную помощь нуждающимся бывшим коммунарам и прочее. Остальная часть зарплаты коммунара переводилась на его личный счет. Коммунар, с разрешения совета командиров, имел право брать со своего счета небольшие суммы на карманные расходы. К моменту выхода из коммуны у коммунара накапливалось 2–5 тысяч рублей (часто коммунару хватало его сбережений на все время учебы в институте).
А какие кипели страсти на совете командиров в колонии имени М. Горького, когда обсуждался вопрос, что приобрести на доходы от мастерских и сельского хозяйства: девочкам – шерстяные платья, а мальчикам – брюки или киноаппарат. По инициативе мальчиков постановили: приобрести киноаппарат, а девочкам – платья.
– А брюки?
– Вот потрудимся месяц по-ударному, перевыполним план, тогда и купим мальчикам брюки, а может, хватит еще и на ленты девочкам.
У нас есть родители, которые страдают трудобоязнью. Не сами боятся труда, а оберегают от труда детей, и это выдается за примерную заботу о детях. А ведь при этом забывается другая сторона – забота детей о родителях.
Я вспоминаю, как в 1913 году мы, сельские мальчишки, в 10—12-летнем возрасте пололи и прореживали сахарную свеклу на плантациях помещика Старицкого. Работали от зари до зари. За утомительно длинный рабочий день нам платили по 20–30 копеек. Заработанные деньги не вызывали у меня какой-то частной радости. Мне просто было приятно от мысли, что мой заработок доставит радость матери. Она пожалеет меня и скажет:
– Устал, сынок?
А я отвечу:
– Нет, ни капельки. Вот немного побегаю, а завтра сам всю картошку промотыжу.
А на заработанные мною деньги мама купит обувь и одежду мне и младшей сестре для школы.
Условия нашей жизни и наши дети не похожи на колонистов 30-х годов, но макаренковские принципы и методы воспитания мы используем в своей работе и развиваем. В Клеменовском детском доме широко внедрена заимствованная нами у Макаренко система и форма организации детского коллектива. Позаимствована и суть организации труда. Труд обязателен для всех по способности и возрасту, а благо – равно для всех.
Наблюдается, что те из воспитанников, кто больше загружен заботами трудовых обязанностей, кто активнее занят общественными поручениями, тот и хорошо учится, лучше других приспособлен к самостоятельной работе над учебником и заданием, у него хорошо развито чувство хозяйственной смекалки и бережливости.
В своем подсобном хозяйстве мы выращиваем на пяти гектарах картофель, на одном гектаре овощи, имеем большой сад. Можно прямо сказать, что не найти в нашем районе более чистого и ухоженного поля, как в детском доме. На протяжении многих лет мы выращивали для совхоза на площади 5 га кукурузу. Заботливым уходом мыдобивались получения высоких урожаев – 700—1000 ц/га. Тут было чем любоваться и гордиться.
В течение шести лет выходили воспитанники из детского дома на учебу и на промышленные предприятия. Теперь они часто навещают нас и, действительно, влюблено говорят о своей профессии. Они говорят о ней, как о чем-то живом и дорогом, что украшает их жизнь, дает не только материальное благо, а и эстетическое наслаждение.
Чувствуешь, что благодаря полюбившейся специальности они приобретают самую главную специальность – становятся настоящими людьми.
1963 г.
Глубокая вера в человека, в лучшее, что в нем есть, вера в его творческие силы, которым нужно помогать жить и расти, – была отправным моментом всей педагогической деятельности Антона Семёновича Макаренко.
A.C. Макаренко утверждал, что в воспитании детей нужно опираться на их положительное, а не отрицательное. Все плохое – преходящее в человеке. A.C. Макаренко умел подмечать и анализировать не вообще хорошее в подростке, а типичное и притом то хорошее, что может расти, развиваться. «Я то и дело пересматривал их состав и раскладывал его на кучки, классифицируя с точки зрения социально-человеческой ценности» [1, с. 428].
Он как художник и как педагог с большим мастерством рисует образы воспитанников в своих художественно-педагогических произведениях. Неотъемлемой способностью педагогической работы Антона Семёновича было умение чувствовать каждого ребенка со всеми его переживаниями, запросами, потребностями, предвидеть развитие склонностей детей в перспективе.
Он был ярым противником лженаучного педагогического изучения детей. Попытки педагогов изучить «доминанты» воспитанников были им с иронией отвергнуты. У воспитанников колонии, – заметил он педагогам, – преобладают те самые доминанты, что и у вас. Умение подметить и проанализировать в своеобразной индивидуальности подростков цепи импульсов, навыков, которые нужно
Педагогический оптимизм A.C. Макаренко
использовать при воспитании, характерно для системы воспитания A.C. Макаренко. Он подмечал и помогал расти в детях тому, что непосредственно определяло их поведение. Он дает ряд примеров того, что нужно подмечать в личности воспитанника, что, развиваясь, может обеспечить ему почетное звание колониста, члена коллектива. Вот несколько примеров характеристик, данных им своим воспитанникам.
«Антон Братченко ко всякой борьбе был страшно охоч, невероятно общителен и ни одной минуты не мог пробыть в одиночестве. Любил отстаивать правду. С воспитателями он был невозможно груб, но в его грубости всегда было что-то симпатичное так, что наши воспитатели и не оскорблялись. В его тоне не было ничего хулиганского… настолько в нем всегда преобладала человеческая страстная нотка. Он никогда не ссорился из-за эгоистических побуждений. Он был влюблен в лошадей и в дело конюха. В конюшне у него был образцовый порядок, всегда было убрано, упряжь развешана в порядке, возы стояли правильными шеренгами. Он много читал и любил поговорить о книжке – знал всю приключенческую литературу…»
A.C. Макаренко соответственно усиленно развивал те или другие способности, творческие силы детей. Как талантливого педагога его характеризует то, что ни одного поступка, ни одной значительной мысли своего воспитанника не оставлял он без анализа. Понимая психологию ребенка, работая с детьми, он не только влиял на них, но и они влияли на него, наталкивали его на многое. Дети непрерывно заставляли его обдумывать, творить.
Новаторство Антона Семеновича Макаренко в педагогике заключается в том, что он практически опирался на педагогические принципы и применял приемы воспитания в коллективе и через коллектив. Коллектив как основа, как средство воспитания является главным его педагогической системы. В противоположность индивидуальному воспитанию он показал великую воспитывающую силу коллектива. Основной свой принцип – коллектив как путь и средство воспитания – Макаренко не надумал, воспитывающую силу коллектива он создавал в процессе повседневной работы.
Воспитание беспризорных ребят с навыками упрощенческо-анар-хической логики, презиравших всякую собственность, отрицавших человеческую культуру, пренебрежительно относившихся к порядку, к закону, требовало непрерывной творческой работы и обдуманности всякого мероприятия, каждого шага педагога. Для нас, анализирующих опыт Макаренко, важно раскрыть и познать, как вырабатывался у него принцип воспитания в коллективе.
Все мы знаем, что процесс создания коллектива – дело сложное. Едино спаянный коллектив не создается сразу. Антон Семенович Макаренко писал, что создание коллектива было «таким бесконечно длинным и тягостным процессом, что если бы я знал это заранее, я, наверное, испугался бы». Но «я всегда ощущал себя накануне победы, для этого нужно было быть неисправимым оптимистом».
Зачатки коллектива начали впервые ощущаться на первом году и главным образом в процессе труда детей. Но коллективные связи среди воспитанников были настолько слабыми, что они рушились на каждом шагу из-за первого пустяка. Макаренко, глубоко осознавший, что только через коллектив можно найти пути перевоспитания, делает для себя вывод, что первые ростки, зачатки коллектива больше всего нуждаются в защите и нужно во что бы то ни стало их скреплять и развивать. Насколько большое значение Макаренко придавал первым росткам коллектива как главной основе воспитательной работы видно из его заявления: «Главной своей заслугой я считаю, что, когда я заметил это важное обстоятельство и по достоинству оценил, не дал новым пополнениям заглушить драгоценные ростки коллектива».
Уже первые ростки коллектива сделали для Макаренко совершенно очевидным, что воспитание в коллективе может осуществляться только в связи с его интересами. Антон Семенович не упускал ни одного случая, который мог бы возбудить и закрепить у его воспитанников коллективный интерес, сколотить их в организованный дружный коллектив. «Мы ездили несколько дней, но сало выездили… – писал A.C. Макаренко. – Наконец, сало привезли в колонию и водворили в погреб. В первую же ночь оно было вновь украдено.
Я даже обрадовался этому обстоятельству. Ожидал, что вот теперь заговорит коллективный общий интерес и заставит всех с большим воодушевлением заняться вопросом о воровстве… но воодушевления никакого не было, а когда прошло первое впечатление, всех вновь обуял спортивный интерес: кто это так ловко орудует?» [1, с. 35].
Тогда Антон Семенович приходит к мысли о том, что дружный, спаянный коллектив может быть создан общим трудом, который диктуется общими интересами, когда результаты его пойдут на удовлетворение общих нужд. Таким трудом оказалась работа в лесу по заготовке дров в 1923 году, «на общем собрании удалось мобилизовать группу в 20 чел. воспитанников – актив на лесные работы». Это были работы, в которых проявлялась самостоятельность, чувствовалась героика и удовлетворенность тем, что они работают для себя. Ребята возвращались из леса оживленными, в пути развлекались игрой. Они чувствовали удовлетворение от того, что их трудом колония будет обеспечена дровами. Здесь Макаренко на практике убедился в организующей и воспитывающей роли труда. На работах в лесу создался первый отряд, ставший ядром организации и создания коллектива. Работа в лесу была так интересно организована, что дети гордились ею.
В организации коллектива Антон Семёнович не пошел по трафаретной схеме, а использовал опыт, интересы детей и, исходя из этого, организовал отряд. «Я отстаивал, – говорит он, – линию создания сильного, если нужно и сурового, воодушевленного коллектива, и только на коллектив возлагал надежды». Как большой знаток психологии человека, он учитывал вкусы ребят к военной партизанской романтике революционной борьбы, называл группу ребят, работавших в лесу, – отрядом. Антон Семенович Макаренко совершенно правильно замечает, что организация колонистов в отряд вызвала у них образ другого отряда, о котором они много слышали в воспоминаниях и рассказах, в легендах о гражданской войне.
Мастерство его заключалось в том, что эти лесные работы колонистов не превратились в тягучую обязанность, как только он заметил (высказывание воспитанника Задорова), что они для данного отряда переходят в повседневность, он сейчас же отдал приказ об организации нового отряда.
Положив в основу воспитательной работы с детьми их самостоятельность и труд, Антон Семенович организует последующие небольшие коллективы (отряды), работающие в определенной отрасли труда. Эти коллективы (отряды), как он пишет, заключали в себе идею распределения детей по мастерским. Первый отряд составили кузнецы, второй – конюхи, четвертый – сапожники, десятый – свинари. Его не смущала, как это иногда бывает с некоторыми педагогами, мысль о том, полезно ли занимать детей уходом за свиньями. Его в этом случае занимала основная задача – создание здорового, деятельного коллектива. При организации отрядов он учитывал интерес, склонности детей. Но не это было решающим у него.
– Я требовал, – говорил A.C. Макаренко, – воспитания закаленного, крепкого человека, могущего проделывать и неприятную работу, и скучную работу, если она вызывалась интересами коллектива. Он строго и последовательно проводил мысль о том, что интересами коллектива, в первую очередь, должны быть проникнуты работа, поведение и сознание детей.
Этот огромной важности педагогический принцип лежал в основе всей его воспитательной работы. Там, где члены коллектива охвачены единым стремлением, сознанием коллективных интересов, крепко утверждается убеждение, что коллектив – это сила.
Воспитанник Санчо говорит своему товарищу Игорю:
– Так ты один, а нас колония. Ты против нас куражишься… [1, с. 115].
В коллективе надо и неинтересное дело выполнить с интересом, и у Игоря вырываются слова:
– Неинтересное делать. Это, сэр, довольно интересная мысль [1, с. 116].
Как искусный педагог Антон Семенович Макаренко умел подвести детей к пониманию коллективных интересов и добиваться того, чтобы они сами загорелись, зажили интересами коллектива и рассматривали всякую работу как вытекающую из коллективных интересов и подчиненную им же. Он стремился воспитать в детях потребность коллективиста, быть связанным со своим коллективом единой цепью движения, единством борьбы, живым и несомненным ощущением своего долга перед обществом.
Макаренко установил, что не только бригадир, но и всякий воспитанник, обладающие крупинкой власти хотя бы на один день, должен распоряжаться этой властью с уверенностью, без оглядки, независимо от того, на какой работе дети объединены, как велик или мал ни был коллектив. Он добился, чтобы этот коллектив представлял собой одну семью, очень дружную, сбитую и гордую своей собранностью. Все это веселое, гордое общество колонии представляло собой единую, крепко слаженную компанию.
В организации коллектива в колонии у Макаренко ничего не было надуманного, ничего не навязывалось сверху, его традиции вырастали из самодеятельности и труда. Во всей его работе чувствуется инициатива воспитанников, возбуждаемая и руководимая воспитательным персоналом.
Организация коллектива, интересная и напряженная работа, – говорил Макаренко, – во многом зависит от воспитательного персонала. «Во второй колонии, – писал он, – был и складывался ленивый, ноющий коллектив, причиной этому были отсутствие ядра и плохая работа воспитательного персонала». Поставив в основу своей педагогической работы воспитание в коллективе, Макаренко считал, что такое воспитание дает более быстрый воспитательный эффект, чем индивидуальная работа. Он не отрицал индивидуальной работы с воспитанником, но она должна вестись на фоне работы с коллективом и определяться коллективными интересами. В связи с этим он придавал