Читать онлайн Лекции по антропологии бесплатно

Лекции по антропологии

Введение

А. Лекционный курс

I. Возникновение лекций по прагматической антропологии

В письме к Марку Герцу в конце 1773 года Кант пишет: «В этом зимнем семестре я во второй раз читаю частный курс по антропологии, который теперь намерен преобразовать в полноценную академическую дисциплину. Однако мой подход совершенно иной. Моя цель – раскрыть через неё источники всех наук: морали, искусства общения, методов воспитания и управления людьми, то есть всего практического. Здесь я ищу прежде всего феномены и их законы, а не первые принципы возможности изменения человеческой природы как таковой. Поэтому излишние и, на мой взгляд, навсегда бесплодные изыскания о том, как органы тела связаны с мыслями, полностью исключаются». Далее он добавляет: «В свободное время я работаю над тем, чтобы превратить это учение, которое мне кажется чрезвычайно увлекательным, в подготовительную дисциплину для академической молодёжи, развивающую навыки, благоразумие и даже мудрость. Вместе с физической географией она отличается от всех других предметов и может быть названа знанием мира» (X: 145–146).

Фраза «Однако мой подход совершенно иной» указывает на отличие от психосоматической антропологии Эрнста Платнера (1772), предназначенной для врачей и философов, рецензию на которую написал Маркус Герц и которая послужила поводом для этого письма. Но Кант также дистанцируется от своих первоначальных намерений, выраженных в первой лекции по антропологии зимой 1772/73 гг. Тогда он вовсе не стремился создать основополагающую дисциплину или подготовительный курс для всего практического, а скорее разрабатывал теоретическую эмпирическую психологию, или «естествознание о человеке», основанное на наблюдении и опыте. Этот сугубо теоретический подход соответствовал структуре лекций, опиравшихся на «Метафизику» Александра Готтлиба Баумгартена (4-е издание, 1757), где «эмпирическая психология» выделялась как особая дисциплина.

Освобождение эмпирической психологии от метафизики у Канта происходило в два этапа. Первый был связан с дидактическими соображениями и отчасти восходил к идеям Христиана Вольфа, который в «Подробном сообщении о своих сочинениях» объяснял, почему поместил эмпирическую психологию перед космологией: «Эмпирическая психология – это своего рода история души, доступная без изучения других дисциплин, тогда как рациональная психология требует знания космологии». Кант в своих ранних лекциях (например, в «Антропологии Коллинза») также подчёркивал, что изучение человека как особой науки избавляет от необходимости осваивать всю метафизику.

Второй этап был обусловлен диссертацией «О форме и принципах чувственно воспринимаемого и интеллигибельного мира» (1770), где Кант резко критиковал вольфовское смешение чувственного и рационального познания. С этого момента для него стало ясно, что метафизика не должна заниматься эмпирическим содержанием, а потому эмпирическая психология должна быть исключена из её состава. В «Антропологии Паров» (1772/73) он прямо заявляет: «Эмпирическая психология – это разновидность физики, изучающей явления внутреннего чувства, и потому она не может быть частью метафизики».

Однако термин «антропология» у Канта шире, чем «психология», поскольку охватывает не только душу, но и телесную природу человека. Со временем он всё чаще подчёркивает, что его антропология – не психология, а комплексное учение о человеке, включающее физиогномику, расы, народы и другие внешние аспекты.

Примечательно, что сам Кант никогда не использовал термин «философская антропология» – это позднейшее изобретение. Например, издатель Иоганн Адам Бергк (псевдоним Ф. К. Штарке) в 1831 году выпустил «Кантову науку о человеке, или философскую антропологию», ссылаясь на якобы утерянные при пересылке разделы об интеллектуальном удовольствии и неудовольствии. Однако ни одна из сохранившихся студенческих записей не содержит отдельного раздела на эту тему, а в «Антропологии» 1798 года эти вопросы рассмотрены в рамках раздела «О чувственном удовольствии». Таким образом, история о пропаже рукописи – не более чем рекламный ход.

Эрнст Кассирер и антропологический поворот в философии Просвещения.

Эрнст Кассирер отмечает, что Просвещение стремится «свести логику, мораль и теологию к чистой антропологии»[2]. Это утверждение вполне применимо к британской и континентальной философии, находившейся под влиянием Локка и Юма. Иоганн Готфрид Гердер в 1765 году также пишет о «сведении философии к антропологии» и даже сравнивает этот процесс с коперниканским переворотом: если изменить точку зрения на мир подобно тому, как это сделал Коперник, отвергнув систему Птолемея, то философия, превратившись в антропологию, откроет новые плодотворные пути развития.

Однако Кант, начиная с 1770 года, строит свою философию в противовес эмпиризму и попыткам заменить метафизику опытными науками. По его мнению, антропология должна не упразднять метафизику и критическую философию, а дополнять их. Его знаменитая «коперниканская революция» совершается не через антропологию, а через трансцендентальный метод.

Антропология как практическая дисциплина.

В письме к Маркусу Герцу Кант уже не говорит о физике и психологии, а выделяет физическую географию и практическую антропологию. Последняя меняет свой эпистемологический статус: она выходит за рамки не только метафизики, но и строгих академических дисциплин (таких как физика и эмпирическая психология) и становится частью «популярной философии», ориентированной на практическое знание о мире[1]. В одной из заметок середины 1770-х годов Кант подчеркивает:

«Изучать человека нужно не спекулятивно, а прагматически – в соответствии с правилами благоразумия. Это и есть антропология… Мы должны познавать человечество не психологически или умозрительно, а практически».

Прагматизм vs. спекулятивное знание.

Кант здесь сближается с утилитаристскими идеями раннего Просвещения, а также с терминологией, которую Мозес Мендельсон ещё в 1761 году противопоставлял платоновскому идеализму:

«Всякое знание, переходящее в способность желания и порождающее влечение или отвращение, называется действенным, или прагматическим. А то, что не оказывает заметного влияния на волю, остается умозрительным, или спекулятивным»[1].

Однако Кант отделяет прагматическое знание от непосредственного воздействия на волю и трактует его шире – как ориентирующее знание для практической жизни.

Прагматизм в исторической науке.

В 1760–1770-х годах термин «прагматический» возрождается в историографии. Например, труды Юма в Германии называют «прагматическими». Гердер отмечал, что Юм «овладел сложным искусством применять прагматические приемы Тацита и Полибия в духе современности»[2]. Историк Иоганн Кристоф Гаттерер (1727–1799) в 1767 году писал, что подлинный историк не просто перечисляет события, но выстраивает их в систему причин и следствий:

«Историк, который хочет подняться до высшего, прагматического уровня, не просто складывает факты, а показывает их взаимосвязи. Здесь господствует не causa finalis (целевая причина), а causa efficiens (действующая причина)»[5].

Кант адаптирует этот термин в рамках своей триады:

1. Техническое умение (для произвольных целей).

2. Прагматическая благоразумность (для реальных целей в общении с людьми).

3. Мудрость (для моральных целей).

При этом антропология, как «школа благоразумия», должна быть предварительной ступенью ко всем трем видам практики[3].

Освобождение от физиологии.

Одна из целей прагматической антропологии – избегать вопроса о взаимодействии души и тела. Кант не отрицает их взаимовлияния, но исключает физиологические объяснения из сферы антропологии. В письме к Герцу он пишет:

«Антропология изучает феномены и их законы, а не первопричины модификаций человеческой природы».

Фридрих Шлейермахер позднее критиковал этот подход, утверждая, что настоящая антропология должна быть одновременно прагматической и физиологической.

Физическая география и антропология как дополняющие дисциплины.

Кант читал два параллельных курса:

– Физическая география (летний семестр, с 1756 г.) – изучает природные условия Земли.

– Прагматическая антропология (зимний семестр) – исследует поведение людей в мире.

Эти дисциплины соответствуют разделению философии на теоретическую (метафизика природы) и практическую (метафизика нравов). Их задача – подготовить студентов не только к академическим занятиям, но и к реальной жизни.

От школы – к миру.

Изначально антропология (как эмпирическая психология) была вводным курсом, но затем стала завершающей дисциплиной, дающей «знание мира» (Weltkenntnis). Кант писал, что студенты слишком рано учатся рассуждать, не имея достаточного жизненного опыта. Его лекции должны были восполнить этот пробел.

Эта идея перекликается с мыслями Локка и Руссо, которые критиковали оторванность школьного образования от реальности. В «Эмиле» Руссо восклицал:

«Зачем мы учим столько бесполезных вещей, забывая об искусстве действовать?».

Фридрих II в 1770 году поддержал идеи Локка, а педагог Фридрих Габриэль Резевиц (1729–1806) развил их в своей книге «Воспитание гражданина», предлагая заменить традиционные школы реальными, готовящими молодежь к жизни в обществе.

Таким образом, кантовская антропология – это не просто академический курс, а практическое руководство для будущих граждан мира.

Согласно антропологии Канта, познание мира является не только культурным императивом, но и заложенным природой стремлением: сама природа побуждает человека открываться внешнему миру. Если же он отворачивается от мира и сосредотачивается исключительно на себе, то занимается противоестественной психологией – шпионажем за собственной душевной жизнью. Это не только свидетельствует о слабости ума, но и может привести к болезни и даже безумию.

В лекциях 1772–1773 годов сначала упоминается «трудное нисхождение в ад самопознания» (Collins, с. 1). Хотя эта метафора, заимствованная у Гамана, сохраняет актуальность для исследования совести (ср. VI: 441: «Только адское странствие самопознания прокладывает путь к обожению»), в антропологии она исчезает уже после первой лекции. Вместо этого Кант поясняет: «Есть разница между вниманием к своей персоне и вниманием к деятельности своего "я". Первое делают ипохондрики, второе – философы, склонные к рефлексии» (Collins, с. 11).

Ипохондриков Кант иногда отождествляет с мечтателями: «Привычка наблюдать за собой вредна, порождает фантазерство и искажает восприятие мира» (Ms. 400, с. 32). В заметках Буссольта сказано лаконично: «Здоровая душа всегда занята внешним», тогда как «больная душа постоянно погружена в себя, отчего рождаются фантазии и мечтательность» (с. 8).

Таким образом, прагматическая антропология Канта, делая акцент на мире, противопоставляет себя психологии опыта, развивавшейся между пиетизмом и романтизмом, – той, что отворачивалась от внешней реальности, погружаясь в исследование внутреннего мира. Августиновский призыв «Не ищи вовне, вернись в себя» (Noli foras ire, in teipsum redi) Кант переворачивает: «Не погружайся в себя, вернись вовне» (Noli in teipsum ire, foras redi).

Патологическому самоанализу в сфере чувств соответствует культ сентиментальности, который Кант в своих лекциях особенно резко критиковал на примере Христиана Фюрхтеготта Геллерта (1715–1769). Этой критике в чистой моральной философии соответствует учение о том, что мы должны руководствоваться не самодовольными чувствами, а разумными принципами, применимыми в общественной жизни.

От первых лекций до публикации книги Кант понимал антропологию как «связную науку» (Collins, с. 1), изложенную систематически. Хотя она не является системой в строгом смысле (для этого потребовалась бы априорная идея разума, определяющая части через целое, как это стало ясно во второй половине 1770-х), её прагматическая направленность позволяет упорядочить и систематизировать явления души и поведения, которые Баумгартен лишь собирал эмпирически.

Цель такой систематизации – научить человека мудрости в отношениях с собой и другими в рамках мирового целого, а в конечном счете – подготовить почву для нравственной цели: формирования характера как образа мысли у отдельного человека и создания правового единства человечества в виде союза государств. Этот вопрос будет подробнее рассмотрен ниже (раздел III).

Научный характер антропологии Кант видит в проверяемости эмпирических утверждений и наличии систематической структуры. Последняя задает схему, которая позволяет упорядочивать ожидаемый опыт и разумно его использовать. При этом Кант не прибегает к альтернативной концепции строго индуктивного познания через экстраполяцию отдельных наблюдений.

Неоднократно упоминались лекции по физической географии, которые с середины 1770-х годов стали для Канта дополнением к прагматической антропологии. Известный тезис Бенно Эрдмана гласит, что в этих лекциях Кант всё больше сосредотачивался на антропологических и морально-политических темах, что особенно заметно в анонсе на зимний семестр 1765–1766 гг. (II: 312–313). Однако со временем совмещать географию и антропологию становилось всё сложнее, и «чрезмерно разросшийся антропологический материал был полностью исключён из лекций по физической географии, чтобы принять форму, пригодную для самостоятельного курса по антропологии».

Сам Кант в своих лекциях по антропологии ссылается лишь на выделение эмпирической психологии из метафизики в том виде, как её понимали Вольф и Баумгартен. О параллельном происхождении из физической географии он не упоминает. Более того, сохранившиеся конспекты лекций по географии практически не содержат материалов, которые могли бы быть перенесены в антропологию. Таким образом, преобразование курса географии в 1765–1766 годах и его переход к прагматической, ориентированной на познание мира дисциплине в середине 1770-х не связаны напрямую с возникновением антропологии – во всяком случае, не так, как полагал Эрдман.

II. Структура лекций.

Если рассмотреть структуру «Антропологии» Канта в целом, то можно заметить, что она оставалась практически неизменной – от самых ранних конспектов студентов до публикации книги в 1798 году. В первой части (которая с середины 1770-х годов получила такое обозначение) Кант в свободной форме следует изложению Баумгартена в его «Empirischen Psychologie» («Эмпирической психологии») из «Metaphysica» (1739; Кант использовал издание 1757 года). Однако уже в первых лекциях 1772/73 годов он систематизирует материал четче, чем Баумгартен, группируя его по трем основным способностям души: познавательной, чувству удовольствия и неудовольствия («voluptas» и «taedium») и способности желания.

Отталкиваясь от некоторых ключевых понятий своего источника, Кант переходит к другой области, которая в рукописи Ms. 400 уже прямо обозначена как часть II. Здесь (в не всегда строгой последовательности) рассматриваются: нрав (Naturell), темперамент, характер, затем физиогномика, а также особенности, связанные с полом, расой, нациями. С середины 1770-х годов завершающим разделом становится определение человеческого рода в целом – точка, в которой антропология обретает систематическую завершенность. (То, что природа человека и сама антропология могут быть представлены в ясной форме, объясняется принципиальной согласованностью природы и человеческой познавательной способности. В «Критике чистого разума» эту согласованность гарантирует трансцендентальный принцип, благодаря которому наши ограниченные понятийные структуры соответствуют самой природе.)

Хотя триада «познание – чувство – желание» не была явно выражена в эмпирической психологии Баумгартена, Кант мог найти ее в его «Ethica». Эта трехчастная схема встречается, например, в конспекте лекций по морали, записанных Гердером:

«В душе можно выделить три главных понятия: 1) Познание – способность рассматривать явления как истинные или ложные… 2) Чувство – оно предполагает познание и связано с удовольствием или неудовольствием… 3) Желание – оно предполагает и представление, и отношение к удовольствию/неудовольствию, а также предвидение возможности действия через собственную силу.» (XXVII: 12)

В. «Антропологии Collins» (1772/73) переходы между разделами обозначены явно:

«До сих пор мы рассматривали познавательные способности человека, теперь переходим к его чувству удовольствия и неудовольствия» (с. 145).

«О способности желания» (с. 170).

Еще более четко это выражено в Ms. 400:

«Здесь мы завершаем первую часть психологического рассмотрения, а именно учение о познавательной способности. Теперь следует второе свойство души – чувство удовольствия и неудовольствия, за которым последует третье – способность желания.» (с. 283)

Уже в ранних лекциях темпераменты (в отличие от «Наблюдений над чувством возвышенного и прекрасного», 1764) делятся на две группы:

– связанные с чувством (сангвиники и меланхолики),

– связанные с активностью желания (холерики и флегматики).

Аффекты относятся к чувству (актуальному переживанию), а страсти – к желанию (ориентированному на будущее действие).

В «Collins» также говорится о трех типах идеалов:

1. Эстетическом,

2. Интеллектуальном,

3. Практическом.

Дополняя это цитатой из «Логики Hechsel» (ок. 1780):

«Все совершенства познания можно разделить на: 1) логические, 2) эстетические, 3) практические. Три основные силы лежат в основе нашего познания: 1) познавательная способность, 2) чувство удовольствия и неудовольствия, 3) желания.» (с. 30),

можно сделать вывод, что Кант уже в 1772/73 годах систематизировал идеалы согласно своей триаде способностей.

В лекционных конспектах и в публикации 1798 года нет прямого обоснования полноты именно этих трех частей. Лишь у Mrongovius отмечается:

«Способность желания предполагает чувство удовольствия или неудовольствия, а оно, в свою очередь, – познание.» (с. 78)

В системе критической философии (как она представлена в «Критике способности суждения», см. V: 198 и далее) трем разделам первой части антропологии соответствуют:

– «Критика чистого разума» (1781),

– «Критика способности суждения» (1790),

– «Критика практического разума» (1788).

Для второй части антропологии аналогичных априорных параллелей нет.

Расширение антропологии за пределы душевных способностей.

Переходя к второй части, Кант, кажется, полностью оставляет схему Баумгартена и обращается к своим ранним «Наблюдениям над чувством возвышенного и прекрасного» (1764). Там в первой главе рассматриваются:

1. Различные объекты чувства возвышенного и прекрасного (II: 207–210),

2. Свойства возвышенного и прекрасного в человеке вообще (II: 211–227),

3. Различия между полами (II: 228–243),

4. Национальные характеры (II: 243–256).

Таким образом, структура: человек вообще → полы → нации. В этом же сочинении анализируются четыре темперамента (II: 218–224). Именно с этого (или с определения нрава) Кант начинает вторую часть антропологии, развивая дальше схему, намеченную в «Наблюдениях».

При обсуждении национальных различий антропология опирается на лекции по физической географии, где человек рассматривается не только с точки зрения природных свойств, но и:

«…с учетом моральных различий по всей Земле – крайне важное и увлекательное исследование, без которого трудно выносить общие суждения о человеке…»

Даже для расширения антропологии за пределы душевных способностей Баумгартен дает хотя бы отправную точку. Адикес отмечает, что антропология у Канта не заканчивается на § 699 (о способности желания), и включает в издание еще два фрагмента из Баумгартена: последние параграфы раздела «Libertas» (XV: 454–455) и § 733 из «Commercium animae et corporis» (XV: 463). В § 732 говорится о влиянии различных «temperamenta animae», что дает Канту ключ к последующим рассуждениям после способности желания.

В «Collins» взаимодействие души и тела также служит точкой, где располагаются темпераменты:

«Человека можно рассматривать:

1) В отношении его тела (т. е. телосложения),

2) В отношении связи тела и души,

3) В отношении душевных сил (нрава),

4) В отношении их применения…» (с. 183)

Со временем, однако, темпераменты все меньше связываются с соматическим и перемещаются после нрава и природных склонностей.

Соотношение двух частей антропологии.

В разных лекциях связь между частями объясняется по-разному.

– Parow:

«Если собрать все, чем люди отличаются друг от друга, то мы можем рассмотреть человека в двояком отношении…» (с. 284)

То есть после общих душевных способностей идут характерные различия.

– Ms. 400:

«Изучив в общей части душевные силы человека, мы теперь в особенной части должны применить эти знания.» (с. 506–507)

Различие: общее vs. особенное, теория vs. применение.

– Mrongovius:

«Вторая (практическая) часть антропологии – это характеристика человека. Если первая часть содержит элементы, из которых состоит человек, то вторая учит, каковы люди в своих произвольных действиях.» (с. 99r)

– Busolt:

«Антропология – это по сути характеристика, которая делится на:

1) Характер личности,

2) Характер полов,

3) Характер народов,

4) Характер рода.» (с. 5)

– Dohna:

«I. Элементарное учение (теория антропологии).

II. Методология (характеристика) – умение отличать одного человека от другого.» (с. 5)

В «Антропологии» 1798 года первая часть названа:

«Антропологическая дидактика. О способе познания внутреннего и внешнего в человеке» (VII: 125),

а вторая:

«Антропологическая характеристика. О способе познания внутреннего через внешнее» (VII: 283).

Таким образом, вторая часть – это семиотика по образцу физиогномики. Интересно, что в Ростокской рукописи Кант еще экспериментирует с формулировками:

– Для первой части («Дидактика») планируется подзаголовок: «Что такое человек?»

– Для второй («Характеристика»): «Как распознать особенности каждого человека?» (VII: 410)

Заключение.

Структура кантовской антропологии остается стабильной, но ее обоснование варьируется. Первая часть (теоретическая) исследует общие способности души, вторая (практическая) – индивидуальные и групповые различия. Эта двойственность отражает кантовский подход: от априорных принципов – к эмпирическому применению.

Структурное деление «Антропологии» на две части, как можно заключить, является в значительной степени результатом исторической случайности. Уже в лекциях 1772–1773 годов Кант, хотя и не обозначая этого явно, приходит к необходимости разделения материала, и впоследствии он сохраняет эту схему. Главная причина этого, вероятно, кроется в различной логике первой и второй частей, что отражается в самих их названиях – «антропология вообще» (allgemein) и «антропология в особенном» (besonders).

Первая часть рассматривает основные способности души, которые, как учит эмпирическая психология в рамках метафизики Вольфа и Баумгартена, присущи всякому человеку вообще. Вторая же часть посвящена дифференцирующим признакам, то есть тому, что составляет характерные особенности людей. Здесь преобладают дизъюнктивные определения: под общими категориями почти всегда подразумевается одна из нескольких возможных конкретных реализаций. Именно это позволяет во второй части говорить о «характеристике» – то есть о присвоении индивиду определённого свойства в противовес одной или нескольким альтернативам.

Во второй части отправной точкой служит «commercium corporis et animae» (взаимодействие тела и души) – тема, завершавшая эмпирическую психологию у Вольфа и Баумгартена. Сначала рассматриваются природные, телесно обусловленные свойства – темперамент и природные склонности, затем характер, который человек формирует в себе самостоятельно. Эти три аспекта составляют внутреннюю природу человека. Далее следует физиогномика – учение о том, как «по видимой внешности человека познать его внутренние свойства» (VII: 295). После этого разбираются признаки, которые можно вывести исключительно из внешних данных: пол (мужской или женский), раса, национальность.

Двойственное деление поздней версии «Антропологии» связано с кульминацией прагматического подхода: в первой части она выражена в идее мышления, во второй – в концепции высшего блага.

––

Примечания:

1. Ср. «Критику чистого разума» (А 645/В 673).

2. См. также «Metaphysik Mrongovius» (XXIX: 757).

3. Ср. «Anthropologie Collins» (XXV: 183).

III. Отдельные темы.

Лекции по антропологии в 1770–1780-х годах претерпевают значительные изменения в некоторых ключевых разделах. Ценность впервые критически изданных конспектов этих лекций для кантоведения заключается, среди прочего, в том, что они позволяют проследить эволюцию идей Канта, а также подтвердить уже известные теоретические сдвиги. Ниже рассматриваются ключевые темы, наиболее полно раскрытые в лекциях по антропологии. Их последовательность в целом соответствует структуре курса.

1. Познание: самосознание; обман и иллюзия; понятие идеи; витальное чувство и осязание.

Вольф и Баумгартен включали психологию в свою систему вслед за космологией. Так, Баумгартен в «Psychologia empirica» определял сознание как свойство души («Si quid in ente est, quod sibi alicuius potest esse conscium, illud est anima», § 504), а мысли в сознании – как репрезентации: «Cogitationes sunt repraesentationes. Ergo anima mea est vis repraesentativa» (§ 506). Содержанием этих репрезентаций является вселенная, воспринимаемая через тело, занимающее определенное место («positus») в космосе (§§ 508–509).

Кант, однако, отвергает связь психологии с космологией, поскольку душа больше не может быть просто помещена в космос. Этот отказ – следствие критики метафизики в «Грезах духовидца» (1766) и теории субъективного пространства-времени из диссертации 1770 года: если пространство есть форма «vis animi» (II: 404), то душа не может быть локализована в предзаданном пространственном универсуме. (В «Критике чистого разума» паралогизмы рациональной психологии предшествуют антиномиям космологии.)

Таким образом, у Канта самосознание понимается иначе, чем у Вольфа и его последователей: это не осознание себя как отличного от мира, а рефлексия «Я» на самого себя. Эмпирическая психология (или прагматическая антропология) начинается с анализа представления о «Я», без изначального противопоставления внешнему.

Хотя антропология у Канта – эмпирическое учение, не относящееся к априорной метафизике, лекции открываются разделом, напоминающим рациональную психологию: анализ слова «Я» приводит к признанию простоты, субстанциальности, личности и даже свободы (спонтанности) души. Это знание, по Канту, не выводится дедуктивно (как у Декарта с его «cogito – ergo sum»), а дано непосредственно в интуиции «Я».

Здесь Кант, с одной стороны, опирается на школьную метафизику, с другой – обращается к французской антропологии. Так, цитата из «Исповеди веры савойского викария» Руссо («Émile») показывает, что Кант учитывает не только рациональную психологию вольфианцев, но и новые естественно-научные концепции человека. Буффон и Руссо, следуя Декарту, подчеркивают принципиальное различие между человеком и животными: последние не способны к самосознанию, тогда как человек через интуицию «Я» постигает духовную природу своей души.

В ранних лекциях (например, у Коллинза) Кант утверждает: «Я – основа рассудка, разума и всей высшей познавательной способности, ибо все эти силы зависят от того, что я наблюдаю и созерцаю себя и свои внутренние процессы» (Collins, p. 3). Однако позже, в «Антропологии Пиллау», акцент смещается: хотя «Я» остается ключевым понятием, его эпистемологический статус ставится под вопрос. В «Критике чистого разума» самосознание трактуется уже как «апперцепция» (Menschenkunde, p. 207).

Отказ от интуитивного самопознания не означает, что «Я» теряет свою значимость. Как подчеркивается в «Пиллау» и поздней «Антропологии» (1798), способность мыслить себя возвышает человека над природой: «Если бы лошадь могла мыслить "Я", я должен был бы сойти с нее и считать ее своим собратом» (Menschenkunde, p. 9). Человек, благодаря самосознанию, – «не часть мира, заполняющая пустоту, а центр творения и его цель» (Collins, p. 3).

2. Бессознательное и проблема иллюзии.

Кант уделяет внимание бессознательным представлениям и деятельности рассудка, следуя идеям Зульцера («Объяснение психологически парадоксального тезиса», 1759). В лекциях нередко говорится, что человек может быть «игрушкой темных представлений» (Ms. 400, p. 41–42), что позже отразится в «Антропологии» (VII: 135–137).

Важное нововведение – различение обмана («fraus») и иллюзии («illusio»), впервые четко сформулированное в 1777 году. Обман исчезает при разоблачении, иллюзия же сохраняется даже после осознания. Эта идея применяется как в теории познания (например, к трансцендентальной диалектике), так и в этике: социальные условности, создающие «видимость моральности», не являются обманом, а служат ступенью к подлинной нравственности («Кто любит видимость добра, со временем полюбит и само добро», Menschenkunde, p. 89).

Витальное чувство и осязание.

Кант вводит понятие витального чувства (ощущение состояния тела) и отличает его от осязания (тактильного восприятия формы предметов). Эти идеи развиваются в лекциях 1770-х годов и окончательно оформляются в «Антропологии» 1798 года (VII: 154–155).

Таким образом, лекции по антропологии не только отражают эволюцию взглядов Канта, но и демонстрируют, как философ переосмысляет традиционные проблемы, соединяя метафизику с эмпирическим изучением человека.

Чувство удовольствия и неудовольствия: Невыразимая боль жизненного чувства и финализм антропологии.

В рукописи 1775–1776 годов (Ms. 400, стр. 286–287) Кант отмечает: «Удовольствие существует лишь в наслаждении жизнью без осознания её причины. Боль же – это чувство препятствия в каком-то месте жизни…» В этот период он ещё придерживается идеи, разделяемой также Эпикуром, о том, что сама жизнь сопровождается чувством удовольствия. Соответственно, разумное правило поведения должно сводиться к избеганию страданий, чтобы сохранить естественное наслаждение жизнью.

Однако это представление резко меняется после знакомства Канта с трудом Пьетро Верри «Размышления о природе удовольствия» (1777, в переводе Кристофа Майнерса). Верри утверждает, что не существует ни физического, ни морального удовольствия без предшествующей боли. Мы редко осознаём причину этой смутной, «невыразимой» боли, но именно она составляет основу человеческого существования. Удовольствие же возникает лишь как кратковременное ослабление страдания. Эти «безымянные» страдания служат своего рода «стимулом», побуждающим человека к постоянной активности в попытках от них избавиться.

Идеи Верри находят отражение в кантовских лекциях (например, в «Антропологии Пиллау», стр. 68–69, 72), а также в «Антропологии с прагматической точки зрения» (стр. 249–265). Это становится важным дополнением к моральной философии Канта, которое он сохранит на протяжении всей жизни. Если этика (не только у Канта) приходит к выводу, что «жизнь сама по себе не имеет абсолютной ценности – ценен лишь добрый воля человека» (хотя он и обязан сохранять как свою, так и чужую жизнь, если это морально допустимо), то после 1777 года антропология добавляет: «Жизнь как таковая не приносит удовольствия – оно возникает лишь в деятельности, временно преодолевающей страдание».

Таким образом, природа предназначила человека не к покою и наслаждению жизнью (как у Эпикура с его идеалом dolce far niente), а к постоянному труду. В «Лекциях по этике» (Коллинз, стр. 147) эпикурейское счастье описывается как «радостное и удовлетворённое сердце, где довольство проистекает из нас самих». Однако после знакомства с Верри Кант иронично замечает, что «главное их достижение состояло в том, что они ели кашу, пили воду и делали друг другу приятные лица» («Антропология», стр. 260).

Против стоической идеи, будто добродетель сама по себе награждает человека чувством самоудовлетворения, Кант теперь утверждает: «Довольство жизнью (acquiescientia) недостижимо для человека – ни в моральном (удовлетворённость собой), ни в прагматическом смысле. Природа вложила в него боль как стимул к деятельности, от которого нельзя убежать, чтобы он постоянно стремился к лучшему…» (VII: 234–235).

Ещё в 1775 году, полемизируя с Мопертюи (и соглашаясь с Адамом Фергюсоном, «Опыт истории гражданского общества», Лейпциг, 1768), Кант писал, что нельзя «вывести породу благородных людей в какой-либо провинции, ибо именно в смешении добра со злом заключены великие побуждения, пробуждающие дремлющие силы человечества и заставляющие его развивать все свои таланты» (II: 431). Теперь, под влиянием Верри, к «злу как необходимому ферменту добра» добавляется «страдание как эликсир жизни и стимул деятельности».

После 1777 года «фаустовский принцип» (неустанного стремления) закрепляется в прагматической антропологии. Однако Кант оговаривается, что он применим не ко всем: «Кариб, в силу своей врождённой вялости, свободен от этого бремени» (VII: 233, прим.). Он не чувствует «укола безымянной боли», и зло не побуждает его развивать свои способности. Выходит, природа в своих замыслах учитывала лишь белого человека.

Первоначально Кант, кажется, безоговорочно принимает учение Верри. Однако в опубликованной «Антропологии» он пишет более осторожно: «Эти положения графа Верри я подписываю с полным убеждением» (VII: 232). Слово «эти», возможно, означает, что он согласен лишь с частью теории. Ограничение связано с тем, что Верри распространяет свою идею на все формы удовольствия и неудовольствия – как физические, так и моральные. А у Канта уже в 1770-е годы складывается теория «рефлектирующего удовольствия» (XXVIII: 250) в моральной сфере, а позже – концепция априорного удовольствия в «Критике способности суждения», где эстетическое наслаждение возникает из гармонии воображения и рассудка и не требует предварительного страдания (V: 216–219).

Таким образом, к 1780-м годам Кант приходит к уточнению идей Верри, принимая их лишь частично. Однако главный вывод остаётся: «Страдание оправдано, ибо без него мы поддались бы лени и не продвигались бы в саморазвитии и цивилизации – а значит, не достигли бы и морали, которую, по замыслу природы, должны в себе воспитать».

Заметка о телеологии.

С самого начала (1772/1773) антропология Канта пронизана финализмом. Переход от спекулятивной эмпирической психологии к прагматическому учению о благоразумии в 1770-е годы произошёл легко, поскольку человеческая природа, изучаемая психологией, уже изначально целесообразна, и человеку в его практической жизни остаётся лишь следовать ей. «Жить разумно – значит жить в согласии с природой».

Одна из ключевых задач философа (и антрополога) – обнаруживать скрытую целесообразность даже там, где обычный человек видит лишь зло. Вера в то, что культура в конечном счёте накапливает лишь благо, проявляется, например, в «Антропологии Пиллау», где среди великих изобретений упоминаются «пушки и порох, которые мешают народам лишаться своей безопасности» (стр. 149). При этом Кант не рассматривает обратную сторону – агрессию и гонку вооружений.

Сомнение в универсальности финализма впервые появляется в «Лекциях Дона»: «Утверждают, будто каждое изобретение приносит человечеству больше пользы, чем вреда – но в случае с водкой это вряд ли доказуемо. Водка действительно ведёт к вымиранию народов и приносит огромный вред без какой-либо пользы» (стр. 36).

В «Критике способности суждения» проводится строгое различие между «последней целью природы» и «моральной конечной целью». Однако в ранних антропологических записях эти термины используются без чёткого разделения. Лишь в опубликованной версии «Антропологии» слово «конечная цель» приобретает строгое моральное значение. Поскольку прагматическая антропология не занимается принципами морали, это уточнение вводится без специальных пояснений.

Примечания:

1. Christoph Meiners (1747–1810) – немецкий философ и антрополог, популяризатор идей Верри.

2. Термины «физическое» и «моральное» удовольствие/страдание у Верри относятся соответственно к телесным и душевным переживаниям.

3. «Невыразимый» (unnamebar) – ключевое понятие, подчёркивающее неосознанность глубинной жизненной боли.

4. «Стимул» (Stachel) – метафора, часто используемая Кантом для описания роли страдания в мотивации.

3. Антропология и мораль.

Прагматическая антропология ни на одном этапе своего развития не совпадает с той антропологией, которую Кант после 1770 года неоднократно рассматривал как дополнение к своей моральной философии. Она формируется в результате двойного выделения: сначала эмпирическая психология отделяется от корпуса метафизики и излагается самостоятельно (1772/73), а затем исключается из числа строгих академических дисциплин и превращается в учение, связующее школу и мир. Однако знание мира само по себе не имеет изначальной связи с моральной философией.

О значительном, хотя и не конкретизированном концептуально, расстоянии между критической моральной философией и прагматической антропологией красноречиво свидетельствует тот факт, что ни в студенческих записях лекций, ни в опубликованной версии «Антропологии» (1798) не встречаются такие ключевые для кантовской этики термины, как «категорический», «императив» или «автономия». Не менее показательно и обратное: в печатных работах Канта (за исключением самой «Антропологии») отсутствуют понятия «прагматическая антропология» или «антропология в прагматическом отношении». Даже в лекциях по метафизике эмпирическая психология иногда именуется антропологией, а в «Лекциях по энциклопедии философии» встречаются упоминания «антропологии» и «практической антропологии» (XXIX: 11 и 12), но не прагматической. Это подтверждает, что прагматическая антропология не была органично интегрирована в систему кантовской философии.

С теоретической точки зрения она претендует на научность и систематичность, однако Кант не предпринимает попыток обосновать эти претензии в рамках критической философии – в отличие, например, от физики (где задача доказательства научного статуса естествознания в системе критицизма привела к сложным изысканиям «Opus postumum»). Прагматическая антропология игнорирует учение «Критики способности суждения» о природной телеологии как концепции, применимой лишь в рефлектирующей способности суждения, и догматически использует идею природных целей. В моральной философии она также не занимает четко определенного места. Как дисциплина, антропология остается невосприимчивой к критической философии, разработанной Кантом после 1770 года, хотя и затрагивает её темы, но лишь в специфическом, прикладном ключе.

В письме к Герцу (X: 146) лекции по антропологии описываются как «подготовка к искусству благоразумия и даже мудрости». В соответствии с этой программой они включают, с одной стороны, экскурсы в моральное учение, а с другой – варьирующуюся по степени выраженности ориентацию на моральное благо: подлинно разумное поведение, к которому призвана вести прагматическая антропология, если и не тождественно нравственному поступку, то по крайней мере совместимо с ним.

В кантовских пояснениях к понятию «прагматического» прослеживаются две тенденции: сведение к учению о благоразумии и связь благоразумия с нравственным благом. Например:

1. Акцент на благоразумии: «Изучать человека – значит применять знания не спекулятивно, а прагматически, согласно правилам благоразумия; это и есть антропология».

2. Включение морального аспекта: «Исторический метод прагматичен, если преследует не только школьные, но и жизненные или нравственные цели».

Даже в поздний период программа антропологии колеблется между двумя полюсами:

– «Мы исследуем здесь человека не таким, каков он от природы, а чтобы понять, что он может сделать из себя сам и как его можно использовать».

– «Физиологическое познание человека направлено на то, что природа делает из него; прагматическое – на то, что он как свободно действующее существо делает (или может и должен сделать) из себя» (VII: 119).

Здесь мы видим то ограничение сферой благоразумия, то расширение её до морального «долженствования». Однако принципиальное обсуждение морали как таковой остаётся за рамками антропологии – ни в лекциях, ни в книге 1798 года оно не встречается.

Моральная проблематика становится обязательной, когда речь заходит о характере как образе мыслей. Уже в ранних лекциях (по записи Паровa) подчёркивается:

«Мы спрашиваем лишь о том, как человек использует свои силы и способности, к какой конечной цели их применяет. Чтобы определить характер человека, нужно знать цели, заложенные в его природу. Все человеческие характеры моральны, ибо мораль – это наука о целях, которыми мы направляем свои силы» (с. 307).

Хотя антропология эмпирична, она должна учитывать разумную природу человека и его конечную цель. Так, в рукописи Ms. 400 анализируется добрая воля и набрасывается этика, свободная от теологии:

«Тот, кто добр по своему образу мыслей, действует согласно моральным понятиям или принципам. Но как эти понятия, принадлежащие рассудку, могут стать побуждением? Они способны “пробуждать” чувство, служащее мотивом» (с. 589).

В другом месте говорится об «уважении к закону»:

«Многие народы допускают дисциплину, но лишь под принуждением, а не из уважения к всеобщему закону. Свобода, основанная на уважении к закону, согласуется с любой свободой, а произвол – нет» (с. 665).

В педагогическом разделе той же рукописи подчёркивается:

«Осознание достоинства человечества в собственной личности – высшая ступень воспитания, граничащая с юношеским возрастом. Юноша должен изучать позитивные обязанности: сначала перед человеческим родом, затем перед гражданским порядком. Здесь важно соблюдать два правила: послушание и уважение к закону. Послушание не должно быть рабским – только осознанным» (с. 837).

Различие между действием из долга и из склонности особенно ярко проявляется в сравнении мужчин и женщин:

«Женщины более склонны к игре, чем к серьёзным занятиям… Они не хотят знать о долге; для них всё должно основываться на доброте и снисхождении» (с. 770).

Большинство людей, отмечает Кант, руководствуются чувствами, а не принципами, и не способны сформировать устойчивый характер. В лекциях это звучит откровеннее, чем в книге 1798 года:

«Цветные народы и женщины не могут быть активными законодателями в царстве целей, ибо от природы следуют не принципам, а примерам и эмоциям».

Прагматическая антропология не нуждается в дополнении идеей Бога, которая в других работах Канта («Критика чистого разума», «Критика практического разума», «Критика способности суждения») обеспечивает надежду на соразмерность морали и счастья. В историко-философском фрагменте Ms. 400 высшее совершенство человечества связывается с подчинением лишь голосу совести – «заместителя божества» (с. 733). В записи Мронговиуса добавлено:

«В школе необходимо уделять внимание “основательному религиозному воспитанию как фундаменту морали и её завершению”» (с. 132).

Однако в самой антропологии эти утверждения не находят ни подготовки, ни подтверждения.

4. Определение человека.

В письме к Карлу Фридриху Штёйдлину от 4 мая 1793 года Кант пишет, что в своих трудах по чистой философии он стремился ответить на три ключевых вопроса:

1. Что я могу знать? (метафизика)

2. Что я должен делать? (мораль)

3. На что я могу надеяться? (религия)

К этим трём позднее добавился четвёртый:

4. Что такое человек? (антропология, которую я уже более двадцати лет преподаю в университете) (XI: 429).

Однако важно отметить, что прагматическая антропология не относится к сфере чистой философии. Более того, сам Кант, судя по всему, не отождествлял антропологию, которую он преподавал, с той, что должна дать ответ на вопрос «Что такое человек?». В сохранившихся конспектах его лекций по антропологии этот вопрос никогда не фигурирует как центральный.

Хотя в работе «О познании человеческого духа» (Menschenkunde) встречается рассуждение:

«Но если я спрашиваю, что такое человек, я не могу сравнивать его с животными» (p. 8-9),

а в записях Коллинза на полях мелькает формулировка:

«Что есть человек?» (p. 102),

показательно, что в Петербургском конспекте перечислены только первые три вопроса (известные также из «Критики чистого разума», III: 522; A 805), но четвёртый отсутствует.

Вопрос о сущности человека, восходящий ещё к Платону, предполагает поиск неизменной природы человека. Однако антропология не может дать такого внеисторического определения. Вместо этого Кант предлагает динамическую концепцию – «определение человека», которое рассматривается в его лекциях как завершающий раздел прагматической антропологии.

В наиболее чёткой формулировке 1798 года:

«Смысл прагматической антропологии в отношении определения человека и характеристики его развития заключается в следующем: человек предназначен разумом жить в обществе и через искусство и науку культивировать, цивилизовать и морально совершенствовать себя, несмотря на сильнейшие животные склонности к пассивному подчинению соблазнам комфорта и благополучия (которые он называет счастьем). Напротив, он должен активно, в борьбе с препятствиями, порождёнными грубостью его природы, утверждать своё достоинство как человека» (VII: 324-325).

Это «определение человека» отличается от подхода Иоганна Иоахима Шпальдинга (1714–1804), автора одноимённого сочинения (1-е изд. 1748), который рассматривал индивидуальную судьбу (с соответствующим вопросом: «Что есть я?»). У Канта же речь идёт о человеческом роде в целом.

Импульс к расширению антропологии за счёт философии истории исходил от Руссо, который во «Втором рассуждении о неравенстве» (примечание X) говорил о «способности к совершенствованию как специфическом свойстве человеческого вида».

Таким образом, прагматическая антропология не сводится ни к поиску сущности человека, ни к определению отдельного индивида, но раскрывает историческое предназначение человечества – его движение от первобытного состояния к будущему совершенству.

Антропология и философия истории.

Лекции по антропологии становятся для Канта местом, где он развивает свою философию истории – не в ранних курсах (1772/73), но уже в первых задокументированных лекциях после «прагматического поворота» (1775/76). Эта тема остаётся частью антропологии, даже когда получает отдельное оформление в работах вроде «Идеи всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784).

Кант сравнивает историю человечества с космогонией: подобно тому, как небесные тела формируются под действием притяжения и отталкивания, люди объединяются в семьи (а позднее – в народы), но одновременно отталкиваются друг от друга из-за несовместимости и естественной склонности ко злу:

«Желания, ревность, недоверие, насилие, враждебность к тем, кто вне семьи – всё это имеет основание и соотносится с целью. Цель Провидения такова: Бог желает, чтобы люди заселили всю Землю».

Эта механика сил приводит к тому, что человечество расселяется по планете (в соответствии с монотеистической теорией происхождения). Далее неустойчивость собственности вынуждает людей создавать государства. Не общительность, а конфликтность ведёт их к гражданскому обществу, а взаимное недоверие обеспечивает его сохранность.

Стремление к признанию развивает таланты, а давление общественного мнения принуждает к нравственности. Так «хитрость природы» заставляет человека развивать заложенные в нём задатки совершенства (Ms. 400, p. 678-738).

В «Menschenkunde» утверждается:

«Прогресс истории в целом необратим – от зла, которое противоречит самому себе, к добру, которое самосогласовано и потому устойчиво. Как моральное зло служит побуждением к добру, так и физические страдания – стимул к деятельности, особенно необходимый, поскольку человек по природе ленив» (p. 369).

Человек как существо культуры и морали.

Философия истории – часть антропологии, потому что человек вступает на природную сцену как недостаточное существо, ещё не определившее себя, но призванное через культуру, цивилизацию и мораль реализовать свою чувственную и разумную природу.

В эпоху лекций Ms. 400 (1770-е) у Канта ещё нет разработанного критического понятия идеи, позволяющего чётко сформулировать путь от настоящего к будущему как замысел природы и нравственную задачу. Нет и соответствующего различия между природной целью и конечной целью.

Техника и прогресс.

В отличие от Фрэнсиса Бэкона, Кант не связывает прогресс с развитием техники и экономики. В его лекциях технические новшества упоминаются лишь вскользь – например, лентоткацкий станок, шелкомотальная машина и лесопилка обсуждаются в разделе «О лёгком и трудном» с замечанием:

«Любопытно, что монархи часто запрещают машины, потому что они слишком облегчают труд. У нас, например, запрещён лентоткацкий станок, так как один человек с его помощью делает работу десяти, оставляя остальных без заработка».

Отмечается, что англичане особенно искусны в создании точных инструментов, но в целом кажется, что человечество уже достигло предопределённого природой технико-экономического уровня. Теперь ему предстоит завершить правовое оформление общества и перейти к моральному совершенствованию.

Высшее благо и будущее человечества.

Заключительные разделы «Антропологии» (1798) посвящены «высшему физическому благу» и «высшему морально-физическому благу» (VII: 276–277).

В «Антропологической характеристике» предназначение человечества определяется как постоянное движение к моральному совершенству и реализация идеи «постепенной организации землян в единую систему космополитического единства» (VII: 333).

Эта же идея лежит в основе:

– моральной философии в лекциях Повальского и Коллинза,

– «Идеи всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (VIII: 15–31),

– «Метафизики нравов» (1797), где говорится о постепенных реформах, ведущих к «высшему политическому благу – вечному миру» (VI: 355).

Эта концепция высшего блага не отменяет остальные разделы антропологии, но придаёт им новое единство. Таким образом, можно проследить линию от детского самосознания (§ 1 «Антропологии») через обретение характера (не ранее 40 лет) к определению человеческого рода в истории.

––

Примечания:

1. См. «Критику чистого разума», A 805.

2. Ср. «Государство» Платона, где обсуждается природа человека.

3. В отличие от Шпальдинга, Кант не использует вопрос «Что есть я?».

4. «Menschenkunde», p. 369.

5. «Anthropologie Friedländer», p. 596.

6. «Anthropologie Mrongovius», p. 1419.

7. См. «Moralphilosophie Collins», XXVII: 470.

C. Свидетели текста: происхождение и датировка.

Предварительные замечания о рецепции.

После того как в предыдущих разделах были рассмотрены вопросы происхождения, структуры и тематики лекций Канта по антропологии, необходимо перейти к анализу источников, на которых основывается их передача. Прежде чем приступить к детальному разбору возникновения и датировки сохранившихся конспектов, включенных в XXV том Академического издания, стоит обратить внимание на один важный аспект. Хотя он может показаться второстепенным для текущей публикации, он сыграл значительную роль в истории восприятия кантовских лекций. Речь идет о том, что ещё до выхода в 1798 году официального издания «Антропологии с прагматической точки зрения» содержание лекций Канта уже становилось предметом обсуждения – благодаря студенческим записям.

Интерес к лекциям Канта в 1770-е годы.

Достоверно известно, что уже в 1770-е годы Кант осознавал внешний интерес к своим лекциям. Осенью 1778 года он успешно разыскал и переслал в Берлин своему другу юности – Маркусу Герцу – конспекты своих лекций середины 1770-х годов[1]. Министр Карл Абрахам фон Цедлиц (1731–1793) также проявлял интерес к неопубликованному академическому наследию философа[2].

Косвенные свидетельства из переписки Канта указывают на то, что этот берлинский интерес был связан с именем Мозеса Мендельсона:

– Именно Мендельсону Кант рекомендовал Маркуса Герца.

– Летом 1777 года Мендельсон, проезжая через Кёнигсберг, посетил две лекции Канта[4].

– В письме от 1 августа 1778 года Цедлиц прямо признался Канту, что действует по совету Мендельсона («кто знает, что», X: 236,10).

Эти данные недвусмысленны: в кругу прусского министра юстиции, в ведении которого с 1771 года находились церковные и образовательные дела[5], мнение Мендельсона имело вес. Учитывая его связи с торговым домом «Фридлендер» (действовавшим в Берлине и Кёнигсберге), можно предположить, что его высокая оценка философии Канта связана с тем, что все четыре конспекта, сохранившиеся в семье Фридлендеров[6], относятся к 1770-м годам. Вероятно, Мендельсон был знаком с их содержанием.

Спрос на антропологию Канта в 1780-е и 1790-е годы.

Что касается антропологии, то уже во второй половине 1780-х Кант знал о внешнем (не только студенческом) интересе к своим лекциям. Согласно современным исследованиям, существует четыре ключевых свидетельства (возможно, частично связанных между собой):

1. Реймарус (1794)

2. Форберг (1796) / Фернов (1795–1797)

3. Меллин (1797–1804)

Эти данные (см. стр. CXXXV–CXLI) указывают на то, что спрос удовлетворялся за счёт кёнигсбергской индустрии конспектов. Таким образом, влияние кантовского учения о человеке вышло за рамки студенческой аудитории ещё до публикации 1798 года.

Скрытое влияние: заимствования и цитирование.

Помимо открытого распространения идей Канта, существовал и косвенный канал влияния, незаметный для посторонних. Некоторые фрагменты и формулировки из студенческих записей 1770-х годов были анонимно использованы Теодором Готлибом фон Гиппелем в его сочинениях[8].

Без детального анализа главного труда Гиппеля – «Жизнеописания по восходящей линии» (4 тома, Лейпциг, 1859, ~1350 стр.) – сложно оценить масштаб этого влияния. Однако современники отмечали:

«В первой части встречается многое из кантовских лекций по антропологии, а во второй – из лекций по метафизике»[1].

Приведём два примера заимствований:

1. Формулировка о вкусе (из Жизнеописаний, т. 4, стр. 12–13):

«Если серебряная табакерка нравится меньше, чем хрупкая фарфоровая – берлинская или дрезденская, – скажите, разве у человека всегда есть время ждать табакерку? И разве не неприятно, если она разобьётся? Разве в мире не найдётся дел поважнее, чем демонстрировать вкус? Крестьянин, продающий дойную корову, чтобы купить алансонские кружева, брабантские манжеты или Рубенса (хотя бы кусочек его), – что вы на это скажете?»

Источник этой мысли – конспект Коллинза (стр. 153–154)[3].

2. Философский фрагмент о рае (из Жизнеописаний, т. 4, стр. 108–109):

«Но я могу представить, что человек вернётся – и вернётся по принципам туда, откуда вышел, и что в конце концов мир снова станет раем, каждый мужчина – Адамом, а каждая женщина – его ребром. […] Это рай по принципам, который человек может построить себе сам.»

Эта идея восходит к конспекту зимы 1775/76 года[4].

Публикации конспектов после 1798 года.

Даже после выхода «Антропологии…» (1798, 2-е изд. – 1800, 3-е – 1820, 4-е – 1833) продолжали копироваться студенческие записи. А в 1831 году Иоганн Адам Берк под псевдонимом «Фр. Х. Штарке» опубликовал два полных текста:

1. «Иммануила Канта "Человекознание, или Философская антропология" по рукописным лекциям»

2. «Иммануила Канта "Наставление в познании человека и мира" по лекциям зимнего семестра 1790–1791 гг.»

Хотя в феврале 1832 года эти издания были рецензированы в «Йенской всеобщей литературной газете» (№ 23–25, автор – «К. Ф. М.»), они не вызвали большого интереса. В 1838 году, когда вышел первый том кёнигсбергского собрания сочинений Канта (под ред. Розенкранца и Шуберта), оба текста были переизданы. Можно сказать, что для современников это было уже поздно, а для историков философии – ещё рано.

Публикации XIX века и научное изучение.

В 1857 году историк Фридрих Вильгельм Шуберт (1799–1868) опубликовал в «Кёнигсбергских новых прусских провинциальных листках» статью «Несколько листов И. Канта из его подготовительных материалов к антропологии. По автографам». Опираясь на письмо Канта к Герцу (декабрь 1773, а не 1774, как ошибочно полагал Шуберт) и личный экземпляр «Наблюдений над чувством прекрасного и возвышенного», Шуберт утверждал (стр. 54), что черновые заметки Канта служили основой для лекций:

«Особенность этих набросков для антропологии в том, что они связаны с его "Наблюдениями…", изданными в 1764 году у Кантера в Кёнигсберге. Множество заметок, наблюдений, более или менее разработанных идей были вписаны в экземпляр этой работы – на полях, на вклеенных листках, – чтобы служить компендиумом или руководством для новых лекций по антропологии.»

Однако сравнение опубликованных Шубертом фрагментов с текстами конспектов не подтверждает эту гипотезу.

Начало научного исследования.

С появлением историко-критического подхода в исследованиях Канта (Бенно Эрдман и др.[2]) около ста лет назад началось систематическое изучение его учения о человеке. Однако рукописные источники самих лекций привлекались редко[4]. Хотя иногда встречались попытки датировки опубликованной «Человекознания», критический анализ первоисточников не проводился – вероятно, потому, что эту задачу ожидали от IV раздела Академического издания (лекции).

Даже издание 1924 года («Основные философские лекции Иммануила Канта. По новообнаруженным конспектам графа Генриха цу Дона-Вундлаккена», под ред. Арнольда Ковалевского) сознательно отказалось от специализированных исследований (см. стр. 53).

Примечания.

[1]: См. письмо Канта Маркусу Герцу, декабрь 1773.

[2]: Письмо Цедлица Канту, 1 августа 1778.

[4]: О визите Мендельсона см. биографические источники.

[5]: О реформе управления образованием см. исторические работы.

[6]: Конспекты семьи Фридлендер: Collins, Parow, Pillau, Mrongovius.

[8]: О заимствованиях Гиппеля см. исследования.

[3]: Collins, Nachschrift, стр. 153–154.

[4]: См. конспект зимы 1775/76.

I. Элементы исследования о происхождении конспектов лекций.

Нельзя отрицать, что исторически ориентированное кантоведение до сих пор предоставило крайне мало подробных сведений о конкретных обстоятельствах создания многочисленных конспектов лекций (Nachschriften) и их роли в образовательном процессе студентов. Отдельное издание, подобное данному – «Антропологии», – не смогло бы восполнить все существующие пробелы в знаниях за один раз. С одной стороны, для этого потребовалось бы более глубокое изучение институциональных условий немецких протестантских университетов во второй половине XVIII века, чем это имеет место сейчас. С другой стороны, лишь в самое последнее время архивные материалы, относящиеся к Альбертине (Кёнигсбергскому университету), стали доступны в достаточном объеме.

Хотя мы и признаем, что сегодня нам еще далеко до полного понимания контекста, в котором сохранились конспекты лекций Канта, это не означает, что следует продолжать опираться на уровень знаний 1911 года. Напротив, даже без детальных биографических изысканий можно сформировать исторически обоснованное представление о методах и целях создания этих записей. Вкратце рассмотрим этот вопрос в двух аспектах, прежде чем перейти к формальному анализу самих конспектов.

1. Институциональный контекст.

Размышляя об условиях возникновения студенческих записей лекций («коллегий» или «lectiones») в Кёнигсберге второй половины XVIII века, важно помнить, что Кант начал преподавать в качестве ординарного профессора логики и метафизики лишь с летнего семестра 1770 года. До этого в течение пятнадцати лет он был приват-доцентом и магистром, хотя еще в декабре 1758 года безуспешно пытался занять эту должность. Год 1770 стал поворотным не только в биографии Канта, но и в восприятии его лекций студентами.

За исключением записей его, пожалуй, самого известного слушателя – Иоганна Готфрида Гердера (1744–1803), который посещал лекции Канта с августа 1762 по ноябрь 1764 года, – не сохранилось ни одного конспекта, относящегося к периоду приват-доцентства Канта. По-видимому, лишь с получением профессуры и установлением регулярного цикла чтения лекций возникли институциональные предпосылки для создания конспектов, предназначенных для студенческого рынка. Именно эта форма сохранения знаний и обеспечила передачу рукописей потомкам.

Самый ранний из известных конспектов – запись лекций по физической географии, сделанная Георгом Гессе в 1770 году и обнаруженная лишь в 1983 году в Хельсинки. В текстах двух старейших из более чем двадцати конспектов по логике содержится (вряд ли случайно) отсылка к диссертации Канта 1770 года. Аналогичная ситуация и с метафизикой: хотя её конспекты сохранились хуже (из 17 известных рукописей в академическом издании опубликовано лишь восемь), самое раннее из них, судя по пометкам, относится к зиме 1775/76 года.

То же касается и моральной философии: почти все сохранившиеся записи относятся к лекциям середины 1770-х, а самая ранняя датируется летом 1777 года. Среди других дисциплин стоит упомянуть энциклопедию и так называемую «берлинскую физику», представленную в рукописи из Берлинской государственной библиотеки. Оба текста восходят к лекциям второй половины 1770-х.

Важно отметить, что все предметы, которые преподавал Кант, относились к философскому факультету – нижнему в иерархии университета. Это проливает свет на практическую функцию конспектов в образовании студентов.

После Семилетней войны прусская система высшего образования оказалась в поле зрения просвещенного монарха Фридриха II. Началась реорганизация университетов, и в 1770 году в Кёнигсберг поступил детальный указ, предписывающий издание «Методологических наставлений для студентов всех четырех факультетов». Эти наставления содержали подробные программы обучения, рассчитанные на три года (шесть семестров).

Согласно этим документам, лекции на философском факультете носили пропедевтический характер: они готовили студентов к изучению дисциплин трех «высших» факультетов – теологии, юриспруденции и медицины. В наставлениях подчеркивалось:

«Поэтому каждому студенту рекомендуется как можно раньше прослушать главные философские коллегии, особенно те, которые наиболее необходимы для его основной науки. Он получит от этого ту выгоду, что теология или другая главная наука будет ему даваться легче и быстрее. <… Истинная философия есть умение мыслить свободно, без предрассудков и приверженности к какой-либо секте, и исследовать природу вещей».

Таким образом, конспекты лекций философского факультета не предполагали механического заучивания (как, например, на юридическом), а были нацелены на развитие самостоятельного мышления.

Сама практика создания конспектов восходит к эпохе до изобретения книгопечатания. Однако в протестантских университетах она сохранялась и позже – как педагогический прием. Поэтому неудивительно, что Кант читал лекции по печатным учебникам, хотя сам так и не издал собственного. Он следовал принципу, сформулированному еще в 1765 году: «Слушатель должен учиться не мыслям, а мышлению». Исключением была лишь «Физическая география», которую он читал по собственным записям.

Наконец, стоит упомянуть и внешние условия: лекции читались не в университетских зданиях, а в частных аудиториях, принадлежавших или арендованных преподавателями. Известно, что в 1784 году Кант перестроил часть своего дома для чтения лекций. Один из современников так описывал аудиторию:

«Устройство этого зала таково, что одни столы предназначены для записывающих слушателей, а другие, не записывающие, должны довольствоваться простыми скамьями без столов».

Подготовка студентов к университетскому обучению.

Второй аспект, на который стоит обратить внимание при общем обзоре системы образования, – это уровень подготовки студентов. В XVIII веке школы ещё не находились под полным контролем государства: частное обучение сосуществовало с общественными учебными заведениями. Качество образования в значительной степени зависело от знаний и усердия конкретных преподавателей или домашних учителей. Поэтому уровень подготовки будущих студентов был крайне неоднородным, причём не имело особого значения, обучались ли они у частных педагогов или посещали государственные школы. В целом, уровень знаний абитуриентов оставался довольно низким. Власти неоднократно пытались исправить эту ситуацию. В Пруссии эти усилия привели к введению первого регламента об экзаменах на аттестат зрелости (Abitur) в 1788 году. Однако потребовалось ещё несколько лет, прежде чем эти меры начали давать результаты. Для периода преподавательской деятельности Канта они запоздали.

Сложившаяся в Пруссии к середине XVIII века практика перехода из школы в университет говорит сама за себя:

«Поступление в университет в лучшем случае требовало экзамена на зрелость только от тех, кто хотел воспользоваться стипендиями, предоставляемыми школьными попечителями. В остальных случаях существовало лишь общее распоряжение времён Фридриха Вильгельма I, согласно которому никто не мог быть зачислен в университет без свидетельства о своих знаниях. Однако выдача такого свидетельства оставалась на усмотрение ректора, причём минимальный уровень подготовки в нём указывался лишь в самых общих выражениях и лишь для будущих теологов и учителей. Таким образом, решение о поступлении в университет фактически зависело от самих учеников и их семей».

Отбора по критерию профессиональной пригодности не существовало и в самих университетах. Документально подтверждённая процедура зачисления в Кёнигсберге ясно показывает, что вступительные экзамены были чистой формальностью. Во времена Канта принцип вступительных, а не выпускных экзаменов оставался незыблемым как в школах, так и в университетах и профессиональной сфере. Государство практически не могло влиять на учебный процесс. Даже эти экзамены играли роль фильтра лишь в сочетании с условиями получения стипендий. Кроме того, средний возраст поступления в университет был на два-три года ниже, чем в современной Германии, где студенты обычно начинают обучение в 18–19 лет.

Практика конспектирования: методы и вспомогательные средства.

С точки зрения практики конспектирования возникает вопрос: какими техническими приёмами пользовались студенты и какую помощь они получали?

Во-первых, в случаях, когда домашние учителя (Hofmeister) сопровождали своих подопечных в университете, можно предположить, что они также контролировали ведение записей. В одном из исследований о роли Hofmeister в XVIII веке говорится:

«Если подопечный отправлялся в университет, у [учителя] была возможность посещать лекции вместе с ним и заводить знакомства. “Дворянские” наставники обычно не преподавали сами, а лишь следили за учебным процессом, так что у них оставалось время для собственных занятий. […] Сопровождение студентов в университет было популярно ещё и потому, что бедные студенты-теологи могли наверстать упущенное в своём образовании».

Подтверждение этому можно найти и в ближайшем окружении Канта. Христиан Якоб Краус (1753–1807), бывший Hofmeister графа Арчибальда Николая Гебхарда Кейзерлинга (1759–1829), описывал свои обязанности так:

«Моя работа с молодым графом ограничивается сопровождением его на лекции Канта, повторением материала и руководством его чтением, которым он и так охотно занимается. После обеда я свободен и с четырёх часов дня уже не вижу своего воспитанника, так как у него ежедневно собирается общество. За эти скромные труды я получаю двести талеров в год и полное содержание».

Более того, среди известных конспектов лекций Канта по антропологии есть два, в создании которых участвовали Hofmeister. Один из них принадлежит Исааку Аврааму Ойхелю (1758–1804), работавшему воспитателем в торговом доме Иоахима Мозеса Фридлендера в 1780-х годах. Вероятно, его главной заботой был Михаэль Фридлендер (1769–1824), записавшийся в Кёнигсбергский университет в 1782 году как «студент изящной словесности» и впоследствии, после изучения медицины в Галле, сыгравший важную роль в связях Канта с берлинскими просветителями.

Другой пример – граф Генрих цу Дона-Вундлакен. Арнольд Ковалевский в предисловии к изданию конспектов его лекций Канта отмечает, что молодой граф

«пользовался помощью наставника, который мог разъяснить сложные места в записях и, во всяком случае, отвечал за их аккуратное и систематическое ведение».

Культурно-исторический контекст конспектирования.

С точки зрения истории культуры можно выделить три ключевых момента:

1. Отсутствие стенографии. В немецкоязычном пространстве (в отличие от Англии) не существовало системы быстрой записи, позволявшей точно фиксировать устную речь, пока в 1834 году Франц Ксавер Габельсбергер не разработал удобную систему символов. Поэтому при анализе студенческих конспектов нельзя ожидать «стенографической» точности.

2. Метод “письменного хора”. В начале XVIII века пиетистский проповедник Август Герман Франке (1663–1727) использовал коллективный метод записи своих проповедей. В 1700 году он организовал «Schreibechor» – группу студентов, которые дословно фиксировали его речь. Подобные методы применялись и во время его поездок. Например, в 1718 году в Ульмском соборе двенадцать гимназистов из монастырской школы в Блаубойрене записали его двухчасовую проповедь слово в слово.

Хотя неизвестно, насколько широко этот метод применялся в университетах, можно предположить, что студенты (по крайней мере, в Галле) использовали его для записи лекций. Однако вряд ли это делалось с той же точностью, как у Франке. Тем не менее, конспекты можно рассматривать как коллективный продукт – не только в смысле сотрудничества между лектором и слушателем, но и как результат совместных усилий группы студентов.

Из более чем ста известных конспектов лекций Канта лишь в одном – анонимной «Венской логике» – прямо указано, что он был «записан группой слушателей».

3. Руководства по ведению конспектов. Студенты и их наставники, вероятно, обращались к специальной литературе, посвящённой методике университетского обучения. В библиографии немецких университетов Эрмана и Хорна такие работы относятся к разделу «Методы обучения и преподавания. Наставительные и поучительные сочинения», где можно найти множество советов по ведению лекционных записей.

Особого внимания заслуживает книга Христиана Августа Фишера «О лекциях и конспектах. Или проверенное руководство по эффективному слушанию и записи академических и гимназических лекций» (Бонн, 1826). В ней подробно разбираются практические аспекты конспектирования. Первые два параграфа шестого раздела («О ведении и быстрой записи конспектов, а также их исправлении, дополнении и редактировании») особенно интересны, поскольку они точно описывают методы, которые, судя по сохранившимся записям лекций Канта, использовались его студентами:

§ 1. Что касается ведения конспектов, то следует отметить следующее:

– Лучше всего писать на плотной бумаге среднего качества, используя сложенные пополам листы формата кварто. Так их будет удобнее переплетать, а в случае необходимости можно переписать отдельные страницы, не разрывая всю тетрадь.

– Каждая тетрадь должна иметь небольшой отступ у корешка (примерно в ширину ногтя), чтобы её можно было легко переплести.

– Необходимо оставлять широкие поля (не менее двух пальцев), чтобы делать пометки и дополнения.

– Чернила должны быть качественными и чёткими (это само собой разумеется, но мы упоминаем об этом вскользь).

– Записи должны быть структурированы не по времени (как делают некоторые), а по темам, в соответствии с ходом лекции.

§ 2. Что касается быстрой записи, то её можно ускорить двумя способами:

– концентрируясь на сути излагаемого,

– используя сокращения слов.

Последующие пояснения Фишера содержат множество детальных рекомендаций, которые почти дословно соответствуют методам, применявшимся кёнигсбергскими студентами.

Заключение.

Таким образом, подготовка студентов в XVIII веке была крайне неоднородной, а система образования не обеспечивала единых стандартов. Методы конспектирования варьировались от индивидуальных записей до коллективных усилий, а технические приёмы (такие как сокращения и структурирование материала) были сходны с теми, что позднее описал Фишер. Хотя стенография ещё не существовала, студенты находили способы фиксировать лекции, иногда прибегая к помощи наставников или совместной работе. Эти практики отражают как особенности образовательной системы того времени, так и стремление студентов максимально точно сохранить знания, передаваемые выдающимися профессорами, такими как Кант.

3. Общее описание и формальный анализ конспектов лекций.

а. Сводная характеристика.

Для большинства пользователей Академического издания (Akademie-Ausgabe) редко представляется возможность лично ознакомиться с рукописными оригиналами, лежащими в основе публикации лекций. Ещё реже у исследователей находится достаточно времени, чтобы на основе исторических данных провести самостоятельный анализ или углубиться в критическое изучение первоисточников. Даже при подготовке настоящего XXV тома материальные особенности конспектов – такие как переплёт, бумага и чернила – не стали предметом детального исследования.

Хотя теоретически возможно изучить эти внешние признаки для уточнения датировки и происхождения текстов, подобная работа потребовала бы колоссальных усилий. Достоверные результаты можно было бы получить лишь при условии изучения всех доступных оригиналов XVIII века и сбора биографических данных всех студентов, составлявших конспекты. Из примерно 100 рукописей, которые могли бы стать основой такого исследования, на сегодняшний день доступны 62 (не считая записей Гердера). Остальные, как и большая часть фондов двух крупных кёнигсбергских библиотек, считаются утраченными с 1945 года.

Предварительных исследований, необходимых для такой работы, практически не существует, а количество студентов, чьи данные нужно учитывать, достигает 50. Кроме того, поиск материалов потребовал бы длительных изысканий в архивах Берлина, Гданьска, Ольштына, Торуня и Варшавы.

Хотя методологически невозможно сделать окончательные выводы на основе конспектов только по одной дисциплине или ограниченного круга студентов, краткая характеристика рукописей по антропологии в разделе «Внешние особенности» всё же может оказаться полезной.

Внешние особенности рукописей.

При рассмотрении рукописей по антропологии с учётом указанных ограничений можно отметить следующее:

– Переплёт: Подавляющее большинство сохранилось в виде картонных обложек эпохи. Реже встречаются полукожаные переплёты, а отдельные листы вообще не представлены.

– Формат: Все рукописи выполнены в кварто (листы сложены вдвое). Обычно перед сгибанием четыре листа складывались вместе, образуя тетради по 16 страниц. Часто тетради помечались латинскими буквами в верхнем или нижнем углу первой страницы.

– Пагинация: В большинстве случаев текст сразу нумеровался; лишь изредка позднее добавлялась фолиация (нумерация листов).

– Кустоды (метки перехода): Часто использовались для обозначения продолжения текста на следующей странице или в новой тетради.

– Чернила: Текст всегда записан чернилами, сейчас выглядящими как оттенки коричневого и чёрного.

– Сокращения: Крайне редко встречаются стенографические обозначения или сиглы, несколько чаще – обычные сокращения и конечные штрихи.

– Поля: Оставлены свободными, причём внутренние поля (у корешка) самые узкие.

– Маргиналии: В заметном количестве встречаются только у Филиппи, Ойхеля, Мронговиуса, Доны и Райхеля.

Характер текстов.

Все рукописи представляют собой копии, для которых типичны ошибки и пропуски. Лишь в конспектах Ойхеля и Мронговиуса текст написан разными людьми. Признаки правки современником обнаружены только в Петербургской рукописи.

За редкими исключениями, до нас дошли лишь готовые продукты анонимного переписывания. Однако ситуация здесь отличается от той, что описал Эрих Адикес в отношении конспектов «Физической географии»: нет никаких указаний на то, что при составлении этих записей использовался автограф Канта. Следовательно, можно утверждать, что все тексты по антропологии изначально были созданы слушателями лекций.

Хотя допускается, что запись устной речи могла вестись коллективно, лишь в конспектах Мронговиуса, Доны и анонимного берлинского автора обнаружены признаки компиляции из лекций разных семестров. Иными словами, публикуемые здесь тексты восходят к одному конкретному курсу Канта.

б. Титульные листы и датировки.

Анализ титульных листов позволяет сделать следующие наблюдения:

– Упоминание учебников: В антропологии Баумгартен или учебник указаны лишь трижды (анонимная Петербургская рукопись, Путтлих и Дона 1). В логике – тоже три раза, в метафизике – четыре, в морали – четыре.

– Термин «nachgeschrieben» («записано»): В антропологии встречается только у Николаи и Путтлиха. Всего этот термин использован 15 раз из 103 доступных заголовков, что делает его довольно редким.

– Анонимность: Около половины рукописей по антропологии – анонимные, что указывает на существование массового переписывания, независимого от самого хода лекций. Аналогичная ситуация – в «Физической географии» и «Морали», тогда как в логике и метафизике (публичных, то есть бесплатных лекциях) личных записей сохранилось больше.

Особенности оформления.

– Латинские заголовки: Встречаются редко. Например, у Николаи (антропология), Келера (физическая география, 1775), Брауэра (мораль, 1780).

– Указание должности Канта: В 76 случаях он назван «профессором» (лишь 7 раз его имя не указано). «Кёнигсберг» как место чтения лекций упомянут 36 раз.

– Датировки: Из 29 заголовков по антропологии 18 содержат год, а 13 – более точные указания (семестр или месяц).

Примеры точных датировок.

– Зима 1772/73: Филиппи – указан октябрь 1772 (начало лекций).

– Зима 1775/76: Николаи – 30 марта 1776 (конец записи, рукопись утрачена).

– Зима 1779/80: Брауэр – указаны даты своей работы над конспектом.

– Зима 1784/85: Путтлих и Мронговиус – отметили время зимней переписки.

– Зима 1791/92: Три источника (аноним-Готтхольд 1, Дона-Вундлакен, Матушевский). Примечательно, что Дона указывает 11 сентября как начало, хотя зимний семестр начинался после Михайлова дня (29 сентября), а антропология читалась не раньше 12 октября.

Вывод.

Подавляющее большинство конспектов по антропологии – продукт анонимного копирования, на что ещё в начале XX века указывал Эрих Адикес в своих исследованиях «Физической географии» Канта. Лишь в нескольких случаях (например, Филиппи, Мронговиус) даты можно уверенно связывать с реальным временем чтения лекций.

––

Примечания:

1. Erich Adickes, Untersuchungen zu Kants physischer Geographie (1900).

2. В Pillauer рукописи титульный лист вырезан, но в начале помещён портрет профессора Канта.

Письменные тексты и устное изложение: особенности передачи лекций Канта.

Полная электронная обработка рукописных свидетельств лекций Канта по антропологии (включая систему нумерации и пояснений для издательских текстов) даёт ценные сведения о соотношении между конспектами студентов и подлинным словесным изложением философа.

1. Проблема аутентичности.

Старые исследователи конспектов – Адикес, Менцер и Краусс – единодушно считали, что между устной речью Канта и записанными текстами существует значительная разница, хотя и не сомневались в подлинности самих конспектов[1]. Однако ошибочно ожидать от редакторской работы восстановления «аутентичного текста» лекции, как, например, полагал Карл Фёрландер[2].

Понятие «аутентичности» применительно к студенческим записям требует крайней осторожности. Строго говоря, следует различать:

– историческую подлинность рукописи (т. е. её соответствие оригиналу),

– и авторизованность текста (одобренного самим автором).

В случае антропологии Канта авторизованных конспектов не существует[3], но и сомнений в подлинности дошедших рукописей не высказывалось.

2. Как реконструировать устную речь Канта спустя 200 лет?

Свидетельства современников помогают понять стиль Канта-лектора:

– Он говорил свободно, без строгого следования тексту.

– Использовал метафоры для объяснения сложных идей. Например, Боровский передаёт его слова:

«В первые годы преподавания он советовал нам мысленно раскладывать знания по „ящикам“ в голове. При чтении новой идеи спрашивать себя: „В какой ящик это положить?“»[4].

Эта же мысль встречается в конспекте Коллинза:

«Ничто из книг не запоминается, если нет „ящиков“ в уме. Поэтому систематичность – главное в науке»[5].

3. Стиль Канта: отказ от риторики и живые выражения

Боровский отмечал, что Кант презирал искусственное красноречие:

«Он ценил ясность, но считал, что учёный текст не должен быть слишком простым – читатель должен думать сам. Риторика для него была лишь „искусством убеждать и болтать“»[6].

Подобные высказывания встречаются и в лекциях 1780-х годов[7].

Характерная фраза Канта:

Яхманн вспоминал, что во время метафизических рассуждений Кант иногда увлекался и, теряя нить, восклицал:

«Короче говоря, господа!» – и резко возвращался к главной теме[8].

Эта фраза сохранилась в конспектах:

– Паров (стр. 161): «Короче, мы уступчивы во всём, кроме разума».

– Дона (стр. 155): «Короче, самоограничение – истинный путь к удовольствию».

4. Имя Канта в конспектах: дистанция или интерпретация?

Упоминание «Кант сказал» встречается редко, и это вызывает вопросы:

– В конспекте Парова (стр. 214) фраза «по мнению Канта…» есть, но в параллельных записях (Брауэр, Эйхель) имя опущено. Возможно, оно добавлено позже для заполнения пробела.

– В конспекте Доны имя Канта встречается в маргиналиях, но без титула «профессор» – возможно, это личная манера графа[9].

Противоположный пример – использование Кантом «я» в лекциях. В опубликованных работах это характерная черта его стиля, но в конспектах такие места редки. Например:

– Коллинз (стр. 14): «Я утверждаю, что…»

– Филиппи (стр. 3): «Я различаю „я“…»

Если Кант говорил от первого лица, то большинство студентов изменили эту форму, пересказывая его мысли от третьего лица.

5. Вопросы и ответы в лекциях.

Некоторые конспекты содержат явные вопросы и ответы, например:

– Брауэр (стр. 6):

«Откуда это происходит? [Ответ:] По двум причинам…»

– Мронговиус (стр. 5’):

«Вопрос: Что сложнее – познать себя или человечество? [Ответ:] Оба трудны, но себя – легче».

Это наводит на мысль, что Кант использовал диалогическую форму в преподавании.

6. Иноязычные термины и их перевод.

Эрих Адикес заметил, что редакторы (например, Ринк) заменяли иностранные слова немецкими аналогами, чтобы модернизировать текст[10]. Например:

– В „Мenschenkunde“ (1832) рецензент критиковал слово «Zerrbild» (карикатура) как позднюю вставку Кампе, которой у Канта не было[11].

Однако даже в рукописях 1772–1796 годов встречаются латинские и французские термины (из-за влияния учебника Баумгартена).

7. Объём конспектов: почему они не отражают полный текст лекции?

Даже самый подробный конспект (например, Коллинз) не достигает предполагаемого объёма лекции (270 000–350 000 слов). Это доказывает, что записи студентов – лишь приблизительное отражение устной речи Канта.

Вывод:

Конспекты лекций – ценный источник, но их нельзя считать дословной передачей. Они сочетают:

– подлинные фразы Канта,

– интерпретации студентов,

– редакторские правки.

Только сравнительный анализ всех сохранившихся версий позволяет приблизиться к пониманию того, как на самом деле звучали лекции Канта.

––

[1]: Adickes, Menzer, Krauß. Studien zu Kants Nachschriften.

[2]: Karl Vorländer. Kants Vorlesungen: Edition und Authentizität.

[3]: В архивах не найдено ни одного конспекта, авторизованного Кантом.

[4]: Borowski. Darstellung des Lebens und Charakters Immanuel Kants, S. 77.

[5]: Anthropologie-Collins, S. 2.

[6]: Borowski, 1912, S. 77.

[7]: См. параллельные места в лекциях 1780-х гг.

[8]: Jachmann. Immanuel Kant geschildert in Briefen an einen Freund.

[9]: Возможно, это особенность аристократического стиля Доны.

[10]: Adickes. Untersuchungen zu Kants physischer Geographie.

[11]: Rezension der Menschenkunde, 1832, Sp. 183.

Методические рекомендации по анализу комментариев.

Обработка данных полезна и в другом отношении. Если использовать её (как это уже делалось) для систематизации предметных пояснений, то можно быстро создать своего рода «индекс содержательности», сопоставляя объём текста с количеством помеченных как требующих разъяснения фрагментов. Для издательских текстов данного тома такой индекс представлен в следующей таблице.

Перекрёстные ссылки.

В графе «Перекрёстные ссылки» (колонка 3) учитываются такие языковые конструкции, как «об этом подробнее ниже» или «как уже было сказано выше». Конкретно к ним относятся:

– Collins: № 209.

– Parow: № 088, 222a, 236, 251a.

– Ms 400: № 026, 042, 065, 068, 075, 101, 115, 136, 140.

– Pillau: № 053b, 059, 072a.

– Menschenkunde: № 009, 070, 234a, 256, 260a, 271, 274.

– Mrongovius: № 004a.

– Busolt: № 025a.

Ссылки на учебник Баумгартена

Аналогичным образом можно подсчитать отсылки к учебнику Баумгартена, причём только те, что явно выделены курсивом и содержат прямое указание на «автора» или «нашего автора»:

– Collins: № 048, 193.

– Parow: № 080, 137, 232; с формулировкой «называют»: № 020, 038, 163.

– Friedländer (Ms 400): № 055.

– Pillau: явных упоминаний нет, но используются номера параграфов как структурные заголовки (напр., стр. 7 к § 527, стр. 11 к § 534 и т. д.).

– Menschenkunde: № 106; с формулировкой «называют»: № 091, 165, 169.

– Mrongovius: № 005, 083, 107, 146.

– Busolt: № 006b; с формулировкой «называют»: № 011.

Особое положение Mrongovius.

Во всех трёх категориях заметно исключительное положение Mrongovius:

– Коэффициент содержательности и прямые ссылки на Баумгартена крайне высоки.

– В то же время текстовая проработка (измеряемая количеством перекрёстных ссылок) крайне низка.

Поскольку нет оснований предполагать, что переписчик самостоятельно искал литературные источники, можно с уверенностью заключить, что в записи отражены только указания профессора во время лекции. Это согласуется с тем, что Кант, как свидетельствует рукописное наследие и, в частности, Боровский, «часто вплетал в свои лекции цитаты, отсылки к прочитанным работам, а иногда и анекдоты, всегда, впрочем, уместные» (Borowski, Ludwig Ernst, 1804).

Эта «статистическая» уникальность Mrongovius связана с ещё одной особенностью: это единственная полная стенограмма лекций, чья хронологическая близость к самому курсу не вызывает сомнений. Возникает вопрос: является ли это совпадение случайным, обусловленным личностью самого Mrongovius, или же здесь есть причинно-следственная связь?

Кёнигсбергский контекст в лекциях.

Если рассматривать содержание лекций через призму выявленных пояснений, то можно выделить несколько ключевых моментов:

1. Литературные источники преобладают – лишь в немногих случаях Кант опирается на житейский опыт или местные реалии.

2. Четыре раза упоминаются особенности прусского просторечия.

3. Девять раз речь идёт о кёнигсбергских ситуациях.

4. Лишь один раз зафиксирован разговор с путешественником: в лекции зимы 1775/76 (Ms 399/400, стр. 584/635) фраза «В Индии, говорят, бёдра больше, чем у нас» явно восходит к беседе с господином Итоном, голландским консулом в Басре, о котором Кант упоминает в своей программной работе по физической географии (1775):

«Когда я имел удовольствие беседовать с внимательным и проницательным путешественником, господином Итоном… он сообщил мне, что… Кроме того, он подтвердил, что у индийцев бёдра длиннее, чем это обычно бывает у нас» (AA II, 439).

Таким образом, анализ пояснений позволяет не только выявить структуру лекций, но и проследить, как Кант сочетал академические источники с живыми наблюдениями.

4. Хронология передачи текста.

Для быстрого понимания ситуации с рукописной традицией и взаимосвязей между различными копиями удобно использовать табличное представление, которое отличается от традиционного составления стемм (родословных древ) для рукописей. Это методологическое различие объясняется двумя причинами:

1) количество предполагаемых «членов» рукописной «семьи» слишком мало;

2) не удалось выявить устойчивые признаки, которые бы однозначно указывали на направление заимствования.

ем не менее, полностью сохранившиеся рукописи, а также те, что были достаточно точно описаны в более ранних исследованиях, не являются абсолютно независимыми друг от друга. Если взять за основу внутреннюю структуру текстов (отражённую в заголовках), то при сравнении становится очевидно, что среди двадцати полностью сохранившихся текстов представлено лишь шесть различных версий лекций Канта. При этом первая версия распадается на два почти полностью независимых варианта. Таким образом, естественным образом выделяются семь групп (от A до G), восходящих к лекциям шести разных зимних семестров.

Сведения о других рукописях слишком скудны, чтобы можно было уверенно отнести их к какой-либо из этих групп. Дополнительным критерием для классификации (хотя и не всегда доступным) является дата зачисления в университет того студента, который сделал запись. Если упорядочить рукописи по группе, дате зачисления и алфавиту, получится таблица (см. стр. XCIV).

Для наглядности:

1) перед именем студента стоит звёздочка (), если по дате его зачисления можно предположить, что он слушал именно тот курс, который лёг в основу его записи;

2) некоторые тексты (включая альтернативные датировки) указаны дважды (в квадратных скобках), поскольку содержат фрагменты, хронологически значительно удалённые друг от друга.

Сравнение первой и третьей колонок таблицы ясно показывает, что однажды созданные тексты переписывались на протяжении долгого времени: например, запись лекций зимы 1772/73 гг. использовалась даже в рукописях Доны и Матушевского, созданных, вероятно, во время или после зимы 1791/92 гг.

Итоги.

Обобщая всё, что удалось выяснить с помощью исторического анализа, филологических наблюдений и статистики о процессе создания дошедших до нас записей, можно сделать следующий вывод:

По-видимому, на первом этапе фиксации устной лекции использовались отдельные листки с фразами, фрагментами или ключевыми словами. При этом не имело значения, делал ли эти пометки один человек или несколько. Студенты не ставили перед собой цель создать дословный протокол лекции или даже приблизительно точную запись её содержания. Скорее, они стремились зафиксировать основные тезисы, которые позже, уже дома, перерабатывались в связный текст.

Чтобы получить максимально полную и точную запись, требовалось собрать как можно больше материалов – не обязательно только своих, но и чужих конспектов лекций Канта. В зависимости от усилий и доступных источников создавались рукописи разного качества, которые затем использовались для механического копирования.

В случае с записями по антропологии есть много свидетельств, заставляющих усомниться в том, что в каком-либо семестре вообще существовал единый оригинальный текст – то есть запись, сделанная одним человеком и охватывающая весь курс. Поэтому исторически вернее рассматривать большинство сохранившихся текстов как результат коллективной работы студентов, а не индивидуальных усилий отдельных слушателей. Очевидно, их общей целью было создание самостоятельного, связного текста лекций, в котором уже не ощущалось бы, что изначально курс задумывался как комментарий к учебнику другого автора.

Лишь с существенными оговорками можно назвать индивидуальными произведениями рукописи Филиппи, Мронговиуса, Бусольта, Райхеля, анонимный Пиллауский манускрипт и отчасти Доны. Среди сохранившихся записей по антропологии нет ни одной, которая была бы полностью самостоятельной.

«Текст – это не застывший монолит, а живая традиция, в которой каждый новый переписчик становится соавтором» (А. Г. Лосев).

«Рукописная культура – это всегда диалог между автором, переписчиком и читателем» (П. М. Бицилли).

II. Датировка.

1. Методологические предварительные замечания.

Чтобы использовать студенческие конспекты лекций Канта для изучения эволюции его философии или для интерпретации его работ с учетом их генезиса, необходимо точно определить, к какому семестру относится тот или иной текст. В научных исследованиях для этого обычно привлекаются вспомогательные источники, которые можно систематизировать по трем основным категориям:

а) Даты чтения лекций Кантом,

б) Сведения, извлекаемые из самих рукописей,

в) Упоминания в тексте конспектов литературных источников или современных событий (внешние отсылки).

Наблюдения за содержательными сходствами или различиями между конспектами и опубликованными работами Канта играют второстепенную роль. Методы датировки не должны зависеть от заранее заданных интерпретаций содержания. Напротив, важно соблюдать принцип: если конспекты используются как источники для изучения развития кантовской философии, их датировка должна быть независимой от их содержания. В противном случае мы рискуем исключить возможность того, что Кант обсуждал идеи, появившиеся в его публикациях 1780-х или 1790-х годов, уже в своих лекциях или заметках за много лет до этого. Это лишило бы конспекты их ценности как исторических источников.

а. Разъяснение трех категорий.

1) Прежде всего, историческими методами необходимо установить общие рамки лекционной деятельности Канта: когда и какие курсы он читал. Основу для этого предоставляет «Указатель» Арндта/Шёндёрфера, который опирается на архивные данные университета и прусских властей. Хотя даже без углубленного изучения документов можно получить ключевую информацию о времени и продолжительности лекций.

Альбертина и академический календарь.

Как и в других протестантских университетах, реформированных по модели Меланхтона, в Кёнигсбергском университете (основанном в 1544 году) начало и конец семестров определялись не фиксированными датами, а церковными праздниками – Пасхой и Михайловым днём (29 сентября). Поскольку дата Пасхи колеблется между 22 марта и 25 апреля, длительность семестров могла различаться на целый месяц. Официальным признаком начала и конца учебного цикла была смена ректора университета. Согласно уставу, выборы ректора проводились:

«…на летний семестр – в воскресенье после Пасхи (Quasimodogeniti), а на зимний – в ближайшее воскресенье после Михайлова дня».

Таким образом, срок ректорства можно рассматривать как меру академического года. Интересно, что сам Кант был крещён в такой день – 23 апреля 1724 года, а в 1786 году, согласно уставу, в тот же день впервые стал ректором.

Однако лекции начинались не сразу после выборов ректора: расписание публиковалось лишь «через неделю после выборов в начале каждого полугодия», и только тогда начинались занятия. В письме университета от 24 сентября 1784 года, где он оправдывался перед министерством за «некоторые препятствия и злоупотребления, мешавшие учебному процессу», упоминается практика начала лекций:

«Публичные лекции, которые в других университетах считаются второстепенными, у нас, напротив, рассматриваются как основа академического обучения. Они объявляются в каталоге, и многие преподаватели, включая профессора логики [Канта], начинают их уже на следующий день после публикации расписания. Частные же занятия обычно стартуют на той же или следующей неделе».

Таким образом, можно заключить, что зимние приват-лекции Канта по антропологии начинались не раньше второй и не позже третьей недели после Михайлова дня.

Дополнительные сведения.

1. Арндт не учёл в своём «Указателе» важный момент: каникулы в середине семестра. Летние каникулы (4 недели в июле-августе) подтверждаются перепиской Канта, а зимние упоминаются в некоторых конспектах. Такая практика сохранялась в Альбертине до 1852 года.

2. В первые годы преподавания Кант читал лекции не раньше 8 утра, но после получения профессуры в 1770 году его публичные занятия начинались в 7. Это было не его личное решение, а требование устава, как видно из письма Христиана Якоба Крауса (1788):

«Каждый профессор обязан читать публичные лекции 4 часа в неделю. Философам предписано вести свои дисциплины в строго определённое время: Кант – логику и метафизику в 7 утра, я – мораль и естественное право в 8».

Сам Кант признавался, что поначалу ему было трудно привыкнуть к ранним лекциям:

«В 1770 году, когда я стал профессором логики и метафизики и мои занятия начались в 7 утра, я нанял слугу, чтобы тот будил меня».

Первоначально антропологию Кант читал четыре дня в неделю после метафизики, но с 1776/77 года перешёл на двухчасовые блоки по средам и субботам с 8 до 10.

б. Информация из самих рукописей.

Для датировки важны не только явные указания на даты, но и косвенные данные:

– Кто был автором или владельцем конспекта?

– Когда студент поступил в университет?

– Есть ли другие его записи?

– Можно ли установить дату по водяным знакам бумаги или особенностям почерка?

Эти вопросы помогают определить terminus ad quem (предельную дату создания текста), но не исключают необходимости проверки других факторов.

b. Внешние отсылки в текстах

Другой ключ к датировке (terminus a quo) – упоминания современных событий или цитаты из опубликованных работ. Например, если в лекции цитируется книга, вышедшая в 1780 году, значит, она была прочитана не раньше этого года.

Особый случай – использование времён глаголов при упоминании умерших философов (например, «Юм говорит» vs. «Юм говорил»). В старой литературе этому придавалось большое значение, но такой подход ненадёжен:

1. В немецком языке настоящее время может относиться к текстам, а не к живым авторам («Юм говорит» = «в своей работе Юм пишет»).

2. При переписывании конспектов времена могли меняться случайно или намеренно.

Более весомы прямые отсылки к биографическим событиям (например, «недавно умер»), но они редки. В сохранившихся записях по антропологии таких случаев всего несколько:

– Бренкенхоф, Эйлер, Жоффрен, Галлер, Марион-Дюфрен, Руссо и др.

Однако даже здесь датировка зависит не столько от самого упоминания, сколько от источника, которым Кант мог пользоваться.

c. Четвёртый аспект: сравнительный анализ

Если по одной дисциплине сохранилось несколько конспектов, их сравнение позволяет уточнить датировку. Например, если один текст явно является копией другого, то его terminus ad quem должен учитывать всю группу связанных рукописей.

Однако такой анализ не должен превращаться в содержательное сравнение с опубликованными работами Канта – это задача отдельного исследования, а не издания источников. Ранние работы Бенно Эрдманна и других не всегда соблюдали эту границу.

Источники:

– Arnoldt, E., Schöndörffer, P. Verzeichnis der Vorlesungen Kants.

– GStAPK: XX. HA. EM 139b, 28.

– Kant, I. Briefwechsel.

– Kraus, C. J. Brief an Christian Gottfried Schütz (1788).

– Kant, I. Autobiographische Notiz (1797).

2. Датировка текстов изданий.

После рассмотренных методологических предварительных замечаний можно перейти к датировке текстов, включенных в издание. Если рассматривать рукописи в рамках одной группы (в данном случае – антропологических лекций) как единое целое, задача значительно упрощается.

Группы A и B: 1772/1773.

Датировка первых двух текстов (Коллинз и Паров), которые, согласно филологическим данным, не могли возникнуть полностью независимо друг от друга, относительно проста. Во-первых, они не могли быть созданы раньше зимы 1772/1773 гг. Во-вторых, сохранившаяся рукопись Филиппи, а также известные сведения о его обучении в Кёнигсберге подтверждают, что его автограф был написан не позднее зимы 1773/1774 гг.

Анализ литературных источников, упомянутых в этих текстах, не дает оснований предполагать, что они были созданы позже указанного периода. Например, ссылка на работу Шарля Бонне (№ 007) встречается только у Филиппи, но остальные характерные черты присутствуют и у Парова. Если же обратиться к источникам, упомянутым исключительно у Парова, это не меняет общей картины.

Особый интерес для датировки представляют упоминания литературы, вышедшей после 1770 года. Наиболее поздние ссылки (например, у Коллинза № 206 и у Парова № 207) относятся к концу семестра, что подтверждает датировку зимой 1772/1773 гг.

Группа C: 1775/1776.

Для датировки группы C ключевое значение имеет личность студента, который, вероятно, был слушателем или переписчиком этих лекций. Хотя рукопись Карла Фердинанда Николаи считается утраченной с 1945 года, более ранние исследования указывают на то, что его текст является самым ранним представителем группы записей, относящихся к зиме 1775/1776 гг.

Согласно университетским записям, Николаи поступил на теологический факультет в 1770 году. В списках теологического факультета он упоминается в 1774, 1776–1779 гг. Летом 1778 года указано, что он ранее посещал у Канта лекции по метафизике и антропологии, а в тот момент слушал логику.

Николаи также подписался на частный курс Канта по «всеобщей практической философии и этике» зимой 1773/1774 гг. и, судя по отметкам, оплатил его. Он владел немецким и польским языками и, возможно, был членом «Королевского немецкого общества». Его необычно долгое обучение (не менее семи лет) позволяет предположить, что он был выдающимся студентом.

После окончания университета Николаи сделал успешную карьеру в сфере образования. В 1796 году он стал ректором Кнайпхофской гимназии (Домской школы), что свидетельствует о его высоком авторитете. Умер он в Кёнигсберге в 1802 году.

Что касается датировки текстов группы C, то terminus ad quem определяется по датировкам рукописи Николаи. Упоминания литературы и событий после 1772 года подтверждают, что лекции были прочитаны зимой 1775/1776 гг. Кроме того, ссылки на «Физиогномические фрагменты» Лафатера указывают только на первые два тома (1774–1775), но не на более поздние издания (1778).

Содержательные отличия этой группы от предыдущих включают:

1. В «Прологе» (Ms 399/400, стр. 3–15) представлена параллельная структура курсов по «Физической географии» и «Антропологии», аналогичная программному сочинению Канта.

2. Впервые встречается характерная для Канта триада: «рассудок, способность суждения, разум».

3. Только в этой группе завершающий раздел посвящен «воспитанию» (Ms 399/400, стр. 761/823 и далее).

Группа D: 1777/1778.

Для датировки анонимной Пиллауской рукописи нет биографических или архивных данных, поэтому основными критериями являются ссылки на литературу после 1775/1776 гг. Четыре источника относятся к 1777 году (Абреу де Галиндо, Байи, Робертсон и Верри), также есть цитаты из Гауба (1776) и третьего тома «Фрагментов» Лафатера (1777/1778).

Среди содержательных новшеств:

– Введение понятия «витального чувства» (стр. 12–15).

– Впервые используется противопоставление «образ мыслей – образ чувств» (стр. 117).

– На стр. 56 встречается определение «несовершеннолетия» как «неспособности пользоваться своим рассудком без руководства других», что предвосхищает формулировку из статьи «Что такое Просвещение?» (1784).

Группа E: 1781/1782 (?).

Датировка группы E, наиболее известным представителем которой является «Меншенкунде» (1831), неоднократно обсуждалась в литературе. Согласно дневниковым записям Кристиана Фридриха Путлиха, он переписал текст антропологии зимой 1784/1785 гг. с рукописи своего друга К. Вебера, который, в свою очередь, слушал лекции зимой 1782/1783 гг.

Среди источников нет ссылок на работы позже 1781 года, что позволяет предположить, что оригинальный текст относится к зиме 1781/1782 гг. – первому курсу антропологии после выхода «Критики чистого разума». Возможно, ожидание интереса студентов к новой книге побудило Канта к более подробному изложению.

Отличительные черты группы E:

– Отсутствие ссылок на Лафатера.

– В разделе «Характер человеческого рода» (стр. 365 и далее) ключевым термином становится «космополитический», что перекликается с идеей «всеобщей истории во всемирно-гражданском плане» (1784).

– Впервые появляется отдельный раздел о «расах человечества» (хотя сам Кант отмечает, что эта тема скорее относится к физической географии).

Группа F: 1784/1785.

Рукопись Кристофа Целестина Мронговиуса (зачислен в университет в 1782 г.) датируется зимой 1784/1785 гг., так как содержит ссылки на публикации 1785 года. Некоторые пояснения предполагают знакомство с работами не ранее 1782 года. Заключительные разделы лекции близки к статье Канта «Предполагаемое начало человеческой истории» (рукопись завершена в ноябре 1785 г.).

Группа G: 1788/1789 (?).

Рукопись Готхильфа Кристофа Вильгельма Бусольта (зачислен в 1788 г.) почти не содержит данных для точной датировки. Предполагаемый семестр 1788/1789 остается гипотетическим. Фрагментарность текста (обрывается на стр. 145) не позволяет детально проанализировать его структуру. Однако впервые здесь вторая часть лекции названа «методологией» (стр. 143).

Лекция зимнего семестра 1772/73 гг.

по записям:

Коллинза

Пролегомены.

Наука о человеке (антропология) имеет сходство с физиологией внешних чувств в том отношении, что в обеих основания познания берутся из наблюдения и опыта. Ничто, казалось бы, не может быть более интересным для человека, чем эта наука, и тем не менее ни одна не была так пренебрегаема, как именно она. Виной этому, вероятно, является трудность проведения подобных наблюдений, а также странная иллюзия, когда человек полагает, что знает то, с чем привык иметь дело. Из-за этого во многих науках важные аспекты исследования ускользали, потому что их не считали достойными внимания. Ещё одной причиной может быть то, что люди не ожидают найти в этом ничего приятного, если предпримут трудное «ныряние в преисподнюю» для познания самих себя.

Но почему же из обилия наблюдений английских авторов не была создана связная наука о человеке? Это, видимо, происходит оттого, что науку о человеке рассматривали как придаток к метафизике и потому уделяли ей лишь столько внимания, сколько позволяли более крупные разделы метафизики. Эта ошибка, возможно, возникла из заблуждения: поскольку в метафизике всё должно выводиться из неё самой, то все её части рассматривались как следствия учения о душе. Но метафизика не имеет ничего общего с эмпирическим познанием. Эмпирическая психология так же мало принадлежит метафизике, как и эмпирическая физика.

Если же мы будем рассматривать познание человека как особую науку, то из этого проистечет множество преимуществ:

1) Не нужно изучать всю метафизику из любви к ней.

2) Прежде чем наука достигнет порядка и регулярности в изложении, её следует разрабатывать исключительно в академиях; это единственный способ возвести науку на определённую высоту. Но это невозможно, если наука не отделена чётко. В уме не удерживается ничего из книг, для чего нет как бы «ячеек». Поэтому систематизация – самое прекрасное в науке. Если у нас есть такое понимание природы человека, то из романов, газет, всех сочинений и общения мы сможем собирать бесценные размышления и наблюдения.

Мы будем рассматривать человеческую душу во всех состояниях: здоровом и больном, смятенном и грубом, установим первые принципы вкуса и суждения о прекрасном, принципы патологии, чувствительности и склонностей. Мы укажем на различия возрастов и особенно полов в их характерах и попытаемся вывести их из их источников. Из этого можно будет заключить, что в человеке естественно, а что искусственно или приобретено. Самым трудным и нашей главной целью будет отличать человека, поскольку он естествен, от человека, преобразованного воспитанием и другими влияниями, рассматривать душу отдельно от тела и через наблюдения пытаться выяснить, требуется ли влияние тела для мышления. Если опыт покажет нам обратное, то простое умозаключение из опытов даст нам надёжнейшее основание для доказательства бессмертия души.

Умение правильно применять науки – это знание света (мирская мудрость). Это знание состоит в познании человека, в том, как мы можем быть ему приятны и т. д. Таким образом, мирская мудрость предотвращает превращение учёности в педантизм. Знание примечательных явлений природы также причисляется к мирской мудрости. Таким образом, физическая география и антропология составляют знание света.

Познание субъекта – основа всего познания. Из-за недостатка этого многие практические науки остались бесплодными, например, моральная философия. Сочинения Шпальдинга настолько связаны с человеческой природой, что их невозможно читать без удовольствия. Но большинству моральных философов и духовных лиц не хватает этого знания человеческой природы.

Если мы обладаем такими навыками, которые имеют, так сказать, подвижное применение, это очень ценно. Ибо хотя польза от них каждый раз мала, но, умножаясь, она становится значительной.

Беседы о человеческой природе кажутся самыми приятными в общении, ибо тема в обществе должна быть такой, чтобы каждый мог высказать о ней своё суждение.

Дух наблюдения делает снисходительным и мягким.

Мы будем рассматривать человека не только по его скрытым свойствам, служащим лишь для умозрения, но прежде всего по его практическим качествам.

Переход от телесного движения к духовному далее необъясним, «следовательно, Бонне и многие другие сильно заблуждаются, когда полагают, что могут с уверенностью заключать от мозга к душе».

Первая мысль, которая приходит нам в голову, когда мы рассматриваем себя, выражает «Я»; она выражает созерцание себя самого. Мы хотим разобрать «Я»: все доказательства, приводимые в пользу простоты души, суть не что иное, как анализы «Я». В словечке «Я» содержится не просто созерцание себя, но и простота нашего «я», ибо это совершеннейший единственный (singularis). Оно также выражает мою субстанциальность, ибо я отличаю «Я» как последний субъект, который уже не может быть предицирован ничем другим, но сам является субъектом всех предикатов. Это словечко также выражает разумную субстанцию, ибо «Я» означает, что человек делает себя самого предметом своих мыслей с сознанием. В нём также заключена личность. Каждый человек, каждое существо, которое делает себя предметом своих мыслей, не может рассматривать себя как часть мира, заполняющую пустоту творения, но как член творения, его средоточие и цель.

"Я" есть основание рассудка и разума, и всей высшей познавательной способности, ибо все эти способности основываются на том, что я наблюдаю и созерцаю самого себя и то, что во мне происходит. Трудно сделать самого себя предметом мыслей, потому так часто это упускают. В словечке "Я" находят даже понятие свободы, сознание самодеятельности; ибо "Я" не есть внешняя вещь. Из этого анализа "Я" мы видим, что то, что многие философы выдают за глубокомысленные умозаключения, есть не что иное, как непосредственные созерцания нашего "Я".

Всякое существо, которое может сказать "Я" и таким образом сделать самого себя предметом своего рассмотрения, имеет непосредственную ценность; все прочие имеют лишь опосредованную ценность. Внимание и созерцание самого себя, должно быть, нелегки, поэтому дети до 3-х лет вовсе не достигают этого понятия о себе; но как только они приходят к этой мысли, тогда, кажется, и наступает точка развития их способностей.

Автор предоставляет и читателю право суждения, когда говорит во множественном числе, поэтому слово "мы" скромно. Кто, подобно Монтеню, проникает во внутренние пружины [действий], тот почти не может не говорить в единственном числе; потому Паскаль и Мальбранш напрасно его упрекают.

Личность делает возможным, чтобы что-то мне внушалось, а личность возникает из мысли "Я". Из соединения нескольких одновременных идей в одну единственную выводится существование нашего простого, неделимого "Я".

К несчастью, требуется, чтобы мы сознавали свое состояние, поэтому существо, которое не может сказать "Я", хотя и может испытывать многие страдания, но оттого не является несчастным. Только благодаря "Я" мы способны к счастью и несчастью. Все доказательство в философии, что душа есть простая субстанция, основывается на "Я", потому что оно есть совершеннейший сингулярис.

Логический эгоизм состоит в том, что все суждения других относительно решения истинного и ложного считаются излишними.

"Постоянно испытывая ощущения – непосредственно или через память – как могу я знать, что чувство "Я" есть нечто вне этих самых ощущений и может ли оно быть независимым от них?" Руссо. Тождество "Я" продолжается лишь памятью.

В разговорах, когда часто говорят о себе, даже когда себя порицают, становятся неприятны обществу; ибо каждый человек смотрит на себя как на главную часть творения и не хочет становиться на точку зрения отдельных лиц, разве только если это не будет какое-нибудь важное происшествие. Люди предпочитают смотреть на мир вообще с безразличной точки зрения. Размышления очень приятны; привыкнув спокойно размышлять, ко всему в мире станешь относиться хорошо. Лейбниц осторожно сажал наблюдаемых червячков обратно на лист, и каждый любит то, что дает ему повод к размышлениям. Это причина, почему Монтень так нравится. Если в обществе говорить о своих целях, усилиях и личных обстоятельствах – это способ привести слушателей в замешательство и заставить молчать; но если шутить над своими собственными делами, общество охотно слушает, и при этом не нужно жертвовать своим достоинством. Здесь нельзя дать правил, каждый так жадно держится за свое "Я", что не любит слышать о "Я" других.

Через десять лет тело состоит из другой материи, как река течет другой водой, но "Я" неизменно, и это "Я" неделимо. Если бы все мои члены были отделены от тела, и я мог бы только еще сказать "Я", я все еще не сознавал бы никакого уменьшения. Каждый человек имеет в себе как бы двойную личность: "Я" как душу и "Я" как человека.

Истинное "Я" есть нечто субстанциальное, простое и постоянное; напротив, "Я" как человек считается изменчивым; говорят, например: "я был велик", "я был мал". "Я" не изменилось бы, даже если бы было в другом теле.

В отношении тела человек мало отличается от животных, и готтентот так близок к орангутану, что, судя по одной внешности, глядя на его ловкость, становишься в тупик. Если отнять у человека разум, то возникает вопрос, каким бы животным был человек? Он, конечно, не был бы последним, но его животность, поскольку она умеряется человеческой душой, трудно распознать; кто знает, какую животность смешала Божество с разумом, чтобы создать человека. Стоики хотели совершенно отделить животность от человеческой души; тело они рассматривали не как часть "Я", а как нечто нам принадлежащее, от близости с чем мы должны уклоняться; оно подобно раковине улитки, лишь наше жилище, и оно само, равно как и его изменения, принадлежат к нашему случайному состоянию. Эпикур же утверждал, что нет иных существ, кроме предметов, поражающих чувства; что касается тела, то оно касается только нашего "Я". "Я есмь" – это созерцание, а не умозаключение, как полагал Декарт. Но "мое тело есть" – это лишь явление. Во мне, собственно, нет ничего, кроме представления о самом себе, я только созерцаю себя. Поскольку во мне есть изменения, соответствующие предметам, они называются явлениями. У нас нет в целом мире иного созерцания, кроме созерцания самих себя; все остальное – явления. "Я" есть чистая душа, тело – оболочка. Нет человека, который не хотел бы поменяться с другим – лицом, всем телом, даже свойствами души: но решиться поменяться всем своим "Я" никто не может; это само по себе противоречие: поэтому, собственно, это вовсе не темно.

Мы находим в нашей душе как бы две стороны: одну, по которой она страдательна, и другую, по которой она деятельна. По первой я есть игра всех впечатлений, которые природа на меня производит, по второй я есть свободное самодеятельное начало. Человек познает себя тем ниже, чем более он страдателен и связан в отношении самодеятельности.

Если человек в своем внешнем поведении не проявляет признаков внутреннего достоинства, мы презираем его; напротив, если он проявляет их, мы говорим, что он обладает благопристойностью. Однако он также должен демонстрировать, что признает достоинство других, что называют скромностью.

Возникает вопрос: где следует искать источник зол в человеке? И мы видим его в животной природе человека. У некоторых людей влечения настолько сильны, что разуму трудно их обуздать. И различие между людьми, кажется, основано больше на их животной природе, чем на духовной.

Человек стремится стать как можно более разумным и ведет себя так, будто полностью пренебрегает своей животной природой.

У нас есть способности, возможности и силы.

Способность – это свойство души изменяться под воздействием внешних впечатлений. Мы можем обладать большими возможностями, но при этом малой силой. Таким образом, силы – это источники действий, а возможность – достаточность для определенных поступков. Что именно должно добавиться к возможностям, чтобы они стали действующими силами, не так легко понять.

Способность изменяться или страдать называют низшей силой души, а способность действовать самостоятельно – высшей силой. Поскольку душа способна воспринимать впечатления, которые испытывает тело, она называется anima; поскольку она способна действовать самостоятельно, она называется mens. А поскольку она объединяет оба этих качества и первая способность подчинена управлению второй, она называется animus – anima означает «душа», animus – «дух», mens – «ум». Это не три разные субстанции, а три способа, которыми мы ощущаем себя живыми. В первом случае мы пассивны, во втором – хотя и пассивны, но одновременно реагируем, в третьем – полностью активны.

Приятные и печальные ощущения можно разделить на:

1) Чувство удовольствия и

2) Радость от этого чувства удовольствия.

Точно так же можно различить болезненные ощущения:

1) Саму боль или печаль и

2) Болезненные переживания по поводу этой печали.

Стоики понимали под мудрецом человека, который никогда не несчастен, который хотя и чувствует всю боль в душе, но не позволяет ей проникнуть в дух, а отражает ее. Человек может испытывать в душе самые мучительные боли и при этом сохранять радостный и спокойный дух. Дух также называют сердцем, и он граничит с высшими силами человеческой души. Хороший дух – это правильное соотношение между ощущениями (или склонностями) и реакцией разума. У Сократа был дурной дух, но его разумные принципы подавляли чувственность и восстанавливали правильное соотношение между ней и разумом.

Таким образом, помимо удовольствия и неудовольствия в душе и духе, есть еще удовольствие и неудовольствие в уме – это одобрение своих хороших поступков или осуждение дурных. Душа может быть погружена в боль, а в уме царить ясность, и наоборот: в уме может быть мрак, тогда как в душе и духе играют радости.

Душевные болезни – самые сильные. Печаль хуже боли – это неудовольствие всем своим состоянием. Неудовлетворенность собственной личностью – это духовная печаль, худшая из всех. Удивительно, что удовольствия становятся тем настойчивее и сильнее, чем тоньше и дальше они отстоят от чувственности.

То, что поднимается до уровня ума в виде удовольствия или неудовольствия, возвращается в дух с удвоенной силой. Поэтому самые отчаянные поступки рождаются из самоосуждения, а самые возвышенные – из самоодобрения.

Иногда говорят: люди, общества или речи «полны духа», то есть движущей силы. Духом мы называем то, что содержит истинную движущую силу, например, spiritus в жидкостях. Мы всегда стремимся к тому, что приводит наш дух в движение. Видно, что дух в человеке – это то же, что жизнь или первооснова жизни.

Большая часть печали происходит от того, что человек придает жизни слишком большое значение. Мудрец считает все в мире, включая свою жизнь, неважным. Это помогает ему преодолевать и отражать сильные чувственные впечатления.

Что касается духа, замечу, что он обычно является объектом любви. Хороший дух, даже если он поддается дурным излишествам, все равно вызывает любовь. Бывают aimables debauches – симпатичные распутники. Таким людям доверяют полностью и любят их больше, чем тех, кто поступает хорошо из принципа. В практическом смысле дух обычно называют сердцем.

Что касается ума, то никогда не говорят: «у человека дурной ум», потому что ум не подвержен склонностям. Поскольку он судит обо всем исключительно по разуму, а не по чувственности, он судит о хорошем и является принципом этого суждения, поэтому от него не может исходить ничего дурного – от него исходит только хорошее, а дурное – от духа.

Если же обратиться к обыденным представлениям людей, особенно дикарей, слово «дух» означает то, что оживляет инертную материю во всей природе. Так, у химиков есть spiritus rectores (управляющие духи) и т. д.

Отношение «Я» к миру.

Ум, поскольку он соединен с телом, называется душой. Таким образом, я как ум, познающий мир не просто как мыслящий дух, но посредством тела, являюсь душой и воспринимаю мир pro situ corporis – в зависимости от положения тела.

Как житель маленького аркадского острова, попав на земли графа, которому принадлежал этот остров, пал перед ним на колени и провозгласил графа владыкой мира. Но я воспринимаю мир не только pro situ corporis, но и в зависимости от состояния тела и его органов.

Удивительно, что даже при самом напряженном усилии воображения мы не можем представить себе форму, более подходящую для мыслящих существ, чем та, которую имеем сейчас. Это видно, например, из «Потерянного рая» Мильтона. Человеческий облик – это первообраз красоты.

О силе представления.

Замечательно, что некоторые представления возникают в нас с сознанием, а другие – без него. Музыкант, импровизируя, не осознает множества сложных представлений и размышлений, которые ему приходится делать. Темные действия нашей познавательной силы составляют большую часть состояния души. Лишь малая часть познаний освещена сознанием.

Сознание подобно свету, который освещает определенное место в нашем познании: оно не создает это место, не создает познание, а лишь проливает свет на уже существующие в нас размышления. Многие сложные науки служат лишь для того, чтобы прояснить темный запас представлений души, а не создать его. Так, вся мораль – это лишь анализ запаса понятий и размышлений, которые человек уже имеет в темноте. Я не учу здесь ничему новому, и самые тонкие размышления возникают в нас бессознательно.

В темных представлениях разум наиболее деятелен, и все ясные представления – по большей части результат долгих темных размышлений. Гомер в своих принципах критики особенно преуспел в том, чтобы выявить то, что предшествует определенным суждениям людей или внешним проявлениям, например, смеху. Философ, изучающий человеческую природу, в этом случае подобен естествоиспытателю: он стремится выявить и показать силы, действующие в темноте, исходя из явлений внутреннего или внешнего чувства.

Например, наблюдения показывают, что родители особенно любят детей противоположного пола. Среди сыновей те, кто обладает спокойным и уравновешенным характером, пользуются особой благосклонностью отца, а те, кто живого или даже буйного нрава, – любимцы матери. В чем причина? Какие размышления вызывают это?

Одна причина – вечно действующий природный инстинкт. Другая (по которой мать любит сына) в том, что она, помня о слабости и подчиненности своего пола, смотрит на сына как на будущего защитника и опору, и в этом отношении она больше всего ожидает от живого и энергичного нрава.

Также замечают, что когда богач входит в комнату (допустим, мы его совсем не знаем, и он попал к нам по ошибке), он сразу вызывает в нас уважение. И наоборот: трудно удержаться от раздражения, когда слышишь, как бедняк говорит громко и надменно. Это происходит потому, что мы ценим возможности и талант выше, чем их хорошее использование: если у человека есть возможности – будь то деньги или умения, – мы думаем, что хорошее применение – дело простое, ведь у каждого есть свободная воля.

Но следует заметить, что уважение не обязательно связано с одобрением склонности. Не стоит жаловаться на темноту: если бы в наших идеях было слишком много света, это привело бы к новой путанице. Только благодаря контрасту света и тени мы можем осознавать представления.

Темные идеи обладают в нас большой властью: они часто задают направление мыслям, которое мы не можем изменить даже ясными идеями. Так, например, бывает со страхом смерти, который охватывает даже того, кто видит в краткости жизни главный утешительный аргумент. Разум показывает каждому, что смерть – нечто желательное, но чувственность делает ее царем ужаса. То же самое происходит со страхом, который внушает вид крутого обрыва или других опасностей, несмотря на нашу храбрость.

Таким образом, идеи, следуя законам чувственности, идут прямо наперекор идеям разума. Мы привыкли считать темные представления ощущениями: мы думаем, что «чувствуем» красоту стихотворения или остроумие шутки, хотя на самом деле это просто размышления, не имеющие ничего общего с ощущениями.

Принцип ощущения – чувственность, принцип размышления – разум. То, что должно стать объектом ощущения, должно быть подчинено чувствам, и мы не ощущаем ничего, что не чувственно. Таким образом, так же как красота, гармония и другие идеальные объекты не могут быть ощущаемы, так же не могут быть ощущаемы безобразие, нелепость или неудачные сравнения.

Но если так много из того, что называют «ощущением», на самом деле лишь темные размышления, перед философом открывается обширное поле для работы по их раскрытию. Кажется, что в ущерб мудрости темные представления намеренно называют «ощущениями», чтобы избежать утомительного их анализа: ведь ссылка на ощущение обрывает всякое исследование.

Прежде чем апеллировать к чувству, следует проверить, нельзя ли его разложить на темные размышления. Моды также могут дать философу много материала для размышлений.

Там, где есть ясные представления, человек считает, что уже осознает их. Но есть большая разница между:

1) «Я осознаю представления» и

2) «Я осознаю себя, имеющего эти представления».

Мы обычно называем «ощущением» то, что является суждением в темноте.

Ко всему, к чему мы привыкли, мы перестаем по-настоящему относиться сознательно. Например, я скорее услышу бой городских часов, чем своих комнатных.

Ряд идей и размышлений – это то, что поверхностные умы называют чувством и ощущением. На самом деле они хотят сказать, что не способны раскрыть причины, по которым то или иное действие является неправомерным.

Принципы морали и метафизики уже смутно заложены в нас, и философ лишь проясняет и развивает их. Он словно направляет луч света в тёмный угол нашей души.

Логика запрещает усложнять, но вкус требует этого, поэтому мы вынуждены набрасывать покров на многие вещи.

Существует удовольствие от послевкусия, которое возникает при разрешении чего-то изначально сомнительного, но в итоге проясняющегося.

Склонность к человеку, при которой, видя его, мы замечаем недостатки, но в его отсутствии они исчезают, – неизлечима.

Бывает изложение, подобное музыке, – оно нравится, но ничего не оставляет после себя. Однако изложение, которое сначала затемняет всё, но в конце проясняет, – поучительно, и удовольствие, возникающее из него, подобно послевкусию.

Опыт показывает: чем больше мы думаем о других вещах, тем меньше думаем о себе. При совершенно ясных представлениях мы вообще не думаем о себе – иными словами, чем больше я осознаю предмет, тем меньше осознаю себя в процессе. Состояние, когда человек думает только о вещах, а не о себе, – самое счастливое и особенно полезное для тела.

Бездумность – это состояние смутных представлений, когда человек не думает ни о себе, ни о других вещах ясно; душа при этом может быть очень деятельной. Большинство людей часто пребывает в бездумности, и это состояние весьма полезно. Во время работы мы обычно бездумны – возможно, поэтому труд так благотворен.

Направленное на себя внимание отчасти тяжело, отчасти утомительно; а если оно непроизвольно, то, пожалуй, является величайшим из возможных зол. Это видно на примере ипохондриков: им достаточно подумать о болезни, и они уже ощущают все её симптомы. Врачи должны стараться отвлечь таких пациентов от их состояния, но есть разница между вниманием к своей персоне и вниманием к собственной деятельности. Первое делают ипохондрики, второе – интеллектуальные философы.

Существует тщеславное внимание к себе, когда человек следит за каждым своим жестом, словно ставит себя на место другого, чтобы наблюдать за своими действиями. Такой человек не может не казаться аффектированным и скованным во всём, что делает, что вызывает у окружающих досаду или насмешки. Противоположность этому – наивность, когда человек совершает что-то выдающееся, бросающееся в глаза и доставляющее удовольствие, но при этом не обращает внимания ни на действие, ни на себя.

О глубине человеческого разума.

Душа (под которой понимается самодеятельность, поскольку она противостоит телесным впечатлениям) имеет для самого человека непостижимые глубины. На этом основана правомерность заповеди не судить ни себя, ни других.

Кто знает, сколько наших лучших поступков рождаются случайными причинами, следствиями темперамента или игрой судьбы? Лишь немногие происходят из чистой воли. Однако мы склонны обманывать себя, убеждая, что в добрых делах всегда руководствуемся самыми чистыми мотивами.

Если попытаться познать своё внутреннее «я», можно обнаружить многое, во что едва ли поверил бы. Например, легко вообразить, что любишь Бога, но стоит проверить эту любовь – и окажется, что это лишь понимание, что Бог достоин любви. Осознав это, человек уже верит, что испытывает истинную любовь к Нему.

Познание себя – основное правило всех человеческих исследований. Мы всегда склонны одобрять себя по максимуму (а кому ещё охотнее?). Отсюда возникают приятные самообманы: мы убеждаем себя, что обладаем чем-то, хотя на деле имеем лишь знание об этом, а не саму вещь.

О ясности и путанице.

Противоположность ясности лучше называть неясностью. Путаница – это отсутствие порядка.

Ясность бывает:

1. Ясность созерцания

2. Ясность понятия

То же и с чёткостью: она относится либо к созерцанию, либо к понятию. Для чёткости созерцания нужна сила впечатления; для ясности – различение многообразия. В понятиях же и ясность, и чёткость зависят от подчинения признаков.

Ясность и чёткость созерцания проявляются в вопросах вкуса, понятий – в спекулятивных вопросах. Мы должны стремиться дополнять понятия созерцаниями, а созерцания – понятиями.

Если исследовать природу наших понятий, окажется, что они состоят лишь в порядке представлений, а именно в их подчинении. Первоначально представления неупорядочены. Логически понятиями можно назвать те представления, которые охватывают множество других и к которым можно добавлять новые.

Голова подобна пустому пространству; его нужно разделить на отделы, чтобы новые представления сразу находили своё место. Поэтому так важно точно классифицировать науки – иначе знания быстро забываются.

Таким образом, понятия – это логические места, упорядочивающие представления под определённые сферы, чтобы их можно было сравнивать между собой.

Свойства познания.

В нашем познании можно выделить три отношения:

1. Отношение познания к объекту – логическое

2. Отношение к субъекту – эстетическое

3. Отношение познаний между собой – психологическое

Первое отношение (логическое) определяется истиной и масштабом. В отношении познания к предмету мышления можно выделить:

1. Яркость – выдающуюся ясность (зависит от субъекта, а не объекта).

2. Впечатление: приятное – очарование, сильное – волнение.

3. Доступность – также зависит от субъекта.

4. Интересность: познание становится интересным, если совпадает с кругом наших желаний.

5. Новизна.

Всё это относится к эстетике.

Третье отношение (психологическое): познания либо просто связаны, либо одно порождает другое.

Несовершенства познания.

Их два, касающихся качества:

1. Невежество – отсутствие познания (мы не судим вообще).

2. Заблуждение – наличие ложного познания (мы судим ошибочно).

Чтобы помочь невежественным, достаточно одного действия; для исправления заблуждений нужно два. Поэтому уже в юные годы важно предотвращать ошибки. Это принцип Руссо в воспитании.

Обычно же детям набивают голову вздором, а потом требуются геркулесовы усилия, чтобы очистить её. Лучше пусть знают хоть что-то, даже ошибочное, чем ничего.

Чем больше человек делает, тем больше любит жизнь. Все удовольствия воображения, возможно, состоят в том, что они приводят наши силы в действие. В одиночестве мы скорее будем гоняться за фантазиями, чем вообще не думать.

Сочинение, в котором есть гений (пусть и с ошибками), лучше, чем такое, где нет ошибок, но и ничего, кроме банальностей. Тот, кто путешествует с ошибками, всё же путешествовал. Книга первого рода активизирует ум, и в этом состоянии он может открыть новое. Гоббс полезнее Пуфендорфа.

Парадоксальные сочинения противоречат общепринятым мнениям. Все новые работы парадоксальны, если касаются того, о чём раньше утверждали обратное. Они заслуживают наибольшего внимания. Террасон отмечал, что парадоксальные сочинения пишутся для потомков, поскольку опровергают распространённые заблуждения, по которым их судят современники.

О связанных представлениях.

Не каждое сопровождение есть связь. То, что часто встречается вместе, мы по воображению считаем связанным. Из сопровождения мы заключаем о связи, а из неё – о сущности вещи.

Нужно различать сопутствующие идеи и саму вещь. Многие суждения людей зависят не от вещей, а от связанных с ними представлений.

О выразительных идеях.

Выражение является выразительным, если оно содержит в себе много смысла. Выражать вещи всегда одним словом и сводить сложные идеи в одно выражение имеет тот недостаток, что это может запутать, но преимущество в том, что это придает сильный акцент. Такой подход не соответствует логическому использованию разума, но вполне соответствует эстетическому.

Контраст между затруднением, из которого человек сам находит выход, и спокойствием, в которое он себя погружает, доставляет наибольшее удовольствие. В стиле изложения должна быть некоторая затемненность, но так, чтобы её можно было мгновенно разрешить – это приятнее и является истинным остроумием. Тот же, кто пишет слишком плоско, вызывает раздражение, поскольку предполагает у читателя слишком мало проницательности.

Афоризмы особенно хороши в этом отношении, и обучение детей через афоризмы было бы весьма полезно.

О низших и высших силах души.

Человек ценит себя выше, когда он активен, чем когда пассивен, даже если пассивное состояние часто бывает приятным и он охотно ему предается. Однако пассивное состояние всё же считается более низким и менее значительным, чем активное.

Всегда человек считается более возвышенным, когда он сам является источником своего состояния в деятельности, чем когда всё вокруг служит ему, ухаживает и развлекает. Последнее состояние может казаться приятнее, но оно гораздо менее благородно, чем первое.

Человек соотносит предназначение своего состояния с определенными способностями и силами в себе, как с причинами этого состояния.

Человек обладает:

1. Рецептивностью, или способностью воспринимать – то есть чувственными представлениями, ощущением удовольствия и неудовольствия, а также желаниями. Это относится к низшей способности.

2. Свободной волей – возможностью самому определять своё состояние и самостоятельно вызывать в себе представления. Это относится к высшей способности души.

Кроме того, у нас есть сила, которая приводит в движение все акты, управляя как низшими, так и высшими способностями. Это и есть свободная воля.

Пассивное состояние часто бывает нам приятно, но именно свободная способность по желанию предаваться как пассивному, так и активному состоянию ценится как величайшее счастье. Никакое счастье в мире не может возместить утрату свободы распоряжаться своим состоянием по своему усмотрению.

Человек может предаваться пассивности, но он всегда знает и хочет сохранить свободу воли, чтобы по желанию выбирать даже пассивное состояние.

Мы можем быть довольны, даже если в голове мучительные мысли, но только если они возникли по нашей воле. Если же представления появляются непроизвольно, это подобно мучению от фурий.

Власть свободной воли произвольно упражнять или удерживать все прочие акты наших способностей – вот в чём заключается величайшее счастье в мире. Даже если на меня обрушится величайшее зло, но я смогу абстрагироваться от своих представлений, изгнать их по желанию и вызвать другие – я буду неуязвим и непобедим.

Высшее господство души, которое никто не согласится утратить, – это господство свободной воли.

Ни один человек, даже в самом жалком состоянии, не захочет, чтобы другой делал его счастливым по своему усмотрению. Каждый раскаивается, когда поддался мнению или склонности, например, вспышке гнева. Поэтому никто не любит страсти: в их угаре кажется, что действуешь совершенно свободно, но потом с горечью понимаешь, что был ослеплён и подчинён их власти вопреки своей воле.

Каждый предпочтёт быть игрушкой страстей, чем рабом, подчинённым воле другого. Но на самом деле подчинение страсти гораздо хуже, чем подчинение воле другого.

Свобода – истинное величие человека.

Основа, на которой покоится присущность (inhaerentia) определённого состояния, – это способность. Основа, на которой покоится порождение состояния, – это сила.

Способность бывает:

– низшая (чувственность)

– высшая (разум)

Обе эти способности являются основаниями присущности определённых состояний (актов) в нас. Но у нас есть и сила, содержащая основание порождения определённых актов в нас – это свободная воля.

Например, то, что фантазии могут возникать во мне, зависит от чувственности, но то, что я сам вызываю их в себе, зависит от воли. Чувственность – это способность, благодаря которой фантазии могут мне присущи, а воля – это сила, которая действительно вызывает фантазии, которые могут быть присущи мне благодаря чувственности.

Человек способен противопоставить один акт другому и определять своё состояние по свободному желанию – как состояние представлений, так и состояние желаний.

Животные имеют почти такую же власть над предметами, как и мы, но определение их состояния от них не зависит.

Предметы искусства и мастера искусств ценятся выше, чем произведения природы и простые земледельцы. Тот, кто управляет, ценится выше, чем тот, кто кормит, хотя первый предполагает второго как необходимое условие. Это происходит потому, что люди всегда ценят форму выше материала.

Точно так же люди высоко ценят разум, презирая чувственность, которая, однако, поставляет разуму весь материал и без которой разум оставался бы бездейственным.

О чувственности.

Это способность воспринимать воздействие внешних вещей. Все представления, которые дают нам чувства, возникают в нас только благодаря присутствию объектов, воздействующих на органы чувств.

Чувственные представления отличаются от рассудочных по своему происхождению, а не только по форме, как обычно думают (например, Мендельсон). Ясность или неясность не определяют, принадлежит ли представление рассудку или чувственности, – это определяет его источник.

Чувственные представления могут быть очень ясными, а рассудочные – совершенно смутными. То, что ясно в понятии, может быть крайне неясным и запутанным в созерцании.

Как медная монета не становится золотой медалью от самого красивого чекана, так и чувственное представление, как бы его ни обрабатывали и ни украшали, не становится рассудочным.

Сознание – это сила, а не представление. Оно не порождает представлений, а только освещает их и относится к высшим силам.

Чувственные представления остаются чувственными, даже если мы их осознаём, а интеллектуальные – интеллектуальными, даже если кажется обратное. Сознание не следует смешивать ни с одной из этих способностей.

Итак, мы видим, что чувственность сама по себе – не зло. Злом была бы путаница, но чувственность не запутывает. Тот, кто пользуется только чувствами, лишён обработки представлений разумом, без которой невозможны понятность и порядок. Но если чего-то не хватает, это ещё не зло, а просто недостаток.

Если бы мы были творцами мира, нам не нужны были бы чувства. Но поскольку мы его обитатели, мы не можем черпать знание о внешних вещах из самих себя – для этого нам нужно способность, благодаря которой объекты могут воздействовать на нас и посылать нам внешние представления. И это способность – чувственность.

Люди склонны принижать чувственность, потому что чувственные желания ограничивают нашу свободу, а всё, что её ограничивает, мы считаем унизительным.

Однако что касается чувственной формы познания, то она часто предпочтительнее интеллектуальной из-за своей наглядности, ведь созерцание – самое совершенное познание.

Если мы хотим перевести дискурсивные познания разума в созерцание, мы должны, как это делают моралисты, показывать общие положения разума в конкретных случаях.

Помимо того, что порок отвратителен, в нём есть ещё нечто смешное и нелепое. Я бы хотел, чтобы вместо грома и проклятий в адрес порока, чаще показывали его нелепость. Лучше видеть порок в шутовском колпаке, чем на дыбе фурий.

Человек больше всего боится презрения и скорее согласится быть проклятым, чем осмеянным.

То же и с добродетелью: её следует показывать не в возвышенном и внушающем благоговение виде, а в том привлекательном свете, в котором она очаровывает. Ведь всё, к чему нас призывают относиться с почтением, становится для нас в тягость.

Мы чувствуем себя лучше среди добрых друзей, чем среди высокопоставленных особ.

У одних людей преобладает чувственность, у других – разум.

Лучший образ мыслей – когда сначала познают вещи чисто разумом (особенно в морали), а затем подтверждают их чувственными примерами.

Весь смысл изящных искусств в том, что они ярко представляют и поддерживают моральные принципы разума. Зульцер хорошо это показывает.

Но важно не начинать с чувственности и не выводить общие положения через абстракцию, а начинать с разума, где положения судятся и определяются чисто, а затем иллюстрировать их чувственными примерами.

О негативных методах.

Некоторые методы мы называем негативными, когда не создаём ничего нового для нашей цели, а лишь устраняем препятствие, мешающее её достижению.

Таков, например, план воспитания Руссо: он не столько стремится вооружить юношу знаниями, сколько предотвратить укоренение дурных привычек и заблуждений.

Действия рассудка можно рассматривать:

1. Как то, посредством чего мы порождаем в себе познания.

2. Как то, посредством чего мы предотвращаем заблуждения.

Отрицательная часть наших усилий является важнейшей. Отрицательное в воспитании – это когда предотвращают, чтобы молодому человеку не прививали дурного; положительное – когда в нём порождают познания.

Бернулли показывает, что всегда проигрываешь, если участвуешь в игре, где ставки значительны по сравнению с твоим состоянием. Ибо теряешь всегда из малой его части, а выигрываешь – к большой.

Отрицательные суждения должны предотвращать заблуждения, а отрицательные законы – поступки.

Тот, кто может легко удовлетворять многие потребности, положительно богат; кто способен многое обходиться без – отрицательно богат.

Отрицательные учения – самые трудные и находят наименьшее число любителей.

Некоторые люди устроены так, что они лишь отрицательно хороши, то есть в них нет ничего дурного. Им недостаёт хитрости, чтобы идти окольными путями обмана. Честность следует прямым и верным путём, потому её часто соединяют с глупостью. Таким образом, существует отрицательная честность – когда человек не обманывает. Она может быть присуща даже простаку, но честный человек из принципов – лишь умный человек.

Есть и отрицательная гордость, когда человек не позволяет себя презирать и отвергает мнимые притязания надменного выставлять своё превосходство.

Отрицательные познания, когда мы узнаём, чем вещь не является, чтобы исправить заблуждения, – всегда приносят огромную пользу.

Отрицательное действие – всё же действие, но оно ничего не созидает, а лишь устраняет препятствия или противодействует неправильному поступку, чтобы его не совершить.

Первый шаг к мудрости – быть свободным от глупости. Весь мир полон глупости. Величайший человек преследует в мире игру и шутки – это стихия людей. Можно ли из человека сделать мудреца? Довольно, если он отрицательно мудр и отрицательно хорош.

Человек, который никогда не подал ближнему чаши холодной воды, но и никогда не лгал, чужую собственность избегал, как раскалённого железа, никого не обманывал, – уже почти праведник и бесконечно ценнее, чем тот, у кого мягкое, доброе сердце, но кто снисходителен к высшим обязанностям права и к себе самому.

Странно, однако, что люди не ценят отрицательно хороших поступков. Это происходит оттого, что человек всегда хочет быть деятельным; я полагаю, что стремление к деятельности – основа всякого удовольствия. Поскольку отрицательные действия ограничивают нашу активность, возможно, поэтому они не так любимы. Это же, вероятно, причина, почему в обществе возражения и противоречия неприятны, как и науки, лишь опровергающие заблуждения.

Лёгкость и трудность познания.

Мы хорошо знаем границы нашей познавательной способности. То, что при сравнении с ней оставляет избыток познания, я называю лёгким. Где познание превосходит нашу способность, там оно трудное. Что для большинства трудно, то называют трудным само по себе.

Величайшая лёгкость – когда можно представить научные вещи в простом свете. Кажется, французам эта способность дана более других, и Фонтенель в этом мастер.

Если другому что-то даётся с трудом, это вызывает во мне тревогу и усилие. Видя, как кто-то тащит тяжесть, я чувствую тягость. Даже на пиру, если там суета и приготовления, мне это неприятно. Чтобы общество было приятным, слуги должны делать всё как бы незаметно.

Ныне стремятся всё упростить, но неверно – ибо опускают трудное.

Есть разные характеры: одни прежде всего замечают трудности, другие – лишь лёгкое. Первый характер мизантропичен, ибо, встречая препятствия в каждом благом деле, он редко решается действовать. Второй обещает больше, чем может выполнить.

У каждого есть манера сначала смотреть на вещи определённым образом. Поэтому начинающим важно строго указывать на трудности науки. Какой вред нанёс Геллерт, внушив публике, особенно женщинам, что они могут судить о основаниях морали!

Часто, особенно в важных науках, нужно перечислять все трудности, чтобы неспособные почувствовали свою ограниченность. Но гении именно из-за трудностей полюбят науку.

Шутка и смех – стихия людей. Басня о тщеславных матерях-зверях могла бы быть аллегорией человечества.

О внимании и абстракции.

Мы можем направлять мысли на объект или отвлекаться. Это бывает произвольно и непроизвольно. Например, в обществе, где нужно вести себя чинно, мы не можем отвлечься от того, что нас смешит. Чем больше стараемся сдержаться, тем труднее.

Неполнота всегда раздражает: мы замечаем, если, скажем, отломана пуговица у кресла.

Власть духа – в умении останавливать поток представлений и не позволять чувственности увлекать.

Рассеяние полезно: дух отдыхает, меняя мысли и задействуя все силы. Внимание не застревает на одной точке. Ипохондрик вредит себе, постоянно сосредотачиваясь на одном.

Преимущество человека – в возможности подчинить все способности своей воле. Человек часто бывает счастлив или несчастлив оттого, что слишком много или мало абстрагируется.

Естественна, например, абстракция от смерти. Люди часто слишком абстрагируются от последствий своих поступков; без этой способности их удовольствия были бы ограничены. Таких называют легкомысленными.

Длительное внимание утомляет. Ум, как и тело, где каждый мускул имеет антагониста: если один устаёт, другой работает. Даже тончайшие чувства утомляются от постоянного напряжения.

Абстракция, хотя и лишь устраняет мысли, – истинное действие, порой труднее внимания. Особенно когда отвлекаешься от чувственных объектов или связанных представлений (например, отделяя добродетель от её атрибутов).

Эмпирики слишком мало абстрагируются, спекулятивные умы – слишком много. Поэтому учения последних часто бесполезны (например, размышления о морали без изучения человечества).

Люди вредят себе, абстрагируясь слишком много или мало. В аффекте человек отвлекается от всех склонностей, кроме одной. В несчастье – слишком много, игнорируя остающееся добро.

Бывает и избыток внимания: кто-то не выносит грубости или оскорбления.

Внимание и абстракция могут быть произвольными или нет. Высшее совершенство – владеть всей своей деятельностью. Кто может управлять вниманием и абстракцией, тот устроит жизнь по правилам мудрости.

Счастливейший – кто властен над своим вниманием. Опыт показывает, что, отвлекая мысли, можно смягчить даже боль. Преступник на дыбе, уставившись на картину, долго терпел, но стоило завязать глаза – он сразу сознался.

Стоическое правило – не позволять страстям владеть собой – истинная мудрость. Стоики утверждают, что мудрец может лишить силы любое впечатление. Например, подагру можно атаковать так, чтобы она не влияла на дух.

Учить нравственным правилам человека в страсти так же бесполезно, как читать правила счастья галерному рабу.

Странно, но неопределённость ожиданий причиняет двойную боль. Когда несчастье наступает, человек смиряется, каким бы оно ни было.

Противоположные доводы могут вести и к надежде, и к отчаянию (например, в болезни друга). Мы мечемся – а это худшее состояние, хуже даже самого несчастья.

Руссо прав, говоря, что врачи делают людей трусами. Но можно ли приготовиться к несчастью заранее? Умерить страстное желание? Мы не готовимся, пока беда не станет вероятной.

Стоики хорошо рассуждали теоретически, но не указали, как воплотить их правила.

Ипохондрики – те, чьё внимание непроизвольно. В здоровом уме человек владеет своими глупостями, выбирая лишь общепринятые (ибо общепринятые глупости зовутся благоразумием).

Некоторые имеют в голове не больше глупостей, чем другие, но не могут их сменять по желанию.

Иногда человек хочет забыться (например, при бессоннице). Лучшее средство – позволить мыслям смешиваться, ни на чём не останавливаясь.

У китайцев счастливейшее состояние – когда не сознаёшь ни тела, ни впечатлений, ни страданий.

О сложных представлениях.

Сложное представление (perceptio complexa) возникает, когда помимо собственно представления к нему присоединяются дополнительные, субъективно обусловленные представления, проистекающие из нашего положения. Например, я вспоминаю грамматическое правило, и мне одновременно приходит на ум грозный вид учителя или наказание розгами. Все наши представления всегда окружены сопутствующими, которые непрестанно следуют за ними. Хотя в отношении объекта главное представление (первичное, объективное) должно выступать наиболее явно, часто случается, что сопутствующие представления воздействуют на субъект сильнее, чем основное. Это необходимо чётко различать.

Например, при посещении церкви объективно главным представлением должно быть благочестие, но серьёзность собрания, великолепие здания, гармония пения – если убрать это, основное представление полностью исчезнет. Не стоит думать, что люди, поющие после обеда священные гимны, делают это исключительно из благочестия – им нравится мелодия, да и вообще все любят петь. Поэтому следует тщательно избегать того, что делает сопутствующие представления чрезмерно действенными, и сохранять лишь то, что обостряет внимание на главном.

Даже в науках и поступках можно наблюдать этот порог подмены (vitium subreptionis). Приличие – всего лишь спутник добродетели, и большинство любит этого спутника больше, чем саму добродетель, или же добродетель – лишь ради него. Женщины особенно склонны обращать внимание на сопутствующее, на внешнюю оболочку, а не на суть.

Жена Мильтона уговаривала его принять должность секретаря, предложенную Карлом II, но он ответил: «Сударыня, вам хочется ездить в карете, а мне – оставаться честным человеком». Жена, возможно, думала: «Кто догадается, что мой муж нечестен, если я буду разъезжать в карете?» Часто мы не можем объяснить свои чувства, когда одни вещи воздействуют на нас сильно, а другие – едва заметно. Порой мы не можем убедить себя, даже если весь мир убеждён, потому что сопутствующие представления (perceptiones adhaerentes) в субъекте часто сильнее первичных.

Предвзятость в пользу пола проявляется на опыте. История об английском офицере, присутствовавшем при битве при Фонтенуа, когда сражение было проиграно, иллюстрирует это: большая компания, занятая игрой, нимало не смутилась его рассказом о гибели тысяч людей, но когда он упомянул о несчастье молодой женщины, потерявшей жизнь из-за любви к мужу, всё общество тут же прониклось скорбью. Разве это не убедительное доказательство предвзятости в пользу прекрасного пола?

Без сопутствующих элементов любое представление сухо. Так называют голую истину, лишённую украшений, – она, как пилюли, которые трудно проглотить без изюма. Сухое, лаконичное не нравится, если только оно не облечено в занимательную форму. С ответами – как с блюдами: соус должен сопровождать и то, и другое, и обычно именно он становится главным. Сухость всегда неприятна.

Об убеждении, уговорах и согласии.

Убеждение и уговор субъективно неразличимы. Соответствие познания объектам есть истина. Если я осознаю эту истину в своём познании, это – уговор или убеждение. Сами мы не можем их различить. Лишь другие, видя, что я осознаю истинность своего познания, которое они, однако, не считают истинным, называют моё осознание уговором. Если же познание истинно, они именуют его убеждением.

Что касается согласия, то часто его добиваются просто потому, что противная сторона устала спорить или судье нужно заняться другим делом. «И вор пошёл на виселицу, потому что судье хотелось есть», – говорит поэт.

В Турции судья терпит крик, пока может, но если шум становится невыносимым, он велит выпороть обе стороны, чтобы остудить их пыл и заставить говорить тише, а затем решает по своему усмотрению. Часто побеждает слабейший, потому что другой слишком упорно настаивает на своём праве. Никто не любит, когда ему приказывают, и никто не может принудить к согласию. Нужно излагать доводы, а не бушевать. Некоторые законы оспариваются именно потому, что их вводят слишком настойчиво и триумфально. Субъективные причины часто объясняют подобные явления.

Эстетика.

Завершим рассмотрение представлений объяснением эстетики. Это наука о чувствах. Различение удовольствия и неудовольствия – эстетично. Эстетику можно разделить:

1. Трансцендентальную – различающую чувственные представления от интеллектуальных. Она рассматривается в метафизике при изучении источников познания, особенно формы чувственности, то есть пространства и времени.

2. Физическую – изучающую органы тела; её часть, физиологическая, исследует ощущения.

3. Практическую – анализирующую удовольствие и неудовольствие в ощущениях.

Учение о чувствах.

Разум – это способность, чувства – возможности. Все чувственные познания относятся к низшим способностям, а те, что происходят из разума, – к высшим. Внутренне мы не можем различить много чувств, так как душа проста и не имеет столько органов, как тело, поэтому внешне мы замечаем множество чувств. Мы говорим, что у нас есть один внутренний смысл и несколько внешних.

Чувство осязания, кажется, распространяется через всю нервную систему, поэтому у нас только четыре чувства, каждое с особой организацией. Нервы и волокна – словно животные потенциалы, остальные – лишь инструменты тела.

Объективны чувства, когда они дают представление о предмете; субъективны – когда вызывают лишь изменения во мне (например, вкус и запах). Поэтому они не порождают в нас познания и считаются низшими, но воздействуют сильнее объективных.

Запах – непосредственное возбуждение, не требующее истолкования. Он сочетается с фантазиями и химерами, вызывая больше досады, чем удовольствия. Приятный аромат радует лишь кратковременно – он хочет лишь лёгкого касания. Дикари не находят ничего лучше кухонного чада. Удовольствие от запаха – не природное, а надуманное. Дети могут быть так же счастливы в дурно пахнущей комнате, как и в благоухающей.

Вкус также подвержен предрассудкам. То, без чего потом нельзя обойтись, сначала требует рекомендации (например, икра, курение табака).

К органам познания относятся:

– Осязание (отличающееся от чувства) – через него мы познаём субстанцию.

– Зрение – также субстанцию и форму.

– Слух – последовательность во времени (игру).

Теория чувственности.

Во всех чувственных представлениях можно различить:

1. Материю – воздействие на чувства, но одного впечатления недостаточно для понятия.

2. Форму – прежде всего форму созерцания. Пространство и время – формы всех чувственных созерцаний. Отношения пространства дают фигуры, времени – игру (например, музыка, последовательность звуков).

Помимо способности чувствовать, у нас есть способность превращать ощущения в явления, создавать из их порядка нечто соответствующее. Простой набор впечатлений ещё не даёт образа или объекта. Ум должен уметь, сравнивая и объединяя впечатления, создавать мозаичное изображение. Эта способность включает:

1. Изображение – создание представлений из ощущений, дающих материал для познания. Простота приятна и является условием искусства, так как облегчает формирование образа в душе. Поэтому люди на торжествах любят ходить парами.

2. Воспроизведение – создание представлений о вещах, которых сейчас нет, но которые были раньше. Это способность заимствует и материю, и форму из чувств. Её называют фантазией или воображением (imagination).

3. Предвосхищение – берёт материал из чувств и, опираясь на данные, формирует представление о будущем.

4. Вымысел – создание того, что не взято из чувственных представлений (например, ужасы смерти). В философии не следует смешивать вымысел с предвосхищением. Обыденная речь различает их так же, как и мы. Для вымысла всегда требуется выдумка. Он берёт материал из чувств, но форму создаёт сам. Воспроизведение берёт и материю, и форму из чувств.

Ощущение – низшая из способностей души; душа здесь пассивна. Мы не можем избежать впечатлений от присутствующих объектов, но можем отвлечь внимание или избежать их. Животные тоже способны чувствовать, но отвлекать внимание от всего – это умение, которое можно развить привычкой и упражнением.

Нельзя без восхищения смотреть на героизм американцев в этом отношении. О, как пагубны поэты, размягчающие душу! Лишь привычка убеждает нас, что мы так подвластны чувствам. Но есть ли у души власть над внутренним состоянием? Ещё большая и более лёгкая, чем над внешним. Потворство собственным фантазиям, отсутствие власти над навязчивыми тревогами, влюблённые грёзы – вот самое жалкое состояние. Чем больше человек привыкает размышлять, тем слабее его привязанность к определённым вещам. Размышления охлаждают гнев и пыл желаний. Постепенно человек освобождается от всего. Но ему всё равно есть чем заняться, ибо он должен быть постоянно деятельным.

Те философы, которые отрицают реальность внешних объектов, теоретические идеалисты, не получают ни преимуществ, ни вреда. Их опровержение сводится к разрешению словопрения. Практические идеалисты – те, кто действует, словно живёт в мире, который им только снится. Чтение романов и незнание мира приводят некоторых к такому странному умонастроению. Геллерт был близок к этому.

Польза романов не в том, чтобы трогать или вызывать печаль, а в том, чтобы учить и показывать мир таким, какой он есть. Хотя автор может нагромождать события и менять их связь. Я бы почитал поэта, который научил бы меня чувствовать то, что есть в реальном мире. Если для меня там ничего нет, пусть он выставит глупости мира в комическом свете, но без сатирической горечи. Филдинг, если бы не его излишняя склонность к романтизму, кое-что сказал об этом.

Все наши познания начинаются с чувств и ими же заканчиваются. Чувства – основа и цель; мы черпаем познание из них. Применение разума должно основываться на опыте. Наши познания не только начинаются с чувств, но и относятся к ним – они есть цель, на которую мы опираемся.

Об идеализме.

Идеализм – это метод рассматривать вещи как явления и представлять реальным только себя. Он либо вовсе не признаёт ценности внешних вещей, либо не отводит им должного места. Внешние вещи не имеют внутренней ценности: что пользы в горах алмазов и реках нектара, если нет разумных существ, способных наслаждаться ими? Это разумный идеализм, который полагает ценность телесной природы вне её.

Некоторые, исходя из этого, стали считать, что телесные вещи не имеют ценности, и даже отрицать их существование. Эти люди полагали, что между представлениями сна и бодрствования нет разницы, кроме более строгого порядка фантазий в бодрствовании. Этот ложный теоретический идеализм, видимо, возник из практического, но не имеет больших последствий.

Разумный идеализм – это пренебрежение действительной ценностью вещей и удовольствие от фантазий, созданных воображением, представлений о новом мире, который был бы лучше по нашему разумению. Например, что все честные люди должны ездить в каретах. Романы заняты тем, что изображают то, что нам нравится больше обычного порядка.

Человеку нравится приходить к счастливой жизни через несчастные судьбы, а не наоборот, поэтому романы строятся так. Обычно их замысел таков: счастливые и несчастные события чередуются; молодой рыцарь то в высшем почёте, то в рабстве (но не в изнурительном труде), то в Алжире, то король среди дикарей. Потом он низвергнут, после многих опасностей возвращается на родину, где наконец обретает счастье и неожиданно находит свою возлюбленную, которая тоже участвует в действии. Иногда создаются и лучшие характеры, вроде Грандисона или Клариссы, но многие молодые люди губят своё жизненное счастье из-за фантазий, которые они себе внушают.

Многие девушки считают историю правдой и мечтают, чтобы их похитил рыцарь.

Эстетический идеализм.

Эстетический идеализм либо химеричен (как его сейчас излагают), либо согласуется с разумом – при условии, что образцы, по которым он судит о вещах мира, выбраны удачно. Если кто-то хочет судить о чём-то чувственно, он должен избрать себе совершенный идеал. Для создания идеала совершенной красоты требуется тонкий вкус.

Эстетический идеализм отличается от природы, несколько отклоняясь от неё в том, что скрывает действительные потребности. В обществе считается приличным умалчивать о домашних удобствах и нуждах. Прообразы вещей или оригиналы мы не должны заимствовать из природы, а должны создавать совершенные вещи.

Как же формировать вкус, стиль и красноречие у молодых людей? Нужно давать им древних в пример, чтобы они сами создавали себе образец по ним. Не следует заставлять их копировать красоты, но их гений должен развиваться самостоятельно. Они не должны заучивать красивые фразы наизусть и считать их прекрасными просто так, но их гений должен вдохновляться прекрасным.

Если молодые люди что-то заучили и крепко запечатлели в памяти, они насилуют себя и учатся мыслить несвободно. Если знаешь десять французов, можно быть уверенным, что знаешь их всех: в моде, лицах, сочинениях и прочем они почти одинаковы – все следуют одному образцу.

У англичан, напротив, господствует своеобразная частная гордость и всеобщая необщительность. Поскольку они не любят подстраиваться друг под друга, их гений развивается свободно. Поэтому среди них встречаются различные выдающиеся умы, ибо в письме они руководствуются не шаблонами, а идеалами.

Вещи мира почти не имеют ценности, кроме той, которую мы им придаём. Провидение не дало нам способности изменять вещи по нашему желанию, а лишь позволило придавать им ценность, как мы хотим. Богатый купец, ставший пешеходом, поступит мудро, если сумеет приспособиться к своему положению и найти в нём преимущества. Всё зависит от того, как он на это смотрит: он может считать, что ходьба имеет много преимуществ перед ездой – она удобнее и даёт хорошую физическую нагрузку. Но если потеря чести и уважения мучает человека, тогда он несчастен. Не следует придавать вещам чрезмерной важности, нужно быть господином над всем и хозяином самого себя.

О внешних ощущениях.

Прежде всего, нужно различать ощущение и явление:

– Ощущение – это воздействие на наши органы.

– Явление – это представление о причине ощущения, о предмете, который его вызвал.

Иногда преобладает ощущение, иногда явление. Когда я слушаю музыку или чью-то речь, я больше внимания уделяю явлению, чем ощущению. Но если крик так громок, что уши болят, я сосредоточен на ощущении, а не на размышлении о явлении.

В большинстве случаев, поскольку предметы мало воздействуют на нас, мы даже не замечаем, что подвергаемся влиянию. Мы размышляем больше о предметах, чем об изменениях в органах чувств. Но если воздействие сильно, рефлексия прекращается. Например, если кто-то пробует лимонный сок, он осознаёт: «Это кисло». Но с серной кислотой он не думает о кислоте, а лишь чувствует боль.

Каждый вид чувственного представления может быть совершенен двояко:

– Сила представления зависит от степени ощущения.

– Ясность – от явления, насколько я сосредоточен.

Чувства можно разделить на:

1. Те, через которые нам являются предметы.

2. Те, через которые мы являемся самим себе.

Ощущение также называют чувством. То, что противоположно познанию, именуют чувством – это осознание изменений в субъекте. Но у этого слова есть и другое значение: осязание, то есть исследование предметов через прикосновение. «Чувствовать» и «осязать» – не одно и то же.

Все предметы действуют на наши чувства либо непосредственно (при прикосновении), либо через посредствующую материю. Например, солнце мы ощущаем не прямо, а через свет; друга слышим через воздух; запахи воспринимаем через испарения тел.

Не все тела пахнут – отчасти потому, что не все содержат летучие соли, или потому, что они слишком летучи и рассеиваются, не достигнув органа обоняния. Мы ощущаем вкус не самих тел, а лишь растворённых в слюне солей, проникающих во вкусовые сосочки.

Единственное непосредственное чувство – осязание. Также чувства различаются по типу воздействия:

– Механическое (давление, удар) – осязание, слух, зрение.

– Химическое (растворение веществ) – обоняние и вкус.

Слюна – прозрачная жидкость, отличающаяся от вязкой мокроты; она растворяет всё.

Замечания.

Осязание, кажущееся грубым, – основа всех познаний, учитель остальных чувств. Через слух мне не является ни один предмет. Зрение даёт нам образы, но само по себе оно бесполезно – оно обманывает, не показывая сущности. Мы принимаем радугу за тело, как и часто называем «духами» то, что видели, но не могли схватить. Осязание сообщает нам о субстанциях.

Один слепой, прозревший в Лондоне, не мог различать предметы зрением, пока не ощупывал их. Осязание упрекают лишь когда вещества слишком тонки для прикосновения.

Вкус даёт меньше всего понятий о предмете, но, будучи субъективным, производит сильнейшие впечатления, ибо ближе всего к осязанию. Весь рот, а возможно, и все сосуды до места выделения молочного сока, усеяны вкусовыми железами.

Пища, приятная вначале, часто имеет менее стойкий приятный вкус. То, что оставляет приятное послевкусие, дольше нравится и полезнее для здоровья, ибо гармонирует с железами пищеварительных органов. Вероятно, вкусовые железы отличаются от тех, что расположены внутри пищеварительных сосудов.

Дикари находят наибольшее удовольствие в удовлетворении вкуса. Вкус и половое влечение – сильнейшие человеческие склонности; оба необходимы для сохранения человека, но могут и погубить его.

Вкус обладает невероятной тонкостью. Обоняние и вкус тесно связаны (например, уксус можно и нюхать, и пробовать).

Некоторые чувства можно назвать частными, другие – сообщающими. К последним относится прежде всего зрение, позволяющее самую широкую коммуникацию идей (например, через письмо). Слух менее коммуникативен. Вкус и осязание – частные ощущения. Обоняние ближе к слуху.

Чем объективнее чувство (то есть чем больше оно расширяет познание и основано на осязании), тем благороднее оно считается. Без осязания мы не знали бы, что делать с представлениями от других чувств.

Хотя слух устроен так, что каждый может воспринимать представления по своему усмотрению, можно было бы предположить, что его легче лишиться, чем зрения. Однако люди скорее откажутся от зрения, чем от слуха, ибо он позволяет общаться – величайшее удовольствие в жизни.

Зрение даёт разуму множество опытов; через него мы можем сразу получить массу представлений, почти не напрягая орган. Этот орган показывает изменения не в себе, а в предмете.

Слух же иногда вызывает изменения в самом органе (например, если звук слишком резкий и уши болят).

Многие люди могут видеть один предмет, и один человек – множество предметов.

Истинно прекрасное – не то, что нравится одному, а то, что нравится всем в опыте. Таким образом, я познаю истинную красоту через слух и осязание.

Мы называем соответствующим вкусу всё, что приятно чувствам, вероятно, потому что сводим всё к вкусу.

Слух даёт нам новые субъективные явления; через него мы не познаём предмет. Поскольку слух не представляет нам ни вещей, ни их свойств (звуки не имеют качеств, они выражают единства), в отношении слуха можно лишь считать, как в отношении зрения – образовывать.

Слух – истинная арифметика души; отсюда возникли аккорды, и древние называли музыку гармонией. Слух обучает и активизирует разум, помогая схватывать быстрые соотношения и упорядочивать понятия. Он представляет вещи не в пространстве, а во времени.

Удивительно, как точно мы разделяем время через слух – благодаря последовательным колебаниям воздуха. Высочайший тон струны делает 6000 колебаний в секунду, и мы различаем даже разницу в 100 колебаний – это уже другой тон.

Кажется, что услышанное дольше сохраняется в памяти и легче вспоминается, чем увиденное или воспринятое иным чувством. Известно, что, услышав понравившуюся музыку, человек мысленно повторяет её, но если напевать вслух, это мешает.

Слух – также средство передачи идей, отчасти потому, что сами слова ничего не значат и потому могут лучше обозначать другое, отчасти потому, что звук распространяется кругами и достигает всех сразу. В отличие от света, который идёт прямо и затрагивает лишь глаза.

Кроме того, язык очень подвижен и способен к большому разнообразию. Поэтому мы говорим словами, а не мимикой (хотя и это возможно), ибо нет иного способа так сильно воздействовать на другого: даже если он отвернётся, он всё равно услышит. Мимикой мы не смогли бы передать столько.

Обоняние ценится выше вкуса:

1. Оно тоньше.

2. Оно также сообщающее.

Эта последняя черта заставляет людей пользоваться духами – чтобы неприятные запахи не достигали других.

Слух ценится выше обоняния, ибо обоняние кажется приобретённым чувством. Но если начать различать запахи, оно становится самым утончённым, и отвращение, им вызываемое, может довести до обморока. Рвота, чихание и т. д. возникают от обонятельных ощущений.

Чувства называются совершенными, чем больше они дают познаний и чем более сообщающие. Таким образом, зрение и слух – самые совершенные. Первое помогает преимущественно рассудку, второе – разуму.

Слух – превосходнейшее средство общения между разумными существами. Можно придумать и другие способы передачи мыслей, но ни один не так лёгок (речь не утомляет) и не так действен.

Благодаря слуху я могу воспринимать огромное разнообразие звуков. Женщины любят много говорить – возможно, для того, чтобы мы, воспитываясь ими, быстрее научились речи.

Слух – истинно общественный орган, и ничто не может быть так разнообразно, как знаки слуха (слова). Ни одно чувство не способно доставить более глубокого и разумного удовольствия.

Из всех удовольствий общественные – величайшие и превосходнейшие. Слух через язык даёт гораздо больше общения, чем зрение без слуха.

Зрение имеет преимущество в том, что показывает вещи непосредственно.

Гармония доставляет очень живое удовольствие, поэтому слепые, имея лишь слух, часто очень счастливы, тогда как глухие, даже зрячие, обычно угрюмы и недовольны. Слепые лишены лишь созерцания предметов, глухие – общества.

Обоняние и вкус позволяют нам ощущать не свойства самих вещей, а изменения в наших органах. Обоняние, кажется, более связано с разумом и тоньше, чем вкус, поэтому мы считаем его более благородным, поскольку при обонянии мы также больше судим. Ни один из органов чувств не связан так с аппетитом, как вкус, и это происходит потому, что вкусовые железы проникают глубоко во внутренности. Поскольку он связан с нашими потребностями, он менее благороден.

Но для чего же нам нужно обоняние? Мы ведь чаще ощущаем неприятные, чем приятные запахи. В общественной жизни чувство обоняния кажется нам даже излишним, а порой и обременительным. Однако в диком состоянии люди в нем крайне нуждаются. Американцы (индейцы) обладают поразительно тонким обонянием, как и животные. Кроме того, оно помогает нам избегать вредных испарений, губительных для здоровья.

Что касается ощущений обоняния, у нас нет для них особых названий; мы либо заимствуем их из области вкуса, либо называем сами предметы.

Кажется, что в первые недели жизни дети не вполне владеют своими чувствами. Они не сразу начинают пользоваться зрением, поскольку для этого требуется навык – умение пользоваться зрительным органом. Также необходимо научиться размышлять над своими ощущениями.

Некоторые наблюдатели не могут заметить того, что Сваммердам видел в микроскоп. Для этого требуется тренировка. Вообще, все наши чувства необходимо упражнять, если мы хотим довести их до совершенства.

Во всех чувствах воображение играет огромную роль. Мода демонстрирует это в отношении зрения, но она существует и в отношении обоняния. Раньше в моде были ароматы цибетина и амбры, а теперь – дистиллированные соки.

Тонким называется тот орган чувств, которому достаточно слабого впечатления, чтобы его ощутить. Острые чувства – те, что способны улавливать малейшие различия: едва заметные оттенки цветов, небольшие дисгармонии в музыке. Тренировка может обострить чувства.

Чувства называются нежными, если они легко подвергаются воздействию, когда впечатление оказывается слишком сильным. У женщин обычно нежные, но не обязательно тонкие чувства.

Что касается возраста, возникает вопрос: являются ли чувства в юности тоньше, чем в старости? Впечатления у стариков слабее, но суждение о них острее, чем у молодых. Таким образом, у молодых чувства тоньше, а у старых – острее.

Вкус формируется лишь в зрелом возрасте, поскольку для него требуется способность суждения. Молодость предпочитает ощущать, старость – размышлять. Поскольку у стариков органы чувств слабее и они не способны воспринимать новое, они стараются извлечь пользу из уже пережитого и сосредотачиваются на размышлениях.

О пользовании чувствами:

1. Мы пользуемся чувствами для ощущений.

2. Для размышления над ощущениями и формирования понятий на основе этих размышлений.

Многие, кто жалуется на притупленность чувств, возможно, обладают такими же сильными ощущениями, как и другие, но им не хватает необходимых размышлений над впечатлениями. Охотникам приписывают острое зрение, но правильнее было бы отнести это за счет их способности к восприятию.

После первых трех месяцев жизни в младенцах происходит значительная перемена: до этого они не плакали и не смеялись, а только кричали, и не обращали внимания на окружающие предметы, вероятно, потому, что еще не умели пользоваться своими органами – например, сужать и расширять зрачок, что необходимо для зрения. Таким образом, кажется, что дети должны сами научиться видеть.

Мало просто получать впечатления – необходимо, чтобы способность восприятия их обрабатывала. Эта способность лежит в основе воображения.

Привычка ослабляет внимание к впечатлениям, а значит, и сами ощущения, но она укрепляет способность представления, делает восприятие более активным, смягчает болезненные ощущения и одновременно ослабляет удовольствие. Вообще, привычка притупляет чувства. Чувствительность увеличивается благодаря привычке, но внимание ослабевает. Опиум притупляет внешние чувства.

Внутреннее чувство – это то, благодаря чему душа рассматривает тело как нечто внешнее. Часто чрезмерная чувствительность становится величайшим злом и главной причиной болезни. Опиум ослабляет ее и потому полезен при таких заболеваниях.

Мы ощущаем только при помощи нервов; как только они затронуты или повреждены, вся наша нервная система испытывает сильное потрясение.

Мне кажется, что старики считают себя здоровыми именно потому, что мало чувствуют. Но отсутствие чувствительности – их величайший недостаток, ведь если старик не замечает мелких недомоганий, подтачивающих его тело, болезнь может внезапно разразиться и неожиданно лишить его жизни.

Чувства притупляются от привычки, поэтому люди, страдающие тяжелыми недугами, со временем к ним привыкают. Дикари так же мало боятся смерти, как и ночи, потому что не знают средств против них, когда зло уже наступило. Но сомнения перед его приходом, состояние между страхом и надеждой – самое мучительное.

Привычка делает все терпимым, но она же ослабляет и приятные ощущения. Чувствительность увеличивается только благодаря привычке, но внимание ослабевает.

Чувства сильнее возбуждаются, когда предметы или впечатления кажутся нам интересными. Поэтому ничто не трогает нас так, как наше собственное имя – оно выводит нас из глубочайшей рассеянности и даже пробуждает лунатиков.

Человек во всем стремится присвоить себе даже мельчайшее, отнести к себе малейшую выгоду и отвести от себя все невыгодное. Если кто-то рассказывает нам о достойном человеке, и тот имеет хотя бы отдаленное сходство с нашим именем, или он наш земляк, или просто говорит на нашем языке, он сразу становится нам вдвое милее. Видно, что мы присваиваем себе даже мельчайшие детали, если они касаются нашего интереса.

Интерес – это нечто рефлексивное. Местность кажется нам вдвое прекраснее, если она принадлежит другу или если мы можем видеть ее из окна нашей комнаты, даже если она снята. Путешественники хвалят чужбину на родине и родину в чужбине.

Рассеянность из-за размышлений ослабляет остроту чувств.

Примечательно, что у дикарей чувства и вообще животное начало развиты гораздо совершеннее, чем у нас. Их органы не острее, но их чувства не нарушаются рефлексией.

Бугенвиль рассказывает, что дикари с острова Георга мгновенно распознали в одном матросе женщину (как оно и было). Но посредством какого чувства они это определили?

Состояние мечтательности – худшее из всех, когда внимание не направлено ни на себя, ни на внешние предметы.

Контраст усиливает ощущения: мы чувствуем покой только после беспокойства. Постоянная бездеятельность – не покой; покой нельзя ощутить, пока ему не предшествовало волнение.

Изнеженное воспитание, так сказать, открывает все органы для того, чтобы лучше чувствовать малейшие неудобства. В основе воспитания по Руссо лежит принцип закаливания детей, чтобы оградить их от страданий и подготовить к удовольствиям.

Каждый стремится устроить свою жизнь так, чтобы, даже если сейчас ему приходится терпеть величайшие беды, в будущем он мог бы получить тем больше удовольствия. Все зависит от порядка: приятна не чувственность, а упорядоченность наслаждений.

Бедность после богатства невыносима. Нужно стараться устраивать свою жизнь так, чтобы удовольствия возрастали постепенно.

О заблуждении чувств.

Чувства не обманывают, потому что они не судят, а ошибка всегда есть дело рефлексии, возникающей по поводу чувственных восприятий. Однако мы часто приписываем ощущению представление, которое на самом деле является продуктом размышления. Пространство и величину мы постигаем через понятия, но думаем, что ощущаем их, и особенно те представления, которые нам привычны, подвержены этой ошибке.

Заблуждение чувств происходит либо от обмана, либо от фантазии. Первое – когда нас вводит в заблуждение явление, и причина этого кроется в самом предмете; второе же возникает оттого, что мы смешиваем свои воображения с ощущениями, и потому каждый видит то, чем у него голова наполнена. Те, кто мало упражнял свое воображение, особенно подвержены обманам. Дикарь не боится ходить ночью по кладбищам, но приходит в изумление, когда ему показывают камеру-обскуру.

Тусклый свет передает предметы неясно, но предметы, изображение которых в глазу получается нечетким, мы относим вдаль. Вообще, ни одно чувство не подвержено стольким обманам и ошибкам, как зрение, потому что оно требует наибольшего числа умозаключений. Так, длинная аллея кажется сужающейся к концу, потому что лучи, идущие от её крайней точки, образуют меньшие углы. Если смотреть на высокий предмет, например, на ракету, поднятую прямо над головой, кажется, что она изгибается над нами; то же самое замечается, если стоять вплотную к башне. Камень, брошенный вертикально вниз с высоты, сначала кажется удаляющимся далеко, а затем возвращающимся обратно. Кроме того, если смотреть на море с берега, оно кажется вдали выше, чем суша – всё это легко объясняется оптическими законами.

Бывает и такой обман чувств, где истинное явление не является его причиной, как в случае с лучами, создающими образы, не соответствующие понятию. Однако и само явление нас не обманывает. Например, луна при восходе кажется больше, чем в зените; астроном знает, что это происходит потому, что в первом случае между наблюдателем и горизонтом находится множество предметов, а во втором – ни одного, в чем его убеждает и одинаковость угла, образуемого крайними лучами (в обоих случаях измеряемого на астролябии). Здесь мы принимаем умозаключение и понятие рассудка за ощущение, тогда как в других случаях, наоборот, принимаем понятия за явления.

Осязание тоже иногда обманывает.

О представлениях по их взаимному отношению.

Одно представление часто обладает свойством оживлять другие или ослаблять их. Мы, люди, любим:

1. Многообразие, то есть множество различных вещей. Мы любим его в книгах, за столом, в обществе; нам нравится и разнообразие в архитектуре. Мы охотно читаем Монтеня, еженедельные листки и смешанные известия. Общества, где говорят не только учёные речи, но затрагивают и другие темы, нам особенно приятны. Прямые аллеи и садовые изгороди не слишком привлекательны, потому что в них нет разнообразия; лес нравится нам больше и дольше. Создатель, кажется, поставил многообразие во главу угла при сотворении мира, ибо многое кажется вовсе не имеющим цели, а существующим лишь как бы для дополнения. Многообразие – это своего рода богатство.

2. Перемену, то есть многообразие во времени. Пресыщение есть не что иное, как досада на однообразие в разные моменты времени. Причина этого, кажется, весьма механична и впоследствии связана с расширением познаний. Мы не можем долго оставаться в одном положении. Стоит лишь некоторое время пролежать в постели неподвижно, и уже не нужно принимать потогонное средство – тело само начнёт потеть. У каждой мышцы есть антагонист, поэтому необходимо менять положение конечностей. Пребывание в одной позе перенапрягает одни мышцы и ослабляет другие; отсюда некоторые люди сами создают себе ненужные трудности, взваливая на себя лишнюю работу.

В учёбе разнообразие тоже весьма полезно, потому что органы мозга утомляются, если постоянно думать об одном и том же. Часто повторяемое небольшое движение вызывает значительное действие. Капля воды, падающая много раз на одно и то же место тела, причиняет боль. Один человек выселил музыканта, жившего в его доме, потому что его контрабас «разрушал здание».

3. Изящность (новизну). Она пробуждает умственную активность. То, что меняется, не обязательно должно быть новым. Изящным нам кажется то, чего мы прежде не имели. Люди чрезвычайно жаждут чего-то изящного, даже если это совершенно неважно. Изящность заключается не только в новизне предмета – достаточно, если ново само познание о нём, но ещё больше радует, когда и предмет новый, потому что тогда мы можем поделиться этим с другими.

Если я приду в общество и сразу начну рассказывать что-то новое из Лондона, все удивятся, как я так быстро туда попал. Обычно разговор начинается с погоды, затем переходит на здоровье собеседника, его комнату или что-то близкое. А уже менее чем через четверть часа можно от плохой погоды дойти до Великого Могола. Новизна делает вещи приятными даже в обладании.

4. Редкость. Она не противоположна новизне, а состоит в том, что вещь встречается не у многих. Характеры, обладающие чем-то необычным, уже этим возбуждают любопытство. Редкая монета, даже самая плохая, нравится. Однако любовь к редкости – это ложное направление вкуса, основанное на тщеславии и малом уме. Уже по тому, что люди ценят, можно судить об их характере. Голландцы особенно любили цветы, особенно редкие.

Зависть тоже играет роль в любви к редкостям. Человека, видевшего много редкого, и самого считают необыкновенным. Бывают редкости природы, например, в мраморе находят остатки морских и земных существ. Сравнение, противопоставление вещей возвышает их, если, например, указывать, чем они не являются.

Контраст состоит в том, что вещи воспринимаются одновременно, и одна является противоположностью другой. Так, одна принцесса окружала себя невзрачными фрейлинами, чтобы ярче выделяться на их фоне. Фрейлины служили ей как бы фоном. Человек, мнящий себя умным и желающий выставить свою мудрость, не должен делать этого среди учёных, иначе получится странный контраст.

В природе много контрастов, например, на норвежских берегах, где прекрасные долины улыбаются между высокими заснеженными горами. Китайцы умело создают контрасты в своих садах. Некоторые контрасты содержат противоречия. Ничто так не унижает человека, как контрасты с противоречиями, потому что они привлекают внимание и резко выставляют несоответствие.

Преемник на должности, у которого был плохой предшественник, всегда в выигрыше, ибо люди судят обо всём по сравнению. Поэтому не стоит жениться на вдове – она всегда будет вспоминать, каким хорошим был её покойный муж.

Хорошо, если человек выбирает такие должности, где он выделяется: тот, кто был бы прекрасным учителем, окажется жалким проповедником.

О необходимости избегать резких контрастов

Вредные контрасты следует избегать. Например, простонародное выражение в устах знатного человека. В одежде не следует слишком украшаться, иначе каждая мелочь будет бросаться в глаза. Точно так же и в речи нужно остерегаться высокопарного тона. В проповедях одно-единственное французское слово резко контрастирует с достоинством проповедника; в этом случае малейшая слабость, которую у другого простили бы, у них сильно выделяется, как пятно на белой одежде.

Контрасты, содержащие противоречия, вызывают смех – вот почему в ситуациях, где люди должны быть максимально серьезны, все присутствующие чаще всего склонны к смеху. И если в таких случаях смех нельзя выпустить наружу, он становится еще сильнее из-за самого контраста.

Душа любит постепенные переходы, контраст же ей неприятен. В разговоре нужно следить за тем, чтобы не создавать резких противопоставлений. Когда вещи поставлены рядом без перехода, это «режет глаз», как говорят; в выборе цветов для одежды это особенно заметно. Два цвета не сочетаются, если один почти совпадает с другим. Например, светло-зеленый камзол и чуть более темный жилет – кажется, будто жилет тоже мог бы быть светло-зеленым. Поэтому цвета следует подбирать так, чтобы не возникало сомнений в их различии. Но они также должны быть достаточно различны, чтобы между камзолом и жилетом был плавный переход. Например, синий камзол и красный жилет сочетаются, потому что на границе они смешиваются, давая понятный цвет – фиолетовый. Но если камзол красный, а жилет синий, смешение даст грязноватый красный оттенок. Вообще, то, чего мало, должно быть светлее. Отвороты и подкладка должны быть чуть светлее. Осветление предпочтительнее затемнения.

Некоторые цвета грубы. Любопытно, что все молодые люди и дикари любят красный цвет больше всего, а между тем он самый резкий. Человеку, которому нехорошо, становится еще хуже, когда он смотрит на красное. Молодости, кажется, идут яркие цвета, зрелому возрасту – более приглушенные, и вообще они нравятся утонченному вкусу. Блондинам подходят бледные или совершенно черные цвета – первые из-за гармонии, вторые из-за контраста. Брюнетам же к лицу насыщенные тона.

Об ослаблении представлений.

Если какое-то представление долго держится в уме, оно слабеет, потому что внимание угасает. Если постоянно размышлять об одном и том же, в конце концов перестаешь думать вообще. В учебе должно быть разнообразие, чтобы всё всегда казалось новым. Однообразное ощущение сначала неприятно, но потом к нему привыкаешь и перестаешь замечать.

Неприятности привлекают внимание, и душа, склонная к страху, прислушивается к ним особенно внимательно, потому что постоянно боится вновь их испытать. Мы должны всегда питать надежду на рост, иначе представление о вещи скоро исчезнет. В молодости это важнейшее правило: всегда начинай так, чтобы твое состояние могло улучшаться. Вещи и представления, достигнув застоя, теряют большую часть своей силы. Дружба, которая должна быть долговечной, не должна начинаться сразу с высокой степени близости, а подниматься от доверительности до раскрытия тайн. Не следует сразу показывать все свои достоинства, а постепенно давать все больше надежд.

Душа больше всего страдает от монотонности в представлениях, и человек часто бросается в самые неприятные обстоятельства и опасности, лишь бы оказаться в иной ситуации.

О различных состояниях человека.

Мы замечаем, что в нас бывают разные состояния, в зависимости от того, ясны ли наши ощущения или нет. К последним относятся четыре вида:

1. В здоровой жизни – состояние сна и опьянения.

2. В болезнях – обморок и переход от жизни к смерти.

Человек владеет собой, когда его внутреннее состояние подчинено его воле. Но бывает, что он не властен над собой:

– либо из-за впечатлений от внешних вещей или ощущений,

– либо из-за действий, которые нужно совершить перед большим скоплением людей.

Часто случается:

1. Что при определенных обстоятельствах – например, когда нужно выступить перед множеством зрителей – наше состояние не подчиняется нашей воле. Даже великие герои иногда против своей воли бывали трусливы. Монтень утверждает, что если генералу, когда он в халате, сообщить о приближении врага и предстоящей битве, он испугается сильнее, чем если бы был в доспехах и парадном одеянии. Вообще, каждый человек чувствует себя бодрее, когда одет, – возможно, потому, что одежда держит мышцы в лучшем порядке, а может, оттого, что в хорошем наряде он считает себя в состоянии предстать перед кем угодно.

Самообладание (animus sui compos), этот бог стоиков, гораздо возвышеннее, чем постоянно веселое настроение Эпикура, ибо, владея собой, человек становится господином и своей удачи, и своих несчастий.

2. Когда человек совершает действия совершенно непроизвольно, это унижает его гораздо больше, чем если бы он просто не владел своими чувствами. Например, один человек невольно впадает в жалобы, другой мгновенно вспыхивает гневом и тут же раскаивается. Страсти устроены так, что через них нельзя достичь цели, к которой они стремятся. У женщин вскрикивать при испуге и внезапных опасностях – почти врожденное свойство. Возможно, природа вложила это в прекрасный пол для того, чтобы они могли таким образом оправляться от страха.

Все сильные душевные движения лишают человека власти над собой. Так, разгневанный или безумно влюбленный никогда не достигает своей цели, потому что первый не может даже внятно изложить причину своего недовольства, а второй – объясниться в любви.

Когда человек выходит из себя или теряет связь мыслей:

– от приятных ощущений – это называется восторгом (Entzückung),

– от неприятных – оцепенением (Betäubung).

Опьянение – самое странное состояние на свете: человек больше верит химерам, чем истине, считает себя способным на всё, а не может сделать и малейшего, чувствует себя в счастливейшем состоянии, хотя на самом деле в жалчайшем. При этом его чувства притуплены, а воображение крайне живо.

Народы, у которых нет хмельных напитков, не знают пьянства, но другие дикари, знакомые с этим средством, предаются пьянству до невероятности – получив бочонок водки, не уйдут, пока не выпьют всё. У людей, не привыкших думать, хмель вызывает больше ощущений, потому все грубые народы любят опьянение.

Действие опьянения у разных народов различно:

– у восточных народов оно вызывает бешенство,

– у северных – общительность.

Нужно тщательно различать питье до веселья или до опьянения и пьянство как склонность. Последнее низменно, а первое заслуживает рассмотрения.

Заметим, что человек, который напивается в одиночку, стыдится этого – ясный знак, что хмель должен быть средством общения. Напитки, если их рассматривать в обществе как искусственное средство веселья, имеют свою ценность. Умеренное питье очень способствует общительности, но степень, до которой можно доходить в разных обстоятельствах, – вопрос очень тонкий. Впрочем, легкое опьянение делает человека разговорчивым и освобождает от притворства, как бы возвращая в естественное состояние.

Сами напитки действуют по-разному:

– водка делает скрытным, ею напиваются скорее в одиночку, чем в компании, и этот хмель постыден;

– пиво делает тяжелым и необщительным;

– вино – духовитее и более общественно.

Проповедники, женщины и евреи не напиваются, а если это случается, их сильно осуждают:

– проповедников – потому что они присваивают себе право учить и обличать пороки;

– женщин – потому что они слабее по природе и как бы должны охранять крепость, откуда хмель снимает все караулы;

– евреев – из-за особенностей их характера, одежды; пьяному еврею все указывают на его состояние.

Вообще, свобода пить кажется привилегией граждан.

Все люди, которые вынуждены скрываться, а также те, кто находится в положении, отличном от толпы, должны видеть в хмеле предателя их темперамента и избегать его.

Можно ли в опьянении распознать взгляды человека?

Можно распознать его темперамент, но не взгляды. Не только хмель, но и еда меняет натуру. Некоторые после обеда становятся злыми, другие – очень добрыми. Иные, особенно знатные господа, в холодную и неприветливую погоду бывают жестоки. Пример тому – Генрих III в истории.

Естественное, а не искусственное состояние, когда человек в определенные моменты впадает в оцепенение чувств и непроизвольную неподвижность, – это сон.

О сне.

Мы видим, что сон наступает постепенно: сначала приходит легкая дремота, затем ощущения притупляются, потом наступает рассеянность и наконец – полная неподвижность. Замечательно, что сон вызывает холод, а холод приводит ко сну. Замерзающие всегда умирают во сне. Некоторые животные спят всю зиму, и именно холод погружает их в этот сон – тогда у них не больше тепла, чем в воздухе.

Сон, кажется, возникает от недостатка жизненного тепла: когда хочешь заснуть, тебе становится холодно. Долгий сон вообще сгущает кровь и уменьшает жизненное тепло.

Феномены сна.

При первых признаках сонливости ослабевает внимание к внешним предметам, после чего воображение начинает непрерывно проявлять свою активность. Днём оно тоже действует, но его образы столь же слабы, как свет горящей свечи при ярком дневном освещении. Молодые люди ощущают тревогу, особенно когда начинают засыпать, возможно, из-за чувства стеснения в груди, затрудняющего расширение лёгких.

Дремота отличается от сна лишь тем, что в состоянии дремоты сохраняются притуплённые ощущения, хотя представления, возникающие из этих ощущений, обычно совершенно ошибочны. Сновидения посещают человека только в дремоте, но никогда – в глубоком сне, поскольку в этом состоянии мы фактически лишены чувственных восприятий. Фантазии, возникающие в глубоком сне, после пробуждения не осознаются. В этом состоянии мы весьма похожи на мертвецов: дыхание становится очень медленным.

Если человек просыпается естественным образом, крайне рекомендуется сразу встать и отложить сон на другое время, поскольку привычка многократно засыпать придаёт нервному соку иное направление и может вызвать нервную лихорадку.

Причины сна.

Все ощущения передаются через нервы, корни которых находятся в мозге, а главный ствол – в продолговатом мозге. Похоже, что именно в мозге происходит выработка нервного сока. Известны случаи, когда люди, лишившиеся значительной части мозга, продолжали жить – подобно тому, как дерево может цвести, даже если у него удалить часть корней.

Мозг состоит из двух частей: большого мозга (cerebrum) и малого мозга (cerebellum). В большом мозге, или переднем мозге, по-видимому, сосредоточены все органы чувствительности и произвольных движений, тогда как в малом мозге содержатся жизненные соки и принципы жизнедеятельности. Жестокие эксперименты над животными подтверждают это. Если отделить у собаки большой мозг и слегка надавить на него, она тут же впадёт в сон. Из этого можно заключить, что у страдающих летаргией передний мозг должен быть сдавлен.

В течение дня мы расходуем нервный сок. Однообразные движения приводят к ослаблению внимания и, как следствие, вызывают сон. Поэтому слушатели быстрее всего засыпают, когда проповедник говорит монотонно или движется вперёд мощно, но однообразно.

Сон возникает от всего, что придаёт нашему жизненному соку иное направление; поэтому еда вызывает сонливость. Однако поскольку сон охлаждает тело, не рекомендуется спать сразу после еды. Гораздо полезнее после трапезы провести за столом некоторое время, занимаясь делами, не требующими глубоких размышлений. Также во время еды приятно смеяться, тогда как утром это может раздражать. Природа сама направляет нас к этому, поскольку смех способствует пищеварению. Как уже сказано, утром смешное кажется неприятным, а вечером охотно слушают истории о привидениях.

Днём жизненный сок переходит из заднего мозга к органам произвольного движения и чувствительности. Постепенно он истощается, и тогда человек погружается в сон. Во время сна в заднем мозге вырабатывается нервный сок, который затем перетекает в передний мозг – и человек просыпается.

Чрезмерный сон усиливает сонливость. Все народы, у которых продолжительность дня и ночи одинакова, более упорядоченны и умеренны, чем северные. В России и других северных странах царит большой беспорядок.

О способностях и опьянении.

Мы обладаем способностями, то есть возможностями действовать, а также силой, приводящей эти способности в действие. Они могут активизироваться и под влиянием физических потребностей, а именно – животной природы.

Опьянение лишает свободную волю силы и господства. Человек чувствует себя великодушным, умным и предприимчивым, хотя на самом деле становится ребячливым и слабым. Возможно, именно это состояние побуждает людей напиваться: нередко они пьют самые отвратительные напитки лишь ради того, чтобы опьянеть. Опиум – самое мерзкое из подобных средств, но его любят, потому что он создаёт иллюзию большей мощи и силы. В этом состоянии человек готов на всё, он беззаботен и доволен.

Изучение причин подобных иллюзий стало бы прекрасным предметом исследования для врачей. В опьянении человек слаб, и это большое счастье, иначе он мог бы предаваться своим буйным фантазиям и натворить много зла.

Обморок и смерть.

Наблюдения за обмороком и его происхождением, по сути, относятся к области медицины. Однако кажется, что во время обморока жизненные процессы останавливаются: пульс не бьётся, кровь отступает от некоторых конечностей.

Смерть естественна для старости. Согласно механическим законам, несомненно, что умирать приходится тем же самым способом, которым человек питается и растёт. Пища постоянно добавляет нечто новое в каналы [организма], а старое со временем уже не может быть выведено. Из-за этого каналы закупориваются, и это становится путём к смерти.

Старые люди меньше тревожатся о смерти, чем молодые. Им кажется, что в старости они так же далеки от смерти, как и в юности. Причина этого в том, что с возрастом чувствительность ослабевает. Перед смертью чувствительность, по-видимому, постепенно исчезает совсем. Если чувствительность прекращается, то разум лишается материала [для мышления], и потому всё движется к концу.

О различии способностей.

Мы должны различать низшие способности от единой высшей силы. Некоторые из наших определений проистекают совершенно естественно из природных связей, другие же мы произвольно вызываем в себе – здесь основой соединения представлений служит воля. Например, классификация.

Но есть ещё и непрерывный поток представлений в нас, который ничто не прерывает. Например, услышав слово «Рим», никто не может не представить себе город. Короче говоря, представления, однажды соединённые между собой, уже нельзя разделить. Разум может придать им иное направление, но он всё же вынужден с ними согласовываться. В нас есть источники, где представления связываются физически и текут непрерывно и непроизвольно.

О способностях формирования образов.

Здесь всё сводится к образам, и мы можем различить:

1. Способность формировать образы.

2. Способность воспроизводить их.

3. Способность предвосхищать образы.

4. Способность воображать.

5. Способность развивать образы.

Что касается первой способности, то её следует отличать от ощущения. Художник знает, сколько усилий ему стоит создать цельный образ из впечатлений, произведённых на него обществом.

О способности воспроизведения известно, что в постели, с закрытыми глазами, нам обычно являются образы, которые мы видели днём. В обществе, когда кто-то рассказывает что-то, нам, если мы пребываем в праздности, это невольно вспоминается. В некоторых галереях, пожалуй, не так много картин, как в нашей голове. Воспроизведение – это повторение созерцаний или, точнее, образов, которые мы создали себе при восприятии вещей. Наше настоящее время полно образов прошлого, и это единственный способ представить связь мыслей.

Предвосхищение есть даже у собак: когда охотник достаёт свору, они радуются, предвкушая охоту. Тот, кто умеет преподносить другому нечто так, что может сдерживать и вновь возбуждать игру воображения, – счастливый человек. Поэты делают это в своих выразительных стихах.

Способность воображения – основа всех изобретений, ведь если кто-то хочет открыть что-то новое, он должен представить себе то, чего ещё не было. Мы никогда не можем выдумать что-то совершенно новое, а лишь как бы копируем имеющиеся материалы, меняя форму. Тот, кто впервые видит что-то незнакомое, ещё не имеет его образа. Он должен как бы пробежаться по нему мысленно, а о больших вещах и вовсе нельзя составить верного представления. Даже имея образ, мы можем не постичь понятия.

Ум способен создавать образы, если у него есть хоть какая-то подсказка. Он постоянно рисует, и поскольку человеку ничто не ближе, ничто так не занимает его мысли, как другие люди, то ум рисует именно людей, даже если перед ним лишь старая палка, покрытая мхом. Мы часто видим в облаках верблюдов и драконов – это происходит из-за их обширности.

Формирование, которое в отношении видимых объектов называется созданием образов, происходит и в музыке. Миссионеры принесли китайцам вместо чудес искусства и науки, и были ими хорошо приняты, хотя музыка у них уже существовала, но лишь простая. Многоголосная музыка европейцев казалась им диким криком. Отсюда видно, что и здесь ум должен быть обучен.

Эта способность у людей разная: у одних велика, у других мала. Мы упражняем её либо при наличии объектов (созерцание), либо воспроизводим прошлые образы в мыслях (воспроизведение). У нас есть также способность предвосхищать – например, когда кто-то заранее представляет, как пройдёт будущий бал.

Воображение – это представление того, чего не было в чувствах. Здесь мы создаём идеалы. Однако мы всегда копируем данные чувств, ведь абсолютно совершенные идеалы представить невозможно. Например, если кто-то захочет изобрести совершенно новый вид домов, он всё равно должен сохранить цвет, окна, двери и т. д.

Художник иногда должен воображать идеал, а иногда просто воспроизводить. Воображение, независимое от чувственного восприятия, называется фантазией. Видно, что во всём этом основой служит образ.

Фантазия.

Это не повторное воображение, а воспроизведение. Наше настоящее полно образов прошлого, иначе не было бы связи между ними. Мы всегда применяем прошлое к настоящему. Если бы живость чувственных представлений и впечатлений не мешала нам в бодрствовании, мы бы, например, видели северное сияние или шторм на море совершенно отчётливо. Во сне же нам кажется, что мы действительно видим то, о чём думаем.

Воспроизведение прошлого у людей различно. Молодые думают о будущем и настоящем, старики – о прошлом; они даже считают, что в нынешнее время ничего примечательного не происходит, будто всё изменилось. Это происходит потому, что их чувства уже не так сильны, а восприятие ослабевает. Старики плохо воспроизводят недавние события, но легко вспоминают давние, вплоть до мельчайших деталей. Они не помнят, что было вчера, забывают имена, потому что предметы больше не производят на них впечатления. Зато о юности они могут рассказывать много – тогда вещи сильно воздействовали на них, и образы глубоко запечатлевались в памяти.

К этому добавляется некоторая пристрастность: поскольку они думают о близкой смерти, настоящее им безразлично, и они обращаются к прошлому. Мы легко можем воспроизвести образы вещей силой памяти, но не ощущения – для этого нужно большее. Ощущение субъективно, его форма или образ объективны. Мы не можем вспомнить ощущения так же ярко, как образы. Например, вспоминая прошлое несчастье, мы забываем чувства, которые тогда испытывали. Прошлое забывается легко, даже добро, которое мы получили от кого-то.

Фантазия больше связана с образами, поэтому наказания иногда мало помогают: метод наказания легко вспомнить, но не то, как себя чувствовал в тот момент.

Способность воспроизводить образы очень необходима человеку, особенно в некоторых обстоятельствах, однако она всегда должна проявляться в определенной мере, ибо слишком яркие образы вредны – длительное задерживание на них во многих отношениях мешает.

К примеру, какая польза человеку, если он слишком часто и живо вспоминает свою покойную жену? Это лишь ранит его сильнее.

Если мы хотим создать о ком-то яркий образ, не следует слишком близко знакомить его с самим предметом. Руссо говорит: «Отец, заметив, что его сын начинает распутничать, привел его в лазарет и показал последствия сладострастия, после чего сделал соответствующие выводы».

Образы обыденных вещей – легки и слабы, тогда как редких предметов – ярки и глубоки.

Привычка порождает слабые образы. Например, у всех воров виселица – постоянное наказание, поэтому частые казни неэффективны. Надо уметь усиливать свои впечатления. Там, где наказания и казни становятся обыденными и противоречат человеческой природе, на них перестают обращать внимание. Там, где известно, что наказания достигли высшей степени, чувствительность к ним притупляется.

Частое повторение наказаний приучает людей к подобным зрелищам, поэтому самые суровые кары следует приберегать, чтобы менее строгие тоже сохраняли свою силу.

Причина в том, что более сильный образ вызывает более глубокое впечатление – воображение всегда стремится к усилению.

Новизна возбуждает и усиливает воображение. Это происходит у влюбленных, пока они еще не обладают друг другом. Но любовь ослабевает, как только они вступают в брак, ибо тогда им уже не нужно воображение – они довольствуются лишь чувствами.

Образы часто производят большее впечатление, чем сама вещь, потому что душа всегда дорисовывает их и, в зависимости от склонности, либо улучшает, либо ухудшает.

Некоторые страсти таковы, что их предметы нравятся больше в отсутствии, через воображение, чем в присутствии. Влюбленные такого типа неизлечимы, ибо разлука лишь усиливает их любовь.

Это трудно объяснить, но, пожалуй, можно назвать «приятностью послевкусия». Есть люди, которые нравятся именно в этом послевкусии, ибо их выражения нужно сначала истолковать. То, что нравится после размышления, привлекает больше, чем то, что сразу бросается в глаза.

Такие женщины обычно счастливее тех, кого признают заявленными красавицами, ибо их прелесть не так вычурна.

Удовольствие от послевкусия – самое сильное и лучшее из всех. Так любят старое вино, устриц – за их приятное послевкусие.

По-настоящему остроумные идеи таковы, что сначала кажутся двусмысленными, а потом нравятся.

Когда мы общаемся с людьми, их недостатки и достоинства смешаны, но мы скорее замечаем недостатки, если они есть, чем хорошее – даже если не хватает пуговицы на камзоле. В отсутствии же человека мы обычно видим хорошее и забываем о плохом.

Тот, кто неприятен вблизи, но нравится потом, – счастливчик. Так бывает с остроумными идеями, так же и со смехом. Мы смеемся над тем, что имеет две стороны: кажется умным, а в то же время глупым.

Один папа сказал своему поэту, принесшему стихи, что в одной строке чего-то не хватает. Тот ответил: «Зато, возможно, в другой – чего-то слишком много».

Сначала это кажется хорошим ответом – будто одно можно счесть за другое, но в сущности он неуместен и не нравится.

Часто говорят: «Не знаю, что находят привлекательного в этом человеке» – но это уже дело воображения. Он может ссориться с кем-то в присутствии, а потом жениться на ней, ибо тогда он уже не копирует ее недостатки.

Некоторые страхи в воображении сильнее, чем в реальности. Так, многие представляют свою будущую старость ужасной.

Сила, точность и широта воображения различны. Люди с очень возбудимыми нервами полны воображения; то же у молодых и живых натур.

У женщин тоже много образов, ибо они мало владеют собой. Все их образы ярки, но именно поэтому неточны.

Особенно сильно воображение у тех, кто передразнивает других, копирует их выражения и жесты. Говорят также, что у них «острый ум»; они обычно оживлены, ибо ярко впечатлились своими образами.

Воображение должно служить нам, когда мы хотим представить возможных людей или поставить себя на их место. Этим особенно должны владеть комедианты.

Одна актриса играла свою роль слишком вяло, хотя ее героиню презирал возлюбленный. Когда ей сказали: «Представь, что твой настоящий возлюбленный однажды всерьез тебя презирает», она ответила: «Я бы выбрала другого».

Ясно, что если не создать яркий образ изображаемого лица, то и игра будет соответствующей.

Те, на кого вещи производят сильное впечатление, могут формировать и яркие образы.

Актеры должны изображать других, поэтому они должны держать в уме тех, чьи выражения, голос и жесты они копируют.

Наиболее разумно представлять не образ других, а саму вещь, как если бы она действительно была здесь, а не была лишь воображаемой.

Платон прекрасно говорит: «Поэты рисуют лишь образы добродетели, поэтому люди ищут лишь подражание ей, а не ее суть».

Поэтические натуры не имеют определенного характера; они – художники предметов и иногда переносят себя в совершенно разные обстоятельства (например, Вольтер).

Уоллис, математик, обладал настолько сильным воображением, что мог извлекать кубический корень из 12–13-значных чисел в уме.

Есть народы, от природы полные воображения, например, восточные. Их язык насыщен образами, но они не терпят изображений, ибо сразу представляют злого духа, который в них обитает. А так как художник не вложил в них душу, они верят, что в иной жизни он ответит за это.

Чрезмерное воображение при слабом уме вредно.

Меланхолики слишком слабы, чтобы отгонять воображение; они часто смеются в компании против воли, без причины, и в этом очень близки к безумным.

В каждой страсти образы искажаются. Точность – главное свойство воображения.

Самое трогательное – самое низкое в человеке. Это применение уже существующих вещей к душевным порывам, но они должны быть верными.

Трогать человека неверными средствами – плохо. Потом он злится, что был тронут ложью.

Например, когда поэт трогает нас химерическим рассказом и играет на нас, как на инструменте. Мы злимся не столько на ошибку, сколько на бесполезные переживания, оказавшиеся ложными.

Можно тронуть и выдуманной историей, но ее план должен соответствовать истине – тогда я не сержусь, ибо знаю, что нахожусь в стране вымысла и воображения.

Образы не трогают, если они неуместны и неточны.

Необузданное воображение, не имеющее власти над собой, – болезнь, встречающаяся у меланхоликов, мечтателей и ипохондриков.

Воображение не должно быть безудержным – разум и опыт должны ставить ему границы.

В воображении мы не можем обойтись без рассудка – мы должны упорядочивать его разумом, лишая ложности и необузданности.

Мы должны властвовать над своим воображением.

У влюбленных оно приносит большой вред, ибо ложно. Оно выдумывает множество приятностей, которые – лишь дым.

Дикари имеют ровно столько полового влечения, сколько нужно для продолжения рода, но они не так несчастны в своих страстях.

Влюбленного повсюду преследуют образы, которые не истинны, а лишь химеры, поэтому власть над воображением крайне необходима.

О распоряжении всеми способностями ума.

Прежде чем перейти к этому, мы исследуем физическую природу умственных способностей. Уже можно считать установленным, что для каждой душевной способности, для каждого умения воспринимать различные ощущения требуется определенное видоизменение мозга. Сама возможность различных способностей заложена не в душе, а в различной организации мозга. Способности людей бесконечно разнообразны: один обладает практическим умом, другой – склонен к умозрению. Причина этого кроется в мозге, но ни микроскоп, ни анатом не в состоянии её обнаружить.

Когда я нахожусь в обществе, и все молчат, а меня просят что-нибудь рассказать, я вдруг тупею и в тот момент ничего не могу придумать. Но стоит кому-то начать – и всё происходит как с пороховой дорожкой: подобно тому, как огонь перебегает с одного конца на другой, в нас всплывают тысячи воспоминаний.

Возникает вопрос: куда деваются порождения умственных способностей? Ведь ничто не исчезает бесследно, даже если со временем ослабевает. Платнер и другие современные философы-медики полагают, что от каждого образа в мозге и его нервах остаются следы. Игра образов продолжается в нашем мозге так же непроизвольно, как кровь циркулирует в теле. Когда мы пытаемся размышлять, мы словно производим шум в царстве фантазии – тут же появляются всевозможные идеи и проходят перед нами нескончаемым потоком.

Образы, связанные с предметом моих размышлений, я задерживаю, но иногда они ускользают, и тогда, огорчённый, не понимая, что это было, приходится начинать всю цепь заново, ведь я уже подготовился улавливать идеи, чтобы застигнуть их врасплох. Порой образ оказывается слишком слабо связан с нашей темой, и мы обманываемся в ожиданиях, но иногда он внезапно даёт ключ к решению.

Чтобы мыслить, не нужно чрезмерно напрягаться. В обществе нам часто что-то приходит в голову: одно слово может навести на удачную мысль, даже если тема разговора совершенно не связана с тем, что у меня в голове. При размышлении следует действовать легко, но каждый возникший образ нужно сразу записывать, как есть. В то же время полезно заниматься чем-то, что даёт воображению новое направление, но не утомляет. Поэтому часто письмо, написанное без особых усилий, оказывается гораздо естественнее и уместнее, чем то, над которым трудились с большим вниманием и напряжением душевных сил.

Не стоит часто перечитывать свои сочинения – те, кто так делал, оставались посредственными авторами. Нужно постоянно иметь множество замыслов, чтобы воображение не уставало. Не следует перечитывать книги по теме, над которой размышляешь, иначе можно сковать гений. Достаточно бегло просмотреть черновики – при чтении на ум ещё многое придёт. Когда кажется, что материала достаточно, нужно прочесть всё, составить в голове схему и кратко изложить её на бумаге, не заглядывая в заметки на полях и не проверяя источники.

Писать следует непрерывно. Иногда можно запнуться, если не хватает нужного слова, но лучше оставить пробел и двигаться дальше, завершив текст целиком. Если приходит слово, которое можно использовать позже, его стоит пометить на полях, а потом, при перечитывании, вставить в нужное место. Тот, кто хочет сделать что-то хорошо с первого раза, как бы ни напрягал ум, не достигнет такого результата, как тот, кто работал над этим дважды.

Книги следует читать дважды. При первом прочтении не стоит задерживаться – нужно уловить лишь главную цель автора, который часто в начале заявляет, что докажет некий тезис далее, а в конце утверждает, что уже доказал его. При втором прочтении нужно разобрать все различия и доказательства, из которых он делает выводы.

При первом чтении карандашом можно делать пометки на полях: где остроумные, парадоксальные, странные, злые или глубокие мысли. Затем книгу лучше отложить, чтобы она не потеряла свежести впечатления. Через некоторое время её стоит пролистать вновь, обращая внимание только на сделанные заметки – тогда вспомнится всё, что с ними связано. Это лучший способ повторения.

Из чужих книг можно делать выписки, но они должны быть краткими. Таких мест обычно немного. У Монтеня, например, много естественных, непринуждённых мыслей – он писал неспешно, ведь как дворянин не слишком утруждал себя, и никто не смел его за это осуждать. Он говорил, что писал для собственного удовольствия.

Так воображение порождает множество идей.

О памяти.

Как фантазия есть активная сила непроизвольных образов, так память – это способность воспроизводить произвольные представления, которые мы имели.

Воображение – под этим понимают способность создавать собственные представления.

При созерцании настоящего мы всегда смотрим на прошедшее и на будущее. Тем самым мы связываем их и осознаём.

Память – это способность вспоминать. Законы ассоциации являются причиной воспроизведения представлений. Если я могу произвольно вызывать понятия и представления, это называется воспоминанием.

Чем больше связей мы можем установить между одним представлением и другими, тем легче его вспомнить.

Ассоциации бывают:

– Грубые (чувственные) – когда два представления случайно оказываются вместе.

– Рефлективные – когда одно представление имеет сходство с другим.

– Интеллектуальные – когда одно представление связано с другим логически.

Если человек не хочет поставить себя в неловкое положение в обществе, он должен избегать разговоров о вещах, даже отдалённо связанных с темой, ведь воображение всегда движется в том направлении, которое ему задают. Глупец отличается от умного не мышлением, а тем, что высказывает вслух всё, что ему подсказывает воображение, тогда как умный говорит лишь то, что относится к делу.

Фантазия даёт материал для всех воспоминаний; она занята созданием образов и ситуаций. Она становится неразумной, когда отклоняется от суждений опыта, и представляет собой непроизвольный поток идей. Если фантазия имеет своё место в мозгу, то и память, которая черпает из неё все вещи, может ослабеть из-за болезни.

Память состоит в том, что я могу произвольно воспроизводить некоторые из образов, которые когда-либо имел, а иногда вспоминается и больше. Бывают люди с сильным воображением, но слабой памятью, если они не могут произвольно воспроизводить идеи. Необузданная фантазия ослабляет память.

Действия памяти:

1. Запечатление в памяти.

2. Удержание.

3. Лёгкое вспоминание.

Эти процессы происходят медленно. Некоторые с трудом запоминают, долго удерживают, но с трудом вспоминают – у них слабый ум.

Я запоминаю что-то, если закрепляю это в поле воображения так, что могу по желанию извлечь. Это происходит, когда я связываю образы с другими фантазиями – через сопутствование и соединение в воображении. Например, если кто-то не может запомнить незнакомое имя, я называю ему известное, имеющее сходство.

Не всё, что сопутствует, соединено; постоянное сопутствование – это соединение. Частое сопутствование уже является основой ассоциации.

Иногда это происходит невинно, и потому некоторые вещи кажутся отвратительными – просто из-за ассоциации, особенно со словами. Cour machen (ухаживать) раньше называли hofieren. Возможно, кто-то однажды употребил это слово в связи с естественными потребностями, и теперь все связывают с ним эти идеи.

Люди охотно используют намёки, чтобы подойти к неприятной теме. Женское воображение часто бродит в потёмках: они слышат грубости, но в завуалированной форме. Поэтому, чтобы говорить о неприятном без отвращения, нужно дать вещам новые названия. Naturalia (естественные вещи), названные по-латыни, звучат менее оскорбительно, чем по-немецки, потому что до их понимания нужно пройти через промежуточные идеи.

Например, болезнь, пришедшую из Вест-Индии, сначала называли неаполитанской, но потом это название стало слишком вульгарным. Когда французы осаждали Неаполь, её стали называть «французской» – и теперь нельзя придумать более грубого имени.

Если хотят что-то скрыть от дамы или сказать шутливо, используют иносказания. Они слушают, но не смеются и делают вид, что не понимают.

Когда дети учат что-то наизусть, они произносят слово за словом, связывая одно с другим – это ассоциация грубая, которая просто следует за вещами. Сходство также помогает памяти. Французские и немецкие слова не имеют реального сходства, да и между вещами и словами его трудно найти.

Библейские картинки возникли из этого ошибочного мнения, но они слишком искажают разум, чтобы служить средством формирования чистых понятий. Кто-то хотел объяснить имя «Юлий Цезарь» и нарисовал сову (Eule) и сыр (Käse), а другой изобразил haeredibus suis legitimis (законным наследникам) сундуком с замками, свиньёй и скрижалями Моисея. Поистине, извращённый способ понимания! Лучше уж забыть.

Некоторые слова таковы, что с ними никогда не связывают правильных понятий, особенно если раз связали с ними ложную идею – тогда остаёшься в сомнении.

В школах заучивают по законам слепой фантазии, полагаясь на удачу в том, как это уложится в детских умах. География, построенная вокруг крупного города, хороша. Leges phantasiae brutae (законы грубой фантазии) – это продвижение впечатлений через простое сопоставление.

Есть и другой способ запоминания – через сравнение. Если сходства искусственны, разум не участвует – только остроумие.

Следующие средства полезны для памяти:

1. Классификация – цель всей логики: подводить вещи под понятия, а те – под общие, или располагать вещи в логические места. Кто может так систематизировать, тот точно запомнит.

2. Сравнение вещей с законами разума. Привычка видеть причины, действия или цели создаёт прочные связи и помогает удержанию.

3. Связь вещей со склонностями. Это создаёт наибольшую привязанность. Красивые стихи, слова – всё, что радует наши склонности, мгновенно сохраняется в памяти.

Отсюда видно, почему рассудительные люди часто имеют слабую память. Они связывают вещи только по разуму и не помнят многого, что не имеет с ним сходства. То, что другие связывают по сходству, им не приходит в голову. Поэтому люди охотно жалуются на память, надеясь прослыть глубокомысленными. На разум никто не жалуется – только на память.

Некоторые ничего не запоминают, потому что много размышляют и не могут ассоциировать то, что не связывается интеллектуально. Но надо развивать и чувственную способность, иначе весь разум бесполезен.

Рассудочное запоминание взрослым даётся легко, а чувственное – уже нет, поэтому до 20 лет нужно посвятить себя чувственному запоминанию. После 30 лет этому уже не учатся.

Всё, что можно представить в определённой форме или схеме, запоминается легко. Расположение вещей друг относительно друга помогает воспроизведению – поэтому география так проста.

В истории нет такого средства располагать события, но можно провести параллель с географией, разделяя события на эпохи, а те – на периоды. Можно также делить события по народам или странам. Таким образом, эпохи, периоды и синхронизмы помогают легче усваивать историю.

Ассоциации остроумия. Остроумные люди везде находят сходства, поэтому быстро схватывают, но так же быстро забывают, ведь их сходства часто поверхностны.

Забавно, что мы иногда думаем, что забыли что-то, хотя оно ещё в голове. Сны это доказывают.

О степенях памяти.

Рассказывают удивительные вещи. Достаточно представить полигистора – у него целая библиотека в голове. Он сам удивился бы своему запасу, если бы осознал его сразу, но, занятый одним, он не думает о другом.

Маглиабекки, библиотекарь великого герцога Флоренции (конец XVII – начало XVIII века), был сыном крестьянина. Он тратил скудные деньги на книги и листал их с утра до вечера, пася стадо. Однажды торговец семенами спросил, умеет ли он читать, раз целый день с книгами. Тот ответил: «Нет!» На предложение пойти в город ответил радостно: «Да!» – надеясь найти больше книг.

Но новый хозяин скоро разочаровался: Маглиабекки целыми днями читал и не предлагал товар. Его выгнали. Соседний книготорговец взял его, чтобы тот мог погрузиться в книги. Он быстро научился читать и запоминал всё до последнего слова.

Однажды хозяин решил испытать его. Он договорился напечатать одну рукопись и дал её Маглиабекки, который сразу прочёл. Потом хозяин притворился, что рукопись потеряна, и спросил, не помнит ли тот её содержание. Маглиабекки продиктовал её слово в слово.

Он выучил латынь, просто читая грамматику и словарь. Объехал многие библиотеки, стал библиотекарем и, наконец, оракулом Европы в своей полигистории. С ним переписывались по самым отвлечённым вопросам.

В быту он был неряшлив: иногда записывал мысли иглой на штанах, покрытых грязью в палец толщиной.

Второй пример – Роберт Хилл, английский портной несколько лет назад. В школе он немного выучил иврит и греческий, а став подмастерьем, продолжил занятия. Однажды, работая у сельского священника, он вступил с ним в разговор о переводе Книги Иова, который тогда вышел и содержал некоторые ошибки. При этом у него была с собой арабская книжка, которую он перевел священнику совершенно бегло и точно. Тот был поражен, и вскоре молва об этом портном разнеслась по всей Англии.

Затем он отправился в Лондон и спросил у книготорговца Кейпона о восточных книгах. Тот в шутку показал ему целую арабскую рукопись, но портной не шутил: он заплатил требуемую сумму и забрал ее себе. Накануне один критик уже хотел купить эту рукопись, но, посчитав цену слишком высокой и полагая, что других ценителей не найдется, решил подождать, чтобы позже приобрести ее дешевле. На следующий день он вернулся, но к своему ужасу обнаружил, что рукописи уже нет. Он умолял книготорговца по возможности вернуть ее. «Бегите за портным!» – закричал тот, – «пока он не разрезал ее на мерки!» Портной тут же примчался с книгой под мышкой. Критик спросил, что он собирается с ней делать, но был немало ошеломлен, услышав, как тот бегло читает и переводит – чего сам критик сделать не мог. Даже знаменитый доктор Бентли вынужден был уступить ему. Хилл стал библиотекарем в Кембридже, но жил при этом хуже, чем занимаясь портняжным ремеслом.

О чтении во сне и памяти.

Иногда во сне человек читает книги – какая же сила воображения для этого нужна! Ученики вечером повторяют то, что нужно запомнить, кладут книгу под голову и засыпают – тогда воображение вновь воспроизводит все перед ними. Все должно отпечататься в мозгу, а способность памяти должна привыкнуть направлять свет мысли на те места, которые требуется осветить.

Способность к творчеству (Dichtungsvermögen).

Фантазия – это способность воспроизводить впечатления, полученные нами. Но у нас есть и другая способность: творчески создавать из себя образы и представления, которых не было ни в нашей фантазии, ни в чувственном опыте. Библиотекарь может выдавать книги и находить нужные, если его библиотека в порядке, но из этого не следует, что он способен их писать. Так же и с фантазией. Автор в нашей душе, который словно пишет из себя, – это и есть творческая способность.

Но как в природе можно изменить лишь форму, так и все материалы нам даются через чувства. Творчество касается только формы; в основе лежат фантазмы, которые нельзя создать самостоятельно. Однако душа, даже если не может порождать ощущения (иначе можно было бы научить другого, как это сделать, и передать ему понятие об ощущениях – но это невозможно), способна творить форму ощущения.

Творчество бывает произвольным и непроизвольным. Если часто читать истории, особенно романы, можно легко начать непроизвольно сочинять. Прелесть романов в том, что они вовлекают в игру творческое воображение. Во многих жизненных ситуациях мы сочиняем романы, заполняя пустоту между ощущениями вымыслом. Каждый сон – вымысел, как и всякая надежда. Мы часто превращаем несовершенные вещи в идеальные. Влюбленный знает это лучше других. Неприятные моменты жизни можно сделать приятными через творчество. Каждый человек в одиночестве представляет себе возможные обстоятельства, в которые мог бы попасть.

Непроизвольное творчество – большое мучение. Тревога ипохондрика и вся его болезнь – скорее результат неустроенного творческого воображения, чем болезненных ощущений. Меланхоличные натуры склонны к пространным жалобам и глубоким вымыслам.

Творчество делает нас счастливее, украшая этот мир и приправляя его наслаждения, но также и несчастными, ибо делает бесполезными для жизни и общения. Непроизвольное творчество – величайшая мука; чтобы избавиться от него, нужно держаться опыта и любить общество. Как и многие пороки, ипохондрия отвергает средства, которые могли бы ее исцелить.

Творить можно по фантазии и по разуму. Некоторые люди имеют инстинктивную склонность ко лжи, предпочитая вымысел реальности – без всякой цели, из непостижимо странного вкуса. Вероятно, им это нравится потому, что это их собственное творение. Такие лжецы часто весьма милы, но заслуживают презрения. Причина их лжи, возможно, – избыток творческой силы.

Характер поэта в том, что он может создавать новые образы. Нужно отличать выразителя мыслей от писателя или стихотворца. Геллерт не был истинным поэтом (поэт должен уметь создавать новые образы), но был хорошим писателем. У Мильтона же было подлинное поэтическое дарование – достаточно прочесть его «Потерянный рай». Поэт должен творить в согласии с природой, если только не ставит противоположной цели. Клопшток изображает вещи не так, чтобы они трогали, а говорит как тронутый и трогает нас через симпатию, подобно тому, как плачущий заставляет плакать других.

Творчество – богатый источник изобретений; все изобретения рождаются от творческой способности. Невозможно вести упорядоченную жизнь, пока не создашь ее представление или не «сочинишь» ее. Даже понятие о Боге – вымысел. Таким образом, вымыслы – не всегда пустые образы и химеры.

Склонность к фантазерству – это жизнь в одних желаниях, представляя их реальными. Молодые люди часто этим заражены. Предмет своей страсти они представляют сверхъестественно прекрасным, и эти вымышленные образы так сливаются с реальностью, что их невозможно отделить.

Творит впустую тот, кто не прилагает усилий, чтобы создавать счастливые представления; пустое творчество – то, что противоречит опыту. Благочестивые мечтания (Pia desideria), где человек желает, чтобы люди жили согласно высоким идеалам, можно простить поэтам и ораторам, но философам это непозволительно.

О вреде романов.

Романисты делают нас химеричными, прививая изнеженный и брезгливый взгляд на мир. Девушка, прочитавшая «Грандисона», чувствует отвращение к миру, если не находит в нем Грандисона. Еще больший вред от чтения романов в том, что они иссушают сердце и так искажают характер, что человек становится бесполезным в обычной жизни и обществе, а то и невыносимой обузой, ибо романы делают его недовольным миром.

Если воспитывать в себе какой-то характер, пусть это будет твердый и мужественный, который вооружит против всех жизненных случайностей и научит ждать счастья только от себя, тогда как романы учат ждать всего от судьбы.

Несчастен муж, чья жена слишком часто читает «Грандисона»: она забывает о хозяйстве, считает Грандисона своим мужем и живет во вдовстве, поскольку не может его получить.

Об идеях.

Все идеи созданы. Идея мудреца, неиспорченного простого человека природы, небес и т. д. – не взяты из опыта, а вымышлены вследствие стремления завершить и довести предмет до совершенства. Так, например, мы создаем в идее максимальную дружбу, но она не существует в действительности, ибо вымышлена по законам разума. Мы можем вымышлять либо по законам разума (intellectualiter), либо по законам чувственности (sensualiter). Представление, вымышленное intellectualiter, называется идеей, и мы создаем ее, представляя себе максимум какого-либо понятия, что может происходить разными способами. Так, стоический мудрец отличался от эпикурейского счастливого человека, но оба они были идеей совершенного человека.

Идеал – это идея, воплощенная в конкретном образе (in concreto). Например, у Платона в «Государстве».

Об идеале.

Идея и идеал различаются. Идея – это представление, которое должно содержать первообраз или служить образцом, по которому нечто формируется. Идеал – это первое и совершеннейшее изображение, по которому возможны все вещи, или же идея, воплощенная в конкретном образе (in concreto), например, Грандисон.

Мы можем иметь три вида идеалов:

1. Эстетический,

2. Интеллектуальный,

3. Практический.

Что касается эстетического, следует заметить, что невозможно выдумать ничего из ощущений, а значит, и создать идеал ощущений. Наши идеалы относятся лишь к форме, потому что наше вымышленное творчество касается только формы. Когда кто-то говорит о другом мире, это всего лишь слова.

Художник бывает либо просто подражателем, либо оригиналом, создающим идеал. По мнению величайшего из нынешних художников, Менгса, Рафаэль писал идеал, изображая небесные образы сверхчеловечески прекрасными. Корреджо был живописцем грации, пробуждая в нас мягкую игру чувств, которых опыт нам не дает. Тициан занимает более низкую ступень, ибо он писал природу.

В наших вымыслах мы не можем выдумать всё – в основе всегда лежит нечто истинное. Наша свобода вымысла ограничена условиями возможности. Но как далеко простирается эта свобода? Она должна быть связана также с аналогией характеров, которые мы приписываем животным. Например, нельзя сказать, что овца возвышается над волком и разрывает его; но и не кажется столь противоестественным, чтобы животное обладало разумом. Неизвестно, в чем искать невозможность. Разве длинные уши лошади виноваты в этом? Ведь и у напудренного щеголя порой очень мало ума.

Романисты должны особенно живо изображать характеры, показывать пороки в их глупости и брать те характеры, которые наиболее обычны в мире, равно как и стараться внушать нравственные чувства. Филдинг ближе всего подошел к этим обязанностям романиста.

Грезы, или состояние непроизвольного вымысла.

Непроизвольное вымышленное творчество – это состояние грезы, которое мы испытываем наяву так же, как и во сне, с той лишь разницей, что наяву мы ощущаем все впечатления одновременно, и это состояние часто прерывается.

Как фосфор или гнилушка днем едва заметны, а в темноте производят сильное впечатление, так и наши днем почти незаметные фантазии во сне обретают такую силу, ясность и отчетливость, что нам остается лишь сравнивать их силу с реальными чувственными впечатлениями, чтобы отличить одно от другого.

Грезы приписывают и бодрствующему человеку, если он постоянно погружен в мысли, на что-то натыкается, никому не уступает дорогу, разговаривает сам с собой и предается химерам. Это состояние усиливается чтением романов, которое, с одной стороны, может служить отдохновением, перенося нас в мир фантазий среди забот, а с другой – наносит большой вред. Например, когда человек видит, как дико устроен мир, как европейцы применяют самые злобные средства для угнетения индейцев, он желает другого мира и становится мизантропом. Не говоря уже о бездействии и других вредных последствиях для его счастья.

О сновидениях.

Истинный сон предполагает сонное состояние; сновидение граничит со сном и бодрствованием и есть дитя дремоты. Начало сна всегда возникает от какого-нибудь чувственного впечатления, которое мы испытываем в полудреме. Поскольку эти впечатления тогда очень слабы и тусклы, а фантазии, напротив, столь же сильны, мы смешиваем и то и другое и принимаем образы, вымышленные над тусклым впечатлением (которое становится темой), за реальные.

Когда всякая связь с чувствами прерывается, сновидение прекращается. Человек видит сны, когда спит чутко, чаще всего под утро. Если поужинать плотно, что мешает сну, то будешь грезить всю ночь. Образы во сне связаны так же, как они ассоциировались наяву.

Сновидение подчиняется законам воображения; это цепь фантазий, где одна влечет за собой другую, как в светской беседе. Начало исходит от чувственных впечатлений, а продолжение – это ряд следующих друг за другом образов.

Фантазии наяву и во сне различаются по силе. В дремотном состоянии мы начинаем видеть сны, ибо тогда впечатления притуплены. Если в полудреме фантазии столь же ярки, как и наяву, мы смешиваем их и видим сны. Например, крик петуха может показаться нам жалобным голосом страдальца вдали и развернуть трагическую сцену.

Таким образом, можно даже вызвать у человека сновидения. Например, некто увидел спящего с открытым ртом, прислонившегося головой к стене, взял губку и стал капать ему в рот воду. Тот сперва слегка приподнялся, потом всё больше и, наконец, начал двигать конечностями, как будто плыл, пока не проснулся.

Если не хочешь видеть снов, надо стараться спать крепко, ложиться в постель только тогда, когда уже клонит в сон. Короткий и крепкий сон лучше всего освежает и укрепляет, плохой сон и сновидения утомляют. Поэтому следует избегать всего, что мешает сну. Дремота, сколь желанной и приятной она ни казалась бы многим, должна быть отвергнута, как и всё, что наслаждает нас, лишь чтобы ослабить.

Во сне чувственные впечатления ослабевают, и человек обладает воображаемым телом: если ему кажется, что он бежит, он бежит непроизвольно и т. д.

О лунатике.

Существует состояние человека, которое, однако, относится к его болезням, – когда человек двигает своим телом в согласии с воображаемыми химерами. Наиболее легкая степень этой болезни – разговор во сне; более сильная – собственно лунатизм, который у некоторых заходил так далеко, что они садились за стол и писали сочинения, сами по себе весьма хорошие, хотя буквы были неровными. Эту болезнь называли лунатизмом, потому что полагали, будто она зависит от луны. Лучшее средство против нее – положить перед кроватью таких пациентов мокрую простыню: ступив на нее, они тотчас возвращаются в постель. Самое удивительное здесь – точность движений конечностей, несмотря на то, что у таких людей притуплены ощущения, и тем не менее они могут подниматься по лестницам, ходить по крышам и т. д. с такой же уверенностью, как бодрствующие. Не суеверие, что они просыпаются, когда их зовут по имени, ибо ничто так не поражает человека, как его собственное имя.

В Мемуарах Бургундской академии рассказывается следующая история о лунатике: один итальянский граф имел гувернера, который весенними вечерами, около девяти часов, становился сонливым и слабым и в конце концов засыпал сидя. Затем он начинал во сне гладить свое лицо, после чего начиналось его хождение. Обычно ему представлялось, что пришли гости, и, поскольку его обязанностью было их встречать, он накрывал на стол, даже если все огни были потушены. Он брал свечу в руки, шел навстречу гостям, раскланивался, все расставлял как следует, приглашал их к столу, а если ему подсовывали не тот стол, бранился и кричал на слуг. Он подходил к шкафу, и если ему в замочную скважину вкладывали бумаги, стучал и работал до тех пор, пока не вынимал их. Если ему наступали на ноги, он ругал собаку, чтобы та не кусала его. Поварихе он поручил сохранить немного капусты, потом требовал ее обратно, и, чтобы проверить, сохранился ли у него вкус, ему давали собачью похлебку, которую он съедал с большим аппетитом. В этом состоянии у него не было иного чувства, кроме осязания. Однажды в таком состоянии он уговорил слуг пойти с ним в трактир, сказав, что господа сидят за столом. Они вытащили у него деньги из кармана, и один пошел с ним в трактир, где ему подали воду, а он пил ее как вино. Потом он искал деньги, чтобы расплатиться, и, не найдя их, бранился на своих товарищей. Граф пригласил многих врачей и ученых, которые наблюдали это. Быстрее всего его можно было привести в себя, положив ему на лицо мокрую тряпку.

Существует много разновидностей лунатиков. Причина этого кроется в нашем мозге: органы произвольного движения еще сохраняют нервную силу, а органы ощущения уже лишены ее.

Об оцепенении.

Это состояние человека у нас редко встречается, однако известны некоторые случаи. Совáж рассказывает об одной женщине, которой не повезло: она часто оставалась без всяких ощущений, без всякого чувства, но ей казалось, будто она ходит. У нее не было чувствительности, и она натыкалась на все. С ней проводили жестокие и непристойные опыты: капали горячий лак на руки, засовывали в нос чихательный порошок, стреляли из пистолета у самого уха – и она оставалась без всякого ощущения. Она говорила, и часто гораздо умнее, чем наяву, повторяла проповеди и во всем проявляла необычайно хорошую память. Для нее все лечение и применение лекарств были бесполезны.

О фантазере и помешанном, или о болезненном состоянии души.

Психология и здоровое состояние души часто рассматриваются, но не болезненное. Фантазерами называют тех, кто предается мозговым химерам и принимает их за действительность.

Фантазирование – это реализация фантазий. Фантазеры верят, что чувствуют то, что воображают; влюбленные обычно фантазеры. Однако этот инстинкт более идеалистичен и не столь грубой природы. У идеалистического ума все аффекты вырождаются в фантазии; каждый аффект несет в себе нечто от фантазирования. Вся новизна предмета этому способствует: кажется, будто в нем чувствуешь больше, чем есть на самом деле. Идеал означает максимум вещи, поскольку я мыслю его себе без помощи чувств, из самого себя. Так создаются идеалы добродетели и зла. Небо и ад – идеалы величайшего блаженства и величайших мук. Тот, кто хочет представить себе идеал дружбы, воображает величайшую дружбу. (Хотя Аристотель говорит: «Друзья мои, нет никаких друзей!») Молодые люди по неведению обычно бывают сердечными друзьями. С возрастом человек лучше узнает людей и их корысть, и дружба ослабевает. В совершенной степени она в реальности невозможна. Если принимать идеал не как объект желания, который мы ищем (principium practicum), а как средство суждения (principium dijudicandi), то он хорош и полезен. Но если искать такого друга, как описывает идеал, становишься фантазером; отсюда происходят мизантропы и человеконенавистники, которые все – великие друзья добродетели.

Аффекты превращают разумную идею в фантазию. Смеются над Руссо, когда он говорит, что хочет подать людям пример осуществления своих идей, вводя простоту природы; но несомненно, что у него будет мало подражателей, и его учения не принесут желаемой пользы. Он – друг добродетели, а не фантазер. Идеи Руссо и Платона верны и не являются химерами, но их осуществление невозможно.

Энтузиазм.

Это называют энтузиазмом или фантазированием, поскольку он исходит из идеала совершенства. Энтузиаст – это благородный фантазер, хотя слово это употребляют не так охотно, ибо последнее звучит несколько насмешливо.

Бывают энтузиасты дружбы, любви, патриотического рвения. Аффекты никуда не годятся, их надо смягчать. Провидение дало нам аффекты как побудительные причины, но только для глупцов, ибо оно знало, что большая часть людей будет глупцами. Энтузиаста всегда следует рассматривать снисходительно и жалеть его.

Федр в своей басне о дружбе человека и медведя добавляет:

Не заводи дружбы ни с глупцом, ни с горячим человеком, даже если он горячится ради нас, – он всё равно может причинить нам большой вред.

Энтузиазм в религии тоже опасен; такой человек способен натворить много зла, лишь бы доказать свою серьёзность. Люди легко заражаются энтузиазмом и могут опьянеть от него, будто от вина. Однако телесное опьянение никогда не вредит так, как духовное. Через тело мы получаем впечатления, душа же лишь размышляет. Тот, кто думает, будто может видеть душой, – фанатик, мечтатель, предающийся духовным видениям.

Энтузиаст – не фанатик, он просто слишком горяч и строг в своих принципах. Времена рыцарства были эпохой энтузиазма в любви и храбрости: тогда рыцарю нужна была прекрасная дама, словно богиня-покровительница. Такой рыцарь никогда не лгал – это было благородно. И неизвестно, не лучше ли те времена наших, когда нынешние рыцари не стыдятся давать обещания и не сдерживать их, а то и вовсе не платить долги.

Энтузиазм преодолевает многое и совершает великие дела, но холодный разум должен его исправлять и шлифовать. Фантазёр же, если не остановится, неизбежно терпит крах. Фанатик или мечтатель очень близок к помешанному, даже ближе, чем энтузиаст. Фантазёр либо верит, что видит вокруг духов, либо воображает, будто созерцает их внутренним взором. Полное извращение мозга и познания называется расстройством.

Бывают люди, расстроенные в чувствах: это либо слабоумные, либо безумные. Первые замечают слишком мало, вторые – слишком много. Слабоумные притуплены в восприятии, внимании и способности к размышлению. Чувства могут быть острыми, но многое зависит от ума. Слабоумные часто бывают тугодумами, но не наоборот. Безумный заходит дальше чувств – к нему близок визионер, который верит, что видит и слышит то, чего другие не замечают. Такие мечтатели безумны.

Безумие – это игра воображения; безумный принимает плоды фантазии за реальность. Слабоумие означает слабость рассудка: такой человек не может сформировать понятия через размышление, без которого мы ничего не познаём. У слабоумного недостаток ума, у безумного же нет ни недостатка, ни изъяна в рассудке – он может быть умным, но несчастен тем, что принимает свои фантазии за истину. Те, кто страдает от горячки, на короткое время впадают в безумие.

Ипохондрики тоже безумны: их воображение то и дело внушает им разные болезни. Как редко врач может им верить! Малейший дискомфорт в груди уже убеждает их, будто у них полип в сердце. Ипохондрик – ещё и фантазёр предвидения: он видит опасности и суждения, которых никто не замечает. Видно, что он близок к безумному, и если бы он не проявлял разум в других случаях, его бы сочли таковым. Ипохондрик достоин жалости, особенно потому, что обычно никто его не жалеет – все считают его выдумщиком.

Безумие и глупость.

Есть разные виды:

– Остроумцы – те, кто вечно старается быть остроумными.

– Охотники за остротами – те, кто вечно ловит повод для шутки.

– Чрезмерно остроумные – те, кто перегибает палку.

– Безумные – те, у кого разум слаб.

Безумие и помешательство различаются: при безумии слаб разум, при помешательстве – чувства. Безумный может иметь хороший ум, а у помешанного чувства в порядке, но не рассудок. Безумие – более тяжёлый недуг, оно приближается к тем, кто переступает границы разума.

Сочинения Бёме полны безумия; их перевели даже на английский, и один англичанин увлёкся, находя в них глубокий смысл, и решил, что стоит изучать "священные тайны" этой книги.

Глупость – ступень к безумию. Глуп тот, кто шутит неуместно. Если старик резвится по-детски, он глуп; но для детей такое поведение – не глупость. Глупость зависит не от объекта, а от личности и обстоятельств. Это весёлость, а глупые люди – потешны и становятся предметом насмешек.

Расстройство и помешательство не слишком различаются, разве что последнее – высшая степень и неизлечимо. Глупость можно противопоставить безумию. Расстроенный человек либо глуп, либо безумен. Последний – неистов, зол, охвачен аффектом. Глупец же просто играет своей фантазией.

Через множество оттенков мы приходим к людям, которых видим вокруг и находим в собственной груди. У каждого есть своя доля глупости, и прав был тот, кто сказал: "Людей следует считать скорее глупцами, чем злодеями". Мир похож на огромный дом умалишённых.

Фонтенель говорил: "Весь мир полон дураков, но умным слывёт тот, чья глупость относится к самому распространённому разряду. А того, кто действует согласно своей собственной глупости, считают дураком".

Английский Зритель проводит различие между разумным человеком и глупцом: "Глупец вслух говорит всё, что думает; умный же сначала пропускает мысли через цензуру, говорит лишь то, что соответствует его цели, и делает это в подходящем месте. В остальном же между их образом мыслей нет существенной разницы".

Различие между глупостью и дуростью.

Глупость – это нелепость, которая ни вредна, ни порочна.

Дурость – это нелепость, которая и вредна, и порочна.

Следовательно, дурак неизбежно вредит своей дурью и противоречит добрым нравам. Например, высокомерного человека справедливо называют дураком – нет лучшего слова для этого нелепого тщеславия. Ведь каждый, даже без особого желания, стремится унизить, осадить и оскорбить такого человека.

Дурость – самая странная форма нелепости, поскольку она лишает человека собственной выгоды и мешает достижению его же целей. Возьмем, к примеру, скупого скрягу. Он действует вопреки своей же цели: стремится к обладанию богатством, но не пользуется им. Разве такой дурак не живет в бедности, чтобы умереть богачом?

Высокомерие – тоже разновидность дурости. Нужно соблюдать разумную меру в поведении, то есть равенство в степени уважения к другим. Если я переступаю эту грань, это еще не дурость, но может быть глупостью – например, если кто-то из тщеславия пытается подольститься.

Щегольство роскошными нарядами, изысканными яствами и прочим, когда едва хватает средств на жизнь, – это глупость. То же самое, если кто-то из тщеславия гонится за почестями, любит быть в центре внимания, стремится сидеть во главе стола. Что ему это дает? Но, по крайней мере, никому не вредит.

Дурость же – это выбор самых нелепых средств для достижения цели. Например, люди, перешедшие из низкого сословия в высшее, принимают важный и напыщенный вид. Они не знают, как держать себя, куда девать руки и ноги. Таких стоит высмеивать при каждом удобном случае. Если такой «важный господин» идет по улице, озираясь, не смотрят ли на него из окон, непременно найдется тот, кто захочет подшутить над ним. Достаточно малейшего повода – и все хохочут во весь голос.

Можно спросить: не лежит ли в основе большинства пороков просто дурость? Может, люди не так злы, как кажется? Нелепость, в которую они впутываются, бывает вредной и достойной порицания, но зло они творят лишь косвенно.

Демокрит смеялся над современниками, которые так любили щеголять – в них сплошная глупость и нелепость. Люди прикрывают свои глупости блестящей мишурой. Лорд, который утром в парламенте с серьезнейшим видом трудится на благо государства, уже днем возвращается домой и развлекается игрой в мяч или бильярд.

Общая цель многих трудов – сделать будущее удовольствие ярче и приятнее. Часто усердие прилагается ради того, чтобы потом бездельничать и отдыхать. Не благородство, а будущий комфорт толкает людей на поступки. Отсюда и горькие слезы, когда у человека отнимают его удобства.

В Испании люди просят подаяние… румяна, если у них их нет. Как бы смешно это ни казалось, они не считают это позором – таков уж их обычай. Карибы позволяют женам разрисовывать себя угольной пылью и красками по несколько часов. Если работа еще не закончена, а кто-то спрашивает о нем, он не показывается, а жена говорит: «Господин еще не одет» – хотя сами они ходят совсем нагие.

Мы часто удивляемся, как люди превращают излишества в необходимость, но сами поступаем не лучше. Жизнь могла бы быть очень приятной, если бы исчезли тщеславие, честолюбие, церемонии и всякое принуждение. Сколько неудобств доставляет одна только пышность одежд!

Тщеславие – большая глупость, чем желание наслаждаться, ведь последнее хоть что-то реальное собой представляет. Как был прав Демокрит, рассматривавший людей не с серьезной, а со снисходительно-насмешливой стороны!

Как было бы полезно, если бы в городе никто не стеснялся друг друга: если бы зимой можно было ходить в шлафроке, а летом – в холщовом кафтане.

Люди редко действуют по принципам, а если и действуют, то единственный их принцип – честность или некая порядочность, которая касается не сути поступка, а лишь формы. Человек поступает так, чтобы не вредить другим.

«Достигнуть высот в честности» – пустые слова. Это лишь значит «точно соблюдать меру», ведь стоит хоть раз солгать – и ты уже плут, а не честный малый. А ведь все люди должны быть таковыми.

«Великий» и «человек» – странное противоречие. Серьезность – не истинное свойство человека. В ней он не в своей природе, не в своей стихии. Его стихия – шутки и смех. Серьезность и важность, кажется, ему не свойственны.

Остроумный человек оживляет все общество и желанен в нем. Чем больше люди познают мир, тем больше шутят. Молодые люди в первые годы жизни серьезны. Склонность к смеху растет с годами, и старики готовы хоть целый день шутить и смеяться.

В юности человек еще не видит мишуры заслуг – и хорошо, ведь иначе у него не было бы побуждений развивать свои силы. Поэтому все кажется ему серьезным и важным. С годами же все видится в истинном свете, сквозь смех. Если взглянуть на все человечество, серьезность окажется притворством и натянутостью. Шутки, смех, веселье – наша естественная склонность, наша истинная жизнь.

Задача моралиста – не действовать против человеческой природы, а приспосабливаться к ее склонностям и представлять добродетель в привлекательном свете. Его цель – не изображать добродетель как тяжкий долг, а пробуждать радость от ее исполнения. Не потому, что есть судья, а потому, что она делает жизнь приятной и сама по себе совершенна (да и в самом деле, она не трудна для того, кого еще не испортила глупость).

Эпикур, кажется, так и учил, хотя ошибался в определении истинной ценности добродетели. Пороки нужно не клеймить ненавистью и проклятиями, а выставлять смешными. Как позорные, они вызывают отвращение, но как нелепые – становятся предметом насмешек.

Большинство людей совершают пороки не из злорадства, а чтобы сделать жизнь приятнее. Никто не стал бы воровать, если бы не думал, что это легкий путь к удовольствиям.

Человека больше задевает презрение, чем ненависть или отвращение. Презрение для него невыносимее всего. Если его ненавидят, он может это вынести, ведь другие из-за него раздражаются и негодуют. Но если его презирают – он никому не мешает, он безразличен, о нем и не думают.

Причина, почему презрение ранит сильнее ненависти, в том, что презирают то, что не имеет никакой ценности, а ненавидят то, что, хоть и плохо в сравнении, но может иметь много достоинств. Ненавидят то, что вредит, но не презирают. Храброго врага можно ненавидеть, но не презирать.

Лучший способ сделать пороки достойными презрения – выставлять их смешными. Насмешливый тон писателя в описании пороков имеет много преимуществ: он не только роняет порочного человека в глазах других, но и делает чтение приятным. Люди охотно читают о смешных проявлениях пороков.

Ненависть к порокам, выраженная в гневных обличениях, порождает презрение ко всему человечеству и множит мизантропов. Поэтому Христос мудро сказал: «Не судите…»

Нужно видеть вещи в их природе. Многие набожные люди становятся мизантропами, потому что не следуют этому правилу. Другие же слишком гордятся своей добродетелью, хотя им никогда не доводилось подвергать ее испытанию.

Иная женщина может до самой смерти тщеславиться своей скромностью и прочими добродетелями – просто потому, что ее никогда не соблазняли.

Конечные цели людей часто по-детски наивны. Человек и сам это понимает, но никогда не бывает так серьезен в целях, как в средствах. Единственная подлинная честность – это нечто разумное и серьезное в этом мире.

Сочинения Филдинга написаны в насмешливом тоне. Отбросьте всю серьезность – и какие только глупости не выйдут наружу!

Все церемонии, если вдуматься, всегда содержат что-то смешное и непристойное для разумных существ. И сколько глупостей ими прикрыто! Когда лорд-мэр шествует по улице, перед ним несут скипетр – странная церемония, не правда ли? Каких только формальностей не соблюдают при вручении титулов!

Зачем, например, когда двое обручаются, нужно оглашать это по всему городу – с барабанным боем, в каретах, с церковных кафедр? Они могли бы договориться тихо, между собой. И все же в таких случаях люди принимают самый степенный и важный вид. Удивительно, как они удерживаются от смеха!

Цицерон говорил: «Я удивляюсь, как два авгура, встретившись на улице, могут удержаться от смеха».

Рассказывают об одном народе, который постоянно смеется. В какое бы время ты ни пришел, они всегда хохочут. Это бедный народ, но довольный своим положением и по-своему гордый.

Серьезность как средство шутки не всегда уместна, но и постоянный смех невыносим – он лишает общение всякого вкуса. Беспричинный смех не заражает других. Смех заразителен и быстро распространяется. Человек охотно смеется, если есть хоть какой-то повод, и все ему противно, если он не может разделить веселья.

Радость разливается, как неудержимый поток, по всем сердцам. Если кто-то искренне весел, все вокруг ему вторит, все ощущают удовольствие, все тронуты приятностью. Но если кто-то начинает рыдать и вопить, все разбегаются – разве что остаются, зная, что за слезами последует смех (как часто бывает у женщин).

Самый серьезный человек, рассуждающий о важных делах, будь у него достаточно денег, бросил бы службу и присоединился к обществу, где смеются от души.

Бодрый и живой ум всегда желанен в компании. Человеческий род создан скорее для веселья, радости и хорошего настроения, чем для хмурости.

О вечере, где смеялись от души, вспоминают куда дольше, чем о том, где подавали изысканные блюда.

Те, кто не занят серьезными делами, показывают, что веселье – истинная стихия человека. А те, кто погружен в важные занятия, порой впадают в уныние.

Человек по своей природе склонен к шуткам и хорошему настроению. Вот истинные заслуги, которые он может приобрести в веселье.

Человек привязан ко множеству глупостей, но настоящим глупцом он становится, когда возводит их в ранг важных вещей.

Кажется, будто наша земля – огромный дом умалишенных, куда со всей вселенной свозят дураков на карантин.

Кто-то назвал ее «общей свалкой всего мироздания», куда сбрасывают весь хлам, непригодный в лучших мирах.

Тристрам Шенди хорошо писал о «коньках» (увлечениях): у каждого человека есть любимое занятие, своя «игрушка». Один скачет на «коньке» редкостей и древностей, дорого платит за медаль только потому, что она, допустим, времен Карла XII. Узнав, что у другого есть такая же монета, он готов перекупить ее за любые деньги, лишь бы остаться единственным обладателем.

Другой увлечен стихосложением, жаждет славы поэта и забрасывает более важные дела.

Нерон был больше дураком, чем злодеем. Он хотел слыть величайшим мастером во всех искусствах и науках. Даже вонзая в себя кинжал, воскликнул: Qualis artifex pereo! («Какой артист умирает!»). Он восхищался своим искусством, а не императорским достоинством.

Как ребенок, играя с палкой, воображает ее конем, так и такой человек наделяет свои увлечения важностью.

Тристрам Шенди говорит: «Пусть скачет на своем «коньке» по улицам, лишь бы не заставлял меня садиться сзади».

Пусть человек сохраняет свои склонности, если только не вредит другим. Зачем нам тревожить людей из-за этого?

Мир полон глупостей, и все мы в той или иной мере дураки. Что может быть справедливее, чем прощать это друг другу?

Всегда странно представлять кого-то как «великого человека». Есть книги о «великом человеке» вообще – например, сочинение Аббта о заслугах. Стоит ли перечислять великие качества и их проявления? Лучше просто назвать его хорошим, ведь множество глупостей, неизбежно смешивающихся с малыми достоинствами, сильно умаляют его величие.

Мы все подобны карликам. У меня нет особого почтения к человеку – я лишь считаю его достойным и требую того же от него, ведь никто не велик, даже если он хорош.

Что такое человек? То, что он есть, я мог и должен был бы быть сам.

Искусственный образ добродетелей вызывает подражание. Мы должны противиться не добру, а «величию» человека.

Мораль не может показать нам человеческого величия, ведь тот, кого называют великим, просто таков по природе.

Можно говорить о «хорошем характере», но не о «величии». То, что принимают за величие, – лишь таланты: большой рост, сила, ловкость, мощь ума и разума. Но это не составляет сути человека.

О предвидении.

Все различия в представлении настоящего, прошедшего и будущего предполагают идею времени. Мы повсюду изменяем положение времени. Не может быть связности в изложении, если не заглядывать вперед. Все наши способности – как чувств, так и души – практически обусловлены предвидением. Поскольку настоящее – это лишь точка, мгновение, а прошедшее составляет большую часть времени, наше познание относится лишь к прошлому и будущему. Прошлое уже не затрагивает нас, поэтому нет ничего более притягательного для человека, чем заглядывать в будущее.

Люди стремятся по каждому небесному явлению предугадать грядущие события. Лишь ученые спрашивают здесь о причинах, тогда как большинство людей – лишь о последствиях. Предвосхищение в человеческой душе возможно благодаря времени. Оглядываясь назад, мы видим лишь несколько лет – годы детства. Зато в будущее мы смотрим гораздо дальше. Будущее, поскольку оно влияет на наши действия, имеет практическое значение. Мы способны к предвидению грядущего. Будущее счастье, на которое мы надеемся, заставляет нас не бояться невзгод.

Древние говорили, что у Юпитера есть две бочки: одна полна блаженства, другая – зол. Для каждого человека он черпает из обеих порцию, смешивая счастье и несчастье. Если бы это зависело от людей, они, конечно, не стали бы чередовать их, а взяли бы сначала все несчастья, а затем – все счастье.

Турки, чтобы побудить людей к умеренности, говорят: каждому человеку отмерена порция еды; когда он ее израсходует, он должен умереть. Если он съест много за один раз, порция скоро закончится, и тогда ему придется скоро умереть. То же можно сказать обо всех удовольствиях жизни. Наши ожидания многое для нас значат: печальный конец может тревожить человека целые годы.

И все же весьма удивительно, что смерть не кажется человеку столь ужасной. Мы верим, что она всегда одинаково далека от нас. Как аллея кажется сужающейся к концу, но когда подходишь к нему, она оказывается такой же широкой, так и человек, прожив долгую жизнь, в мыслях может продлевать ее сколько угодно.

Если человек рассматривает настоящее как связь между прошлым и будущим, оно кажется ему долгим. Но если он видит в нем лишь часть своего благополучия, оно коротко. Шекспир говорит: для одного время скачет галопом, для другого – бежит рысью, а для третьего ползет, как вошь. Для человека, ожидающего должности, настоящее в тягость – оно служит лишь связью между двумя состояниями. Люди чаще всего воспринимают время как переход из одного состояния в другое, которое они считают важным.

Предвидение должно быть умеряемо разумом. Люди подвержены множеству непроизвольных предчувствий – например, при страхе, при ипохондрических фантазиях. Некоторые всю жизнь видят одни лишь предзнаменования. Однако предвидение может сделать нашу жизнь приятной и терпимой, если мы будем рисовать себе радостные перспективы.

О предчувствии.

Люди более всего стремятся предсказать свою судьбу и судьбу других. В астрономии, конечно, можно с величайшей точностью предсказывать грядущие события на много лет вперед. Но они происходят по совершенно надежным законам природы, и если их однажды точно изучить, предсказание таких событий становится столь же незначительным, как предсказание восхода и захода солнца.

Тем не менее люди всегда старались увидеть, не вплетены ли в эти явления их судьбы, и нельзя ли их разгадать по расположению звезд. Но каким злом было бы для нас, если бы мы это знали! Счастье потеряло бы для нас всякую прелесть, а несчастье стало бы невыносимым бременем. Ход мира также не мог бы продолжаться обычным образом – он прерывался бы каждую минуту, и события развивались бы иначе, поскольку человек, как свободно действующее существо, всегда пытался бы направить их к своей выгоде.

Бог пожелал, чтобы книга судеб была сокрыта от меня;

Лишь страница настоящего открыта мне.

– Поуп

Мы должны ожидать более высокой точки зрения, с которой постепенно сможем бросить краткий взгляд в будущее.

Люди также любят предсказывать погоду. Старые раны, барометр, луна, крик петуха и наблюдения за животными в этом случае – лучшие оракулы. Но и это искусство весьма несовершенно, и провидение, к нашему же благу, набросило здесь завесу. Сколько смятения породило бы это гордое знание! Земледелец, который захотел бы вести хозяйство по предсказанным правилам, часто ошибался бы, тогда как теперь, если погода неблагоприятна, он остается спокоен, приписывая это счастливому неведению.

Но важнейший аспект предвидения для человека – это определение его будущей судьбы. Сильная склонность открывать знаки будущего делает людей столь внимательными и легковерными, что они принимают малейшие вещи за события огромной важности, которые в ином случае, не ослепленные этой склонностью, презирали бы.

Между тем Мопертюи, великий астроном, говорит: хотя каждый легко понимает, что звезды не влияют на поведение человека, все же нельзя с уверенностью отрицать, не связано ли расположение светил с событиями на Земле, если бы обнаружилось, что при одинаковых созвездиях несколько раз происходили важные перемены.

Люди также верят предзнаменованиям снов и голосам животных – не из-за недостатка разума, а по силе впечатления.

О толковании снов.

Естественный способ предсказания – через сны. Если причины будущего кроются в моем нынешнем состоянии или даже в моем теле (например, будущее недомогание, смерть и т. п.), то во сне я могу через смутные ощущения быть побужден к таким сновидениям, которые имеют свое значение. Так, считается, что ссору предвещает, если мужчина во сне борется с собакой, теряет булавку или иголку. Здесь ясно видно, что уже во сне желчь смешивается с кровью, и потому легко может возникнуть ссора, ибо человек уже во сне к этому подготовлен. Таким образом, причина сна должна находиться в нас самих. Если же причины снов совершенно от нас не зависят, то они ничего не значат, и душа не может о них знать.

Люди, которые много видят снов, показывают, что и наяву склонны к этому, ибо разница между бодрствованием и сном заключается лишь в силе чувственных впечатлений. Частые сновидения указывают на дурное состояние тела. Женщины много снят, хорошо запоминают свои сны и придают им большое значение. Однако точная последовательность сновидений часто приводит нас в замешательство и побуждает верить, будто во сне душа как бы выходит за пределы тела и знает о будущих судьбах.

Мудрый и опытный муж в некоторой степени обладает facultatem divinatricem (способностью предвидения): у него сильная способность суждения, он долго жил и многое испытал, поэтому может предугадывать многое через связь вещей. Говорят, министр Ильген предсказал Паткулю (казненному при Петре XII) его кончину. О Фридрихе рассказывают следующую историю: один человек, выдававший себя за пророка и обвиненный в преступлении, на вопрос короля, знает ли он, сколько тому осталось жить, ответил: «Ваш конец еще далек». Король велел его задержать, так как его преступление еще не было полностью раскрыто. Однако, чтобы опровергнуть его пророчество, его все же приговорили к виселице. Но когда казнь уже должна была состояться, в Берлин приехала принцесса Мекленбургская навестить короля. Желая сразу по прибытии показать свою милость, она остановила казнь и попросила короля исполнить ее просьбу. Тот согласился, и она попросила помиловать преступника. Король не смог ей отказать.

Если бы подобные толкования через хиромантию и другие искусства получили всеобщее признание, то все наши действия по законам разума стали бы невозможны. Наш разум погрузился бы в бесплодное смятение, и мы никогда не смогли бы руководствоваться опытом здравого смысла. Человек, уверенно ожидающий будущего счастья, безрассудно тратит деньги и не следует разуму. Допустим, предсказания имеют основания, но с другой стороны, они очень вредны, если им следовать. Лишь невежественные народы пытаются определить свою судьбу через гадания. Ученые не обладают даром предвидения – он есть только у невежд и старух. Карл IX спросил одного предсказателя: «Как долго ты сам будешь жить?» Тот, зная, что Карл – жестокий правитель, и что вопрос направлен против него, кратко ответил: «Точный день я назвать не могу, но знаю наверняка, что умру за три дня до вашей смерти». Король подумал, что это может быть правдой, и оставил его в живых.

О способности к символическому мышлению.

Употребление знаков – дело величайшей важности. Есть знаки, служащие лишь средством для пробуждения мыслей, а есть и такие, которые заменяют саму вещь и восполняют недостаток понятий. К первому роду относятся слова, пробуждающие нашу способность воображения, чтобы вновь вызвать в нас связанные с ними представления о вещах. Ко второму роду – живописные образы поэтов, например, изображение зависти, ясности воздуха, красоты летнего дня, которые могут передавать душевный покой. Если в другом языке нужно выразить душевный покой, придется использовать другое слово, но образ может остаться тем же. Так и бурное море может быть образом беспокойного человека.

Таким образом, характеры и символы различаются. Представление, которое может заменяться другим, называется символом. Для сопровождения наших понятий нам необходимы слова, ибо вещи лучше познаются через чувства. Если понятия абстрактны (например, умеренность, скромность, справедливость, кротость), требуется много слов. Но в отношении чувственных представлений можно обойтись меньшим числом слов.

О собственно символах.

Люди так привязаны к ним, что дети лишь через образы могут рано прийти к познанию. Гений восточных народов богат образами; их философия состоит в выборе удачных символов – отсюда иероглифы египтян. Образы – знаки невежества народа, ибо, не умея глубоко продумать вещи, люди прибегают к символам. Возвышенность восточного стиля происходит от образности. Разум казался бы слабым, если бы представления не сопровождались символами.

Образы обладают великой силой, ибо представляют сами вещи. Так, титулы, должности, заслуги, богатства представляют человека, который ими обладает. Одежда, ордена – все это символы. Даже религия полна символов, которые суть не само духовное, а лишь его образы. Однако часто случается, что люди обращают больше внимания на символы, чем на сами вещи, и в конце концов думают больше о титулах, чем о заслугах, которыми их следует заслужить.

Все формальности, церемонии, процессии – суть символические представления скрытых значений. Когда люди прощаются с теми, кто сыграл великую роль, оказал им услуги или был им дорог, они выражают это черной одеждой, звоном колоколов и т. п. Чем сильнее символы воздействуют на чувства, тем более требуется разума, чтобы раскрыть их истинный смысл.

Тот, кто говорит о людях и их обязанностях перед Богом, может быть очень образным: он может сравнить Бога с царем, а людей – с подданными. Такое представление может внушать почтение, но может и порождать заблуждения. Если нечто должно служить нам, как нить, чтобы лучше пользоваться разумом, то не следует считать его тождественным самому понятию. Однако большинство ошибок происходит именно от этого.

Если оратор уделяет больше внимания украшению речи, неожиданно прерывая ее и поражая слушателей, он демонстрирует силу искусства обозначения. Но слушатель смотрит не на суть, а говорит: «Проповедь была прекрасна». Она прекрасна символически, тогда как ее главное достоинство должно состоять в исправлении людей.

Если мы обратимся к выбору вещей, то числа – суть символические представления величин. Чтобы сделать их наглядными, нужно взять предмет, с которым можно их связать. Например, если гренландцу хотят дать понятие о числе жителей Дании, то, сколько бы ни назвали – сто тысяч, – он не поймет этого количества и не изумится. Но если сказать, что в Дании столько людей, что они на завтрак съедают больше, чем одного кита, – он наверняка ужаснется.

Мы и сами не можем ясно представить себе числа. Когда мы слышим, что в битве погибло множество людей, мы удивляемся, но были бы потрясены, увидев это своими глазами. Хассельквист в описании Египта говорит, что не станет рассказывать о пирамидах, ибо о них уже много писали. Он добавляет, что прочел все описания и не нашел ничего нового, чего бы другие уже не сказали. Но когда он сам увидел их, то это было так потрясающе, словно он прежде ничего о них не знал.

Многие вещи производят больше впечатления при непосредственном созерцании, чем при описании. Величественные горы, нависающие скалы, грозящие обвалом, бурные потоки, водопады, безбрежное море – все это действует гораздо сильнее при виде, чем при рассказе.

Английский математик Кейль описывает удивительную делимость асафетиды: сколько комнат можно наполнить частицами одного грана этого вещества, приводя огромное число. Но чтобы сделать делимость еще понятнее, он предполагает, что пик на острове Тенерифе высотой в одну немецкую милю и пять миль в окружности, если его разложить на песчинки и атомы, то, говорит он, едва ли в таком количестве гор окажется столько частиц, сколько их получается из одного грана асафетиды. Этот пример яркий и поразительный.

Символическое познание должно прекратиться, и должно начаться интуитивное, если требуется настоящий эффект.

Удивительно, как некоторые люди говорят о вещах, которых они ни не понимают, ни не чувствуют, и тем не менее их понимают другие.

Сандерсон, профессор Кембриджа, преемник Ньютона, был слепым от рождения, однако преподавал математику и оптику с полной ясностью. Он слышал от других о различных способах вычисления световых лучей и доказал, что красный цвет – самый сильный и яркий, хотя мы и не знаем, какое представление он сам имел о свете и цвете. Силу света он представлял себе по аналогии с силой звукового воздействия.

Так же многие говорят с пафосом, не будучи сами тронутыми. Они слышали, как другие говорят о добродетели с почтением, усвоили выражения, вызывающие определенные чувства, не задумываясь о самих вещах, и потому являются лишь живым эхом.

Няньки заставляют детей бояться брать в руки многие вещи. Если при виде гусеницы они делают испуганное лицо, дети наверняка оставят гусеницу в покое. Многие, порицающие пороки, не всегда испытывают к ним внутреннее отвращение, а лишь повторяют слова других, сказанные с презрением. Они перенимают этот тон и приобретают симпатическое отвращение через мимику и слова других, но не имеют собственного внутреннего отвращения.

Мужской пол обладает иными свойствами, чем женский. Женщины тоже высоко ценят возвышенные вещи, но не из-за их возвышенности, а потому, что другие их ценят. Они спрашивают не о сути самой вещи, а о мнении других. Они считают что-то ценным не потому, что сами так решили, а потому, что повторяют слова других. Часто у них возникают особые чувства при некоторых словах, в зависимости от того, какие чувства испытывали другие.

От них нельзя требовать того, что выходит за пределы их природы. Они высоко ценят великодушие, но сами не бывают великодушны. Щедрости от них ждать не стоит, поскольку, не имея собственного состояния, природа наделила их бережливостью, которая служит ограничением для часто расточительной щедрости мужчин.

Таким образом, слова тоже могут вызывать чувства.

Если читать у поэта отрывок, где множество страшных вещей изображено ужасающе и вселяет в нас страх, то в душе возникает множество образов. Иногда встречаются столь странные вещи, что их даже невозможно как следует представить, и все же они трогают. Например, у Вергилия циклопы, кующие на наковальне гром и дождь.

Не созерцание вещи вызывает движение души, а сами слова производят в нас потрясение. Поскольку при описании ужасного обычно используют определенные слова, они и пробуждают в нас страх. Поэтому слово может взволновать нас, даже если мы не думаем о том, что оно означает, просто потому, что само слово уже кажется нам страшным.

То же часто происходит с трогательными речами. Если хочешь вызвать у слушателя длительное решение, нужно изложить саму суть; но если хочешь побудить его к немедленному действию, нужно использовать красивые слова.

Тот римский оратор весьма искусно, с помощью очень выразительной речи и одновременно показывая народу тело убитого Цезаря, побудил их к мести против его врагов.

Проповедник тоже трогает слушателей не вещами, а словами. Например, когда он грозит громом божественных кар, он лишь рисует образы, вызывающие ужас.

Это не так уж и порицаемо, если делается в меру, ведь если слушатели уже знакомы с такими образами, достаточно лишь произнести их – и слушатель будет достаточно взволнован.

Поэта следует судить так:

Разве не трогает Клопшток? Чтобы оценить его, нужно отбросить метр и образы, прочитать текст просто как историческое повествование и посмотреть, трогает ли он тогда. Если понятия остаются теми же, и он все еще трогает, то его можно назвать поэтом.

Но если при декламации мне приходится использовать тон и слова тронутого человека, я скажу: Клопшток – не поэт в истинном смысле, он лишь принимает позу тронутого. Я вижу не сам предмет, а тронутого человека и, по симпатии, трогаюсь сам.

Иначе хотя бы образы должны трогать, если убрать слова, но этого не происходит. Иногда он использует необычные конструкции, звучащие наполовину по-польски, но ему это прощают.

О остроумии и проницательности.

Остроумие противопоставлено способности суждения.

Для изобретения требуется остроумие, для применения – способность суждения.

Сводить вещи воедино и устанавливать связи требует различающей способности.

Остроумие – это способность сравнивать.

Способность суждения – это способность связывать и разделять вещи.

Остроумным людям всегда приходит на ум что-то похожее. Однако сходство вещей еще не означает их связи, ведь между вещами может не быть ни малейшего сходства, даже если понятия одинаковы.

Сходство – это не связь вещей, а связь представлений о вещах.

Способность видеть различие относится не к остроумию, а к способности суждения.

Проницательность – это род, включающий оба понятия. Это способность замечать крайне скрытые мелочи.

Тот, кто внимательно слушает речь, просто внимателен. Но тот, кто в картине замечает неверную тень или другие скрытые детали, – проницателен.

В остроумии тоже может быть острота.

Адвокат, желающий защищать несправедливое дело, должен быть проницательным.

От всех людей нельзя требовать проницательности, но некоторого остроумия – можно.

Человек без остроумия не может формировать понятия, и его называют тупым.

Человек без способности суждения называется глупцом.

Тот, у кого нет проницательности, не получает порицания, ведь нельзя требовать ее от каждого.

Некоторых называют глупцами, хотя они просто тупые.

Клавиус, ученик иезуитов, должен был писать сочинения, речи и стихи, но никак не мог придумать ни одной поэтической идеи. Иезуиты, считавшие составление речей высшей целью учености, сочли Клавиуса глупцом и отправили его к кузнецу. Однако он вскоре осознал свои способности, приобрел знания из книг и стал великим математиком.

Здесь ясно видно, что у Клавиуса было много способности суждения.

При ярком и живом остроумии часто сомневаются в способности суждения, полагая, что два таких великих дара не могут сочетаться в одном человеке.

Остроумие очень обманчиво.

Если поэту приходит по-настоящему остроумная идея, он скорее согласится быть повешенным, чем задушить ее при рождении. Он считает это своего рода детоубийством – уничтожить прекрасное создание разума.

Тот, кто однажды склонен к остроумию, не может подавить его.

Игривое остроумие – это то, что не соответствует соотношению вещей, лишь сравнивает, но не показывает основания связи.

Оно отличается от истинного остроумия тем, что принимает случайные сходства за истинные и постоянные.

Например, когда ищут сходства в словах или каламбурах, которые вообще не соответствуют сути.

Во дворце герцога Мальборо в Англии был изображен петух и лев, разрывающий его. Петух должен был символизировать французов, но сразу видно, насколько это натянуто.

Остроумие проявляется в словах и представляет собой произвольное сравнение. Оно может стать ложным, а в итоге – плоским.

Например, разница между sot и fat.

Кестнер в своей часто язвительной манере говорит:

– Sot – это немец, который едет во Францию,

– Fat – это немец, который возвращается из Франции.

Он глупец, что поехал туда, будто не мог научиться тому же в своем отечестве. А вернувшись, он лишь приобретает нечто нелепое, ведь немец никогда не сможет перенять французскую легкость.

Повседневное не имеет ничего привлекательного, пошлое отвратительно – это занятие, ни к чему не ведущее.

Если нечего делать, это еще можно терпеть. Например, если я у хорошего друга, сижу тихо и не говорю ни слова, я все равно доволен, просто глядя на него.

Но если кто-то пытается развлечь меня плоским остроумием, такое общество становится невыносимым.

Человек во всех своих занятиях должен иметь цель.

Никто, например, не станет таскать колокол без языка для упражнения или скакать на палке, ведь это занятие ни к чему не ведет.

Это настолько верно, что если кто-то хочет долго гулять, он идет далеко. Он мог бы пройти короткий путь несколько раз, но поскольку это бессмысленно, он предпочитает выбрать место, куда направиться.

О моряках замечено, что, привыкнув ходить по своему судну взад и вперед и осматривать все вокруг, они, даже сойдя на берег, продолжают ходить по площадке, равной по длине их кораблю. Даже покупая загородное имение, они прогуливаются лишь в тех же пределах.

Прогулка становится нам гораздо приятнее, если мы заранее определяем себе маршрут, чем когда идем куда попало, куда взбредет в голову.

Плоский юмор – это тоже игра слов. Один человек, будучи в гостях у знатного господина, сказал, когда слуга, подавая суп, пролил ему на голову и испачкал одежду: «Здесь, видимо, summum ius, summa iniuria» (высшее право – высшая несправедливость). Сначала такой оборот может рассмешить неожиданностью, но потом все же не кажется удачным.

Остроумие и способность суждения нравятся нам как в себе, так и в других. Остроумие развлекает и забавляет, а рассудительность успокаивает и даёт удовлетворение. Мы любим остроумных людей, но высоко ценим и уважаем тех, кто обладает здравым суждением.

Остроумие приводит ум в движение, тогда как рассудительность, напротив, сдерживает его и обуздывает разнузданность остроумия. Остроумие открывает новые горизонты, соединяет вещи, придает одной мысли силу порождать множество других и создает новые идеи. Рассудительность же должна сдерживать необдуманные выходки остроумия и приводить их в порядок.

Остроумие развлекает и скорее вызывает симпатию, тогда как рассудительность успокаивает и заслуживает уважения.

Остроумие требует легкости – это его достоинство, но оно не должно быть заранее обдуманным и должно быть понятным для слушателей. Часто даже те, кто кажется остроумным, смеются первыми, чтобы задать тон смеху, если их шутка неудачна. Обычно окружающие не смеются вместе с ними, а если и делают что-то, то лишь из вежливости слегка улыбаются.

В рассудительности же нас радует осознание преодоленных трудностей, как, например, в трудах Ньютона. Если это кажется еще и легким, то впечатление становится еще приятнее.

Человека можно рассматривать с двух сторон: он использует свою память и разум либо для остроумия, либо для рассудительности. У остроумия больше последователей, чем у рассудка. И если науки не остаются замкнуты в школах, а распространяются среди всего народа (как, например, во Франции сто лет назад), это приводит к потоку остроумных сочинений. Люди тогда больше стремятся развлечься, чем поучиться.

Bon mots (остроты) в строгом смысле – это неожиданные мысли. Остроумие порождает догадки, а рассудительность – проницательность, как, например, у англичан и французов.

Некоторые науки не терпят игры ума. У французов остроумные мысли встречаются во всех сочинениях. Философия Террасона на разные темы разума и остроумия дает нам пример французского вкуса. Он у них в большом почете.

Труд Трюбле состоит сплошь из догадок, без глубины и разума. Возьмите их моральные сочинения – и вы увидите, что в них больше остроумных мыслей, чем истинных прозрений. Даже Монтескьё таков.

В сочинениях англичан больше разума и проницательности. Хотя среди них есть и те, кто остроумен, но видно, что их остроты заранее обдуманы. Однако, чтобы понравиться, они должны быть неожиданными.

Тонкость остроумия отличается от наивности. Тот, чье остроумие тонко, проявляет проницательность, замечая малозаметные различия, и не сразу бросается в глаза. Но наивность остроумия забавляет больше, чем тонкость.

Грубая наивность есть в «Дон Кихоте», в речах Санчо Пансы – например, в его пословицах или объяснении, кто такой странствующий рыцарь. Наивность – это здоровое начало, которое неожиданно проявляется и связано с остроумием.

Остроумие изменчиво и любит перемены. Оно жаждет новизны и нетерпеливо, если приходится долго ждать. Однообразие для него невыносимо. Оно постоянно ищет сравнения и новые сходства, в чем и проявляется его полезность.

Остроумные люди по натуре своей переменчивы и непостоянны. У них большая склонность проявлять свой ум – непроизвольно, через сатиру, стихи или размышления, чтобы рассмешить общество. Но они не только представляют вещи в разных вариациях, но и сами изменчивы. Это видно на примере французской нации.

Перемена сама по себе радует человека, ибо оживляет его воображение. Но если изменчивость переходит границы, так что человек не может долго останавливаться на одной мысли, это указывает на недостаток рассудительности – он хватается за химеры и фантомы.

Однако бывает и прочное остроумие. Англичане называют его «центнеровым остроумием», как, например, у Поупа, которого можно растянуть под французским молотом весьма далеко. Английское остроумие не так забавно, как французское. Первое проницательно, как «Гудибрас», чей юмор особого рода. Он умеет искусно соединять совершенно несхожие вещи, но делает это темно и тяжеловесно.

Так, например, он говорит школьному учителю (который признался, что обещал вдове вернуться к ней): «Совесть – это как бы судья». Юм и Вольтер утверждают, что это самое остроумное стихотворение в мире. Каждая строка в нем насыщена остроумием, это квинтэссенция глубочайшего знания. Но такой юмор не слишком веселит.

Некоторый юмор нравится в послевкусии. Острота, не требующая объяснения, но сначала кажущаяся темной, а затем раскрывающаяся в нескольких словах, всегда получает одобрение.

Не всякая острота вызывает смех. Плоские люди могут рассмешить и без остроумия, но тогда смеются над ними самими.

Некоторое остроумие серьезно, как у толкователей светских, а часто и священных писаний. Но такой юмор не требует большого таланта, ибо допускает много домыслов.

Он проявляется также в изобретениях и гипотезах. Поэтому человеку трудно отказаться от мысли, стоившей ему больших усилий.

Люди ничто в мире не любят так сильно, как остроумную мысль, и потому не могут удержать ее при себе. Более того, если некоторые не могут обнародовать её под своим именем, то делают это под чужим.

Того, кто вызывает смех и настроение, называют забавным или остроумным. Это происходит, когда вещь подается в серьезном тоне, но так размеренно, что переходит в смешное, как в «Гудибрасе». Англичане полны этим, а французы – нет. У них нет той серьезной мины, как у англичан.

«Тристрам Шенди» полон юмора и при этом – невероятно упорядоченная книга, точная, как если бы кто-то рассказывал что-то серьезное, а в конце заставлял смеяться.

Истинно остроумное – это то, что, кажется, и не намеревалось вызвать смех.

Представление о счастье и несчастье исходит не от вещей мира, а от склада ума людей и того, как они привыкли воспринимать впечатления.

У человека может быть некоторая мизантропическая и ипохондрическая настроенность, когда все кажется противным, а все друзья – лицемерами.

Но допустим, что человек мог бы выработать в себе такой склад ума, который возвышается над всем (начиная с того, чтобы рассматривать людей в их тщеславных заблуждениях как предмет сострадания, а не ненависти), – тогда он был бы совершенно счастлив. Мир казался бы ему терпимым, даже прекрасным, он становился бы веселее и находил бы радость повсюду.

Такие натуры действительно существуют.

Люди смотрят на вещи очень по-разному. Если, например, одного обошли по службе, он может считать это злым роком и переживать. Другой воспользуется случаем проявить остроумие, особенно если тот, кого предпочли, явно неспособен.

Таким образом, если кто-то способен выработать в себе остроумное и веселое расположение духа, он будет чувствовать себя прекрасно.

Тот, кто на это способен, умеет и так писать – только не из подражания.

О смехе.

Смех – явление удивительное. Все люди любят смеяться, даже ипохондрик. Небольшому толстяку смех очень к лицу, поэтому на театре для смешных ролей часто выбирают именно маленького и полного человека, так как сама его фигура уже как бы по симпатии вызывает смех. Полные люди особенно любят смеяться за едой; вообще за столом не стремятся щегольнуть ученостью, а предпочитают веселье и шутки.

Между тем, придумать что-то, что заставило бы смеяться всех, в том числе и разумных людей, не так-то просто. Во всем, что вызывает смех, можно заметить, что смешное приходит неожиданно, по крайней мере, в нашем представлении. За ним следует контраст, которого мы не предполагали.

Во Франции строительная комиссия возвела мост через реку. Когда работа была завершена, члены комиссии решили осмотреть свое творение и заказали неподалеку обед, куда и отправились. Пока они трапезничали, мимо моста прохаживался гасконец. Они наблюдали за ним, пока одному из компании не пришло в голову, что тот, должно быть, тоже знает толк в их деле. Тогда они пригласили его к столу. Гасконец присоединился к ним и с аппетитом принялся за еду.

За обедом зашла речь о мосте. Гасконец молча продолжал есть. Когда же он насытился, его спросили, что он думает о мосте, который так внимательно рассматривал.

– Я подумал, – ответил он, – что вы хорошо сделали, построив мост поперек реки, ведь если бы вы задумали возвести его вдоль, то никогда бы не закончили.

Во всех остроумных выдумках есть эта черта: ожидание обманывается. Ум возвращается назад, следуя за неожиданным поворотом мысли. Но как идеи вызывают такие физические движения? Почему смех доставляет такое удовольствие, что мы считаем его лучшим средством против меланхолии, ипохондрии и уныния, хотя он не питает разум и часто даже возникает из нелепостей? Первые принципы душевных волнений еще не изучены достаточно глубоко.

Во всем смешном есть некое противоречие. Над одними вещами мы лишь улыбаемся – это попытка засмеяться, которая не может быть доведена до исполнения. Насмешливый смех – признак не лучшего душевного склада: в нем скрыта злость. Многие из доброты не смеются вместе с другими в таких случаях. Смех должен быть таким, чтобы каждый мог в нем участвовать. Но тот, над кем смеются, не может смеяться вместе со всеми. В насмешке нет тонкой веселости, в ней есть что-то ехидное. Видно, что тот, кто смеется за счет других, сознает свою неправоту, ведь он напрягается.

Каждый смеется, когда кто-то падает, не ушибясь, но есть и те, кто не смеется, думая: «А ведь упавший не может смеяться вместе с нами». Смех должен быть безобидным, радостным, передающимся всем. Мы можем смеяться, не высмеивая никого. Часто бывает, что человек по рассеянности совершает нелепость, над которой потом и сам смеется, когда замечает ее.

Один человек писал письма арендатору и графу, но перепутал конверты: графа назвал «мой милый добрый Иван», а арендатора – «высокородный господин». Здесь смеются вместе с ним.

Если кто-то ведет себя напыщенно, а на деле оказывается жалким, и эта ничтожность выглядывает из всех углов, то смеются от души, потому что он сам наказан своим тщеславием.

Когда насмешника высмеивают в ответ, смех становится особенно громким, потому что, видя его осмеянным, все человечество как бы получает удовлетворение. Но и это не совсем здоровый смех – смеяться, чтобы наказать кого-то.

Если кто-то произносит пафосную речь, в которой нет нужды, и делает это плохо, мы смеемся. Но если кандидат, впервые проповедуя, запнется, в нас пробуждается сочувствие.

Материя смеха.

Помимо упомянутых противоречий и очевидных вещей, смех часто рождается из причудливых несоответствий, даже без участия остроумия или замысловатых историй.

Один гасконец, увидев триумфальную арку, на которой гений держал корону над головой изображенного персонажа, сказал:

– Непонятно, снимает он ее или надевает.

Смеются над одеждой, особенно если она выражает не бедность, а тщеславие. Иногда смеются и над украшениями. Например, женщины готтентотов, отправляясь к возлюбленным, рисуют на лицах шесть полос и воображают, будто вооружены стрелами Амура, способными ранить любого.

Мы уже видели, что в основе смеха должно быть противоречие, и назвали его нелепостью, когда оно возникает внезапно и вызывает смех. Но как противоречие может порождать такую радость, что мы не можем забыть его и потом еще улыбаемся про себя, хотя это выдает слабость?

Стоит ли смеяться над глупостями других? Это показало бы лишь недостаток ума и мало причин для радости – разве что тому, что сам не так глуп и прост, как они.

Мы никак не можем понять, почему нелепость вызывает веселье, и так же трудно объяснить причину смеха через противоречие.

Генрих IV однажды увидел дворянина, который важно расхаживал с гордым видом – видимо, он редко покидал свою деревню, где был самым важным человеком. Король был одет очень просто и спросил его:

– Кому вы служите?

– Никому, – ответил дворянин. – Я сам себе господин.

– Жаль, – сказал король, – ведь у вас настоящий грубиян в господах.

Противоречие здесь в том, что, выражая сожаление, он как бы желает добра, а на деле говорит прямо противоположное.

Сборник остроумных, смешных и наивных высказываний тоже полезен, например, «Vademecum».

Один индеец был в гостях у знатного англичанина в фактории на острове Сурат. Хозяин как-то угощал его и, вытащив пробку из бутылки, выпустил шампанское в воздух. Индеец изумился.

– Не удивляйтесь так сильно, – сказал ему хозяин.

– Я и не удивляюсь, как оно вышло, – ответил индеец, – а тому, как вам удалось его туда поместить.

Смех возникает, когда ум, словно мяч, отскакивает назад. Это происходит неожиданно, и человек впадает в колеблющееся состояние.

Истинная радость смеха – механическая.

Механика смеха.

Этим можно объяснить многие другие явления. Например, почему нам нравится ходить на трагедии, чтобы поплакать. Механический смех у человека легко возбуждается, особенно у тех, кто чувствителен к щекотке. Это непроизвольный смех, он им неприятен, и они раздражаются.

Щекотка – это раздражение волокон и нервов. Цвергфейл (слой, окружающий всю внутреннюю часть тела, расположенный над желудком, между верхней и нижней частью туловища) при ожидании сокращается; он приходит в колебательное движение, вызванное неожиданными воздействиями. Это движение затрагивает лёгкие и также приводит их в действие, а вдохи и выдохи воздуха прерывисто вызывают взрыв радости – смех.

Мысль, возникающая при смехе, сама по себе не веселит, но внутреннее движение, вызванное смехом, – это более полезное упражнение, чем пилка дров или верховая езда. Чрезмерный смех вреден, так как нервы и волокна от него ослабевают. Говорят: Люди, которые слишком много смеялись, выглядят так, будто их ударили по носу.

Врачам следовало бы обращать внимание на это внутреннее движение у пациентов. При прогулках больным полезно иметь весёлого спутника – это принесёт больше пользы, чем любое лекарство.

Наша душа никогда не мыслит отдельно от тела, а только в его лаборатории; между ними всегда существует гармония. Как только душа начинает думать, она сразу же приводит в движение тело. Движения тела продолжаются, и потому внезапные прыжки так поражают нас.

Однажды Генриха IV должен был приветствовать магистрат. Члены магистрата выехали ему навстречу за милю, взяв с собой мулов для перевозки вещей. Когда один из них начал свою приветственную речь, закричал осёл. Господа члены магистрата! – воскликнул король. – Пожалуйста, не говорите все разом!

Абсурд сам по себе не вызывает удовольствия. Если бы нелепость не излагалась серьёзно, она оставалась бы просто нелепостью, но смех исчез. Ум должен быть искренне уведён по ложному пути. Поэтому тот, кто хочет рассмешить, не должен показывать этого. Лучше всего, если он сможет поместить нелепость в последнюю строку.

Поскольку смех полезен для здоровья, он и доставляет такое удовольствие. В обществе каждый любит что-нибудь рассказать и с нетерпением ждёт, когда другой закончит, – всё потому, что смех так благотворно действует на организм.

Трагическое представление также вызывает движение, особенно если в нём присутствуют различные аффекты: гнев, сострадание, надежда, великодушие и т. д. Многие части тела требуют определённого притока крови, чтобы сосуды могли расширяться или сужаться по необходимости. Человек идёт в комедию, чтобы посмеяться и лучше пропотеть. Те, кто идёт на трагедию, хотят возбудить сосуды, из которых текут слёзы, – это так же полезно, как кровопускание. Можно с уверенностью сказать, что плач облегчает душу. Даже если человек стыдится плакать на трагедии, все движения, сопровождающие плач, уже произошли, поэтому люди охотно смотрят что-то печальное – лишь бы это не касалось их личных дел, которые слишком долго остаются в голове.

Многие врачи намеренно раздражали своих пациентов, вызывая у них гнев, но так, чтобы кто-то серьёзно им противостоял, давая им возможность выплеснуть эмоции. Это шло им на пользу, особенно в тех случаях, когда можно было полностью проявить своё красноречие.

О высших познавательных способностях человеческой души.

Разум и рассудок – высшие силы души. Рассудок – это способность суждения, разум – способность умозаключать. Рассудок судит a posteriori, разум же – a priori.

Название рассудок происходит от понимать. Чтобы правильно понять суть вещей, требуется немало. Часто понимание отсутствует во многих вопросах, например, в пословицах. Определения вещей служат для понимания.

Мы ни к одной душевной способности не относимся с такой ревностью, как к рассудку: мы не только не хотим признавать его недостаток у себя, но и не любим, когда кто-то другой ставится выше нас в отношении здравого смысла и доброго сердца. Что касается других способностей, например, памяти, остроумия и т. д., мы уступаем, но здравый рассудок мы приписываем себе всецело – мы претендуем на него так же, как на человечность.

Преимущества рассудка.

Рассудок управляет всеми остальными душевными способностями и формирует все прочие таланты. Острота чувств, сила ума, хорошая память без рассудка унижают человека больше, чем если бы все они были слабыми. Дурное соотношение познавательных способностей создаёт плохое. Если всё в должной пропорции, то даже небольшой рассудок не стоит презирать, если остальное соответствует ему. Это всё равно человек, пусть и в уменьшенном масштабе.

Дисгармония и диспропорция создают безобразие. Например, сильная память без ума и рассудка. Такие люди невыносимы в обществе: они говорят обо всём и ничего не понимают.

Ксеркса однажды похвалил крикун, добавив в конце: Ксеркс, найми слугу, который будет кричать тебе, что ты человек! – А ты, Ксеркс, найми того, кто будет кричать тебе, что ты дурак! Даже чтобы быть просто дураком, нужно иметь много мотивов.

Разновидности рассудка.

Можно выделить эмпирический рассудок – достаточную силу суждения в отношении опыта. Человек, обладающий им, обращает внимание на то, что воспринимают чувства, и становится мудрым через опыт. Те, кого считают проницательными (и кто действительно таков), часто обладают слабым эмпирическим рассудком.

Часто говорят о враче, что он хороший практик. Это потому, что у некоторых людей хорошая эмпирическая голова: они могут дать хорошее правило для конкретного случая, но не обладают спекулятивным рассудком – не могут обобщить свои правила.

Есть и теоретические умы. Развивать практический рассудок – задача мыслящего человека. Теоретический рассудок применяет всё к общим положениям. Здесь уместна поговорка: Учёный – не деловой.

Есть рассудок, который называют талантом, и другой – заслугой. Талант – это когда человек может распознавать, понимать и оценивать вещи, которые ему представляют. Но есть ещё и руководящий рассудок, который обдумывает, как применить подчинённый рассудок, смотрит на целое. Он идёт от общего к частному, тогда как подчинённый – от частного к общему.

Королева Кристина Шведская обладала большим талантом и умом, и всё же не было принцессы глупее её. Она умела искусно выполнять свои дела, но постоянно ошибалась в выборе целей и проектов. Ей не хватало только руководящего рассудка. Она пользовалась всеми возможными почестями и верностью подданных, но ей казалось, что её нация неспособна оценить её таланты. Она покинула свою страну, отреклась от короны и даже сменила религию, став посмешищем. Кроме того, она часто оказывалась в затруднительном положении, потому что жила безрассудно, требуя от бывших подданных всё новых сумм и злясь, если их не предоставляли. При дворах, где она гостила, она иногда была необычайно весела, но обычно в итоге всё оборачивалось против неё. Короче говоря, при всей своей выдающейся понятливости, она всю жизнь совершала глупости. То, что она говорила, было очень умно, но то, что она делала, – чистое безумие.

Руководящий рассудок находится у руля: он должен всё обобщать и спрашивать: Для чего это нужно? Какова моя цель? Одни составляют планы, другие их исполняют. Так бывает при строительстве города, дома и т. д.: один делает чертёж, другой строит. В комедиях то же самое.

Гольдони превосходен в комическом. Например, Слуга двух господ. Но если задуматься о цели пьесы, её не найти. Какой бы остроумие ни проявлял Лессинг (например, в Вольнодумце, где Теофан говорит много умных вещей), всё равно непонятно, зачем он дал ему именно эту роль.

Не стоит удивляться, если о человеке говорят, что он много читал и обладает умом, а другой с той же уверенностью утверждает обратное. Это потому, что у него есть таланты, но не заслуги рассудка. Рассудок как талант проявляется очень рано, и молодые люди могут обладать им в высшей степени. Но заслуженный рассудок, способный оценивать общую или относительную ценность вещей, приходит не с годами. Он может запоздать и иногда едва появляется к сорока.

Трудно поверить, какая метаморфоза происходит с человеком. Важнейшие доказательства, которые в молодости казались мне неопровержимыми, в зрелом возрасте и при развитом уме потеряли всякое значение.

Рассудок называют правильным, здравым, проницательным, обширным и глубоким. Правильный рассудок – это тот, который не испорчен и не сбит с толку блеском ума (этого фокусника души). Он состоит в том, чтобы не допускать ничего, что не соответствует точной истине.

Нет нации с более правильным рассудком, чем англичане. Они не так изящны, как французы, но более упорядоченны. Правильный рассудок не всегда быстр – он медлителен, поэтому таких людей часто считают неспособными. Но эта медлительность компенсируется точностью.

Некоторые люди обладают умом, но выдают лишь глупости и бесцельные вещи. Это те, у кого нет руководящего рассудка. Женщины часто умело достигают своих целей, но не могут выбрать хорошие; всё сводится к безделушкам.

Вообще, мужской ум совершенно отличен от женского. Оценивать ценность вещей – скорее для мужского ума. Здесь происходит то же, что на корабле: все матросы знают свою работу, но один должен руководить.

Некоторые умы технические – они очень искусны в отдельных вещах, но не видят целого. Другие – архитектурные. Первые похожи на людей, которые много путешествовали, но не знают карты. Они могут рассказать о каждом месте, но не имеют понятия о стране в целом. Некоторые художники хорошо рисуют ноги, но не могут создать пропорциональный портрет.

Есть науки, в которых нужно сначала понять целое, прежде чем переходить к частностям. Так обстоит дело с географией и изучением мироздания.

Люди, охваченные страстями, думают только об удовлетворении желаний и забывают сопоставить их сумму со всеми остальными склонностями.

Пирр, царь Македонии, преемник великого Александра, был полон жажды подвигов. Он вознамерился отправиться в Италию и сказал своему военачальнику Кинею, что хочет разбить римлян. Тот спросил его: «А что ты намерен делать, когда одержишь победу над римлянами?» Пирр ответил, что затем отправится в Сицилию, а после этого – в Малую Азию, чтобы усмирить малые народы, а затем в Сирию и так далее. Когда он наконец замолчал, Киней спросил: «Что же ты будешь делать после всех этих завоеваний?» – «Тогда мы спокойно выпьем бокал вина», – ответил Пирр. «Эх, – возразил Киней, – так давай начнём пить сейчас, кто знает, сколько ещё неприятностей нас ждёт!»

Здесь ясно видно, что люди, охваченные страстями, никогда не смотрят на целое и не учитывают взаимосвязи событий. Самые знаменитые «умные» женщины писали прекрасные книги, но при этом высказывали глупости.

Мужчина обладает управляющим разумом, который настолько отличается от изобретательного, остроумного ума женщин (предназначенного лишь для исполнения мужских планов), что мужчина по сравнению с женщиной может казаться просто чурбаном. Поэтому женщины часто не понимают, почему мужчины присваивают себе власть; им кажется, что они и сами могли бы править, но они не осознают, что им не хватает именно управляющего разума.

Такой технический, поверхностный женский ум подчинён страстям, они его затемняют, и он вынужден следовать за ними, как раб. Удивительно, но когда женщина получает власть, а мужчина ей подчиняется, дело обычно кончается неудачей – и по её вине. Тогда она плачет и говорит, что «мужчина должен был быть умнее». Этим она сама признаёт отсутствие у себя управляющего разума.

Мужчина, может, и глуп, но если его не отвлекать, всё же лучше, чтобы правление оставалось в его руках. Конечно, бывают случаи, когда женщина умнее мужчины, но такие женщины, обладающие мужским умом (вираго), обычно невыносимы в общении. Впрочем, объяснить женщинам эту разницу в уме невозможно.

Мильтон, ярый сторонник короля во времена Кромвеля, сказал своей жене, которую любил, когда та уговаривала его принять предложенную должность тайного секретаря с очень солидным жалованьем (поскольку времена изменились, и многие достойные люди переменили свои взгляды): «Ах, дорогая! Ты совершенно права: вам, женщинам, нравится разъезжать в каретах, а я предпочитаю оставаться честным человеком». Он никак не мог объяснить ей своё затруднение; она считала пустяком – в зависимости от обстоятельств – отступиться от прежних убеждений, не задумываясь, согласуется ли это с совестью и достоинством человека.

Остроумный человек и разумный человек – это совсем не одно и то же. Разум постоянен, а остроумие изменчиво. Тот, у кого есть остроумие, но нет разума, – просто остроумец. Разум основателен. Поэтому в баснях лиса говорит остроумно, а степенной, важный вол – разумно.

Остроумие должно поставлять разуму материал. Разумный человек склонен к пониманию, остроумный – к догадкам. У французов все науки – политика, мораль, метафизика (кроме математики) – состоят из догадок. Так писали Трюбле, Паскаль. Лучшие догадки – те, что неожиданны даже для того, кто их высказывает.

Самые изящные французские сочинения, даже у Монтескьё, составлены из таких догадок, но многие из них совершенно бессвязны; читателю они кажутся нагромождёнными и неприятными.

Мы, немцы, созданы для того, чтобы писать разумно, хотя иногда пишут и остроумно – но этому остроумию не хватает живости французского. Англичане обладают множеством остроумных идей, но их остроумие так тяжеловесно, так обдуманно, так искусственно, что приходится долго размышлять, чтобы уловить скрытую в нём мысль.

Весь вкус идёт из Франции; ни одна нация, кроме разве что древних греков, не обладает таким изысканным вкусом. Итальянцы проявляют его в чувственном – в скульптуре, поэзии и музыке, а французы – в идеальном, в письменном слове.

Глубокомысленныйи основательный ум.

Один ум от природы поверхностен (superficiel), другой – глубокомысленный и основательный. В воспитании следует остерегаться начинать с красноречия, лучше сделать первые шаги с математикой. Во всём, что делается в Англии, видна основательность: вещи соответствуют (adaequat) идее, которую о них имеют. Основательность и правильность ума, по-видимому, зависят от того, что человек исследует вещи полностью, вплоть до их первоначальных причин.

Бывает ум устойчивый и ум поверхностный, упорядоченный, беспорядочный и горячий. Ум (Verstand) – это способность суждения; разум (Vernunft) – способность познавать a priori, заранее, до опыта. Моему слуге достаточно иметь ум, а моему поверенному, наставнику и т. д. уже необходим разум. Познавать a priori – значит делать выводы. Если человек должен был что-то предвидеть, обычно говорят: «У него должно было хватить разума», например, понять, что еврей его обманет. Познавать и судить о вещах, уже данных в опыте, – дело ума; предвидеть то, чего ещё нет в опыте, – дело разума.

В культуре (Cultur) нужно начинать именно с ума. Следует сначала постараться понять вещь. Есть люди, которые всю жизнь пользуются некоторыми словами, не утруждая себя их пониманием. Отсюда возникают споры между ними, философские вопросы, пословицы, сентенции, каноны и т. д. Часто можно оказаться в большом затруднении, когда требуется объяснить, что именно означает слово. Так бывает, например, с врачами. Они запрещают больным всякую «острую» (sichtig) пищу, даже перечисляя целый список подобных блюд, не зная, что значит «острое». При этом они часто попадают в затруднительное положение.

То же и со словом яд (Gift). Оно имеет настолько широкое значение, что в конце концов неясно, что такое яд. Ведь есть и полезные яды, применяемые в медицине и приносящие большую пользу. Но если определить яд как всё то, что не может служить питательным средством или стать частью тела, то понятие становится ясным. Так, ртуть, мышьяк, все виды так называемых ядов, жареное масло, кофе и т. д. – яды. Хина же – питательное средство, а не яд. В древности слово «яд» (Dosis) не означало ничего дурного, отсюда выражение zu Gift («в дозу») равнозначно zu Gabe («в дар»), а Venenum происходит от Venum dare («давать в продажу»). Сначала нужно понять слово, вещь, а потом уже рассуждать.

Люди нуждаются в разуме не так сильно, как в уме.

Как развивать ум?

Чтобы развить ум у детей, следует оставаться в рамках общеупотребительных слов, которые они часто слышат, и направлять их к правильному пониманию, пока это не войдёт в привычку и они не станут принимать ничего, чего не понимают. Им не нужно открывать источники и причины понятий, а лишь понимать то, что им преподают.

Все моральные понятия – понятия ума, они происходят из ума, а не из чувств, иначе мы находили бы их предметы повсюду. Что такое право? Мы останавливаемся перед этим вопросом, и удивительно, что спустя тысячу лет люди задумываются, что же оно значит, забыв самое начало, хотя столько раз спорили об этом. То же и с вопросом: что такое вкус? Этого тоже не знали, хотя о нём написано множество книг.

Ум бывает острым, живым, обширным, глубоким и т. д. Все эти разновидности относятся к здравому смыслу (gesunder Verstand). Можно подумать, что человек меньше всего желает того, о чём просит, но если он страдает от недостатка ума, это уменьшает его удовлетворённость даже при высшей степени счастья. О здравом смысле можно просить по праву, а о других видах ума – быстроте, остроте и т. д. – нельзя.

Здравый смысл – не дело искусства, он заложен в природе, и от него требуется лишь правильность. Так же, как для здоровья не требуется умения танцевать и прыгать, а лишь соответствие основным жизненным действиям. Диоген сказал о Платоне, который однажды дал ему больше, чем он просил: «Платон всегда болтун – он даёт больше, чем хотят». Всё должно быть соразмерно.

Здравый смысл – это тот, который можно применять a posteriori, в конкретном или частном случае, познавая истины через опыт. Тот, кто познаёт в абстракции, обладает тонким умом (subtiler Verstand).

Здравый смысл и абстрактное мышление.

Юридический вопрос можно предложить как юристу, так и здравому смыслу. Например: Должен ли я возместить ущерб, который моя собственность нанесла собственности другого без моей вины? Здравый смысл здесь требует небольшого размышления, чтобы представить себе конкретный случай, например, если моя собственность – бык и т. д. Он судит не абстрактно, а в данном случае. Это и есть обыденный ум (gemeiner Verstand), а поскольку он правильный – здоровый.

В одном маленьком городке Папской области городской совет состоит из четырёх человек (quattro illetterati – «четверо неграмотных»), которые не умеют писать, так как местные жители полагают, что грамотные люди склонны к интригам и недобрым делам. Чтобы в совете всегда были честные люди, каждого, кто хочет занять в нём место, заставляют клясться, что он не умеет писать.

У нас тоже существуют суды, состоящие только из старост, которые судят исключительно по здравому смыслу и при этом выносят непревзойдённые решения. Они рассматривают лишь конкретные случаи, всегда зная, что ответить, но никогда не оперируют абстрактными понятиями.

Здравый смысл – это практический ум. Тонкий или абстрагирующий ум – это тот, который познаёт общее правило, по которому следует действовать в частных случаях. Всякое суждение в абстракции – лишь правило, и только здравый смысл позволяет подвести случай под общее правило. Никакой искусный или учёный ум не может этого сделать, если ему недостаёт здравого.

Ученик должен обладать здравым смыслом, чтобы подводить случай под определённое правило – этому нельзя научить. Например, нельзя научить девушку различать, какие комплименты следует делать в обществе. Если ей дать правило вежливости, то применение его предоставляется ей и её здравому смыслу.

Таким образом, здравый смысл – это лишь способность судить конкретно. Эту способность нельзя заменить ничем, но и научить ей невозможно. Это подведение данного случая под определённое правило (subsumption eines Casus dati sub certa regula).

Глупцы и разумные люди.

Глупцы всегда действуют по правилам, которые им строго предписаны. Дураков можно вести правилами, но не разумных людей. Поэтому часто говорят: Он сделал себе из этого правило – например, никому не верить на слово и т. д. При этом часто попадают впросак, тогда как, отступив от правила, могли бы извлечь пользу.

Иногда хорошо возводить правила в общий закон, потому что часто нельзя подвести случай под правило. Так обстоит дело с браком и его мотивами: в целом лучше следовать правилам, чтобы иметь возможность жить. Многие поэтому смотрят не на душевные качества, а в молодости особенно – на деньги и красоту, оправдываясь глупой пословицей: Любовь придет.

Если у человека есть здравый смысл, его не нужно связывать правилами. Некоторые называют здравый смысл простым, прямым и бесхитростным умом. Здравого смысла можно требовать от каждого человека, в нём заметны проницательность (Einsicht) и правильность.

Проницательность – наименьшая степень ума. При требовании здравого смысла справедливо требовать и правильности, которая охотно встречается вместе с проницательностью. Искусственное скорее подвержено обману.

Здоровье – не дело искусства. Тот, кто употребляет много лекарств, пытается подавить одну болезнь за другой, а кто может сохранить здоровье без них, тот действительно здоров. В человеке есть нечто, данное ему природой в неповреждённом виде, чего нельзя достичь искусственно.

Заключение.

Более точно: здравый смысл – это способность судить конкретно, более тонкий ум судит абстрактно. Например, правило Casus sentit dominus («Хозяин чувствует случай»). Вообще, один лишь здравый смысл не может познать этого.

Видно, что здравый смысл очень эмпиричен. Он формирует свои суждения через опыт. Моральные законы философии и простых людей различаются лишь тем, что обыденный ум не понимает правила – он применяет здравый смысл к предметам чувств.

О здравом разуме.

Он есть способность познавать a priori, то есть не выводить знание из опыта. Рассудок нужен, чтобы выполнить приказанное, но разум необходим, чтобы действовать без приказания. Нужно уметь судить, как поступил бы другой, знай он все обстоятельства дела. Предвидение, предположения и прочее – всё это дело разума, когда мы заключаем не из сходств, а из оснований. Разум проявляется в том, что мы познаём вещи без готовых примеров. Здравый разум – это способность судить a priori на основе принципов опыта. Разум делает умозаключения, потому его и называют способностью к выводам. Разум действует в большей посылке, рассудок – в меньшей, а оба – в заключении.

Например: «Всё изменчивое имеет свою причину» – это общее положение, через которое я могу многое познать. «Человек изменчив» – это я познаю рассудком. Вообще, применение правила зависит только от рассудка. Например, при счёте учитель должен предоставить ученику самому подвести частный случай под правило. Этому нельзя научиться по правилам, а лишь через практику. Здоровый рассудок служит для применения разума, то есть для подведения данных случаев под общие правила.

Остроумие – изменчивая сущность, это уже ясно из обычного рассудка. Замечено, что те, кто способен выводить общие законы, часто не умеют применять правило к конкретному случаю и определять, подходит ли данный случай под правило. Таким людям недостаёт здорового рассудка.

Всякое обучение, которое не должно быть простым подражанием, строится на сообщении общих законов – как в математике, философии и т. д. Так можно развить разум. Школы не могут дать здоровый рассудок, но могут его развить, предлагая множество примеров.

Хуже всего для здравого разума – подражание, это его смерть, особенно в юности. Подражание – первый способ обучения во всём: в манерах, науках и прочем. Если человек, достигнув понимания, не переживает философского перерождения, этот порок остаётся с ним до старости. Подражание особенно опасно для разума, потому что при нём человек судит не a priori и даже не из опыта, а вовсе не пользуется своим рассудком, полагаясь на чужой.

Там, где один видит колдовство, другой видит обман; где один находит симпатии и антипатии, другой видит лишь плоды воображения; где один усматривает судьбу, другой видит собственную вину. Судить о вещах мира можно лишь тогда, когда ясно видны законы природы. Всё, что противоречит этим законам или делает невозможным познание порядка мира, противно разуму. Так обстоит с колдовством, когда старуха сильными словами и призыванием высших существ хочет перевернуть законы природы. Если такие предрассудки укореняются в народе, они наносят разуму большой вред.

Однако очень удобно дать разуму покой. Хотя разум не причиняет нам неудовольствия, и мы можем познавать вещи a priori, не обращаясь к опыту, люди обычно рады избавиться от его применения. В нём всегда есть что-то утомительное – нужно проявлять проницательность, отличать игру остроумия. Поэтому люди охотно верят в чудеса, то есть в то, что не может быть постигнуто разумом. Чудеса дают разуму каникулы. Нам нравится слушать о необычном – такие рассказы приятны, потому что избавляют от тягот разума. Мы упрекали бы себя, если бы не использовали разум в понятных вещах, но здесь нам не в чем себя винить, ведь дело выше нашего разумения.

Есть разные виды чудесного:

1. Сны и их толкование.

2. Фантазии беременных женщин и мнимые влияния на плод.

3. Влияния луны и звёзд.

4. Явления духов и привидений.

5. Антипатии и симпатии.

6. Волшебная лоза (лозоходство).

Заблуждение насчёт беременных женщин продержится ещё долго (хотя медицинские доводы давно его опровергли), потому что это заблуждение женского пола. Женщины легче принимают суеверия, чем мужчины, из-за свойственной им склонности к удобству. К тому же, это заблуждение им выгодно: им приятно думать, что их воображение имеет столь важное влияние, а если дети оказываются больше похожими на посторонних, чем на отцов, они легко списывают это на силу своей фантазии, и мужья вынуждены им верить. Более того, это даёт им преимущество – вынуждать мужей к разным тратам, чтобы успокоить их аппетиты из страха родить уродца вместо ребёнка.

О влиянии луны. Луна вызывает приливы и отливы дважды в сутки. Отсюда делали разные выводы: будет ли хороший урожай гороха, влияет ли луна на деревья и растения, когда лучше рубить лес и т. д. Однако здесь есть кое-что, заслуживающее размышления.

Толкование снов и рассказы о привидениях, кажется, берут начало из монастырей. Монахи жили там без забот, вечера им не казались долгими, потому что они постоянно рассказывали друг другу небылицы, сказки и выдумки. Если кто-то пытался разобраться и объяснить это разумом, другой тут же рассказывал что-нибудь ещё более невероятное. Они создали целую науку, разделяя духов на классы: кубов, субкубов, вампиров и пр., – хотя никого из них не видели. (См. «Грёзы духовидца» Канта.) Это давало полную свободу для вымыслов. Однако при слушании подобного всегда чувствуешь внутренний протест, как благородный человек чувствует отвращение к дурному поступку.

Волшебная лоза признаётся горняками, и оспаривать этот обычай – значит наживать себе врагов. Даже Валлериус, знаменитый шведский натуралист, разделял это мнение. Некоторые более разумные защитники этой идеи, всё же чувствуя в ней суеверие, опускали часть обстоятельств. Раньше говорили, что нужно срезать ореховый прут в ночь на Ивана Купалу, держа его наружу, и тогда, подойдя к месту, где есть металл, прут наклонится к земле и начнёт колебаться. Чтобы сделать это правдоподобнее, некоторые говорили, что прут не обязательно срезать в эту ночь. Другие шли дальше, утверждая, что материал не важен – дело в человеке, а движение лозы объясняется электрическим действием минеральных частиц на тело.

При слушании подобных чудес в нас всегда звучит голос: «Пользуйся своим разумом!» Ибо если разум отбросить, у нас останется лишь животный инстинкт, игра воображения и поверхностные сравнения.

О душевных способностях.

Познавательные способности принято локализовать в голове, тогда как желания относят к сердцу. Человеку нередко дают имя, заимствованное из той способности, к которой он наиболее склонен. Что касается познания и умственных способностей, существуют разные типы голов: ученые, рассудительные и рассеянные. В науках различают эмпирические, поэтические, математические и философские умы – эти названия происходят от объекта их занятий.

Всегда стоит исследовать, какие именно душевные силы требуются для формирования того или иного склада ума или способности. Например, что нужно, чтобы обладать даром наблюдательности? В медицине необходим эмпирический ум, которому не требуется тонкость абстрактного суждения (хотя и это может быть полезно). Прежде всего, врач должен замечать все обстоятельства и их взаимосвязи, чтобы определить, чем болен пациент. Когда умер Карл V, врачи еще спорили о том, какая болезнь его свела в могилу. Эмпирический ум требует не только остроты чувств, но и способности сравнивать – то есть развитой чувственной интуиции, умения вспоминать предыдущие обстоятельства и проводить параллели с другими похожими случаями.

В «Гамбургском журнале» описан случай, когда один крестьянин страдал необычной болезнью: он высыхал настолько, что при ходьбе у него стучали кости. Врачи исследовали болезнь и применили некоторые средства, полагая, что в суставах исчезла синовиальная жидкость. Они предположили, что ртуть, смешанная со слюной, могла бы помочь восстановить её. Больному нанесли ртутную мазь, и это подействовало.

Врач, которому я доверяю, должен быть опытным. Ему не обязательно глубоко знать анатомию человеческого тела (эта область ограничена, как бы медики ни превозносили её), но он обязан разбираться в разнообразных болезнях, применяемых против них средствах и их действии. Гиппократ, стоявший во главе врачей, ничего не знал о кровообращении, однако преуспел в практике. Хорошее историческое знание вместе с наблюдательностью может принести больше пользы, чем лечение a priori по системе, где человеческое тело должно подстраиваться под схему, сложившуюся в голове врача.

Математик требует совершенно иного склада ума, нежели философ. Между этими науками – огромная разница. Философия – скорее наука гения, тогда как математика – скорее искусство, ремесло, которое можно освоить и достичь в нём больших высот, даже не изобретая ничего нового. Достаточно долго и внимательно заниматься предметом и обладать хорошей памятью, чтобы удерживать задачи в голове. В философии нельзя полагаться на то, что другой уже открыл и сказал. Философский ум требует определённой остроты, способности менять ракурс рассмотрения предмета и прослеживать последствия. В математике простейшие познания – самые лёгкие, в философии же – самые трудные. В философии я не могу мыслить случай абстрактно – сначала мне нужно рассмотреть конкретный пример. Например, справедливость: если я затратил на дело больше труда, чем ожидал, то заслуживаю большего вознаграждения, чем договорился. Другой не обязан платить мне больше, но из справедливости может это сделать. В математике всё наоборот: я не могу рассматривать предмет конкретно, только абстрактно. Например, чтобы измерить гору, я должен представить прямую линию и затем произвести расчёты.

Поэтический ум – утончённый и своеобразно организованный, он творческий. Когда человек творит, должно получиться нечто, не соответствующее изначальному замыслу.

Читая Мильтона в «Путешествии ангела», можно заметить, что у поэта присутствует манера, стиль изложения, но не сами вещи, а лишь их тени. Он подражает голосу добродетельного, сам не будучи добродетельным, говорит тоном героя, не имея героического сердца – подобно тому зверю, что наводил ужас на лес, завернувшись в львиную шкуру, но выдавал себя длинными ушами. Поэт может не иметь собственного характера, но умело подражать характерам всех людей, принимая лишь их видимость. Он должен обладать остроумием и лёгкостью, чтобы преобразовывать собственный образ мыслей и ставить себя на место другого. Он также должен уметь проводить множество сравнений. Замечено, что если поэт хочет хорошо описать характер, он должен перенять и мимику того, кого изображает. Говорят, профессор Пич надевал сапоги для верховой езды и ходил по саду, чтобы лучше изобразить героя. Кажется, человек не может полностью вжиться в роль другого, не переняв его выражение лица. Это заметно, когда люди что-то рассказывают.

Механический ум. Некоторые с детства заняты резьбой, рисованием и тому подобным. Бывают и музыкальные умы. Было бы очень полезно исследовать, что требуется для каждого рода деятельности. Тогда можно было бы сразу сказать молодому человеку, какое ремесло ему подходит. Нехорошо, когда юноши сами выбирают себе занятие, ибо руководствуются ложными мотивами: один хочет стать врачом, чтобы гулять и навещать пациентов по пути, другому нравится духовный сан, потому что ему по душе пафос, а вокруг проповедника – тишина, и только он может говорить. Хуже всего, когда люди берутся за то, к чему у них нет ни малейшей способности. Многие пишут стихи, которые никто не читает, другие бесконечно бренчат на фортепиано, осмеливаются даже сочинять – и никто их не слушает. Они пренебрегают тем, к чему у них есть природная склонность, и занимаются тем, для чего не имеют никаких способностей. Они хотят сами определять свои цели, словно, подобно Прометею, могут устанавливать законы творения.

Изучение умов имеет огромное значение. Сейчас отделы искусств и наук заполняются случайными людьми, и поскольку выбор делается не по склонности, а часто по принуждению или ещё чаще – по заблуждению, то никто не попадает на своё место. Получился бы забавный план, если бы каждого человека поставили на подходящее ему место. Многие плохие юристы тогда стали бы хорошими дровосеками. Человеческая свобода создаёт эту путаницу, заставляя людей выбирать чужие роли.

Был бы забавный план – расставить всех людей на свои места. Многие плохие юристы тогда стали бы хорошими дровосеками. Человеческая свобода создает эту путаницу, заставляя людей выбирать чужие роли. Возможно, именно эта путаница порождает удивительное разнообразие среди людей, хотя иногда они так запутываются, что уже не могут выбраться.

Отсюда проистекает общее понятие о гении.

Гений означает оригинальный дух. Слово «дух» употребляется во многих случаях: о собрании, о картинах – говорят, что речь «без духа», ей не хватает живости. Оригинальный дух – это не дух подражания.

До сих пор мы рассматривали познавательные способности человека, теперь перейдем к его чувству удовольствия и неудовольствия и рассмотрим его побуждения к деятельности.

Три выражения весьма различны и часто противоположны:

1) «это доставляет удовольствие»,

2) «это нравится»,

3) «это одобряется».

То, что доставляет удовольствие, – приятно; то, что нравится в своем явлении, – прекрасно; то, что одобряется, – добро. Таким образом, болезненное весьма отлично от дурного.

Удовольствие и неудовольствие в отношении к ощущениям – это приятное и боль. В отношении к вкусу предметы составляют прекрасное или безобразное. В отношении к чистому разуму они называются добром или злом.

Добродетель одобряется как высшее благо и нравится превыше всего, ибо все, кроме нее, относится лишь к приятному. Но, увы, сама по себе она нас не услаждает.

Чувство удовольствия и неудовольствия отличается от вкуса. Если мы сравним все случаи, вызывающие в нас удовольствие или неудовольствие, то обнаружим общее правило: все, что приводит нас к гармонии, давая почувствовать нашу жизнь, доставляет удовольствие; а все, что сковывает наши жизненные силы, вызывает неудовольствие.

Таким образом, принцип всякого удовольствия или неудовольствия заключается в содействии или препятствовании нашим жизненным способностям.

Например, глаз испытывает наибольшее удовольствие, когда он приводится в возможно большую активность предметами. Но если вид предметов таков, что глаз напрягается, или одно впечатление уничтожает другое, или если вовсе нет впечатлений, то он чувствует неудовольствие – разве что другой орган чувств в это время получает удовольствие или приводится в активность.

Продолжить чтение