Читать онлайн Вдова на выданье бесплатно

Вдова на выданье

Глава 1

Мне было семнадцать, и я сказала:

– Я очень хочу на море.

Я никогда не видела моря и по прогнозам врачей уже не смогла бы увидеть. Это была моя последняя зима.

Стоял январь, слепящий и солнечный, втиснутый между сизым остывшим морем и горами, посыпанными сахарной пудрой. Кончился шторм, отбросил крупную гальку подальше от берега, щедро насыпал мелочь возле воды, прочертил вдоль разоренного пляжа широкую песчаную полосу.

Я скинула куртку, джинсы и свитер, оставшись в одном купальнике. И побежала по удивленно шипящим волнам.

– Куда! Десять градусов вода! Ненормальная! – завопила какая-то женщина, я остановилась и расхохоталась.

– Я нормальная! Мне жить осталось всего пару месяцев! Я! Хочу! Жить!

Никто не понимает, что это значит.

Весной, когда мужчины робко тащили домой мимозы, мой лечащий врач покачал головой и закрыл папку.

– Я боюсь вас обнадеживать, Ирина Сергеевна, Оленька, но мне кажется… наступила ремиссия?

Он сам не верил в то, что говорил, но все оказалось правдой. Болезнь отступила и не вернулась, и иначе, как чудом или промыслом свыше, ни мать, ни отец, ни бабушка, ни старший брат мое выздоровление не называли. Секрет был известен только мне: жгучие январские волны, принадлежащие мне одной.

И каждую зиму, какой бы она ни оказывалась за прошедшие тридцать лет, я возвращалась к январскому морю. Истосковавшееся за зиму по крикам, брызгам, горячим телам, оно встречало меня и принимало в свои объятия. Я никогда не боялась, что со мной что-то произойдет, словно сделка, которую я заключила когда-то на этом берегу, давала мне универсальный читерский код.

И он работал, год за годом открывая мне все новые уровни.

ПТУ, которое я окончила – о каком институте могла идти речь, когда меня одноклассники не узнавали в лицо, так редко я появлялась в школе. Первый бизнес в девяностые – пирожки, которые я продавала в покрытой инеем электричке. Палатка на рынке и гордая вывеска «кафе» на грубо сколоченном самострое. Два кафе, три кафе, десять, сорок, сеть фастфуда по всей стране.

Кондитер из меня вышел дерьмовый, надо признать, зато управленец – загляденье.

Я прыгала на одной ноге, влезая в растянутые спортивные брюки, спешно натягивала теплое худи и стаскивала мокрый лиф, набрасывала на плечо потертый рюкзак, и люди, гуляющие по пляжу, смотрели как на умалишенную на странную женщину лет тридцати, не догадываясь, что ей уже далеко за сорок.

Фигура, забота о себе, спорт и лучшие косметологи. Время никого не щадит, но всегда можно с легкостью обмануть окружающих.

Я подмигнула парочке, которая застыла в ужасе, на меня глядя, сунула ноги в кеды и стала подниматься по лестнице на набережную. После свидания с морем мне всегда хотелось есть.

«Вот блин!» на набережной был, в отличие от множества аналогичных кафешек по всей стране, не франшизой. Место слишком дорогое для начинающих предпринимателей и слишком выгодное, чтобы я его упустила. Опытным взглядом я прикинула, что локальный конкурент по соседству к началу сезона загнется совсем, и я смогу занять его место. Что здесь поставить, «Меню для меня» или «Вкусняшки», решу позднее, подумала я, открывая стеклянную и не особо чистую дверь кафе.

Сонная сотрудница покосилась на меня, не отрываясь от телефона, и сперва дочитала что-то безумно интересное, а потом заученно улыбнулась. Ей было невдомек, что к ней пришел самый тайный покупатель в мире.

– Добрый день, – вспомнила она базу. – Выбрали что-нибудь?

– Да я только зашла… здрасьте, – фыркнула я, изображая обычную замученную туристку. Девушка разглядела мои мокрые волосы и обалдела так, что проснулась. Я же подошла к прилавку, сделала вид, что изучаю ассортимент, на самом деле всматриваясь в то, что выложено.

Да, не сезон, но это не оправдание. Директор этой точки уже может вставать на учет на бирже труда.

– Сэндвич с чем? – спросила я, хмурясь и пытаясь определить начинку. – По виду – ни рыба ни мясо.

– А-а… это лосось.

– Если это лосось, то я миллиардерша, – ухмыльнулась я, потому что это действительно был лосось, но знавший гораздо лучшие времена, и я побоялась бы при клиенте вообще открывать витрину. Но есть хотелось, поэтому я попросила: – Давайте сэндвич, только достаньте из холодильника. И латте на кокосовом молоке без сахара.

Девушка без энтузиазма кивнула, поднялась и застыла. Я прочитала на бейджике написанное от руки «Римма», приподняла одну бровь, а потом услышала за спиной странное.

– Деньги давай. Глухая? Чего стоишь?

Римма как будто не слышала, а я ошарашенно обернулась. В метре от меня стоял парень, направивший на Римму пистолет, а дверь прикрыла собой растрепанная девица лет двадцати пяти.

– Ну? – обиженно поторопил парень и потряс пистолетом.

Мне бы испугаться, но абсурд ситуации зашкаливал, и я раздраженно уточнила:

– Какие деньги, откуда они у меня? – и я, разумеется, имела в виду, что в наше время почти никто с наличными в кармане не ходит, но парень совсем не мне это говорил.

– Да по тебе видно, что нищебродка, – буркнул он, мазнув по мне взглядом и оскорбив своим замечанием всемирно известный и далеко не дешевый бренд, и ткнул пистолетом в прилавок. – Ты! Деньги! Быстро!

Римма пискнула и открыла кассу. Я стояла и думала, что меня грабят столь же неожиданно, сколь и нелепо. Римма выкладывала на прилавок затертые монеты и купюры, самой крупной из которых была заклеенная скотчем тысяча, и руки ее тряслись.

– Все, – выдохнула она. – Больше нет.

– Как все? – заорал парень и так резко шлепнулся животом на прилавок, чтобы самому заглянуть в кассу, что дуло пистолета едва не уткнулось мне в бедро, и я отскочила. – Да тут десятки не будет!

Касса и вправду была пуста, если не считать мелочи, которую даже на сдачу никто не брал.

– Двенадцать тысяч с чем-то… – просипела бледная как лист бумаги Римма. – Это все!

– Парень, – подала голос я, – але, гараж, двадцать первый век, ты с пальмы слез? Скажи спасибо, что это есть, забирай и вали отсюда!

Он послушался, сполз с прилавка, выпрямился, скинув на пол часть купюр, и растерянно посмотрел на деньги, потом – на меня.

– Кто в наше время налом платит? – объяснила я, поражаясь своим спокойствию и терпению. Я была убеждена, что пистолет не настоящий, а игрушка с маркетплейса. Когда-нибудь вся эта оружейная ерунда будет иметь спрос не больше, чем сейчас – лошадь-качалка, но явно не в этой жизни, не в моей. – А хочешь, просто проваливай. Так будет лучше.

Одно правило во всех заведениях под моим брендом, будь то мои кафе или франшизы, соблюдалось неизменно – камеры и искусственный интеллект, мгновенно распознающий конфликтные ситуации и подающий сигнал на компьютер дежурных по безопасности. Я знала, что к нам уже мчит полиция, выключив «крякалку». Мне не было парня жаль, ничуть, но то, что в кассе не оказалось денег, а в кафе – посетителей, – случайность. Лучше, чтобы он ответил по строгости закона, но не взять ничего или взять двенадцать тысяч – разницы практически никакой, и он еще раз повторит налет, возможно, с другими последствиями.

Повторению ограбления я помешать никак не могла, но успела заметить у Риммы уже впечатляющий живот. Лишь бы с ней и с ребенком ничего не случилось.

– И пушку спрячь, – сквозь зубы посоветовала я. – Никого ты ей не напугаешь.

– Марат! – придушенно крикнула от двери его сообщница, но парень все-таки решил собрать хотя бы эти несчастные двенадцать тысяч и теперь пытался распихать их по карманам. Руки его тряслись, купюры разлетались, монеты сыпались на плиточный пол и звенели.

Я не супергерой, не стоит надеяться, что я смогу ударом ноги выбить у него оружие. Но, бесспорно, я подниму все свои связи, чтобы больше эта дрожащая мразь не бегала по городу с пистолетом.

– Марат! – вдруг заорала девица истошно, будто ее резали, и я услышала «Бросай оружие!» и «На землю!», а потом все перекрыл грохот, словно небо рухнуло, и я почувствовала несильный удар чуть ниже груди.

Парень выронил пистолет и упал на колени, растеряв добычу и зажимая окровавленную руку; к нему подлетел полицейский и живо скрутил мордой вниз. Я подумала, что пистолет оказался всамделишный, что мне совершенно не больно и я, кажется, ничего больше не слышу, только худи залито кровью и в нем дыра.

Мне не было больно, но я не могла дышать, в ушах звенело невыносимо, и, наверное, я рухнула на пол прямо под ноги полицейскому.

Мне нужно было вдохнуть, но я забыла, как это делается. Звон в ушах нарастал, настигала тьма беспросветная, я закрыла глаза на короткий миг и постаралась сосредоточиться. Ничего страшного не произошло и помощь уже пришла, важно снова научиться дышать.

Звон в ушах пропал вместе со всем остальным миром, а через мгновение все взорвалось невозможным холодом, криками и конским ржанием. Я пересилила себя и вдохнула, легкие опалило огнем и адской короткой болью, я открыла глаза и увидела муть, а еще поняла, что умираю.

Меня тащило под воду, на запястье мигали смарт-часы – будто отсчитывали последние оставшиеся мне секунды, и темноволосая женщина улыбалась из темной тины. Я засмотрелась на жуткое зрелище, потому что все еще что-то соображала и хотела как можно больше увидеть до того, как меня не станет окончательно. Но дышать уже было легче, перед глазами вспыхивали и гасли яркие синие и оранжевые круги, голова раскололась от дикой боли, воздух стал спертым, пахнущим мокрым деревом и пряностями, я застонала, зажмурилась и сразу открыла глаза.

Я ничего не видела, кроме вспышек, по голове колотили, как по рынде, но я постепенно возвращалась в бренный мир. Добро пожаловать, Ольга Кузнецова, паршивенький повар-кондитер и владелица нескольких десятков тысяч точек фастфуда, не считая франшиз. Ты снова выиграла у смерти, главное потерпи, сейчас все будет в порядке.

Вспышки блекли, я повернула голову – боль пронзила навылет, но я стерпела. Не было ни кафе, ни полицейских, ни грабителей, ни беременной Риммы за прилавком. Я лежала ничком на мокром полу почти в полной темноте, и прямо под носом теперь пахло животным… молоком? Я сглотнула, пошевелилась, пережила приступ головной боли, перевела взгляд на левую руку, на которой вот только что мигали часы, но их больше не было. Не было и знакомой ухоженной, но все-таки зрелой руки мосластой и жилистой дочери крановщицы и дальнобойщика: ни неброского маникюра, ни двух баснословно дорогих колец, оставшихся мне на память от краткосрочных бессмысленных браков. Тонкая, изящная, совсем девичья ручка в царапинах и мозолях.

Одна мозоль лопнула и кровоточила. Я подтянула руку, утерла с лица то ли пот, то ли брызги молока, с замирающим сердцем задев и ощупав густые, собранные в прическу волосы.

У меня всегда была очень короткая стрижка. С двенадцати лет я не носила длинные волосы, а после химиотерапии они почти не росли.

Я почему-то вспомнила женщину, смотревшую на меня из глубины, и села. Голова уже не раскалывалась, но кружилась, и звуки воспринимались потусторонними: детский обиженный плач, резкий и неприятный женский голос, далеким фоном – ржание лошадей.

Видения реалистичны, состояние закономерно – хирурги вытащили из меня пулю, и надо мной колдует реаниматолог. Глаза привыкали к темноте, я вытянула ноги и разглядела элегантные, но поношенные кожаные ботиночки, темный заштопанный чулок и край темной юбки. Вторая моя рука все еще сжимала разбитый глиняный кувшин, и я его отбросила, поднялась, пошатываясь, задрала голову – в полумрак подвала проникал тусклый свет, и лестница дразнила. Я подошла, поскальзываясь на полу, проверила ее на прочность, долго соображала, как подниматься, когда ноги не держат, перил нет, а юбка пусть не в пол, но длинная.

На середине лестницы меня хлестнул отчаянный детский крик и оборвался. Я дернулась, выскочила в духоту заставленной, неопрятной кухни.

– Мама! Мама! Мамочка! Я не хочу, я не поеду, мама! Мамочка, они хотят меня увезти!

Какая бездушная тварь спокойно смотрит на то, как ее ребенка куда-то увозят? Даже в бреду я готова была порвать на тряпки любого, кто заставляет малыша так безнадежно кричать. Опека, полиция, прокуратура – я всех поставлю сначала на уши, потом в ту позу, которую в приличном обществе не озвучивают. Я, путаясь в тяжелой юбке, выскочила из кухни в темный узкий коридор, метнулась направо, налево, пытаясь разобрать, откуда доносятся детские крики, скрежещущий женский голос и мужское бормотание.

– Мама! Ма-моч-ка!

Я распахнула дверь, и ко мне, вырвавшись из рук заросшего бородой мужика в треухе, кинулся мальчик лет четырех и вцепился в юбку. Я прижала ребенка к себе, и его безутешные рыдания и мелкая дрожь заставили сердце выйти на взлетный режим.

После разберусь, почему малыш назвал меня мамой. Не бывает чужих детей.

– Липочка? – удивленно-елейно пропела женщина, поворачиваясь ко мне. Молодая, лет тридцати, в добротном длинном платье, с увесистой ниткой жемчуга на шее. Глаза в глаза я встретилась с той, кто смотрела на меня в толще воды. – А вот за Евгеничкой от купца Обрыдлова приехали. За него тысячу целковых дают, мы на тебя поистратились, – прибавила она все так же приторно, но улыбка походила на оскал.

Я выпрямилась, прижала малыша сильнее. Тонкие детские ручонки, обхватившие мою ногу, и биение крохотного сердечка превратили меня в берсерка.

Да кто бы ты ни была.

– Ты что же, вешалка помойная, ребенком как телком торговать вздумала? – прошипела я, мигом вспоминая лексикон своего рыночного окружения от продавцов и покупателей до крышевавшей нас «братвы». В комнату вбежала полненькая женщина средних лет и ахнула, чуть не сползая по стене. – А если я тебе твой ошейник потуже затяну?

А у бородатого мужика, оказывается, глаза имеются, вон как вылупил.

– Липочка! – хватая воздух, как вытащенная из воды рыба, проговорила женщина в жемчугах, не сводя с меня взгляд. – Домна, нехорошо барыне, кликни Евграфа сюда.

Домна от испуга не пошевелилась.

– Мама, – просяще всхлипнул малыш.

Да кто бы я ни была!

Я так и стояла в дверях, и справа от меня тряс рыжими огоньками подсвечник, достаточно было руку протянуть.

– Проломлю башку любому, кто приблизится, – пригрозила я уверенно, стискивая тяжелый металл. Одна свеча упала на отполированный деревянный пол – может, и займется тут все, главное, мне не стоять слишком близко. И, пока я была хозяйкой ситуации, приказала: – Домна, беги за городовым.

Глава 2

Мужик в треухе очнулся первым. Он почесал бороду и махнул когтистой пятерней прямо перед носом остолбеневшей женщины, будто собирался выцарапать ей глаза. Домна в полуобмороке подпирала стену и беззвучно шевелила губами, а огонек свечи опасно приплясывал на полу, и я, обняв малыша, предусмотрительно сделала вместе с ним шаг в сторону. Подсвечник я не выпустила.

– Вы, Лариса Сергеевна, не с тряпичниками, а с серьезными людьми разговоры ведете, – мужик еще раз полоснул рукой перед лицом женщины и пожевал мясистыми, масляными губами. Борода его запрыгала. Лариса всхлипнула и, не отрываясь, смотрела на меня. – Говорили, мальчишка в мать послушный да покладистый, а такого добра нам даром не надо, что там за тысячу целковых. Я так Пахому Провичу и передам – с вами, Мазуровыми, дела впредь иметь – дурь.

Ощутимо запахло паленым, и Домна на деревянных ногах, заливаясь слезами, от страха, возможно, передо мной, приблизилась к горящей свече и стала затаптывать ее ногой в потертой туфле, задрав юбку до щиколоток. Мужика в треухе оголенные женские ноги поразили сильнее и неприятнее, чем моя выходка, он с перекошенным лицом приложил ладонь ко лбу, затем к груди и пробормотал что-то неразборчивое.

– Зачем вам был нужен мой ребенок? – спросила я и, видя, что акт устрашения удался и сделка сорвана, отпихнула Домну и поставила подсвечник обратно.

– Послушный мальчишка всегда сгодится, – немедленно отозвался мужик, выделив слово «послушный». – В рассыльные али по дому. А потом и на приказчика выучится. Пахом Прович третий раз женат, а все бездетен. Кому дела-то передавать? Бывайте да здравствуйте, матушка Лариса Сергеевна. Боле так не чудите.

Он развернулся и вышел, надсадно пыхтя. Домна, успевшая упасть на колени и теперь оттиравшая рукавом платья жженое пятно на полу, протяжно и громко ахнула, вскочила и, уже открыто заходясь рыданиями, выбежала вслед за мужиком. Туфли ее, наверное, просили каши, иначе что бы так звучно захлопало по деревянным полам.

Лариса глубоко и шумно вздохнула, я, не теряя ее из виду, присела на корточки перед малышом. Евгеничка. Евгений, Женя. Своей новой, незнакомой, не слишком чистой и нежной рукой я бережно, почти не касаясь, провела по его зареванной щечке.

– Запомни, мама никогда и никому не даст тебя в обиду.

– Что ты, окаянная, творишь! – простонала Лариса, театрально заламывая руки, и мне показалось, что она избрала новую тактику, понимая, что подсвечник от меня стоит не так далеко. – Купцу Обрыдлову мы три тысячи должны.

Мне какая печаль твои долги? Малыш мне улыбнулся – свет померк от доверчивости в синих детских глазах.

– Ты же согласна была, Липа! – продолжала Лариса, и голос ее с каждым словом становился выше и приобретал истерический тон. – Вчера руки мне целовала!

Вот это вряд ли.

– С Макаром Саввичем все оговорено! Нужна ты ему с приплодом? Обрыдлов по всему городу сплетни растащит, что ты будешь за жена! – Лариса топнула, сорвалась на визг, малыш вздрогнул, сжался, губки его затряслись, он закрылся ручками, и, к своему ужасу, я осознала, что эта дрянь его била.

Истеричная тварь, торговка детьми, жуликоватая прощелыга, поднимала руку на четырехлетнего ребенка, а я… – его мать? Кто бы я ни была! – я ей позволяла.

– Нет-нет-нет, – зашептала я быстро, рискуя еще пуще напугать Женечку своей плохо контролируемой злобой. На себя, на Ларису, на все, что произошло и о чем я пока не знала. – Помни, что я тебе сказала. Никогда я не позволю тебя обидеть.

Я поднялась, задвинула малыша себе за спину. Не самое благоразумное поведение по отношению к нему, но сейчас грянет буря.

Лариса почувствовала мое замешательство, а быть может, она знала прекрасно, что мой кратковременный взбрык пресекается криком и оплеухами. Ей, вероятно, было что терять. Какие-то далеко идущие планы я поломала. Часть этих планов, по всему судя, касалась меня.

– У тебя за душой ничего, кроме твоих заморышей! – выкрикнула Лариса. – Думала, останешься свободной да богатой? Ходят слухи, что ты брата извела, вошь ничтожная, так и я могу вспомнить кое-что! Не хочешь, чтобы я донесла на тебя – возьмешь пащенка, в ноги Обрыдлову упадешь, умолять будешь, и чтобы с оборвышем своим и без тысячи домой не возвращалась!

Она осмелела, наступала на меня, брызгая от гнева слюной, а я выжидала. Сейчас последует пощечина, или я за столько лет вообще не научилась разбираться в людях. Лариса на голову выше меня, и чувство странное – я словно ребенок сама, мне будто двенадцать лет. С высоты моих оставшихся где-то там ста семидесяти пяти сантиметров смотреть свысока на мир проще.

Бить сильно, без замаха, внезапно, я научилась еще в обледеневшей электричке. Я защищала себя, свои непропеченные пирожки и грязные, рваные купюры самого мелкого номинала. Теперь за моей спиной был ребенок…

Господи, пусть и в бреду, но за что мне такое благословение?

Лариса захлебнулась, даже не вскрикнула и не смогла устоять. Она рухнула, закрыв рукой щеку и расплескав по полу длинное платье, и я моментально наступила ногой ей на подол.

– Еще раз, – очаровательно улыбнулась я, потому что любая угроза страшнее в тысячу раз, когда ее произносят с улыбкой, – ты посмеешь оскорбить меня или моего сына, и я обещаю – щи будут выливаться у тебя изо рта, а куриную ножку ты будешь до конца своей жизни обсасывать. Поняла? Вместо этого вот, – и я сильно дернула нитку жемчуга, но так, чтобы не порвать, – зубы свои нанижешь и будешь всем хвастаться. А жемчуг продай, если жрать нечего.

Я рассчитывала увидеть в ответ испуг, но ошибалась. Если бы взглядом можно было убить, я была бы уже покойницей.

Я развернулась, подошла к молчащему перепуганному Женечке, подхватила его на руки… Сердце пропустило удар, другой. С чем можно сравнить счастье держать на руках своего ребенка?

Прижав малыша, я выскочила за дверь и остановилась в полутемном коридоре. Куда мне идти?

– Домна! Евграф! Помогите! Домна! Убили! Меня убили! – опомнилась Лариса, начав новый акт спектакля. – Домна! Евграф!

– Тупая дура, – сквозь зубы выдавила я и неохотно опустила Женечку на пол. – Пойдем, малыш, в нашу комнату. Ну, беги!

Если Лариса потратилась на меня, я должна где-то жить в этом доме. Не факт, что я здесь останусь хотя бы до вечера, но факт, что у меня есть ребенок, и должно быть то, что необходимо забрать с собой. Детские вещи, какие-то документы.

– Домна! Евграф! Помогите! – надрывалась Лариса, и никто спасать ее не торопился.

Поорет и перестанет, а я, пока буду идти, присмотрю, чем поживиться в этом доме так, чтобы хватились не сразу. Отлично я начинаю… что? Квест «пара недель медикаментозной комы» или новую жизнь?

С волками жить – по волчьи выть, а как они все хотели.

Женечка не спешил никуда идти, он смотрел на меня, нахмурив темные густые бровки, а потом, покачав головой, дрожащим голосом проговорил:

– Мамочка, у тебя кровь…

Любая женщина при этих словах смотрит сначала вниз… Но юбка темная, рассмотреть на ней ничего нельзя, и я сделала шаг назад и взглянула на пол. Тоже ничего не видно. Малыш наблюдал за мной, широко раскрыв глаза, а в комнате к крикам Ларисы добавился мужской басок, и я взяла Женечку на руки и не мешкая пошла в дальний конец коридора. Черт знает, почему мне казалось, что лучше скрыться от разборок именно там.

Мне не было страшно, нелепо бояться собственного сна, будь он каким угодно кошмаром. В моих силах превратить ужас в лучшие моменты моей жизни – узнать, что такое быть матерью, и я пнула ногой тяжелую деревянную дверь, толкнула ее плечом – перекошенная, она чуть не прихлопнула меня вместе с сыном. Я оказалась на темной узкой лестнице, из грязного окошка лился рассеянный серый свет, где-то орали друг на друга куры и мычала корова. Я стала спускаться, одной рукой держа Женечку, другой цепляясь за ходуном ходившие перила. В нос забивалась непонятная животная вонь.

Я распахнула дверь на улицу – хозяйственный дворик, накрытый влажными сумерками. Может, весна, а быть может, и осень – листвы нет, зябко, хмуро, а малыш не одет, и я отступила в мрак лестничной клетки. Из глубины дома доносились характерные звуки бессильной истерики – звон обреченной посуды.

– Мамочка, а ты куда? – с интересом и абсолютно без страха спросил Женечка, обдавая теплым дыханием мое ухо. – Нас Наталичка ждет, пойдем к ней?

Я выпустила дверную ручку, бережно ссадила малыша с рук, запрещая себе домысливать то, что не услышала.

– Беги! А я за тобой!

У меня же не может быть…

Женечка смешно затопал по темному коридорчику под лестницей, то и дело оглядываясь на обмершую меня. Наверху открылась косая дверь.

– Олимпиада Львовна, матушка! – робко позвала какая-то женщина. – Олимпиада Львовна! Ушла, матушка, ушла она, да и знамо, после позора такого! – добавила она уже глухо, явно не мне, и дверь закрылась.

Женечка терпеливо ждал, пока я соизволю прийти в себя, выдавлю улыбку и пойду за ним. Коридор оказался завален всякой дрянью, что-то стухло, где-то сдохла крыса или две, я больно ударилась косточкой ноги о какой-то выступ или старый сундук. Потом Женечка толкнул неприметную дверь, скользнул в проем как в убежище, и я прошла за ним, все еще не позволяя себе представить, кого увижу.

– Женечка! Женечка пришел! – оглушил меня звонкий крик, и на моем сынишке, захлебываясь плачем, повисла очаровательная малышка лет четырех. – Братик мой пришел! Нянечка, братик пришел! Мамочка, братик пришел!

Я закрыла за собой дверь и прислонилась к ней спиной. Девочка продолжала кричать и обнимать Женечку, а он, как подобает настоящему маленькому джентльмену, стоически выносил ее темперамент, но я видела, что губки его тоже дрожат, и он наконец не выдержал, разрыдался слезами облегчения, стискивая сестренку в ответных объятьях.

Малыши были похожи как две капли воды. Близнецы. У меня близнецы, сын и дочь. Утерев непрошеную слезу, я посмотрела на сидящую в самом уголке крошечной комнатки седую, как лунь, старуху.

– А будет, будет! – проворчала она, подслеповато щурясь и на меня, и на детей. – А то кричала, не пускала, вернулся братик, барышня, и кричать было чего? Барышне так кричать разве пристало? – Она поднялась, разминая толстенькие бочка, покачала головой. – Я, барыня, уж ей и так, и этак, мол, матушка твоя велела братика отослать, пошто матушкиной воле перечишь, да при людях, срам-то какой!

– Рот закрой, – на выдохе приказала я, покрываясь холодным потом. Моего сына забирали на глазах у его сестры, разлучали их навсегда, и эта старуха, нянька, говорила Наташе чистую правду.

И Лариса не лгала, с чего бы ей лгать. Я – не я, их мать, а кто я теперь? – согласилась… и я заставила себя произнести в мыслях страшное: продать собственного ребенка. Да, в прежние времена никто не считал подобные сделки чем-то из ряда вон выходящим, наоборот, это было благодеянием. Бедные семьи с охотой избавлялись от лишних ртов, с поклоном принимая гроши, в которые оценивали их детей.

Никаких преступных намерений, обидчивый бородатый посыльный прав – всего-то помощники, друзья родным детям, верные до конца своих дней приемыши.

– А сядьте, пострелята! – прикрикнула на детей нянька и, схватив какую-то тряпку с заставленного, нечистого стола, собралась было замахнуться, но я перехватила ее руку и сжала так, что старуха ойкнула. Я разжала пальцы, полагая, что первого урока достаточно. – Барыня, а кровь-то у тебя! – запричитала вдруг старуха. – Поди, поди сядь, дай утру…

Я растерялась, теперь действительно растерялась. Куда мне сесть в клетке размером с ту самую пятиметровую кухню в «хрущевке», где я все детство притворялась, что ем ненавистную манную кашу по утрам? Кровать, такая узкая, что на ней с трудом уместится взрослый человек. Сундук, на котором тоже кто-то спит. Единственный колченогий стул, заваленный тряпьем, и стол, которым пренебрег бы даже собиратель хлама. Я шарила потерянным взглядом по стенам – как есть чулан под лестницей, заплесневелый, без окна.

И в этих условиях живут мои дети?

Старухе надоело, что я стою истуканом, и она подтащила меня к кровати, успев прихватить замызганный, весь в пятнах, графин с мутной водой. Кровать подо мной скрипнула, старуха щедро, пролив воду на пол, смочила тряпку и склонилась надо мной, я же смотрела на детей, покорно забившихся под стол и вцепившихся в то, что, вероятно, служило им игрушкой. Не то деревянная кукла, не то болванка, которую выкинул за ненадобностью местный портной.

– И-и, бедная ты моя, бедная! – тоненько взвыла мне в ухо старуха и шлепнула тряпкой по голове. – А сиди, сиди, матушка, косу-то расплести придется!

Может, сослепу, мне, по крайней мере, хотелось на это надеяться, она так рванула меня за волосы, что голова тотчас отозвалась уже знакомой болью, и я вскрикнула. Дети вздрогнули, я закусила губу – не потому что старуха варварски драла меня за локоны, потому что… я должна была немедленно что-то сделать.

Кто бы я ни была, почему мои дети живут в таком аду?

– Бедолаженька моя, горемычная, – с наслаждением причитала старуха, разбирая мою косу и одновременно промакивая мне рану на голове. – Ни батюшки, ни матушки, некому вступиться за кровиночку мою, сгинули от хвори черной! А ты терпи, терпи, милая, как уж заведено, бабий удел, он такой, хоть ты баба, хоть дворянских кровей… Поклонись в ноженьки благодетельнице, умилостивь, не перечь, глядишь, и полегче станет.

Старуха разбередила рану, она горела, я догадывалась, что от ее врачевания больше вреда, чем пользы, но молчала, только губы прикусила до крови.

Если у меня есть дети, значит, есть муж. Кто он и где он, и с его ли ведома и воли я заперта в каморке, а детей хотят продать? И еще вопрос: откуда у меня на голове, на затылке, рана? Я вспомнила, как и где очнулась – подвал, лестница, разбитая крынка, и я лежала лицом вниз. Я никак не могла получить такую рану во время падения, значит, я получила ее до того, как оказалась в подвале, и, скорее всего, то, что я рухнула, а не спустилась, и было следствием этого неслабого удара.

– В доме-то чужом никакой радости, никакого просвета, – напевала старуха, не забывая дергать меня, как марионетку. – А золовка смутьянка, лисы коварней, змеиная головка, хитра на уловки…

Кому выгодна моя смерть, если я согласилась с планами Ларисы отделаться от детей и – что она еще говорила? Про Макара Саввича, кто бы он ни был, и «приплод», который ему не нужен. И – «что я буду за жена». Великолепная стратегия, но покойницу замуж не возьмут.

– Повернись, барыня, ко мне… Была дочь любимая, была мужнина жена, а нонче-то доля твоя лихая, вдовья.

Вдова, отметила я, не отрывая взгляд от притихших детей. Вдова, чьих детей отправляют в чужие семьи. Если Лариса – моя золовка, стало быть, она с легкой руки и моего полного непротивления избавляется от собственных племянников. Какого черта, в чем резон?

– Кошке в ножки поклонишься, вчерашним днем жива…

Старуха выла умеючи, артистично, как профессиональная кладбищенская плакальщица, даже глаза в момент, когда мне удавалось увидеть ее лицо, прикрывала от удовольствия. До меня дошло, что это безусловно спектакль, на что-то рассчитанный.

– Пожалеть тебя, бедняжечку, да приголубить некому, ни кола, ни двора своего, дети-сироты-ы…

Старуха вывела особо трагическую руладу, и близнецы под столом как по команде заревели. Я рванулась, оставив у старухи в руках добрую прядь волос, и выхватила у нее окровавленную тряпку.

– Заткнись! – рявкнула я негромко и швырнула тряпку старухе обратно. Рану я позволила растревожить зря, мало того, что голова была мокрая, я теперь чувствовала, что кровь пошла снова, но я бездумно утерла ее с виска, подошла к столу и присела на корточки рядом с детьми.

Они заревели еще громче. Я вздохнула, потянулась к ним, заметила кровь на ладони и вытерла руку о лиф.

– Идите ко мне, милые… не бойтесь. Наташенька, Женечка, посмотрите на меня.

Я опасалась пугать их сильнее. Старуха своим нытьем навела на малышей жуть, теперь я преследую их в маленьком убежище. Наверное, я делаю что-то не так, подумала я, встала, села на кровать, шугнув оттуда старуху.

Что сказать детям, которые в своем несмышленом возрасте уже знают, что я за мать? Возможно, они помнят, как жили с отцом, и это совершенно точно была не клетка без окон. И мать, наверное, тогда была другой, не той, которая согласно кивала на предложение продать малышей, чтобы устроить свою жизнь с каким-то там первым встречным.

– Женя, я разве позволила тебя увезти?

Малыш перестал плакать, шмыгнул носом, задумался, потом помотал головой.

– Что я сделала, когда ты закричал?

– Ты пришла? – сказал он так, словно сам себе не верил. – Ты ругала тетушку.

– А еще? Что я сказала?

– Что у тетушки щи выливаться будут и зубами она будет хвастаться…

Да, я немного не это имела в виду. Но ребенок запомнил то, что запомнил.

– Ой, барыня! – полупридушенно захрипела где-то за моей спиной старуха. – Да что за лихо тебя попутало? Благодетельнице…

– Цыц! – рыкнула я. – Женечка, я позволю, чтобы с тобой или Наталичкой случилось что-то плохое? Тогда почему ты плачешь? Иди сюда. И ты, Наташа, иди. Идите ко мне.

Малыши осторожно выбрались из-под стола. Женя был смелее, подумал, смешно поиграв бровками, подбежал ко мне, уткнулся в грудь носом и засопел. Наташа внимательно наблюдала за ним, бочком, но тоже подошла, и руки у меня все еще были грязные, когда бы и где я успела их как следует вытереть, но я обняла детей и постаралась, чтобы они услышали и запомнили мои слова.

– С этой минуты, с этого дня, – прошептала я, – никто и никогда не посмеет причинить вам зло. У вас есть мать. И что бы ни случилось, я всегда буду защищать вас. От всех.

– Даже от самого иперата? – восторженно произнес Женечка, поднимая голову и восхищенно глядя мне в глаза, и я сперва озадаченно моргнула, но живо и правильно перевела с детского языка.

– Даже от самого императора.

Не знаю, зачем императору могут понадобиться мои дети, но от всей души полагаю – глава государства хотя бы немного умнее, чем моя истеричная родственница, и ему реально объяснить, что малыши должны расти с матерью, не прибегая для убедительности к радикальным средствам, столь любимым революционерами…

– Что есть-то будем, барыня? – всхлипнула из своего угла старуха, опуская меня с повстанческого Олимпа на землю бренную. – Как хозяйка заснет, хоть на кухню схожу. Может, и не отлупят, – добавила она со вздохом. – Ты, барыня, кашеварила, глянь, ничего не принесла? – И она потянулась рукой к моему платью.

В этом доме я и моя семья что-то значат или нас в прямом смысле держат для битья? Я легонько хлопнула старуху по руке, под полными надежды взглядами детей пошарила по груди, по юбке и покачала головой. Никому мое безмолвное признание в новинку не оказалось, старуха снова вздохнула, дети приняли известие мужественно.

В дверь коротко стукнули, старуха встрепенулась и обхватила себя руками, дети прижались ко мне, и Наташа так вцепилась мне в бедро, что я даже скрипнула зубами, но ничего ей не сказала.

– Олимпиада Львовна! – Стук повторился, настойчивый, очень хозяйский. – Олимпиада Львовна, выйдите-ка ко мне.

Глава 3

Эту девицу я еще не видела и не подозревала о ее существовании. Если, конечно, она не была тем самым пресловутым Евграфом, но я даже в порядке бреда и находясь в бреду такое предположение отмела как несостоятельное.

– Что же вы, милая Олимпиада Львовна, – начала мне выговаривать, насупившись, девица. – Комнаты не прибраны, а кувшин в подполе разбит.

Я стояла, уставившись на ее стоптанные ботинки и гадая, что за неразбериха с юбками. На Ларисе было платье в пол, на Домне, похоже, тоже, а моя юбка и юбка этой девицы оставляли простор для фантазий – открывали ноги до щиколоток. Помня, как перекосило бородатого мужика, я недоумевала. Так же, как… – где? В моем настоящем мире? В моей прошлой жизни? – отдельные индивидуумы не признавали брюки на женщинах, хотя миновала четверть двадцать первого века?

Но спросила я вовсе не про длину юбок.

– В подполе? – я подняла голову и придала лицу почти блаженное выражение, хотя в коридорчике было темно и тускло светила только масляная лампа в руке девицы. – А зачем бы я в подпол пошла?

Очень важно, зачем я пошла в подпол. Если бы не разбитый кувшин рядом, я могла бы предположить, что меня столкнули, но нет. Меня ударили по голове, когда я спускалась с этим самым кувшином с остатками молока по крутой лестнице, ударили подло, сзади, явно желая, чтобы тьма подвальная была последним, что я запомнила перед смертью.

– То-то Лариса Сергеевна и сказала, что у вас помутнение, – вместо вразумительного ответа скривилась девица. – Лежит она, стонет, вас почем свет клянет, а вы приберитесь в доме, как должно, завтра, глядишь, она гнев на милость и сменит.

Я не боялась никакой работы и не считала зазорным ни один труд. Но вывозить дерьмо и грязь за теми, кто загнал моих детей в заплесневелое дупло, я еще не рехнулась, и раздумывала, рассматривая девицу. Молодая, даже кокетка на вид, но руки натруженные, значит, прислуга или приживалка, как и я.

– Сейчас иду, – я, приоткрыв дверь, заглянула в комнатушку, улыбнулась малышам и кивнула старухе – мол, уложи детей и делай, что обычно.

Убираться я не подумаю, но присмотреть комнату, которую завтра же вытребую у хозяйки этого вертепа, я просто обязана.

Под пристальным взглядом девицы я быстро заплела косу, перекинула ее на спину, дождалась, пока у моей конвоирши лопнет терпение и она первая пойдет к выходу. Я полагала, есть еще какой-то путь на «чистую» сторону дома, но нет, мы шли так, как вел меня Женечка. По провонявшему дохлыми крысами коридору, по темной лестнице.

– Завтра ввечеру, Олимпиада Львовна, за Натальей Матвеевной от благочестивых сестер приедут, – произнесла девица с опаской, и я сделала вывод – она в курсе, из-за чего Лариса теперь лежит и стонет. – Как глянется девочка сестрам, так и решат.

– И почему она им может не глянуться?

Чем сильнее я их обману своим поведением, тем проще мне будет обороняться, когда прижмет. В моем голосе прозвучала обида, и девица развела руками, светлое пятно запрыгало по стенам.

– Света нет, так будь хоть трижды благочестива, Олимпиада Львовна. – Она на мгновение остановилась, взглянула на меня, подняв лампу, и я различила в ее глазах нечто, похожее на сочувствие. – Был бы в вас свет, так и уехали бы во вдовстве в приорию, что по людям-то жить. Лариса Сергеевна вам по батюшке Матвею Сергеевичу хоть и родня, а все чужая…

Она опять пошла вперед, я за ней.

– Вам, Олимпиада Львовна, с ней бы ладить. Сперва брата схоронила, потом сестру родную. Вам-то свойство, а у нее ни единой кровиночки не осталось.

Кроме племянников, если я все верно поняла. Которых она готова сплавить с глаз долой хоть в чужую семью, хоть в монастырь.

– И Парашку вашу, – прибавила девица, – еще терпеть, каторжницу.

Мы уже поднимались по лестнице, и при этих словах я едва не оступилась, а потом с трудом удержалась, чтобы не рвануть в комнату к детям. Она же не старуху-няньку имела в виду?

– Откуда ты знаешь, что каторжницу? – скрипнув зубами, процедила я.

– Каждый день слышим, – ухмыльнулась девица. – Как в кухню ни придет, сказки свои сказывает. Да и не скрывает она, Олимпиада Львовна, матушка, ни что девкой по лесам с беглыми чудила да барские дома жгла, ни что барин покойный ее от каторги откупил, потому как она его сына нянчила…

Возможно, барин был не настолько конченый идиот и знал, что делает. Чужие сожженные дома его не тревожили, в отличие от отношения старухи, тогда еще молодой девки, к ребенку.

– Не твоего ума это дело, – предупредила я, открывая дверь на господскую половину. – Ступай к Ларисе Сергеевне. Скажи, что завтра поговорю с ней.

Вместо бедняжки, которую мне наглядно обрисовала старуха Парашка, спасибо ей за это огромное, на мгновение проглянула привыкшая к немедленному исполнению распоряжений Ольга Кузнецова, и девица изумленно застыла. Я не стала дожидаться ее реакции, деловито прошла туда, где, как я смутно помнила, была кухня.

Сейчас оттуда доносился богатырский храп и так несло скверно выделанной кожей, что меня замутило, и я даже подумала – как давно я овдовела и не могу ли быть беременной третьим малышом? Против я не была бы, конечно…

В углу, на лавке, покрытой не слишком чистой тряпкой, сотрясал кухню храпом и ароматизировал воздух мужик лет пятидесяти. Спал он на спине, свесив руку и разинув рот, я решила, что он мне не помешает. На столе горела масляная лампа, дававшая тусклый, неприятный для человека двадцать первого века свет, но мне было не из чего выбирать.

Вот погреб, сейчас крышка закрыта, и мне придется ее поднять, чтобы еще раз спуститься, уповая, что никто не ударит меня по голове. Дерево было невозможно тяжелым, лестница уходила в пропасть, и я рисковала сверзнуться без посторонней помощи, но, взяв лампу и осторожно нащупывая каждую ступеньку, я пошла вниз.

Ударить меня могли… где-то здесь, предположила я, когда уже сделала несколько шагов, но не позже. Иначе уже не размахнуться, проще было меня столкнуть. И я, скорее всего, не слышала, как ко мне кто-то подкрался, или не придала этому никакого значения. Шаги мне должны быть привычны – например, это могла быть Домна с ее хлопающими туфлями, или она их сняла.

Почему меня ударили, почему не столкнули? Тот, кто это сделал, весьма и весьма неумен.

Я считала ступени. Двенадцать или четырнадцать, я летела примерно с двух метров, это серьезная высота, но недостаточная, чтобы я погибла с гарантией. Это была месть, ненависть, а не попытка убийства?

Опустив лампу к самому полу, я изучала место происшествия, уговаривая себя, что расследование – это невероятно просто, недаром в каждом детективе любая клушка уделывает нерасторопных полицейских. Чем больше я рассматривала пол, тем витиеватее становились эпитеты в адрес писателей и сценаристов, приличного среди них не было ни одного, и где-то через четверть часа я сдалась.

Черное пятно наверху лестницы выглядело порталом в бездну, так какая разница, сверху ты смотришь на нее или снизу?

Потом я подумала, что подвал, возможно, находится даже чуть выше, чем моя клетка. А затем, продолжая до звона в ушах вслушиваться в то, что происходило вокруг, и проклятый мужик своим храпом заглушил бы даже выстрел, я повернулась и осмотрела подвал уже как помещение.

Осколки кувшина небрежно смели в сторону, девица неспроста мне пеняла. Разлитое молоко никого не удивило. Стало быть, то, что я спускалась в подвал, редкостью не было, как и разбитая мной посуда. То ли я неповоротлива, то ли уже не первый случай. То ли мне лучше воздержаться от любых поспешных выводов.

Я поднималась, прогоняя внезапную панику. Мне все казалось, что кто-то только и ждет, пока я высуну из подпола нос, но никого, ничего, кроме спящего мужика и кота, который пришел и устроился у него на пузе. Мужик глубоко дышал, кот поднимался и опускался, и на морде у него было написано презрение ко всему роду людскому, но природная лень мешала спрыгнуть с мужика и найти себе место поудобнее.

Сообщив коту, что он придурок, я принялась рыться в поисках съестного. Кухня оказалась грязней, чем я думала, вся заляпана жиром, ни у кого не доходили руки ее как следует отмыть, на остывшей плите пировали тараканы, и на открытой деревянной стойке в горшках и кувшинах не нашлось ничего, чем можно было накормить детей. Обругав себя, я нашла самый чистый горшочек и отправилась с ним снова в подпол.

Немного меда – заберу остатки, их как раз хватит мне, детям и Парашке, немного творога, который, кажется, еще не испорчен. В кедровых орехах порезвились мыши, а вот до головки сыра они не добрались, и я, вернув наверх горшочки с медом и творогом, вооружилась ножом и опять спустилась в погреб.

Сейчас я чувствовала себя не в пример увереннее. Нож выглядел весомым аргументом, хотя предназначался для сыра. Жадничать я не стала, половину сырной головки бросила обратно в горшок, прошлась еще по полкам, но остальная еда была сомнительна уже хотя бы потому, что мыши здесь ощущали себя хозяевами.

– Совсем ты мышей не ловишь, – высказала я коту, он не повел даже ухом. Я освободила от условно чистой посуды поднос, составила на него свои трофеи и оставила пока на столе, предусмотрительно накрыв все огромной кастрюлей.

Мне нужно было найти комнату, куда я завтра же намеревалась переселиться вместе с детьми, и мне было плевать, какие возражения окажутся у хозяйки. Я вышла в коридор, по памяти прошла до комнаты, где я впервые увидела и своего сына, и Ларису, и прочих действующих лиц. И теперь, по здравому размышлению и внимательному осмотру, я подумала, что жемчуга на шее вздорной тетки были фальшивыми.

Мебель деревянная, но вся из разных гарнитуров и старая. Состояние того, что стоит в моей клетке, не сильно отличается от того, что демонстрируется гостям, даже важным, как купеческий посланник. Ковер вытерт, можно было и на него свечу уронить. Обои когда-то были яркими, но давно выцвели, не выгорели – именно выцвели, будто стоили гроши и были куплены на известном китайском маркетплейсе…

И еще сейчас, ночью, здесь холодно. Стыло, словно никто никогда не протапливал дом, и близко не пахло горящим деревом. Я поежилась, подошла к окну, откинула занавеску, увидела двор и стену слева, вышла в дверь, за которой исчез бородатый мужик и в которую вбежала, а затем выбежала Домна. Коридорчик, ход налево, четыре ступенечки вниз и дверь на улицу. Я откинула засов и выглянула наружу.

Мне показалось, что это нежилое строение. По крайней мере, то, что я рассмотрела на другой стороне улицы, точно было каким-то складом или амбаром, или небольшой оптовой базой. Выпустив дверь, я пробежала несколько шагов, остановилась, обернулась и изучила дом, где меня держали, будто пленницу, в подземелье.

Бесспорно, постройка – точная копия тех, что напротив, и справа, и слева. Но окна, через которые прежде выдавали товар, застеклили и занавесили. Там, куда вел коридорчик – что-то вроде крытой веранды, а раньше была, скорее всего, рампа.

Стала понятна задумка архитектора. Я смотрю на здание одноэтажное, на самом деле в нем два этажа, и там, где живу я, раньше, до перестройки, были холодные склады. Отсюда и дохлые крысы, и вполне здравствующие мыши, с чего бы им покидать такое хлебное место, пусть от изобилия остались одни воспоминания.

Ясно, почему я оказалась с детьми внизу. Когда я вернулась и закрыла за собой дверь, убедилась в догадке окончательно. Теплее мне не стало… сейчас, насколько я понимаю, все же весна. Какой бы беспечной, неразумной и безответственной матерью я ни была, Парашка, которую прежний барин так ценил за отношение к ребенку, наверняка указала, что в таком холодном строении лучше перезимовать в самом теплом из всех мест.

Я уточню это у нее, подумала я и, стараясь не топать, заглянула в коридорчик на веранду.

То, что я там увидела, должно было стать едой, но не сегодня. Домна, вероятно, перебирала крупы, грибы и остальные запасы, что-то развешивала просушить. Она умница, а мне нужно разведать все как можно внимательнее.

Студено, серо, бедно. Я шла, заглядывая во все двери, не то чтобы мне много их попадалось, и поражалась тому, как все-таки удачно иногда маскируется нищета. Отчего-то казалось, что даже усердный крестьянин или мастеровой живет лучше, чем дамочка в хорошо пошитом платье.

Я остановилась возле двери, из-под которой пробивался свет. Прислушалась – бормотание, похоже, Ларисы и той самой девицы, которая спускалась ко мне. И здесь так же промозгло, как и во всем доме. И где-то спит Домна. Что делать мне – искать новую комнату, которая была бы с окном, или проваливать отсюда подобру-поздорову?

Я тряхнула головой, вернулась на кухню, посмотрела на кота, сняла кастрюлю с подноса, кинула коту немного творога. Не самая лучшая еда для кошек, но хоть что-то.

Никакой благодарности от кота. Но я на него была не в обиде.

Обратно идти было сложно. В одной руке я держала прихваченную в кухне лампу, другой старалась удержать поднос. Какие чудеса проявляет тело матери, когда ей нужно кормить детей – обычный человек выронил бы это все через пару метров, я же дошла до лестницы и начала спускаться. Какое счастье, что у меня платье не метет пол, хоть одну вещь милая глупая Липочка сделала правильно.

На середине лестницы я замедлила шаг, а после остановилась. Мне показалось, что дверь черного хода чуть скрипнула, и я замерла. Проклятая лампа, она меня выдаст, если тот, кто собрался зайти, делает это не с добрыми намерениями.

Надо было взять с кухни нож, хотя помог бы он, когда у меня в руках поднос, а лампу я могу бросить, и начнется пожар – строение деревянное. Пусть и сырое. И мои дети там, внизу, и другого выхода у нас с ними не будет, кроме как через огонь.

В подобную западню мне попадать не приходилось, а может быть, сейчас чувство опасности было особенно обострено. Да что говорить, с двумя крошечными детьми на руках я никогда бы не стала вступать в перепалку с вооруженным грабителем, даже если бы точно знала, что в руках у него пластмассовый пугач.

Но пока я себя накручивала и пыталась не уронить ни поднос, ни лампу, дверь приоткрылась достаточно, чтобы в нее протиснулась невысокая фигурка, замотанная в подобие плаща. А потом я расслышала знакомый стук подошв.

Меня в свете лампы было видно превосходно.

– Барыня! – ахнула Домна. – Барыня Олимпиада Львовна!

Она закрыла дверь, прилипла к стене – так она сопротивлялась жизненным обстоятельствам. Сейчас – в моем лице, отчего-то я ее опять перепугала не на шутку, она закрыла рот рукой, еще раз охнула, и я гадала – это после того, как я размахивала подсвечником, или была другая причина.

– Смилуйтесь, матушка-барыня! – всхлипнула Домна, закрывая теперь уже все лицо, так что я с трудом разбирала ее бормотание. – Силой великой заклинаю, не выдавайте меня!

Зверь обычно и бежит на ловца, а если не попадается, то потому, что охотничек – ротозей.

– Поднос у меня возьми, – приказала я негромко, и Домна с готовностью засеменила ко мне, а когда она поднялась и протянула к подносу руки, я, придержав его, спросила: – И где ты была?

Мне нужно это знать, чтобы понять, кого я могу превратить в вынужденные союзники. Никто не предан больше, чем тот, кого ты держишь на коротком поводке.

– Ларисе Сергеевне не выдавайте! – умоляюще повторила Домна. – Погонит она меня!

– А и погонит, что с того, – проворчала я, но больше для вида. – Много ты тут наработаешь, крысы и те с голоду дохнут. Так была где?

– У дочери, где мне быть! Она все хворает, – Домна так виновато заглядывала мне в глаза, что я впала в некое замешательство. Без подробностей сложно понять, почему Лариса, какой бы змеей она ни была, будет гонять Домну из-за визита к дочери.

Я разжала пальцы, и Домна забрала поднос.

– Пойдем, отнесешь ко мне в комнату. Так что твоя дочь? Почему тебя из дому погонят?

Может, дочь Домны – падшая женщина? Или больна чем-то сильно заразным, и тогда я совершенно зря не только стою рядом с ней, но и доверила ей нести еду для моих детей.

Домна остановилась. У меня теперь был совсем невысокий рост, но она была ниже меня почти на голову, с широкими седыми прядями в густых волосах, с удивительно крепкой для ее возраста грудью и не менее поразительно прямой для прислуги в бедном доме спиной.

– Клавдия Сергеевна, да сбережет ее вечный покой сила великая, Леониду мою не жаловала, – проговорила Домна, упрямо смотря в темноту коридора, и мне ничего яснее не стало. – Вам ли, барыня, не знать: хоть и родная кровь, а с глаз прочь, и сердцу спокойней.

Зря я отдала ей поднос, не знаю, как ее дочь, но Домна сама выглядит не очень здоровой психически.

– Кто кому родная кровь?

– Леонида моя, барыня, Ларисе Сергеевне, да Матвею Сергеевичу покойному, да Клавдии Сергеевне покойной, родня! – всерьез возмутилась Домна. – Хоть и покойного младшего брата покойного Сергея Акакича дочь, а родня!

Многовато я насчитала покойников. Домна, выходит, вдова родного дяди Ларисы, я не единственная здесь золушка, у Ларисы эксплуатация ближайшей родни поставлена на поток.

Мы дошли до двери, и я осторожно потянула за ручку, приложила палец к губам, сперва заглянула в комнату. Дети спали на той самой узкой кровати, Парашка что-то шила, носом уткнувшись в ткань. Я кивнула Домне – заноси поднос, опять приложила палец к губам, теперь уже для обернувшейся к нам Парашки.

– Ужин принесла, – прошептала я. – Иди, Домна, будь спокойна. Спасибо, что помогла.

– Хранит вас сила великая, барыня, – на прощание сказала мне Домна и ушла.

Парашка, не отрываясь, смотрела на поднос и озадаченно чесала голову, чересчур остервенело, как по мне, не станут ли следом за ней чесаться и мои дети?

«Барыня, барыня, – рассеянно подумала я, двигая поднос подальше от края стола. Если я завтра не прикажу переселить нас наверх, нужно будет здесь разобраться. – Барыня. Ларису никто при мне барыней не называл, это что-то да значит?»

– Где мои бумаги? – спросила я. Парашка уселась на единственный стул, мне места уже не было, и я устроилась на сундуке, отметив, что сидеть в теле Липочки мне намного мягче. Предположим, что на самом деле я лежу на ортопедическом матрасе в самой крутой клинике города, но все же. – Не смотри на меня как баран на новые ворота. Бумаги все мои дай.

Я выдернула из-под зада плоскую, не слишком чистую подушку и положила ее подальше в изголовье, если таковое было у сундука. Жестче сидеть мне не стало, мысль, что сундук и есть моя постель, удручала, но не смертельно, переживу.

Парашка воткнула иголку себе в воротник, бросила шитье на стол, сложила на груди руки и чего-то ждала.

Когда я открыла рот, чтобы в третий раз повторить свой приказ, Парашка с досадой надула губы.

– Встань, барыня, так я дам…

Логично, что бумаги как раз подо мной. Какие еще в этом сундуке хранятся сокровища?

Глава 4

Я встала, Парашка засуетилась, закатала рукава, будто я ей фуру разгружать приказала. Она священнодействовала, снимая с сундука постель, я ждала.

Здесь темно, душно, по стенам ползет плесень, при этом постель не влажная и есть какая-никакая, но вентиляция. Недостаточно условий для хранения муки или зерна, значит, прежде здесь держали что-то вроде солений или, может быть, овощи.

– Ты эту комнату выбрала? – поинтересовалась я у оттопыренного старухиного зада – она по пояс нырнула в сундук.

– А то? – глухо подтвердила Парашка. – Ты, барыня, запамятовала? В кухне вода леденела, как мы приехали. На вот, держи, – она выпрямилась, сунула мне крепкую пачку бумаг, основательно перевязанную толстой бечевкой. – Как вверенный все отдал, так никто с тех пор и не трогал. Чего тебе на ночь глядя понадобилось?

– Кто отдал? – переспросила я, проигнорировав ее любопытство.

– Вверенный. Забыла? – развела руками Парашка и наклонила вбок голову. – А и то, после похорон ты не в себе была.

Поверенный, догадалась я и тут же нащупала сургучную печать. Отлично, просто великолепно, хотя бы исполнители закона тут добросовестны. Я покрутила пачку в руках: ни разорвать бечевку, ни развязать ее я не могла, и Парашка, понятливо кивнув, вытащила на свет здоровенный такой тесак. Я сначала вздрогнула, потом с трудом скрыла довольный волчий оскал. Потрясающее оружие – если ко мне кто сунется, даже не успеет пожалеть.

Я, ловко подсунув лезвие, одним движением разрезала бечевку, высыпала бумаги на стол. Темно-бежевые, плотные, все как одна с печатями, только несколько листочков тоньше и бледнее. Света раздражающе мало, я нетерпеливым жестом велела Парашке поднести лампу ближе – интересно, все поклонники старины когда-нибудь думали, как мучительно жить в вечном полумраке? – и вытащила самый эффектный лист, с самой крупной печатью.

И тут же закусила губу, отложила лист, взяла следующий: помимо герба, на нем в правом верхнем углу красовалась темная сургучная печать.

Или не в правом и не верхнем. Или… я перевернула лист, герб и так, и так выглядел внушительно, но…

Сердце мое так грохнуло по ребрам, что стало больно. Если это медикаментозная кома, я стерплю подобные издевательства собственного подсознания. Если нет, если это что-то вроде посмертия, то это не просто насмешка, это дьявольский квест на выживание. И ни единой подсказки, как быть.

Я брала листы один за другим, всматривалась и отчаивалась все сильнее. Я ни слова не понимала из того, что было на них написано.

Мне ведь все это кажется, все это сон. Во сне свободно говоришь на плохо знакомом языке – и неважно, что сонный английский ничего общего с реальным не имеет, – и без запинки разбираешь иероглифы. А мне уже убрали препараты, я прихожу в себя, еще немного, я открою глаза и увижу белые стены, капельницу и дружелюбную улыбку доктора.

Простой рецепт понять, сон или нет – зажмуриться и открыть глаза, но я медлила, сидела, смотрела на нечитаемые знаки, слушала нарастающий гул в ушах и медлила. Это всего лишь сон, но вместе с ним я потеряю то бесценное, что сопит сейчас в двух шагах, только руку протяни.

Я прижала ладонь к губам, чтобы не заорать от осязаемой, физической боли, и прежде чем закрыть глаза, успела увидеть ошалевшую старуху. А потом я зажмурилась до искр и ослепительных вспышек, и из-за них же я не разглядела, кто же меня ударил. Я услышала неразборчивый, нетрезвый и очень чем-то недовольный мужской низкий голос, почувствовала еще один сильный удар в живот и следом острую боль и, вскрикнув, открыла глаза, убежденная, что меня ослепит после мрака самый обычный электрический свет самой обычной больничной палаты.

Но никакой палаты не было. Я сидела, по-прежнему зажав рот рукой, упершись локтем в стол, рядом маячила Парашка, и перед моими глазами лежал паспорт на имя Мазуровой Олимпиады Львовны, урожденной Куприяновой.

Без фотографии, со смазанными печатями, но, несомненно, настоящий. Под безумным от испуга взглядом старухи я вела пальцем по строчкам: глаза – голубые, волосы – русые, возраст – двадцать три года, вдова купца третьей гильдии Мазурова Матвея, сына Сергеева, и двое детей ее: Евгений, сын Матвеев, и Наталия, дочь Матвеева, фамилией Мазуровы, четырех лет.

Значит, не сон, подумала я, прислушиваясь к отголоскам острой боли в животе, привычной почти каждой девушке или женщине раз в четыре недели. Это не сон, это новая жизнь…

Я прижала рукой паспорт, словно он мог куда-то исчезнуть, и оглянулась на спящих детей. Моих спящих детей. Евгения и Наталию, четырех лет, фамилией Мазуровы.

Новая жизнь – и лучший подарок, кто бы его мне ни сделал. Господи, господи, у меня двое детей.

Я вытащила еще один документ, опасаясь, что разобрала я текст чисто случайно и все остальное не пойму, но нет, я читала словно на родном русском, не спотыкаясь ни на едином слове, хотя почерк иногда оставлял желать лучшего. Свидетельство о смерти помещика Льва Куприянова. Свидетельство о смерти помещицы Марии Куприяновой, разница с мужем – всего два дня. Родители Олимпиады скончались в возрасте пятидесяти и сорока семи лет, слишком рано, и, скорее всего, причиной смерти было что-то заразное или несчастный случай.

Закладная банка, судя по вензелям с коронами, государственного, с жирной печатью «погашено». Свидетельство о смерти купца третьей гильдии Матвея Мазурова, сына Сергеева. «Выпись из метрической книги» моих малышей. Завещание…

Только сейчас я сообразила, что Парашка сидит, не шевелясь, и громко, как кузнечные меха, дышит. Дышала ли я сама?

Находясь в здравом уме и памяти, но, судя по скачущему, невнятному почерку, уже при смерти, мой муж завещал все свое состояние, как то установлено высочайшим указом, сыну своему Евгению, с указной долей одной четырнадцатой недвижимого имущества и одной осьмой движимого сестре его Наталии. Указная часть одной седьмой недвижимого имущества и одной четвертой движимого назначалась супруге, Мазуровой Олимпиаде, дочери Львовой, то есть мне, как мне была вверена и опека над прочим имуществом по достижению Евгением совершеннолетия.

Я утерла выступивший на лбу пот – здесь нестерпимо жарко. Какого черта мой муж на смертном одре написал завещание, если все осталось, как установлено «высочайшим указом», то есть все по закону?

«Единородным сестрам моим Ларисе и Клавдии надлежит призреть жену мою Олимпиаду и детей ее по юности лет ее и малому опыту, до той поры, пока жене моей Олимпиаде двадцать семь лет не минует, или не выйдет она замуж по сроку траура. Ежели выйдет жена моя Олимпиада замуж после означенного срока траура, но до того, как сын мой Евгений достигнет совершеннолетия, указной части одной седьмой недвижимого имущества жену мою Олимпиаду лишить в пользу дочери моей Наталии, а одну четвертную движимого имущества сократить до одной шестнадцатой, в день, когда она сочетается новым браком. Прочую указную движимую долю ее передать сестрам моим Ларисе и Клавдии за призрение детей до достижения ими возраста зрелого, и жене моей Олимпиаде в случае нового брака детей не передавать. За сим последняя воля моя исполнена будет. Матвей Мазуров». Печати, подписи свидетелей и поверенного.

Какого черта? Я скрипнула зубами, и был бы мой покойный супруг жив, я бы еще раз его похоронила. Какого черта он в своем завещании указал, что мои дети не могут быть со мной, собиралась бы я замуж или же нет? Какое наследство, если не считать таковым остатки былой торговой роскоши в виде бывшего склада, нынешнего дома, который даже отапливать нечем?

Я взяла один из обычных листочков и сразу нахмурилась. Это был список, безусловно, ценных вещей – колье аметистовое, фермуар, кольца с сапфирами и рубинами, браслет с рубинами, диадема с аметистами и бриллиантами, нить жемчужная, еще жемчужная нить, кажется, я знаю, где одна из этих проклятых нитей.

– Параша, где это все? – спросила я, показывая старухе лист, хотя вряд ли она умела читать. Парашка от меня отодвинулась, поджав губы.

– И-и, матушка… – протянула она, почесывая нос. – Нешто не помнишь?

Дура. Я помотала головой.

– Сама все благодетельнице отдала за кров, за стол. Ну как забыла?

– Зачем я это сделала, если мой муж велел ей за мной присматривать без всяких условий?

Сколько мне, интересно, сейчас лет? В курсе ли Лариса условий завещания моего мужа? Скорее да, ей наверняка поверенный все озвучил. Я сидела, корча озадаченные рожи, и, судя по выражению лица Парашки, она о моих умственных способностях мнения тоже была невысокого.

– И-и, барыня… – заблеяла она. – Как пришла, в ножки упала, сама отдала все! А что не понять, что отдала, руки-то жжет, уж на что я баба, а жисти такой при крепости не видала!

– Какой – такой? – Я теряла терпение, хотя и отдавала себе отчет, как для старухи странно звучат мои слова.

– Так знамо ли, барыня, бабу муж лупит, на то ей, бабе, муж и дан, чтобы уму учить, – зачастила Парашка, почему-то злобно скалясь. – А то купчина, рожа его немытая, барышню, помещичью дочку, в кровь, как бабу, лупит – да где то видано? Я вот, – она повернулась ко мне боком, приподняв волосы, показала что-то на голове, но, конечно, я в темноте ничего не рассмотрела. – Али и это забыла? По первому-то разу я кочережку – хвать! Раз ему барышню просватали, то не повод ее как купчину патлатую за космы драть, барышню батюшка с матушкой не для того р о стили! А он кочережку вырвал и мне вона, по голове, а мне что, баба она и есть баба, я вся битая, барыня, лишь бы тебя не трогал…

Парашка ощерилась, глаза горели дикой злостью, ненавидела она моего мужа люто, а все потому, что он меня бил. И защищала она меня, как могла, даже ценой собственной жизни. Я протянула руку и погладила ее по сморщенным, мозолистым пальцам.

– Ох, барыня… – вздохнула Парашка, слегка улыбнувшись. – Знамо, как барин покойный тебя за купца-то просватал, как я убивалась, как на коленях его молила кровинушку нашу не губить, да куда там… Купчина твой денег отвалил, чтобы имение из заклада выкупить, ему-то дворянская дочь поди – счастье.

Какое имение, где оно, и если у моего мужа были деньги, куда они делись? Кто мне покупал все эти драгоценности и почему я все-таки их отдала, если исключить очевидное «сдуру»?

– Вот он тебя в кровь лупит, я за тобой, серденьком, хожу, он лупит, я хожу… а ввечеру пьяный завалится да подарки приносит, мол, прости, единственная моя да законно венчанная… А корону, матушка, никогда не забуду, как принес. Ты в крови, только скинула, дохтырь возле постели вертится, а купчина тут как тут – прости да лихом не поминай. Дохтырь аж варевом своим с перепугу облился, глаза – во, а ты лежишь полуживая, кровью течешь, а корону к груди прижала да ревешь… Да неужто не помнишь?

Намного больше меня занимало, как у старухи кликушество сочеталось с дикой ненавистью к моему бывшему мужу. Мелькнула мысль – отчего он скончался, если девица мне не врала и Парашка действительно разбойничала по лесам, опыта она могла набраться какого угодно.

– Я… – Я вспомнила про удар по голове. Кто-то сделал мне и зло, и благо одновременно. – Смутно помню, – и коснулась раны, старуха понятливо закивала:

– А то, барыня, тебе с побоев не впервой, – махнула она рукой. – Я по первости напугалась, как детей тебе принесла, а ты – что, кто, не мои. Отошла потом, и детей признала, и рвать тебя перестало, а то почитай седьмицу есть не могла, молоко пропало. Купчины тогда с месяц дома не было, я думала, в бега подался, небось, думал, убил тебя, людоед. Я, – она помолчала, отвернулась, словно признавалась мне в чем-то, – тогда в приорию пошла, благочестивой сестре монетку дала, чтобы она письмо батюшке твоему написала. Страшно мне стало, барыня. А ну дети сиротами станут. А вона как…

Она утерла сбежавшую из уголка глаз слезу, посмотрела на меня прозрачными старческими глазами.

– Так и не дошло письмо к барину. Я нарочного ждала, монетку дала, просила в руки передать, лично. А он вернулся, сказал, оспа свирепствует, повсюду солдаты, не проехать, не проскочить, да и боязно. А уж после и бумаги пришли, осталась ты сиротинушка-а… пожалеть некому, заступиться некому-у…

– А ну цыц, – негромко сказала я. – Вытьем не поможешь.

Драгоценности, которыми мой покойный муж, чтобы его черти шомполами драли куда им вздумается, оплачивал мою в самом прямом смысле кровь, все еще здесь, в этом доме. Олимпиада, похоронив мужа и, скорее всего, обезумев от страха, заплатила ими своей мучительнице, уже тогда потиравшей руки и представлявшей, какую сладкую жизнь она устроит запуганной, затравленной и безответной вдове своего брата.

Я живу в нищете, в голоде, без окна, в какой-то кладовке с двумя детьми. Куда бы Лариса ни спрятала драгоценности, она будет носом землю рыть, но вернет мне все до последнего перстня.

– Поешь, – сказала я изумленной моим предложением Парашке. – Поешь, все равно дети спят, не стану я их будить.

Я встала, потянулась, начала расстегивать мелкие пуговки на лифе. Они держались плохо, одной вовсе не было, а еще одна отлетела, и кто бы стал искать куда в такой темноте.

– Благословит тебя Всемогущая и ниспошлет тебе силу великую, – тихо проговорила Парашка, трясущейся рукой потянувшись к горшочку, и я поняла, что несчастная старуха не ела уже черт знает сколько времени.

Я отвернулась, чтобы ее не смущать.

Давно ли я овдовела? Судя по моей одежде, с год минимум, или дела моего мужа паршиво пошли еще до того, как он приказал долго жить. Нижняя рубаха заштопана, кальсоны – или панталоны, не знаю, как верно назвать, – из тонкой ткани, похожей на батист, когда-то стоили целое состояние, но теперь их можно только выкинуть…

– Парашка?..

– Ась, матушка?

– А где… – я кашлянула, потому что до такой степени я вряд ли могла лишиться памяти. Но Парашка поняла меня с полуслова:

– А за кроватью глянь, барыня! Я давеча мыла, так поставила.

Что же, ночной горшок – не признак немощи, а напоминание о том, что я когда-то была богатой. Избитой, вряд ли счастливой и любимой, но богатой. И, раскорячившись на горшке, я вытянула ноги: есть ли следы побоев, старые, зажившие? Ноют ли раны, вздрагивает ли Липочка, если рядом с ней махнуть рукой?

Почему мой ребенок вздрагивает?

Я уже открыла рот, но промолчала. Я узнаю все не сегодня, так завтра, и, возможно, мне не понравится все, что мне станет известно. Оправляя свою поношенную одежонку, я перечисляла: комната, драгоценности, поверенный, документы, наследство. Все, что может изменить и непременно изменит мою жизнь.

И жизнь моих детей. Я посмотрела на узенькую кровать, на единственную комкастую подушку, на две самые бесценные головки. Малыши спали, Наталенька приоткрыла розовый крошечный ротик, длинные ресницы подрагивали во сне.

Мне было страшно ложиться рядом с ними. Тряслось все, словно дети были фарфоровыми. Я их мать и в то же время не мать, для меня новое и непривычное все, и бесконечно долго я буду учиться всему, что давно знала мягкотелая, забитая Липочка.

Если бы Парашка не подкралась, чтобы забрать горшок, я бы так и проторчала истуканом. Осторожно, будто опасаясь сломать кровать, я устроилась рядом с детьми, и сердце защемило от невыносимой, болезненной нежности. Я боялась дышать, улечься так, чтобы не свисать с проклятой кровати, застыла камнем, чтобы не потревожить детский сон.

– Барыня, ну чего оконечности-то свесила? – проворчала мне на ухо вернувшаяся Парашка. – Дай-ка укрою. Дай, сказала!

Она выдернула из-под меня хиленькую тряпочку, совершенно не переживая, что дети проснутся, а потом подпихнула меня к центру кровати и принялась подтыкать то, что она считала одеялом. Я грызла губы, чтобы не рявкнуть на нее, но Парашке и этого показалось мало. Пока я несуразно поджимала руки и ноги, Парашка дернула подушку, сунула ее мне под голову…

Я скрежетала зубами, но дети не проснулись. Ладно, старуха определенно знает, что делает.

Парашка зашаркала к сундуку, долго возилась – ах да, я заставила ее раскидать всю ее постель, – потом потушила лампу и легла. Я наконец отважилась обнять детей.

Мне казалось, я не усну, да и кто бы сомкнул глаза после всего пережитого, вот так и начинается депрессия иногда, но ко мне повернулась дочь, уткнулась в шею носиком, и я поплыла. Женечка тоже покрутился, нащупал во сне мой палец, вцепился в него и обнял сестренку. Глаза мои понемногу привыкали к темноте, а она здесь не абсолютна, где-то есть предательские щели или вентиляция, точно есть, если это бывший склад.

Затем я увидела вспышки света. Стоять отчего-то было тяжело, и я села. Платье на мне было темно-зеленое, бархатное, грудь аппетитно приподнята, а внушительный живот подсказывал, почему мне пришлось сесть.

Вспышки были свечами. Все-таки при наличии денег можно освещать помещение, на сорок ватт с натяжкой потянет. Зеленые обои с серебристым рисунком, шикарная кровать с пышной периной, утянутая в веретено манерная горничная, серебристо-серая шуба, которую горничная благоговейно встряхивала. Потом картинка сменилась, и та же самая комната завертелась перед глазами.

Я провела рукой под носом и увидела, что пальцы в крови. Подняла голову, посмотрела, как высокий молодой мужчина, с окладистой, но аккуратной бородой, в добротном сюртуке, ломает веер и швыряет в меня обломки. Откуда-то слышался детский плач.

Потом я поняла, что меня тащат за волосы. Было безумно больно, но я молчала, и за мной, наступая мне на подол, переваливаясь, бежала Парашка с младенцем на руках и что-то умоляюще кричала, но я не слышала.

Я открыла глаза, какое-то время осознавала, где сон, где явь. Улыбнулась, сглатывая слезы, осторожно разжала ладошку Женечки и освободила свою косу.

Меня продали самому настоящему садисту, как вещь. Моя золовка мало чем отличается от покойного братца. Мои родители… тоже покойные, догадывались ли они, какую цену я платила за их имение? Или клочок земли, который ко дню своей смерти они все равно успели заложить триста раз, им был важнее собственной дочери?

Своей ли смертью умер мой муж? «Ходят слухи, что ты брата извела, вошь ничтожная, так и я могу вспомнить кое-что!» – что из этого правда, что – попытка беспомощного шантажа?

Глава 5

Я тряслась на крестьянской подводе, и мокрыми шкурами пропахло все: одежда, волосы, кожа. Передо мной была широкая спина зажиточного мужика – скорняка, который тащил вонючее богатство к себе в мастерскую.

Опустить глазки в пол и прикинуться повинившейся оказалось несложно. Я не смотрела Ларисе в лицо, но слышала, как она противно сербает чай, но скорее – пустую воду, и грызет пряники, на которые плюнули даже мыши. Я попискивала виновато, выспрашивая, как добраться до дома купца Обрыдлова, и вымаливала хотя бы пару монет, чтобы не пешком идти через весь город.

Монет мне не дали. Адрес сказали – сквозь зубы, как великую милость. Парашка, топтавшаяся под дверью, сунула мне в руку два затертых до невозможности медяка, и она же отыскала среди подвод ту, которая довезла бы меня как можно ближе к месту.

Я не ошиблась – мы действительно жили на складах, не мы одни, как я заметила, пока таскалась за Парашкой по всем амбарам, – но семьи, жен и детей, никто из купцов здесь не селил. Бизнес есть бизнес, кто раньше встал, тот больше всех товару продал, и дородные, пузатые мужики смотрели на меня с жалостью. Один поманил к себе Парашку и указал на подводу, так я, озябшая от промозглого сильного ветра, успевшая подвернуть ногу, оказалась на смердящей подводе.

Купец Обрыдлов, человек явно не бедный, имея возможность выбрать себе любого из тысячи мальчиков, отчего-то вцепился в моего сына, и когда я проснулась утром, то поняла: я непременно должна с ним поговорить, особенно если вспомнить условия завещания моего мужа.

Я ничего не хотела себе заранее обещать и распределять незнакомых мне людей по лагерям врагов и друзей. Но распределять тянуло, и чтобы не разочаровываться потом, в себе в первую очередь, я смотрела по сторонам.

Город был… оглушительный. Я привыкла к другому шуму, к другой суете, к другим людям. Здесь каждый столб заявлял о себе ржанием, криками, свистом, гиканьем, руганью, перестуком колес по брусчатке, завыванием нищих, выкриками торговцев. А когда мне казалось, что я перестаю воспринимать какофонию, потому что иначе просто оглохну, с голых деревьев срывались стаи ворон, и мир сотрясался от их проклятий.

Все было серым. Пятьдесят оттенков того самого цвета – стены, небо, ощетинившиеся ветками стволы, городовые, прохожие, экипажи и лошади. Яркие пятна начали попадаться спустя долгое время, и я вытянула шею, пытаясь их рассмотреть. Это были не здания, не ворота, не храмы, а глухие квадраты, сложенные из синих, желтых, красных кирпичей или булыжников. Я догадалась, что это культовые сооружения, по тому, что люди, проходя мимо, иногда совершали уже знакомый мне жест: ладонь ко лбу, затем к груди.

Возле одного такого квадрата, празднично-изумрудного, скорняк остановился и слез с телеги. Я подумала и слезла тоже, подошла, повторяя за ним и движения руки, и явно не хаотичные кивки. Заинтересовала табличка, и зрение у меня оказалось неплохим, чтобы я прочитала, что колонна сия возведена в честь волею Всемогущей благополучного разрешения от бремени Ее Императорского Величества Елизаветы в год 1742. Скорняк молился истово, я не стала ему мешать и возвратилась в телегу. Кто-то уже успел стащить несколько шкур, а одну равнодушно жевала лошадь.

Скорняк вернулся, отобрал пожеванную шкуру, кинул ее прямо на меня, залез на козлы, и мы тронулись. Город изменился, улицы стали шире и будто чище, городовые выглядели сытыми, а нищих появилось больше в разы, и собирались они перед колоннами. Им никто не подавал.

По-козьи задирая ноги, прыгали по булыжникам хорошо одетые дамы в платьях такой же длины, как и мое. Выпятив животы и совершенно не смотря под ноги, плыли господа, устраняя препятствия тростями. Я засмотрелась, как за одним таким павлином семенит проворный карманник…

Никогда в жизни я не болела так за криминальный элемент. Карманник юркнул в подворотню, господин ничего не заметил, а городовой, может, и видел, но бегать по дворам ему было лень.

В городе уже было организовано дорожное движение! Городовой указал встать и пустил встречный поток на разворот, рядом с нами остановился изящный экипаж, и дама в мехах сморщила нос и демонстративно замахала руками. Ее возница ничего не видел и не слышал, дама принялась визжать, обвинять скорняка с его ароматной поклажей и трясти возницу за плечо, но тот оказался кремень, даже не шевелился.

– Дурно пахнет твоя задница! – крикнула я даме, когда телега поехала, и, в общем, этой холеной истеричке повезло, что я из всего лексикона выбрала самый политкорректный. Как ни крути, но я могу любого извозчика обучить ругаться так, что лошади обалдеют.

Если это принесет мне копеечку малую, почему бы не обучить?

То ли потому, что скорняк не хотел со мной проблем, то ли совпало, но мы свернули с господских улиц, проехали еще пару кварталов, и телега остановилась.

– Вон туда тебе, барыня, – прогудел скорняк. Я порылась в кармане и протянула ему монетки, но он лишь отмахнулся от меня.

Я пошла по торговой улице. Запахи, какие здесь были запахи, и с каждым шагом я все сильнее захлебывалась слюной. Все, что я утащила на кухне, я оставила детям, и желудок сводило резью от голода.

Снова я нащупала в кармане монетки. Раз скорняк отказался от платы, может, мне хватит денег купить вон тот калач, свежий, румяный, посыпанный маком? Я должна буду как-то вернуться домой, но я об этом уже не думала. Мне до визга хотелось есть, до отчаяния.

Это же не я так отчаянно завизжала? Я заозиралась, уже поставив ногу на ступеньку крыльца и взявшись за ручку. Нет, я молчу, я просто давлюсь слюной, кто же кричит так безнадежно, как будто речь идет о жизни и смерти?

Едва не сбив с ног тучную даму, проскочил мальчишка-газетчик, распахивались двери лавок, из вкусно пахнущей тьмы выглядывали изумленные люди, затопал по брусчатке городовой. Визг на мгновение прервался и зазвенел с новой силой, в лавке напротив той, куда собралась зайти я, открылась дверь, и оттуда вывалился, шатаясь, парнишка лет шестнадцати. Одетый не по сезону, совсем как я, в дырявом сером шарфе, он выбежал на середину улицы, раздирая и шарф, и серую рубаху, и собственное горло; он крутил головой, разевал рот как можно шире, и взгляд у него был невидящий и обреченный.

Любой повар, даже такой дрянной, как я, умеет с завязанными глазами идеально делать две вещи: яичницу и прием Геймлиха.

К парнишке кидались люди, но он от них отскакивал, толкал, задирал голову выше, словно так мог получить такой необходимый глоток воздуха. Я забежала к нему со спины, обхватила и сжала руку в кулак. От парнишки несло нечистотами, меня замутило, но я сцепила зубы и нажала на кулак – раз, другой.

Парнишка рванулся, сил у него хватило вырваться из моего захвата, он закашлялся, отскочил на несколько шагов и захрипел. Люди, окружившие нас, разбежались, и смотрели все не на парнишку, а на меня.

– Ах ты пащенок! – надрывалась женщина за моей спиной. – Как земля тебя носит! Да будь ты проклят, ворье поганое!

Парнишка подпрыгнул, в прыжке обернулся, зыркнул на женщину недобрым прищуром, подпрыгнул еще раз, что-то подобрал с земли и кинулся бежать, сильно наклонившись вперед. Очнулся городовой и, сунув в рот свисток, не торопясь, попрыгал за парнишкой следом.

Люди загомонили. Показывали пальцами отчего-то на меня, и я почувствовала себя оплеванной. Крики обокраденной владелицы лавки повышали накал, и я не выдержала.

– Даже вор не заслуживает такой лютой смерти! – заорала я на глумливое сборище, но кто бы послушал.

Никто не собирался меня бить, как под моей родной крышей, но и по-человечески отнестись никто не подумал. Важный, как пингвин, купчина плюнул почти мне под ноги, и все как по сигналу стали расходиться. Пока, возможно, чью-то лавку, оставшуюся без присмотра, тоже не обнесли.

Я сжала кулаки, сердце ухнуло в низ живота, я растерянно разжала руки и посмотрела на пустые ладони. Мои две медные монетки – я выронила их, когда кинулась к парнишке, а что же спасенный мной поганец подобрал, прежде чем сбежать?

Под осуждающими взглядами я побрела обратно к бакалейной лавочке, всматриваясь в брусчатку. Монеток не было, неблагодарный побирушка не погнушался чужими грошами, и были ли ему деньги нужней, чем мне? Я уткнулась носом в чье-то пузо, обтянутое не самым чистым белым фартуком и пахнущее соблазнительно – выпечкой, и пузо недовольно проговорило:

– Иди, иди отсюда, попрошайка.

Я подняла голову и с ненавистью посмотрела на молодого, крепкого пекаря. Коллега, что же ты такой мерзавец, что я тебе сделала?

– Все вы одна шайка, ворье, – добавил он. – Пошла вон, чистых клиентов мне распугаешь.

– Мне нужен дом купца Обрыдлова, – сквозь зубы проговорила я. Злость, обида – я могу вывернуться, вопя о несправедливости. Итог здесь и сейчас для меня будет один, а могут еще и побить.

– Думаешь, там поживишься? – ухмыльнулся пекарь и, все еще не пуская меня внутрь, крикнул: – Лизавета! Дай вчерашних пончиков!

Я сглотнула слюну. Гордым быть хорошо, когда ты здоровый и сытый, а когда тебе нечего есть, в ножки поклонишься. Кланяться я не стала, велика будет честь, но взяла тряпицу с чем-то мягким и благодарно улыбнулась.

– Пошла, пошла…

Я отошла на пару метров, развернула тряпицу. Пончики были не вчерашние, владелец лавки приврал, им минимум трое суток, холодные, жирные и противные, но мне они показались пищей богов. Я так и ела, стоя посреди улицы, и за мной пристально наблюдала та самая лавочница, которая подняла крик.

Я доела, подумала и вытерла руки о юбку. Она настолько заношенная, что ей не повредит пара лишних пятен. Лавочница словно дожидалась, пока я доем, нахмурила брови и жестом поманила к себе, но близко подойти не позволила.

Стоило запятнаться, коснуться изгоя, и я сама стала прокаженной.

– Ты сильная? В тебе свет? – с любопытством спросила лавочница. Я тоже нахмурилась, не зная, что ей сказать, кроме того, что я не магистр Йода, и в этом она может быть совершенно уверена. – А что Миньку-блажного спасла? Как? Зачем?

– А ты бы спокойно смотрела, как он задыхается? – огрызнулась я.

– Он калачом моим подавился, – отмахнулась лавочница. – Отвернулась, а он в лавку проскочил. Весь товар попортил, дрянь этакая, кому я теперь его продам?

Смотри, я тебя за язык не тянула.

– Мне отдай, – хмыкнула я, вознося благодарность высшим силам за своевременное вмешательство. – Бесплатно. Все равно у тебя его больше никто не купит.

Социум наглость не поощряет, а зря. Я была уверена, что лавочница захлопнет перед моим носом дверь, но я хотя бы попыталась, – но нет, она пожала плечами и велела обождать.

Улица жила своей жизнью, и где-то уже разгорался новый скандал. С меня на сегодня склок было достаточно, я всмотрелась туда, куда указывал скорняк. Дом с красной крышей и ширинками – что за ширинки, я не знала, но всегда могла спросить. Хуже будет, если до купца дойдет не только моя вчерашняя эскапада, но и сегодняшняя. Насколько я могу судить, спасение Миньки мне аукнется сильнее, чем угроза приголубить золовку подсвечником. Семейные дрязги – одно, а покушение на общественные устои – совсем другое, но как-нибудь разберусь, не в первый раз.

«Все прежние разы были в другом мире и другом обществе, – возразила я сама себе и сама же себе ответила: – Люди везде одинаковы, не трепещи».

Звякнул колокольчик, лавочница на вытянутых руках протянула добротную корзинку – не захотела мараться и подходить ближе. Но под чистенькой для разнообразия тряпицей была гора выпечки – свежей, еще горячей, истекающей медом. Пока я дойду до дома, все остынет, но не успеет зачерстветь.

– Я молока тебе налила, – сообщила лавочница, смотря на меня уже с сочувствием. – Не видела тебя раньше, ищешь кого? Как звать тебя?

– Олимпиада, – отозвалась я равнодушно. – Олимпиада Мазурова, – и зачем-то прибавила: – Вдова Матвея Мазурова. Спасибо.

– Стой! – сдавленно крикнула лавочница, когда я уже сделала шаг с крыльца. – Мазурова! Не ты за купца Ермолина просватана?

Я остановилась и обернулась. Если верить истерическим воплям золовки, то какому-то Макару Саввичу я была не нужна со своими детьми, но Макар Саввич со своими запросами мог отправляться, куда он телят не гонял. Если это направление ему не понятно, я подскажу другие доходчивые варианты. В гробу я видела все, что исключало из моей жизни моих детей.

Удивительно, что о матримониальных планах моей золовки знают лавочники на этой улице, но если рядом живет и торгует Обрыдлов – немудрено. Люди и без интернета разносили по кухням и дамским салонам сплетни, прогресс двадцать первого века лишь ускорил обрастание истины всякой фигней.

– Зайдите, Олимпиада Львовна, – так просяще проговорила лавочница, что я чуть не выронила корзинку от неожиданности. – Зайдите, что я скажу.

Не подавая виду, что заинтригована, я пожала плечами и поднялась на крылечко. Лавочница предупредительно открыла передо мной дверь, крикнула подать чаю и указала мне на дверь в глубине помещения. Я бы с удовольствием осталась в зале, червячка я заморила, но самую малость, а пахло в лавке изумительно. Но хозяйка с извинениями отобрала у меня корзинку – я внимательно проследила, куда ее поставили, чтобы потом забрать, – и подтолкнула к двери.

Я оказалась в крошечном, но очень уютном кабинетике. Обставляла его канарейка – у сороки, по моим представлением, все же получше вкус, но хаять интерьер я не стала даже про себя. Лавочница уселась, расправила юбку.

– Вы меня, матушка Олимпиада Львовна, не знаете, – вздохнула она, нервно облизав губы. – Да что, пока батюшка хворый, на мне две лавки: его, кондитерская, да своя, швейная. А про швейную-то лавку я вам и скажу. Мне мадам Матильда, когда уезжала, своих покупательниц продала. Спросите, сколько она запросила? Да совести у нее нет, матушка, и никогда не было. Так ко мне от купца Ермолина пришли, мол, пошить для жены его погребальный саван.

Открылась дверь, вошел бравый парень, поставил на стол поднос с чаем и выпечкой, и хозяйка тотчас выгнала парня вон. Она ловко разливала чай, раскладывала выпечку, я даже руки сцепила, чтобы не схватить калач, пока не предложат.

– Так было, матушка, еще до зимы. Я пошила, что не пошить, дело такое. А как снег сошел, приходит от купца человек снова – саван нужен.

Лавочница, имени которой я так и не узнала, сделала страшные глаза. Я почесала висок и взяла калач.

– У него жены мрут каждый отчетный период? – пробормотала я себе под нос, дивясь находчивости золовки. Так изящно извести неугодную родственницу надо еще придумать. – То есть… у него за одну зиму умерла и вторая жена?

– Вторая? – мимика у лавочницы была знатная, впечатление ее ужимки производили. – Так и я подумала. Пошла к Марфе, она еще у мадам Матильды белошвейкой была. А Марфа и говорит, что, мол, купец на жену свою уже какой год каждый сезон шьет по новому савану. Сперва-то была бедняжка в добром теле, – и лавочница жестом обозначила, насколько была прежде жена купца неплоха. Мне такое богатство не полагалось ни в той жизни, ни в этой, несмотря на то, что я выкормила двоих детей. – Теперь схудала вся, а никак не преставится. Я, когда саван шила, сказала бы, что совсем на дитя. Вы уж на что как барышня, а и то вам мало будет.

Нет, спасибо, саван мне пытались примерить уже не раз, погожу пока, похожу в платье. Пусть потрепанное, неудобное, зато на живой.

Как Лариса собралась меня выдавать замуж при живой первой жене моего жениха? Купца-то она хоть в известность поставила, что вдовцом он проходит всего пару дней?

– Так я что звала вас, Олимпиада Львовна, матушка, – лавочница легла грудью на стол, посунулась ко мне так близко, словно собиралась у меня изо рта вырвать очередной калач. – Вы, ясно, молодая да вдовая, худое вдовье житье, одинокое. Ни согреть, ни разуму поучить некому.

Я кивала, не то чтобы выражая согласие, особенно если учесть, какой у бедной Липочки был первый брак, но поощряя лавочницу болтать дальше. Удачно я спасла Миньку от верной смерти, и даже если половина того, что я в этой птичьей комнате услышала, – банальные пересуды, остается безумный факт.

Купец договаривается о новом браке, а жена умирает уже несколько лет. Возможно, что здесь так принято, возможно, невесты с высокой фертильностью нарасхват, даже вдовые, вопрос не в купце и его торопливости. Вопрос в моей золовке и в том, какой резон этой лавочнице предлагать мне какую-то сделку.

Я с раздражением смотрела, как лавочница роется в ящиках стола и бросает все, что подворачивается ей под руку, на пол, на зеленое сукно стола и прямо на еду. Наконец она выпрямилась, натруженно вздохнула и сперва протянула мне, но потом зажала в пухлой ручке какую-то бумажку.

– Вы, Олимпиада Львовна, знамо, барыня пришлая, – сморщившись, объявила она, развернув бумажку, стала ее читать, шевеля губами. – Да кто вас осудит? Все за мужней спиной проще, а что вдовец, так на то воля Всемогущей. И вы тоже вдова.

Я предположила, что купеческий круг довольно тесен – раз, и все друг друга знают. Два – это явно не тот круг, члены которого жарят в печках сотни тысяч и открывают картинные галереи. Так, мелочь: лавки, амбары, ровно то, что я видела утром возле дома. Мой покойный муж был купцом третьей гильдии, хотя у него доставало денег извиняться передо мной за побои баснословно дорогостоящими цацками. Возможно, это были остатки роскоши, или он когда-то ворочал капиталами, или все проиграл.

Мой потенциальный муж, которому овдоветь еще предстояло, – кто он такой?

Глава 6

– Так про швейную лавку, – лавочница решилась и протянула мне бумажку, но из руки ее не выпустила. – За шитье саванов долг за купцом Ермолиным, но то мелочь, десятки целковых не наберется. Это и после можно. А батюшке моему – долг за три лавки, что Ермолин у него нанимает. Как жена захворала, так он и не платит.

Я слушала ее, разбирая уверенный, с нажимом, но не самый понятный почерк. Если расписка подлинная, то четыреста с гаком целковых для этой семьи не лишние.

Я кивнула, давая понять, что с распиской ознакомилась. Мне все еще было совершенно неясно, в чем суть нашего разговора. Суть, несомненно, была.

– Я вашего сговора не знаю, – понизив голос, призналась лавочница и быстро спрятала расписку обратно в ящик. – Но вы уж примите, что купцу Якшину наперво уплатить надо. Может, из приданого вашего, а ежели по сговору муж над вашим капиталом власти не имеет, так сами пришлите?

Если я сейчас вдруг что-то ляпну, не подумав, то останусь без кренделей и молока. Поэтому я состроила постное лицо и закивала. Знать, что у меня из приданого одни драные кальсоны, купчихе Якшиной необязательно.

– Вам, Олимпиада Львовна, другие тоже расписок покажут, как прознают, кто вы есть, – наобещала мне Якшина, перекосившись от досады. – Вы скажите, что купцу Якшину первый долг. То справедливо, у батюшки у первого Ермолин лавки взял.

У купца Ермолина, дельца, по-видимому, дерьмовенького, куча долгов и умирающая жена. У того же купца Ермолина есть уже и невеста не первой свежести, тоже вдова и такая же, откровенно говоря, нищая. Кредиторы, которых по-человечески понять можно, ждут, что им хоть с брака двух вдовцов перепадет доля малая. Не всем, а кто окажется расторопнее, у кого лучше подвешен язык.

Никаких отличий от коллекторов, которые готовы на похороны с требами прийти. Вместо травок лечат микрочипами, фотографируют глубины океана и планируют колонизировать Марс, а сами ни черта не изменились.

– Деньги правят миром, – проговорила я себе под нос, Якшина расслышала.

– Ой, как вы хорошо сказали, Олимпиада Львовна! – мурлыкнула она.

Не подлизывайся, не поможет.

Я встала, энергично тряся головой и якобы гарантируя Якшиной возврат чужого долга. Ей было невдомек, что из нашего разговора мне важнее не то, что кто-то кому-то что-то должен, эка невидаль, а то, что мой жених еще не овдовел.

Здесь я могла уже изобретать стратегию. Ермолин меня не интересовал, в отличие от золовки.

Якшина проводила меня до порога, и корзина, которую я уносила, была раза в два больше и раза в три тяжелее. Своя ноша не тянет, думала я, плетясь по брусчатке и спиной ощущая взгляды. Нет сомнений, что пока я дойду до дома Обрыдлова, вся улица уже выяснит, кто я такая, и обратно мне добираться придется кружным путем.

Знать бы еще, на какие деньги! И я посматривала по сторонам, надеясь увидеть призывный блеск оброненной кем-то монетки. Красных крыш было слишком много, что такое «ширинка», я уточнить позабыла, и потому обратила взгляд на самое земное из земных.

– Дом купца Обрыдлова не подскажете? – спросила я у городового, от скуки подпиравшего будку. Городовой обнюхал меня издалека, пошевелил усами и ткнул пальцем в ближайший дом. Выражение лица у него было при этом неприязненное, словно он увидел юродивого.

Нужное мне строение выглядело солидно для этой улицы. Я подошла ближе, прочитала вывеску «Оптъ и лавочная торговля. Обрыдлов и с-ья», оглянулась на городового и мысленно принесла ему извинения.

В дальнем конце дома бойко шла отгрузка товара, я поднялась на крыльцо, где, по моему мнению, находилась контора, и не успела я дернуть за заменявший звонок шнурок, как дверь распахнулась.

– А ну пошла вон! – гаркнул на меня крупный неряшливый мужик, очень похожий на того, кто приезжал за моим сыном, только этот был помоложе. – Ишь, вот я сейчас городового кликну!

Я все-таки больше Ольга, которая когда-то ревностно охраняла самое дорогое, что у нее было – лоток с пирожками, чем робкая, воспитанная в пощечинах и постоянном стыде Олимпиада. В этом уже убедились мои золовка и нянька, да и Домна заодно.

Я спрыгнула с крыльца, не глядя, прижимая к себе опять же самое дорогое – в данный момент, и мужик, похоже, с уважением отнесся к моему кульбиту. Но мнение свое не изменил.

– Пошла, пошла, – повторил он все так же ворчливо, но гораздо менее грозно, и городового беспокоить из-за меня он и не собирался. – Нечего тут соваться со своим товаром, нечего! Ничего мы не берем! Своего вдосталь!

Я бросила взгляд на вывеску. «Обрыдлов и с-ья» – что в ней не так? Но это не то чтобы важно.

– Я не… – сдавленно прокашляла я и заорала, потому что мужик уже собирался захлопнуть дверь. – Я ничего не продаю! Мне нужен… – Как Обрыдлова, черт его побери, зовут? – Господин Обрыдлов!

– Господи-ин, – ухмыльнулся мужик из щелочки, но тут же дверь открылась снова. – А это?.. – Мужик настороженно кивнул на подарки доброй, но такой ушлой Якшиной.

– Это мое. И я все равно не позволю вам это есть, – отрезала я. – У меня к купцу дело. – И, прежде чем мужик не решил, что это ему я есть не позволю, а Обрыдлова буду потчевать от души, представилась: – Я Олимпиада Мазурова. Господин Обрыдлов вчера… хотел купить моего сына.

Господи, как же мерзко это даже произносить. А для всех, кажется, в порядке вещей, подумала я, но ошиблась.

– Ну так вот сразу купить, барыня, – протянул мужик и открыл дверь шире, чтобы я, дуреха такая, перестала уже топтать крыльцо и зашла наконец. – Ну чего на пороге стоять? Ба-а-аре! «Купи-ить»… Вот бар сразу видно. Почитай, крепость государь-батюшка отменил тридцать годков как, а у вас, у бар, все «купить»…

Справедливости ради, никто, кроме меня, не произносил в отношении моего сына само слово «купить», и реакция мужика обоснована. В крошечном предбанничке я замялась, и мужик без малейших колебаний выпихнул меня в торговый зал, полный визга, беготни и суеты. Для мелкого купечества, наверное, абсолютно обычных.

Дети! Сколько же тут было детей, от мальчишек семи-восьми лет до подростков – не по возрасту важных, степенных. И хотя сперва мне показалось, что творится суматоха, хватило пары секунд, чтобы понять: все заняты делом. По-детски, но в то же время по-настоящему.

– А ну мети чище, постреленок! – проталкивая меня дальше в зал, рыкнул мужик на пацаненка лет десяти, и тот зашуршал веником в два раза усерднее. – Семка, паршивец, опять задницей меня слушал? Куда сукно ложишь? А?

– Не достаю, батюшка Сила Карпыч! – пискнул Семка, и Сила, усмехнувшись, переложил сукно на полку выше. Семка и в самом деле не мог бы туда дотянуться.

– На-ка у барыни корзину возьми, да смотри, чтобы никто не тронул! – распорядился Сила. – Не беспокойтесь, мальчишки у нас в строгости. Никто не возьмет ничего. Идемте, барыня, а то Пахом Прович уедет вскорости.

Я, вздохнув, передала Семке корзину, хотя уверенный тон Силы говорил, что волноваться мне не о чем. Я пошла за своим провожатым через зал, оглядываясь на мальчишек. Они не выглядели ни голодными, ни забитыми, ни работающими из-под палки, даже наоборот: скучнейшая торгово-складская рутина вызывала у них неподдельный интерес, и я не удержалась:

– Сила Карпович, зачем вам их столько?

Передо мной открылась очередная дверь, появилась довольно крутая лестница на второй этаж, и я стала подниматься, почему-то убежденная, что мне не ответят.

– А как, барыня? – хмыкнул Сила за моей спиной. – Вот Пахом Прович третий раз женат, а наследников-то и нету!

А ведь посланник Обрыдлова – точно родственник Силы, очень уж они похожи, – говорил об этом. Мне, правда, было в тот момент не до чужих семейных драм.

– А парнишки толковые! – почему-то обиженно добавил Сила. – Вона, все, кто в торговле, грамоте да счету обучены.

– И много их у вас?

– А то! Тут шестнадцать, на дальних складах одиннадцать, а шестеро малы еще, на обучении. – Он вздохнул. – Куда деваться, дело-то кому передавать, вот Пахом Прович и ищет, кого в наследники заявить. А то и не заявить, но чтобы торговлю крепко знали. Анастасия Провна все девок нарожала, племяшек, так, значит, чтобы было кому богатство ихнее беречь, что после Пахома Провича останется. В мужья девке какой выжига попадется – пиши пропало, так вот чтобы каждый приказчик был – ух! Да выжигу – и к ногтю! А то аккурат оженить кого из толковых ребяток на девках, чего нет. Вон туда, барыня. Только коротко.

Он развернулся и загромыхал сапогами на первый этаж, а я, знатно робея, пошла на мужские голоса, доносящиеся из кабинета. Один голос я узнала, и пересекаться с его обладателем мне было некстати, поэтому я помедлила, постояла в тени коридора, послушала, о чем разговор.

Но Олимпиада Львовна и ее малыш не занимали ни Обрыдлова, ни, как я догадалась, его старшего приказчика. Они спорили о цене на аренду какого-то помещения, и я, для приличия поскребшись, вошла в кабинет.

Оба спорщика тотчас замолчали, и вчерашний наш гость, стоявший ко мне ближе и полностью загораживавший от меня стол, за которым сидел Обрыдлов, сначала всмотрелся в меня, разве что не принюхался, а потом приветственно махнул медвежьей лапой прямо перед моим лицом.

– Явилась! – объявил он, широко разведя руками, а затем возмущенно хлопнул себя по бокам. – Что, матушка, канделябру позабыла или по дороге продала? Или как, три тысячи долгу принесла? Откопала клады, что муж покойный позакапывал?

Если у меня и была изначально мысль, что цель моего визита сюда прояснилась в тот момент, когда я поднималась по лестнице, и я могла извиниться, развернуться и отправиться домой, то сейчас я остолбенела. Не потому, что меня напугал когтистый приказчик, не потому, что этот стервец запомнил, как я размахивала подсвечником, – а потому, что в жизни Липочки обозначился еще какой-то окаянный клад.

Увы, мне не у кого спросить, почему нельзя было просто отправить меня в свободное плавание по этому новому, темному, громкому, но в общем терпимому миру с двумя малышами и без всяких тайн.

– Харькуша, что же ты змей такой, – укоризненно сообщил ему кто-то старческим голосом. – Поди, поди, я сам управлюсь. Глянь, как товар княжеский уложили, да вот что – езжай вместо Митьки да сам проследи, чтобы эта княжья морда уплату за прошлый раз не забыла. И телеги без денег не отдавай. Знаю я, как они тебе тыкать будут. Мол, купчина, рожа немытая, а и немытая, а и рожа, а нет денег – нет товару.

– Так ведь бал у нее, у ее сиятельства, – тяжко, будто его самого оставляли без танцев, как Золушку, отозвался Харькуша и сделал шаг в сторону. Я увидела за столом сухонького старичка – сущий Кощей, понятно, что наследники для него – уже дело прошлое. – Ну как отказать-то?

– Бал, бал! – каркая, передразнил его Пахом Прович, сияя зловещей лысиной в гнезде седых патл, а потом повернулся ко мне: – Вот, матушка. Вот их у меня под сорок человек, как разбойников у доброго атамана. От сосунков до – вон, мужичья здорового. А дело передать – вот кому, ему? – он махнул рукой на незадачливого приказчика. Жест точно такой же, как у Харькуши, нет никаких сомнений, кто кому подражает. – Княгиню ему жаль, гляди-ка! Этак он все по миру пустит с жалости. Тьфу. Поди, Харькуша, с глаз моих долой, Митьке все передай, да Аленка пусть чаю принесет.

Я пригладила выбившиеся из косы волосы и выжидающе посмотрела на Обрыдлова. Мы говорили на одном языке, играть с ним было бессмысленно, а в роли просителя сейчас была я.

– Пахом Прович, почему именно мой сын? – спросила я, проявляя мнимую осведомленность, чтобы не слишком пугать старика. Харькуша наверняка обрисовал вчерашнюю сцену в лицах. – У вас столько мальчиков на обучении и в работе.

– Что – твой, матушка? – удивился Обрыдлов и кивнул на обитое красным сукном кресло: – Да сядь, в ногах никогда правды не было. Ну сама посуди: ты Ларису Сергеевну просила, чтобы она похлопотала за тебя?

Возможно, что так и было, если еще раз вспомнить весь разговор. Возможно, Лариса не лгала и я действительно целовала ей ноги ровно за день до того, как я оказалась не я. И, что опять же возможно, отдать ребенка в обучение к Обрыдлову было привилегией.

– Ну не молчи, не молчи, – замахал рукой Пахом Прович и откинулся на спинку кресла. – Я дело вдовье знаю. Трудно, боязно, а тебе каково, ты же барышня, что тебе купеческие потребы. Чего вчера вызверилась? Как кошка бешеная. Или… погоди, Лариска без твоего ведома сына твоего в обучение отдать собралась?

Как есть Кощей, решила я, глядя, как наливаются кровью выцветшие глаза Обрыдлова. Но думала я отстраненно, не зная, как обстояло все в действительности. Насколько я могу судить – а насколько я могу судить о мотивах и ценностях людей, живших больше века до меня? – как Олимпиада могла просить золовку устроить сына в «хороший дом», так и Лариса, памятуя о будущем браке Олимпиады, могла насвоевольничать.

Спрашивать, как бы поступил Обрыдлов, если бы у него был сын, я не стала. Вполне вероятно, он счел бы обучение у толкового купца за честь.

Пахом Прович устал гневаться, поморгал, почесал рукавом подбородок. Ответа от меня он никакого не ждал, считая бабу и бабью дурь чем-то, времени вовсе не стоящим. Над головой его оглушительно цокали ходики, а в такой подходящий момент затянувшейся паузы распахнулись резные дверцы, и из них вылетела кукушка на привязи, зычно голося.

– Я бы тебя взял, матушка, будь я вдовец, – огорошил меня задумчивым признанием Обрыдлов, когда кукушку окончательно втянуло обратно в часы. – Девка ты благородная, кровь с молоком, и не смотри, что мелкая, а двоих и выносила, и родила. Значит, и еще нарожаешь. Вон, третья жена, и сызнова пустая, как проклял кто.

Я деликатно кашлянула. Ну, я не буду разрушать чужие иллюзии.

– Осьмой год женат, и все пустая, – продолжал Обрыдлов. – Но – а куда ее девать? В приорию без света ей не уйти, разве что тебя подсобить попросить? Говорят, ты мужа своего порешила, матушка? И как это у тебя, соловушки, получилось, а-ха-ха-ха!

Он захохотал так, что стены ходуном заходили, а я похолодела. Да, еще меня в глаза обвиняют в убийстве, и если то, что я видела во сне, правда, то даже робкая забитая Липочка могла превратиться в дикого тигра. Если ее покойный супруг поднял руку на детей…

Но пока обвиняют меня обыватели, а не прокурор, жить можно спокойно.

– Если бы я согласилась отдать Евгения в обучение… – начала я, перекрикивая хохот Обрыдлова и не очень надеясь, что он расслышит.

– Нет-нет, матушка, теперь не проси, – разом оборвав смех, серьезно заявил он. – Ты, может, и случайно умом повредилась с испугу, а мне такого не надобно. Этак я начну таких, – он покрутил пальцем у виска, – к себе брать, а после у меня смертоубийства случатся.

Резонно, при такой конкуренции ему следует крайне внимательно смотреть, кого он принимает к себе в дом.

– Я не отдам сына никому и никуда, – стиснув зубы, пообещала я. Самой себе, бывшей себе самой. – Мне интересно, что было бы с его наследством, если бы он попал в обучение к вам, Пахом Прович. Да, я знаю, что все, что у нас теперь есть, это старый склад, где мы и живем. Но хотя бы с этим.

Обрыдлов наклонил голову, свет из окна игриво сверкал на лысине. Чем дольше я говорила, тем больше он отчего-то мрачнел.

– Ну, – помолчав, ответил он и наклонил голову в другую сторону. – У меня мальчонки больше голодранцы. Один Семка – сапожников сын, так там окромя него еще семеро. Но ты, матушка, так-то уж не чуди, я купец, а не шельма, на чужое руку накладывать. Вырос бы мальчишка, так решили бы, что с теми рядами делать. Мне в таком месте, какое оно сейчас, торговать не с руки, я-то вовремя свое продал, а Матвей!.. Говорили ему – не тягайся ты с миллионщиками, побойся, продай ряды! Молодой, горячий, купцу дела с такой головой вести…

– Какие ряды? – прохрипела я, едва у меня вообще прорезался голос. Обрыдлов излагал буднично, по-стариковски, жалуясь мне, каким мой покойный муж оказался недальновидным. Мне на его ошибки в ведении бизнеса было, понятно, уже наплевать. – Какие ряды, Пахом Прович? У моего сына есть какие-то ряды, что за ряды?

Что я несу, и меня не оправдывает, что я внезапно узнаю о каких-то рядах в наследстве моего сына. Могла бы и не узнать. Скорее всего, для подлинной Олимпиады это не было тайной.

Или было?

Глава 7

– Затвердила!.. – поморщился Обрыдлов, двигаясь от меня вместе с креслом, пока не уперся в стену. – Пошто тебе, матушка, те ряды? Ты барышня, твое дело – пяльцы да балы, а какие тебе нонче балы – пяльцы да дети!

Не идет же речь о бывшем складе, кое-как переделанном под дом, не похоже, чтобы рядом с нами торговали миллионщики.

– У моего сына есть ряды, – упрямо, уже не так беспомощно лепеча, повторила я. – Что это за ряды, где они? Почему я о них не знаю?

Пахом Прович вздохнул. Открылась дверь, вплыла красивая, статная девушка – может, даже третья жена, – с легким поклоном выставила поднос, а когда она повернулась, я пришла к выводу – не жена, животик у нее обозначился уже очевидно.

Обрыдлов проводил Аленку грустным взглядом и опять вздохнул.

– Все бабы в доме брюхаты, ты посмотри…

– Ряды, Пахом Прович!

– Ну что ряды, что ряды? – с раздражением каркнул Обрыдлов и начал аккуратно наливать чай из чашки в блюдце. – У Матвея торговля была в Верхних рядах. Да и у меня была, у всех была. Сколько там торговало, почитай, полтыщи человек. Где те Верхние ряды? Все, нету, снесли по высочайшему указу, заместо них – акционерное общество.

Я стиснула руки, благо Обрыдлов моей нервозности заметить не мог, он не видел мои колени и сжатые судорожно кулаки. А я могла поклясться, что не было в моих бумагах ничего, похожего на акции.

– Но ряды у моего сына остались, – напомнила я, хотя уже понимала, что Обрыдлова тяготит эта тема, и догадывалась почему. Никому не понравится, когда твой бизнес, какой бы он ни был самострой, сносят, чтобы влепить на это место торговый центр, где ты даже стоимость аренды не окупишь. Знаем, плавали, приятного мало, но Обрыдлову подробности моего темного прошлого ни к чему.

– Остались, – нехотя подтвердил Обрыдлов и принялся звучно хлебать чай. Меня затрясло, но не время орать, чтобы он прекратил. – Матвей все свои капиталы вложил, чтобы в рядах остаться. А дальше, а что дальше, матушка? А дальше – кому нужен его товар, когда там миллионщики мебеля да экипажи выставили? Зайди да глянь, была торговля, да, была. Теперь туда, говорят, сами императорские высочества захаживают. Шляпки, шубы, брильянты. А мы что, когда мы брильянтами торговали? Была у меня мучная лавка, была суконная, эх!

Он так оглушительно втянул в себя чай, что я зашипела.

Но мысли были заняты совершенно другим. Если мой сын унаследовал эти ряды, где документы? Их не было изначально среди опечатанных поверенным, так где они?

Обрыдлов поставил пустое блюдце на стол, покосился на меня с видимым сочувствием. Потом в очередной раз вздохнул, сполз с кресла, просеменил к массивному шкафу красного дерева, открыл зеркальные дверцы, вынул шкатулку, вернулся на свое место и кивнул мне. Я не сразу поняла, что он требует сдвинуть поднос в сторону.

– На, матушка, – он бросил через стол свернутую в несколько раз бумагу. – Лежит и лежит, как Матвей у меня три тысячи выпросил. Я и подумал, на что она мне. Забирай. Продашь кому, может, хотя с трудом на эти Царские ряды, как их теперь, акционеров и без того набралось. Мог бы, и сам продал бы, два раза уже пытался. Ну, потерял три тысячи и потерял, не впервой мне, – невесело, но смиренно добавил он.

Я потянула к себе бумагу, остановилась, подняла голову.

– Пахом Прович, а кроме этих трех тысяч, что мой покойный муж у вас занимал, я или… может, Лариса Сергеевна вам что-то должны?

Обрыдлов оторвался от наполнения блюдца, закатил глаза, с грохотом вернул на стол и блюдце, и чайник.

– Да ты, матушка, истинно умом слаба, – проворчал он. – Ну что я, дурак – вам деньги давать, голодранцам? Возвращать-то чем будете? Были у тебя цацки, Матвей всем хвастался, да все видели, а где они теперь? Еще Клавдия говорила, что нету, пропали. Может, и прав Харитон, зарыл их Матвей. Будет, – отмахнулся Обрыдлов, – я и с брака твоего с Ермолиным, матушка, надежд не питаю.

Да? Почему?

– Почему, Пахом Прович? – я цапнула листок и развернула его. Действительно – акции, чертовски кстати, но это только на первый взгляд. Есть масса вариантов мертвого капитала, и самый простой пример – сервизы, хрусталь и вазы. Да, стоили огромных денег. Да, за них давились в очередях. Да, обладатели считались богатыми, но попробуй реализуй это добро…

В том времени, где меня больше нет.

А в этом времени такой вот сервиз лежит у меня на коленях.

– Молод, глуп, у матери под каблуком, – исчерпывающе объяснил Обрыдлов. – Един раз взбрыкнул, когда женился. В торговле слаб. Какие три тысячи? Ты, матушка, ничего не ешь.

Ах да. Но голод физический уступил место голоду информационному, и хотя Сила предупреждал, что Обрыдлов куда-то торопится, пока я буду есть, он расскажет еще что-нибудь. Среди прочих он оказался самым ценным и вроде бы непредвзятым свидетелем.

Если такие вообще бывают хоть где-нибудь.

И следующие четверть часа я с удовольствием поглощала ароматнейшие плюшки, крендельки и пирожки. Если Обрыдлов этим торгует – отменно, в своем времени я не ела такой вкуснятины, но, вероятно, все дело в том, что я сейчас была готова сжевать хоть лебеду. Я и жевала, а Обрыдлов охотно рассказывал. Я поглощала пищу телесную и духовную – визит к купцу, бесспорно, удался.

– Женился-то он по любви, да и жена красавица. Вы, Олимпиада Львовна, хороши, но… барышня! Ручки тонкие, перси, кхм… однако же детишек выкормили. А Авдотья была – загляденье! Но три года как чахнуть начала, схудала, доктора руками разводят. Макарка ее на юга возил, да все без толку, к зиме, говорили, скончается, но живая пока. Я-то ее не видал уже года два как, но говорят, одни кости остались. Ну и на Макарке лица нет. А ты, матушка Олимпиада Львовна, кушать-то здорова!

Я растерянно взглянула на опустевший поднос, но смущение было недолгим. В конце концов, объедаю я не сирот.

Вытереть руки было нечем, поэтому сгодилась и юбка. Я сунула бумагу за пазуху, проверила, насколько надежно она там лежит, и потянулась налить себе чаю.

– Если Макар Саввич так любит жену, – почти растроганно промолвила я, стараясь не расплескать от волнения чай, – как он мог уже о браке договориться?

– А я почем знаю, матушка? – пожал плечами Обрыдлов. – Может, старуха Агафья подсуетилась. А уж что за резон, так тебе, матушка, лучше знать. Ну, сыта? – он поднялся и пошел со шкатулкой к шкафу. – Тогда и честь пора знать, мне ехать надобно, и так с тобой подзадержался.

Я заглотнула уже остывший чай. Спасибо, друг, ты сделал для меня невероятно много, и сам не понимаешь, как помог. Будет возможность, время придет, и мы сочтемся, но пока перед тобой все та же дурочка Олимпиада.

– Благодарствую, Пахом Прович, – поклонилась я, надеясь, что правильно и Обрыдлова на месте не хватит удар.

Каким-то образом нужно добраться до дома, и я понятия не имею как. Я помнила название – Заречье, Зареченские склады, и представляла, что они невыносимо далеко от того места, где я сейчас. А денег нет, и даже продать нечего, значит, придется идти пешком.

Будь я юной красоткой, но в своем времени, напросилась бы к Обрыдлову в коляску или спросила прямо, не подкинет ли он меня по дороге. В моем времени это расценили бы как нахальство, здесь Обрыдлов мог решить, что я ему намекаю на услуги определенного характера. Понятно, что он пыхтеть будет больше, чем эти услуги потреблять, но… нет. Пойти в содержанки я всегда успею. Наверное.

Продолжить чтение