Читать онлайн Дело лис-оборотней бесплатно
Пролог
От: «Samilvel Dadlib» <dadlib@gov.tump.tmp>
Кому: «Багатур Лобо» <lobo@mail.aleksandria.ord>
Тема: Приветствия из-за океана
Время: Fri, 8 Sept 2000 22:11:06
Многоуважаемый господин Лобо, с тех пор как мы расстались с Вами, утекло уже много воды и прошло изрядное количество времени, но мы с господином князем регулярно вспоминаем о Вас, а также и о Вашем замечательном городе, Александрии Невской, где мы с восторгом побываем еще не раз, пусть только представится случай.
Их сиятельство выражают Вам свое глубочайшее почтение и просят передать, что редкое удовольствие от общения с Вами трудно забыть. Еще их сиятельство говорят об особом впечатлении, какое на них произвели ухоженные и благоустроенные ордусские помойки, и желают в самом ближайшем будущем построить нечто подобное в своем загородном имении и обязательно поселить рядом, в особом домике, специального смотрителя. Если опыт приживется, их сиятельство намерены ходатайствовать о повсеместном внедрении помоек нового образца в нашей стране. Юллиус также велел кланяться. У него уже почти совсем прошли хандра и переутомление, он снова полон жизни и сил и как ни в чем не бывало принимает самое живое, даже иногда чересчур живое участие в тутошней политической борьбе, принявшей в последнее время очень острые формы.
А так все хорошо. Надеюсь, что и у Вас, и у Вашего друга, и у Вашей милой девушки также все складывается неплохо и даже где-то отлично. Я, например, и представить себе не могу, чтобы оно было как-то иначе, а?
Однако я хочу обеспокоить Вас маленькой чисто дружеской просьбой. В последнее время у нас прошло несколько шумных судебных процессов, связанных с применением новомодного препарата «Fox Fascinations». Препарат этот – ордусского происхождения, патент № 7698345672-00765 принадлежит Лекарственному дому Брылястова. В кратком письме не могу сказать Вам большего, но прошу, если это возможно, навести справки о данном препарате. Интерес у меня тут скорее личный, и мне крайне неловко затруднять Вас, но я очень на Вас надеюсь, господин Лобо.
Кстати, их сиятельство днями в беседе со мной выразили надежду, что Вы и Ваш друг сумеете выбрать пяток дней, свободных от государственных дел, да и посетите нас запросто в нашем захолустье. Что Вы об этом думаете, многоуважаемый господин Лобо?
Надеюсь на Вас и на Ваш скорый ответ, искренне Ваш
Сэмивэл Дэдлиб[3], инспектор.
Р. S. Днями я направил в Ваш адрес маленький ящичек сигар, которыми я имел случай Вас угостить. Кажется, они не вызвали у Вас отвращения. Не откажите принять.
WBR[4].
Багатур Лобо
Александрия Невская,
Разудалый Поселок,
11-й день девятого месяца, первица,
вечер
Серое осеннее небо навалилось на Александрию Невскую. Недвижимая пелена туч, вязкая и равнодушная, вот уж несколько дней осыпала город мелким, холодным дождиком, а тучи все не иссякали.
Баг подошел к окну. Отсюда, из отделанной мрамором сухой и светлой залы при входе в станцию подземных куайчэ[5] «Три богатыря», унылый дождь казался нелепой картинкой на экране телевизора; стоит лишь переключить канал – и дождь исчезнет, уступив место черноокой и остроумной красавице Шипигусевой[6] или очередной серии «Записок о происках духов», фильмы столько же зрелищной, сколько и познавательной.
За спиною Бага чуть слышно, мерно и надежно урчали самодвижущиеся лестницы.
Баг глянул на часы и перешел в ту половину залы, где курение было невозбранно: в его распоряжении было еще пять минут. Через пять минут большой колокол на Часовой башне отобьет семь часов. Через пять минут придется выходить под дождь. На половине для курящих было пустынно: двое преждерожденных с зонтиками-тростями в руках прохаживались неподалеку от лестниц, явно поджидая кого-то. Невидимый воздухосвежитель создавал мягкий, приятный ветерок.
Баг присел на мраморную лавку у окна, положил рядом длинный зонт, выудил из рукава халата пачку любимых «Чжунхуа» и щелчком выбил сигарету. Из поясного кошеля достал массивную серебряную зажигалку – памятный подарок заокеанского человекоохранителя Сэмивэла Дэдлиба, — провел пальцем по дну, где были выдавлены буквы «Zippo», крутанул ребристое колесико, вызвав к жизни пламя, и прикурил.
В непосредственной близости от станции «Три богатыря» начинается обширный район, именуемый Разудалым Поселком, — хаотическое сплетение узких улочек, что и на востоке страны, в Хан-балыке, и в Александрии, на западе, называют хутунами[7]. От станции «Три богатыря», последней на линии, отходят три улицы: Ильи Муромца, Добрыни Никитича и Алеши Поповича. Довольно скоро, шагов[8] через четыреста, безымянные хутуны, образованные одноэтажными, лепящимися друг к другу постройками из камня, кирпича и, реже, из бревен, растворяют эти улицы в себе, и дальше уж идет затейливая мешанина домов и домишек, разобраться в коей под силу лишь местным жителям. С адресами здесь туго. Адресов в привычном смысле в Поселке попросту нет. Есть имена домов, и дома те обыкновенно получают название по имени хозяев: дом Чжана Семиглазого, дом Исаака Петровича, дом Вани Кривого, дом того Хурулдая, что три года назад свалился с крыши… Самые сведущие в географии Поселка – служащие здешних почтовых отделений да вэйбины[9], несущие в хутунах свою нелегкую службу; пожалуй, только они знают здешние места как свои пять пальцев и безошибочно могут найти дорогу к нужному дому.
Дома в Поселке возводятся в прямом соответствии с фантазиями и денежными возможностями хозяев, а поскольку в Разудалом живут люди, чьи капиталы оставляют желать лучшего, то и дома местные домами в полном смысле этого слова назвать нельзя. Скорее, это более или менее просторные строения, причем форма, размер и цвет их весьма разнообразны и нередко весьма несообразны. И всюду – заборы, непременные кирпичные заборы, хотя обитатели Поселка отличаются нравом скорее открытым и склонны к бесшабашному веселью да разудалым массовым гуляниям по праздничным дням – от чего, собственно, и пошло название района.
Большинство здешних жителей трудятся на расположенных неподалеку фабриках или же заняты в разнообразных местных кустарных производствах. Изделия поселковых мастеров можно приобрести буквально по всей необъятной Ордуси[10], особенно славятся искусно вытканные коврики с изображениями сцен из жизни благоверного князя Александра: «Благоверный князь Александр созерцает лебедей», «Князь Александр вступает в единоборство со свирепым тигром», «Волки алчут вразумления у великого князя»… В Разудалом обосновались простые и бесхитростные ордусяне, не ищущие иной жизни и справедливо полагающие истинным речение из двадцать второй главы «Бесед и суждений» Конфуция, понятое ими, увы, несколько прямолинейно: «Благородный муж, напрягая все силы, идет путем соблюдения гармонии, а благодарный народ, вторя ему, делает, как умеет, свое дело и, как умеет, радуется».
Большинство. Но к сожалению – не все. Нити многих запутанных уголовных дел зачастую приводят именно сюда, в дальние хутуны, вотчину самых непритязательных слоев александрийского общества. Здесь процветают полулегальные заведения, где частенько устраиваются азартные игры в мацзян или в кости – не за интерес, но на деньги; здесь есть дворы, в которых можно купить вещи, к продаже не разрешенные или даже противуправным образом отрешенные от своих законных хозяев, и именно в лабиринтах хутунов частенько пытаются скрыться от справедливого вразумления человеконарушители; здесь на каждом углу в миниатюрных лавочках и харчевнях на три столика можно разжиться бутылкой-другой самого дешевого и самого крепкого эрготоу[11], любовно прозванного в народе «освежающим» за свою способность безотказно отшибать напрочь всякое разумение даже у видавшего виды человека.
Понятное дело, культуру насильно в человека не воткнешь; в Ордуси эту довольно грустную истину знали, наверное, лучше, чем где бы то ни было в мире. Культурность – прежде всего усилие, и ежели оно сызмальства не сделалось человеку свычным, даже внутренне потребным (оттого-то многочисленные подразделения Палаты церемоний и уделяют столько внимания детям, особенно детям тех, кто населяет хутуны), потом уж обычная леность людская служит ему почти неодолимым препятствием. На необъятных просторах империи встречается еще немало людей, которым по каким-то – лишь Будда знает каким – причинам так и не стало интересным ничто главное: ни светозарные высоты духа великих религий и вечный поиск смысла жизни земной, питающий истинное искусство; ни головокружительные бездны, на краю коих вечно пребывает настилающая над ними общепроходимые гати наука; ни хотя бы чистое, просторное, состоятельное и добродетельное житье, столь естественное для большинства ордусских подданных… Что греха таить: хутуны населены были в основном варварами – и не в обычном понимании этого слова, исстари обозначавшего людей иной, неордусской, культуры, а скорее в том его значении, которое столь же давно сделалось обычным в Европе: люди, почти чуждые всякой культуры, не ведающие ритуалов и возвышенных забот. Отсутствие подлинной воспитанности бросается здесь в глаза даже невнимательному наблюдателю. Человек с дорогим перстнем на пальце, одетый в прекрасный шелковый с узорочьем халат, может, например, в присутствии женщины произнести бранное слово или высморкаться прилюдно прямо в землю, после чего спокойно достать из рукава дорогой расшитый платок и утереть нос. Ежели человек повзрослел и заматерел в таком состоянии души, изменить его, как правило, уже нельзя. Разве что мудрое Небо вразумит так или иначе, смотря по вероисповеданию. Земным властям в эти духовные области путь заказан: насилие невместно, а увещевание – запоздало.
Каким бы ни уродился и ни стал человек – надо дать ему прожить жизнь так, как он хочет.
Конечно, если он при том не вредит окружающим.
Поэтому Баг не очень любил район хутунов и, как правило, оказывался здесь лишь по служебной надобности. Вот как сегодня.
Несмотря на противный, навевающий хандру дождик, Баг был исполнен легкого, пьянящего азарта, всегда сопутствовавшего близкому и удачному завершению очередного дела: к концу подходило расследование о целой сети – четыре заведения единовременно! — подпольных опиумокурилен, выявленных в Разудалом Поселке. Как было установлено в результате надлежащих деятельно-розыскных мероприятий, тягой к неумеренному употреблению психонарушительного дурмана александрийские хутуны были обязаны некоему Прасаду Лагашу. Сей предприимчивый подданный, в молодости получивший степень сюцая врачевания, вскоре расстался с постылой практикой: оказалось, что человекополезное лекарство прельщает его куда меньше, нежели человеконарушительное предпринимательство. Погостив в Катманду у Копралы, двоюродного брата по отцовской линии, Прасад своими глазами увидел, какой размах может приобрести опиумокурение и какие немалые деньги из этой вредной привычки можно извлечь. Копралы покровительственно похлопывал брата по плечу, рисовал на листке бумаги цифры и горячо обещал всяческую помощь.
Цифры манили. Прасад вернулся в Александрию вдохновленный открывшимися перспективами: в Разудалом Поселке он уже владел несколькими харчевнями и лавками, и если к прибылям от торговли спиртными напитками удастся добавить еще и доходы от опиумокурения, то можно будет подумать о расширении предпринимательства, о приобретении новой недвижимости и, иншалла, быть может, даже об установлении контроля над всеми харчевнями и лавками Разудалого Поселка. А там…
Очень скоро в принадлежащих Лагашу заведениях немногочисленные, но верные его служители оборудовали специальные закуты, где к услугам жителей и гостей хутунов выстроились удобные лежанки и курительные приборы: Прасад предлагал посетителям новое средство расслабить тело и очистить душу после трудовых будней. Посетители заинтересовались. Потом вошли во вкус.
Но… Прасад был жаден. В мечтах уж возомнив себя князем Разудалого, он захотел много и сразу. Наняв себе в помощь несколько дюжих молодцов, Прасад забыл о главном и устремился к низменному, взявшись силой внедрять опиум в харчевни, ему не принадлежавшие. Чем больше охвачено заведений, тем выше прибыток, так справедливо полагал Лагаш.
Обращаться к вэйбинам для решения возникающих разногласий было не в характере обитателей хутунов. И нечестный Прасад беззастенчиво этим воспользовался. Попытки здешних жителей совладать с Лагашем своими силами не увенчались успехом: аспид заранее подготовился к стычкам и оттого оказался сильнее. Окончательно распоясавшись, он снял со стены двуствольное ружье деда и прилюдно, прямо посреди переулка отпилил стволы, после чего стал ходить по хутунам с обрезом за пазухой и даже прозвище получил – Обрез-ага. Местные жители растерялись. Опиумокурильни расцвели в Поселке несообразно пышным цветом. Лагаш подсчитывал барыши.
Но великий Учитель в двадцать второй главе «Бесед и суждений» не зря сказал: «Я не знаю ни одного правления, которое было бы бесконечным». И самовольно присвоенный Прасадом Небесный мандат местного значения уже уплыл из его рук, хотя Лагаш еще и не подозревал об этом. Вскоре несколько человек потеряли трудоспособность, интерес к жизни и самое здоровье вследствие чрезмерного употребления опиума на сон грядущий; а Ван Девятый попал в больницу. Улусное Ведомство Народного здоровья всесторонне изучило причину заболевания Вана, и вскоре Обрез-ага, сам того не ведая, попал в поле зрения Управления внешней охраны.
За седмицу стараниями Бага и взятого им в помощь старшего вэйбина Якова Чжана – Баг с симпатией наблюдал, как этот розовощекий и слегка еще по-детски наивный молодец постепенно превращается в сведущего и пытливого мастера сыскного дела, — расположение всех заведений, где курили опиум, было определено с наивозможной точностью; также были составлены подробные списки всех подданных, имевших отношение к распространению опасного для здоровья порока. Управление внешней охраны, со слов очевидцев, составило членосборный портрет человека, который, по всем вероятиям, являлся старшим заправилой, и так человеконарушитель был изобличен. Десять самых способных вэйбинов, переодевшись в гражданское платье, за трое суток непрестанного служебного бдения установили, где Обрез-ага бывает по своим противуправным делам, и нынче вечером, при стечении значительных сил Управления, одурманивание ордусских подданных опиумом решено было пресечь: по условленному сигналу вэйбины накрывают все нехорошие заведения, а Баг с Яковом Чжаном – задерживают заправилу и его ближников. Как стало известно, вечерние часы после обхода своих владений и взимания ежедневной неправедной дани Лагаш со своими ближниками коротал в несообразном веселии в харчевне «Кун и сыновья».
Баг еще раз взглянул на часы и раздавил окурок в бронзовой пепельнице. Пора. Он легко поднялся с места и машинально потянулся поправить за поясом меч. Но меча не было на привычном месте: родовой клинок Бага канул в небытие, растворенный ядовитой слюной злоумного подданного Козюлькина[12], а новый меч прославленный ханбалыкский мастер Ганьцзян Мо-шу обещал отковать лишь через полтора года. Баг вздохнул, незаметно проверил скрытые плотным халатом боевые ножи, подхватил зонт и пошел к выходу из залы – туда, где с едва слышным шорохом сеялся сквозь густеющие сумерки бесконечный дождь. Пора.
Четвертью часа позже, попрыгав через лужи, изрядно попетляв по переулкам, преодолев бесчисленное количество поворотов и, несмотря на зонт, все же промокнув, Баг вышел к цели – небольшой, шагов в двадцать, площади, главной достопримечательностью которой было широкое приземистое здание из красного кирпича: харчевня «Кун и сыновья». Владелец харчевни действительно носил фамилию Кун и пытался возвести свой род к отдаленным потомкам Конфуция. Вотще: база данных Управления внешней охраны со всей очевидностью свидетельствовала о том, что он совершенно из других Кунов.
Окна харчевни уютно светились. Баг, отряхнув с халата капли, закрыл зонтик, толкнул дверь и вошел внутрь.
Вечерняя непогода собрала под крышей «Куна и сыновей» полтора десятка человек, занявших все свободные столики. Тусклым, но приятным светом светились свисавшие с низкого потолка фонари с кистями. К фонарям поднимались клубы табачного дыма. У самого входа, прямо на грязном, усеянном очистками от дынных семечек полу, примостился пожилой преждерожденный в поношенном халате, маленькой шапочке и в черных очках: слепой музыкант, пристроив на колене видавший виды эрху[13], извлекал из единственной струны меланхолические, заунывные звуки.
На Бага никто не обратил внимания: ну пришел еще один озябший преждерожденный в мокром халате, сейчас займет свободное место, закажет Куну лапши и эрготоу, выпьет и согреется. Мельком глянули – и вернулись к застолью и прерванным беседам.
В дальнем углу, по правую руку от пестрой занавески, скрывавшей проход в кухонное помещение, — где, надо думать, трудились сыновья Куна, — и рядом с небольшим телевизором, сидел вполоборота к Багу переодетый Яков Чжан, увлеченно тянувший пиво из высокой кружки. Покосившись на вошедшего Бага, Чжан еле заметно кивнул.
По левую руку от занавески, за самым большим и чистым столом, устроились двое в темно-синих халатах, могучего сложения и с невыразительными лицами; а между ними, спиной к стенке, восседал бритый налысо крепыш ростом поменьше. Обрез-ага. Негромко переговариваясь, троица налегала на жареный с креветками и кусочками курицы рис, обильно запивая его эрготоу. Тихо звякали то и дело сдвигаемые чарки, слышалось довольное кряканье.
Занавеска поднялась, и к Багу устремился пузатый ханец, явно уже встретивший шестидесятилетие. В негустой его шевелюре просматривались седые волоски, жидкая бородка тряслась от усердия, животик перетягивал некогда белый фартук – это и был Кун, хозяин заведения. Он приветственно улыбался и делал приглашающие жесты руками:
— Проходите, драгоценный преждерожденный, проходите! Чего изволите откушать?
— Лапши с креветками и эрготоу, — пожелал Баг, оглядывая давно нуждающиеся в покраске стены. — Ну и мерзкая же погода…
— О да, да, погода мерзейшая! — тут же согласился Кун и для убедительности всплеснул руками. — Устраивайтесь, где вам удобнее, драгоценный преждерожденный, а я мигом! — Он скрылся за занавеской и там тут же что-то зашипело и заскворчало.
Баг, лавируя между столиками, уверенно направился к столику Обрез-аги и, не тратя времени на приветствия, уселся на свободный табурет. Положил зонт на стол.
Ближники прервали процесс питания. Обрез-ага медленно поставил на стол очередную, только что осушенную чарку и поднял маленькие, блестящие глазки на незваного пришельца.
— Пересядь, — прогудел Багу один из ближников, приподнимаясь. — Пересядь отсюда. Ну.
В харчевне мгновенно установилась тишина. Даже слепец перестал терзать эрху. Баг опустил руку на зонт.
— Мишад дело говорит, — с интересом глядя на Бага, вполголоса заметил Обрез-ага. — Ты ошибся столиком, преждерожденный, — другой ближник отложил палочки. Яков Чжан за его спиной ощутимо напрягся.
— Отчего же… — глядя прямо в глаза Обрез-аге и не обращая внимания на схватившего его за плечо ближника, так же негромко сказал Баг. — Вы ведь Прасад Лагаш, подданный?
— Э… — открыл было рот Обрез-ага, и тут в глазах его засветилось понимание. — А! — вскрикнул он громко. — А! Вэйтухай![14] — и рванулся встать, но Баг коротким движением прижал его столешницей к стенке, одновременно ткнув зонтом в солнечное сплетение дюжего Мишада. С коротким стоном ближник, забыв о Баге, повалился обратно на свой табурет. Правого ближника уже цепко держал за вывернутую руку подскочивший Яков Чжан.
— Управление внешней охраны! — Баг продемонстрировал бессильно ерзающему Обрез-аге пайцзу, и тот злобно заскрипел зубами. — Подданный Лагаш, ваши человеконарушения потрясли Небо, вы задержаны и пойдете с нами. Еч Чжан, сигнал!
— Слушаюсь! — Яков Чжан выхватил из-за пазухи передатчик и нажал на кнопочку. Но то ли он, впервые удостоившись быть названным не единочаятелем, а просто ечем[15], ослабил от волнения хватку, то ли ближник, которого Чжан держал, перед лицом неминуемого водворения в узилище удвоил усилия в попытке освободиться – так или иначе, но громила вырвался и, потеряв равновесие, всем немалым весом обрушился на стол; ножки стола подломились, и посуда и бутылки полетели в Бага. Баг инстинктивно отпрыгнул вместе с табуретом назад, — Обрез-ага тут же извернулся, пал наземь и, прошмыгнув между ног старшего вэйбина, скрылся за пестрой занавеской.
— Держите этих! — крикнул Якову Баг, пинком направляя вскочившего с рычанием ближника к его бесчувственному собрату, и устремился следом за Обрез-агой в проем кухонной двери, где враз загремели сковороды и гулко ухнул об пол полный чего-то жидкого и горячего медный котел.
Промелькнули застывшие в удивлении Кун и молодец помоложе, в белом колпаке и с разделочным тесаком в руках; ноги еще одного служителя питания вяло шевелились, едва видные из-под груды осыпавшейся со стеллажа металлической посуды, — дальше узкий коридорчик, поворот – бу-у-у-ух! — глухо рявкнуло что-то за стеной, совсем рядом. «Обрез, обрез! — яростно подумал Баг. — С собой у него обрез, с собой…» Тут он вылетел в маленький дворик и, кувырнувшись вправо, схоронился за баком с мусором.
Вовремя. Раздалось очередное «бу-у-ух!», и сверху на Бага посыпались осколки кирпича: Обрез-ага выпалил в стену над его головой.
— Управление внешней охраны! — раздался совсем рядом голос. — Остановитесь и положите оружие на землю! — Вэйбины, как и было задумано, окружили харчевню Куна со всех сторон.
В ответ невидимый Обрез-ага коротко лязгнул затвором.
«Ах ты, скорпион недодавленный…» Баг, вдыхая ароматы отходов, вытащил нож и чуть высунулся из-за бака. Вгляделся: нет, ни зги не видно. И дождь этот, как нарочно…
— Лагаш, выходи! — крикнул Баг и одновременно сместился за соседний бачок.
— Бу-у-ух! — было ему ответом, и в том месте, где честный человекоохранитель сидел мгновение назад, в стену, прошив бачок, впилась очередная пуля. Обрез-ага стрелял недурно, ой недурно.
— Лагаш, ты же сам себе подмышки бреешь![16] Слышишь меня? — Баг снова сместился и плечом уперся в стену: дальше маневрировать было некуда.
Однако выстрела не последовало. «Что он там задумал? Или все же вразумился?..» В этот миг яркий луч света прорезал сумрак дворика – это вэйбины подняли на палке над стеной мощный фонарь, и в его свете Баг отчетливо увидел Обрез-агу: тот, взобравшись на крышу, одной рукой держался за печную трубу, а другая его рука, с обрезом, сторожко выцеливала Бага за бачками. Глаза противников встретились, и Баг мгновенно рухнул на землю; новая пуля высекла искры там, где только что находилась его голова.
Обрез-ага громко и несообразно выругался, а Баг пружиной взвился над бачками, одновременно перехватывая нож для броска и – метнул… Нож коротко просвистел в воздухе и со всего маху врезался Лагашу тяжелой рукоятью в лоб.
Обрез-ага инстинктивно дернул пальцем и пальнул в небо, а затем рухнул вниз, с грохотом круша что-то, в темноте невидимое. Остро пахнуло какой-то гнилью.
Через стену перемахнул рослый вэйбин и отбросил деревянный засов с маленьких врат, тут же во дворике стало людно и светло: принесли много фонарей и принялись деятельно вязать бесчувственно лежавшего посеред всякой дряни Лагаша. Один вэйбин поднял обрез Прасада, поднес к свету и уважительно покачал головой: вещь!
Баг механически оглядел халат: испорчен. Полез в рукав за пачкой «Чжунхуа». Вытянул сигарету. Рука дрожала.
«Он же запросто мог прервать мое нынешнее рождение… — мелькнула запоздалая и какая-то очень отстраненная мысль. — Если бы не фонарь, я бы не увидел скорпиона и скорпион попал бы в меня, а не в стену… Как это было бы несообразно – погибнуть из-за таких пустяков! Карма…»
— Докладываю, преждерожденный единочаятель Лобо… — сконфуженный своей оплошностью Яков Чжан возник за плечом. — Те двое ближников задержаны, и ввиду их явной опасности для окружающих мы сейчас им канги[17] надеваем…
— Хорошо, — хмуро кивнул Баг, нарочито медленно закуривая. — Хорошо, — повторил он, жадно затягиваясь. Теперь, когда все было позади, когда прошли мгновения автоматически выполняемых бросков, прыжков и кувырков, мужественного человекоохранителя вдруг сотрясла мелкая дрожь. «Да что со мной?!» – возмутился Баг и могучим усилием очистил мысли, так что Яков ничего не заметил, когда ланчжун[18] обернулся к нему. — Хозяина харчевни, этого Куна, тоже доставьте в Управление для допроса. Выполняйте!
Яков Чжан беззвучно исчез.
«Старею? — думал Баг, глядя на деятельную суету вэйбинов: во врата въехала педальная повозка – дощатый помост в шаг длиной и два с половиной локтя шириной об одном рулевом колесе спереди и двух колесах сзади, единственное транспортное средство в Разудалом Поселке, — да и то в иных хутунах две такие не разъедутся; на помост уложили благоухающего подданного Лагаша. — Или просто мне пора в отпуск? Я ж три года в отпуске не был…» Да нет, дело было не в отпуске, а в том, что теперь он сделался не одинок. Теперь его любила женщина – и волновалась за него, и внезапное прекращение нынешней Баговой жизни доставило бы этой прекрасной женщине несказанную боль… От подобной мысли, все еще непривычной и отчасти чужой, на душе стало странно, тепло и покойно, и нестерпимо захотелось домой. «Карма, карма… — мысленно проворчал Баг. — То, что фонарь зажегся вовремя, — это ведь тоже карма. Стало быть, все случилось правильно, и мне не суждено пока отправиться на встречу с Яньло-ваном…[19]».
Он вернулся в харчевню, полюбовался на выводимых из укромного закута вялых и расслабленных опиумокурилыциков, покачал головой, подобрал зонтик и пустился в обратный путь – под дождем, к станции подземных куайчэ.
Скоро Баг был уже у себя, на проспекте Всеобъемлющего Спокойствия. Ах, как хотелось ему сейчас выпить бутылочку ледяного пива «Великая Ордусь» и блаженно вытянуть ноги на диване…
Когда Стася позвонит, он ей расскажет о сегодняшнем – весело, будто о забавном приключении, Стася тоже что-нибудь расскажет… Как было бы славно, если б она позвонила!
Ах да! Баг поспешно нашарил в рукаве телефонную трубку. Трубка была выключена, дабы, упаси Будда, звонок не раздался в харчевне у Куна или тем паче во время беседы с Обрез-агой.
Он не успел дойти до своей двери. На широкой площадке перед лифтом, по углам коей красовались живописные пальмы в горшках, Баг включил телефон, а двумя минутами позже – лифт возносил его на десятый этаж – телефон зазвонил.
— Вэй! Стасенька… — На душе у Бага мигом стало тепло и мягко, но лишь на миг.
— Баг… — голос Стаси был тих, едва различим.
— Стасенька, что с тобой?
— Ой, Баг… — теперь в голосе ее слышались слезы. — Почему ты не отвечаешь? Я звоню, звоню…
— Что случилось, Стасенька? Ты где? — Бага обдало ледяным дыханием несчастья.
— Случилось, Баг… Приезжай скорей, у нас беда. Катя умерла.
Апартаменты Адриана Ци,
11-й день девятого месяца,
поздний вечер
— Вот ведь как… — потерянно бормотал Адриан Ци, беспрерывно терзая длинный черный ус. — Вот как… Ушла наша девочка к Желтому источнику[20], нет ее больше…
Баг хранил молчание. Что тут скажешь? Срок жизни положен всем существам, каждый человек занесен в списки Яньло-вана, где точно указано, сколько лет, месяцев, дней, часов и минут суждено ему провести в мире живых, прежде чем неумолимые посланцы загробного мира придут на порог его дома и уведут темными, смутными путями во дворцы под горой Тайшань, где дело вновь прибывшего будет скрупулезно и всесторонне рассмотрено для определения обстоятельств следующего рождения. Там, в мире мертвых, на точных весах, не знающих сомнения и пристрастности, взвесят все прижизненные поступки умершего, и на одну чашу весов будут уложены деяния злые, дурные, душепагубные, а на другую – добрые, светлые, душеполезные. И вынесет судья справедливый приговор по делам его. Карма! Нечего говорить.
Сестра Стаси Антонина Гуан – приветливая, слегка медлительная, удивительно похожая на Стасю женщина («можно просто Тоня») и ее муж, Адриан Ци, обитали в большой и светлой квартире старого пятиэтажного дома, расположенного на углу Старопетроподворского проспекта и Малинкина моста, одного из нескольких десятков причудливых мостов, перекинутых через Окружной канал, неторопливо и мягко несущий свои прозрачные воды вокруг исторического центра Александрии Невской. Когда-то, века два назад, сия водная магистраль очерчивала пределы города; по ней к продуктовым пристаням кварталов ежедневно причаливали барки с прокормом для огромной столицы, неустанно подвозимым из хлебородных областей по бесконечным водным трактам улуса; от нее же, с внешней стороны, разбегались в разные стороны мощенные камнем сухие тракты. Ныне же полный прогулочных лодочек и яхточек канал, обсаженный по обоим берегам вековыми липами и тополями, стал любимым местом вечернего отдыха, и многочисленные здешние летние закусочные и кафе всегда были полны – с гранитных набережных Окружного открывался потрясающий вид на закат.
Пять дней назад Баг впервые побывал в доме семейства Гуан-Ци и был приятно согрет теплотой и уютом, какими умели напитать свое просторное жилище эти добрые и счастливые люди. Все вместе они неспешно пили чай в просторной столовой – только Антонина Гуан слегка беспокоилась: подходило ее время лечь в Дом разрешения от бремени имени Хуа То[21]. Молодая женщина заметно нервничала, и муж ее, статный и высокий черноусый молодец Адриан – довольно известный в Александрии предприниматель, совладелец совместного с западными варварами предприятия по производству оправ для очков (многие модели с торговым знаком «Ци» гремели на выставках как в Ордуси, так и за ее пределами), — нескончаемо балагурил и шутил, со старательностью любящего подбадривая Антонину, хотя видно было, что он нервничает не менее, а то и более супруги.
Стася и Баг сидели рядом, иногда взглядывая друг на друга, и Адриан тоже посматривал на них с улыбкой – после того незабываемого вечера, когда Баг, расставшись с нихонским князем и его спутниками, провел вечер со Стасей, в их отношениях появилась вполне понятная определенность. Дело оставалось за малым. Брак был в Ордуси в значительной степени светским, и всяк сам сообразно своей вере и велениям своей души выбирал, какие освящающие таинства и ритуалы для него жизненно потребны. Стасе вот непременно хотелось, чтобы день счастья обстоятельно выбрал для них с Багом опытный гадатель[22] — а такое в одночасье не делается.
К вечеру пришла повозка от Хуа То, и Адриан с женой уехали, а Стася и Баг вышли на набережную и до полуночи гуляли – сначала любовались закатом последнего, быть может, погожего денька осени этого года, а потом долго сидели на лавочке и смотрели на быстротекучую воду. Баг, забыв о корыстном Обрез-аге, брать коего ему предстояло со дня на день, держал Стасю за руку, и они просто молчали…
Девочка, которой родители уже решили дать имя Екатерина, в положенное время огласила своды Дома разрешения от бремени громким и жизнеутверждающим криком – и широко открытым ртом заявила о своих правах на материнскую грудь. Роды прошли легко, ребенок получился сообразный – должного веса и роста; родители были счастливы.
А о третьем дне жизни девочка Екатерина покинула этот удивительный мир.
Лекари не смогли ответить, отчего она умерла. Лекари разводили руками и прятали глаза. И вот теперь Баг сидел за большим круглым столом на кухне, а по ту сторону окна заунывно скрипел и скулил осенний александрийский ветер, и блеклый дождь, мелкий и плотный, словно дым, струился по стеклу… Электрический свет, как подобает при большом горе, был погашен по всем комнатам, и лишь белая траурная свеча мерцала посреди стола… а рядом с Багом горбился бледный, потрясенный Адриан.
Перед мужчинами, как уж исстари в час горя заведено среди добрых ордусян, стояла наполовину опорожненная бутылка «Московской особой», пузатая, увесистая, в полный шэн[23] объемом – эрготоу привез с собою Баг, справедливо полагая, что напиток может оказаться нелишним; так и получилось. Еще на столе были чарки, да пара блюдечек с почти нетронутой редькой под красным перцем и имбирем. Скупая закуска не шла в рот.
Шел только эрготоу.
Стася неотлучно сидела в спальне у сестры, лишь раз вышла – нацедить в стакан сердечных капель, и в ответ на вопрос вскинувшегося было Адриана «что? что?» только махнула рукой: ну что-что… Плохо, вот что.
«А если бы это со мной? — мучительно думал Баг, провожая подругу взглядом. — С мной и с нею?» Нет, все же сражаться с четырьмя опиявленными Игоревичами[24] — в полном мраке, на крыше высотного дома, над самой бездной – не в пример безмятежнее, чем отвечать за семью.
— Почему так, Баг? Почему? — терзая усы, твердил Адриан. Как и подобает настоящему выходцу из Цветущей Средины, Адриан поначалу не давал чувствам воли, но потом горе, сильно сдобренное эрготоу, заставило отступить от правильных церемоний, тем более что он явно уже считал Бага за будущего родственника. Баг не возражал. — Мы так ждали ее, нашу девочку… — слеза скатилась по щеке Адриана, и он, стараясь незаметно смахнуть ее, потянулся к бутылке. Бутылка никак не давалась в трясущуюся руку. — И отчего?! — эрготоу пролился на скатерть.
Баг не умел утешать. Он не знал, как это делается. Так сложилась жизнь, что самого его никто никогда не утешал, напротив, матушка Алтын-ханум в далеком детстве не раз стыдила его, когда маленький Баг вдруг плакал. «Мужчина не должен плакать», — говорила матушка четырехлетнему Багу. Наверное, это правда.
Только вот, наверное, кто не умеет плакать – тот не умеет и утешать. Что лучше?
Баг молча перехватил бутылку у Адриана и наполнил чарки.
— Может быть… — выдохнул Адриан, проглотив огненную жидкость и заев ее жалким кусочком редьки, — может быть, это все из-за меня? Все работаю и работаю, Тоня целыми днями меня не видит, все одна да одна…
— Карма… — еле слышно произнес Баг и достал сигареты. — Можно?
— Да курите, конечно, что вы спрашиваете… — Ци махнул рукой, чуть не попав по бутылке. Он уж порядочно опьянел. У Бага тоже начинала пошаливать голова, а он как-никак человек к эрготоу привычный. — И мне дайте… Чего уж теперь…
Баг встал, распахнул окно: ночная промозглость, мешаясь с тихим шорохом дождя по листьям, с похоронной медлительностью наплыла в кухню и пропитала воздух. Пламя свечи болезненно забилось.
«Что за день такой сегодня…»
— Вот вы говорите – карма… — Адриан подпер голову рукой и пустил в стол густую струю дыма, курить он явно не умел. — А я так думаю, что это из-за меня…
«Богдан сказал когда-то: если у человека есть совесть, на ней всегда что-то лежит, — вспомнил Баг. — Чистой совестью могут похвастаться лишь те, у кого совести нету вовсе». И вот теперь, опьянев, Адриан принялся лихорадочно вываливать на Бага все, что тяготило его совесть и, как ему казалось, делало его плохим. Худшим, нежели он кажется любимой супруге. Достойным несчастья. Вызвавшим несчастье.
— Доченька… — прошептал Адриан севшим голосом и умолк.
Шуршал по черным листьям невидимый дождь. Черное небо глядело в черную кухню. Тряско приседал и подпрыгивал, ломаясь то вправо, то влево, длинный язычок пламени над траурной свечой – и, повинуясь световым коленцам и прихотям, осунувшееся, изглоданное черными тенями лицо Адриана то пригасало во мраке, то слепяще выпрыгивало прямо на Бага.
— Она ведь маленькая совсем, что ей у Желтого источника делать? Я должен, должен был сходить в храм… — Адриан до дна опрокинул чарку и на некоторое время замолчал, глядя на свечу невидящим взором. Затянулся. — А все работа моя… — продолжал он, несильно хлопнув ладонью по столу. — Ни на что времени не остается… Выпьем, Баг.
— При чем тут работа? — пожал плечами ланчжун. Размеренный уклад ордусской жизни давно уж не предполагал изнурения тела и ума. Конечно, порой встречались преждерожденные, которые отдавались своим занятиям безотрывно, день и ночь, но то были, как правило, люди творческие, ученые скажем. Что и говорить, иногда приостановление мучительного поиска истины даже и для того, чтобы наскоро поесть, кажется смерти подобным: раз – и смешались мысли, и с великим трудом нащупываемая в тумане истина снова упорхнула. Баг и сам был таков: мог ночи и дни напролет сидеть в засаде, выжидая появление очередного человеконарушителя, или без устали копаться в базах данных Управления в поисках зацепок для изобличения того или иного скорпиона. Но то ученые или он, Баг, стоящий на страже порядка и человеколюбия. А тут – оправы для очков…
К тому же Баг не обременен ни семьей, ни детьми, а семья, как известно, основа государства. Пренебрегать семьей – немыслимо; все равно что собственными руками расшатывать основы мироздания.
Решительно непонятно.
— Да вот так… — Адриан махом проглотил очередную чарку и взглянул на Бага мутнеющим взором. — У нас же предприятие… теперь совместное с варварами… Я и подумать не мог, что так выйдет, когда трехлетний договор с ними заключал… Они же работают как ненормальные. Ну и мы… Я думал: надо соответствовать. Вот, думал, сколько им оправ-то надо, даже радовался, что всех-всех оправами обеспечим… А потом… Вы знаете, — Адриан кашлянул, — оказалось – это работа ради прибытка. Больше прибыток, больше, еще больше!.. Это для них главное. Сейчас договор закончится, и я уж снова его не возобновлю… Хватит! — он потянулся к бутылке и едва не упал со стула. — Налейте мне, Баг, пожалуйста… последнюю… — он тяжко, со всхлипом втянул воздух и, словно осененный внезапной догадкой, добавил с неким смутным упованием: А может, и не последнюю.
«Всяк знает, что последняя чарка лишняя, — философски подумал Баг, — но никто не знает, какая чарка последняя…».
— Никогда я так не работал… — заговорил Адриан. — Нет, я не против работы, я согласен трудиться, я это люблю и умею, но – ради чего?.. — махнул рукой. — Все-все, еще две седмицы – и до свидания. Буду, как раньше, просто продавать им наши оправы. А то ведь до чего я дошел!.. — придвинулся к Багу поближе. — Стыдно сказать… За день намаюсь, приду домой – никакой… В голове… поверите? Только поесть да спать… Понимаете?
— Понимаю, — кивнул Баг. Его тоже иногда хватало лишь на то, чтобы распить бутылку пива с Судьей Ди[25]. Однажды Баг, к своему стыду, заснул прямо в кресле. Правда, кот был доволен: всю ночь он продрых на коленях у хозяина.
— Нет, не понимаете! — отмахнулся Адриан. — Вы ведь не женаты… Как вам понять? Вы… — он осекся.
Баг пожал плечами и закурил очередную сигарету.
— Извините меня, Баг… я не со зла… Я не хотел вас обидеть. Просто голова идет кругом…
— Не надо извиняться, — Баг положил руку Адриану на плечо и дружески слегка сжал.
— Вы… очень хороший человек… — замотал головой Ци, — хороший… а я… я с этими варварами… — Адриан, держа чарку у рта, доверительно наклонился к Багу. — Совершенно перестал думать о главном, да и силы потерял. Надо бы с женой на отдых съездить, к морю или в горы, или, может, к лесному озеру… луной полюбоваться… а я… — он в очередной раз махнул рукой в пьяной безнадежности. — И чэнхуану александрийскому[26] челобитную о дне рождения дочери не подал… И вы знаете… С год назад обнаружил, что и Великую радость жене без пилюль не всегда доставить могу… Пилюли стал принимать! И кому это надо? — выпил.
— Пилюли? — механически спросил Баг, скупо закусывая. В каждой ордусской лекарственной лавке непременно имеется специальный отдел, в котором продаются самые разнообразные укрепляющие и тонизирующие средства, изготовленные из природных компонентов – от жэньшэня до яда змей, призванные изгнать усталость, улучшить самочувствие в напряженные дни, облегчить состояние страдающих хроническими недугами, и многое другое, на все случаи жизни. Если страждущий все ж не обнаружит подходящего ему лекарства, то опытные знахари – как правило, покончившие с бродяжничеством даосы, внимательно выслушав пульсы на руках, тут же приготовят необходимый состав.
— Ну да… Новые пилюли… Вот… — он неуверенно поднялся и, пошатываясь, добрел до едва угадываемого во мраке буфета. — Брат посоветовал старший мой, Мандриан… — раскрыл нижнюю дверцу. — Он всю жизнь до дела внутренних покоев был куда как горазд, а как сник – пилюли эти глотать принялся. С год уж тому назад. И так они его опять подняли… верите ли, он будто с цепи сорвался. Потом, правда, заболел с натуги… — Адриан долго на ощупь копался в буфете, добывая нечто, похоже, откуда-то из самой сокровенной потайной глуби. — Но это уж он сам виноват, так усердствовать – вольно ж светлое начало изнурять, а я же… я же не такой! добыл, кинул на стол перед Багом небольшую яркую коробочку; та, ровно погремушка, коротко и сухо трыкнула. Сел и бессильно уронил на стол руки.
Баг в задумчивости затушил сигарету и взял коробочку.
«Лисьи чары» – гласила эффектная надпись, выполненная стилизованным под глаголицу древним почерком «чжуань». Ниже мельче: «Новейшее средство для достижения Великой радости. Стопроцентная гарантия. Только естественные составляющие.».
Перечень составляющих.
Среди них были препараты, Багу знакомые, но были и совершенно неизвестные. Например, «лисья рыжинка». Что это такое? Неясно. Впрочем, Баг никогда и не был великим знатоком лекарственных средств.
Сбоку указан способ приема: по две пилюли за полчаса перед чаемой Радостью, написано, что нет никаких побочных последствий и противупоказаний. Производитель – Лекарственный дом Брылястова.
Внутри обнаружились две упаковки по двенадцать пилюль в каждой – одна целая и одна начатая.
А размякший Адриан тем временем продолжал изливать душу – с каждой фразой все более невнятно.
— Я как название услыхал от брата – у меня сердце так и воспрянуло. У нас поверье есть в роду старинное… Будто, знаете, в годы под девизом правления «Глубочайшее возвышение»… ну, где-то пять веков назад… досточтимый предок Ци Мо-ба, тогда еще совсем юный студент… был так отчаянно беден, что не мог платить… ни за обучение, ни за певичек из веселых кварталов… Он, однако, был чрезвычайно талантлив и добродетелен… самый талантливый и добродетельный юноша в своей деревне он был… И вот… к нему явилась будто бы в виде очаровательной юницы местная лиса… и предложила себя как любовницу и наставницу. — Адриан помолчал, собираясь с мыслями. — А через каких-то два года досточтимый предок сдал первый экзамен, потом поехал в область, там тоже добился успеха… сразу получил должность начальника уезда и прославился… и лиса все это время жила с ним и помогала ему. С предка Ци Мо-ба и пошли известность и благосостояние нашего рода… Забавно, правда? — Адриан вдруг умолк и с трудом поднял взгляд на Бага. Запоздало спохватившись, уточнил: – Вы, простите, знаете, кто такие… лисы?
— Ляо Чжая[27] читывал, — со сдержанным достоинством ответил Баг. Видимо, молодой даровитый предприниматель полагал, что в человекоохранительных органах работает народ, совсем уж чуждый высотам культуры. Это было как-то даже обидно – но грех обижаться на человека, когда он в таком состоянии. Между тем Баг зачитывался рассказами о лисах еще в том полном смутных и прекрасных волнений возрасте, когда мальчик превращается в юношу, — и, время от времени уставляясь в потолок юрты мечтательным взглядом, воображал себя на месте героев Ляо Чжая… Позже Баг открыл для себя и многотомный прославленный труд Пузатого А-цзы «О лисьем естестве»; великий ученый проделал непостижимую по объему работу, разыскав и сведя воедино все сведения об этом весьма значимом для культуры Цветущей Средины зверьке. Недавно вышло электронное переиздание труда Пузатого А-цзы на пяти дисках, с указателями, и Баг, помня свое детское увлечение, тут же его приобрел. Он навсегда усвоил, что в народной мифологии Цветущей Средины могущественная лисица-оборотень есть олицетворение предельно различных сторон женской натуры, каковая даже в реальной жизни ухитряется чуть ли не одновременно быть и самозабвенно, жертвенно верной – и ошеломляюще ненадежной и независимой; есть двуединое олицетворение всех мужских мечтаний и страхов, связанных с противуположным полом. Образ сей, утверждал маститый ученый, наложил отпечаток на многие стороны срединной культуры. Ну вроде как царевна-лягушка на культуру русских; именно многовековое воздействие этого образа – а может, и не только образа, в древности чего только не случалось, — привело к тому, что в подавляющем большинстве своем русские ни в каком виде не едят лягушек. Вдруг свою будущую жену съешь? Да еще – такую… Одним рукавом махнет – столы с яствами вылетают, другим – должности высокие… Никак нельзя лягушку есть!
Адриан некоторое время молча вглядывался в Бага, потом кивнул. Видимо, он удовлетворился коротким ответом человекоохранителя, но осознал это не сразу.
— Вот я и подумал тогда: досточтимому предку лиса помогла, и мне поможет… И ведь правда! Помогло! Я и принял-то всего несколько раз… Тут и Тоня затяжелела… И я подумал: что же это со мной происходит? Что я с собой делаю?!. А Тоне ничего не сказал, нет… Как об этом скажешь? Неловко… стыдно… Так Катюша и родилась… — он шмыгнул носом. — Доченька… — и уронил голову на руки.
«Однако это мы с ним почти всю бутылку выпили! Адриан-то, похоже, заснул. Да и я от него недалеко ушел… А толку? Недаром Конфуций говорил… что же он говорил?.. говорил, что только низкий человек рисовым вином пытается помочь горю…»
Однако Адриан еще не заснул, лишь погрузился, выговорившись, в некое онемение и окаменение. Но когда в черной глубине коридора, ведшего в кухню из спальни супруги, послышались шаги, он судорожно встрепенулся и, схватив со стола коробочку с пилюлями, словно застигнутый на месте преступления мелкий воришка, задергался, ища, куда бы ее спрятать, а потом пихнул за пазуху.
В кухню вошла Стася.
Баг вопросительно поднял голову на подругу. У него слипались глаза. Казалось, задержание Обреза случилось по меньшей мере прошлым летом; поверить было невозможно, что минуло всего-то пять часов с тех пор, как честный человекоохранитель хоронился за мусорными бачками от гудящих, словно злые осы, пуль потерявшего человеческий облик опиумоторговца.
— Баг… — Стася тронула его за плечо. Он осторожно накрыл ее ладонь своею. — Баг… Тоня заснула наконец, но я все равно с побуду нею рядом, в кресле подремлю. А ты иди…
Баг кивнул.
В распахнутом в ночь окне все так же шуршал по листьям дождь.
Апартаменты Багатура Лобо
12-й день девятого месяца, вторница,
утро
Утро вторницы наставало для Бага постепенно.
Сначала он ощутил себя большим плоским камнем, камнем, нагревшимся на солнце, камнем, лежащим под кактусом в пустыне. Камни не просыпаются и не засыпают, камни не испытывают желаний и страданий, камни просто лежат – лежат вечность, до тех пор, пока ветра тысячелетий не разотрут их в песчинки, и тогда эти песчинки сольются с теплым морем других, таких же мелких и безликих крупиц, когда-то бывших камнями…
Потом Баг понял, что он – не камень, он, ни много ни мало, пользующийся общим уважением ланчжун Управления внешней охраны. Но блаженная окаменелая истома никуда не делась. И по-прежнему на грудь давило жаркое солнце пустыни.
Баг открыл правый глаз.
Поперек груди развалился Судья Ди. Увидев, что хозяин стал подавать признаки жизни, кот моргнул и пристально уставился Багу в глаза. Во взгляде Судьи Ди явно читалось неодобрение.
Баг открыл левый глаз, вспомнил вчерашний вечер и полуночный разговор под эрготоу… «После таких-то откровений я просто обязан жениться», — подумал Баг и шевельнулся.
И тут же некий злодей радостно и пронзительно всадил ему в правый глаз ржавый гвоздь, и Баг проснулся окончательно. Все же такое количество шестидесятипятиградусной жидкости даже для него оказалось чрезмерным.
Какая-то мысль не давала ему покоя ночью, смутно припомнил – вернее, смутно заподозрил Баг, и тут же сам себе удивился: какая уж тут мысль…
Однако предощущение понимания чего-то важного и явно имеющего отношение к трагедии в семье Стаси, чего-то, что он во сне почти уж понял, да забыл в тумане утреннего недуга, продолжало, будто котенок в наглухо закрытой корзинке, царапаться в темной глубине его мозга.
Стася…
«А ведь ей теперь траур носить! — наконец сообразил Баг. — Столь утонченная ханьская семья без этого никак не обойдется». И хотя древняя система родственных трауров, исстари имевшая в Цветущей Средине силу закона, уж века два назад перестала быть обязательной и предписанные танским кодексом наказания за ее нарушение отошли в прошлое – многовековой обычай культурные люди Ордуси, особливо с ханьскими корнями, соблюдали неукоснительно. «Погоди-ка…» – принялся соображать и высчитывать Баг. Умершая Катя приходилась Стасе племянницей по женской линии. В древности траур носили только по племянницам по мужской линии, но в веке, кажется, шестнадцатом, под влиянием исконной русской культуры, к женщинам более уважительной и бережной, женские линии были тоже включены в этот круг, только траур предписывался уменьшенный на две степени относительно мужских. «Да-да, конечно… Была б нормальная голова – вмиг сообразил бы, а сейчас… три Яньло повсеместно! По незамужним дочерям братьев ханьцы носили траур цзи, он длится год. Значит, по незамужним дочерям сестер получается траур дагун, то есть пять месяцев… Гуаньинь милосердная!»
Это значило, что их свадьба со Стасей откладывалась по крайней мере на пять месяцев. Что там свадьба – покуда длится траур, любая радость невместна! Поступить иначе – немыслимо. Гармоничным соблюдением церемоний сильна Поднебесная.
Баг сам, своей волею, некогда относил по матушке Алтын-ханум полный трехлетний чжаньцуй с тяжелым посохом[28]… Потому что любил.
Охо-хо…
Но была еще какая-то мысль, не про траур. Ночная мысль, улетевшая вместе со сном. Что-то такое в квартире Гуанов-Ци… Что это было? Что?
Баг снял с груди Судью Ди, поднялся и, голый по пояс, направился на террасу. Следовало поторопиться изгнать из организма остатки продуктов распада эрготоу: должно было без опоздания прибыть в Храм Света Будды на утреннюю медитацию. И еще попросить братию поминать в своих молениях Екатерину Ци.
Охо-хо…
А после – Управление внешней охраны и коварный предприниматель Обрез-ага.
Хотя за первичный допрос последнего Баг был спокоен: Яков Чжан уже вполне возмужал для того, чтобы провести его без осечек.
Сырой воздух окатил обнаженную кожу словно миллиардом аккуратных зябких иголочек разом. За ночь дождь иссяк, но серые тучи нависали по-прежнему. Баг по привычке глянул на соседнюю террасу справа, но терраса уныло пустовала. Не было там ставшей Багу за летние месяцы привычной фигуры сюцая Елюя. Не было, и невесть когда он появится, и появится ли вообще…
Баг решительно ступил на мокрые плиты. Судья Ди двинулся было за ним, но потом, брезгливо тряхнув лапой – мокро! – убрался обратно в комнату, развалился на пороге и принялся лениво лизать живот.
Недалекий колокол на Часовой башне взялся отбивать время.
Храм Света Будды,
часом позже
Отрешившись от мирского и суетного, сбрив щетину и пожевав ароматной смолы, дабы отбить несообразный во храме дух гаоляновой самогонки, Баг предстал пред очи великого наставника Баоши-цзы. У врат Храма Света Будды его с поклоном встретил новый послушник по имени Шoy-цзи[29] — совсем мальчик, розовощекий, с просветленным взором, по-детски слегка нескладный и очень высокий.
Сидя на циновке напротив великого наставника и мысленно читая «Алмазную сутру», Баг ощутил долгожданный покой, сердце его сделалось спокойным и уравновешенным, — казалось, Баг взмыл в необозримые выси, далеко-далеко, за пределы рождений и смертей, приблизился к безграничному блаженству так близко, что вот, протяни только руку и коснешься извечного и останешься с ним навсегда.
Время пролетело незаметно. Присутствовавшие на утренней медитации стали подниматься на ноги и проходить мимо Баоши-цзы, почтительно кланяясь ему. Великий наставник отвечал им исполненными благости кивками, а некоторых одаривал краткими речениями. Баг слегка помедлил, наслаждаясь последними мгновениями тихой благодати, и приблизился к наставнику в числе последних.
Баоши-цзы, шевельнув роскошной рыжей бородой, проницательно взглянул на него и произнес:
— Еще в древности было так, что люди, улучшая видимость, ухудшали сущность и стремились к внешнему, пренебрегая внутренним.
Затем он величаво кивнул почтительно стоявшему поодаль послушнику Да-бяню. Когда тот споро приблизился, Баоши-цзы повелел тотчас же принести лист бумаги, тушь и кисть, а когда требуемое было доставлено, великий наставник закрыл глаза на время, потребное, чтобы вскипятить четверть шэна воды, и потом, не отрывая кисти от листа, начертал гатху, которой и одарил Бага.
Баг почтительно принял тонкий желтый лист. Гатха гласила:
Кто в этой жизни добрым был – в будущей станет божеством.
Кто в этой жизни зло творил – в ад попадет или родится шелудивым псом.
Безвинных тварей не убий, лечи недужных, старым помоги.
Позор и слава, счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши.[30]
— Ты и сам все это знаешь, сыне, — мягко улыбнулся великий наставник. Помедлил. — Ступай.
В очередной раз поразившись удивительной прозорливости великого наставника, способного, казалось, проникнуть в самые потаенные мысли и, найдя сообразные, исполненные смысла слова, направить, укрепить и рассеять сомнения, Баг низко поклонился Баоши-цзы, бережно сложил ароматный лист и убрал за пазуху. Великий наставник, лишь взглянув на Бага, своей гатхой сумел исчерпывающе ответить на невысказанный вопрос: отчего бывает так, что умирают маленькие невинные дети, всего несколько дней радовавшие своими криками этот прекрасный мир? Вопрос нелепый и даже неуместный, Баг и сам знал. Но чувства не могли с таким ответом смириться. Баоши-цзы одним росчерком кисти подтвердил: карма неумолима, и если дети умирают во младенчестве, значит, деяния предыдущих рождений настигли их, ибо таково положенное воздаяние, причины коего они создали сами и только сами. Ибо у кармы, как и у камня, нет чувств и сострадания, ей неведомо человеколюбие и проистекающее из него стремление простить.
Баг размышлял об этом по пути в Управление. Он продолжал думать над этим в кабинете. Тело выполняло рутинные и обязательные движения – Баг заварил жасминовый чай, позвонил Стасе и узнал, что предание огню тела умершей Кати, по совету гадателя, назначено на пятницу в Западном Павильоне памяти, потом открыл «Керулен», присоединил к нему трубку и вышел в сеть… Особо важных новостей и писем не было, лишь памятный по Асланiву Олежень Фочикян ненавязчиво, но вполне определенно напоминал о том, что Баг в свое время пообещал дать ему интервью для «Асланiвського вестника», и даже выражал желание немедленно выехать в Александрию для этой цели; еще прислал письмо давнишний ханбалыкский знакомец Бага Кай Ли-пэн: из письма выходило, что дела у Кая обстоят благополучно, а Ханбалык в целом тоже находится на прежнем месте; прочее же терялось в цветистых выражениях и цитатах из классических сочинений, но Баг уяснил, что ежели ему случится побывать в срединной столице, то Кай будет рад его видеть, а также содействовать в выполнении необходимых мелких формальностей при посещении императорского дворцового комплекса, каковая честь, как знал Кай, не так давно была дарована Багу… «Нет бы написать прямо и понятно… Надо бы спросить Кая, а можно ли во дворец с котами…» – невесомо, словно клок тончайшего шелка на ветру, пролетело в голове. Но, читая письма, Баг не мог отделаться от ощущения, что вместе с гаоляновым сном исчезла какая-то другая, очень, очень важная мысль…
Пристроившись на краешке стола и прихлебывая дымящийся, обжигающий жасминовый чай, Баг чуть рассеянно смотрел сквозь односторонне прозрачную стену допросной клети и краем уха удовлетворенно прислушивался к звукам, несущимся из динамика внутреннего переговорного устройства: Яков Чжан работал с Обрезом.
— Сознайтесь, подданный, ведь вы заблужденец? — устало спрашивал Яков Чжан сидевшего перед ним мрачного Обреза-агу. Видно было, что этот вопрос он задает подследственному уже далеко не в первый раз. — Вы ведь заблужденец?
Потерявший весь свой хозяйский лоск Лагаш скорчился на привинченном к полу табурете в позе уныния: плечи опущены, руки свешиваются между колен.
— А чё я сделал-то? — гнусил он в ответ, мусоля халат на груди Якова Чжана бессмысленным, но исполненным нехорошего внутреннего огня взглядом. — Я ж во всем признался…
— Вот и сознайтесь, что вы – заблужденец! — велел ему в тысячный, наверное, раз Чжан. — Сознайтесь!
Заблуждения Обреза-аги не простирались особенно далеко: он просто хотел торговать опиумом. Желательно в масштабах всей Александрии, конечно. Но заблуждением себя отчего-то до сих пор не чувствовал.
— Сознайтесь!
— Ну а чё я еще сделал-то? — в который раз отперся Обрез-ага и отер выступивший пот противустояния.
— Сознайтесь!..
Баг был вполне спокоен за молодого сослуживца. Раньше или позже Яков Чжан добьется того, что Обрез произнесет столь потребное для дальнейшей с ним работы «да, я заблужденец», — хотя произойдет сие почти наверняка не из-за искреннего понимания и раскаяния, снизошедшего на человеконарушителя в результате просветляющей беседы со старшим вэйбином, а просто от усталости и желания спать. Таким, как Лагаш, продуктам жизнедеятельности самых дальних хутунов Разудалого Поселка вразумление доступно не в форме душенаправительных бесед, но лишь в виде регулярных больших прутняков; еще Конфуций в двадцать второй главе «Бесед и суждений» особо подчеркивал, что в мире встречается столь кривое, испрямить каковое можно только наложив на него прямое и отрезав все, что торчит. Как раз тот случай…
А в голове у Бага неотвязно и мучительно, как утренняя головная боль, пульсировало одно и то же: что? что ускользнуло от него такое важное? Будто Багу был дан некий знак, но он по невнимательности или рассеянности пренебрег им, отмахнулся. Не заметил, не придал значения. И теперь мучился, ища ответ, который, казалось, был совсем где-то рядом.
В дверь кабинета постучали.
В сопровождении хмурого дежурного вэйбина вошел худощавый улыбчивый юноша без шапки и с порядочным прямоугольным пакетом в руках – служащий почтовой курьерской службы «Крылья». Баг оттиснул личную печать на протянутом ему бланке квитанции, и пакет перешел в его безраздельное владение.
Оставшись один, Баг разорвал плотную бумагу: перед ним предстал большой деревянный ящик с плотной крышкой на двух металлических защелках. Ящик был битком набит множеством ящичков поменьше; на крышках их было выжжено Jean-Jack Lekler, а внутри, по двадцать штук в каждом, стройными рядами располагались проложенные плотными листками темной бумаги тонкие черные сигары – те самые, что одну за одной курил заокеанский человекоохранитель Дэдлиб во время исторической встречи в Управлении внешней охраны, в этом самом кабинете.
Из ящика шел приятный запах хорошего табака, и Баг растроганно улыбнулся: ну надо же! прислал целый ящик сигар, а я-то тогда только из вежливости к его сигаре прикладывался. Какой славный и достойный человек!
А ведь он в письме просил меня о чем-то – да только тут такое вдруг накрутилось… Про лекарство какое-то узнать… как его… «Fox Fascinations». Как это будет по-нашему?
Лисье… нет, лисьи… чары…
Баг замер.
Вот оно!
Баг называл такие моменты озарением.
Когда пытаешься схватить за скользкий хвостик старательно уворачивающуюся мысль, вдруг что-то происходит, и – внезапно ловишь. И совершенно не связанные между собою вещи обретают неясную еще, но отчего-то вполне ощутимую связь. И возникает уверенность: здесь что-то есть.
Баг вспомнил, что за тревожный сон снился ему, когда он был теплым камнем в раскаленной пустыне: смерть Кати Ци – болезнь старшего брата Ци, любвеобильного Мандриана, – замученный работой Адриан Ци – родовое предание о лисице, которая вывела в люди Ци Мо-ба, – пилюли «Лисьи чары». Что за пилюли такие?
Которые, получается, не одного Бага интересуют.
И вдобавок нынешняя гатха наставника о воздаянии. «Счастие и горе – всему мерилом лишь поступки наши»… Какой и чей поступок не дал жить маленькой Кате?
Богдан Рухович Оуянцев-Сю
Соловки,
11-й день девятого месяца, первица,
утро
Нечувствительно полетели, понемногу разгоняясь все пуще, исполненные молитв и трудов телесных дни. Вот и седмица, вот уж и десятидневье минули с той поры, как видавший виды, старенький – он подвизался на тракте сем еще с середины прошлого века – колесный пароход «Святой Савватий», на коем все, однако ж, работало как часы и чистота царила поистине небесная, неторопливо пересек слюдяные, плоские водные пространства под серым, дымчатым северным небосводом и, аккуратно шлепая плицами по студеной глади, вошел в пролив меж суровыми берегами Большого Заяцкого и Соловецкого островов.
Пароходик был переполнен. Как быстро выяснил Богдан, так бывало всегда, а особенно осенью, в преддверии скорого закрытия водного пути шугой – коварною ледяною кашей, разводьями и промоинами вечно соблазняющей неопытных паломников пускаться на свой страх и риск в кажущийся коротким переход, обычно заканчивающийся на сброшенной со спасательного геликоптера веревочной лесенке где-нибудь в горловине Белого моря, а то и подле острова Моржовец, против Мезенской губы – туда неизменно выносило течениями лодки да яхты, стиснутые мелкими, но необоримыми льдинами, нескончаемо шипящими от трения друг о друга, точно разгневанные змеи.
Переход от Беломорска занял чуть более суток. Первые часа два после того, как заворчала машина и чуть скошенная труба с изображением княжьих барм и надписью «Северо-Западное пароходство» начала кашлять поначалу угольно-черным, а после сизым полупрозрачным дымом, почти неразличимым на фоне тяжких предвечерних туч, Богдан простоял на палубе близ кормы, провожая взглядом растворяющийся в дымке низкий берег с редкими огоньками; было еще достаточно светло. Потом берег утонул в дымке, застилавшей темную, тяжелую воду все гуще и гуще, дымка постепенно превратилась в пелену, и вскоре «Святой Савватий» как будто повис в сумеречной бездне, непроницаемой и мутной; вязко колышущаяся, совсем теперь почерневшая гладь студеного моря обрывалась в каких-нибудь двадцати – тридцати шагах от корабля, пропадая в медленно клубящихся волокнах и струях; плицы с трогательным усердием пенили эту гладь, но, казалось, пароходик стоит на месте – лишь, вторя дыханию вод, то медленно тянется вверх, то замирает на мгновение на пологом гребне, то столь же медленно оседает вниз.
Поначалу Богдан был не одинок на палубе – большинство едущих на острова паломников, трудников да обетников прощалось с материком так же, как и сановник; но вскоре, озябнув в промозглом тумане, почти все попрятались вниз, в каюты да буфеты, греться чаем. Оживленный гомон кругом постепенно затих, и, когда совсем смерклось, Богдан остался на палубе едва ли не один и долго еще стоял, бездумно и печально, со странным ускользающим чувством то ли освобождения, то ли умирания глядя на неустанно работающие колеса, в туман, на границу тумана и моря, откуда медленно выкатывались навстречу «Святому Савватию» покойные, тягучие волны. Он не вступил за эти два часа в разговор ни с кем, даже по пустякам. Ровно известный мосыковский архимандрит четырнадцатого века Иван Непейца, Богдан «сниде в келию молчания ради» и, как Сергий Радонежский, «божественную сладость молчания вкусих»[31].
Богдан ушел внутрь, лишь когда подошел час трапезования.
Столики в корабельной едальне были рассчитаны на четверых (это-то отсутствие общего стола и не давало возможности называть сие помещение трапезной), и уж теперь-то усталому душою минфа[32] пришлось познакомиться хотя бы с ближайшими соседями. Впрочем, это не доставило ему ни неприятных переживаний, ни излишних усилий; все внешнее скользило мимо, не касаясь сердца, примороженного вдруг упавшим на него чувством вины. Ибо нет для порядочного человека худшего переживания, нежели виновность перед близкими и любимыми: я не сумел, я не справился, я не сдюжил… Все остальное становится таким неважным, таким посторонним. Таким бесцветным и плоским…
Соседи оказались людьми очень разными – каковыми и оказываются обычно хорошие люди, — но равно приятными и милыми.
Юхан Вольдемарович Тумялис, высокий и худой, чуть сутулый, несколько нервный и чересчур оживленный для уроженца прибалтийских земель, которым, по всенародному убеждению, надлежит быть невозмутимыми и хладнокровными, — впрочем, вероятно, он возбудительно предвкушал чистые радости паломничества – служил химиком смоленского завода синтетического волокна. Увлеченность работой своей так и клокотала в нем, он никак не мог еще отрешиться от суетного – возможно, именно в разговоре он и пытался в преддверии подступающей святой тишины выплеснуть это суетное и избавиться от него наконец, очиститься для восприятия жизни иной и совсем на обычную не похожей; Юхан без конца рассказывал о мощностях недавно открытого смешанного казенно-частного предприятия; о том, что различные линии и потоки завода, на котором он играет и впредь намерен играть не последнюю роль, выпускают продукты разнообразнейшие: от шуб и парапланов до оптоволоконных кабелей и шнуров. К тому времени, как скудная и степенная трапеза завершилась, он, похоже, вполне преуспел в своем, быть может, не вполне осознанном стремлении; чело его стало покойней, речи – короче, наконец Юхан углубился в себя и, когда подошла очередь клюквенной воды, завершившей ужин, замолчал вовсе.
На Соловки он плыл впервые, и доселе бывать ему здесь, как Юхан поведал сам, не доводилось.
Напротив, Павло Степанович Заговников, крепкий крестьянин с Кубани, ездил сюда на богомолье, по его словам, уж не раз. Землицею владел он, судя по скупым негромким обмолвкам, немалою, работало на ней одиннадцать человек – все больше члены семьи Заговникова, и растил на ней, как понял Богдан, главным образом рис. Павло Степанович был по-крестьянски сдержан на речи, жилист и коренаст, обстоятелен, но, обратив внимание на его руки, Богдан мельком подумал, до чего же изменился ныне труд землепашеский: пальцы Заговникова были хоть и сильными, но тонкими и чистыми, словно бы и незнакомыми с землею. Машины, машины…
Третьим за их столиком оказался буддийский монах Бадма Царандоев, долгое время подвизавшийся в монастыре Сунъюэсы близ Шали, на Кавказе. Несколько лет назад, однако ж, душа его взалкала природных условий не в пример более суровых, нежели сверкающий теплый эдем вайнахских земель, и, когда на Соловках по окончании очередного земного воплощения Соловецкого дувэйна (Царандоев пару раз назвал эту должность на древний манер «кармадана», и Богдану было, в общем-то, все равно, он не слишком разбирался в буддийской иерархии) освободилось место, соответствующее сану Бадмы, он испросил и после надлежащих церемоний получил от руководства долгожданный перевод на север.
Соловецкому буддийскому монастырю Чанцзяосы, то бишь Вечноистинного Учения, было уж поболе двух веков. Не менее православных благоговеющие перед хладными, пронзительными красотами возвышенно-уединенных мест земных, духовные дети Будды не могли не заметить этих удивительных северных островов и не ощутить их близости к небесам. Тибета и прочих южных высокогорий на всех не напасешься, да и далеко они, страна-то большая; буддийские иерархи, после некоторых колебаний, обратились в митрополию с соответствующей просьбою, и она была – тоже не без колебаний, тогда подобное шло еще в новинку – удовлетворена в одна тысяча семьсот восемьдесят шестом году по христианскому летосчислению. Митрополия ходатайствовала перед Соловецкой общиной, и та, соборно поразмысливши, сочла делом боголюбивым и сообразным по-братски поделиться с иноверцами святой землею. Святая земля – она для всех святая, Господь ее для сомолитвенных усилий да душеспасительного труждения создал, а не для кого-то одного. В конце концов, известное знамение, данное еще на заре бытия Соловецкой обители, при Савватии и Германе, когда некие ангелы битьем и бранью выдворили с острова поселившихся здесь рыбака с женою, означало лишь запрет на светское, семейственное и обоеполое здесь укоренение; насчет приверженцев же учения принца Гаутамы в знамении никак не поминалось.
С той поры Чанцзяосы владел северной частью острова, достопамятной, той, где впервые святой Савватии – не пароход, а старец, первоначальник здешний, — ступил на сей светлый берег. Отошла сангхе и Секирная гора, близ коей ангелы жену рыбака прутняками вразумляли – самая возвышенная часть острова, прозванная с той поры буддистами Тибетом. В том тоже не усмотрела православная братия ни поношения, ни злоупотребления. Ежели, например, основателю Голгофо-Распятского скита на Анзерском острове иеросхимонаху Иову Богородица во сне явилась и повелела холм позади скита назвать Голгофою – что и было исполнено Иовом без промедления, то почему бы полноправным ордусянам буддийского закона не назвать холм подле монастыря своего в честь исконной святыни Тибетом? Пускай зовут и утешаются, Господь милостив.
Одно из главных достоинств благородного мужа, учил еще великий Конфуций, — уступчивость[33].
Теперь-то такое в порядке вещей. Мало ли христианских монастырей процвело ныне в Кунь-луне, на берегах Дунтинху, даже близ Лхасы… Один лишь православный Пантелеймоновский скит в отрогах знаменитого восьмитысячника Чогори чего стоит!
И что характерно, меж теми, кто в скиту том спасается, Чогори Фавором кличут…
Вот туда-то, в Чанцзяосы, и держал путь маленький и бесстрастный, так и не изживший легкого акцента и постоянно поправляющий круглые очочки на плоском носу симпатичный бритоголовый кармадана в простых желтых одеждах.
В ночь перехода Богдану не спалось. Не помогали никакие молитвы.
То несчастный Козюлькин снова плевался ярой ненавистью, и в том была отчасти вина Богдана: ведь именно Богдан, будучи рядом, не сумел, стало быть, Козюлькина успокоить, переубедить, объяснить – и Козюлькин истаял, пропал, и душу свою, верно, сгубил; а ведь не был он заматеревшим простым негодяем, нет, Козюлькин лелеял свои идеалы, только вот ни любви, ни сомнений да раскаянии, вечно рука об руку с истинной любовью идущих, он не ведал, а без них человек – не любимое творение Божие, а нечто вроде кирпича, невесть на кого и зачем падающего с крыши. То Жанна и Фирузе водили вокруг Богдана во тьме каюты душистые русалочьи хороводы, казалось, порою даже окликали по имени; даже аромат духов их будто долетал до Богдана легкими, на грани ощутительного, дуновениями – то духов одной, то духов другой… Искушение было мучительным и нескончаемым; блудные бесы, как то меж них и заведено, по мере приближения к святому месту удваивали и утраивали свои козни – и страшный грех уныния, рожденный обидой, виной и нежданно нагрянувшей мужской беспомощностью, столь ошеломившей Богдана в утро ухода Жанны, так и норовил пронзить сердце. В конце концов Богдан встал, оделся и вновь вышел на палубу.
«Святой Савватий» вкрадчиво проталкивал себя сквозь мглистую промозглую ночь. Плыли размытые огни на раздвигающих струи тумана мачтах, размеренно и глухо шлепали по студеной воде колеса, взбивая тускло высверкивающую из тьмы пену. «Отойди от меня, дух злобы, — бормотал Богдан, втягивая шею в воротник и стискивая в кулаки зябнущие пальцы. — Будь проклято лукавство всех твоих начинаний…» Не на что обижаться и некого винить. Жизнь. Честная и настоящая, без притворства, лицемерия и лжи. Невозможно быть вместе – стало быть, невозможно, и тогда уж не в силах человеческих сберечь единство.
Но горечь подступала к горлу.
Потому что вдруг все-таки сберечь его было возможно? И только он, беспомощный и недалекий, ухитрился сам, своим недомыслием и слабостью, разрушить то, ценней и невозвратней чего нет и не сыскать на свете?
Слабость моя. Слабость…
Все. Все. Все!
Богдан заснул лишь под утро, часа на два.
Прибытие он пережил, словно в бреду каком. В памяти осталось только смутное чувство светящегося, долгожданного покоя. Какими разными могут быть оттенки белого цвета и как благостно холодят они пораненную душу – ровно влажная повязка, наложенная на ушиб. Жемчужно-белое зеркало залива и жемчужно-белое, насыщенное мягким внутренним сиянием небо – не поймешь, что в чем отражается… Простор. Замерший, неподвижный – но живой. Только жизнь та – потаенная, настоящая, как истинной жизни и подобает; без поверхностной оживленности ложной и принужденной телесной суеты. А посреди, меж двумя дымчатыми зеркалами – будто повисшие в неподвижной, стылой пустоте – долгие гряды розовато-серых прибрежных валунов, низкие берега и временами накрывающая их темная, мрачноватая хвойная зелень, кое-где сдобренная разгорающимся сиянием берез и осин; неслышно наплывающая осень уже калила леса ранними ночными холодами, и словно бы из-под зеленых окислов или вековых илистых напластований выплавлялось благородное золото да порою – медь.
Еще запомнились главные врата монастыря на Соловецком, куда с Большого Заяцкого – именно там был главный порт архипелага, ибо на Заяцкие острова устав дозволял являться и паломницам женского племени, а вот дальше, на сердцевинные земли, ход им был спокон веку закрыт – паломников быстро доставили монастырские катера-подкидыши. Мощные, целиком сложенные из местных валунов стены – когда-то монастырь был и могучей крепостью, северной опорой державы – прерывались давно уж не запиравшимися створками, а над широким проемом грузно нависал потемневший от времени деревянный козырек, на коем искусно, древним полууставом было вырезано крупно: «Телесное тружение – Господу служение, обители – слава и украшение, бесам блудным – поношение!»
Запомнились, потому что именно здесь Богдан ощутил в душе первый намек на мир.
Архимандрит Киприан, пред очи коего предстал Богдан сразу по прибытии, ознакомился с письмом отца Кукши, подробно изложившим своему старинному другу подробности сердечного нестроения Богдана, и, войдя в положение сановника, благословил его утешаться наособицу. Обязательным посещением для единения с братией владыка постановил Богдану лишь позднюю литургию и общую обеденную трапезу. Келейные правила он дал Богдану весьма суровые – и утреннее, и дневное, и вечернее; и, разумеется, к исповеди повелел ходить к нему самому. Но, назидательно произнес затем Киприан, исстари на Соловках так повелось, что монаси не столько молитвою, сколько трудом телесным бремена жизни земной развязывают, оттого и теперь дела выше крыши, и, ежели чадо восхощет…
Чадо, разумеется, восхотело.
Оказалось, ныне и братия, и трудники да обетники совместно с буддийской общиной на одной большой стройке по горло заняты на Большом Заяцком – опять-таки на земле промежной меж материком и святыми островами, чтоб и женскому племени, на богомолье приехавшему, туда ход был, а еще чтобы жены, ждущие в тамошних странноприимных домах мужей, отъехавших на сердцевинные острова для коротких поклонении и молений, имели чем заняться с пользою для женского своего ума. Радением обеих общин и нескудной помощью богомольцев завершалось созидание большого планетария. Отец Киприан, до пострижения отслуживший пятнадцать лет в ракетно-космических войсках и имевший бы там, если б не устремился душою выше всякого космоса, карьеру изрядную, был человек увлекающийся. Богдан, узнав о жизненном пути Киприана, слегка удивился столь решительному перегибу судьбы, но, стоило ему тронуть эту тему, архимандрит, седобородый широкоплечий красавец шестидесяти лет, пытливо глянул на него из-под густых бровей и назидательно поднял крепкий палец: «Первую половину жизни я Родине послужил? Послужил. Расти духовно человецам надобно? Надобно. А что более Родины? Токмо един Господь Бог. Вот, теперь ему служу». И, видно, проникнувшись к Богдану симпатией, добавил доверительно: «Первая моя утренняя молитва благодарственная – за то, что стрельбы наши при мне лишь учебными были. А вторая ведаешь какая? О том, чтоб все они и всегда токмо таковыми же и пребывали во веки веков, аминь».
Архимандрит был убежден, что братии, дабы усердней славить Господа, душеполезно будет знать, сколь премудро и искусно тот обустроил в свое время тварную Вселенную. Самому отцу Киприану еще смолоду запали в душу слова заокеанского нобелевского лауреата Вайнберга: «Чем более постижимой представляется Вселенная, тем более она кажется бессмысленной»; но трактовал их служитель Господа по-своему: «Как глянешь на эту груду звезд да туманностей, на галактики, крутящиеся кто куда, так и спросишь себя невольно – да неужто весь этот невообразимый по размерам и поразительный по сложности механизм не имеет ни малейшего смысла? И сам себе тут же ответишь: да быть того не может! Я вижу небо Твое, сияющее звездами. О, как Ты богат, сколько у Тебя света! Лучами далеких светил смотрит на меня вечность, я так мал и ничтожен, но со мною Господь, Его любящая десница всюду хранит меня…» Шанцзо Хуньдургу, настоятель буддийского монастыря, эту идею горячо поддержал – и вот уж более года и рясофорная братия, свободная от иных послушаний, и молодые послушники, дожидающиеся пострижения, и заезжие трудники, и кармолюбивые праведники с здешнего Тибета трудились бок о бок. Именно на этом поприще пригласил и Богдана послужить Богу проницательный архимандрит. Богдан лишь истово закивал в ответ.
Словом, в первый же день отец Киприан и Богдан Рухович поговорили как следует, обстоятельно и по душам.
Обителью Богдану архимандрит назначил маленькую земляную пустыньку в нескольких ли[34] к северо-востоку от Соловецкого кремля – в стороне от наиболее прохожих троп, ведших либо к Тибету, либо к дамбе, на Муксалму перекинутой, — в пустынном лесу на самом берегу Долгой губы, неподалеку от Феоктистовой щели.
Со щелью этой, где искупал в свое время страшный грех свой здешний монах Феоктист, связано было одно из самых поучительных и трогательных преданий монастыря.
В середине пятнадцатого века, когда в Ордуси, после воссоединения ее с Цветущей Срединой, год от году все более многочисленными становились выходцы из срединных земель, Соловецкая община не приняла тогдашних стремительных перемен. Общину можно было понять. Твердые в вере православной и древних обычаях суровые отцы были возмущены тем, что творилось тогда в столице. По их разумению, мир рушился. В монастырском архиве сохранилась копия категоричной челобитной, которую, после долгих молитв и обсуждений, направили святые отцы князю в Александрию; архимандрит даже прочитал Богдану по памяти отрывок из нее. «Ты, великий государь, — взывали монахи, — опричь исстари приятных татаровей, такоже и протчих сродственных руським поганых, хань да уань узкоглазую к престолу приблизил и тем благочиние отеческое зело изрядно порушить изволил. Аще ты, наш помазанник Божий, не отринешь сих желточуждых жудзей и фодзей[35], вели, государь, на нас свой меч прислать царьской и от сего мятежного жития переселити нас на безмятежное и вечное житие».
Князь, заинтересованный в привлечении опытного ханьского и юаньского служилого люда, да к тому же и связанный своим княжеским словом перед искавшими убежища в его улусе беглецами от кровавой усобицы, а затем, по воссоединении Цветущей Средины и Ордуси, — попросту рассматривавший «жудзей и фодзей» как хоть и новых, но вполне полноправных подданных, оказался в безвыходном положении. После длительной, все более нервной переписки, во время коей монастырь взялся такоже и по всем полунощным градам да весям рассылать письма о пагубах, от хань да уань грядущих, князю не осталось ничего иного, как и впрямь послать свой меч.
Кремль монастыря осадило изрядное вразумляющее войско. Времена стояли весьма крутые, но даже тогда воевода Иван Мещаринов не решился штурмовать священные стены – бывшие к тому же весьма крепкими. Два года монастырь пробыл в осаде, так до сих пор и называемой «Соловецким сидением», — но старцы и ближники их и не думали сдаваться, а только, как сказал Богдану сделавшийся на этих подробностях весьма немногословным отец Киприан, со стен поносили княжьих людей донельзя нехорошими словами. Князь, со своей стороны, требовал от воеводы действовать решительно и прекратить смуту «вскоре». Положение сделалось тупиковым и грозило лютой кровью, если бы не взвалил на себя труд и ответственность разрубить этот узел некий инок Феоктист. Ни с кем не советуясь, на свой страх и риск, темной снежной ночью за час до рассвета он вышел из кремля через ведший к пристани подземный ход, отрытый монахами более полувека тому, указал его княжьим стрельцам – и через полчаса штурмовой отряд воеводы уже выходил из подземелья на поверхность в самом сердце монастырских строений, меж Сушилом и Квасоваренной палатою.
Воевода не решился – а быть может, не захотел и по внутреннему своему убеждению – проливать кровь на святой Соловецкой земле. «Насчет крови – это отдельная история, — сказал тут отец Киприан, поглядел на часы и решительно тряхнул головой; беседа с Богданом длилась уж третий час, но между старцем и сановником сразу установились какие-то очень теплые, дружелюбные отношения, и оба получали равно большое удовольствие от этой первой беседы; оба уже твердо знали, что она никак не последняя. — Про кровь потом расскажу, сперва о Феоктисте закончу… тебе там жить, чадо, знай».
Почти вся верхушка не поступившейся убеждениями общины была вывезена из Соловков и рассеяна малыми группами, а то и поодиночке, по отдаленным монастырям, скитам да затворам – на Новую Землю, на Никелеву гору норильскую, в Колымский край… мало ли в ту пору было в Ордуси диких пустошей и хлябей. Шел слух, что игумена упорного да трех ближников его по пути воеводины люди удавили тихохонько, чтоб не смели и далее в духоблуждание народ вводить… Доказать этот слух так и не удалось, но напрочь исключить вероятность сего события тоже никто не брался – у той эпохи свои были навыки человеколюбия, как к ним ныне ни относись. Феоктиста же хотели наградить поучительно, но крепкий духом инок от всех наград отказался и отрыл себе здесь же, на светлом острове, малую землянку, в коей ни стать, ни лечь в рост было невозможно, — и в ней провел, не проронив с той поры ни единого слова, наготы отнюдь не прикрывая ни летом комариным, ни зимою студеною, в жестоком покаянии весь остаток жизни, а было того остатка ни много ни мало двадцать семь лет.
«Ведал он, чаю, что братия не права, — задумчиво проговорил архимандрит. — Ведал, что правда на стороне новшеств… Но убедить никого не мог и даже не пытался. Свершил, что почел угодным Господу, да и кровь большую предотвратил… а совесть все равно грызла немилосердственно. Как ни крути – предательство, Иудин грех. Худшего не бывает. Вот и мучился, вот и утешал себя до скончания века своего постом и смирением, упражнялся в непрестанном богомыслии и созревал для вечности. Так-то жизнь нами, грешными, крутит, чадо. Хорошему человеку подчас трудней простить себя, нежели себя осудить. Осудить-то, бывает, сможешь, а вот простить… примириться с собою… А без примирения такого жить нельзя. Сколько людей сгинуло от того, что с собою не в ладу оказались! Свершил что-то не то, раскаяние гложет, боль – а изменить уж ничего нельзя, вот и не прощает себя человек. И тут мука его, вместо чтоб вознести, бесам сдает: либо в уныние смертное человек впадает, либо в разгул: раз уж я все равно плохой, стало быть, терять нечего, остается теперь здешних радостей нахватать поболе, а там – гори оно синим огнем… Тут без Бога, без покаяния верного – не обойтись. Не излечиться».
«Понял, — сказал Богдан. — Учту, отче. — Помолчал. — А что кровь?»
Киприан улыбнулся в бороду.
«Дебря Соловецкая мирная, — сказал он с удовольствием и гордостью. — Святитель Зосима, основатель наш, вечный пост на нее наложил. Лет за семьдесят до соловецкого сидения то было, в самом первоначале… Повелел: убоины всем живым тварям никак не вкушать, а волков, что без горячей живой крови напитаться по-настоящему не могут, с острова выдворил. Так и сказал: „Вы, волки, твари Божии, во грехе рожденные и во грехе живущие, идите туда, на матерую землю греховную, там живите, а тут место свято, его покиньте“. И поседали волки на льдины с жалобным воем, и уплыли на матерую землю. С тех пор ни капли живой крови на светлом острове не пролилось, ни человечьей, ни даже скотской…»
«Правда?» спросил Богдан.
«Конечно», — удивленно поднял брови отец Киприан: мол, ты, Фома Неверящий, как смеешь сомневаться?
С того первого дня каждой беседы с Киприаном Богдан ждал с радостью упования. Старый ракетчик оказался прекрасным человеком и отменным собеседником. Отец Кукша знал, под чье крыло послать чадо свое.
Вот и нынче, восстав ото сна из поставленного прямо на земляном полу гроба, Богдан, предвкушая радости братского тружения на стройке, где к тому же предстояло сызнова увидеться с архимандритом, надел очки, повернулся лицом к малой искорке горящей пред иконою лампады и, ежась в полной студеной ночи землянке, приступил к утреннему правилу. Он взял себе за обычай завершать личные ритуалы до света, чтобы, подкрепившись на восходе последними осенними ягодами, до литургии бродить по острову и смотреть, впитывать великий покой, думать – примиряться с жизнью.
Великий Конфуций учил: «Кто добродетелен, тот не бывает одинок, у него непременно появляются соседи»[36].
«Вот и у Феоктиста, царствие ему Небесное, появился сосед, — думал Богдан, опускаясь на колени перед таинственно мерцающей во мраке иконою. — А у меня когда появится? И кто?»
Перед самым рассветом глухая ночная тишина, словно пелена плотная да бесцветная, прорвалась и лопнула; в пяти ли от Богдановой пустыньки, на свой лад прогоняя тьму, рассыпали, ликуя, сверкающий радужный перезвон православные колокола. А минутой позже издалека, с северного берега, с Тибета долетело мерное и медлительное рычание колоколов буддийских. И так ладно это у них вместе получалось, так радостно!
Это значило – восток посветлел. …Одинокие прогулки по дремучим дебрям светлого острова были еще одним душецелебным наслаждением. В едва сочащемся сквозь кроны свете медленно занимающегося северного дня мир казался то ли подводным, то ли завороженным, то ли попросту сказочным… Редко кого встретишь, особенно в часы столь ранние; монастырь на самом-то деле – не то место, где много праздношатающихся. Когда тропки Богдана пересекали главные дороги острова, тогда – да, тогда доводилось с людьми сталкиваться и обмениваться сообразными приветствиями; но Богдан предпочитал молчать и потому выбирал тропы дикие и уединенные. Часто выходил на берег губы, усаживался на расцветший лишайником камень и долго глядел в дымчатую даль, размышляя невесть о чем – о жизни всей целиком, о чем же еще? О чем на покое ни задумайся, все получится – о жизни; потому как когда думаешь торопливо и лихорадочно о кратких делах насущных – тогда о просто жизни, о вечной и вечно изменяющейся душе своей и подумать недосуг… Вдали виднелись мелкие острова, едва ли не валуны большие, щедро кинутые рукою Создателя в прохладные светлые волны; смутными тенями угадывались на северо-востоке, за проливом Анзерская Салма, низкие берега попросторней. Чайки кричали печально, бакланы кряхтели… шипели волны на песке.
Покой.
Как это говорил отец Киприан?
Без примирения с собою раскаяние лишь бесам человека сдает…
Примирение чудилось вот-вот, за каждой мутно белеющей в сумеречном утреннем мерцании березою, за каждым безлюдным, безмолвным поворотом, за каждым крестом безымянным…
Покой. Ни души…
Странную пару, однако, Богдан встретил в то утро уже во второй раз, и опять – не близ главных дорог, а в самой глухомани. Совсем нежданно. Двое мужчин, постарше и помоложе, возникли вдруг впереди; неуловимо чем-то похожие, с неподвижными, как застывшими, словно из дерева вырезанными лицами – лишь глаза поблескивают в узких щелочках век. И одеты, в общем, одинаково – в поношенных долгополых теплых халатах и крепких грубых сапогах со слегка загнутыми вверх носами, в меховых шапках-треухах – третье ухо широкое, ниспадает на спину и колышется при ходьбе; степные такие шапки… Нелюдимые люди, но как-то неприветливо, отчужденно нелюдимые, без умиления. Словно озабоченные чем-то раз и навсегда. Исходило от них какое-то неуловимое напряжение. Точно и в первый раз, оба мрачновато, независимо кивнули Богдану и, ни слова не говоря, размеренным шагом протопали мимо. А старший еще и покосился так коротенько на Богдана – странно покосился. Оценивающе. Не будь дело на святых твердях Соловецких – Богдан решил бы, что подозрительно он покосился. Но в чем тут людей подозревать можно?
А действительно, в чем?
Когда шаги их затихли, Богдан не выдержал – обернулся. Уже не видать. Ровно вылупились из чащобы на минуту и в чащобу же сгинули вновь, без следа.
Богдан призадумался. К монастырям эти двое явственно не имели отношения. Разве что паломничают совсем наособицу…
Медленно он пошел вперед. Никогда Богдан не был да и не мыслил себя следопытом каким; но тут случай выдался особенный. Сделалось не до любования утешительного, взгляд прорезался пытливый и острый, точно во время деятельного расследования, взгляд так и рыскал кругом, цепко оглядывал травы и дерева. И вскоре внимательность Богдана была вознаграждена: на обочине тропы без всякой на то природной причины слегка шевелились, расправляясь, влажные хвоинки и палые листья.
Богдан вдругорядь оглянулся по сторонам.
Ни души.
Даже птицы молчали. Впрочем, осень…
Дебря Соловецкая, конечно, мирная, но – что, собственно, делать степнякам в дебре, если они здесь не молятся ни Христу, ни Будде? Табуны пасут?
Богдан покусал губу и решительно свернул с тропинки в чащу.
Хорошо, что почвы тут были не болотистые – гранит рядом, чуть копни; слой землицы таков, что лучше ее не тревожить, точно оберточная бумага, сойдет, и жди потом десятилетиями, когда восстановится. И вся суровая зелень, что мхи, что лиственный подлесок, что сосны вековые, из этого оберточного слоя только и произрастает. Глаза только поберечь от хлещущих веток – а так вполне проходимо. Вот мох, вот залежь палой хвои… вот выход гранитный шагов в пять, словно александрийской набережной изрядный кус каким-то чудом на светлый остров перенесся, вот…
Вот обезображенный, беспощадно распоротый трупик лисы. Беспомощно светят зубы широко разинутых мертвых челюстей, и рыжий мех весь испачкан кровью. А глаза – открытые, остекленевшие.
Богдан остановился, вдруг сбившись с дыхания. Машинально поправил очки.
Кто посмел осквернить святую твердь соловецкую пролитием крови?
И по всему видать, недавно.
Ночью, в темноте, сюда не проберешься.
Если только фонаря не иметь. С фонарем – почему бы не пробраться, если потребно.
Фонаря Богдан у степняков не приметил. Впрочем, под халатами широченными, плотными что угодно можно скрыть. Хоть светильник морской, что на маяки ставят.
А может, зверь лисичку задрал?
Невольно задержав дыхание от чисто животного отвращения к мертвечине, Богдан наклонился было – и тут же выпрямился опять. Какой там зверь. Ножом острейшим, какие у лекарей в ходу, живот резан, не иначе. И лапа изуродована.
Да и потом, звери здесь заклятые на кровь, отец Киприан же рассказывал. Нету на святом острове хищников.
Кроме людей?
Люди-то не заклятые, так надо понимать?
Богдан в полном ошеломлении стоял над трупом беспощадно изрезанного неким извергом зверька и не знал, что думать и что делать.
Первая кровь на острове за шесть веков…
Или не первая?!
11-й день девятого месяца, первица,
день
— Это тангуты, — сразу определил отец Киприан, когда Богдан осторожно тронул тему странных лесобродов в степных треухах. — Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. По-моему, отец и сын они. А может, братья, старший и младший… Живут в странноприимном доме на Малом Заяцком… уж давно живут. Несколько лет. На Малом-то житье дешевле, а при долгих сроках проживания для них, может, сие существенно. Катерок у них, на материк время от времени ездят по делам по своим… по тангутским каким-то. Да и на острова путь им невозбранен. С чего бы возбранять? Пусть святым воздухом напитываются… Отчего ты интересуешься ими, чадо?
— Просто необычные они какие-то, — уклончиво ответил Богдан. — Невесть что делают здесь.
— Это истинно так, — ответил отец Киприан, чуть кивнув, — но ведь и вреда они тоже никому не наносят, поэтому спрашивать их нарочно нам не след. Ведомо мне, что они чтут себя как последних тангутов в мировой истории. Я не силен в народоведении Центральной Азии, но помню, что тангутское государство, бывшее одно время весьма сильным и ужасным, даже грозившим какое-то время Цветущей Средине, было дочиста разгромлено беспощадным основателем монгольской державы Чингизом. Считалось, что ни единого тангута Господь не уберег. Но эти утверждают, что род их как-то уцелел, хотя и захирел без свежей крови за прошедшие века до невозможности, — а мешать свою кровь с иными народами они не хотят, берегут чистоту. Понять их можно, — отец Киприан огладил бороду, — поведи они себя иначе – растворились бы, исчезли. Вэймины же, напротив того, мечтают о возрождении государства своего в границах, предшествовавших Чингизову разгрому, хотя бы на правах если не улуса, то уезда. Мечтание предивное и, между нами, чадо, говоря, — предикое. Ведь, по их же собственным словам, их двое на весь мир осталось – какой уж тут уезд… Но челобитные князю они о том слали некое время тому назад исправно, и теперь дожидаются решительного ответа. Если александрийский князь поддержит сию мечту, дело, мол, сдвинется… а покамест, в ожидании тревожном, время тут проводят…
— Почему же они к Фотию обратились? — с некоторым сарказмом удивился Богдан. — Где Александрия и где их Хара-Хото былой? В Сибирский улус бы челом били или прямо в Ханбалык…
— О-о, — улыбнулся отец Киприан, — тут у них тонкий расчет психологический. Они так промеж себя положили, что, мол, Русь от монгольского нашествия изначального тоже пострадала изрядно: население проредилось едва не вполовину, границы княжеств тогдашних по земле, ровно лягушки ошпаренные, запрыгали… Потому считают, что тут их легче поймут. А уж ежели Фотий-князь мечтание их поддержит, тогда пусть сам, мол, в Ханбалык с ним выходит, его слово там весомей.
— Очередные отделенцы? — спросил Богдан с нескрываемой неприязнью. Отец Киприан искоса глянул на него внимательным и спокойным взглядом. Чуточку, как показалось Богдану, укоризненным.
Они неторопливо, чинно вышагивали посреди улицы, усаженной двумя рядами корявой от постоянных ветров – тут ее звали «танцующей» – березы; улица вела от монастырского пирса поперек поселка Большие Зайцы напрямки к достраиваемому планетарию. Место для душеполезного заведения отец Киприан избрал преизрядное: рядом с не так давно откопанным древнезнатцами спиральным неолитическим лабиринтом, о сути и назначении коего по сию пору спорили ученые в своих толстых журналах. Двум дивам рукотворным, с точки зрения архимандрита, место было только рядом. Тем более, по скромному мнению старого ракетчика, никак не могло быть случайным то, что древнее каменное нагромождение по форме и виду столь с галактикой схоже – а ведь схоже, просто-таки в глаза сходство бросается, стоит лишь сверху да издалека на какое-либо подобное нашему звездное колесо поглядеть, а потом – на круговид-но уложенное древними мечтателями мелкокаменье; впрочем, мнения сего отец Киприан никому не навязывал и даже высказывал вслух отнюдь не часто.
Наставал час тружения телесного, и к стройке стекались бескорыстные строители. От пролива уже гудели двигатели: невидимый за домами и березами большой водометный сампан, пройдя на всех парах вкруг святого острова, от Савва-тьевской северной пристани сюда, на Большой Заяцкий, причаливал к ежедневному своему пирсу: вез усердную к общей заботе кармолюбивую братию из Чанцзяосы.
— Нет, — спокойно ответствовал отец Киприан, — без Ордуси они себя не мыслят… — И немного тише добавил: – Что, сильно ожгли тебе душу в Асланiве, чадо?
Богдан чуть пожал плечами.
— Много где, — ответил он.
— Ведомо сердцу моему, — чуть помедлив, проговорил отец Киприан, — наш ты человек, не мирской. Через год ли, через десять, — а быть тебе средь монасей.
— Стезя моя светская, — спокойно ответил Богдан.
— Покамест – да, — спокойно согласился архимандрит. — И у меня была таковая же – ан вся вышла. Всей сутью своей ты людям помогать рвешься – а насилия не терпишь ни на волос. Но помощь мирская, так ли, иначе ли, всегда насилие. Вот в этом противуречии ты и запутаешься раньше или позже – ежели уж ныне не начал. Оно тебя сюда приведет, другого пути не будет. Путь у тебя один-единственный, мы лишь пришлецы и присельники на сей земле и подвизаемся на ней едино за истину да человеколюбие.
То, что отец Киприан поставил Богдана с собою в ряд, явилось приятной неожиданностью. Но Богдан был уверен, что лучше всех знает себе цену и что цена та – не слишком велика.
— Мне даже здесь порой кажется, что шумно и народу много, — признался Богдан. Архимандрит вновь помолчал.
— Что ж, и так бывает, — снова согласился он. — Первоначальник наш, преподобный Савватий, такоже изнывал. На Валаамском острове в монастыре ему и то суетно было. И лишь тогда возвеселилась пустыннолюбивая душа его, когда он узнал, что есть на дальнем севере, на море студеном, необитаемый Соловецкий остров. И ведь не отпускали его ни настоятель, ни братия, любили его крепко… но не смог он преодолеть тайного влечения – и не спросясь, без благословения, лишь Богу помолившись усердно, ночью тайно покинул монастырь достославный и пошел дальше искать пустыню по нраву[37]. Вот как бывает. Куда же тебя, чадо, тогда забросит? — задумчиво, уж как бы и не к Богдану обращаясь, пробормотал Киприан.
Богдан ничего не ответил.
Про лису он не сказал пока отцу Киприану ни полслова. Впрочем, покамест они беседовали просто как друзья и единочаятели, отнюдь не как духовные отец и сын. А вот во время исповеди, пожалуй, надо будет беспременно…
Хотя что говорить? В чем проблема-то? Ну мертвая лисица… Неприятно, конечно, невместно – но уголовной составляющей нет как нет.
Уголовной нет.
Только вот кровь на заклятой от крови земле.
А было и еще что-то. Что-то странное, цеплявшее так легонечко… но не понять что. «Не успел сообразить, покуда один был, — теперь не соображу, покуда снова один не останусь», — это Богдан, зная себя, понимал доподлинно.
Ладно.
Вот и стройка. Из створа той улицы, что вела к другому, западному пирсу пристани, во главе своей братии показался и уж оттуда, издалека, просиял в сторону отца Киприана приветливой улыбкою шанцзо Хуньдурту. В длинном, до самых пят желтом одеянии он словно плыл над месивом неряшливой, в строительном мусоре, земли. Отец Киприан широко воздел в стороны руки, от души готовясь к объятиям; ровно так же развел руки и идущий ему навстречу шанцзо. Точно они целую вечность не видались.
Обнялись по-братски.
— Здрав буди, Хуньдургу.
— Здравствуй, Киприан…
Настоятели соседствующих обителей дружили, дружили давно и крепко. И на стройке старались держаться вместе. Отрадно и трогательно было видеть, как сии пастыри, каждый в сообразном своей вере одеянии, споро и с удовольствием тягали туда-сюда взвизгивающую от натуги, кидающую то вправо, то влево фонтаны желтых пахучих опилок двуручную пилу или, стоя бок о бок, а то и согнувшись в три погибели, шпаклевали срубы внешних стен… а теперь вот, наравне с рядовыми труждающимися, на высоте без малого двух десятков шагов укладывали на внешнюю сторону главного смотрового купола звукоизолирующее покрытие из синтетического волокна. Никогда, ни полусловом не заговаривали они о вопросах веры и вели себя словно мирские закадычные друзья – да и понятно почему: что проку хулить убеждения друга, не раз и не два обдуманные, давно сделавшиеся стержнем личного бытия? Но время от времени Богдан ловил грустные, сочувственные взгляды, которые Киприан бросал на хуньдурту, когда был уверен, что тот не заметит, — и ровно такие же взгляды, коими ровно в тех же обстоятельствах печально одаривал Киприана обычно весьма улыбчивый шанцзо. Так и чувствовалось, что каждый сочувствует другому и мыслит про себя: «Охо-хо! Погубит он, бедняга, этим буддизмом свою бессмертную душу!»; «Oxo-xo! He вырваться ему со своим православием из мучительного круга перерождений!» И похоже было, что то сострадание, который каждый из них питал к весьма вероятной посмертной судьбе друга, здесь, в мире сем, нечувствительно заставляло их быть один с другим особенно внимательными, предупредительными и, сказать-то иначе затруднительно, нежными.
Здесь, на площади перед планетарием, уже приобретавшим вполне законченные черты, было много женщин. То подруги провожали обетников на работу, то истовые богомолки, неутомимо, как заведенные, крестясь и кланяясь, держали равнение на величаво проходящую мимо процессию… Мирские девчата – жены, а то дочки моряков и работников пристани да юные практикантки-древнезнатицы, копающие лабиринт под нечутким к их девичьим потребностям руководством сюцая археологии из Архангельска, унылого и сильно сутулого субъекта, видеть ничего не видящего, кроме обработанных камней, черепков и эрготоу, — поглядывали на иноков помоложе совершенно с иным интересом.
— Девы гуляют, словно облака[38], — сделав плавный жест широким рукавом в сторону держащегося поодаль женского племени, с мягкой улыбкой проговорил шанцзо Хуньдургу.
Отец Киприан усмехнулся в бороду.
— На Святой Руси похоже говорят, да иначе, — ответил он.
— Как? — заинтересовался буддийский настоятель.
— Девки гуляют – и мне весело!
От тройки молодых женщин, смиренно стоявших у входа в бревенчатую избу, в коей располагалась местная почта с телефоном и интернетным узлом, отделилась одна и стремглав бросилась наперерез отцу Киприану:
— Благословите, батюшка!
Вострый носик, милые конопушки… Длинное глухое платье, накидка без вычур, косынка, плотно покрывающая власы, — все честь по чести. Отец Киприан остановился и от души, несуетно осенил женщину неторопливым крестным знамением. Востроносая земно поклонилась и, приложившись к руке настоятеля, в полном восторге брызнула к подругам обратно, выбрасывая комья земли из-под каблучков:
— Ох и настяжала же я нынче благодати! У отца Феодора взяла, у отца Перепетуя взяла, теперь вот у самого отца Киприана взяла – а еще полдня впереди!
Шанцзо шагал, опустив глаза, изо всех сил стараясь не улыбнуться. Архимандрит с каменным лицом шел дальше. Но мгновение спустя все же обернулся в сторону Богдана – оказывается, после встречи с другом он не запамятовал о сановнике – и сказал негромко:
— Ведомо сердцу моему, о чем ты думаешь. Не гордись, чадо, не гордись. Вера в Господа – душе человечьей подмога великая, но одну душу на другую в человеке разом да вдруг не меняет. Ибо незачем это Господу. Ему всякая душа важна. От привычной пустой погони она не страхует, вера-то. И все же лучше пусть молодица за количеством благодати гонится, нежели за количеством суетных благ и удовольствий мира сего. А благодать – она все равно лишней не бывает…
Покосился на шанцзо, так и не согнавшего с тонких губ едва заметной улыбки, и сам усмехнулся. Чуть покрутил головой. Сказал:
— Хотя, конечно…
Помолчал немного.
— А пару седмиц, — продолжил он, совсем, видно, разоткровенничавшись, когда рядом остались только шанцзо Хуньдурту и Богдан, — еще забавнее было. Подлетает одна юница, из древнекопательниц, видать, и лихо так, с ужасом спрашивает: батюшка, а скажите, правда, что монахи не моются совсем?
— Ну и что ты ей ответил? — удержав улыбку, спросил шанцзо.
Отец Киприан с гордостью поглядел на него, потом на Богдана и величаво оправил бороду.
— Я сказал: моются, и даже весьма часто и тщательно. — Он сделал чуть театральную паузу; судя по всему, он был явно доволен остроумием своего ответа юнице. — Но некоторые – подвижничают!
И оба пастыря от души рассмеялись. Отец Киприан – громко, раскатисто, неудержимо. Шанцзо Хуньдурту – тихонько, мягко и как бы издалека.
Пришли. Тут уж каждый знал, что делать, — не первый, слава Богу, день труждались. Соседи Богдана по столику на пароходе тоже были здесь – за исключением маленького кармаданы, который, видать, сильно был занят, входя в курс здешних дел. Веселый прибалт Юхан, ногой поддав одну из упаковок со звукоизолирующим волокном, расставленных аккуратными рядами на дощатых подмостках возле подъемника, гордо глянул на Богдана и сказал:
— Наша!
Задумчивый, немногословный крестьянин Павло Заговников понимающе покивал и первым двинулся к приставной лестнице, по коей тем, кому выпало радовать Господа работою на куполе, надлежало взбираться к самому небу – волокнисто-серому, медленным слитным потоком текущему высоко над островами и морем.
— А вот скажите, преждерожденный Богдан, — лукаво глядя на минфа, произнес Юхан, — вот все же никогда я не поверю, чтобы такой работник, как вы, приехал сюда просто поспасаться, как мы. Признайтесь. Все равно ведь ваши подвиги всем известны – и с наперсным крестом, и в Асланiве… И напарник ваш, ланчжун Лобо, тоже, верно, где-то рядом. Признайтесь, мы никому не скажем: вы подозреваете, что тут готовится какое-то злодеяние?
Богдан, взявшийся уже за перекладину лестницы, чтобы тоже, вслед за Павло, взбираться наверх, на купол, вынужден был остановиться – хотя, видит Бог, именно сейчас он, напротив, постарался бы карабкаться со скоростью атакующего боевого верблюда, чтобы убежать от вот уж третий день в той или иной форме повторяемых вопросов доброго, но немного назойливого в своем простодушном чувстве юмора химика. Хотя, может, он и не только шутил. Так или иначе, бежать было невозможно: Павло завис двумя перекладинами выше, заняв всю лестницу, и отчего-то застрял, так что путь спасения оказался полностью перекрыт.
— Злодеяние уже произошло, — подал он голос сверху и, часто моргая, поглядел вниз, на Богдана. За перекладину он держался лишь левой рукою, а правой усиленно тер глаз. — Кто-то оставил упаковочную стружку на лесах, вот теперь мне что-то в глаз попало… нет, действительно, преждерожденный Богдан, верится с трудом, что человек такого ранга, как вы, приехал сюда без какой-то задней мысли.
Стало ясно, что стружка стружкой, глаз глазом, а он прекрасно слышал, о чем затеялся разговор тут внизу – и не утерпел поучаствовать. Может, и стружку для этого только выдумал. Человек тактичный, не захотел грубо и бесцеремонно встревать в чужую беседу, каковая и без того выглядела не совсем сообразной и чуточку отдавала пустым балагурством; а вот, под благовидным предлогом затормозив на лесенке, позволил себе.
— Каяться я приехал, каяться… — пробормотал Богдан.
— В чем? — искренне удивился Павло. И только потом, похоже, до него дошло, что вопрос несколько бестактен. — Ох, простите… — Он опять, будто вспомнив о своей травме, потер глаз костяшкой указательного пальца. — Я не хотел… Просто, знаете, мы на хуторе люди простые, откровенные… что на уме, то и на языке.
— А что в глазу, то где? — спросил снизу Юхан. Павло кривовато усмехнулся, по-прежнему не в силах двинуться наверх. — В глазу брата своего соринку видишь, а в своем – бревна не замечаешь…
— Ох замечаю, — сказал Павло. — Так как же будет, преждерожденный Богдан?
— Что? — устало спросил Богдан.
— Скажите нам раз и навсегда: вы тут не по долгу службы?
— Я тут по велению души, — сказал Богдан.
— Все! — радостно заключил Юхан. — Можем спать спокойно.
— И не подозревать друг друга в злоумышлении ограбить монастырскую ризницу, — добавил Павло и, видать, проморгавшись наконец, браво полез наверх; его штанины заполоскали на ветру, посреди заполненного клочковатыми облаками осеннего небосвода. Богдан двинулся за ним следом.
На полпути к верхотуре Богдан на миг остановился, благо нескладный и немного неловкий Юхан приотстал, и, поправив пальцем очки, с наслаждением оглянулся по сторонам.
Необъятный ветер, привольно катящийся над темно-серым, в барашках, морем и островами на высоте девяти шагов, веял в лицо мягко и властно, шумел в ушах, теребил волосы. Одноэтажные валунные и бревенчатые дома поселка здесь уже не застили горизонта – весь Большой Заяцкий, плоский, безлесный, щуплый, был как на ладони; а из-за широкого пролива, мягко светя куполами соборов, темнея протяжными стенами кремля и грозными, приземистыми его башнями, вставала гранитная, хвойная громада святой тверди Соловецкой. На площади перед планетарием по-прежнему толпился народ, созерцая богоугодное строительство и воодушевляясь примером братии, без сутолоки и спешки, но споро и складно распределявшейся по местам тружений. Сердце умилялось зрелищем работного разнообразия: кто в подрясниках серых, кто в желтом, кто в обычном светском – курточки непродуваемые, синие дерюжные порты с заклепками; вроде как туристы… Хорошо! Гармония!
Богдан уж хотел было продолжить подъем, как увидел возле крыльца почты давешнего тангута в треухе. Похоже, старшего. Пришлось снова поправить очки. Да, точно. Пожилой. По-прежнему мрачный.
И смотрел он оттуда, снизу, прямо на Богдана – пристально и недобро.
Во всяком случае, так Богдану показалось.
11-й день девятого месяца, первица,
вечер
Отец Киприан и Богдан, прогуливаясь вдвоем, медленно шествовали от Трапезной палаты по мощеной булыжником площади подле Успенской церкви. Томительно и неспешно смеркалось; монотонно текущие по небу облака пропитывались темной осенней угрюмостью, обещая близкие холода и, быть может, ранние снега.
Архимандрит от души приблизил к себе Богдана – быть может, уважая не высказанную прямо, но, вероятно, вполне понятную просьбу отца Кукши, а то и просто проникнувшись к сановнику доверием и симпатией человеческой; может статься, он впрямь уверовал, что дальний жизненный путь непременно приведет минфа в те или иные святые стены, и решил по мере сил этому поспособствовать.
Богдан той близости был только рад. Добрый, твердый и властный старец вызывал в нем лишь уважение.
— Хорошо работаем, споро, — говорил отец Киприан; Богдан почтительно внимал владыке. — Христа ради трудиться легко. С Божьей помощью на той седмице отделки главные завершим… Мыслю я, чадо, сени планетарные перед главным смотровым залом украсить всячески драгоценной утварью из Келарской палаты да ризницы; там за века множество красот рукодельных скопилось, недоступных люду. С Византии монастырю в свое время подарков было нескудно, да от веницейского дожа… всего и не упомнить. А тут будет случай и самим на оные полюбоваться, и людям пред очи предложить. Только, мыслю, многие из них в запустении, надо будет срочно реставраторов опытных призвать… Недавно в голову мысль пришла, еще не продумал в деталях. Честно сказать… — Он смущенно усмехнулся, огладил бороду и глянул на Богдана из-под клобука. — Честно сказать, я уж о торжествах открытия думаю. Есть некая торопливость и суетность в душе у меня, есть… грешен. Не терпится.
— Понимаю, — сказал Богдан.
— Что ж тебе, мирскому-то, не понять. Вы там вечно в суете обретаетесь…
— Ну уж не вечно, — почти обиделся Богдан. — Стараемся и мы душу не опустошать, отче. Разве что поневоле, если дело того требует – да и то… Тяжелее всего, — признал он, немного подумав, — в этом смысле тем живется, кто повседневным делом занят и роздыху никакого не имеет. Предпринимателям да им подобным…. Да особенно тем, кто в совместных с заморскими предпринимателями делах участвует.
— О тех бедолагах и о тяжкой доле их молюсь ежедневно, — сурово сказал отец Киприан. — Чтоб среди второстепенного своего производства не забывали о главном.
— Бог милостив, — кивнул Богдан. — Авось не попустит.
— Так вот что хочу сказать, — в голосе владыки Богдану почудилась некая нерешительность. — Есть мысль у меня заповедная… Для вящей торжественности и вящего единения желаю я на открытие пригласить старого, еще по летному училищу, друга… Дорожки наши разошлись вскоре – он по научной стезе подвизаться решил, я – по военной… но связи долго еще, лет с десяток, мы не теряли. Он-то вскорости знаменит стал, космонавт на всю Ордусь прославленный… Сейчас состарился, не у дел. Хочу я его позвать – торжественное слово сказать братии, послушникам и людям ближним. Как тебе такой план?
Богдан поразмыслил.
— План хороший, — сказал он искренне, — человеколюбивый. Да и повод друга старого повидать не самый плохой.
Настоятель крякнул.
— Остер ты умом, — сказал он, — не зря про тебя в газетах писано. Да, прав ты. Старые мы с ним оба стали… Может, больше и не будет случая повидаться. Кто знает, когда нам отшествовать из этой жизни Господь присудит? Ничего про него ныне не ведаю – а ведь в паре некогда летали: я ведущий, он ведомый… Потом он в отряд космонавтов подался, а я по стратегической линии пошел. Сперва противуракетные дежурства стратосферные, потом… — в голосе его прорезалось подспудное тепло, даже мечтательность некая. — Веселые времена были, пятидесятых-то конец.
— И на Марсе будут персики цвести? — улыбнулся Богдан.
Отец Киприан остановился, повернулся к Богдану лицом; остановился и Богдан. Глаза их встретились.
— И до грядущего подать рукой, — сказал владыка.
— Кто таков друг-то ваш, отче? — помолчав, спросил Богдан.
Владыка степенно двинулся дальше, и Богдан – за ним.
— Да ты знаешь, — ответил он. — Все его знают… Моего поколения, по крайней мере, все… да и твоего, мыслю, тоже. Джанибек Непроливайко.
В голове Богдана что-то сдвинулось мягко и вязко.
— Ага, — сказал он.
Смутное человеколюбивое мечтание, ровно алчущий вылупиться птенец, в первый раз пробующий клювиком прочность яйца, тюкнуло сердце Богдана.
А потом вновь: тук-тук-тук…
— Понятно, — сказал он с деланным равнодушием. — А вот что я, кстати, вспомнил, отче… насчет реставраторов.
— Ну?
— Летом мы с напарником одно дело вели, до хищения ценностей из патриаршей ризницы касательство имевшее….
— Наслышан, чадо, наслышан. Крест Сысоя наперсный…
— Именно. Так вот, там довелось мне среди работников ризницы познакомиться с женщиной-реставратором, опыта и добросовестности необыкновенных. И, что существенно, дело она именно с церковными ценностями имеет. Давно.
— Так-так, — оживился отец Киприан.
— По скудному разумению моему, она вам как нельзя лучше подошла бы.
— Как звать?
— Бибигуль Хаимская.
— Справлюсь о таковой. Спасибо, чадо…
— Тут еще одно обстоятельство.
— Ну?
Богдан чуть помедлил, соображая, как сказать покороче.
— Одинокая она, с сынишкой одиннадцати лет. Не бедствует, конечно… но живет, сами понимаете, скудно, и лишний заработок никак не повредит ни ей, ни сыну. Да и мальчику, думаю, душеполезно было бы монастырь посетить, пообщаться с отцами неторопливо, обстоятельно…
Отец Киприан снова остановился и снова повернулся к Богдану. Заглянул ему в глаза, потом даже взял его за руку. Богдан твердо выдержал взгляд старца.
— Говори, как на духу, чадо, — тихо, но требовательно произнес отец Киприан. — Твой ребенок?
— Господи, помилуй, — ужаснулся Богдан. — Да с чего ж вы такое удумали, отче?
— Переживаешь за женщину изрядно, по голосу слышу. И за чадо. Ровно за свою женщину и за свое чадо… Хорошо, верю, не твой. Но что-то есть у тебя на уме, чего ты не глаголешь.
Богдан не ответил.
— Глаголь, — велел отец Киприан. Богдан досадливо поджал губы на мгновение, но выхода уже не было. Очень коротко, буквально несколькими фразами, он рассказал Киприану о том, что им с Багом случайно сделалось известно о личной жизни Бибигуль[39].
Когда он закончил, архимандрит долго молчал, по-прежнему держа его за руку. Усиливающийся ветер трепал его рясу, хлопал по клобуку. Кресты на куполах померкли и сделались темнее серого неба. Исподволь наползал ненастный вечер.
— Ах, человеци, человеци… — с сожалением покачал головой отец Киприан.
— Им тоже надо дать повидаться на закате жизни, — сказал Богдан убежденно и твердо. — Может, простят друг другу с Божьей помощью. Не говорю уж про мальчика. Разве же полезно для души его то, что он отца не уважает да и не знает совсем? Пусть увидятся все трое. Не приблизятся друг к другу, не захотят хоть словечком перемолвиться – так тому и быть. А может, и приблизятся… Богоугодно это, отче Киприане. Что хотите со мною делайте – богоугодно.
Отец Киприан строго глянул на Богдана:
— А ну как согрешат?
Перед мысленным взором Богдана, ровно наяву, возникла привычно безжизненная, подавленная Бибигуль. А все, что Богдан ведал о великом космопроходце, наводило на мысль, что и он живет не радостнее.
— Как согрешат – так и покаются, — сказал Богдан. — Только сейчас они в окамененном нечувствии пребывают, в смертном грехе уныния – а это и не жизнь вовсе. Они ж почитай что муж и жена, отче…
Крепкие пальцы отца Киприана на миг стиснулись на запястье Богдана сильно, как тиски, — и тут же разжались. Он поднял руку и с силой провел ладонью по лбу.
— Бибигуль – к сорока, Гречковичу – за пятьдесят, как я понимаю… мальчику двенадцатый… Пусть повидаются.
— Быть тебе среди нас, — тихо, напрочь утратив всякую величавость и уверенность, сказал отец Киприан. — Может, и рукоположения сподобишься…
— Стезя моя светская, — упрямо повторил Богдан.
Настоятель чуть качнул головою.
— Ты и сам еще не чувствуешь, как стезя твоя из человекоохранительной в человекоспасительную превращается, — проговорил он. — Узко тебе в человекоохранителях, узко… А человекоспасителем в миру быть стократ трудней… — Он тяжко вздохнул. — Хотя бывали случаи… Осекся. Размыслительно и немного печально обвел взглядом небо, облака, купола. Может, вспоминал эти самые случаи и примеривал на Богдана. А может, о чем ином думал. Еще раз глянул Богдану прямо в глаза.
— Ладно, чадо. Быть по сему. Пусть повидаются на открытии планетария, а там – как Господь рассудит.
11-й день девятого месяца, первица,
ночь
Выл ветер снаружи, и шумели сосны.
Богдан проснулся от странного и тревожного ощущения, что в пустыньке его кто-то есть. Открыл глаза, но тьма была – хоть глаз коли. И тишина ничем не нарушалась. Но… Запах. Тонкий, едва ощутимый запах благовоний… знакомый… до боли знакомый… Богдан рывком сел во гробе своем, таращась в чернильную тьму. Вроде кто-то вздохнул? Лампада погасла, сообразил Богдан. Руки его потянулись туда, где, как он помнил, он оставил спички.
— Не надо, Богдан, — просительно произнес тихий, едва слышный голос Жанны. Власы у минфа встали дыбом.
— От юности моея мнози борют мя страсти, — торопливо забормотал он, торопливо крестясь, — но Сам мя заступи и спаси, Спасе мой… Святым духом всяка душа живится и чистотою возвышается, светлеется тройческим единством священнотайне…
Коротко рассыпался тихий, серебристый смех.
— Богдан, любимый, я не искушение сатанинское, нет. Я просто безумно любящая тебя женщина. Твоя жена. Ну, дай руку, удостоверься.
В то же мгновение ее тонкие, прохладные пальчики взяли руку Богдана и потянули на себя. Ладонь оторопевшего минфа легла на невидимое во тьме хрупкое обнаженное плечо. Пальцы Богдана дрогнули, перехватило горло. Прохладная гладкая кожа звала.
— Жанна, — хрипло, ничего не в силах сообразить, выговорил Богдан, — здесь же холодно. Ты продрогла совсем…
— Нет. Я разделась минуту назад. Разделась…
Рука сама собой пошла вниз. Ключица, твердая и тонкая. Нежный, шелковистый подъем – грудь. Богдан отдернул руку.
— Как ты здесь, Жанна? Зачем?! Она не ответила и вновь потянула его ладонь к себе, на этот раз – к лицу. Горячие сухие губы прильнули к пальцам Богдана. К одному, к другому… она перецеловала их все. В темноте слышалось ее частое, страстное дыхание; этот звук оглушал, сводил с ума. Богдан, до хруста стиснув зубы, вдругорядь отдернул руку.
— Жанна, здесь нельзя…
— Всюду можно, где любовь, — раздалось из темноты.
— Как ты здесь оказалась?
— Переплыла… Я знаю, женщин сюда не пускают. Но я не могу без тебя, Богдан, не могу! Можешь меня убить. Но на одну ночь… как Фирузе тогда… ведь ей же ты не отказал, правда? Ведь ты добрый, Богдан, ты не можешь отказать… я уйду утром, исчезну, испарюсь, но… не гони меня сейчас. Я не смогу уйти… не смогу…
— Жанна, любимая, — едва не плача, выкрикнул он, — здесь нельзя!
— Ты любишь меня, правда? Все-таки любишь? Я так обидела тебя, а ты… Правда? Любишь, да? Скажи!
— Господи, Жанна…
Руки вновь сами собою потянулись в темноту. Туда, к ней. Последним усилием воли Богдан что было сил хрястнул обеими ладонями о бортик гроба. Боль полыхнула в глазах ослепительной вспышкой.
Полыхнула – и погасла. А дыхание невидимой женщины – осталось.
— Не хочешь? — печально и безнадежно донеслось из темноты.
— Жанна… — Он облизнул пересохшие губы. — Как мне объяснить тебе… Есть вещи, которые нельзя делать именно для того, чтобы не перестать любить. По-настоящему любить. По-человечески. Понимаешь?
— Понимаю. Вещь, которую нельзя делать, — прогнать меня сейчас в ночь, в холод, в пролив, где начинается шторм…
У Богдана слезы навернулись на глаза.
— Я не гоню тебя, родная, — сказал он. — Это совсем не то…
— Не гонишь, но хочешь, чтобы я ушла сама, — покорно сказала темнота; по голосу чувствовалось, что Жанна едва сдерживает слезы. — Хорошо, Богдан. Я послушная. Поцелуешь меня на прощание?
Богдан сглотнул. Он тоже готов был расплакаться. Он ничего не понимал – но чувствовал, что готов сделать, быть может, самый страшный и непоправимый шаг в своей жизни, самый жестокий и неправедный…
И не мог его не сделать.
— Да, — тихо сказал он.
Дыхание ее приблизилось. Тонкое обнаженное колено Жанны коснулось живота Богдана и тут же отпрянуло – словно она берегла его целомудрие. Господи, Жанна…
Он не видел, но почувствовал отчетливо, словно бы увидел, как из непроницаемой тьмы к его лицу вплотную придвинулось ее лицо. Знакомое каждой черточкой, родное… Он ощутил ее дыхание. И вот ее губы коснулись его губ, сначала едва-едва, мирно и нежно, словно они были детьми, впервые пробующими это странное взрослое единение лишь из любопытства – необъяснимого и волнующего… потом острый, словно звериный, язычок молодой женщины коротко плеснул Богдану в рот и отпрянул, потом плеснул сызнова…
И вот тогда плоть Богдана сошла с ума.
Каркнув что-то невразумительное, он опрокинул хрупкое, податливое и жадно ждущее тело прямо на стылый земляной пол. Богдану сейчас было все равно, и он, каких-то пять минут назад так волновавшийся о том, что жена может замерзнуть в зябкой землянке, повалил ее на спину, забыв обо всем, и сам грубо рухнул между ее с готовностью распахнутых коленей. Жанна ахнула, на миг выгнувшись упругой тонкой дугой.
— Вот ты! — закричала она, стискивая Богдана ногами и плотнее вдвигая, буквально вбивая в себя. — Вот!!!
В крике ее звучали торжество и исступленная радость.
Когда минфа вломился в нее в пятый раз – одной рукой сладострастно вцепившись ей в волосы и запрокидывая ей голову вверх, а другой терзая исцелованную и изгрызенную до невидимых в ночи синяков грудь – у нее уже не осталось сил кричать. Она лишь гортанно всхлипнула, счастливая, удовлетворенная, но безропотно и покорно дающая своему мужчине столько, сколько ему надо; ноги у нее, стоявшей на четвереньках, обессиленно подломились, и она мягко повалилась на бок вместе с Богданом; и долго еще в такт ему шептала, облизывая языком распухшие, пересохшие губы:
— Да… да, любимый… Наконец-то… Да…
Когда безумие отступило, Богдан провалился в сон стремительно, будто его кто выключил. В душе была пустыня – то ли горькая после случившегося, то ли сладкая, не понять. Пока не понять. Где-то на самой грани яви он успел вспомнить – и это была первая человеческая мысль в его голове с того мгновения, как Жанна его поцеловала, — что срок их с Жанною брака еще не истек и, стало быть, все, что он тут проделывал в течение последних, верно, полутора часов, он проделывал с супругой, значит, в чистоте телесной… Но это было слабым утешением.
12-й день девятого месяца, вторница,
утро
Богдан проснулся едва живой. Словно на нем пахали всю ночь. С трудом разлепил глаза.
Он лежал во гробе. Как всегда.
Лампада покойно, мирно теплилась перед иконою.
Богдан с трудом сел. Оглянулся мутным со сна взглядом – никого. Никого.
Ничего не болело, но слабость была ужасающая. «Простыл вчера на куполе, что ли? — вяло подумал минфа. — Ветром прохватило, ветер весьма пронзительный днем разыгрался… Вот и снится невесть что, после вечернего-то разговора с архимандритом встречи супружеские на ум полезли, а по нездоровью – проистек из оных мыслей о встречах черный бред».
В душе была пустыня.
Ни сладкая, ни горькая… Пресная.
С трудом великим приступил Богдан к утреннему правилу. Голова кружилась, и огонек лампадки то и дело уплывал куда-то в сторону. «Блудны бесы ночью ломят – в избу влезли и снуют: домового Ли хоронят, ведьму замуж выдают», — студенисто всплыли в памяти чеканные строки великого Пу Си-цзина. «Да, — вяло подумал Богдан, механически повторяя слова молитвы, — наверное, это бесы. Искушения к тем наипаче подступают, кто наипаче очиститься восхотел…» Эта мысль оставила его странно равнодушным. Мол, подумаешь, ну – бесы…
Впрочем, поклоны он клал перед иконою истово и крестился от всего сердца.
Но даже читая кафизму, он не мог отделаться от чувства, что в его пустыньке все ж таки пахнет духами. Духами Жанны. Теми, которыми она надушилась тогда, поджидая Богдана, подготовив ему маленький праздник… в их последний вечер.
«Нет, конечно, сон, — окончательно решил Богдан. — По-настоящему это не мог быть я. Пять раз подряд… Не я».
Когда он вышел на воздух, ему полегчало. Студеный рассветный ветер окатил чело, ввинтился от шеи под ворот. Богдан глубоко вздохнул, расправляя плечи. На юго-востоке, над островерхими темными соснами, рыжими прожилками разгорались всклокоченные края туч.
И тут он увидел у поворота дороги, шедшей в сторону перекинутой на остров Муксалма валунной дамбы, ту же странную пару в степных треухах. Тангуты подобно каменным изваяниям стояли в трех десятках шагов от пустыньки Богдана и смотрели в его сторону. На таком расстоянии выражение их лиц терялось, но Богдан готов был поклясться, что на них написаны настороженность и неприязнь. И подозрительность. Увидев, что Богдан их заметил, оба резко повернулись, не обменявшись ни словом, и быстро зашагали прочь, вскоре скрывшисьза приземистыми багряными кустарниками, росшимипообочине.
Эта странная встреча напомнила Богдану все, что было с тангутами связано. Словно наяву он опять увидел беспомощно оскаленные зубы мертвой лисички, ее вспоротый мягкий живот. Буквально винтом скрутило Богдана от негодования и ненависти к неизвестному живодеру. Какое зверство! И против кого? Не бурундук и не волк, не личинка какая-нибудь бессмысленная и не вонючая копошащаяся тварь, вроде хорька… нет. Лисичка! Милая, веселая, игривая… чистенькая рыженькая хитруля, Патрикеевна ласковая и своенравная… да это же самый милый, самый лучший зверек, какой лишь бывает на свете Божием! На лисичку поднять руку – это же все равно, что на человека! На женщину!
На девочку.
Сила собственного негодования и невесть откуда вдруг взявшегося лисолюбия на какое-то мгновение поразила самого Богдана. Но лишь на мгновение. Удивление тут же забылось – а негодование осталось. И едва ли не родительское умиление словно наяву ощутившейся мягкой рыжей шерсткой…
Найти убийцу.
Я должен найти убийцу!
Это намерение еще вчерашним утром промелькивало у него в голове – но уж очень неуместным казалось осквернять мирную святую твердь, затеяв тут частное расследование; будто Богдан жить без них, расследований этих, не может, будто он некий маньяк-работник, а не человек духовный…
Теперь сомнения пропали разом, словно их и не было.
Ведь лисичка же! Ровно девочка малая!
Но, наверное, именно потому, что Богдан нежданно-негаданно как человека, как самого себя ощутил лисью породу, одновременно с прорезавшимся странным сочувствием к милым зверькам к нему вдруг пришло понимание того, что за мысль его тревожила еще вчера.
Земля от крови заклята, так? Настолько, что даже волки ушли на материк, чтобы не драть зверушек…
Некий аспид кровь лисы пролил, заклятье ему нипочем. Стало быть, найти и обезвредить. Тут все понятно.
Но сами-то лисы?
Они что, манной кашей тут питаются? Еловыми шишками?
Лисы-то ведь – тоже хищники!
Баг и Богдан – порознь, но уже вместе
Александрия Невская,
Управление внешней охраны, кабинет Бага,
12-й день девятого месяца, вторница,
день
Получив посылку, Баг некоторое время молча стоял над ящиком и тупо пялился внутрь, переваривая внезапно вернувшуюся к нему ночную мысль.
«Лисьи чары».
Баг вытащил один ящичек, раскрыл, достал сигару и понюхал. Пахло приятно.
Никогда еще Баг не опускался до частных расследований. Или не поднимался. Смотря как посмотреть. Как относиться к государственным учреждениям человекоохранения.
Могли появиться этические проблемы. Правда, вероятность их возникновения сильно уменьшало то обстоятельство, что расследовать было, в сущности, нечего. Частное, не частное – расследовать можно только преступление. В крайнем случае – преступный сговор, хотя бы он и не привел еще к совершению каких-то реальных и конкретных человеконарушений. Тогда выйдет предупреждение человеконарушения. Профилактика, как сказал бы тот же Дэдлиб.
Значит, получается, что это и не расследование вовсе. Заокеанский знакомец попросил навести справки. Это каждый подданный может сделать совершенно свободно. Что тут особенного?
«Что же… Будем считать, что не расследование, — решил Баг, раскуривая сигару. — Просто некое лицо, то есть я, решило поинтересоваться из личных соображений всем, что связано с новейшим средством для достижения Великой радости, называемым поэтично и целомудренно „Лисьи чары“. Может, мне… э-э… надо. В конце концов, если я наткнусь на что-то подозрительное, вот тогда можно будет думать о том, чтобы начать настоящее расследование».
Через полчаса Баг знал о новейшем средстве все, что мог узнать любой человек, располагающий «Керуленом» и выходом в сеть. Задумчиво глядя на мерцающий дисплей верного компьютера, он пускал дым к потолку и угрюмо взглядывал на строки последнего из полученных по сети сообщений.
Итак, «Лисьи чары» начали поступать на рынок полтора года назад. Сколько длилась их разработка в лабораториях Лекарственного дома Брылястова, с наскока узнать не удалось – это сведения специальные, для тех, кому, скажем, по казенной надобности надо. Междусобойные сведения. У варваров их называют конфиденциальными. Но научные испытания и проверки нового средства длились, как было с гордостью упомянуто в одном из рекламных разъяснений, «не год и не два», за каковой срок не выявилось ни малейших противупоказаний и тревожащих признаков.
Всему этому не верить не было ни малейших оснований – неточности в рекламе наказывались в Ордуси очень строго, а за преднамеренное искажение фактов и их приукрашивание рекламодателям даже брили подмышки. Народ обманывать нельзя, и деловой мир это давно знал.
С четверть часа Баг внимательно читал подборки благодарных, хвалебных писем, приходивших на адрес Лекарственного дома. Многие были на иноземных наречиях – большую часть Баг не знал и был вынужден загрузить программу-переводчик «Мировой толмач». Но и ордусских хватало – по-русски, по-ханьски, по-ютайски, на тюркских наречиях, то и дело мелькала арабица… Похоже, писали люди вполне искренне.
Показатели продаж впечатляли, но и оставляли чувство смутного недоумения. Спрос на «Лисьи чары» превышал предложение, причем превышал отчаянно. Сколько Баг разбирался в предпринимательстве, при таких условиях любой частный производитель расширял и расширял бы производство, но в данном случае этого не происходило. Объемы выпуска удивительного лекарства пребывали неизменными с самого момента его появления. Словно дом Брылястова нарочно, искусственно этот уровень поддерживал. Может, так оно и было – чтоб цены не снижать? Дороги были «Лисьи чары» фантастически: Баг, увидев цифру, только в затылке почесал.
«Стоит, — подумал он, — вкалывать и зарабатывать деньги, доводя себя до того, что жену порадовать не можешь, чтобы потом эти же деньги тратить на пилюли, предназначенные для того, чтобы радовать жену!» Как-то странно, право же. Несообразно.
Но именно цены неумолимо свидетельствовали о том, что, несколько увеличив выпуск, Брылястов не потерял бы ничего – напротив, только стал бы получать больше.
Затем Баг выяснил, что основной поток «Лисьих чар» идет за рубежи Ордуси. Там спрос куда больше. Иноземные покупатели обеспечивали чуть ли не восемьдесят три процента сбыта. Ай да иноземцы…
Состав пилюль в сети был растолкован куда подробнее и яснее, нежели на упаковке; да и читал Баг его теперь трезвыми глазами. Лекарственный дом не делал из него секрета – широкий жест уверенных в себе деловых людей. Специально оговаривалось, что подбор составляющих самый ординарный и весь секрет – в процессе изготовления пилюль, а вот он-то как раз и относится к особо междусобойным сведениям.
Почитав внимательно и повыкликав на экран в отдельные окна несколько врачебных и химических справочников, Баг только плечами пожал. Мудреных слов наподобие «липидов», «гликозидов», «бета-гидротриэтил-рутозидов» и прочих – Баг в юности серьезно подозревал, что научники их специально придумывают, чтобы сбивать с толку людей и быть им необходимыми, — он давно научился не бояться. В пилюлях не было ничего, кроме обычного, можно даже сказать, проверенного веками широкого набора общеукрепляющих и жизнеусилительных средств природного происхождения – как растительного, вроде лимонника, так и животного, вроде пантов. На Руси, Баг знал это еще от школьных приятелей, про такую подборку говорят «вали кулём – потом разберем»; все это, конечно, укрепляло организм, но совершенно не объясняло тот ошеломляющий эффект, который производили, судя по всему, «Лисьи чары».
Когда Баг добрался до пресловутой «лисьей рыжинки», то был даже разочарован: он рассчитывал наткнуться на нечто, может, даже с магическим уклоном, вроде паленой в полнолуние лисьей шерсти, но оказалось, что эта составляющая – единственное из входящих в состав «Лисьих чар» веществ, каковое также относится к области междусобойных сведений. Сообщалось, однако, что «лисья рыжинка» – естественное вещество животного происхождения, прошедшее все положенные государственные освидетельствования, значит, надлежащим казенным ведомствам вполне известное и хранимое в секрете от иных лекарственных производителей по согласованию с властями.
«Получается, — глядя на строчки перечня входящих в состав лекарства веществ, подумал Баг, — что все дело в процессе изготовления да в этой самой междусобойной „рыжинке“. Положительно, в отделе жизнеусилительных средств Лекарственного дома Брылястова засел какой-то поэтически настроенный преждерожденный. Сплошные лисы – если рыжинка, то лисья, если чары – тоже лисьи».
Однако надо было отдать должное поэту от лекарственных снадобий: он хорошо ориентировался в традициях и знал, как назвать лекарство. В легендах и рассказах жителей Цветущей Средины лиса издревле занимала особое, многозначительное место, и вера в ее огромные волшебные способности была распространена до чрезвычайности. Вечно молодая, не старящаяся, не тратящая времени на прическу и белила с румянами дева, она приходила по ночам к обладающему стойкой добродетелью юноше и делила с ним ложе; непревзойденная в искусстве тайных покоев, дева-лиса умела доставить юноше неземное наслаждение, могла всеми своими немалыми волшебными силами способствовать продвижению по службе своего любимого, не говоря уже о безбедном, сказочном существовании. Лиса даже рожала своему избраннику долгожданных детей…
Баг, не донеся сигару до пепельницы, замер.
Детей…
Новая мысль, крутанув хвостиком, помчалась было юркой мышкой, но трезвый Баг уже крепко вцепился в нее.
Застучал лихорадочно ящиками стола.
Коробка с дисками многотомного сочинения Пузатого А-цзы «О лисьем естестве» нашлась в правом нижнем.
«Ведь мне Адриан рассказывал их родовую легенду – о лисе, которая вывела род Ци в люди… Так… — думал Баг, торопливо закладывая справочный диск в дисковод, — если это было пять веков назад, значит, у А-цзы точно должно быть… Может, что-то есть и про „рыжинку“?»
Он ввел запрос.
«Керулен» почти неслышно пошуршал диском и выдал ответ: да, есть персонаж по имени Ци Мо-ба. Содержание рассказанного Адрианом Ци родового предания совпадало полностью; у Пузатого А-цзы предание содержало множество красочных деталей и занимательных подробностей.
Про «рыжинку» не было ничего.
Баг отодвинулся от «Керулена» и укоризненно посмотрел на открытый ящичек с сигарами.
Сигары оказались воистину достойными и хорошо помогали мыслительным процессам. Баг взял еще одну и заварил свежего чаю.
Лисы рожают детей.
Детей…
А что, если…
А что, если этот эпизод из истории рода Ци и смерть трехдневной Кати как-то, упаси Будда, связаны?!
Сигара чуть не выпала из пальцев потрясенного этой мыслью Бага.
А ведь если это так, то, может быть, и их со Стасей будущим детям угрожает какая-то опасность?
Лисы и дети.
«Лисьи чары» и дети.
Баг снова придвинулся к «Керулену» и ожесточенно зашуршал клавишами. Поисковая машина выдала отрицательный результат: в открытых базах данных связь между «Лисьими чарами» и учетом деторождении не прослеживалась.
«Значит, так, — Баг сделал пару глотков чаю, не замечая вкуса, а вкус был хороший, приятный был вкус. — Срочно нужно побеседовать с Адрианом… Расспросить его о том, как у рода Ци вообще с деторождением обстоят дела, нет ли чего подозрительного… Нет. Как его сейчас расспросишь! Совершенно неуместно… Стоп. Ведь есть же еще этот, как его? Боец любовного фронта. Надорвавшийся в сладких сражениях. Как же его? А! Мандриан. Он тоже Ци!»
Ну-ка…
Старший Ци оказался человеком по меньшей мере небезызвестным.
Будучи состоятелен от рождения – роду Ци вот уж два с половиной века принадлежали изрядные площади благодатных земель на полуострове Ямал, и теперь, сдавая их в долгую аренду газоразработчикам, Ци получали немалый и надежный доход, — Мандриан мог позволить себе заниматься тем, к чему лежала душа, не особенно заботясь о пропитании насущном и не думая о завтрашнем дне. Чем Мандриан Ци, в отличие от младшего брата, всю жизнь и занимался. С одной стороны, как следовало из неумеренно откровенных речей хмельного Адриана, Мандриан усердствовал по женской части, а с другой – и об этом не раз писали электронные версии газет – он долгие годы бессменно возглавлял общество в защиту многомужества. Даже тяжко занедужив, он остался его почетным председателем.
Ни в одном из уголовных уложений Ордуси нельзя было найти ни единой статьи ни против многоженства, ни против многомужества. Люди сами решали эти тонкие проблемы, исходя из велений своей веры и своей совести. Но если многоженство было довольно распространено, то случаи многомужества можно было перечесть буквально по пальцам и относились к ним ордусяне в большинстве своем как к забавным курьезам. В чем тут было дело – оставалось лишь гадать, но Мандриан Ци в свое время сделал целью жизни борьбу с этим предрассудком – и, хоть не слишком-то преуспел, известность снискал.
Баг раздраженно стряхнул пепел.
Значит, надо явиться к этому Мандриану, тряхнуть у него перед носом пайцзой, задать пару вопросов и…
Нет, нельзя.
Частное же, гм, расследование.
Баг затянулся в раздумье.
Самым логичным было бы прикинуться журналистом, пришедшим взять у Мандриана интервью. Тут-то разговорить Мандриана труда бы не составило.
Но – как-то… Неудобно. Как-то это… Гм.
К концу сигары Баг решил, что – ничего. Сами журналисты кем только порою не прикидываются, чтобы добраться до интересующего их человека.
Баг протянул было руку к телефону, и тут тихо свистнул сигнал внутреннего переговорного устройства и голос шилана[40] Алимагомедова произнес:
— Еч Баг. Ты на месте?
— Да, прер еч, — ответил Баг и зачем-то добавил: – Работаю… — Он немного смутился. Работает, ага, как же…
— Зайди ко мне, — сказал Алимагомедов.
Соловки,
12-й день девятого месяца, вторница,
первая половина дня
Впервые за время пребывания на светлом острове Богдан не поспел к исповеди и литургию отстоял с трудом великим.
Все было, как всегда: и сладкий, небесный запах ладана, и умилительное мерцание десятков свечей в беспредельном сумраке громадного сводчатого зала, и приглушенное, осторожное покашливание старцев, время от времени раздававшееся то тут, то там, и возносящее душу над грешной землею пение на хорах – то льющееся исподволь, ласкательно, ангельски, а то величаво и порой даже гневно низвергающееся словно бы с Божиих высот.
Но вот только ноги бессильно дрожали да кружилась голова.
И мысли – не собрать, не очистить, не отбросить…
«Что это было? — мучительно размышлял Богдан. — И зачем?»
Сонное наущение?
Прелесть бесовская?
Живая Жанна?
Последнюю мысль, как ни была она ему радостна, сладка и, что греха таить, по-мужски лестна, он отбросил тотчас же. Богдан дорого бы дал, чтобы вернуть возлюбленную младшую супругу, но всем сердцем понимал ее – и ее уход. Не может человек. Ну не может. О ледяные углы и грани этой невозможности раньше или позже изотрется до дыр и развалится в гнилую труху неприязни самое преданное, самое самозабвенное чувство. Любящий человек какие хочешь горы свернет, какие угодно бедствия претерпит, он может все – кроме одного-единственного: любить не так, как он любит.
Тогда, быть может, знамение?
Но что может значить подобное знамение – пленительное, утомительное и неизбывно грешное?
То, что Богдан виновен перед доброй иноземной юницею? Так он и без знамений это прекрасно понимал…
Скорее всего – сон.
А ну как нет?..
По окончании службы Богдан дождался, когда отец Киприан покинет алтарь, и подошел к нему.
— Благословите на разговор, отче, — проговорил минфа негромко. — Хотелось бы без отлагательств…
Архимандрит пристально глянул Богдану в лицо и слегка нахмурился.
— Лица на тебе нынче нету, чадо, — проговорил он недовольно и, как показалось Богдану, чуть встревоженно. — Стряслось что?
— Не тут, — попросил Богдан.
Киприан на миг поджал губы, давая понять, что не очень-то доволен такою настойчивостью.
— До тружения планетарного не терпит? — спросил он затем.
— Не ведаю, отче, — признался Богдан. — И к тому ж занедужил я, кажется. Боюсь, тружение мне нынче не по силам окажется.
В строгом взгляде архимандрита промелькнула неподдельная тревога.
— Идем, — коротко велел он и, круто повернувшись, пошел, метя пол длинными полами рясы, к выходу из зала. Богдан, сразу чуть задохнувшись от быстрой ходьбы, поспешил за Киприаном.
До самых покоев архимандрита они не возобновляли разговора. Утвердившись на излюбленном своем стуле с прямой высокой спинкою, владыка указал Богдану на кресло против своей особы и сложил руки на коленях.
— Ну, сказывай, — велел он.
Богдан, усевшись на краешек кресла – ему всегда неловко было сидеть на мягком и удобном, когда пастырь, словно изваяние, жесткий и распрямленный, восседает на стуле, — чуть помедлил и прямо спросил:
— Отче… Как у вас тут насчет блудных бесов?
Отец Киприан тоже немного помедлил; взгляд его стал задумчивым. Он тяжко вздохнул.
— Как, как… Подле святого места нечистые всегда суетятся выше меры. Что им мирские грешники? Те и сами к ним придут… Им праведных с пути сбить надо! — вздохнул вновь. — Ты мне скажи, какая напасть приступила? Богдан, поправив очки, вкратце рассказал. Когда он замолчал, Киприан с минуту задумчиво оглаживал бороду и глядел куда-то в пространство грустно и отрешенно. Потрескивала в кромешной тишине свеча.
— Сильно по молодице своей тоскуешь? — негромко спросил настоятель.
— Очень, — ответил Богдан.
— Сильно винишься перед нею?
— Сильно.
— И слабость телесную ныне чувствуешь?
— Ровно пахали на мне.
— Пахали, — с непонятной интонацией повторил отец Киприан. — От пахоты хоть хлеб…
Он встал и, немного сутулясь, неторопливо прошелся по гостиной келье. Взад, вперед. Отчетливо поскрипывали крашеные доски пола под его тяжелой поступью.
Остановился.
— Что постом да молитвою спасаться в подобных случаях надлежит, повторять тебе не стану – не вчера ты родился, сам все знаешь. — Он пытливо заглянул Богдану в глаза сверху вниз; Богдан выдержал взгляд. — Однако не страх Божий и не раскаяние я в очах твоих вижу, чадо, а некую суетную пытливость… Прав я?
— Да, — чуть улыбнулся Богдан. Киприан опять тяжело вздохнул и опять утвердился на своем стуле.
— Спрашивай, — сказал он.
— Часты ли такие случаи здесь?
— Как тебе сказать… — помедлив, ответил отец Киприан. — В житиях исстари описывались страшные борения. Особенно с теми это стрясается, кто подвижничает сверх обычной меры, наособицу спасается в пустыньках удаленных… До драк с бесами дело подчас доходило.
— Даже?
Владыка вдруг улыбнулся.
— Лупасят нашего брата порою так, что синяки да ссадины остаются. В волосья вцепляются, дерут до плешей… А кто – один Бог знает. Правда, на моем веку подобного не упомню… Но в книгах старых поминается частенько. А что до века моего… — запнулся. Помолчал. Богдан ждал терпеливо, затаив дыхание.
— Среди братии подобное редко, — задумчиво проговорил он. — Случается, конечно, как не случаться: враг не дремлет… А вот среди трудников – да. Наслышан. Да только, чадо, ничего тут удивительного нет, — снова помолчал. — Ты, никак, диавола за хвост ловить собрался? Может, отпечатки пальцев у него брать станешь? Не благословляю. Суеты не потерплю.
Богдан тут же встал и склонился в поклоне.
— Простите мою гордыню, отче.
— Ступай.
Богдан повернулся и шагнул было к двери, но остановился. Обернулся. Оказалось, Киприан смотрит ему вслед.
— Что еще? — тяжело спросил он.
— Простите, отче, последний вопрос. Вы знаете, что на острове живут лисы?
Брови пастыря чуть дрогнули.
— Сам не видал… Говорят. И что?
— Вот что, — проговорил Богдан. — Дебря Соловецкая мирная, от крови светлый остров заклят. Это ваши слова, отче. Волки поседали на льдины и уплыли на матерую землю…
— Ничего сам не придумываю, только передаю, — перебил архимандрит.
— Лисы – хищники, — продолжал от двери Богдан, отметив про себя, что отец Киприан отнюдь не чужд речениям Конфуция. — Пусть мелкие. Мыши, лемминги, птица… Да любую сказку взять. Несет меня лиса за темные леса, ку-ка-ре-ку! Отсюда вопрос: чем лисы тут питаются?
На этот раз архимандрит молчал долго. За толстыми, старинными стенами едва слышно пел однотонную песнь летящий с арктических льдов ветер. Потрескивала свеча.
— Господь напитал – никто не видал, — ответил наконец пастырь, но в голосе его впервые за все время, проведенное на острове, Богдан не услышал уверенности. — Может, к святому месту потянувшись, они на травоядение перешли?
— Хотел бы я в этом удостовериться, — примирительно проговорил Богдан.
— Не веришь в сие? — строго спросил Киприан.
— Не верю, отче, — честно ответил Богдан. Отец Киприан огладил бороду.
— Честно сказать, я тоже… — пробормотал он. — Может, кормит кто?
— Кто и зачем? — быстро парировал минфа.
— Воротись, — велел архимандрит.
Богдан вновь подошел к стулу.
— Сядь.
Богдан сел.
— Что задумал? — строго спросил Киприан. — Поделись. Вижу, не остановить тебя. Сыскательство правды в крови твоей, а я не тот суровый наставник, что Дамаскина наставлял: талант у тебя к писанию, так вот смиряйся и пера в руки не бери… Потом-то все равно его дар церкви понадобился, и когда Иоанн на смерть одного из монасей, не утерпев, погребальную литию сложил – прекрасную литию, до сих пор поем, — наставник простил его… Да только после того простил, как Дамаскин епитимью исполнил – очистил все непотребные места в монастыре. Так что чисть. Но знать я все должен и обязан. Может, посоветую, может, направлю…
— Я об этом и мечтать не смел, отче, — с благодарностью склонил голову Богдан. — Однако поведать мне сейчас вам нечего. Ничего я покамест не задумал, в потемках бреду, да и оглушен ночными делами изрядно…
Киприан кивнул. Помолчали. Богдан пытался привести в порядок расслабленно извивающиеся, точно ком змеенышей, мысли; Киприан терпеливо ждал.
— Надеешься, что она к тебе ночью опять придет? — вдруг спросил он.
Богдан вздрогнул. Провел по лбу ладонью и, отводя глаза, ответил:
— Сам не ведаю…
— Смотри, — с прежней строгостью сказал архимандрит и погрозил ему крепким жилистым пальцем.
— И то смотрю, отче…
О том, что он устоял бы, что он уж почти устоял да нежный поцелуй супруги нежданно решил дело в иную сторону, Богдан так и не признался архимандриту. Не был он в том уверен настолько, чтобы в слова свою мысль облечь. Но для себя решил именно так считать покамест: поцелуй тот его каким-то недобрым чудом с ума свел. И, ежели повторится сие, главное – до поцелуя не допустить более.
Или, напротив, первым поскорей своими губами родных губ коснуться?
Ох, прости, Господи, грешен я, грешен…
— Вот что я хотел сказать, — наконец отверз уста Богдан. — Я же по острову брожу очень много, по самым чащам порой… размышляю, утешаюсь…
— Склонность к молитвенному хождению многим отцам свойственна, — одобрил Киприан. — На дивном острове Валаам исстари есть аллея, нарочито насаженная, зовется Аллея Одинокого монаха. Деревья в два ряда так стоят, что лишь одному пройти, и посажены частоколом столь плотным, чтоб, от одного к другому шагая, успеть только умную молитву произнесть.
— …А нынче утром, — продолжил Богдан, дослушав, — нашел я в укромной дебре труп лисы, явно человеком убитой и искалеченной. Потрошеной. Тоже – с пролитием крови, отче.
Эта новость явно ошеломила бывалого ракетчика в архимандритовой рясе. У него даже рот приоткрылся на миг; впрочем, на миг только.
— Дела, — протянул Киприан совершенно по-мирски. И умолк. Богдан не нарушал молчания, он все рассказал. А благословения уйти – не получил пока.
— Как действовать думаешь, чадо?
Богдан пальцем поправил на носу очки.
— Лисичку малую порезать – не велик подвиг, но сперва ее поймать надо, а это вот человеку несноровистому да без снастей специальных затруднительно, — сказал он. — Голыми руками зверька не возьмешь. Думаю капканы поискать.
Владыка медленно покивал.
— Разумно… — пробормотал он. — Не дать ли тебе в помощь двух-трех послушников? Чтобы понадежней лес прочесать?
Словцо из прежней жизни добрый пастырь, сам того, верно, не заметив, произнес с явным удовольствием. Вкусно ему было сие словцо.
Богдан отрицательно покачал головой.
— Не хочу внимание привлекать. Я брожу и брожу, все уж привыкли… А вот если несколько человек со мной бродить примутся…
— Да, — согласился Киприан, — да. Хорошо, не встреваю боле, ты тут по сравнению со мной – патриарх византийский… Только уж ты сразу мне сообщай, ежели что. Как на исповеди, — улыбнулся настоятель.
— Всенепременно, отче. — И Богдан несколько раз кивнул.
Киприан вновь внимательно посмотрел на него.
— А лекарям покажись все же. Как будешь на Заяцком – так и покажись, они там ныне мирских пользуют. Коли не помогут, я тебе советую в Кемь съездить. Худо выглядишь ты, чадо, а там лекарь Михаиле Большков, в Кеми-то. Смотровая у него у него неподалеку от конторы Виссарионовой артели…
— Большков человек не без странностей, — продолжал тем временем отец Киприан, — но лекарь отменный. С мелкими, будничными хворями и наши лекаря справляются, а Большков все больше сложные случаи пользует. Как-никак, а сюцай он по лекарским наукам. Так что ежели наши не справятся, так ты к нему. Он тебя и осмотрит, пульсы пощупает… Непременно определить должно, отчего у тебя такой упадок сил жизненных случился. От естественных ли причин – пост слишком усердный, перетрудился после кабинетных своих дел… так ведь тоже может быть. Или… — Архимандрит запнулся и, не желая лишний раз призывать нечистого, уклончиво закончил: – Или от иных причин.
— Повинуюсь, отче, — сказал Богдан и замолчал в ожидании знака удалиться. Но Киприан еще несколько мгновений смотрел на него исподлобья, а потом всплеснул руками и громко сказал в сердцах:
— Ну что ты будешь делать! Как человек хороший да талантливый – вечно у него такие нестроения, что голова кругом идет!
«А ведь я еще не сказал ему, что вдруг лис полюбил», — сообразил Богдан.
И о том, что тангуты присматриваются к нему как-то на диво странно и неприязненно, не помянул тоже.
Но возобновлять уже подошедший к исходу разговор было никак не сообразно.
Александрия Невская,
кабинет шилана Алимагомедова,
12-й день девятого месяца, вторница,
конец дня
— Знаю, знаю, — шилан Палаты наказаний Редедя Пересветович Алимагомедов пребывал в приподнятом настроении, — все уже знаю и поздравляю, еч, с прекрасным завершением операции в Разудалом Поселке, — Алимагомедов улыбался. Видеть его улыбку подчиненным выпадало редко; Баг и сам, быть может, всего с десяток раз удостоился лицезреть ее на лице вечно хмурого, невыспавшегося, отягощенного делами шилана.
— Да ты садись, садись! — Алимагомедов сделал широкий жест рукой, и Баг шагнул к одному из старинных резных стульев, выстроившихся по обе стороны необъятного стола начальника.
Стулья были не очень удобные, с прямой высокой спинкой, но Баг предпочитал их мягким креслам, также стоявшим в кабинете, — стулья не позволяли расслабиться и отвлечься от мыслей о главном, стулья своими резными завитушками, впивающимися кое-где в спину, напрочь отгоняли сон, ежели Баг оказывался у шилана в ночное время; а такое случалось частенько. Баг даже недавно завел пару похожих стульев у себя в кабинете. Не в точности таких, конечно, но – похожих.
— Ну что же… — Алимагомедов нажал кнопку управления громкой связью и распорядился принести из буфета чаю. — Я готов удовлетворить твою челобитную о предоставлении отпуска, Баг, но только начиная со следующей первицы… — Видя, что ланчжун собирается что-то сказать, быстро добавил: – Да, да, я все понимаю, сам бы давно должен был прутняками гнать тебя в отпуск, но только что от шаншу[41] пришло предписание мне завтра утром быть в Ханбалыке. Через час я вылетаю. В четверицу, на крайний случай – в пятницу я буду обратно и ты – свободен.
Баг кивнул головой. Он вовсе не собирался жаловаться на вновь откладываемый – пусть и на семь дён – отпуск; как раз наоборот, Баг хотел сказать, что теперь, после некоторых событий, произошедших буквально вчера, отпуск может подождать, в отпуске сейчас нет необходимости, даже, пожалуй, отпуск теперь вовсе и не нужен: подавая челобитную, он имел в виду отправиться куда-нибудь за пределы Александрии со Стасей вдвоем; теперь же между ними встал траур, и отпуск, столь желанный еще позавчера, ныне потерял всякий смысл.
Баг промолчал.
Внесли чай.
Опять чай… В животе у Бага и так уж плескался без малого чайник.
— Шаншу Фань Вэнь-гун собирает шиланов всех улусов, — доверительно поведал Алимагомедов, наливая ароматный дымящийся напиток Багу; «Золотой пуэр» – мгновенно определил честный человекоохранитель, — по случаю вступления в должность Чжу Цинь-гуя, императорского племянника… Ну ты помнишь, Баг, эту историю…
Баг помнил: некоторое время назад последовал милостивый указ учредить в Палате наказаний, коей было подведомственно Управление внешней охраны, должность юаньвайлана[42]. Сначала это известие вызвало у служилого люда недоумение: к чему такое в ведомстве деятельном? Издавна должность юаньвайлана существовала в качестве скрытой формы почетного поощрения сановников, отличившихся на службе двору и покрывших себя на данном поприще почетом и славой; будучи по рангу и жалованью приравнен к соответствующим должностям, юаньвайлан не обладал никакой реальной властью, а весь штат его подчиненных обычно состоял из двух секретарей.
История знала примеры, когда юаньвайланами становились личные друзья высокопоставленных чиновников, а то и фавориты самого государя. Не желая давать в руки малоспособному, но высокородному юнцу или, к примеру, заслуженному, но престарелому сановнику рычаги реальной власти, но в то же время желая дать оному, скажем, юнцу присмотреться к тому, как осуществляют правильное управление умудренные опытом коллеги, или же отметить заслуги убеленного сединами, императорский двор еще во времена блистательного правления династии Тан стал включать в служебную табель различных ведомств места юаньвайланов; с тех пор так и повелось.
Но теперь, когда двор повелел создать в Палате наказаний штатную единицу юаньвайлана, это вызвало пересуды как в Ханбалыке, так и в улусах. Были даже такие, кто открыто выражал свое недоумение; основная же масса служилого люда мало-помалу пришла к выводу, что владыка таким образом готовит смену нынешнему шаншу, находящемуся уже в преклонных годах, и дает племяннику время приглядеться к работе огромного ведомства, разобраться изнутри, какие шестеренки за какие цепляются в этом отлаженно действующем механизме.
Баг, однако же, никогда не доверял слухам и старался держаться от них подальше; подковерные игры тех, кого Баг презрительно называл кабинетными черепахами, привлекали его гораздо меньше, нежели деятельно-розыскные мероприятия; служебный рост Багатура Лобо не интересовал.
Баг из вежливости пригубил чай.
— На эту седмицу вместо меня останется ланчжун Зыбов, — продолжал Редедя Пересветович. — А ты его подстрахуй. Я бы с радостью оставил тебя, но знаю, как ты терпеть не можешь кабинетной работы… Это ты зря, конечно. Думаешь, я всю жизнь за этим столом просидел? Улыбаешься? Вот-вот!.. Ты курить, поди, хочешь? — вдруг вкрадчиво спросил Алимагомедов и извлек из ящика стола чистейшую, только что из лавки, простую стеклянную пепельницу. Поставил перед Багом. — Кури, Баг, не стесняйся.
Положительно, странный выдался день! Одно удивительное событие сменяло другое: сначала шилан улыбнулся, а теперь сам предлагает курить в своем кабинете! Некурящий и не терпящий дыма Редедя! Разрешающий курить при нем только в чрезвычайных обстоятельствах! Ладно. Посмотрим.
Что-то будет…
Баг неторопливо, обыденно извлек из рукава кожаный футлярчик, десять минут назад раскопанный в недрах кабинетного стола, из футлярчика вынул тонкую черную сигару и медленно раскурил ее от заморской зажигалки «Zippo». Выдохнул ароматный дым и посмотрел на Алимагомедова в упор.
— Ну? Говори уж, Пересветыч… Какую каверзу ты мне приготовил?
Алимагомедов хмыкнул. Покрутил головой.
— Ну… Словом, есть одна просьба. Дасюэши[43] Артемий Чжугэ, ну ты его знаешь – с законоведческого отделения Александрийского великого училища, сам у него учился…
— Да, — кивнул Баг. — Бородатый такой. Мы за глаза его звали Чжугэ Ляном[44].
— Ну вот, он обратился к нам по поводу группы нынешних студентов-первогодок, кои претендуют стать сюцаями законоведения…
— Ну и?..
— Артемий хочет, чтобы кто-нибудь из сотрудников Управления, желательно с большим деятельно-розыскным опытом, провел несколько занятий с будущими сюцаями, ответил на их вопросы. Спецкурс такой. Это у них каждый год. Но Артемий, между прочим, специально подчеркнул, что инициатива позвать именно тебя исходит от самих студентов. Наслышана молодежь о твоих подвигах… Обсуждалось у них на собрании группы несколько вероятных персон, да только твоя перевесила. Особенно, Артемий сказал, староста группы, девушка аж из Цветущей Средины за тебя ратовала… забыл, как ее… Письменную челобитную от студентов могу показать.
— Да не надо, — кисло ответил Баг. Понес сигару к пепельнице стряхнуть пепел, но, удрученный известием, промазал, и пепел с сигары упал прямо на сукно стола. Только этого ему еще не хватало – спецкурсы читать! «Да неужто Редедя решил, будто из меня уж песочек сыплется?»
— А я подумал, что ты, Баг, просто идеально подходишь для такого дела.
— Я?
— Ты. Ты молодой, быстро найдешь со студентами общий язык; ты у нас очень опытный, в поразительных событиях участие принимал – да они будут сидеть и слушать раскрывши рты! Словом, ты зайди на этой седмице к Артемию и договорись, ладно? Сам спецкурс еще не скоро… — в голосе Алимагомедова проступили просительные нотки. — Сделай, Баг. Они все равно не отвяжутся, а тут мы в точности их просьбу выполним, надо же благодарность к старым своим учителям иметь, связи учителя и ученика нерасторжимы. У тебя энергии хоть отбавляй, и времени свободного побольше, нежели у многих…
Баг сначала не понял, почему шилан вдруг пришел к такому неожиданному предположению, а потом сообразил: потому что Баг не женат.
— И тебе почетно, и молодежи пользительно!..
Покинув через четверть часа кабинет Алимагомедова и размышляя о коварстве шилана, Баг так и этак прикидывал, отчего то, что прежде им не замечалось и, во всяком случае, совершенно его не трогало, теперь стало задевать не на шутку. «Времени у меня, понимаете ли, свободного много! А… дела? А… а Судья Ди, в конце концов?»
Но в глубине души он понимал, что неприятно отнюдь не пренебрежение к его делам или тем паче к многотрудным обязанностям по отношению к хвостатому преждерожденному. Ранит его то, что он уже мог бы быть, или почти быть – женат. Но возникло препятствие. А препятствий Баг не терпел. И когда на них намекают – тоже. Он всегда пребывал в убеждении, что, как учил в двадцать второй главе «Лунь юя» великий Конфуций, нет таких крепостей, которые не мог бы взять благородный муж. И честный человекоохранитель, всегда добавлял Баг от себя. А тут препятствие есть, вот оно, а взять – нельзя. И обойти – нельзя. Даже думать о том нельзя. Надо смириться и ждать, покуда оно само не рассосется… Непривычно и странно. Карма.
Соловки,
12-й день девятого месяца, вторница,
вторая половина дня
Спознавшись в корабельной едальне «Святого Савватия», Тумялис, Заговников и Богдан и на тружениях держались по возможности вместе; лишь четвертый их сосед по столику, Бадма Царандоев, на строительстве планетария не показывался, занятый сверхмерно своими новыми обязанностями здешнего нового дувэйна. Оттого-то известие, что Богдан занедужил, огорчило его сотрудников донельзя.
— И что ж это с вами такое приключилось вдруг, преждерожденный Богдан? — то ли с неподдельной тревогой, то ли с хорошо скрытой иронией вопрошал Юхан. — Не простыли ли? Не набили ли мозоль вчера?
Более скупой на проявления чувств Павло лишь посматривал на Богдана озабоченно и по возможности умерял любопытство и многословие Юхана.
— Ну будет вам, Юхан Вольдемарович, будет, — примирительно говорил он. — Мало ли что может случиться… Все городские тут проходят такой период, кто быстрей, кто дольше. Мне тут не впервой утешаться, я-то знаю…
— Нет, я понял! — вдруг воскликнул Юхан. — Преждерожденный Богдан, откройтесь по совести, мы никому не расскажем. Это ведь только предлог? Вам просто понадобилось свободное время для проведении неких деятельно-розыскных мероприятий. Вам просто не до планетария. Расследование вступило в решительную фазу. Ведь так? А? Ведь так? Все же я был прав! — он удовлетворенно захохотал, поглубже пряча голову в непродуваемый капюшон и одной рукой стягивая туже его веревочку у горла. — Меня не проведешь, я же понимаю, для чего люди такого уровня могут ездить по глубинке, а для чего – нипочем не могут!
— Да что вы говорите такое, преждерожденный Юхан… — смущался Богдан, придерживая очки, так и норовящие от каждого удара волны в борт спрыгнуть с носа.
Заговников сочувственно молчал. Старенький сампанчик, тарахтя мотором, прыгал на крутобоких волнах, натужно выгребая против ветра от главной гавани светлого острова к монастырскому пирсу Больших Зайцев. Свирепый ветер катился над грозно почерневшей, всклокоченной водной ширью, охлестывая лица наждаками, закидывая пеной, сорванной с неистово пляшущих гребней. Позади светлели, медленно удаляясь и проваливаясь за пролив, монастырские громады, придавленные к земле низкими, стремительно текущими по небу тучами; впереди вставал плоский, продутый всеми ветрами промежный островок.
Сидевший рядом пожилой раскосый монах, родом якут – кажется, его звали отец Перепетуй, — повернулся к балагурящим знакомцам и, напрягая ослабевший с годами голос, чтобы перекрыть буйные голоса безрассудно впадающей в осень полунощной природы, почти прокричал:
— Правда, однако!
— Что правда? — разом отозвались Тумялис и Заговников.
— Что многие новички поначалу немощью необъяснимой болеют.
— Да-а? — удивился Юхан. — А я вот ничего пока…
— Погодь, погодь. И до тебя доберутся, однако.
— Кто? — поразился Юхан.
— Кто, кто… — со значением глянул на него отец Перепетуй. — Известно кто.
— Блазнится у вас тут, что ли? — громко и как-то очень легкомысленно спросил Юхан. Отец Перепетуй скривился и повернулся непосредственно к Богдану, решив, видимо, более не разговаривать со столь невоздержанным на язык человеком.
— Ты не тревожься, — проговорил он, — худого не будет, однако. Седмицу-другую поскрипишь, а коли переможешься, потом станешь лучше прежнего. Часто так, по первости-то, с новоначальными. Насмотрелся. Из мира кто первый раз в святое место приходит, тот сильно подвергается, однако. Есть люди, вполне хорошие и набожные, у коих во храме всегда сердце болит. Сопротивляется враг.
— Надо же, — качнул головой Павло Заговников.
— А с вами было такое, когда вы первый раз сюда приехали, преждерожденный Павло? — повернулся к нему Богдан.
Заговников задумчиво смотрел вдаль, в ярящееся море. Ветер молотил его по щеке стоящим дыбом воротником его куртки.
— Честно сказать, не помню, — наконец ответил Павло.
…Отсидев с четверть часа в чистых сенях избы, занимаемой монастырскими лекарями на Заяцком, сразу за пожилой местной преждерожденной в ватнике, с замотанной в шерстяной плат головою, в длинной выцветшей юбке и сношенных мужских сапогах, столичный сановник вошел в светлую горницу, где и был подвергнут короткому, но исчерпывающему осмотру. Пожилой, толстенький, даже пухлый лекарь в рясе и очках с толстенными стеклами подступил к Богдану и, иногда выстреливая в минфа короткими вопросами, принялся щупать, простукивать, слушать и заглядывать ему в глаза. Богдан ощутил себя куклой в ловких руках хворезнатца, а тот еще усугублял положение тем, что иногда маловразумительно бормотал что-то себе под нос: видимо, комментировал результаты осмотра разных частей организма сановника – пульс, цвет лица, цвет белков и радужек в глазах, пониженную напряженность мочки левого – того, что ближе к сердцу, — уха и многое иное.
Под конец Богдан был уложен на лавку и подвергнут тыканью на удивление жесткими пальцами в живот. После чего лекарь выпрямился, шумно вздохнул и пожал плечами.
— Шибко здоровым человеком вы никогда не были и никогда уже не сподобитесь быть, преждерожденный, — сообщил он Богдану, потирая ладони. — Но сказано святым апостолом Павлом: из человеков избираемый для человеков поставляется на служение Богу, чтобы приносить дары и жертвы за грехи, могущий снисходить невежествующим и заблуждающим, потому что – обратите внимание! — потому что и сам обложен немощью. Так что с этим у вас все в порядке. То есть я мог бы составить травяной сбор, такой… общеукрепляющий… Но, полагаю, хворь ваша внешняя.
— То есть? — полюбопытствовал Богдан.
Лекарь стащил с короткого носа очки, подышал на стекла и тщательно протер полой рясы. Водрузил на место.
— Затрудняюсь сказать, — развел он руками. — Такое впечатление, что утрудили вы себя сверх меры. Может, по прибытии на светлый остров плоть свою принялись смирять чрезмерно… Нет?
— Нет, — глядя в сторону, пробормотал Богдан.
— Словом, нет явных признаков хворей, которые могли бы давать такие, как вы описали, ощущения. Надобно бы вам лечь в лечебницу на большой земле, чтоб там просветили вас всякими научными приборами, взяли бы кровь на разбор. Богдан уныло кивнул.
— Куда уж – на материк! Сейчас это никак невозможно.
— Ну тогда… — Лекарь подошел к столу и, наклонясь, что-то стал быстро писать на длинном листке бумаги. Дописал, отложил перо и протянул бумагу Богдану. — Тогда вот с этим подойдите к аптеке, она в этой же избе, вход от курятника. Травы не нарушат ни вашего поста, ни вашего сосредоточения, и лишь помогут поскорее вам выправиться… — Он запнулся, мгновение помедлил и добавил: – Для того, для чего вы сами захотите… А теперь, когда выйдете в сени, кликните, пожалуйста, следующего.
…Со связкой приятно, как-то по-летнему пахнущих разнообразными травами бумажных пакетов и полотняных мешочков под мышкою, Богдан шел по улочке Больших Зайцев, порою чуть покачиваясь от свирепых охлестов налетавшего то слева, то справа ветра. Улочка была пустынна – смеркалось: дело шло к вечеру, и в такую погоду все, кто мог, предпочитали не выходить из уюта и тепла своих скромных, но ухоженных жилищ. Толпы у площади тоже уже не было – она рассасывалась в считанные минуты после того, как начиналось тружение. Поприветствовав и проводив тружающихся, стяжав потребные благословения и вообще завершив на сей день все дела с братией, жители Больших Зайцев быстро расходились по домам, вполне сообразно не желая выглядеть праздными зеваками.
Богдан не того ждал от результатов осмотра. Собственно, поначалу он вовсе ничего не ждал, но увидев основательного, пожилого лекаря, через заботливые руки которого проходили десятки самых разных болящих, он невольно обнадежился и встревожился одновременно: а ну как лекарь подтвердит его опасения насчет блудных бесов?
Но лекарь не подтвердил. Лекарь посоветовал обследование более тщательное, научное.
Как сказал бы наверняка драг еч Баг тогда, тридцать три Яньло мне в глотку, что же это со мной?
Эх, как-то он там…
Жаль, что его тут нет. Вот с ним бы можно было все это обсудить до самых косточек и ядрышек. Он бы понял…
Не убоявшись непогоды, Богдан, отойдя шагов на полтораста от смотровой избы, присел у чьего-то штакетничка на лавку – передохнуть. Сердце било так, словно минфа бежал стошаговку. Слабость накатывала волна за волной. Он поглубже спрятал руки в карманы куртки, локтем прижимая к себе травные пакеты.
Низкое сизое небо летело, казалось, едва не цепляя виднеющийся вдали почти уж достроенный, весь в лесах, купол планетария; ветер драл и тряс ветви низких кустов краснотала, росших по обе стороны лавочки. Листья еще держались, но как им было сиро, как неуютно и страшно…
А вон напротив – странноприимный дом. Дальше все было точно по заказу. Богдан, даже если бы нарочно и заранее думал спрятаться, не отыскал бы себе лучшего укрытия, нежели скамейка, затерянная в густом, еще не утратившем листвы кустарнике. Он лишь инстинктивно втянул голову в плечи и поправил очки, увидев, как на крыльцо странноприимного дома вышел младший тангут и почтительно придержал дверь; следом за ним появился и старший. Как их… Вэймин Кэ-ци и Вэймин Чжу-дэ. Мгновение оба постояли на крылечке, оглядываясь (старший оправил шапку), потом спустились по ступеням на деревенский тротуар и, уж больше не оглядываясь, целеустремленно зашагали в сторону причалов.
Богдан провожал их взглядом, пока они не скрылись за домами.
«Отче сказал, у них свой катер…» – вспомнил он.
Сердце, успокоившееся было, сызнова пустилось вскачь.
Богдан медленно встал. Помедлил, набираясь духу.
«Даже если они поплывут куда-то, стук мотора я отсюда не услышу. Далеко. И ветер шумит».
Надо было решаться. Эти двое были крайне подозрительны. Крайне.
Промысел Божий…
Жаль, Бага нет. Богдан очень скучал по нему – но тут еще и для дела…
«До каких же пор ты, драг еч, — строго и даже несколько неприязненно сказал себе Богдан, — будешь перекладывать все самое неприятное на друга?»
Он медленно, не вынимая рук из карманов, пошел к странноприимному дому.
Это было старое, крепкое трехэтажное здание серого кирпича под черепичной двускатной крышею, украшенной несколькими телеантеннами и тройкой могучих печных труб. Строили его, верно, еще в прошлом веке, и трубы в ту пору были насущной необходимостью, но, придавая строению законченный, сообразно величавый вид, вряд ли, однако, они сохранили свое значение по сей день…
Впрочем, какая разница. Не было для Богдана в том разницы.
Какие пустяки лезут в голову в решительные мгновения…
Пожилой служитель в наглухо застегнутом сером халате был на месте и, сильно ссутулившись, беззвучно шевеля губами, самозабвенно решал крестословицу. Лишь когда Богдан подошел к нему вплотную, он поднял голову.
— Чем могу? — спросил он.
— Добрый день, уважаемый, — проговорил Богдан.
— И вам поздорову, драгоценный преждерожденный… — выжидательно ответил служитель.
— Я был бы вам очень признателен, ежели бы вы сочли возможным проводить меня к преждерожденным Вэйминам. У меня есть до них дело.
На лице служителя отразилось искреннее сожаление.
— Так они ж, — ответил он, откладывая газету с крестословицею, — вот только вышли. Чуть-чуть вы разминулись.
— Могу я их подождать? — спросил Богдан, постаравшись тоже изобразить на лице огорчение.
— Так вотще, — покачал головой служитель. — В начале каждой седмицы они на матеру землю плавают. На день, много – на два. А в другое время как с утра выйдут – так до самого вечера и не возвращаются.
— Что за невезение! — сказал Богдан, внутренне ликуя. — Тогда, может быть, вы позволите мне оставить для них записку у вас?
Если бы служитель сказал «да», Богдан честно написал бы: «Почему вы сегодня утром следили за мной?» Ничего лучше он не смог придумать, пока шел от скамейки. В конце концов, даже если отрешиться от всех второстепенных мелочей, уже само по себе поведение тангутов возле его пустыньки было несколько странным.
Но служитель ответил иначе:
— Да что мудрить. Вдруг я забуду или выйду куда… Вы сейчас идите прямо в ихний покой, положите грамотку вашу на видное место и вся недолга. У нас же тут никто не запирает.
Зная порядки странноприимных домов, именно на такой исход Богдан и рассчитывал.
— Благодарю вас, уважаемый. Будьте любезны в таком случае, сообщите мне номер их покоя.
— Двадцать семь. Второй этаж, налево, — и славный служитель, посчитав свой долг выполненным, вновь потянулся к газете.
Богдан поправил очки и пошел к лестнице.
У нужной двери он остановился и отер пот. Воздуху не хватало. И было очень муторно на душе. То, что он собирался сделать, никак не могло считаться сообразным деянием. Мало ли что ему покажется подозрительным – а вот нарушать безмятежную доверчивость богоспасаемого места и пользоваться ею в своих – даже не служебных, а просто своих! — целях было из рук вон отвратительно.
На миг у Богдана пропала вся решимость.
Но перед глазами у него, ровно наяву, проявились беспомощно и жутко оскаленные зубы замученной лисички – и более он не колебался.
Шатающиеся по дебре невесть зачем Вэймины были чрезвычайно, отчаянно подозрительны. Они вышли навстречу Богдану – прямо от мертвого тела с непонятной жестокостью искалеченного зверька, — и, хотя телесные повреждения явно были нанесены лисичке много ранее, по крайней мере вчера, — их скитания возле трупа наводили на размышления.
Богдан открыл дверь.
Только ничего не трогать руками. Это не обыск. Это я просто случайно зашел.
Чисто. Аккуратно. Прибрано и проветрено. Мебели совсем мало, только самое необходимое.
Небрежно брошенный на кресло маленький магнитофон.
Книги.
И тут сердце Богдана едва не выскочило из груди. Желваки вздулись от праведного негодования.
На подоконнике книги стояли стопами, и на самом верху одной красовалась большая, аглицкого издания книга по лисьей охоте. Они же там все на лис охотятся, вспомнил Богдан. В-варвары!!
Пожалуй, впервые в жизни Богдан вложил в это слово оскорбительный смысл.
Стараясь ни до чего не дотрагиваться, Богдан с трудом присел на корточки возле подоконника и стал просматривать корешки книг. Скажи мне, что ты читаешь, — и я скажу тебе, чего ты хочешь…
Не вспомнить сейчас, кто это сказал. Не до того.
Одна, две, три… нет, четыре книги на ханьском наречии. По изгнанию и заклинанию духов и бесов. Странно. Вэймины не производят впечатление магов-любителей.
Еще две книги о повадках лис. Натуралистические.
Одна – о приручении лис.
«Не понимаю, — подумал Богдан. — А впрочем… Охота и приручение. Это не так далеко одно от другого. Но – охота! Знание повадок – это же… приручать сподручней, но и капканы ставить – тоже сподручней!»
Не вставая с корточек, он, словно на шутейных соревнованиях в детстве, двумя смешными шажками переместился к другой стопе. Чуть не упал. В куртке было нестерпимо жарко, пот неприятно тек между лопатками, сердце начало ломить – но раздеваться, даже расстегиваться было некогда.
И тут словно вся тяжеленная стопа книг рухнула минфа на затылок. Забывшись, он даже хлопнул себя ладонью по лбу. Потом тихонько засмеялся.
Все начало вставать на свои места.
Потому что среди прочих книг на подоконнике лежал один из томов трактата «О лисьем естестве».
Как же мог Богдан забыть это!
Наверное, только из-за потрясения. Все, что угодно, он мог предположить – от живой влюбленной жены до сатанинского искушения, но…
Лисы-оборотни!
А эти отвратительные Вэймины вообразили себя не иначе как благородными рыцарями борьбы с сонмищем оборотней – и теперь беззастенчиво и жестокосердно губят эти удивительные создания! Негодяи!!
Трудно было вот так сразу поверить и признать, что здесь, на светлом острове Соловецком, православном и кармолюбивом, невесть каким Божиим попущением завелись лисы-оборотни. В голове не укладывалось. Еще и потому, верно, не подумал о такой возможности Богдан. Но зато теперь все встало на свои места.
Во всяком случае, многое…
Уже минуты, наверное, две до слуха Богдана доносился внезапно возникший далекий, смутный, шум. Поначалу он не проникал в сознание увлеченного осмотром минфа. Но постепенно крики делались все громче, и наконец под самыми окнами странноприимного дома вдруг отчаянно заголосил женский голос.
Богдан вскочил. Машинально встав так сбоку окна, чтобы его не могли увидеть, осторожно взглянул наружу. Посреди улицы, мельтеша руками, бежала, чуть не теряя сапоги, та самая пожилая, замотанная в просторный шерстяной плат преждерожденная поселянка в ватнике – и с надрывом, со слезой кричала в голос:
— Убилися! Ой, Господи ж Боже ж!! Люди! Да где же ж вы, люди? Тама все поубивалися!!
Александрия Невская,
апартаменты Багатура Лобо,
12-й день девятого месяца, вторница,
вечер и ночь
Баг вернулся к себе домой около десяти вечера. Судья Ди вышел из темноты комнат и нехотя, с деланным равнодушием зевнул, старательно изображая, что приход друга радует его лишь постольку, поскольку на его, Судьи Ди, блюдце теперь наверняка появится освобожденная от упаковки очередная банка корюшки в собственном соку и в пиале зашипит пеной обычная вечерняя бутылка «Великой Ордуси». Но Баг за протекшее время успел вполне разобраться в характере хвостатого преждерожденного и видел, что тот рад ему самому; просто, как и подобает мужчине и человекоохранителю, кот не афишировал своих истинных чувств и оставался всегда сдержан и, так сказать, немногословен.
Впрочем, и Баг по натуре своей не был расположен к буйным изъявлениям чувств – а уж особенно нынче. Кивнув коту, он автоматически исполнил все его нехитрые чаяния, открыл бутылку пива для себя и прошел в комнату.
Встреча с Мандрианом Ци оставила неприятный осадок.
Уловка удалась вполне. Давно не общавшийся с газетчиками Мандриан встретил его, можно было бы сказать, с распростертыми объятиями – если бы мог как следует поднять руки. Бывший красавец-сердцеед, а ныне полупарализованный после мозгового удара и иссохший от чрезмерных жизненных усилий калека, Мандриан в свое время, по-видимому, являл собой еще более впечатляющий образчик статной мужской породы, нежели его младший брат. При виде Бага он лишь оживленно поморгал с дивана и помахал левой рукой – очевидно, это стоило расценивать как знаки крайней приязни и приветливости. За Мандрианом ухаживала лишь приходящая платная прислужница – из числа немногочисленных участниц возглавляемого им общества; на склоне лет Мандриан остался по-человечески совершенно одиноким. «Достойный конец столь несообразной жизни», — холодно подумал Баг.
Впрочем, Мандриан, судя по его речам, не унывал. На все вопросы, которые ему принялся задавать Баг, он отвечал охотно.
— Вы записывайте, записывайте, драгоценный… М-да. Пленочка крутится, вы проверили? А вы проверьте! Еще проверьте. А много ее там у вас, пленочки-то? Хватит? Хорошо подготовились?
— Вполне, драгоценный преждерожденный, вполне… — отвечал Баг. Он действительно подготовился хорошо.
— Что ж вам сказать, молодой человек? Я чуть ли не с детства стремился к справедливости во всех ее проявлениях. М-да. А тут, понимаете ли, несправедливость просто вопиющая. Такая невозможная несправедливость! Почему, скажите, нам почти что всем можно иметь нескольких жен, а подругам нашим замечательным, верным, нежным, понимаете ли, по нескольку мужей иметь нельзя? Несообразно! М-да. И ведь подлость какая: светский закон не запрещает, там про это вовсе ни словечка нету – так ведь сами не хотят. Не хотят! Вы обращали внимание? А почему? Потому что во всех основных религиях запрещено. Мужчинам разрешено, а женщинам – запрещено. М-да. И, стало быть, мы имеем тут в самой что ни на есть ярко выраженной, понимаете ли, форме устарелый предрассудок, который столь цивилизованной и просвещенной стране, как Ордусь, тянуть за собою в двадцать первый век просто-таки зазорно. Просто-таки зазорно. Я понятно излагаю? Вы понимать успеваете? А пленочка-то ваша, пленочка-то исправно крутится? Вы проверьте!
— Все в порядке, драгоценный преждерожденный, — смиренно отвечал Баг. «Ну и адова же работа у газетчиков, — раздраженно думал он тем временем про себя, — со всякими вот такими беседовать… Да еще взаимопонимание изображать, чтоб человек не замкнулся, не сбился с мысли…» Расскажите мне, как продвигалась ваша яшмовая борьба? Много ли было у вас успехов?
— Успехов… — трескуче хихикнув, повторил Мандриан. Он-то как раз не собирался сбиваться с мысли. Паралич его рассудка совершенно не затронул. — Моя борьба! Борьба с вековыми предрассудками – дело трудное и рискованное, доложу я вам, драгоценный молодой человек… М-да. Прежде таких, как я, в Европе – на кострах, понимаете ли, сжигали. Правда! Джордано Бруно – слышали, может? Ну, дело-то громкое было…
— Нет, — пожал плечами честный человекоохранитель. — Ужас какой…
— Множественность обитаемых миров преждерожденный провозглашал. М-да. А они что? Сожгли живьем! Тут, конечно, можно сказать, что где космос, а где многомужество – но, обратите внимание, и тут и там: множественность. Множественность миров! Множественность мужей!
— Гх… — с трудом удержал рвущиеся на волю слова Баг. Мандриан и Бруно. Бруно и Мандриан. Борцы за множественность. Тьфу!
Впрочем, Мандриан, похоже, списал гыкание Бага на проявление восторга – и оживился пуще.
— Я все это до тонкости продумывал еще смолоду! До тонкости! У меня, скажем, жен было… м-да… уж не вспомню сколько. А уж помимо… — Мандриан, видимо углубившись в воспоминания, даже глаза прикрыл мечтательно; не удержавшись, он даже причмокнул синеватыми узкими губами. — И это хорошо, это приятно, это полезно. Инь и Ян, знаете ли! Знаете, да? Правда? М-да. Так и крутятся, так и обмениваются! Так, понимаете ли, и сливаются в гармонии! Но ведь ни одной женщины мне не удалось найти, у которой было б столько же мужей. Я так искал, не поверите! Ну? М-да… А это несправедливо! Пусть живут и радуются, правда?
Баг неопределенно пожал плечами, стараясь не раздавить в кулаке магнитофончик.
— Чем больше жен или мужей – тем больше радости, правда? С этим-то вы не станете спорить? Это же очевидно! Ну?
— Правда, — деревянным голосом согласился Баг. Он почти справился с собой: природа многообразна в своих проявлениях и существование каждого ее создания целесообразно. Даже такого.
— Предрассудки живучи… — вдруг опечалился Мандриан.
— Что вы имеете в виду, драгоценный преждерожденный? — ухватился за эту обмолвку Баг.
— Что, что… Известно что. Так называемые порядочные женщины, куда ни пойди, за редчайшими, просто-таки редчайшими, понимаете ли, исключениями оказывались однолюбками. М-да. Ну, во всяком случае, долголюбками. Множественность одновременных мужей, к моему искреннему изумлению, их совершенно не прельщала. Представляете? Они же, понимаете ли, непременно хотят зачем-то знать, от кого у них дети! А непорядочные… Во-первых, где их найдешь, а во-вторых, им брак и вовсе не нужен, они и так… гармонично сливаются… Вы понимаете? — Мандриан трескуче хихикнул снова. — Я за всю свою жизнь двух таких встречал. М-да. Ох, доложу я вам, драгоценный молодой человек… Ох одна из них была и штучка! — он воодушевленно причмокнул. Потом как-то сразу остыл. — Но вторая – сущая карга…
«Пора с этим заканчивать», — подумал Баг и попытался приблизить разговор к нужной теме:
— А вот вы, драгоценный преждерожденный, вы как-то пытались воздействовать… Хотя бы… это… личным примером?
— Ха! Еще бы не пытался! С молодости пытался! Всю жизнь пытался! — Мандриан возбужденно задергался под теплой накидкой. — Здоровье на том потерял! Когда стареть-то начал, принялся жизнеусилители глотать, то одни, то другие… Можно сказать, всех своих последовательниц… м-да. Личным, понимаете ли, примером. Конечно! А то! У вас пленочка там не остановилась, мне отсюда плохо видно…
— Крутится, драгоценный преждерожденный, крутится, — заверил стойкого убежденца терпеливый Баг.
— Последовательниц у меня негусто, — признался Мандриан. — Честно вам скажу: все больше старые девы, которым и одного-то мужа порадовать нечем, ни духовно, ни плотски… Трудно было их… личным примером. Как тут не приняться за жизнеусилители?
— Понимаю ваши трудности, — озабоченно выпятив нижнюю губу, закивал ланчжун. И правда: что еще оставалось делать несчастному борцу за множественность? Ну не луной же любоваться.
— А потом я с этой повстречался… со штучкой. М-да. Ну, тут уж больше она меня в оборот взяла, пришлось лекарства пригоршнями есть. А как же, я же – буквально все для главного! И тогда как раз только-только появилось новое, совершенно замечательное снадобье, «Лисьи чары» называется. Рекомендую, молодой человек, настоятельнейшим образом рекомендую. Мне-то вы можете довериться! То есть вы себя не узнаете. Дорогонько, конечно, что правда, то правда… Но эффект просто поразительный. Просто поразительный. Даже она у меня, помнится, пару раз пощады просила… — Мандриан причмокнул. — Пережди, говорит, не могу… Зато, — подвижник помрачнел, — прям на ней меня и шандарахнуло. Я все доказать ей тщился, что не пощажу. Ну и… м-да. Как сейчас помню ее лицо… а уж завизжала-то как, завизжала… А потом в две минуты собралась и… м-да. Хорошо хоть лекарей вызвала по телефону и дверь оставила отворенной… С тех пор я ее не видал. Да и, честно признаться, не горю желанием. Чего теперь…
— А может, она не виновата? Может, вы просто пилюль, извините, переели, драгоценный преждерожденный? — хмыкнул Баг. — Так бывает, наверное.
Борец с предрассудками поджал губы.
— Нет, — решительно ответил он. — И она ни в чем не виновата, и пилюли тут ни при чем. Просто жизненная сила, знаете ли, выработалась… Раз – и нету. Нету, — пробормотал Мандриан с непередаваемым сожалением. И для верности поискал глазами по одеялу. — Принимал я все по инструкции, не злоупотреблял. М-да.
— И как же вы теперь?
— А что? Руковожу по-прежнему теми, кто остался. Но, конечно, все больше по телефону, его мне Марфутка подносит… Прислужница, добрая душа. Статьи диктую, письма. «Как нам реорганизовать наш брак», «Лучше больше – так лучше», «Письмо к женам»… Не читали? Да что вы? Ну как же вы!.. Возьмите там, на столе, копии. Взяли? Ну и хорошо. Изучите внимательно. Самое важное я там подчеркнул. Вам польза будет, вы еще так молоды. М-да… Нет, быстро великие дела не делаются. Еще великий, понимаете ли, Конфуций учил: «Даже если к власти придет истинный правитель, человеколюбие сможет надежно утвердиться лишь при жизни следующего поколения»…[45]
«Хвала Будде! — обрадованно подумал Баг. — Сам тронул эту тему… Удачно!»
— Ну и как же у вас со следующим поколением, драгоценный преждерожденный? Есть ли кому передать факел? Наследники по крови и духу?
Впервые подвижник ответил не сразу. Некоторое время лежал с безрадостным лицом, как-то отрешенно глядя в потолок. Уголок рта у него стал нервно подергиваться.
— С этим у меня нехорошо, — тихо признался он наконец. — Не понимаю, в чем тут дело, но никто от меня не родил… даже последовательницы. Никто у меня не завелся…
На том Баг с превеликим облегчением и откланялся. А впавший в уныние борец с косностью женского мышления его не удерживал.
«Какие разные люди, — меланхолически размышлял честный человекоохранитель, неторопливо ведя свой цзипучэ сквозь мелкий нескончаемый дождь по мокрым вечерним улицам столицы. Стеклоочистители размеренно шаркали по ветровому стеклу, но там, куда они не доставали, оно было заткано плотным дымом осевшей мороси. Большинство повозок уж зажгли габариты, и яркие алые полосы прошивали сумерки, как метеоры; Баг, против обыкновения, не торопился, и его обгоняли все, кому не лень. — Да, какие разные эти братья… Может, оттого, что младший сам зарабатывает себе и своей семье на жизнь? Хотя и без того богат. Но одновременно они и очень похожи. Так увлеклись… что потеряли всякое чувство меры. Что один, что другой. Братья!»
Разговор этот, при всей его поучительности, для расследования, которое вел ныне Баг, дал крайне скудные сведения. Впрочем, как посмотреть; их можно было бы счесть и очень важными.
Во-первых, ясно, что тяжкий недуг Мандриана Ци подкрался к нему по сугубо естественным причинам. Какие-либо внешние – например, лекарство Брылястова, тут действительно ни при чем. Так жить – кто угодно в сорок лет пластом ляжет. А то и раньше.
И во-вторых, дети у Мандриана не рождались опять-таки по сугубо естественным причинам. Женщин, не желавших от Мандриана детей, можно было понять.
Но это совсем другая история. А тут – ничего.
Задумчиво покуривая очередную сигару Дэдлиба, Баг сидел в домашнем кабинете в любимом кресле перед рабочим столом, рассеянно поглядывал, как самозабвенно, свернувшись рыжим клубком, дрыхнет у включенного по случаю сырой погоды нагревателя сытый и разомлевший от пива Судья Ди, и размышлял.
Итак, встреча с Мандрианом Ци ничего полезного не дала. Но один человек – это ведь просто один человек. Для двухмиллиардной Ордуси один человек – это… даже слова не подобрать.
Просто если этот один человек – близкий родственник, разговор уже совсем иной начинается. Но… Может, ерунда это все – что я себе в голову вбил?
Постоите, а отчего я, собственно, ограничился лишь одним родом Ци?
Ну-ка…
Баг вскочил с кресла – и, кляня себя за то, что так и не принес домой электронное издание книги, уже через полминуты снимал со стеллажа восьмой, целиком отданный указателям, том непревзойденного труда Пузатого А-цзы «О лисьем естестве». Пришлось пошелестеть страницами.
Знаменитый ученый с обстоятельностью и дотошностью, свойственными всем великим ученым девятнадцатого по христианскому счету столетия, свел воедино – как они в те времена ухитрялись обрабатывать такое количество информации без «Керуленов», Баг не мог понять и даже не пытался – все встречающиеся в традиционной литературе Цветущей Средины упоминания о благих и, наоборот, о неблагоприятных контактах людей с лисами-оборотнями. И по Пу Сун-лину, и по народным сказаниям, и по классическим романам и пьесам, и по дотанским чжигуай, «рассказам о необычайном», и по танским новеллам чуаньци, и по сборникам бицзи, и даже по скудным и смутным упоминаниям в баоцзюанях[46]… это был самый большой в мире и, по всей видимости, абсолютно исчерпывающий свод.
Веер вариантов поведения лис-соблазнительниц по отношению к соблазненным Пузатый А-цзы со свойственной ему мудростью подразделял на две основные группы – в зависимости от отношения лисы к соблазненному. Коли лисица почему-либо испытывает к нему неприязнь (чаще всего из-за его корыстолюбия, неуважительного и чересчур потребительского отношения к той женщине, за которую он принимает лисицу, и пр.), то, не стесняясь, залюбливает мужчину до смерти, и тот, совершенно одурев от страсти и маниакально отдавая постоянной близости последние капли жизненной энергии, погибает от истощения. Коли же мужчина порядочен и добродетелен и лиса сама влюблена (это происходит, как правило, тогда, когда объектом применения ее особенных дарований является талантливый, воспитанный и благородный, но крайне бедный студент), тогда она, напротив, дарит избраннику небесное блаженство в соотношениях разумных, но вполне изрядных – мужчина с нею делается буквально неутомимым, и притом непоправимого вреда для его здоровья не происходит, либо лиса сама заботится о том, чтобы ее избранник вовремя восполнял выработанное светлое начало; в этом случае принявшая вид женщины лиса становится заботливой, верной подругой и хозяйкой, направляющей, вдохновляющей и организующей своего возлюбленного до тех пор, покуда он не встанет на ноги и сам не пойдет, куда следует.
Пузатый А-цзы насчитал в ханьской литературе семьсот двадцать шесть основных описаний контактов первого рода и семьсот двадцать семь описаний контактов рода второго. Не считая мелких отклонений, так или иначе укладывающихся в его схему. Из чего ученый, учитывая превышение положительных контактов над отрицательными на одну единицу, сделал вывод о том, что природа лисы изначально добра.
Впрочем, не эти далеко идущие умозаключения сейчас интересовали Бага. Ему пришло в голову, что даже самые фантастические литературные произведения далеко не всегда являются чистой фантазией, как это кажется на первый взгляд и как это принято думать среди непосвященных. Особенно это верно по отношению к ханьским древним источникам. Сохранилось же имя Ци Мо-ба…
Баг припал к «Керулену».
Хвала Будде, архивы Подворной Палаты и Управления родословных в век компьютеризации не стали работать хуже, нежели, скажем, при династии Тан. А уж учет в Ведомстве Народного здоровья был вообще выше всяких похвал. И все сведения, которыми они располагали, были вполне открытыми, так что частное лицо, каковым являлся в данный момент Баг, безо всяких затруднений и угрызений совести могло работать с их документами в любой момент. Только выйди в сеть.
Ушла масса времени, и Баг в который раз обозвал себя скорпионом за то, что не догадался взять домой хотя бы справочный диск, где были уже набраны все имена, представленные в указателе трактата «О лисьем естестве»: достаточно было бы просто дать команду на поиск…
В конце концов выяснились любопытные вещи.
Пятеро из тех, кто фигурировал в старой литературе в качестве потерпевших от лис всяческие поношения и надругательства, были подлинными, реальными людьми. В настоящее время в Ордуси не проживало ни одного их потомка. Скорее всего, после тех древних травм их семьи так и не смогли оправиться и с течением времени растворились, сошли на нет.
Но зато в реальном мире старой Цветущей Средины отыскалось помимо Ци Мо-ба девять человек из тех, что были описаны в качестве выведенных в люди лисами-обольстительницами. В настоящее время в разных краях Ордуси – от Тайваня до Кольского полуострова, от Иерусалимского улуса до Колымского уезда – проживало семь тысяч триста восемьдесят два их потомка.
В течение последних полутора лет – то есть с момента, когда снадобье «Лисьи чары» стало поступать в продажу, — в двенадцати их семьях умирали новорожденные дети. Такие, как Катя. Или почти такие.
Баг ожесточенно раскурил сигару – толпа остатков их обглоданных горением тел уже громоздилась в пепельнице, — глядя на высветившуюся на дисплее колонку окончательных подсчетов, как на врага. Откинулся в кресле. Ну и что теперь делать с этой цифрой?
Настораживает она?
Да.
Значит что-то определенное?
Нет.
Доказывает что-либо?
Никоим образом.
В стоячем темном воздухе пустой громадной комнаты, освещенной лишь мерцанием дисплея, призрачно переливались, неспешно вили кольца и выворачивались наизнанку дымные питоны. Едва слышное журчание вентилятора «Керулена» лишь подчеркивало глухую тишину беспросветной осенней ночи.
«Интересно, — устало подумал Баг, — приходило ли в голову кому-то провести такую вот проверку при клинических испытаниях и проверках „Лисьих чар“? Впрочем, даже не интересно. Ясно, что нет. В здравом уме такое никому не могло прийти в голову. Никому».
Если бы как-то узнать, пользовались ли в этих семьях новейшим средством для достижения Великой радости!
Никак не узнаешь. Частным порядком – никак. Никак.
Но ведь настораживает, триста тридцать три Яньло!!!
В душе своей Баг уже не сомневался; он чуял тайну.
Додумать Баг не успел.
Не в силах подняться, он уснул прямо в кресле.
Соловки,
12-й день девятого месяца, вторница,
поздний вечер
«Она меня спасла, — так до сих пор и не в силах полностью оправиться от очередного, самого страшного за этот день потрясения, в сотый, в тысячный раз думал Богдан, на ватных ногах бредя к своей пустыньке. Тропу он высвечивал себе фонариком: тьма царила египетская. — Она меня спасла. Этой слабостью моей… этой нежданной немощью… Если бы я работал там, где всегда…»
Нет, никто не погиб. Отчаянно кричавшая дама, как это часто бывает в первые минуты после несчастья, сильно преувеличивала. Неистовый ветер сыграл со строителями злую шутку: поднимаемый на тросе наверх очередной тюк искусственного волокна, предназначенного для внешней звукоизоляции купола, сильно качнуло порывом шторма, тяжелый тюк размашисто ударил в одну из опор лесов второго яруса, и та подломилась. Увечья разной степени тяжести получили четырнадцать человек.
Среди них – и Юхан, и Павло, и работавший рядом отец Перепетуй… Место Богдана все эти дни было там же, с ними. Они держались на стройке вместе.
Юхан сильно ушиб плечо, ударился лицом и, по всей видимости – чуть позже просвечивание это подтвердило, — сломал ребро. Однако в монастырскую больницу его положили не из-за ребра, а потому, что немедленно прервавшие прием и прибежавшие к месту катастрофы монастырские лекари сошлись на том, что у Юхана сотрясение мозга и ему по крайней мере три-четыре дня требуется провести в постели, под присмотром. Тумялис пробовал было упираться, но стоявший тут же отец Киприан сказал коротко: «Смирись». Юхан смирился и прикусил язык.
Павло сломал ногу. Перелом был неопасный, простой, но кубанцу, разумеется, все равно наложили гипс и замкнули в больничном покое, рядышком с Юханом. Павло был буквально потрясен. Он даже за рукава хватал лекаря: «Когда снимете гипс? Когда я смогу ходить? Когда?! Ну когда?!» Его растерянность, его отчаяние были просто неописуемы, он едва не плакал, — а, оказавшись на койке, отвернулся к стене и умолк. Совсем умолк. Казалось, его постигла какая-то невообразимая, непоправимая катастрофа.
Всего в покоях больницы оказалось девятеро.
Почти наверняка среди них был бы и Богдан, если бы…
Совестливый минфа не ведал, как смотреть людям в глаза. Особенно сотрудникам своим, как на грех пострадавшим столь сильно. Он суетливо, бестолково пытался помочь, когда носилки с пострадавшими несли к сампану; его вежливо оттеснили, не дали в руки тяжесть. То, что он занедужил, было известно уже всем: об этом открыто говорили, пока сампан с ничего не подозревающими трудниками в середине дня резво скакал по волнам пролива. Богдан не заметил ни единого косого взгляда, ни одной укоризненной мины – но от этого ему не становилось легче.
Потом в голову минфа пришла новая мысль.
— Отче, — спросил он, подойдя к Киприану после того, как все, кто нуждался в постельном режиме, были размещены по покоям; размещением ведал сам неутомимый, посуровевший более обычного архимандрит. Тот хмуро обернулся к назойливому, незадачливому сановнику.
— Что еще тебе, чадо? Видишь, дел невпроворот?
— Один вопрос. Это был первый тюк, который поднимали нынче?
— Да. До того доканчивали обшивку оставшимся со вчера материалом.
— Крановщик когда пришел? За сколько до подъема?
— Не ведаю. Это надо не у меня спрашивать. А что?
— Мог он не знать, что меня нет на лесах, что я заболел?
Некоторое время отец Киприан молчал, с каждым мгновением хмурясь все больше. Он понял мысль Богдана не сразу; но когда понял, кустистые брови его грозно и неприязненно сошлись на переносице.
— Изыди, — повелительно сказал он. — Нет у меня здесь душегубцев и быть не может.
— Простите, отче Киприане, — тихо ответил Богдан и ушел.
Не было ему покоя. Нигде. Даже на светлом острове Соловецком – не было ни днем, ни… ни ночью.
В кромешной тьме, наполненной резким ветром и стонущим шумом деревьев, он добрел до своей пустыньки. Луч фонаря, сильный и могучий в помещениях, здесь, в вольном лесу, казался немощным, блеклым. Тьма вокруг скачущего по кореньям и пням пятна света выглядела еще более непроницаемой и тревожной, наполненной Бог знает какой страстью.
У входа в пустыньку Богдан остановился и, покряхтывая, ровно старик, сел на корточки. Уходя поутру, он натянул на уровне колен, поперек входа, пойманную в лесу паутинку. Старые, но безотказные штучки… Паутинка была порвана.
«Я у них лазал, а они тем временем – у меня, — понял Богдан. Странно, но эта мысль не взволновала его; после нынешних бурных событий то, что кто-то устроил у него обыск, уже казалось пустяком. — Может, конечно, и не они… Но скорее всего – они». В душе минфа был уверен, что – они. Вэймины. Слишком уж все сходилось.
Он притворил незапирающуюся дверь поплотнее – но только чтоб ветер не так сильно задувал внутрь. Поразительно, но ему совсем не было ни страшно, ни даже беспокойно, когда он ложился спать. Жизнь катилась под откос. Не было Богдану покоя, не было света…
«Как завтра буду новым сотрудникам на стройке в глаза смотреть?..»
«Так что заходите, любезные. Кто бы вы ни были и чего бы ни хотели. Что бы вы ни сделали со мною – я с собою уже сделал стократ хуже».
И тут он понял, что не ведает, о чем молиться на ночь.
То ли о том, чтобы Господь оградил его от наваждений ночных, нечистых?
То ли о том, чтобы она пришла?
Лиса…
Нет, не только от потрясений не вспомнилось Богдану то, что открылось лишь при посещении покоя Вэйминов. Как могло прийти ему в голову, что нежная и страстная Жанна, ее руки и губы, ее грудь, ее… что все это – не более чем лисичка? Зверек малый? Ну какому мужчине может взбрести подобное? Легче и проще – да и к себе уважительнее – на искушение сослаться.
Неисповедимы пути Твои, Господи…
Отчитав двести раз «Отче наш» во искупление вынужденного обмана честного служителя в странноприимном доме, Богдан, окончив вечернее правило, в конце концов просто возблагодарил Всевышнего за все, что Ему было угодно когда-либо в прошлом, и за все, что Ему еще будет угодно в грядущем. Слава Тебе, Господи, за все вовеки… «Впрочем, не моя воля, но Твоя пусть будет».
В эту ночь Жанна не пришла.
И, просыпаясь перед рассветом с мыслью о том, что ночь уже миновала, и миновала, как и подобает в святом месте, Богдан, испытывая смешанное чувство облегчения и сожаления, почему-то вспомнил загадочную фразу Учителя, над коей вот уж два с лишним тысячелетия всяк на свой лад бьются исследователи и комментаторы: «О, как я ослабел! Давным-давно я не видел во сне Чжоу-гуна!»
Александрия Невская,
харчевня «Яшмовый феникс»,
13-й день девятого месяца, средница,
около полудня
Баг вошел в харчевню «Яшмовый феникс» за полчаса до полудня.
«Яшмовый феникс» – харчевня по-своему известная. Располагается она на углу улицы Писаря Дмитрия и славного множеством золотоглавых соборов Литийного проспекта, чуть не в самом начале коего высится торжественный и прекрасный терем улусной Палаты церемоний; в кругах людей знающих Палату именуют коротко и веско «Литийный, четыре», сообразно номеру дома. Выворачивая с моста, Баг в который раз прочел простые, берущие за душу слова поминальной литии, высеченные на спокон веку стоящей в начале проспекта стеле: «Вечная ваша память, достоблажении отцы и матери, братья и сестры наши, пожившие и скончавшиеся, приснопоминаемии. Бог да ублажит и упокоит их, а нас помилует и спасет, яко Благ и Человеколюбец». При том, сколько внимания уделялось именно аппаратом Палаты церемоний отправлению обрядов, связанных с почитанием так или иначе ушедших из жизни предков, то, что стояла Палата именно здесь, на Литийном, подле благородной стелы, было весьма сообразным.
Но главная особенность харчевни «Яшмовый феникс» заключалась не в прекрасном соседстве, не в удобном месторасположении и даже не в том великом разнообразии всяческих выпечных изделий – здесь всегда подавали пирожки со всевозможной начинкой, от мяса до творога, ватрушки тридцати сортов и так далее и тому подобное, — но в том, что местечко это облюбовали писатели, каллиграфы, а также труженики средств всеобщего оповещения, то есть газет, журналов, радио и телевидения. Редакции ряда периодических изданий располагались неподалеку, в боковых крыльях Палаты церемоний: тут и «Александрийские ведомости», и «Вечерняя Александрия», и «Голос народа», и «Северный мацзян» – крупнейшее и авторитетнейшее в империи специализированное издание, полностью посвященное этой древней игре, и еще десятка два газет и журналов, и даже главные редакции информационных и развлекательных программ улусного телевидения. Сотрудники всех этих уважаемых органов регулярно заглядывали – три минуты неспешной езды на повозке – в «Феникс» перекусить, а то и слегка взбодриться чарочкой чего-нибудь крепкого; некоторые же обитали в харчевне постоянно, едва что не жили. Здесь было принято отмечать выход новых книг, встречать те или иные праздники: Яблочный Спас, например, или древний день Двойной Семерки – седьмой день седьмого месяца, когда находящиеся в разных концах страны друзья, лишенные возможности встретиться лично, почитают своим обязательным долгом выпить один за другого и написать в честь дружбы несколько проникновенных рифмованных строк, — или даже собственные дни рождения, а то и просто справлять посиделки пестрыми, громко галдящими компаниями; харчевня вошла в повседневную жизнь всей журналистско-писательской братии…
Через все заведение тянутся, причудливо изгибаясь, две берущие начало у входа в кухню стойки, между которыми принимают и выполняют заказы улыбчивые прислужники в белых фартуках; по обеим сторонам стоят многочисленные высокие табуреты и равномерно, через каждый шаг-полтора, на стойках укреплены телефонные аппараты, а также лежат чистые листочки плотной бумаги и остро отточенные карандаши – чтобы посетители могли делать записи или звонить, не отрываясь от наслажденья пищею.
По стенам харчевни устроены специальные кабинки для тех посетителей, каковые желают уединения, — хотя в том гомоне, который во второй половине дня обычно царит в «Яшмовом фениксе», кабинки эти помогают худо. Свободные проемы стен украшены газетными вырезками – все сплошь знаменитые статьи разного времени; вырезки забраны в застекленные рамы; а справа от выхода есть так называемый «шаг почета»: свободное пространство стены в шаг шириной, где по просьбе хозяина заведения, высокого и лысого Исаака Хац-Штуца, известного в прошлом журналиста, оставляют собственноручные подписи прославленные мастера пера.
Баг был равнодушен к настенному творчеству, как, впрочем, и к журналистике вообще; он часто сталкивался с тем, что информация, подаваемая в газетах, бывает так искажена или приукрашена, что, если попытаться применить ее при деятельно-розыскных мероприятиях, принесет один лишь вред. Баг пришел в «Яшмовый феникс», дабы совместить, как говаривали древние, приятное с полезным: поесть и повидаться с одним преждерожденным. Преждерожденного звали Фелициан Александрович Гаврилкин и был он ведущим колумнистом в «Александрийских ведомостях», но, впрочем, часто печатался и в других изданиях, используя в таких случаях псевдонимы «Отшельник Гав» или «Сунь У-кун, Царь обезьян». Таланты Гаврилкина были отмечены «Нефритовой кистью», почетной подвеской на пояс, кою преподнес журналисту князь Фотий.
Фелициан Гаврилкин был личностью примечательной во всех отношениях. Невысокий, скорее худой, с буйными кудрями, причудливо ниспадающими на лоб, он ни мгновения, казалось, не мог провести в покое: все члены его организма постоянно двигались, причем иногда совершенно независимо друг от друга. Фелициан вечно размахивал руками и с присущей молодости энергией все время порывался куда-то бежать: он был нужен в десяти местах, еще в стольких же местах его ждали и всюду он опаздывал. При этом умудрялся часами просиживать в «Яшмовом фениксе», беспрестанно говоря по телефону с несколькими собеседниками одновременно, и половина его разговоров была посвящена тому, как страшно и непростительно он опаздывает.
Баг держал в уме эту манеру Отшельника Гава и потому, когда звонил ему вчера вечером и договаривался о встрече в «Фениксе» на десять часов утра, точно знал, что раньше двенадцати Фелициан там никак не появится. Отшельник Гав опаздывал не иначе как на два часа.
Баг все же пришел пораньше – чтобы иметь возможность спокойно поесть пирожков. Давненько он не ел жареных пирожков с мясом. Или беляшей.
Мысль связаться с Отшельником Гавом пришла ему на ум еще вчера на работе. Недавно Фелициан написал ряд довольно громких, язвительных статей с общим названием «Лекарства бессмертия» и разобрал некоторые из снадобий на составляющие. Он страшно любил тайные скандалы делового мира, сплетни и слухи, тщательно скрываемые недочеты – и уж если кому что-то и известно про «Лисьи чары» нерадостного, не соответствующего официальным восторгам, то непременно ему.
В то же время подобные разговоры по телефону не ведутся. Беда в том, что беседа с Отшельником могла закончиться ровно через минуту после начала – он вполне мог ответить: «Нет, ничего не знаю», но с тем же успехом мог открыть рот и закрыть его лишь по истечении пресловутых, почти священных своих двух часов. Рисковать было нельзя; по телефону Отшельник, даже если что-то знает или хотя бы подозревает – не разговорится.
— Чего изволите? — остановился рядом с Багом любезный служитель с подносом в руках. — Сегодня прекрасные пирожки с семгой.
— Принесите… э… штучек пять. И чаю жасминового, — заказал Баг.
В «Яшмовом фениксе» в этот час было тихо и малолюдно; из знакомых Баг заметил лишь известного поэта Петромана Х. Дыльника, уныло сидевшего на табурете в дальнем углу и созерцавшего неотрывно чашку чаю на стойке перед собою; вид у него был какой-то потерянный: видно, муза покинула поэта.
Ничего, это временное явление: к часу дня начнет собираться проголодавшаяся братия и от сигаретного дыма будет не продохнуть; кто-нибудь заметит понурого Петромана, хлопнет по плечу, расскажет веселую историю, а то и просто предложит выпить вина и – глядишь, уже строчит Петроман что-то на клочке бумаги, а глаза безумные-безумные… Что и говорить: поэт.
— …Да, я уже поворачиваю на Лигоуский… — раздался уверенный голос, и в дверях харчевни появился Отшельник Гав: в роскошном шелковом укороченном халате с кокетливой вышивкой – плавающие по зеркальной глади уточки-неразлучницы, — с зонтом в руке и с телефонной трубкой, плечом прижатой к уху. — Ой, тут затор, не знаю сколько простоим… Да, да, я буду непременно звонить. Ну что ты, мне так неловко, ты же знаешь, как я не терплю опаздывать! Пока-пока!
Баг мысленно ухмыльнулся. В голове Отшельника Гава сами собой скапливались и систематизировались самые разнообразные сведения и самые последние новости, и добрый и отзывчивый Фелициан никогда не мог отказать алчущим знаний и вопрошающим о них; так и получалось, что, застигнутый на бегу однимизбесчисленных своих знакомых, интересующимся, скажем, среднестатистическим ростом надоев коров Шицзячжуанского района, Отшельник Гав забывал про время и начинал обстоятельно отвечать, чертя на подвернувшейся под руку бумажке кривые взлетов и падений этих самых надоев, и – безнадежно опаздывал к месту следующей встречи. Фелициан Александрович из-за этого ужасно страдал, ибо и вправду не любил заставлять людей ждать, он неоднократно пытался избавиться от подобной напасти, но вотще: в очередной раз зацеплялся, как говорится, языком и – опаздывал снова. В конце концов ему удалось ввести время, которого ему так не хватало, в определенные рамки, равные двум часам. Правда, иногда случалось, что Отшельник Гав, измученный совестью, делал над собой чрезвычайное усилие и ему удавалось опоздать всего на час сорок – как сегодня, — но такие случаи были очень редки и являли собой для знающих Гаврилкина людей сюрприз скорее неприятный.
— Драгоценный преждерожденный Лобо! — Отшельник с веселой улыбкой склонился в немного утрированном поклоне, попутно потеряв телефонную трубку и неуловимым движением поймав ее у самого кафельного пола. — Я, кажется, немного опоздал?
— Что вы, преждерожденный Гаврилкин! Какие пустяки! — Баг сделал приглашающий жест в сторону соседней табуретки. — Вы даже пришли раньше.
— Действительно? — Отшельник с сомнением посмотрел на Бага, потом швырнул трубку на стойку и лихим прыжком устроился на табурете. Пристроил локоть на стойке. — Пирожки, пирожочки… — блестящие глаза Отшельника живо обежали харчевню, не нашли ничего интересного и впились в прислужника, спешащего к ним с заказом Бага. — Что это вы кушаете? — лицо Фелициана пришло в движение: он обонял ароматы пищи.
Прислужник ловко расположил перед Багом блюдо с распространявшими изумительный запах пирожками, простой пузатый глиняный чайник с чашкой и поклонился Отшельнику:
— Рад приветствовать вас, драгоценный преждерожденный Гаврилкин! Что для вас?
— Как всегда! — махнул рукой Фелициан, ожесточенно принюхиваясь к Баговым пирожкам. — И один вот такой! Нет, два! Нет, три!
Служитель отошел, Отшельник взмахнул руками, выронил из рукава диктофон, поймал и бросил на стойку рядом с телефонной трубкой. Трубка тут же зазвонила.
— Вэй! Вэй! — закричал Гаврилкин в трубку. — Вэй! Очень плохо слышно! Я все еще стою в заторе на Лигоуском, — и отключился. Потом безо всякого перерыва схватился за диктофон, нажал на кнопочку и поднес Багу. — Спасибо, драгоценный преждерожденный Лобо, что наконец-то согласились дать интервью для читателей газеты «Вечерняя Александрия». У читателей накопилось множество вопросов…
Баг прикрыл диктофон ладонью.
— Нет? Разве нет? — картинно вытаращил глаза Отшельник, выключая диктофон. — А как же читатели? Они ждут, драгоценный преждерожденный! Они истомились ждать! Вы обещали, как я понял, рассказать о неких до сих пор не известных широкой публике деталях ваших последних удивительных расследований…
Вернулся служитель и поставил перед Гавом блюдо с какой-то диковинной ватрушкой, пирожками и огромный стакан с темной жидкостью, в которой плавали, глухо постукиваясь боками, крупные прозрачные кубики. «Чай со льдом», — с отвращением подумал Баг. Что делать: в «Яшмовом фениксе» влияние так называемой цивилизации чувствовалось особенно сильно.
— Нет, — качнул головой Баг. — Нет еще. Но вот Олежень Фочикян…
— Олежень Фочикян, тридцати двух лет, неженат, любимая собака Аля черного цвета и неясной породы, одно из прозвищ «Олежень-незалежень», недавно стал главным редактором «Асланiвского вестника», известен своим свободомыслием и вкладом в разоблачение человеконарушительной группы Черного Абдуллы и движения так называемых незалежных дервишей в Асланiвськом уезде… — тут же, не задумываясь, выдал Отшельник Гав. Схватил стакан и вовсю зазвенел льдом. — Позавчера приобрел билет на куайчэ в Александрию, приедет в следующую шестерицу, — на лице Фелициана живо отразилось недоумение. — Что с ним не так? — Отшельник сделал приличный глоток.
— Все так, — улыбнулся Баг, наливая чай. «Ну и шустрый же Фочикян! Уже и билет купил!» – А вы знаете, преждерожденный, зачем он едет в Александрию?
— Стыдно признаться, — Гаврилкин жизнерадостно вгрызся в ватрушку, — но не знаю.
— Интервью у меня брать едет. — Баг аккуратно откусил полпирожка с семгой. Прислужник был совершенно прав: изумительные пирожки!
— Не-е-е-ет… — Гаврилкин шлепнул ватрушку обратно на блюдо. Заулыбался, растерянно роняя крошки. — Да нет же! Это ведь шутка? Ну скажите, драгоценный преждерожденный, что это шутка? Я так люблю шутки! Знаете, как это – не пошутишь и не весело.
— Совершенно не шутка, — отвечал Баг. — Я ему давно обещал.
Вновь зазвонила трубка. Гаврилкин не обратил на нее никакого внимания, так он был огорчен.
— Это… это… — Отшельник Гав не находил слов. Руки его жили отдельной жизнью.
— Но делу можно помочь, — невозмутимо бросил Баг, берясь за следующий пирожок. — Я дам интервью вам обоим.
— Да! Да! — Фелициан воодушевленно схватил стакан и единым глотком выпил половину. Радостно захрустел льдом. — Это будет справедливо и сообразно! Я всегда знал, драгоценный преждерожденный Лобо, что вы не оставите наших читателей…
— А скажите-ка мне, преждерожденный Гаврилкин, — Отшельник с готовностью уставился на Бага, — вот вы писали статьи про лекарственные средства… — Отшельник усиленно закивал: было, помню. — А про снадобье «Лисьи чары» у вас ничего не написано. Это что за средство такое? Тонизирующее или, может, психоисправительное? Я что-то не пойму.
— А что такое? — рука Отшельника опять потянулась к диктофону. — Почему «Лисьи чары» интересуют Управление внешней охраны?
— Нет-нет, — Баг поднес чашку к губам. — У меня совершенно частный интерес.
Фелициан разочарованно вздохнул. Из вороха информации, которую одаренный журналист, постоянно прерываемый телефонными звонками – ожил даже ближайший аппарат на стойке, вывалил на Бага, следовало, что «Лисьи чары» – не что иное, как новомодные пилюли, назначенные для тех, чья мужская сила пошла на убыль или даже стала утрачиваться. Пилюли выпускает Лекарственный дом Брылястова, и они пользуются бешеным успехом: между ватрушкой и пирожком Гаврилкин поведал, что в лекарственных лавках их еще не так просто и найдешь, и это при том, что цена на «Чары» немалая. Пилюли просто-таки волшебные, давясь пирожком, сказал Фелициан, все покупатели очень довольны, никто еще не жаловался, по себе знаю, я ведь когда те статьи писал, все снадобья лично перепробовал, от «Лювэй дихуан вань»[47] и до этих «Чар», так вот – некоторые снадобья были полная дрянь и видимость одна, тьфу просто! хотя написано, что-де они и недужного старца поднимут с ложа страданий и позволят старцу этому провести остаток лет в здоровье и радостях жизни, а вот «Лисьи чары» – это да, мне хоть и не надо совершенно, ну вы понимаете, драгоценный преждерожденный, у меня все в порядке, я еще о-го-го! но когда я принимать стал – знаете, такое со мной сделалось! такое! На ночь надо принимать, так если примешь – всю ночь потом только о Великой радости и думаешь! Да что там думаешь! От меня тогда даже подружка сбежала: не выдержала. Жеребцом обозвала на третий день и сбежала. Так и сказала, знаете ли: жеребец ты, говорит. Конь. Когда обратно человеком станешь, тогда звони. И сбежала. Я ей совершенно спать не давал, поверите ли? То есть ни от каких других пилюль такого эффекта я не испытывал. Да и не только я…
Баг терпеливо слушал. Все это он в общих чертах уж знал – ну за исключением того, что от Фелициана сбежала из-за «Чар» подружка и как именно она его обозвала напоследок. Но прерывать журналиста было несообразно. Пусть говорит. Если хочешь, чтобы человек был с тобой искренним – веди разговор о нем самом.
— А вот не было ли каких-то сведений, скажем, противуположного свойства? — осторожно спросил Баг, когда в речи Гаврилкина возникла пауза: Гаврилкин питался.
Давясь то ли пирожком, то ли возмущением, Фелициан что было сил замотал головой.
— Ни разу не слышал! Знаете, это тот редкий случай, когда даже я не унюхал ни тени скандала!
Понятно. Баг приуныл.
— Хотя… — вдруг сказал Отшельник Гав без уверенности, и Баг тут же навострил уши. — Я этим совершенно не интересовался, это не наши, неордусские проблемы… Кому интересно про чужие скандалы читать? У варваров даже скандалы какие-то варварские, тьфу на них! Так вот там что-то такое… я слышал краем уха. Исключительно краем. Чуть ли не четыре пятых всего выпуска пилюль поступает за пределы Ордуси, там спрос больше, и потому Брылястов может цены заламывать еще выше, хотя и здесь, доложу я вам, они еще те! Но там – вообще небесные. Вы зарубежных фильм синематографических не смотрите? И правильно делаете, что время тратить на глупости! А мне вот иногда приходится по работе, чтобы в курсе новых веяний быть, — Гаврилкин допил наконец чай и замахал служителю, чтоб принес еще. — Так вот, характерная деталька: уж который год что ни фильма – а у них это важнейшее из искусств, — то обязательно заметят так или иначе, что у главного героя нефритовый, извините, стебель размером… ну… ну, в общем… — Фелициан развел руки в стороны, потом подумал и развел еще шире. — Не меньше. И, мол, постоянно готов к сражению. Вот где кони! Рысаки племенные! Как-нибудь так или этак, но обязательно эту мысль доведут до зрителя. Ну например, главной героине ее дети или младшие братья про главного героя расскажут, потому что подсмотрели: а мы видели в душе, у него нефритовый стебель – во какой! И что вы думаете: героиня в героя сразу влюбляется. А то другой герой, второстепенный, главному где-нибудь в бане скажет: эх, мне бы, мол, такой, как у тебя, а с моим стеблем жизни, мол, нету никакой… Или третьего дня смотрел фильму, правда старую: там одна медсестричка ходила за хворым в больничном покое, он в коме был, хворый этот, семь лет лежал и – ни гу-гу, а она за ним смотрела: причесывала, подмывала, все такое. Ну и разговаривала с ним, будто он в сознании. И вот однажды разговаривает как обычно, а потом простынку подняла, посмотрела на его стебель и говорит с чувством: давай, мол, приходи в себя, тебе есть ради чего жить. Радостно так говорит. И что вы думаете? Этот, в коме который, тотчас и очнулся! — Гаврилкин явно перестал смущаться темой, и его понесло. — То есть синематограф буквально вдалбливает и мужчинам, и женщинам, что нормальный нефритовый стебель, ну… для общения не пригоден. Мал и вял. И это же входит в подсознание! У всех зрителей – а там зрители все – раньше или позже возникает комплекс. И все думают, как увеличить стебель. Чтоб больше. Проблема! Что им остается? Жизнеусилители глотать, разумеется! А некоторые к лекарям ходят, те им куски кожи из других мест вырезают и к нефритовому стеблю пришпандоривают, — Гаврилкин выхватил у служителя новый стакан с чаем. — То есть сначала людям вывихивают мозги на этой почве, а потом компании, которые жизнеусилители производят, гребут деньги лопатой. Но Брылястов их всех сделал на их же поле! — Отшельник жизнерадостно захохотал. — «Чары» продаются лучше всех прочих снадобий. «Виагры» там жуткие, электростатические стеблеподъемники, что в кармашке трусов надо держать во время Великой радости… Тоже неплохо, правда? Великая радость в трусах. Ага! И теперь получается, что весь Голливуд много лет работал на Брылястова, на его «Чары»!
Баг с тем же терпением выслушал и это. Когда Фелициан в очередной раз погрузился в пирожок, он решил уточнить:
— Так и что же за скандалы?
— Да не знаю я, не помню, обычная их чушь какая-то… — отмахнулся журналист. — Какие-то судебные процессы были громкие, даже один президент показания давал. Да ерунда, это все наверняка подстроили их медицинские дома, у которых дела пошатнулись. Тамошние представители Брылястова – те, через которых поступают в продажу «Чары», выиграли все процессы… Нет, прер Лобо, с «Чарами» все чисто. И я… хоть предпочитаю никакими жизнеусилителями не пользоваться, особенно в этой области, неловко как-то… перед женщинами неловко, вроде как не я их люблю, а брылястовская химия их любит. А тут я все-таки горжусь за свою страну. Просто-таки горжусь! Брылястов их на раз сделал! Знай наших!
И он вновь вогнал свои белоснежные крепкие зубы в пирожок.
— За мной интервью, — чуть подождав из вежливости, сказал честный человекоохранитель и откланялся. А Фелициан Александрович Гаврилкин со стаканом в одной руке и телефонной трубкой в другой остался еще постоять в заторе на Лигоуском проспекте.
Соловки,
13-й день девятого месяца, средница,
утро
Утром Богдан почувствовал себя значительно лучше и бодрее; крепкий сон во гробе освежил минфа и придал ему силы. Горячо помолившись о быстрейшем выздоровлении всех пострадавших, Богдан с первым подспудным мерцанием неторопливо наливающегося блеклым серым соком рассвета покинул пустыньку и устремился на поиски; теперь он знал, что искать. Терять время на ловлю и навязывание на вход новой паутинки он даже не стал; теперь неважно. Уже и так все понятно.
Если к нему приходили раз, то неважно, придут ли еще, нет ли. Важно то, что он под нефритовым кубком. К тому же, положа руку на сердце, Богдан решительно не мог представить себе, что за ним наблюдает кто-то еще, помимо Вэйминов. Не зря же они бродили вчера неподалеку. Нашли пустыньку, удалились на время, а затем, когда он ушел – причем было понятно, что ушел надолго, сначала в храм, затем на стройку; тангуты, не связанные с возведением планетария и с монастырскими делами, пожалуй, знать, что он занедужил, не могли, — проникли внутрь. Что они там искали?
Богдан не обнаружил ни пропаж, ни даже следов осмотра. Если бы не его предусмотрительность, он вообще не догадался бы, что в его пустыньке побывали гости.
Ветер несколько утих; измученный гул деревьев утишился, сменившись волнообразным встревоженным шелестом горящей всеми цветами увядания, понемногу начинающей облетать листвы. Небо поднялось и посветлело. Свинцовая, непроницаемая пелена туч, лихорадочно летевшая вчера над островом во второй половине дня, сменилась неторопливо текущими, высоко клубящимися облаками. На ходу славно думалось. Да, предположим, лисы. Как ни трудно с этим смириться… принять то, что родная, прелестная, покорная и неистовая женщина, которую он целовал вчера…
Да. Вот-вот. С поцелуя безумие началось, поцелуй тут не простую роль играет. Но не только ту роль, что не совладал с собою Богдан, не смирил вышедшую из берегов, ровно река в страшный паводок, плоть свою и страсть свою.
Братьев меньших он всегда любил и лелеял и умилялся их повадкам невинным, с повадками двух-трехлетних детишек сильно схожим. Но особой склонности именно к лисам – никогда за собой не замечал. Да и когда ему выпадало в последний раз видеть лисицу? А тут… Просто сердце все изнылось-изболелось. И впрямь словно бы детский трупик нашел; да не только трупик, а еще и неоспоримые следы надругательств на себе имеющий.
Неспроста.
Тоже поцелуй?
Возможно.
Дальше. Как раз вчера отец Перепетуй… да поможет ему святой Пантелеймон оправиться и подняться поскорее… обмолвился об очень интересных вещах.
Тою же слабостью телесной, что с Богданом вчера приключилась, почти все новенькие на острове поначалу страдают. Потом проходит. Пусть отец Перепетуй их на врага отнес… может, и так бывает, а в иных местах – и наверняка, Богдан не раз сам слыхивал… да только тут и теперь причина, прости Господи, иная. И ведь это только отец Перепетуй сказал: почти все… Богдан постарался вспомнить точно. Он сказал: «Часто так, по первости-то. Насмотрелся». То есть можно предположить, что все впервые прибывающие на остров проходят через подобный искус.
Вот и ответ на тот вопрос, который первым поверг в недоумение Богдана и заставил заподозрить, что дело нечисто: чем лисы питаются? Жизненной силой новичков они питаются!
Стало быть, если предположить, что целью приходившей к нему прошлой ночью лисы… о, как она обнимала, стонала и звала… Господи, помилуй… было отнюдь не причинение ему, Богдану, вреда?..
Но к рясофорной братии, к тем, кто уж принял постриг и для кого лисий приход чреват грехом смертным, судя по всему, рыжие не являются? Господь оберегает?
Или сами лисички по какой-то причине так решили?
Дальше. Может быть, самое главное. Труп. Не просто убийство, но убийство с надругательством, с расчленением. По танскому кодексу – Пятое из Десяти зол, преступлений самых страшных, чудовищных и непрощаемых. Как там… «Хладнокровная жестокость и кощунственное изуверство, идущие наперекор правильному Пути, называются Бу дао – Извращением. Имеется в виду убийство в одной семье трех человек, ни один из которых не совершил наказуемого смертью преступления, а также расчленение людей…». Правда, великий древний текст говорит лишь о людях – но кто сказал, что нельзя трактовать его расширительно? В комментариях ни о чем подобном не говорится, уж Богдан-то это знал доподлинно. Если существо по временам способно принимать вид человека – стало быть, в какой-то мере оно тоже человек? С правовой точки зрения вопрос был чрезвычайно интересным, но Богдан решил сейчас не сосредоточиваться на нем – позже. Есть вещи поважнее.
Итак – главное.
Поднялась бы у Богдана сейчас рука на лисичку?
Даже спрашивать нечего. Легче было бы себе эту руку топором отчекрыжить.
Судя, например, по одинаковым признакам немощи, а значит, и по тому, что любовному зову лисы противустоять никто не мог, у нас есть право предположить, что и остальные последствия прихода оборотня у всех также одинаковы – и таковы же, что и у Богдана. Значит, никто из проведших с лисой хоть одну-единственную ночь не смог бы потом совершить ее убийства.
Но кто-то совершил.
Значит, убийцей может быть лишь тот, кто не был целован лисою либо сумел по каким-то непонятным причинам противустоять ее необоримому воздействию.
К братии лисы, похоже, не ходят. Почему так – неважно сейчас, но примем это за данность. Однако совершенно исключено, чтобы кто-то из святых отцов стал убийцей. Даже если попробовать предположить – с огромной натяжкой, разумеется! — что монах, руководствуясь, например, неумеренной враждебностью к оборотням, убил лисичку… да не могло такого быть, не могло!.. то все равно он никогда не надругался бы над ее телом. И уж не бросил бы его валяться вот так…
Значит, есть кто-то, кто умеет противустоять лисьим чарам.
Если мы найдем того, кто умеет противустоять лисьим чарам, — мы найдем убийцу.
И наоборот.
Но что же это за свойство, что за дар такой? Противустоять чарам нежных лисичек… Сколько ни думал Богдан – не мог понять.
А потом он обнаружил лисий капкан.
Он набрел на капкан случайно – а может, высшие силы помогли. Возьми Богдан на шаг к западу или на шаг к востоку, отведи ветку мешавшего пройти куста не левой рукой, а правой – он нипочем не заметил бы страшно разинувшей стальную пасть хорошо припрятанной в дебре ловушки.
Несколько мгновений минфа, оторопев, стоял подле капкана. Значит, все правда.
От: «Багатур Лобо» <lobo@mail.ateksandria.ord>
Кому: «Samivel Dadlib» <dadlib@gov.tump.tmp>
Тема: Сразу две
Время: Wed, 13 Sept 2000 14:41:06
Глубокоуважаемый господин Дэдлиб!
В начале моего письма позвольте искрение и от всей души поблагодарить Вас за драгоценный подарок. Я очень тронут. Ваши яшмовые сигары выше всяких похвал. Не знаю, как бы я вчера и нынче утром работал без них. Вашей же яшмовой зажигалкой я пользуюсь беспрестанно. Она столь приятна на ощупь и столь безотказна, что мне так и кажется, будто ее сделали в Ордуси.
Час назад я отправил Вам, глубокоуважаемый господин Дэдлиб, посылку, в которой Вы найдете большую, объемом в полный шэн, бутылку чистейшего «Улянье», произведенного на императорских заводах непосредственно в Цветущей Средине, и коробку маринованных лапок каменной жабы, являющихся, по общему мнению, лучшей закуской к этому изысканному напитку. Прошу Вас не побрезговать моими скромными дарами, ибо я выбирал их, руководствуясь крайней к Вам симпатией.
Мы с Вами, глубокоуважаемый господин Дэдлиб, осведомлены лучше многих, что, переплетая доброе, нельзя полностью исключить и переплетение злого. Рабочее взаимодействие наших с Вами учреждений, как мы вместе отметили еще в восьмом месяце, становится все более насущным.
В связи с этим у меня возникла к Вам небольшая встречная просьба – отчасти сродни той, с коей Вы обратились ко мне некоторое время назад. Как я понял из Вашего драгоценного письма, в ряде сопредельных Ордуси стран возникли не так давно смутные сомнения относительно пользующегося у нас и у вас огромной популярностью жизнеусилительного средства, выпускаемого Лекарственным домом Брылястова. Я был бы крайне и вечно признателен Вам, если бы Вы сочли для себя возможным истратить некую толику Вашего драгоценного времени, подобрав наиболее характерные сведения о природе этих смутных сомнений и сообщив их мне, ничтожному. Быть может, подобные материалы, попади они в мои руки, помогли бы наиболее полно ответить и на Ваш вопрос.
За сим остаюсь искренне Ваш,
Багатур Лобо
Александрия Невская,
Управление внешней охраны,
кабинет Бага,
13-й день девятого месяца, средница,
вторая половина дня
Отправив письмо Дэдлибу, Баг облегченно вздохнул и откинулся на покрытую острыми завитушками спинку стула в полном изнеможении. Он был весьма доволен результатами своего эпистолярного творчества – не так часто Баг писал длинные письма незнакомым людям, письма, исполненные вежливости и всяких высокопарных оборотов. Конечно, в свое время в великом училище будущий ланчжун прослушал общий курс истории литературы, на практических занятиях какового им предлагали упражняться не только в стихах классических форм или в уже порядочно подзабытых ханьских сочинениях на темы, взятые из канонических книг, но и научали мудрости слагать сообразные случаю и поводу письма – однако с тех пор утекло столько времени и минуло столько разнообразных деятельно-розыскных мероприятий, что Багу казалось, будто он основательно забыл эту науку. Оказалось – не совсем. Ему от всей души хотелось написать славному заморскому человекоохранителю приятное и дружелюбное письмо – и, как Баг убедился, дважды перечитав созданный в мучениях текст, ему это, что тут скромничать, удалось. Особенно Баг гордился тонкой фразой про зажигалку; Дэдлибу наверняка будет очень лестно узнать, что она не уступает ордусским. Почти не уступает. Хорошая зажигалка.
С некоторым опозданием выполнив свое решение послать Дэдлибу ответный подарок – императорский «Улянъе» удалось сыскать лишь в огромных, самых дорогих в городе торговых рядах «Мосыкэ» у моста Александра Невского, что против главных врат патриаршего посада, Баг, все еще в размышлениях, колебаниях и сомнениях, немного поездил и побродил по мокнущей под мелким нудным дождиком северной столице. Срочной работы в Управлении не было, а обязательного, формального его присутствия на рабочем месте никто никогда не требовал. Смешно было бы требовать.
Наступило время навестить отдел жизнеусилительных зелий. Пора. Пробовать повидаться с самим Брылястовым было покамест несообразно – человек такого полета вряд ли сам вдается в частности изготовления одного снадобья, пусть даже оно приносит баснословные доходы. А вот в жизнеусилительном отделе поговорить с научниками уместно… или, для начала, с начальником отдела – у него все это должно быть на контроле постоянно, это же, насколько Баг мог судить, сейчас главное достижение отдела, главная его разработка и главный козырь.
Но как? Под каким предлогом?
Обращаться за разрешением и полномочиями к шилану Алимагомедову было бы нелепо; даже если б Редедя Пересветович не отбыл воздухолетом в Ханбалык, он задал бы Багу все тот же закономерный вопрос: а где тут человеконарушение? И вполне разумно добавил бы: коли мы вот так, безо всякого повода, без сколь-либо убедительных доказательств будем вламываться в конторы предпринимателей и пугать деловой мир, во что мы превратимся? Да что мы – во что держава превратится? Не для того писаны тома уложений, чтобы поступать по своему хотению, на основании смутных, ничем не подкрепленных подозрений.
Суровый и далеко не всегда вежливый Пересветыч мог и пожестче сказать. Мол, что-то у тебя в голове, Баг, помутилось; и правда – поди-ка ты, Баг, в отпуск; и пока в мозгах не просветлеет, Баг, не возвращайся. Давно, ох давно тебе, Баг, в отпуск пора.
Не дал бы своего одобрения Алимагомедов.
И правильно сделал бы. И Баг бы на его месте не дал.
Тупик.
Честный человекоохранитель поднял взгляд: из-за домов вставали широкие, крытые красной глазурной черепицей крыши Храма Конфуция. По конькам расселись в затылок друг другу маленькие оскалившиеся львята и мокли под дождем. Ох, частенько им приходится мокнуть…
Баг вспомнил, как в такой же дождливый день – дождь, особенно безжалостный и хлесткий от порывов ветра, сек их тогда с Богданом немилосердно – они пришли в Храм в надежде найти решение сходной проблемы[48]. И чем это решение кончилось: Богдан теперь на Соловках, ютится в деревянном гробе, наверное, в какой-нибудь холодной землянке.
Но тогда у них хоть уверенность была. Доказательств не было, но уверенность – была. А сейчас…
При дневном свете, под унылым, но таким вещественным дождем, среди проносящихся по магистралям повозок все ночные разыскания казались бессмысленной игрой ума. Вроде знаменитого варварского: сколько ангелов может поместиться на острие иглы? Или: все умершие люди хоть раз в жизни ели огурцы; следовательно, мы вправе предположить, что они умерли от отравления огурцами.
Но огурцы хоть реально существуют! А лисы-оборотни и их чары… Кто их видел? Да, у Пузатого А-цзы собрано громадное количество случаев встреч с лисами, но ведь это – всего лишь изящная словесность, которую добросовестный ученый прочесал вдоль и поперек.
Плоды художественного вымысла. Да, какое-то количество действующих в этих историях лиц восходит к вполне реальным людям, потомки которых в изобилии рассеяны по всей Поднебесной. Ну… и что?
Нет, к Тени Учителя обращаться бессмысленно. Все очевидно, все ясно. В «Беседах и суждениях» недаром сказано: «Благородный муж мечтает о том, чтобы не нарушать закон и потому не подвергаться наказаниям; низкий человек мечтает о том, чтобы, если он нарушит закон, его бы простили». Или: «Почтительность, не оформленная правильными церемониями, порождает суетливость; осторожность, не оформленная правильными церемониями, порождает робость; смелость, не оформленная правильными церемониями, порождает смуту; прямота, не оформленная правильными церемониями, порождает грубость». Вот что сказала бы Тень Учителя.
Незаметно Баг очутился на мосту Лошадницы Анечки. Уставился на серо-свинцовую угрюмую воду – по темной поверхности мелкой рябью, ровно невидимая тысяченожка, топтался дождь.
На Часовой башне начали отбивать два часа пополудни.
На работе Баг попытался отвлечься. Пролистал записи бесед с Обрезом-агой – недурственно. Яков Чжан постепенно становился специалистом своего дела. Вчера, оказывается, он все-таки дожал опиумоторговца: тот признался, что впал в заблуждение, и теперь работа с ним могла двигаться дальше. Закон есть закон. Если преступник, сколь бы ни были очевидны вещественные доказательства его вины, не признает себя заблужденцем, его нельзя вынуждать давать показания, его, в сущности, вообще невозможно о чем-либо настойчиво и назойливо спрашивать; Ордусь, хвала Будде, не Португалия какая-нибудь. Если человек, уверенный в своей правоте, не хочет разговаривать с тобой и тем более отвечать на твои вопросы – он в своем праве. Все показания, полученные прежде, чем обвиняемый признался в том, что заблудился на жизненном пути, могут быть опротестованы как полученные под противузаконным давлением. Такого человека, коли вина его доказана тремя и более непосредственными свидетелями его человеконарушения, можно осудить и подвергнуть вразумлению, но вызнавать у него что-то – нельзя.
Так что теперь все в порядке. Молодец Яков. Вскоре можно будет поручать ему самостоятельные дела. Ниточки от разговорившегося Обреза потянулись и в Рангун, и в Катманду… и к перевалочной базе гератской… и даже в Южную Америку. А некоторые иноземцы еще смеют легкомысленно утверждать, что Ордусь – мировая, мол, империя. Вот где, тридцать три Яньло, мировая империя!
И то правда – пришло время налаживать взаимодействие с иноземными человекоохранителями. Не от случая к случаю, как иногда в вопиющих положениях, после долгой предварительной дипломатической переписки делается, и не на дружеском уровне, как вот с Дэдлибом получилось, — а всерьез. Общие учреждения создавать, постоянные.
Закон есть закон…
Да, конечно.
Баг с треском захлопнул материалы дела.
Закон законом, а пора к Брылястову.
Соловки,
13-й день девятого месяца, средница,
первая половина дня
— Вот такие дела творятся, отче, — закончил свой рассказ Богдан.
Архимандрит, хмурясь, перебирал волоски своей широкой бороды. Потом поднялся и долго молчал, прохаживаясь по гостиному покою.
— За поспешное предположение, будто вчерашний случай несчастный нарочито подстроен был, чтобы со мною расправиться, винюсь и прощения прошу нижайше, — добавил Богдан негромко. — То гордыня меня обуяла… от потрясений, полагаю. Хотел бы кто меня убить – сделал бы это ночью, никто б и не услыхал. А труп в пролив бы кинул, скажем. Все знают, что живу уединенно, брожу невесть где… покалечился, упал в буреломе, поди сыщи… Нет, не из-за меня леса рухнули. Полагаю, впрямь несчастный случай. Простите, отче.
Киприан, не приостанавливая задумчивых хождений, кивнул молча и широко перекрестил Богдана.
— Бог простит, — все же произнес он потом. И опять умолк надолго.
Наконец остановился у оконца, к Богдану немного боком, и заложил руки за спину.
— Вэймины, конечно, люди сторонние, — раздумчиво произнес он, глядя в стену. — Живут наособицу, к нам не липнут, мы к ним тоже не вторгаемся… Странные-то они странные, да только так мыслю я, что всякий человек, на тебя и твоих ближних не похожий, обязательно кажется странным. Он – тебе, а ты – ему… Ни в чем предосудительном никогда их не замечали. Какие-то дела у них с Виссарионом Неистовых, что в Кеми живет и артель рыболовную держит. Тот человек тоже странный, но и опять-таки: что с того? Честный и добрый подданный со странным характером. Эка невидаль! Артель свою, судя по плодам ее, организовать сумел блистательно, пользу да прибыток великий приносит… А в чужие дела, покуда они вреда не чинят иным подданным, никому соваться невместно. Церкви – особливо. Да не думаю я, что сие Вэймины вершат, не думаю… Хотя тебя понимаю. Складно все против них легло.
— Я ведь тоже уверенности не имею, — пожал плечами Богдан. — Покамест это просто версия. Качнулся с носков на пятки.
— А вот что доверие служителя в странноприимном доме обманул – худо. — Архимандрит, недобро посверкивая глазами, огладил бороду. — Худо и нехорошо!
Богдан смиренно кивнул, внутренне готовясь к серьезной взбучке. Он понимал, что архимандрит сильно переживает случившееся в его гнезде нестроение; такие дела под носом творятся, а владыка от заезжего трудника о том впервой слышит. Было от чего прийти в дурное расположение духа – а под горячую руку, коль Богдан рядом случился, могло достаться как раз ему.
Ряса и клобук от слабостей человеческих не избавляют; преодолевать их помогают, верно, путь указывают, да, от одиночества спасают надежно… Но слабости человеческие – не отдельный отросток души, вроде аппендикса, а постриг – не его удаление.
Старый ракетчик, однако ж, совладал с собою. Еще помолчав, он тихо спросил:
— Что мыслишь дальше делать, Богдане?
— Кто капкан ставил – тот к нему придет, — отвечал Богдан. — Засада нужна круглосуточная. Но состава преступления нет. И сам я казенным порядком действовать не могу, и подмогу вызвать из столицы никаких формальных поводов не имею. Подумаешь, капкан в лесу. Один. В худшем случае, браконьерство мелкое, а то и просто хулиганство… Помощь мне от вас потребуется, владыка. Сам я при всем желании один в кустах сидеть сутками без продыху никак не сдюжу.
— Помогу, — кивнул архимандрит. — Молодые послушники у меня крепкие имеются.
— Не думаю, что это долго продлится.
— Да уж сколько надо! — вновь с некоторой сварливостью в голосе вскинулся Киприан и тут же осадил себя. Глянул на Богдана с какой-то даже искательностью. — Ты уж распутай нам все это, минфа, прекрати безобразие…
— Постараюсь, отче, — сказал Богдан. — С Божьей помощью.
Ступая как-то боком, нерешительно и неловко, архимандрит на пару шагов приблизился к Богдану.
— Прости меня, чадо. Что не благословил тебя на дело твое сразу. Недопонял я.
Богдан встал. Тепло и преданно, по-сыновьи, заглянул в печальные очи владыки, под его все еще сдвинутые от огорчения брови, и дрогнувшим от волнения голосом ответил:
— Господь простит, и я прощаю.
Отец Киприан вздохнул. Сказал совсем негромко:
— Зрю ныне: мирской ты человек и грешный и на любовь мирскую и грешную по слабости своей не ответить не можешь… а ровно про тебя сказано: сего же рвение к Богу тако бывает, яко огнь дыхает скважнею[49]… Ступай. Жди у врат, я тебе помощников пришлю.
Александрия Невская,
Лекарственный дом Брылястова,
отдел жизнеусилительных зелий,
13-й день девятого месяца, средница,
конец дня
Баг вышел из Управления и пешком, благо небо на время перестало исходить летучей сыростью, двинулся по Проспекту Всеобъемлющего Спокойствия. По дороге к Лекарственному дому Брылястова он решил провести еще один небольшой опыт, коли уж дом располагался неподалеку; когда Багу, разбирающемуся с ознакомительными и рекламными сведениями, попался на глаза его адрес, ланчжун про себя удивился, какой, в сущности, это маленький город – Александрия Невская. Странно, что он никогда не обращал на Лекарственный дом внимания прежде, живя буквально в двух шагах.
Впрочем, честный человекоохранитель и вспомнить не мог, когда в последний раз у него возникала нужда в лекарствах.
Первая на пути лекарственная лавка располагалась прямо напротив от Управления, на углу Лигоуского проспекта. Баг некоторое время созерцал длинные ряды нарядных коробочек, скляночек и брикетов травяных сборов, аккуратно упакованных в плотную бумагу, и пытался отыскать «Лисьи чары» самостоятельно; однако сколько ни всматривался – вотще. Тогда он обратился к убеленному сединами служителю за прилавком.
— Что вы! — затряс тот бородой. — Что вы, драгоценный преждерожденный! «Лисьи чары» – снадобье дорогое, наша лавка берет его только под заказ. Мы не можем позволить себе просто так держать столь дорогие пилюли. Да.
Примерно то же самое Баг услышал и в лекарственной лавке рядом с мостом Лошадницы Анечки; здесь, правда, ему предложили подать заказ и тогда уж через день он непременно сможет пилюли выкупить; об их поступлении сообщат по телефону.
Баг двинулся дальше. Незаметно он дошел до угла Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия и улицы Больших Лошадей, где высился сам Лекарственный дом – высокое здание в европейском стиле позапрошлого века, напротив коего три года назад по указу князя Фотия был сооружен собирательный памятник улусному козачеству: бронзовая фигура бравого козака с шашкой наголо, стоящая на невысоком гранитном постаменте. В первом этаже дома разместилась «Лекарственная лавка дома Брылястова», торговавшая исключительно брылястовскими товарами, и здесь «Лисьи чары» наконец нашлись; небольшие коробочки – именно такие, какие Баг видел в доме Адриана Ци, — выстроились на отдельной специальной стойке в почетном углу одного из торговых залов.
Баг вгляделся в цену.
Пятьсот шестьдесят лянов…
Еще дороже, чем на сайте Лекарственного дома.
Однако!
Теперь он со всей определенностью понял, почему лавки поменьше не могли себе позволить удовольствия выставить хотя бы одну упаковку «Лисьих чар» на своих прилавках: пилюли стоили целое состояние. Ну, может, не состояние – это у Бага от ошеломления получилась некая поэзия; но как приличная повозка, это точно.
— Простите… — обратился Баг к ближайшему служителю.
— Что будет угодно драгоценному преждерожденному? — услужливо улыбнулся тот.
— Вот эти «Лисьи чары»… — указал Баг зонтиком. — Их что же, покупают? Больно уж дорого.
— А как же! — закивал служитель. — Покупают. Просто волшебные пилюли. Ничто с ними не может сравниться. Совершенно. Последнее слово. Самая новая разработка.
— А вот побочные эффекты…
— Отсутствуют!
— Ну а там противупоказания…
— Не замечены!
— Желудок не расстраивается? Или печень…
— Обижаете, преждерожденный!
Баг якобы в раздумье провел ладонью по щеке.
— Как бы про них почитать что-нибудь… Я должен еще подумать.
— Не сомневайтесь! — заверил Бага служитель, протягивая пространный листок, заполненный красиво набранным текстом на основных ордусских наречиях. — Вот здесь все подробно описано. Гарантия жизнеусилительного отдела Лекарственного дома Брылястова, — прибавил он веско. Видимо, понимающий человек, заслышав такое, непременно должен был подумать: да, если уж жизнеусилительный отдел да к тому еще и Брылястова, тогда все, тогда – броня.
Конторы Лекарственного дома Брылястова располагались на втором и на третьем этажах того же здания. Выше тоже никто не жил; размещались тут исключительно деловые помещения различных частных и казенно-частных предприятий – либо отделения и представительства тех предприятий, каковые имели главные конторы свои в других городах. Об этом оповещали многочисленные таблички, рядами разместившиеся по обе стороны от входа в дом. В окрестностях Проспекта Всеобъемлющего Спокойствия подобное уже давно было не в новинку.
— Извините, но начальника отдела нет на месте, — сообщила Багу весьма миловидная преждерожденная лет двадцати с небольшим, явно склонная к невинному кокетству – хотя сейчас она была сама строгость и неприступность, — с роскошной прической, утыканной шпильками, и в лиловом халате. Она одиноко восседала в приемной, открывшейся за дверью с надписью «Лекарственный дом Брылястова. Отдел жизнеусилительных средств», в красном углу под фикусом, за лаковым столиком перед раскрытым «Керуленом». За спиною юной преждерожденной просматривался короткий коридор, из коего вели куда-то четыре светло-зеленые двери; привычно связанный у иноземцев с медициной белый цвет в Цветущей Средине исстари считался траурным и, хоть Александрия к Лондону или Риму куда ближе, чем к Ханбалыку, все же в лечебных и лекарственных учреждениях применение белого цвета выглядело бы совершенно несообразным. На дверях смутно виднелись какие-то надписи; самую крупную из них Баг, слегка прищурившись, разобрал: «Ким Семенович Кипятков».
— А когда ж он будет, драгоценная преждерожденная? — широко улыбнулся девушке Баг. — Мне бы с ним перемолвиться…
— Ким Семенович в отпуске, — без намека на ответную улыбку, смерив Бага внимательным взглядом, отвечала она. — Ожидаем его через две седмицы. А у вас какое дело, драгоценный преждерожденный?
— Да у меня частное дело, видите ли, по поводу «Лисьих чар»…
— Отдел жалобиц выше этажом, налево, пятая дверь, — Девушка тонким пальчиком указала куда-то вдаль. — Если что-либо не так, драгоценный преждерожденный, вам следует пройти туда.
— Нет, все в порядке, я просто хотел знать… — Баг, старательно разыгрывая простачка, достал из-за пазухи листок, который вручил ему служитель в лекарственном зале, и ткнул в лист пальцем. — Уточнить… Вот «лисья рыжинка» – это что такое?
Красивое лицо девушки моментально окаменело.
— Таких справок мы не даем. Пройдите в отдел жалобиц, — отчеканила она и решительно закрыла «Керулен». — Прошу вас уйти, драгоценный преждерожденный. Мой рабочий день заканчивается.
— Да отчего же вы не можете мне ответить? — Баг в притворном удивлении раскрыл глаза пошире. — «Чары» столько стоят, что я должен увериться: да, хорошая вещь!
— Всего вам самого наилучшего, — девушка была непреклонна.
Ишь, какие мы неприступные! Как храним междусобойную информацию! Верно, есть что хранить?
Баг в задумчивости вышел из приемной, вынул из футлярчика очередную сигару – ах, спасибо Дэдлибу! сигар всюду полно, но Багу и в голову никогда не приходило их покупать, а теперь вот понравилось. Закурил. В прихожей никого не было, царила тишина – и деловая, и уютная одновременно. Чувствовалось, что люди в этом заведении не зря пампушки едят.
На одной из стен, напротив широкого, выходящего в небольшой, мирный садик окна, алела «Дщица почета». Баг глубоко затянулся сигарным дымом и подошел ближе.
То, что среди пятерых сотрудников Лекарственного дома, удостоившихся сей почести, окажется и начальник отдела жизнеусилительных зелий, Бага отнюдь не удивило. Напротив, было бы странно, ежели б глава отдела, приносящего такие доходы, остался в тени.
«Так вот ты какой, Ким Семенович Кипятков, — думал Баг, пристально рассматривая цветное фото, украшенное в правом нижнем углу оттиском личной печати начальника. Неприметное, но довольно приятное лицо. Умные глаза. Чуть седые виски. Узкие, энергичные губы. — М-да… Себе на уме. Располагает. И в то же время… что-то неприятное. Буквально на… на телесном уровне. Или у меня уже предубеждение от всех этих волнений? Определенно, мне нужен отпуск…»
Отвернувшись от дщицы, чтобы не проявить неуважения к фотографическим портретам истовых тружеников, он в сторонку выдохнул сигарный дым и вновь обернулся к Кипяткову. Словесный портрет сам собой собрался в голове опытного человекоохранителя – словно бы из заранее приготовленных и всегда наличествующих под рукою деталек. Привычка.
Неторопливо Баг пошел вниз, по широкой мраморной лестнице. Как ни крути, а, судя по всему, на его вопросы ежели и мог ответить хоть кто-то на свете, то в первую голову сам Кипятков.
Отсутствующий.
Баг вышел на улицу и, глубоко задумавшись, некоторое время стоял прямо у входа. По проспекту спешили туда и сюда люди в мокрых, блестящих дождевиках; мелькали разноцветные зонтики; время от времени эти люди задевали и даже толкали Бага, всякий раз, впрочем, останавливаясь и церемонно, с сообразными поклонами, прося прощения; сейчас, в конце рабочего дня, на широких тротуарах было столько народу, что уберечь друг друга от невольных касаний было невозможно. Баг в задумчивости, немного рассеянно, кланялся в ответ и говорил: «Да что там, я даже не почувствовал» или что-нибудь в этом роде, хотя холодная мерзкая лягушка беспокойства, лежащая под сердцем, всякий раз порывалась ответить его устами более грубо: «Ничего, я привык».
Потом он купил в ближайшей лавке маленькую прелестную орхидею в ажурной коробочке и стал неторопливо прохаживаться перед Лекарственным домом.
Соловки,
13-й день девятого месяца, средница,
вторая половина дня
Дело потребовало больше времени, чем отец положил поначалу, — послушники, намеченные им в помощь Богдану, были в тружениях, кто где. И, хотя минфа не терпелось вернуться к капкану, а сердце Богдана, стоило ему вспомнить неумолимо разинутые в механическом ожидании стальные челюсти, съеживалось от дурных предчувствий будто от прикосновений обжигающего льда, он решил, пока скликали нужных людей, навестить монастырскую больницу. Морально ему было это сделать тяжеленько – слишком уж Богдан совестился перед пострадавшими; именно потому он и решился не откладывать поход туда в долгий ящик.
К приходу минфа отнеслись так же, как и к приходам иных сотрудников; скучать уединенным в больничном покое не давали, навещали вовсю, пытаясь развеселить да развлечь – всяко помочь скоротать время увечной хвори.
Богдан привычно побалагурил с Тумялисом, по уже сложившейся привычке все продолжавшим пытать его насчет расследования («Вот ведь накликал!»); потом попытался поговорить с Заговниковым, но тот, хоть и взял себя в руки, перестав сокрушаться так неистово и мучить лекарей вопросом «когда я встану?», все равно был мрачен и отчужден. Казалось, его гнетут тяжкие думы, но какого они были свойства и содержания, Богдан так и не понял. И то сказать: приехал, называется, человек послужить Господу… Обидно, конечно.
Посидев с полчаса, Богдан поднялся, попрощался с каждым и пошел было к выходу, но у самой двери сызнова повернулся к сотрудникам и, долю мгновения поколебавшись, — не слишком ли как на театре окажется? — поклонился всем земно.
Тем временем подошли отряженные владыкою помощники; они смиренно ожидали Богдана у врат больничного покоя. Пятеро крепких, рослых преждерожденных окружили его и испросили наставлений. Одного Богдан с удивлением узнал – то оказался случайно памятный ему победитель трехлетней давности межулусных молодежных соревнований по мужским боевым единоборствам; Фирузе, когда хватало на то досуга, сама была не своя от спортивных телепередач такого рода, и Богдан, изредка присаживаясь с нею рядом, запомнил молодого крепыша Арсена, оказавшегося лучшим в выступлениях последователей древней русской школы «смертельной животухи». А вот поди ж ты – теперь и он тут, и звать Арсением.
Из объяснений скупых на слова парней Богдан понял, что и остальные – бойцы хоть куда. Один в осназе служил, еще один – наставником по рукопашному бою в разведывательной школе, двое громилами прежде были в преступных сообществах… И вот все на светлом острове встретились.
Все вшестером они двинулись к чаще, в коей Богдану посчастливилось обнаружить ловушку. Путь был неблизкий, но мужчины почти не говорили меж собой, больше молчали: послушники – народ суровый и сдержанный, сами болтать не приучены, а уж первыми затевать трескотню с тем, кому они вверены, — и подавно. Богдан же волновался, спешил и ни о чем думать не мог, кроме как прийти поскорей.
Уговорились, дойдя до ловушки, разделиться; трое – старшим средь них, как человека, к начальствованию свычного, Богдан назначил бывшего наставника разведшколы – уйдут обратно, оставив в засаде Богдана с Арсением и осназовцем Борисом, и вернутся на смену после вечернего шестопсалмия. Дальше видно будет.
Богдан уверен был, что преступник должен часто обходить свои ловушки – в том, что ловушка не одна, он не сомневался – иначе весь этот злой умысел, в чем бы ни заключалась суть его, терял смысл: не ровен час, наткнется кто – вот как Богдан наткнулся; не ровен час, лисичка покалечится и кричать начнет жалобно, тогда уж почти наверняка кто-нибудь услышит и подойдет. Словом, нельзя злодею капканы оставлять без присмотра надолго. Никак нельзя.
Они спешили, но опоздали.
Шагов за тридцать до памятного места Богдану показалось, что сквозь налетающий привольными, размашистыми волнами шум листвы он слышит прерывистый то ли плач, то ли стон… словно ребенок хныкал – не взахлеб, как подчас рыдают дети лишь для того, чтоб разжалобить родителей и настоять на своем – но тихо, покорно и безнадежно, словно бы в одиночестве.
Спотыкаясь о корни и едва на падая, Богдан кинулся вперед.
Теперь он мог бы и не бежать: капкан уже сработал. Но ноги сами несли Богдана вперед, хотя волнами накатывала слабость. По лбу струился пот.
Небольшая молодая лисичка, угодившая в капкан передней лапою, завидев Богдана, перестала плакать и приподнялась, насколько смогла. Богдан, тяжко и прерывисто дыша, сразу замедлил шаги, чтобы не напугать несчастную, и его тут же догнали не проронившие ни слова послушники. Медленно, почти на цыпочках Богдан мелкими шагами приблизился вплотную.
— Девочка… — невнятно бормотал он. — Маленькая моя… Ты не бойся, мы тебя не тронем… мы освободить тебя идем…
Больше всего он боялся, что, завидев людей, лисичка примет их за убийц, начнет рваться в ловушке и лишь усугубит и душевные страдания свои, и раны.
Лиса вздернула уши, пышный хвост дрогнул. Потом опять неловко прилегла. Она словно поняла Богдана и осталась спокойной – лишь вздернула верхнюю губу, предостерегающе обнажив мелкие острые зубы, когда Богдан протянул к ней руку. Коротко, едва слышно заворчала, будто предупреждая: не тронь.
В глазах ее и впрямь стояли слезы.
Какое уж тут «не тронь»!
Вдвоем с Арсением Богдан разжал челюсти капкана и попытался взять лису на руки; она оказалась тяжелее, чем он думал. Поразительная покорность зверька сильно облегчала им дело. Лапа, похоже, не была переломлена – редкостно повезло! — но сильно кровоточила; лохмотья свирепо разодранной сталью плоти жутко свисали и болтались, как неживые. Богдан бестолково заметался с лисой на руках, пытаясь сообразить, чем можно немедленно, прямо тут же, промыть и перевязать рану; вотще. Но тут осназовец, поняв его без слов, достал из-за пазухи пакет первой помощи, извлек оттуда тюбик какой-то мази, одним движением с треском почал нетронутый моток стерильного бинта и споро принялся за дело. «Ну что я за Му Да! — с тоской думал Богдан, держа лисичку и едва слышно бормоча ей что-то ласковое и успокоительное прямо в ухо. — Четыре часа волновался, а озаботиться приготовить бинт – даже в голову не пришло… Что проку от таких волнений тем, о ком ты волнуешься, минфа? Только себе сердце палишь, а помощи от тебя – с голубиное перышко…»
Лиса пристально, не мигая, глядела ему в глаза; в ее глубоких зрачках Богдану мерещились и боль, и понимание. Богдан отчетливо чувствовал, как часто бьется ее сердце и пульсируют жилы.
Он не мог отделаться от ощущения, что и впрямь держит на руках раненую девочку.
— Жить будет, — без тени иронии прогудел, возвышаясь над Богданом, похожий на памятник Борис. Это были первые слова, которые Богдан от него услышал.
— Поняла? — спросил Богдан лисицу и улыбнулся. У той что-то дрогнуло в глубине глаз, и Богдан подумал: и впрямь поняла.
— Пойдем ко мне теперь? — спросил он. — Отлежишься там…
Лиса заворчала, снова вздернув верхнюю губу, и слегка толкнулась из его рук.
— Не хочешь? — упавшим голосом спросил Богдан.
Лиса завозилась, заерзала задними лапами.
— Отпустить?
В глубине души он все время так и ждал, что лиса раньше или позже просто ответит ему человечьим голосом «да» или «нет»; но не дождался. Вместо этого лиса тихонько, совсем беззлобно тявкнула.
Наверное, это и было «да».
— Как же ты хроменькая в лесу-то будешь одна?
Лиса отвернулась и стала смотреть в рыжую осеннюю чащу. Левое ухо у нее задрожало, а затем встало торчком. Похоже, душою она уже была в родных просторах.
— Понял… — пробормотал Богдан.
Он наклонился и осторожно поставил лисицу на землю. Та, подогнув перевязанную опытным Борисом переднюю лапу (иначе как «рукой» Богдан ее и назвать-то про себя не мог), постояла мгновение на остальных трех, привыкая, а потом повернулась к Богдану и коротко лизнула ему руку.
— Маленькая… — растроганно проговорил Богдан.
С неожиданной грацией, тем более поразительной после такого увечья, лисица на трех лапах поскакала к кустам. Мужчины молча смотрели ей вслед.
За полшага до того, как ветви кустарника скрыли бы ее, лиса обернулась, обвела спасителей спокойным взглядом – и была такова.
Пару минут все молчали.
— Если отпускать, то не стоило бинтовать-то, — заметил Борис. — Ну да ничего: я несильно затянул. Бинт сдерет, а лапу – залижет.
— Спасибо вам, Борис, — сказал Богдан тихо. — Я, видно, только переживать да языком болтать горазд…
— Не знаю, как насчет языка, — прогудел Борис, — а вот насчет переживать уметь – это дар редкий.
В течение следующей четверти часа Борис продумывал тонкости засады – подходы, точки обзора, маскировку, правила подачи сигналов друг другу… «Только, если что, преждерожденный Богдан, ради Христа Господа, в драку не лезьте, — завершил обсуждение грядущего действия Борис. — Помешаете только. Нам убийц имать надо будет, а не за вами приглядывать, чтоб не повредились…»
Потом они рассредоточились треугольником вокруг ловушки, и, медленно продавливаемое сквозь день раскатистым северным ветром, под шум крон потекло пустое, студеное время.
О чем думал тогда Богдан, чем коротал напряженные часы ожидания – про то потом он не мог вспомнить. Но, когда напряжение первых минут – вот сейчас! вот! наверное, уже подходят! — схлынуло, ему стало так грустно, так одиноко вдруг, что… что об этом, наверное, никому и никогда нельзя будет рассказать. И уж во всяком случае, рассказать так, чтобы поняли. Ни Фирузе, ни Багу… Никому.
Понемногу темнело. Тучи, так и не дав солнцу блеснуть хоть на мгновение, вновь погрузнели, нависли ниже, и лес нахохлился; ели сделались черными. Время шло к семи пополудни, когда до Богдана долетел условный сигнал Арсения: «Идут те, кого мы ждем».
Значит, все верно.
Тангуты.
Уныния как не бывало. Отступила слабость: сердце, словно не оно вчера весь день болталось и екало где-то в ямке меж ключиц, гнало кровь по жилам мощно и ровно. Богдан прикусил губу, когда услышал треск ветвей, приближающийся шум шагов.
И тут же он ощутил недоумение.
Как-то не так они шли. Богдан совсем не считал себя специалистом по засадам, по скрытному проникновению и всяким там незаметным просачиваниям – но и он понимал, что преступники (лисонарушители?), приближающиеся к месту своего еще не вполне совершенного злодеяния, к своей ловушке, не должны беззаботно хрустеть сучьями, топать и вполголоса напевать «ах, конь, ты мой конь, хороши копыта…» Тангуты шли прямо на засаду, но… они как будто не знали, куда и зачем идут. Они просто, как еще совсем недавно и сам Богдан, бродили по лесу. И шли они сейчас не к капкану, а немного мимо него.
Богдан ощутил уверенность в этом за мгновение до того момента, как из кустов, в которых четырьмя часами раньше скрылась раненая лисичка, шумно раздвинув хлесткие ветви, полные потемневшей в сумерках листвы, показались Вэймины – и тут их песня оборвалась.
Они заметили капкан.
Именно – заметили. Шли они явно не к нему.
— Смотри, — проскрипел старший. Голос у него был хриплый, низкий, какой-то… наждачный, что ли. — Этот мы еще не видели.
Младший присел на корточки, осторожно потрогал землю вокруг капкана..
— Кровь, — глядя на пальцы, заметил он негромко и с отчетливой ненавистью в голосе. Поднялся, отряхивая руки. — И на земле кровь. Этот пожиратель падали и поймать, и забрать ее успел. Теперь режет где-то…
Старший разразился потоком каких-то неразборчивых – возможно, на незнакомом Богдану языке, — но явных и бесспорных ругательств.
— Когда? — пробормотал младший удрученно. — Мне сказали, он в больницу пошел…
И тут Богдан понял яснее ясного, что они говорят о нем.
Словно подброшенный пружиною, он в нарушение всех планов резко встал из укрытия, поправил тут же съехавшие на кончик носа очки и, понимая, что и Борис, и Арсений сейчас про себя энергично шепчут о нем что-нибудь весьма нелестное, звонко и повелительно крикнул:
— Подданные возле капкана! Нам пришла пора поговорить начистоту!
Александрия Невская,
харчевня «Алаверды»,
13-й день девятого месяца, средница,
вечер
«Ай да драгоценный преждерожденный Лобо! — в некотором ошеломлении думал честный Ябан-ага. — С новой пришел! И какая молоденькая да миленькая! Кокетка… смеется-то как! И драгоценный преждерожденный Лобо тоже смеется. Будто они сто лет знакомы!»
Если бы добрый
