Читать онлайн Монтаж сознания бесплатно

Монтаж сознания
Рис.0 Монтаж сознания

Серия «Инодетектив»

Рис.1 Монтаж сознания

© Волкофф В.Н., 2025

© Рыбаков В, перевод, 2025

© ООО «Издательство Родина», 2025

В.Н. Волкофф: «Я жил в мире двух алфавитов, двух календарей, двух цивилизаций» (краткая биография писателя)

Владимир Николаевич Волков (Vladimir Volkoff, Владимир Волкофф, 7 ноября 1932, Париж – 14 сентября 2005, Бурдей) – французский писатель русского происхождения. Известен как романист, драматург, поэт, эссеист, мастер биографической прозы, переводчик, преподаватель. Кавалер ордена Почётного легиона.

Владимир Николаевич вошел в Большую литературу под псевдонимом Волкофф и всегда гордился своими русскими корнями. Его дед по отцу – Владимир Александрович Волков, генерал-майор, во время правления Колчака был начальником гарнизона и комендантом Омска. Некоторые историки утверждают, что именно он уговорил Колчака «принять на себя бразды и ответственность Верховного правителя». Александр Васильевич Колчак сначала жил в его доме (ныне там располагается Куйбышевский военкомат). Достоверных сведений о дальнейшей судьба генерала нет, есть только версии. По одной из них генерал эвакуировался в Харбин. По другой, Владимир Александрович был расстрелян большевиками. Однако точно известно, что однажды в русской церкви Парижа к Владимиру Николаевичу подошел пожилой господин и поведал, что дед его застрелился, чтобы не попасть в плен к большевикам. Эта версия наиболее вероятная, так как русский генерал считал плен позором, в истории остались сведения о массовых самоубийствах русских офицеров после кровавой революции 1917 года.

Прадед по матери – тоже генерал-майор с не менее знаменитой фамилией – Сергей Александрович Пороховщиков[1], с 1887 года и до конца своих дней в 1888 году возглавлял в Омске Сибирский кадетский корпус. Он был женат на дочери генерала Петра Петровича Чайковского – Надежде Петровне Чайковской. Она приходилась двоюродной сестрой великого русского композитора Петра Ильича Чайковского.

Отец писателя, Николай Владимирович Волков, в 1924 году, будучи уже в эмиграции, окончил кадетский корпус. Трудился чернорабочим, мыл машины, работал ночным сторожем. В годы Второй мировой войны вступил в Иностранный легион, побывал в немецком плену. Также известно, что Николай Владимирович сотрудничал с журналом «Отечество», а в 1931-м даже преподавал на Высших военно-технических курсах в Париже. Несмотря на все перипетии он так и не принял французское гражданство. Со своей женой Татьяной он познакомился в Париже. В этом браке 7 ноября 1932 года и родился будущий знаменитый писатель Волкофф.

В годы Второй мировой войны мальчик жил с матерью в Барантоне в Манше, в самых спартанских условиях: в доме без электричества, отопления и водопровода. Посещал сельскую школу, затем коллеж в Домфроне. Все эти годы дома он разговаривал с матерью по-русски; она же давала ему качественное русское образование. Впоследствии Волкофф не единожды утверждал, что «жил в мире двух алфавитов, двух календарей, двух цивилизаций».

По возвращении в Париж молодой человек посещал лицей Клода Бернара (бакалавриат по литературе), а высшее образование получил в Сорбонне. Здесь в 1954 году стал лиценциатом классической филологии. Степень доктора философии получил в 1974 году в университете Льежа (диссертация по эстетике). В 1955 году вместе с матерью переехал в Амьен, где преподавал английский язык в иезуитском коллеже. Родители к этому моменту расстались и долгие годы Владимир Николаевич не общался с отцом.

В сентябре 1957-го Владимир был призван на военную службу и как солдат морской пехоты служил добровольцем в Алжире. Летом следующего года будущий литератор получил офицерское звание. Он был прикомандирован поочередно: к 22-му полку колониальной пехоты, охранявшему марокканскую границу; к Межармейскому координационному центру (Centre de Coordination Interarmées), отвечавшему за контршпионаж; к Специализированной административной секции (Sections Administratives Spécialisées), ведшей психологическую войну. Годы службы дали ему бесценный опыт, пригодившийся в его литературной деятельности. Вдохновляясь уникальной спецификой службы, он с воодушевлением сел за стол, чтобы писать сделавшие го знаменитым романы «Меблированная комната» (La Chambre meublée), «Волнения моря» (Les Humeurs de la mer), «Беркли в пять часов» (Berkeley à cinq heures), «Ангельские хроники» (Chroniques angéliques), «Мучитель» (Le Tortionnaire) и др.

Часть своих книг Волкофф писал под псевдонимом Лейтенант Икс (Lieutenant X). А все потому, что он, ставший в 1962-м лейтенантом и имевший награду – крест «За воинскую доблесть», не смог смириться с несправедливыми итогами (как ему казалось) по окончании Алжирской войны. Навсегда покидая Алжир, В.Н. Волков сохранил теплые чувства её природе и к людям, населявшим эту страну. Возможно также в силу того, что пребывая на воинской службе в Алжире, молодой человек женился. Брак продолжался недолго, но у молодых родителей родилась дочь Татьяна. Второй брак писатель заключит только в 1978 году.

Под псевдонимом Лейтенант Икс, мгновенно ставшим известным, автор создал молодёжную приключенческую серию «Ланселот», в которую вошло около 40 книг. Главный герой Ланжело – молодой забавный младший лейтенант секретных служб – явно списан с самого автора. И автор, и его книги учат молодое поколение патриотизму и добродетели, ведь его герой борется с различными заговорами против Франции и за мир во всем мире.

Также под этим незамысловатым псевдонимом была выпущена серия полицейских романов про американского детектива Ларри Джей Баша (Larry J. Bash). Эти романы высмеивают предрассудки против чернокожих.

Вернувшись во Францию, он поступил на службу в Министерство обороны и в 1962 году опубликовал роман «Тройной агент» (L'Agent triple).

В 1962 году Волков вместе с семьёй переезжает в США, так как нашёл место преподавателя французской литературы и цивилизации в коллеже в Атланте. В это время Владимир Николаевич настолько сильно увлекается театром, что создает труппу и ставит пьесы Мольера, Жюля Супервьеля, а также пишет собственные сюжеты для постановок. А еще ему удается активно наслаждаться своим хобби – фехтованием и охотой.

В эти годы литературного становления чтение философичных работ о. Сергия Булгакова[2] захватило его мысли и направило на изучение мира через религию. Тема религиозного обращения – наряду со военной спецификой, спецификой разведки – стала одной из основных в творчестве В.Н. Волкова.

Живя и работая в Америке (1962–1979), писатель увлеченно создает четырехтомник «Волнений моря» (Humeurs de la Mer). Но. Понимая, что многотомный труд опубликовать сложнее, переключается на роман «Перевербовка» (Le retournement). Однако оба романа были весьма благосклонно встречены восторженной читательской публикой. Не удивительно, что в декабре 1982 года «Le Monde» назвал 1982-й год… годом Волкова!

Испытав признание и славу, писатель возвращается во Францию. Богатый и успешный, он встречается с шефом французской службы внешней разведки Александром де Маранш[3], которого в то время волновали вопросы дезинформации общественного мнения. Опытный разведчик подкинул писателю идею создать роман на эту тему. Так появился роман В.Н. «Монтаж» (Le Montage), который был переведён на 12 языков и получил в 1982 году Большую премию Французской академии за роман. Выход романа «Монтаж» вызвал споры. В телевизионной передаче «Apostrophes» от 24 сентября 1982 года Волков был обвинён в антисемитизме, антимусульманстве и фашизме, однако писатель выиграл суд.

Этот роман также выходил на Западе под названием «Operatsiia «Tverdyi Znak»», в частности, в 1987 г. А сейчас впервые в нашей стране выходит под названием «Монтаж сознания», – что нисколько не умаляет или не меняет заложенного автором в свое произведение смысла, а лишь подчеркивая его актуальность.

Всего теме манипуляции информацией Волков/Волкофф посвятил шесть литературных работ. Среди которых опубликованная в 1985 г. книга «Профессор истории» (Le Professeur d'histoire).

Памятуя свои русские корни, Владимир Николаевич с 1991 года неоднократно стал бывать в России. К примеру, приехав однажды в Омск, он, потомок омских генералов, вспоминал яркие картинки из эмигрантского детства[4]:

– После войны начался великий период «возвращенцев». Отец тоже думал вернуться в Россию. Но у него был на руке вытатуирован трехцветный флаг, двуглавый орел и надпись: «Николай Второй». А Россия была советской. И он остался во Франции. Мать вязала, вышивала вещи на продажу. Бывало, мы голодали. Я часто вспоминаю такую картинку. Очень холодная зима 1938 года. Маленький застывший дом из одной комнаты, земляной пол. И в этой неуютной обстановке маленький мальчик зубрит русские склонения. Мальчик – это я. Мы могли бы лучше жить, но цель была не в этом. цель была в том, чтобы надеяться, жить будущим. Это было очень глупо с нашей стороны, но мы думали, что на Пасху мы будем в России. Ах, на Пасху не вышло, ну на Рождество, ну на следующую Пасху. И так это годами, годами и годами. Конечно, многие эмигранты с самого начала были умнее нас: они старались приспособиться, принимали подданство. В моей семье это был позор. Принять подданство – это как отречься от присяги. Мой отец так и не принял подданства. Я французский подданный, но я никогда не просил этого подданства, мне его навязали силком. Были такие, кто переходил в католичество, старался раствориться во Франции, стать французом. Для моей семьи это тоже было немыслимо: изменить православной вере. Все жили с открытой раной в сердце – ностальгией. Мы, дети, с детства отличались от французских сверстников. В нашей жизни не могло быть самодовольного мещанства, мы росли с некоей миссией. Родители говорили: «Ты во Франции русский посол, по твоему поведению будут судить о русских». Мне было четыре года, когда мать мне сшила шубку и папаху. Французы называли меня «маленький мужичок» или «маленький боярин». Они не знали разницы, только чувствовали в этих словах что-то русское. И я с младенчества знал: я не как все, я – русский.

Кстати, в Омск французский автор попал не случайно. Он, автор 200 книг, лауреат Международной премии мира, литературных премий Французской академии, кавалер ордена Почетного легиона и ордена Искусств и Литературы был приглашен в Москву на вручение Пушкинской медали Российского фонда культуры (2002 г.). В качестве материального дополнения к награде Владимиру Волкову предложили поездку в любой город России. А Владимир Николаевич выбрал Омск.

В 1994 году В.Н. Волков покупает дом в Бурдее, в самом сердце французского Перигора[5], чтобы спокойно жить и творить. Но Европа уже неспокойна. В это время начинается конфликт в Югославии, спровоцированный американцами. В 1999-м, побывав в Югославии вместе с группой французских офицеров, Волков выступил против операции войск НАТО в этой европейской стране. Чтобы донести трагизм происходящего, он пишет романы «Расселина» (La Crevasse), затем «Похищение» (L'Enlèvement). Но пресса обходит их молчанием, и это становится личной трагедией. А ведь он – литератор, военный, разведчик – знает, сколько горя приносит война. И к войне, как он уже прекрасно понимает, приводит дезинформация. В 1999 году он подписывает петицию «Европейцы за мир» (Les Européens veulent la paix), направленную против войны в Сербии. И совместно с Даниелем Траке В.Н. Волков создает Институт изучения дезинформации (l'Institut d'études de la désinformation), где публикует свои статьи в журнале «Désinformation Hebdo» (Дезинформация еженедельно).

В 2004 году автор опубликовал основанный на реальных событиях роман «Гость папы» (L'Hôte du pape), когда православный русский митрополит умер на руках у папы Иоанна Павла I после конфиденциальной встречи.

Последний роман писателя – «Мучитель» (Le Tortionnaire). В нём спустя 40 лет автор возвращается к событиям войны в Алжире. Последние правки к роману он внес накануне своего ухода – 14 сентября 2005 года.

Французско-русский писатель В.Н. Волков/Волкофф – автор более 50 книг. Среди наиболее известных[6]:

«Тройной агент» (L'Agent triple, 1962) – сатира на Алжирскую войну;

«Священнопредатель» (1972) – посвящена отношениям православной церкви и органов разведки;

«Перевербовка» (Le retournement, 1979) – «метафизический триллер» о религиозном обращении офицера КГБ;

«Волнения моря» (1980) – о самых громких происшествиях первой половины XX века;

«Монтаж» (Le Montage, 1982);

«Профессор истории» (Le Professeur d'histoire, 1985) – о духовном наследии;

«Американские рассказы» (1986);

«Царские люди» (1989–1995) – о смутном времени в России, трилогия;

«Похищение» (L'Enlèvement, 2000) – о войне в Боснии;

«Заговор» – об Америке, России и событиях в Чечне.

Большинство произведений написаны на французском языке. По словам самого Владимира Волкова, он предпочитал «писать по-французски, несмотря на то что могу писать и по-русски, и по-английски». Считается, что на русский язык переведены и представлены русскоязычному читателю только два произведения: «Владимир Красное Солнышко» (1983) и «Ангельские хроники» (2002). Однако мы представляем вам еще один перевод – одной из самых знаковых книг автора «Le Montage».

Актуальной и небезопасной для будущего всего мира теме манипуляции в области информации посвящены несколько книг автора: «Монтаж», «Дезинформация как орудие войны», «Учебник политкорректности», «Дезинформация с помощью изображений».

К слову, о вышедшей в 2002 году книге – сборнике рассказов «Ангельские хроники» – наш с вами анонимный соотечественник-читатель написал: «Почти во всех рассказах Волкофф жонглирует фактами русской истории, евангельскими и ветхозаветными сюжетами, сюжетами русской классики. За основу писатель берет наш с вами мир, но пытается смотреть на него так, как смотрят на него высшие бессмертные существа. Перед глазами мелькают Достоевский, Ленин, Дзержинский, Николай I. Но эти образы – лишь персонажи, далекие от своих прототипов…»[7] Книга «Ангельские хроники» (во Франции выходила под названием «Retournement») состоит из девяти рассказов и представляет «не совсем обычный взгляд на роль ангелов в человеческой истории путем смешения теологии и шпионажа».

Среди основных тем многочисленных работ Волкова были отношения отцов и детей, вечная боль – Россия, а также вопросы христианского добра и зла. Огромное влияние на его творчество оказал Ф.М. Достоевский, для которого вопросы добра и зла были главенствующими. «Почему-то русские всегда делятся: одни обожают Достоевского, другие – Толстого. Очень трудно равно любить того и другого. Я приверженец Достоевского. Все мое вдохновение идет от Федора Михайловича. Он мой литературный, духовный если не отец, то дядюшка», – признавался Владимир Волков.

Нельзя обойти внимаем и то, что все персонажи автора имеют отношение к миру разведки, начиная с раннего произведения «Метро в ад» (Métro pour l'enfer; 1963 г.). Однако, как любил повторять Волков, его романы «христианского романиста» – это не шпионские романы, а романы о шпионаже. Где главным оружием против зла остаётся прощение, а взаимное прощение – это реальный «ключ к миру».

О его творчестве французский историк Флоренс де Бодю писал в своей статье «Мир Владимира Волкова» (Париж, 2003 г.): «Настолько русский, насколько им можно быть по крови всех своих предков, по своей православной вере, по родному языку (то есть тому, который он узнал первым), по своей верности России, но француз по своему рождению, а затем через добровольное вступление в должность офицера в Алжире (второе рождение), Волков любит повторять, что слово la patrie имеет два перевода на русский язык: родина – место, где родился, и отчизна – страна отцов, страна наследственности. Для него эти два слова означают две конкретные страны, случай дискомфортный, но такой плодотворный для романиста». Он же подчеркивал, что так как любовь Волкова к Родине вскормлена любовью к особе государя, то «Государь и верность ему – главная тема творчества» автора.

Французско-русский писатель В.Н. Волков обогатил французскую литератур не только романами о шпионах, но и научно-фантастическими романами, и повестями. Впрочем, обогатил он – правильнее будет сказать – МИРОВУЮ ЛИТЕРАТУРУ.

И если нам вдруг кажется, что открытая в так называемую «перестройку» литература эмиграции нами прочитана и тема «русских в изгнании» исчерпана, то это глубочайшее заблуждение. И свидетельством тому – книга, которую мы представляем вашему вниманию.

Ольга Грейг, писатель и редактор

Жорж Нива[8]. Французский писатель с русским «подпольем»

Наверно, можно бы классифицировать писателей-эмигрантов по критерию hier-und-da[9]. В зависимости от того, остались ли стопроцентно верными русскому языку и культуре (как Бунин), включили ли заимствованные на чужбине темы (как Зайцев), пытались ли стать современными парижскими писателями на русском языке (как Поплавский, Оцуп или Адамович), писали ли то на одном, то на другом языке (как Владимир Вейдле, чьи самые лучшие книги написаны по-французски, а потом переложены на русский – и в худшем варианте, – как, например, те, что перешли полностью к французскому языку, как Жозеф Кессель или Кацев-Гари-Ажар. Давать такую точную классификацию я не могу. Но я закончу примером последней категории, то есть русского писателя на французском языке, или, точнее, французского писателя с русским «подпольем». Я его выбрал по тому же принципу, что и многие примеры, то есть мое с ним знакомство. Однако тут слово «знакомство» неверно. Речь шла о дружбе. Увы, Владимир Волкофф внезапно умер 21 июня 2005 г.

Владимир Волкофф принадлежит к моему поколению, он как писатель состоялся не в 20-х гг., как Набоков, и не в 10-х, как многие из упомянутых, а в 50-х. Он сын русского офицера-белоэмигранта. Отец его, бывший полковник в царской армии, работал механиком в гараже, а мать – домработницей. Жили они в Нормандии. Мальчик Владимир ходил во французскую школу, юноша Волкофф стал французом не по своей воле. Остаться апатридом, как отец, он не мог, поскольку он родился во Франции и по «праву почвы» был автоматически записан как француз. Два года он служил во французской армии, в Алжире (я тоже служил два года в Алжире, что нас и сблизило, когда я с ним познакомился и навестил его в Америке).

Это был человек волевой, вызывающий, с юмором, неутомимо веселый. Он любил провоцировать, позировать на манер Д'Артаньяна. Волкофф писал почти исключительно по-французски. Его очень ограниченные попытки писать по-русски лишь упражнения. Его шедевр – тетралогия, названная «Les Humeurs de la mer»[10]. Само заглавие не поддается русскому переводу, поскольку слышится в слове «Humeur» и влажность, и настроение. Перекрещивается в тетралогии тема колониализма, судьбы европейца в Америке, офицера-утописта в вихре алжирской войны и советского гениального шпиона, гибнущего от своих же коллег. «Пересечение» этих разных плоскостей («Пересечение» – заглавие одного из томов) конструирует как бы геометрию человеческой воли на разных пластах, во французском Алжире и в карцерах КГБ, в мифической Америке, где растет бунт черных, и на сцене театра, где ставилась пьеса о начале человечества… Все оказались на рубеже разных плоскостей, и французский полковник-писатель, нашедший убежище в Америке, совершающий зло ради Бога, и гениальный шпион, страшный палач, иногда совершающим добро ради Зла…

Волкофф принадлежит к поколению, давшему французской литературе группу «гусар», Антуана Блондэна, Роже Нимье, Мишеля Деона. Из французской литературы ему близки Корнель и Виньи. Очень заметно в тетралогии влияние «Александрийского квартета» Лоренса Даррела; фигура Божекса, полковника-поэта, напоминает фигуру Лоуренса Аравийского.

Волкофф знает всю русскую литературу, но питает особую любовь к Алексею Константиновичу Толстому, и в особенности к его пьесам о русской истории и его историческому роману «Князь Серебряный». Вся поздняя его серия романов на темы русской истории XVI и XVII вв. навеяна колоритом А.К. Толстого. Смесь лирики, простодушия, дерзости и юмора у Толстого и его двойника Козьмы Пруткова – это в каком-то роде его идеал.

Волкофф добился славы романом «Перевербовка» (1979), литературным триллером о религиозном обращении офицера КГБ. Метафора «перевербовки» как техники спецслужб и как религиозного феномена проходит через все его творчество. В ней можно расшифровать судьбу самого изгнанника-эмигранта, принужденного (Богом? победителями? Сатаной?) менять родину и даже язык. Волкофф в беседе с французской писательницей Жаклин Брюллер вызывающе объявил: «Изгнание – родина моя».

Судьба Волкоффа, этого франко-русского «гусара», – пример того, как заканчивается путь русского писателя-эмигранта: вечного странника и изгоя, с одной стороны, мэтра французской прозы, с другой стороны. Не маска арлекинов – как у Набокова – его последнее слово, а сплав двух духов, двух солнц, двух стихий. Но горном является на этот раз его дерзкий, навеянный остротой мушкетеров и великолепием русских былин французский язык, на котором поэт Волкофф поет гимн русскому же языку…

Владимир Волкофф

Монтаж сознания

Глава 1

Расстановка

30 апреля 1945 года, после девятидневных уличных боев: пришлось драться за каждую улицу, дом, лестницу, квартиру – наконец, русский флаг – мы на время перестали говорить советский – был укреплен на Рейхстаге.

2 мая пал Берлин, и в третий раз в истории победоносные русские войска прошли под Бранденбургскими воротами.

9 мая Иосиф Виссарионович Джугашвили-Сталин обратился к народу: «Большие жертвы, принесенные нами во имя свободы и независимости нашей страны, неисчислимые лишения и страдания, перенесенные нашим народом во время войны, усилия и труд, которые тыл и фронт возложили на алтарь Отчизны, не пропали даром: они были увенчаны полной победой над врагом. Вековая борьба славянских народов за существование и независимость завершилась нашей победой над немецкими захватчиками и немецкой тиранией».

Таким образом, те самые, кто, вопя Интернационал, захватили власть как представители всемирного союза пролетариев, считали выигранную ими войну патриотической и отказывались от употребления термина «советский»… На время.

Среди людей, вовлеченных в эти события, нужно выделить русских эмигрантов, так называемых белых эмигрантов, одна часть которых примкнула к немцам и сражалась за них, так как, по ее мнению, лучше было быть с чертом, чем с коммунистами; другая же – предпочла служить Советскому Союзу: для них лучше было быть с чертом, чем с немцами. Были, я это хорошо знаю, слишком умные люди, слишком верные люди, циники, отчаявшиеся, но в сердце всех остальных победа русского оружия вызвала вполне понятный и не лишенный благости энтузиазм.

Этому чувству не была чужда национальная гордость, усиленная стремлением отплатить за двадцать пять лет притеснений, но им также руководили три неравноценных фактора – некоторые могут их счесть легкомысленными разве что в силу собственной фривольности.

Прежде всего, эта победа вечной России над Германией показалась эмигрантам победой Святой Руси над большевистской узурпацией. Да, развевающийся над Рейхстагом стяг не был бело-сине-красным, а целиком красным, но советские солдаты, которых мы встречали, говорили больше о России, чем о «Союзе», они понимали, что дрались за свою землю, не за идею, их славные наивные физиономии напоминали старшему поколению эмигрантов тех Иванов, которыми они командовали во время той войны. Короче – как будто родина спонтанно ликвидировала введенные в ее плоть антигены. Мы не излечили Россию, она вылечилась сама: и в этом мы нашли радость более смиренную и чистую, чем если бы нам дали возможность взяться за скальпель.

Далее, во Франции, например, посол Советского Союза начал ходить на службы в собор Святого Александра Невского, и было сногсшибательно видеть этого черта, от ладана не шарахающегося, и говорить себе, что не так уж страшен черт, как его малюют. Многие эмигранты были более привязаны к религиозным свободам, нежели к политической основе прежнего режима: если Церкви возвращали ее права, то этого было достаточно, чтобы они вновь стали преданными подданными Империи, каким бы неприятным или неблагозвучным ни было ее название. И вот Церковь была перед ними такой же золоченой, митродержавной, благоуханной и сладкозвучной, как раньше. Да, она пережила мученичество, и мы не забываем священников, распятых штыками на воротах своих церквей, но это теперь – прошлое: новый режим понял в конце концов, что вера составляет неотъемлемую часть русской действительности и что нужно с этим примириться. Разве бывший семинарист, приведший Россию к победе, не начинал теперь некоторые свои речи словами «Братья и сестры» вместо «товарищи»? Чего же еще?

Наконец, существовал видимый и ощутимый признак этого возрождения нашей России, ее внутреннего восстановления. Правда, он касался в основном военных, но разве эмиграция не была по своему призванию военной? Да и признак этот стоил столько жизней и страданий, что даже для умов, не склонных придавать большое значение внешним признакам уважения и почетным символам, этот обшитый материей и прикрепленный к плечу с помощью медной пуговицы картонный прямоугольник обрел такое значение, какое имели в иные времена кресты той или иной формы, кокарды того или иного цвета, береты, фески, татуировки, короче – вся та знаковая система, что дает резкое отличие одних групп людей от других. Еще при старом режиме сорвать погоны с офицера означало его обесчестить. При новом – красные аккуратно вырезали ножами погоны на плечах военнопленных офицеров. Не желая рядиться в беспогонный мундир, царь, будучи узником, не снимал черкески, которая, по счастью, была уставно лишена погон. Но вот с 6 января 1943 года для сухопутных войск и с 15 февраля для военно-морских сил – красные проходили торжественным маршем – в ряды по сорок восемь! – имея на плечах это рыцарское посвящение. Полный ностальгии тиран, которому дали на одобрение ряд эскизов нового парадного обмундирования, выбрал отличающийся всего двумя пуговицами от мундира времен своей молодости. Мы были не столь мелочными, чтобы ополчаться против двух пуговиц. Возрождался из пепла погон; некоторым из нас можно простить веру в возрождение цивилизации, которую этот погон вселял. Кошмар, грезили мы, кончился. К причинам надеяться прибавилась – амнистия. Правительство позволяло своим вчерашним врагам вернуться к себе домой. Амнистия – великодушное слово, имперское. Дело, казалось, шло не о помиловании, а о вычеркивании из памяти всех былых конфликтов. Победители и побежденные будут вместе, плечом к плечу, служить родине. Первым записался «возвращенцем» – сразу создали нужное словечко – один митрополит, которого трудно было заподозрить в потакании Антихристу: он открыл в Париже Православную духовную академию; это он помешал тому, чтобы собор Святого Александра Невского был отдан советам, которые хотели превратить его в кинотеатр. Символически митрополит Евлогий получил советский паспорт номер 1. Но он умер до того, как покинул Запад, и позже некоторые увидели в этом руку Провидения, но пока факт оставался фактом: один из духовных вождей Белого движения пошел по пути примирения.

Первая партия «возвращенцев» села, с радостью в сердце, со слезами на глазах, в поезд на Северном вокзале Парижа. Не без тревоги ждали мы от них весточки, даже самые убежденные среди оставшихся не были уверены, что их друзей не расстреляют на границе. После нескольких месяцев молчания пришли письма. Амнистированные были разбросаны по стране; их отправили на физические работы; они ничего не просили, только иногда шерстяные рукавицы и шапки. Казавшаяся неискупимой гражданская война как будто поглощалась историей. И другие кандидаты на возвращение позвонили в некогда проклятые ворота бутылочного цвета на улице Гренель, 79.

Одного из них звали Дмитрий Александрович Псарь или лейтенант второго класса Псарь, как он любил представляться.

Дмитрий Александрович был маленьким человеком лет пятидесяти. Он хотел верить в то, что был царским офицером; на деле он дал присягу только февральским марионеткам, что, в данном случае, облегчит ему в будущем отношения со своей совестью. Монархист скорее из верности, чем по убеждению, он воевал в армии Врангеля и после поражения умирал от голода в очень хорошем обществе на турецком острове, носящем странное название Антигона. Нужно было уезжать. Но как? Куда? Некоторые мечтали об Америках – они думали о будущем и еще, что солнце ходит с востока на запад; другие с нежностью вспоминали свою фройлейн, учившую их в детстве «„der, die, das»; Псаря, как многих, манила Франция.

И не только потому, что он говорил по-французски, как по-русски, что его детство было убаюкано рассказами графини де Сегюр, что он романтически восторгался Наполеоном. Франция была для него лучшим союзником – она не могла забыть отданных по ее просьбе на гибель под Танненбергом двух русских армий; безумное великодушие, единственное в своем роде решение в истории, позволившее Жоффру спасти Париж.

Прибыли барышники с картонными папками, полными контрактов. Им не пришлось много трудиться: для голодных обитателей Антигоны любое предложение было заманчивым. За предложением стояло девять миллионов убитых, за просьбой – «я умираю от голода», – так что можно было легко договориться.

Лейтенант Псарь согласился стать в Ардеше конюхом. Не будучи наездником, он знал, что ухаживать за лошадьми не унижение, и это – он был лишь в начале своего горестного пути – было для него еще важно. Франция оказалась менее благодарной, чем он ожидал. Вместо того, чтобы вспомнить Танненберг или хотя бы экспедиционный корпус, который дал себя уничтожить в Шампани, дабы показать союзникам, как русские умеют умирать, его начали с горьким упорством упрекать по поводу непогашенного русского займа.

– Да! Хороша была ваша Россия! Она мне стоит сбережений целой жизни.

Вначале Псарь чувствовал такую неловкость, что готов был, если бы карманы не были пустыми, возместить этим добрым людям понесенные ими убытки; к счастью, его работодатель его кормил, но не платил ему.

– И вообще, – повторяли завсегдатаи маленького бистро Шомерака, – когда вам, русским, надоела война, вы смылись!

Псарь пытался тогда объяснить, что ни он, ни его император не были ответственны за Брест-Литовский сепаратный мир, подписанный Троцким, что если бы царь совершил подобное, он был бы, вероятнее всего, еще жив, что истинная Россия не может быть обвиненной в том, что бросила своих союзников на произвол судьбы: наоборот, это революционеры-интернационалисты, подкупленные рейхсмарками, выступили против Антанты. И когда Псарь пытался им доказать, что, если бы, как этого требовал Фош, союзники поспешили на помощь монарху, столько для них сделавшему, – к этим выложенным на цинковую стойку облигациям вернулась бы их ценность, – ему отвечали полуизворотливо, полудобродетельно.

– Все так произошло, потому что вы были боярин, а народ несчастен.

Дело было ясным.

Дмитрий Александрович не был боярином, но он также не имел привычки работать на поле. Он был конюхом только по должности: его на деле наняли батраком, а он никогда в жизни не поддевал вилами вязанки весом приблизительно в половину своего. Моряк шатался, спотыкался, а крестьянин, нанявший по дешевке экзотическую рабсилу, недобро наблюдал за ним. Произошла сцена, во время которой фермер пригрозил батраку ударить его ногой ниже спины. Так как у батрака не было ни перчаток, ни визитной карточки, ни свидетелей, он был вынужден устно вызвать своего работодателя на дуэль; вызов был энергично отклонен. Истратив последние сантимы на покупку билета третьего класса и все сомневаясь, был он или не был опозорен, Дмитрий Александрович потянулся к магниту эпохи – Парижу.

У этого магнита было два непримиримых полюса: префектура полиции и заводы Рено, по-простому «Ре-на-улт». Чтобы получить работу, нужно было разрешение, но, чтобы получить разрешение, нужно было иметь работу. Результат: не только жили впроголодь, но иногда доставлялись на границу и вышвыривались в соседнюю страну, которая, в свою очередь, отправляла за свою границу, и т. д. Дилемму работа – разрешение на работу решил для Дмитрия Александровича один понятливый француз, выписавший десятки разрешений на работу различным секретаршам, домашним учителям, интендантам, гувернанткам, компаньонкам, целому фиктивному персоналу, которому отнюдь не было суждено топтаться в тесной усадьбе этого нищего помещика.

В шутку записанному как учитель музыки, Дмитрию Александровичу, который не знал и до-ми-соль, удалось заполучить благоволение префектуры. Благоволение так себе. Драгоценное удостоверение личности трудящегося было выдано лишь на год. Чтобы его продлить, нужно было отправиться в префектуру и простоять долгие часы в очереди: рабочий день был потерян. Занимающийся иностранцами ворчливый чиновник спрашивал:

– Ну? Не понимаете по-французски?

И в конце концов выписывал квитанцию, указывающую, что иностранец просит продлить ему удостоверение личности. Когда несколько недель спустя приходила по почте повестка, все начиналось сначала: метро, очередь, неоплаченный день, ворчливый чиновник и в конце пути бесценный кусок картона гармошкой с фотографией в профиль («правое ухо должно быть обнажено и глаза подняты вверх»).

В первый же год апатрид Дмитрий Псарь забыл вовремя продлить свое удостоверение личности. Скандал. Виновный будет отдан под суд. Он, который довольно спокойно шел в атаку, заболел от одной мысли предстать перед судьями: он ожидал процесса, подобного карамазовскому, и готовил свою защиту, в которой определенную роль должно было играть сражение под Танненбергом. А ему только сказали назвать свою фамилию и год рождения; то, что среди обвиняемых – их было не меньше сотни – он встретил знакомых, его несколько успокоило. Штраф, к которому его приговорили, был равен всего одному франку. Он вернулся к себе утешенный и благодарный, с желудком, принявшим прежние, нормальные размеры.

Он зарабатывал 16 франков и 75 сантимов в день, тратил на гостиницу 10 и 1 франк на обслуживание; однофранковый штраф означал, что он проживет один день без завтрака. О, великодушие французской юстиции! С десяток дней спустя он получил счет, уменьшивший его восхищение: франк штрафа оказался золотым франком, следовательно, нужно было умножить на одиннадцать, а одиннадцать франков – это три-четыре обеда. Впрочем, почему же нет? Дмитрий Александрович был уличен в нерадивости и не удивился тому, что наказан. Но когда он обнаружил, что к одиннадцати франкам прибавляются сто франков судебных издержек, он поддался отчаянию.

Второй полюс, завод «Рено», оказался более гостеприимным. Конечно, сорокавосьмичасовая неделя была абсурдным миражом, она ограничивалась в лучшем случае пятьюдесятью шестью часами; суббота была обычным рабочим днем; год вертелся, не прерываемый никаким отпуском; запрещение садиться во время работы не облегчало жизнь позвоночнику… Ну да ладно! Это было все же лучше, чем у «товарищей». Отношения Псаря с другими рабочими были проникнуты обоюдным удивлением, в котором не было враждебности. Работяги задавали такие вопросы, как:

– Это правда, месье Дмитри, что вы едите свечи?

Один из них дружески преподнес свечу месье Дмитри, который, чтобы не обидеть дарующего, счел нужным ее принять. Он также быстро привык к субботнему обычаю «ставить» друг другу в бистро. Захват женами недельной получки – сотни их поджидали своих мужей, и правильно делали, карауля пространство между заводом и кабачком – ни в чем не мешал неженатому Псарю. Его опрятность несколько оскорбляла рабочих, но они в конце концов простили ему это. А его нательный крест мешал разве что самым яростным антиклерикалам, да и они подобрели при мысли, что поп все же лучше, чем кюре. Не всегда лишенная теплоты обоюдная терпимость даже придала этим отношениям, сотканным из взаимно оказанных услуг, особую прелесть. По крайней мере, на «Рено» Псаря не попрекали русским займом.

А в общем, все, что происходило в течение недели, его не особенно интересовало; он жил настоящей жизнью только в воскресенье.

В этот день, встав немного позже, чем обычно, он тщательно наряжался перед зеркалом умывальника, подшивал пуговицы, прибивал подковки к ботинкам. Затем шел на Дарю, слушал более патриотически, чем религиозно, «Господи помилуй» и, отмолившись, проводил во дворе собора час или два – вздергивал большевиков и возрождал монархию. Затем он попадал в то, что называлось семьей, т. е. в компанию десяти или больше человек, собирающихся у одного из них, женатого. И в течение двенадцати часов подряд эта женщина неустанно подливала чай боевым товарищам своего мужа. Здесь, в этой несуразной комнатушке с окном во двор, в теплоте лампады и чайника – бедность не позволяла обзавестись самоваром – все были уверены, что делятся главным: верой. Так как все то, что в действительности могло быть в некоторых случаях лишь честолюбием, рутиной, времяпрепровождением, вульгарностью – становилось, возвращенное к своей истинной сути, чистым и священным. Пятикопеечная монетка обретала бесценность реликвии. Стяг Святого Андрея, синий крест на белом фоне, который, развеваясь на царских броненосцах, нес в своих складках ветер ярости, превращался на отвороте в маленький эмалированный значок, символизирующий только верность и жертвенность.

И во время одного такого воскресного собрания, когда уже двадцатипятилетние младшие лейтенанты и корнеты, становясь на место министров и генералов, неутомимо, каждый по-своему, разыгрывали гражданскую войну (единственным правилом игры была победа), Дмитрий Александрович узнал, что Елена Владимировна фон Энгель, его невеста, еще жива. Еще… Она умирала от голода и холода в коммуналке в бывшем Петербурге.

Фон Энгели были русскими, и не поздоровилось бы тому, кто утверждал бы противное. Будучи в милости с XVII века, они имели поместья, дома, дачи, но промышленный бум конца XIX века не принес им пользы. Они напоминали Дмитрию Александровичу стаю ночных птиц, мало что понимающих в наступающем рассвете: они, переваливались с одной стороны на другую и, махая длинными руками, тихо удивлялись гусарам, одетым, как драгуны, женщинам с коротко остриженными волосами или заседающим в Думе дворянам. С юмором и без иллюзий они соглашались на принадлежность к породе, осужденной прогрессом: нет экологии для людей.

Елена фон Энгель, бледная худая блондинка, вызвала в юном Дмитрии бытующую на севере привязанность, ту, что идет не от сердца, чувств, ума или всего существа, но как будто от чего-то особого и таинственного. Он любил кататься с ней на коньках в Таврическом, слушать в сумерки ее слегка фальшивые арпеджо. Они ходили вместе в танцкласс, стояли в кадрили, иногда благосклонный случай преподносил им мазурку. Они не обменялись клятвами – это было бы неприлично, – но было однажды в зимнем саду князей Щ. некое пожатие рук. И с того дня Дмитрий считал себя обязанным честью. Революция сделала его любовь невозможной, следовательно, неотвратимой.

Мысль, что его невеста избежала гибели, потрясла существование Дмитрия Александровича. Случалось ведь врангелевскому добровольцу в минуты опасности, в кровавом бою думать, что он служит белолицей Елене, что Россия, не знавшая рыцарства, не перестает о нем мечтать. Но с тех пор как он работал по девять часов в день у токарного станка, оставляющего на пальцах въедливую металлическую пыль, у Дмитрия Александровича не было уже времени мечтать о своей невесте, которая так и не узнала, что она – невеста. Но вот она вновь появилась, отсутствовавшая, но от того не менее явная; нищая, несчастная, сирота и – прозаически – голодная. Теперь его долгом было не ломать за нее копья, а обеспечить ее беф-строгановым или хотя б макаронами. Конечно, было в этом что-то неприличное – барышни должны есть скрытно, дабы не оскорбить своих кавалеров видом или даже мыслью о вкушении ими пищи. Но Дмитрий Александрович уже научился заслонять романтизм реальностью. Он решил вызвать Елену во Францию.

В то время Советский Союз остро нуждался в валюте. Поэтому эмигрантам было дозволено, уплатив определенную сумму государству, освобождать своих родственников – трудно не назвать это выкупом. Бабушки были дешевыми, можно было заполучить одну, даже работая рабочим на Рено, но нужно было, конечно, копить. Сыновья были бешено дорогими – нужно было быть Крезом, чтобы вытащить сына из рая народов. Стоимость девушек на рынке не превышала разумные пределы, но все же цена была не под силу простому токарю. Дмитрию Александровичу пришлось менять профессию.

Состояние его здоровья и малый рост не позволяли ему, работая, например, шахтером, стать богачом. Оставалась одна дорога: такси. Многие эмигранты решились стать, как они говорили, извозчиками. Они таким образом избегали работы на конвейере, цеховых сверхурочных и добивались приличного заработка. Но что было делать с чаевыми? Мог ли офицер принимать их, как холуй? Centurio in aeternum. Некоторые ошарашили дающих им монетку буржуа, но французские коллеги запротестовали: никто не имел права нарушать неписаные законы профессии. Пришлось в конце концов смириться – с юмором, горечью, злобой – каждый согласно своему темпераменту.

Как-то пассажир дал одному из моих кузенов ничтожнейшие чаевые, кажется, два су:

– Вот, для вас.

– А вот для вас!

Так ответил таксист, бросив пассажиру пятьдесят франков.

Больное место продолжало ныть; рука тайком засовывала деньги в карман; если кто носил перстень с печаткой, приходилось, садясь за руль, снимать. Но что делать, нужно было спасать Елену. С сожалением сменил Дмитрий Александрович тяжелую, но достойную работу на эту сомнительную синекуру. Он удивился своей быстро приобретенной привычке брать унизительные чаевые, а через несколько месяцев его даже начали раздражать пассажиры – некогда он им отдавал предпочтение, – которые платили столько, сколько было на счетчике. Ведь нужно было, чтобы его небольшие сбережения приумножались изо дня в день. И чтобы он мог каждые две недели посылать продуктовую посылку.

Между тем он начал нежную переписку со своей «невестой», употребляя при этом наивный код, распространенный среди эмигрантов: чтобы не вызвать подозрений ЧК, в которой, конечно же, читались письма, приходящие из-за границы, он всех мужчин, о которых просил или давал сведения, наделял женскими именами. Свои же письма ловко подписывал «Дина».

Через три года, собрав нужную сумму, он отнес ее адвокатишке, служившему ему подставным лицом, так как Дмитрий Александрович не представлял возможным прямой контакт между собой и «товарищами». Но в общем, он не испытывал горечи и находил даже, что ему повезло:

– А если бы я не умел водить машину? А если бы, к примеру, апатриды были лишены права быть таксистами?

Пришел наконец день, когда он смог нанять вторую комнату в своей маленькой гостинице на улице Лекурб. Он ее выскоблил. Поставил настоящие цветы, купленные у настоящего продавца цветов. И, почистив свой единственный костюм так, как он это делал, отправляясь на Пасхальную службу, Дмитрий Александрович сел в свое такси и поехал, не останавливаясь, перед самым носом останавливающих его прохожих:

– Они что, не видят – флаг спущен?!

Встреча с Еленой не была, увы, ничем похожа на Пасхальную службу. Напротив, то, что им грезилось как праздник возрождения, оказалось похоронами. Признались бы они хоть в этом друг другу! Но нет, они решили сдержать данное слово и, затаив в душе глубокую горечь, поженились.

Для Елены Дмитрий олицетворял прошлое: безопасность, благополучие, нежность и тот романтический конец отрочества, когда счастье и трагедия кажутся благородной душе одинаково соблазнительными. Найдя его в Париже, она думала словно вернуть себя в Санкт-Петербург. Да и в своих письмах он никогда не жаловался, из вежливости, но также, чтобы не создалось впечатления, что выплата выкупа сильно стесняет его. Она, следовательно, представляла его благоденствующим: почему же нет? Французы ведь не могли быть такими глупыми и неблагодарными, чтобы бросить на произвол судьбы офицера союзной армии. А если он время от времени с юмором писал о своей работе таксистом, то это было, конечно, для того чтобы обмануть цензуру: на деле он должен был быть адъютантом какого-нибудь французского генерала, которого он сопровождал во всех поездках.

Потемневший от времени, потрепанный и коротковатый костюм Дмитрия, его такси, банальнейшее такси, в которое мог себе позволить сесть любой мужлан, гостиничный номер без прямых углов (такие стоили дешевле), но зато обладающий перегородкой, изолирующей умывальник и похабное биде, – все это показалось Елене Владимировне фон Энгель невероятно мерзким. Там, откуда она приехала, она едва не умерла от голода, в то время как Дмитрий жил себе и даже утверждал, что живет неплохо; но там была невиданная в истории революция и еще дотлевала гражданская война, там был, чего там, конец света. А здесь вечером нужно было, в тайне от управляющего, протягивать веревку от стены до стены и вешать сушить на ночь также исподтишка выстиранную одежонку. И этот запах в коридоре…

Дмитрий говорил, как Макар Девушкин в «Бедных людях»:

– Ничего, ко всему привыкают.

Но это было словесной игрой, шутовством.

Для Дмитрия Елена тоже символизировала непорочность прошлого. Он ожидал вновь встретить белокурое дитя, которому некогда стиснул пальцы в зимнем саду, несравненном по своей поэтичности месте, и, быть может, вновь стать, оказавшись с нею вместе, тем элегантным морским кадетом, которым он был когда-то. Но он нашел ее руки испорченными ледяной водой, ноги – морозом; ее взгляд был то наглым, то пугливым. Она лгала. И повторяла по всякому поводу вульгарную поговорку:

– С паршивой овцы хоть шерсти клок.

Дмитрий Александрович корил себя за то, что упрекает ее за эти недостатки:

«Такое нежное существо, и что ей пришлось пережить!»

Но он не мог примириться с ее привычкой густо краситься дешевыми румянами. Она же обижалась, что он не покупал ей более дорогие. Жизнь в тесной квартирке, заменившей гостиничный номер, разочаровала супругов. Он считал, что, обзаведясь женой, должен отныне давать очаг его не имеющим тридцатилетним корнетам и лейтенантам, их кормить в субботу вечером и все воскресенье, приглашать, когда им хочется, к себе, чтобы они могли согреть душу видом склонившейся над шитьем молодой женщины, а скоро – и над колыбелью. Поэтому, въезжая в квартиру, он повесил в углу икону с лампадкой:

– Будет у нас для них уголок России.

Но Елена отказалась гробить свою жизнь, стоя над плитой, ради того, чтобы объедалось с десяток бездельников:

– Еще немного, и ты меня попросишь штопать им носки и латать штаны! На что они годятся, твои плешивые, не способные даже преподнести даме приличный букет?

Она была права: корнеты приносили по розе, лейтенанты – по три гвоздики. Некоторые, ничего не поднося, только озадаченно гладили лысины.

Семья продержалась лишь чуть больше времени, чем понадобилось Александру Дмитриевичу, чтобы появиться на свет. Елена тяжело перенесла беременность, а уход, в котором нуждался новорожденный, чрезмерно ее утомлял; в Елене уживались утонченность и заурядность: естественно, тяжел был результат подобного сочетания.

Для Дмитрия Александровича, наоборот, рождение сына было безраздельной радостью, искуплением: преемственность была обеспечена; царь, когда вступит на престол, получит еще одного преданного подданного. Кроме того, пережив гражданскую войну, он растроганно смотрел на этот маленький комочек человеческой плоти, на мягкий еще череп, на эти ручки, которые будут когда-нибудь держать оружие. Он тоже думал о скрывающейся за этими молочного цвета глазами бессмертной душе. И он нянчил, стирал. И извинялся:

– У моей жены неважное здоровье.

Елена Владимировна однажды исчезла вместе с «Торпедо» с откидным верхом, кротовой шубой и аспирантом, ставшим продавцом нижнего белья для кокеток. Она оставила записку: «Я знаю, что ты думаешь обо мне, но я хочу жить, жить! Будь великодушным: пощади сына».

Бывает, когда умирает мать, ребенку говорят: мама уехала и скоро вернется. Дмитрий Александрович поступил наоборот: он погладил ногтевыми фалангами щеку своего сына и прошептал ему:

– Мамушка умерла, Алек. Мы теперь с тобой сироты.

Когда вспыхнула Вторая мировая война, в эмиграции проснулись надежды: рухнет наносной режим, не выдержит бури. Да, но что дальше: Россия, колонизированная колбасниками? Дмитрий Александрович сторонился этих разговоров. Он не был очень умен, но пережитое дало ему фатализм или, быть может, отчаяние, открывающее путь к истине. Теперь он уже не надеялся на восстановление монархии, он более не представлял, что воля, его и его друзей, сорокалетних корнетов и лейтенантов может хоть как-то изменить историю. Лишь еще одна надежда пылала в нем – не оставить своих костей в чужой земле.

Он часто говорил:

– Я вернусь умереть. В этом я уверен.

Это произойдет помимо его воли. Однажды.

Статус апатридов во Франции был сложным. Одних мобилизовали, других нет. Псарю предложили бросить такси и стать водителем на одном из военных заводов, выпускающих боеприпасы. Несколько офицеров напомнили ему сурово русский заем, но, в общем, он счел, что ему не так уж не повезло. Во время разгрома завод был эвакуирован на юго-восток страны.

– Но я же иностранец и не имею права передвигаться в военное время по территории Франции.

– Нас это не интересует. Если мы вас не найдем в Тарбе, станете дезертиром.

Промучившись много дней в префектуре, Псарь получил, наконец, нужное разрешение, но только успел он доехать до Тарба (за свой счет), как уже было подписано перемирие. Завод исчез с лица земли. Ничего другого не оставалось Дмитрию Александровичу, как вернуться в Париж и искать работу.

Найти работу? Тогда как война была проиграна по вине всяких грязных иностранцев? Нет уж, не выйдет! Все же нужно было как-то прокормиться, а, главное, кормить юного Александра. Оставался один выход: последовать примеру множества коренных жителей и принять предложения оккупационных властей. Но от него к горлу бывшего лейтенанта подступала тошнота.

Есть две категории русских людей: одни восхищаются немецким порядком, породившим Гете и Круппа, другие питают к нему, со времен Александра Невского, живейшее отвращение. Дмитрий Александрович, к несчастью своему, принадлежал ко второй категории: для него служить немцам означало предать миллион семьсот тысяч убитых во время Первой мировой войны и сотни тысяч других, убитых в течение предыдущих веков крестоносцами или вспомогательными войсками Наполеона. И все же он лишний раз подчинился необходимости. Он знал немецкий, следовательно, к нему хорошо относились и ему платили тройную зарплату. Но он был из тех, для кого нравственное неудобство более пагубно, чем материальное. Два года, во время которых он водил немецкий грузовик, были самыми гиблыми в его жизни. Одно светлое пятно: он систематически отказывался от более выгодных или почетных предложений – он мог стать переводчиком, писарем, устроиться в разведке. Он мог бы даже нарядиться в зелено-серое обмундирование (а что, оно, право же, шло к лицу) и вернуть, пожалуй, свое звание. Но он от всего этого упорно отказывался. Эмигрант себя компрометировал, но лейтенант российского императорского флота оставался непорочным, как икона.

После Освобождения всего этого ему не зачли. Администрация оказалась в руках людей, взявшихся за оружие за день до победы. У них не было иного доказательства патриотизма, кроме свирепости. Другие же, действительные герои, среди которых многие были коммунистами, навязывали Франции лихорадочный медовый месяц с СССР: в этих условиях жизнь белых эмигрантов была едва выносимой. Всякий апатрид, бывший на жаловании у врага, всячески притеснялся, он был удобным козлом отпущения для нации, совершившей высший грех: сомнения в себе.

Для Дмитрия Александровича положение стало прямо невыносимым. Административные преследования, с одной стороны, безработица – с другой. И время от времени булочник на углу его окликал:

– Возвращайся к себе, грязный русак.

Мысль сделать именно это, да, это, вернуться на родину, не дожидаясь веления провидения, а – по собственному решению, стала обретать форму в мозгу Дмитрия Александровича. Нигде он не будет таким бедным, нигде его не будут так донимать, как это делают здесь. И когда в диспансере один врач открыл ему, что тело его истаскано, что клетки организма отказываются ему служить, к горлу подкатила ностальгия, по силе своей превосходящая всю ранее испытанную им тоску по отечеству. Он тихо потрепал сына за щеку и сказал:

– Мы возвращаемся.

Александр, по обыкновению своему молчаливый, не ответил.

У Дмитрия Александровича не было иллюзий. Он не надеялся вновь найти «блестящий Санкт-Петербург» своего детства. Но зато он будет слышать кругом родной язык и родная земля покроет его останки, когда он отдаст душу.

– Даже красные не могут мне этого запретить.

И кстати, существовали ли еще эти красные? Невозможно было вовсе отказать в законности государству, с такой славой разгромившему захватчиков. Независимость более ценна, чем свобода. Да и слово свобода никогда не воодушевляло бывшего лейтенанта. Он происходил из рода, для которого слава была синонимом служения: стремление к свободе казалось его предкам и ему идеалом раба. А если там не было частной собственности, то что же – без нее Псарь легко обойдется: для него было важнее принадлежать стране, чем обладать в ней чем-либо. Каким облегчением будет сжечь этот ничейный паспорт, носящий название Нансеновского! И Александр вырастет в своей стране, научится служить ей, даже в кадетском корпусе – он вновь появился под названием Суворовское училище.

Странной была для Дмитрия Александровича его первая встреча с «товарищами». Когда он нажимал на кнопку звонка советского посольства, ему казалось, что мир должен взорваться, как если бы частица материи столкнулась с частицей антиматерии. Но мир не взорвался, и советские показались эмигранту более или менее нормальными соотечественниками.

Позже он рассказал своим настоящим товарищам, корнетам и лейтенантам, которым было уже под пятьдесят:

– Знаете, нет у них ни рогов, ни раздвоенных копыт.

Но что его удивило, это встреченное им у «товарищей» бюрократическое высокомерие, открытое ощущение превосходства… Ему дали понять, что речь идет не о примирении, а о прощении. А чтобы его заслужить, он должен был униженно покаяться, признать свои ошибки, и не только политические. Манеры его, например, указывали на степень его упадка. Однажды, перелистывая том Ленина, Дмитрий Александрович привычно послюнявил палец, и немедленно на него уставились орлиный нос и угрожающие очки учителя «катехизиса»:

– Никогда больше этого не делайте. У нас это признак плохого воспитания.

Но прежде всего он должен был заполнить страницы и страницы формуляров анкеты. Он должен был не только исповедаться во всех своих грехах против советского правительства, но составить полный перечень всех своих родственников без исключения и написать их биографии. Он приуменьшил свои подвиги и заявил, что все его родственники умерли. Навязчивая идея всех возвращенцев – не повредить тем, кто нашел способ выжить там – пришла и к нему.

Он просыпался по ночам:

– Должен ли я был двоюродного брата Алешу объявить мертвым или вовсе не упоминать о нем?

Затем наступил период реабилитации. Прошедший исповедь и как будто прощенный, блудный сын должен был теперь приобщиться к доктрине.

Были организованы вечерние курсы, на них эмигранты встречались, едва осмеливаясь глядеть друг на друга, три раза в неделю. Они давились лекциями о преступлениях царя и заучивали наизусть «учение» Маркса, Энгельса, Ильича и, разумеется, самого великого гения, величайшего полководца, философа, экономиста, самого великого вождя всех народов и всех времен, того, чье имя-отчество произносилось со смесью заискивающей нежности и почтительной мужественности: Иосифа Виссарионовича. Само собой, нельзя было и помыслить подойти к этой литургии хотя бы с йотой юмора: революционность прежде всего серьезна.

Не обладая экономическим образованием, не ощущая никакой привязанности к интересам или добродетелям буржуазии, Дмитрий Александрович смог сдать, не покривив душой, часть экзаменов: он с удовлетворением перечислил советских маршалов и их победы, он с волнением в голосе рассказал о Сталинградской битве. Но ему пришлось серьезно взять себя в руки, чтобы произнести под требовательным взглядом из-за очков учителя катехизиса слова «Николай Кровавый» и даже «Ленинград». Другие кандидаты слушали, не глядя, в тишине разделенного стыда. Затем наступил их черед клеймить «банды белогвардейцев» и «разнузданных бандитов контрреволюции». Под занавес спели хором «Катюшу»: это было советским, но не коммунистическим, это была героическая песня, сентиментальная, в общем, русская. После все почувствовали себя лучше, будто побывали в бане.

Если Дмитрий Александрович рассчитывал ценой столь малых усилий получить паспорт и объявить французам, что теперь у него тоже есть страна, правительство, посол, то он ошибался. Он должен был теперь доказать свою искренность. По воскресеньям утром он шел уже не в церковь, а на пропагандные фильмы типа «Клятва», специально показываемые в одно время с церковной службой. Он участвовал затем в организации балов в честь Октябрьской революции, произносил тосты в память Ильича и за здоровье самого великого среди великих. Он даже заставил себя произнести по-советски слова «автобус» и «библиотека». И он думал, что, вот, еще одна жертва, и он сможет сесть в заветный поезд. Вернуться.

Наконец он был вызван тем же учителем коммунистического катехизиса:

– Мы теперь убеждены, гражданин, что вы являетесь истинным сыном нашей советской Родины.

Зеленый паспорт лежал тут рядом, на столе. Дмитрий Александрович смог взять его в руки, проверить печати, фотографию, подписи.

Современное написание его имени-отчества еще раздражало, но это было не так важно; впрочем, он уже привыкал – ведь приходилось же ему, заполняя анкеты, все время вычеркивать твердые знаки и русские.

– Спасибо, спасибо!

Он вновь чувствовал себя настоящим человеком. Он выйдет на улицу Гренель с гордо поднятой головой:

– Месье полицейский, я – советский гражданин.

Быть гражданином было для него теперь лишь немногим менее почетно, чем подданным.

– Когда я вернусь?

Учитель катехизиса, видя, что Дмитрий Александрович не хочет выпускать из рук паспорта, слегка потянул к себе зеленую книжечку:

– Это мы покуда оставим здесь.

Он встал и положил паспорт на одну из полок вделанного в стену сейфа.

– Конечно, вы вернетесь, но пока вы более нужны нашей советской родине здесь. Вы знаете французов, вы привыкли к ним, они – к вам.

Дмитрий Александрович не сразу понял, что убили его мечту, он уцепился за «конечно» и «пока». Не отводя упорного взгляда своих до времени постаревших глаз от покоившегося в глубине сейфа зеленого пятнышка, он взмолился:

– Но… паспорт… Дайте его мне.

– Для чего?

– Я не могу жить во Франции без удостоверения личности.

Это было не единственной причиной: он хотел, преисполненный нежности, унести эту книжечку к себе, чтобы поцеловать ее в одиночестве, чтобы сохранить доказательство того, что он вновь стал самим собой.

Учитель катехизиса ответил, строго блестя стеклами своих толстых очков:

– Ничего. Вы не скажете французам, что стали советским гражданином. Будете продолжать пользоваться нансеновским паспортом.

Видя, что сердце бедняги обливается кровью, он добавил, быть может, сообразив, что так выгодней, а быть может, из жалости:

– Именно так вы сможете лучше всего служить нашей советской Родине, которая, несмотря на ваши ошибки, открыла вам свои объятия.

Дмитрию Александровичу не суждено было долго жить, и никто не попросил у него оказать какую-либо услугу советской родине. С того времени его рак стал прогрессировать с удвоенной скоростью. Он никогда не был пьяницей, а тут стал вдруг пить, словно хотел себя доконать. Он был поочередно ночным сторожем, мойщиком посуды, грузчиком, дворником – терял свою работу, находил только временную. Теперь, зная, что не вернется, он хотел лишь одного: быть похороненным на кладбище в Сент-Женевьев де Буа, где гниет столько русских останков, что земля стала по праву считаться русской. Корнеты и морские лейтенанты, теперь пятидесятилетние, скинулись, чтобы – они осудили предательство, но не предателя – осуществить последнюю волю своего однокашника.

Дмитрий Александрович, лишенный ухода, умер в больнице – в тот день бастовали сестры.

– Я не вернусь. Но ты, Алек, вернешься вместо меня.

Это были его последние слова. Он поднял руку, чтобы погладить щеку Алека, но уже не хватило сил.

Отпевание состоялось в кладбищенской часовенке. Тот июнь был очень жарким, и священник положил в кадило побольше ладана. Спели «Вечную память», «Со святыми упокой» и «Коль славен» – отпевали ведь военного. Гроб был спущен в могилу на одолженных одной старой генеральшей вышитых полотенцах, так что пришлось ей их вернуть и, вопреки обычаю, полотенца не достались могильщику… да и что он с ними бы делал? Посыпались, ударяясь о гроб, земляные комья.

Белокурый Александр Дмитриевич, чураясь всех, наблюдал за происходящим с подчеркнутым равнодушием. Друзья отца испытали к сыну скорее недоверие, чем симпатию: он тоже подал прошение о репатриации, он тоже неустанно посещал посольство – не был ли перед ними настоящий большевичек? Женщины, напротив, с нежностью смотрели на худое его лицо с помятыми веками, на юношескую шею, которую не скрывал открытый ворот белой рубашки (Дмитрий Александрович терпеть не мог галстука – сугубо гражданского украшения). Поверх рубашки на нем был пиджак из голубого полотна, презент обеспеченного родственника или, возможно, какого-нибудь благотворительного учреждения.

– Сколько ему может быть лет?

– Девятнадцать. Но выглядит, бедняга, моложе.

На похоронах присутствовал некий молодой человек, которого как будто никто не знал. На круглом лице сидели добродушные круглые очки. На нем были коричневый пиджак, коричневато-серые брюки и неуклюжие башмаки. Когда Александр вышел с кладбища и отказался ждать со всеми автобус, предпочтя прогуляться по солнышку до вокзала, – к нему подъехала машина. Раскрылась дверца:

– Садитесь. Я вас подвезу.

Это был тот самый молодой человек.

Александр мгновение колебался. Затем подумал, что это приглашение является, вероятно, вежливо сформулированным приказом.

– Спасибо, Яков Моисеевич.

И он сел в машину.

Детство Якова Моисеевича Питмана было убаюкано рассказами о спасающих революцию доблестных чекистах. Без них белые бы победили. Поэтому Яков мечтал попасть на работу в Комиссариат внутренних дел: он думал, что только там принесет больше всего пользы партии и отчизне.

Яков Питман помнил, что он еврейского происхождения, но для него это имело не большее значение, чем если бы он был татарином или грузином. Он гордился принадлежностью к стране Пушкина, Чайковского и Петра I. И он обожал русский фольклор, был способен проникновенно исполнить «Средь шумного бала…» или пуститься в бешеную присядку. Не то чтобы он отрекся от своих родителей, которых, напротив, нежно любил, просто считал их заботы безнадежно устаревшими: Яков вне дома уплетал свинину без всяких угрызений совести, даже с подчеркнутым удовольствием. Как чеховские персонажи, он всей душой призывал век, в котором люди будут любить друг друга и будут счастливы, и обладал, в отличие от Чехова, тем преимуществом, что знал – этот век наступит завтра.

Механизмом, приближающим на всех парах это будущее, была партия, и Яков испытывал к партии доходящую до слез нежность и признательность. Это благодаря партии родина станет самой могущественной и благородной державой мира, уже сейчас советский народ в едином порыве строит справедливое и светлое будущее. Естественно, Яков хотел быть в первых рядах этих строителей.

Ничто не противоречило тому, чтобы он был взят под опеку органами, предпочитающими набирать людей среди молодежи, будущее которой всецело б от них зависело. Моисей Питман был простым портным, как и его отец; мать и бабушки также принадлежали к скромным семьям Бердичева: анкета, охватывающая два поколения, выявила, следовательно, более или менее здоровое пролетарское происхождение. В то время быть евреем было скорее гарантией, чем изъяном. И один дядя-революционер явно не портил биографии. Короче, после окончания университета Яков Питман был принят в спецшколу в Белых Столбах, где два года учился, в основном, премудростям контрразведки. Благодаря знанию французского он был затем направлен в 5-й отдел. Война только закончилась, и его послали на работу во вновь открывающееся в Париже посольство. Яков был полон энтузиазма: он будет работать, не покладая рук, чтобы Франция стала братской СССР страной, столь же свободной и счастливой. Разумеется, младшим братом, которого старший будет направлять для его же собственного блага.

Несмотря на свои благие намерения, через год лейтенант Питман оказался на краю бесчестия и высылки.

Вначале, хотя он попал в среду карьеристов и развратников, все шло хорошо. Он был поставлен под начало офицера, занимавшегося возвращенцами – дегенератами, наркоманами, бывшими палачами, врангелевцами, колчаковцами: как все-таки была милосердна советская власть, что дала амнистию этим пособникам реакции! Питман, впервые встретившись с настоящим князем, ощутил одновременно робость, отвращение и, по счастью, жгучее любопытство. Он ожидал увидеть людоеда, сверхчеловека. А князь О. оказался горбуном, деликатным, бедным, как Иов, не наркоманом и уж явно за свою жизнь никого даже не высек. Воплощенное зло не всегда представлялось, как раньше думал Питман, в очевидно-понятных чертах. Но он был готов и хотел учиться. Он обладал быстрым, восприимчивым умом, а, главное, интуицией. Скоро ему приказали начать среди возвращенцев поиск будущих сексотов.

Действительно, амнистия преследовала не чисто гуманную цель – многие возвращенцы никогда не вернутся, они останутся во Франции и будут своей массой прикрывать тех, кто получил определенное задание. Одной из лучших находок Питмана оказался бывший участник Сопротивления, сестра которого занималась распадом атома: не могло быть и речи о том, чтобы дозволить таким людям вернуться – таких легальных нелегалов можно со временем поднять до важных в этой стране постов. Но чтобы усыпить бдительность французов, нужно было оставить более или менее медленно подохнуть в изгнании стареющих таксистов, разных старых цыган, мудрецов-теологов, для которых все равно не было места в Советском Союзе.

Питману удалось отобрать нужных людей, и, желая дать ему возможность совершенствоваться, пройти через все отделы разведки, резидент перекинул его в другой сектор, где Питман оказался под началом сизоносого старого чекиста, о подвигах и палаческом мастерстве которого говорили за пятидесятиграммовыми рюмками водки.

Первым заданием Питмана было участие в похищении среди бела дня в Париже одного бывшего полковника императорской армии, который, как только закончилась война, попытался возродить РОВС, находившийся до войны под командованием сначала Кутепова, затем Миллера. Этот старик не был особенно опасным, но чекистские традиции этого требовали: РОВС должен был быть обезглавлен, Правда, на этот раз не было нужды прибегать к сложной операции: французы молчаливо дали свое согласие; оставалось взять полковника, как берут людей в Москве или Горьком, предпочтительно ночью, когда температура тела наиболее низкая, а следовательно, способность человека к сопротивлению наиболее незначительная. Совесть не беспокоила Якова Питмана, когда он садился во взятый напрокат автомобиль. Полковник был всего лишь смутьяном, но все же мешал; он, без сомнения, лет 25 назад вешал пленных красногвардейцев; нужно было помешать ему продолжать сеять смуту там, где будет скоро, совсем скоро земной рай. Полковник никогда не был советским гражданином, поэтому французам было неприятно выдавать его открыто, но закрыть глаза, пока его хватают, это было нормальненько – зря, что ли, воевали вместе против немцев?

Питман нажал на дверной звонок. И в ответ на его молчание – вежливо постучал фалангой указательного пальца правой руки в облезлую старую дверь – четыре раза и снова четыре раза. Чекист дышал ему в затылок водочным перегаром. Одного человека он оставил для страховки на четвертом этаже, другого послал на шестой, где тот мог, наблюдая за происходящим, прийти на выручку в случае возникновения трудностей. А их не должно было быть: консьержка хорошо относилась к русскому господину, который всегда вытирал ноги, прежде чем подняться к себе, вдобавок ее муж, партизан-коммунист, ставший теперь полицейским, обещал в случае чего ее успокоить.

Чекист сказал:

– Если будешь так царапаться в дверь, он подумает, что ты пришел клянчить десять франков, которых у него нет.

И он сильно ударил в хлипкую дверь кулаком, а затем ногой.

Вдруг Яков ощутил перед собой как бы разверзшуюся пустоту. Дверь же по-прежнему была заперта. Он так и не узнал никогда, откуда пришло это ощущение: может, сквозняк?.. Панический голос мужа консьержки уже раздавался на лестнице:

– Товарищ! Месье! Капитан! Случилось несчастье.

Когда Яков увидел на тротуаре это нечто, этот человеческий блин с волосками на подбородке, сломанные ноги, пробившие мясо кости и залатанную пижаму, – он отшатнулся, и его стало открыто, безостановочно рвать.

Чекист сказал-выплюнул:

– Дохляк! Баба!

Прекратив оскорблять своего заместителя, он молча уставился на него в упор, бросая время от времени взгляды на своих помощников, словно звал их в свидетели. Муж консьержки стоял сзади, качая головой; он инстинктивно чувствовал жалость и вместе с тем ощущал в себе нервный смех при виде распластанного «шута горохового» с козлиной бородкой, но сильнее всего было глубокое разочарование: русские товарищи всегда побеждают, а тут, оказывается, дали такого маху. С этого момента его вера в марксизм резко пошла на убыль: два года спустя, настигнутый благодатью, он пошел на мессу и начал голосовать за правых.

Чекист дал мстительный отчет: операция не удалась по вине лейтенанта Питмана, так долго стучавшего в дверь, что объект успел выброситься в окно. Последующее поведение лейтенанта доказывает, что причиной ошибки было отсутствие храбрости. Так, со дня на день Питман, которому, казалось, все улыбалось в жизни, постепенно оказывался на дне. Ему более не пожимали руки и, когда он входил, отводили глаза. Все знали: дело в бюрократической волоките – он будет наверняка изгнан из знаменитого первого отдела, быть может, вообще из ГБ. Под голубыми околышами не должно быть трусов. Когда Питман осторожно попросил объяснений, ему не разрешили прочесть отчет – резидент прямо посмотрел ему в глаза:

– На твоем месте, Питман, мне было бы стыдно. Я бы таился, не ходил бы вот так…

И ему стало стыдно, ибо Госбезопасность, вдохновленная непогрешимой партией и величайшим учением, не могла ошибиться. И он тушевался, страдая от презрения со стороны товарищей. Да и ничего другого ему не оставалось делать: работы ему больше не давали. Нужно было ждать отзыва на родину.

Самолюбие Якова Моисеевича Питмана было ранено, его стремление служить, все, что составляло смысл его жизни, казалось, погибло: он знал, что, работая в ГБ, можно допускать ошибки – они будут покрыты; но его обвинили в простой слабости, следовательно, по-настоящему не признали своим и поспешили списать за ненадобностью. Так же терзала его любовь – ведь Эличка продолжала посылать ему полные надежд нежные и страстные письма: мог ли он допустить, чтобы любимая за него краснела? Он думал о разрыве с ней, думал и о самоубийстве.

Но однажды дневальный, который, когда Питман оказался в опале, не осмеливался на него и взглянуть, подошел к нему:

– Вас просит товарищ Абдулрахманов.

Абдулрахманов, огромный человек с конусообразной головой, был прозван сотрудниками посольства Сталагмитом не только из-за чрезмерно высокого роста, но и потому, что казался скорее чудом природы, чем человеком. Кличка не удержалась, как-то нечем было ее питать: последнее время сотрудники вообще избегали о нем говорить, словно любое напоминание о нем могло вызвать катастрофу.

Абдулрахманов был, вероятно, гебистом. Но к какому отделу он был приписан? И каковым был его пост? Тайна. О нем никому ничего не было известно – вплоть до звания. Он одинаково откликался на «товарищ капитан» и на «товарищ генерал». Он всегда работал в нерабочие часы, рылся во всех кабинетах, в том числе и в посольском – у него бы ли ключи от всех дверей и всех столов: данные ему кем? То его считали человеком самого Берии, то партийным сановником, отчитывающимся в своих действиях только перед Иосифом Виссарионовичем. Он никогда никому не сделал ни одного угрюмого замечания, но всегда распространял вокруг себя ужас. Быть вызванным к нему означало для человека, попавшего в положение Питмана, приблизительно то же самое, что для приговоренного к высшей мере быть внезапно разбуженным до рассвета.

Получив разрешение войти, Питман стал в несколько неуклюжую стойку смирно на пороге пустого, банального кабинета, в котором явно никто много не работал. Он ожидал услышать солдафонский рев или ледяной шепот, но до него дошел гнусавый, вежливый голос:

– До того, как я обагрил кровью меч, противник сдался. До того, как я обагрил кровью меч, противник сдался.

Перед конусообразной головой высился не лишенный угрозы поучительный указательный палец.

– Заходите, Яков Моисеевич, голубчик, заходите и опустите в кресло свою уважаемую задницу. Знаете ли вы Сунь-цзы?

Ужасающий товарищ Абдулрахманов не говорил, как офицер ГБ. Он даже не говорил, как обычный нормальный советский человек. У него был певучий бас, который переливался согласно самым утонченным правилам дикции. Он играл им как актер, но его отточенный стиль был скорее стилем университетского профессора старой России. Да и стоило только вглядеться в этого вежливого, добродушного, почти елейного человека, чтобы сами по себе пришли на ум слова «старая Россия», и все же от него исходило такое ощущение мощи! Яков Питман был бы шокирован этой нереволюционностью, если б его не охватили другие чувства: впервые за два месяца с ним по-доброму разговаривали, а он вынужден разочаровать собеседника – ведь ничего не знал он об этом Сунь-цзы, вероятно, каком-нибудь лакее Чан Кайши.

– Нет, товарищ генерал. Я не в шестом отделе, товарищ генерал. А этот Сунь-цзы, я не…

– Да садитесь же, Яков Моисеевич, вот сейчас мы все трое и познакомимся.

Питман огляделся, третьего не было в комнате, если не считать висевшего на стене портрета Феликса Эдмундовича… но он был везде, ни одно помещение ГБ не ускользало от его пронизывающего взгляда.

– Скажите мне сначала, что вы думаете об этой мысли, одновременно великодушной и, как бы сказать, незаконной?

– Какой мысли, товарищ генерал?

Он говорил «генерал», потому что не было для него выше звания, но он еще никогда не видел такого вежливого генерала.

– Которую я только что высказал: «До того, как я обагрил кровью меч, противник сдался». Что вы об этом думаете?

Вопрос был опасным даже для тех, кто обычно думал, как положено думать. Быть может, Ленин что-то написал об этой идее, а Питман забыл. Чувствуя свою вину, Питман схоронился за жалобно-тягучим «я не знаю, товарищ генерал».

Человек, прозванный Сталагмитом, сказал:

– Слушайте, прежде чем встретиться с товарищем Сунь-цзы, мы примем несколько предварительных решений. Мы с вами слишком культурны, как говорят обычно люди, лишенные культуры, чтобы ежеминутно выставлять друг перед другом свою политическую веру. Так что перестаньте, любезный Яков Моисеевич, называть меня товарищем. Затем, мы слишком привязаны к правде о вещах и людях, чтобы придавать значение излишним и поверхностным социальным наслоениям. Значит, бесценный мой Яков Моисеевич, прекратите величать меня генералом. И наконец я осмелюсь звать вас Яковом Моисеевичем, сам же пожелаю, чтобы вы оказали мне честь называть меня Матвеем Матвеевичем.

– Никто, товарищ генерал, вас так не называет.

– Драгоценнейший мой Яков Моисеевич, окружающие нас товарищи являются надобностями, бесценными надобностями, но им нечему учиться у Матвея Матвеевича, а Матвею Матвеевичу нечему учиться у них. В этих обстоятельствах они могут меня называть, как Бог на душу положит: мне наплевать. Если мне скажут: иди сюда, Иванушка-Дурачок, – пойду, если сердце подскажет. Слышали вы об Эйнштейне?

И он добавил с молниеносной, тут же исчезнувшей иронией:

– Успокойтесь, я не собираюсь его арестовывать.

– Да, Матвей Матвеевич, я слышал об Альберте Эйнштейне. Нет уверенности, что его учение соответствует основополагающим положениям марксизма-ленинизма.

– Ничего – будет соответствовать. Сделаем, что нужно. Ну так вот, изумрудный мой Яков Моисеевич, этот Эйнштейн как физик, я и некоторые другие как стратеги – ведь мы составляем некий ареопаг, в который, даст Бог, и вы войдете – открыли закон относительности в военном искусстве. Сунь-цзы сказал: «В искусстве войны высшей изощренностью является атака на планы противника». Только у Сунь-цзы не было возможности проявить на практике свой гений.

Питман осмелился спросить:

– Почему?

– Потому, Яков Моисеевич, серебряный мой, что Сунь-цзы коптил небо приблизительно две с половиной тысячи лет назад. Ну-с… а мы можем, у нас есть все возможности и средства напасть не только на планы генштаба, что было бы чепухой, а на все планы врага, начиная от планов, касающихся рождаемости, до литературы, от секса до религии. Дай только Бог, чтобы мы правильно использовали эти колоссальные возможности.

Внезапно Абдулрахманов встал, вернее, самовоздвигся. Он возвышался, как башня. Он повторил голосом, каким поют в церкви:

– До того, как я обагрил кровью меч, противник сдался. Знаете ли вы что-либо более изысканное и вместе с тем действенное? Да, давайте-ка решим одну проблемку. Я знаю о вас все, что можно знать. Если б вам дали свободу действий, вы, вероятно, не испугали бы этого старого осла, и он теперь ревел бы себе на Лубянке. Вся вина на этой суке, непременно желавшей обагрить свой меч. Я ему покажу, где раки зимуют. А если у вас кишка тонка…

Питману захотелось оправдаться:

– Не то чтобы мне стало его жаль. Но бороденка была на тротуаре. Такая жалкая бороденка…

– Вам – бороду, другому – другое: неважно. Если бы наши качества измерялись крепостью наших кишок, никогда Генрих IV не стал бы французским королем. Я набираю людей и остановил свой выбор на вас.

Он произнес последнюю фразу с невероятной алчностью. Стоя, странно положив маленькие руки на стол, Абдулрахманов напоминал готовящегося к нападению птеродактиля.

– Я очень польщен, Матвей Матвеевич.

– Зря. Чем вы можете гордиться? Тем, что вы – брюнет и несколько близоруки? Нет, у вас есть качества, нужные для создаваемой мною новой шарашкиной конторы. Подумайте чуточку, алмазный мой Яков Моисеевич. Легко ли найти среди нас людей, наделенных необходимым мне качеством: способностью вызывать симпатию? Храбрых, верных, хитрых, жестоких среди наших товарищей много, но вот способность поставить себя на место другого, влезть в его сознание, добраться до подсознания?.. Посмотрите. – Абдулрахманов обошел стол, взял Питмана за плечо и, как мальчишку, подвел к висевшей на стене деревянной доске. На ней были вырезаны, подражая форме китайских иероглифов, следующие слова:

1. – Дискредитируй Добро

2. – Компрометируй вождей

3. – Поколеби их веру, предавай их презрению

4. – Пользуйся подлыми людьми

5. – Дезорганизовывай власть

6. – Сей раздор меж гражданами

7. – Настраивай молодых против старых

8. – Осмеивай традиции

9. – Нарушай снабжение

10. – Услаждай сладострастной музыкой

11. – Насаждай разврат

12. – Будь щедрым

13. – Будь осведомленным

Абдулрахманов сказал снисходительно:

– Таковы тринадцать заповедей, которые я извлек из Сунь-цзы. Я их выгравировал на этом твердом оливковом дереве, чтобы они лучше врезались в память.

Питман поднял глаза на этого человека, который, казалось, жил согласно им же созданным законам. С бледно-темной кожей, со снарядообразной головой, острие которой уносилось в небо, с руками черкесской княжны, с огромными ногами, словно ввинченными в пол, с восточной своей фамилией и с разговором, пришедшим из прошлого века, Абдулрахманов показался ему как бы компендиумом Советского Союза или, вернее, того, что называлось ранее Российской империей.

– Искушенные в военном искусстве побеждают армию противника без сражения. Они берут города без штурма и совершают государственные перевороты без долговременных операций… Какая утонченность! Какая красота! Конечно, этот идеал не может, принадлежать нашим профессиональным воякам, которые как раз и стремятся к штурмам и долговременным операциям, иногда, чтобы набрать званий и орденов, иногда – просто для удовольствия. Но мы, Яков Моисеевич, золотой мой, мы здесь не для удовольствия. Мы здесь для того, чтобы взять весь мир в ежовые рукавицы. Вот где, как у нас говорят, собака зарыта. Вас это интересует?

Не дожидаясь ответа Абдулрахманов продолжал:

– Я создаю в главном первом отделе группу Д. Мне нужен ответственный за Францию работник. Наши методы несколько эзотеричны, но вы научитесь по ходу дела. Как только станет возможным, попудрим вам погоны звездочками – чтобы произвести впечатление на дураков. Вы молоды, и поначалу это подействует на вас самого: но не попадите в ловушку. Звездочки лишь средство, не цель. Вот чего не могут понять наши вояки. И в погоне за этими звездочками они непременно хотят обагрить кровью свой меч. Но Сунь-цзы говорит и повторяет: В войне наивысшим достижением является захват страны противника в полной ее сохранности; уничтожение ее есть крайнее средство. Мы именно это и сделаем во Франции, рубиновый мой Яков Моисеевич, мы заполучим ее невредимой.

Через неделю после этой встречи Яков писал своей невесте: «Эличка, сахарная моя, я встретил самого изумительного человека в мире. Он Карл Маркс и Дед Мороз в одном лице. Ты, конечно, понимаешь, что в этой шутке нет и следа неуважения, наоборот. Он меня научит многому; чему именно я не могу написать даже тебе. Скажу только, что смогу потом делать людям добро, не принося, как это часто бывает, вместе с тем и боль. Теперь о главном: мне дали звание капитана, и, как только я получу отпуск, мы сможем пожениться. Надеюсь, это произойдет скоро. Напиши, что и ты надеешься, плутовка моя».

Получив, с повышением, назначение в отдел Д, Питман вновь смог пожимать столько рук, сколько хотел. Будучи от природы добродушным, он простил товарищам плохое к нему отношение, но не стал искать с ними встреч: он углублялся все более и более в свое чрезвычайное задание и был обречен, не столько из-за окутывающей его тайны, сколько из-за вытекающей из специфики задания некоммуникабельности, – на все растущее одиночество. Это одиночество, впрочем, он не осознавал, так много света и тепла находил в приветливости, которой его с первого же дня одарил Матвей Матвеевич. По ту сторону служебных отношений этих людей объединит впоследствии редкая многолетняя дружба, в которой расстояние между поколениями создавало благоприятные для обоих различия.

Генерал-майор Абдулрахманов – он в конце концов открыл свое звание – интересовался, среди тысячи прочих дел, возвращенцами. Быстро перелистав содержимое папок, он ткнул пальцем в дело Дмитрия Александровича Псаря:

– Познакомьтесь с сыном. Затем мне подробно все расскажете.

Месяц спустя Питман отчитывался: молодой Псарь, шестнадцати лет, оказался парнем умным, самолюбивым, замкнутым. Любил литературу и прекрасно говорил по-русски. Он не высказывал никакой враждебности к преподавателям марксизма-ленинизма, но явно скучал на уроках. На вопрос, для чего он подал вместе с отцом просьбу о предоставлении ему советского гражданства, ответил: «Хочу вернуться».

Абдулрахманов потребовал фотографию молодого Псаря и сразу воскликнул:

– Он красив и чудесно подойдет!

Для Питмана женская красота не много значила, а уж мужская и подавно. Да и какая могла быть связь между приятной внешностью и законом относительности в военном искусстве? Но он скрыл свое удивление.

Абдулрахманов откинулся в заскрипевшем под ним кресле:

– Ну-с, что вы об этом думаете?

– Если вы рассчитываете сделать из него агента влияния, Матвей Матвеевич, то он не подойдет.

– Почему? Впрочем, продолжайте.

– Как вам сказать. Он не был и никогда не будет нашим. Я попытался идеологически обработать его, как это рекомендует пособие „Vademecum”. Так знаете ли, что он сделал? Он выучил наизусть основные главы «Капитала». Наизусть! Какая наглость!

– Яков Моисеевич, золотой мой, как приятно иметь дело с умным человеком! И все же я вас попрошу поусердствовать. Пусть этот молодой человек станет вашим другом, вернее, станьте вы его другом. Обласкайте его, узнайте самое его уязвимое место. И не забывайте, что кошек не гладят против шерсти.

Питману понадобилось некоторое время, чтобы «зацепить объект в человеческом плане» (технический термин). Он водил его на несоветские фильмы, приглашал в кафе, в которых пытался не опьянеть, говорил с ним иногда о России, но никогда – о марксизме, в общем, как он называл это на собственном жаргоне, «дразнил тоску по березкам». И ему удалось выудить несколько откровений.

Александр испытывал к отцу противоречивое чувство восхищения, смешанного с презрением, по матери не скучал, французов, «эту мелкобуржуазную нацию», – терпеть не мог. Он писал стихи и даже прозу – дал Питману несколько своих произведении и признался, что мечтает стать великим писателем. Что же касалось возвращения, он к нему относился, как к священной надежде, но как будто понимал лучше, чем отец, что исполнение ее дело хрупкое и далекое.

Абдулрахманов прочел его «Четыре времени года» и один из «Рассказов дяди Степы».

– Я считаю его прозу талантливой, в особенности для мальчишки, родившегося за границей. Стихи мне кажутся более слабыми. Яков Моисеевич, оформьте-ка мне его «окружение».

Питмана удивило, что его начальник упорствует в стремлении что-то выжать из этого сухого и корявого побега. Но он «оформил».

У отдела была длинная рука. Несмотря на общие запреты, касающиеся прямой эксплуатации «местных кадров», нужные контакты были налажены на высшем уровне, и однажды некий неизвестный, «друг папы», появился, чтобы спросить у молодого Жоржа Руша, что он думает о беляке-однокласснике.

– О, месье, трудно с ним, с этим русачком: всюду-то он первенький.

– Ты его недолюбливаешь?

– Нет, ничего дурного про него не скажешь, доносить – не доносит… Но, понимаете, всегда «Первый Псарь» – начинает действовать на нервы. И, конечно, его прозвали Царем-батюшкой…

– В общем, вы его достаете.

– Э, нет, опасаемся.

– Чего?

– Того. Он бьет редко, но если возьмется, то от души. Сильнее его только Королер, да и то жидковат…

Преподаватель французского языка, коммунист, сухой маленький ворчун с туго повязанным галстуком, также подвергся допросу:

– Расскажите о ваших учениках.

– О каких?

– О всех.

Преподаватель говорил долго; он был польщен тем, что обратились именно к нему.

– Это все?

– Есть еще отличник, но он из русских беляков. Верит в боженьку и все такое.

– Умен?

– Да. Но поэтишка совсем никудышний. Замкнут. Живет в прошлом.

Абдулрахманов выслушал отчет Питмана:

– Старый осел! Хотя, нет, кое-что он правильно подметил. Поговорите-ка подольше с вашим юным питомцем о Боге. Да, теперь другое. У вас, кажется, есть невеста? Как ее зовут?

– Электрификация Баум.

– Конечно: «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация всей страны». Вы ее зовете Электрой?

– Эличкой, Матвей Матвеевич.

– Эличкой? Очаровательно. Поговорите, друг мой, об Эличке с этим мальчиком. Это с моей стороны личная просьба. И говорите с ним почаще о его отце: посыпайте рану солью. А в один прекраснейший день спросите, согласится ли он служить нам и в какой мере.

Питман заговорил о Боге, и Александр ответил:

– Мы с ним в ссоре.

– Но вы верите в Его существование?

– Э нет, это доставило бы Ему слишком большое удовольствие.

Питман заговорил о Дмитрии Александровиче.

– Морской офицер, который занимается исключительно драянием палубы, – резонерствуя, заявил сын, – к тому ж, есть отклонение от нормы. Кроме того, французы тут явно дали маху: из России импортирован уникальный человеческий материал… А как они его использовали?

Питман постепенно разоткровенничался: он влюблен, он женится, у него будет много детей. На лице Александра застыла ирония: лишь он был наделен столь тонким душевным восприятием, чтобы понять и ощутить истинную любовь.

– Вы хотите вернуться. Но вы понимаете, не правда ли, что, возможно, нашей родине будет нужно, чтобы вы остались работать здесь. Есть ли у вас представление о работе, которой…

Александр мрачно ответил:

– Да, есть у меня некоторые идеи.

Он явно относился к возможности остаться во Франции без всякого энтузиазма.

Прошло немного времени. Абдулрахманов, никого не предупредив, исчез из посольства. Питман забеспокоился. Обычно ГБ, прозванная самыми интеллигентными ее членами „patria nostra”, действительно защищала своих, даже против партии, но все ж не всегда успешно – бывало, и не раз, что видные чекисты гибли-исчезали по никому не известным причинам. Однако вскоре полученное письмо успокоило чувствительного Якова. Орфография письма была современной, лишенной реакционных старорежимных букв, но сам почерк, четкий, аккуратный, изящный, почти печатными буквами, мог принадлежать чиновнику еще имперских времен.

«Дорогой Яков Моисеевич, неотвратимое свершилось: я попал в Консисторию тех, кого мы официально называем Концептуалистами, но кого наши юные товарищи с юмором прозвали Шапками-Невидимками. Так знайте, что отныне у вас среди Шапок-Невидимок есть друг.

Увы, прозвище это во многом соответствует действительности: мы знаем так много о прошлом, настоящем и будущем, что нам более не разрешается покидать пределы Союза. Эта чрезмерная честь лишит меня, следовательно, удовольствия видеть вас столь часто, как я бы того хотел. Так что нужно вам будет пойти к Мохаммеду, так как Мохаммед не может идти к вам. Я пользуюсь случаем, чтобы вам признаться с высоты моего нового величия: мое настоящее имя-отчество Мохаммед Мохаммедович. Оно скрывалось, дабы не смущать разум наших коллег, думающих, что для того, чтобы быть хорошим большевиком, нужно быть плохим христианином.

Для вас пришло время пройти курсы агентов влияния как для того, чтобы теорией укрепить набранный вами за время работы опыт, так и для обеспечения будущего продвижения по служебной лестнице. Я вас прошу также подготовить список фамилий, приблизительно пятнадцать кандидатов на различные посты агентов влияния во Франции. Из них мы выберем, мне думается, шесть-семь, которых затем подготовим к деятельности, наиболее соответствующей их способностям. Избегайте кандидатов русского происхождения, за исключением Псаря – его вы включите в список. Я предугадываю в нем нужные нам таланты.

По окончании курсов вы получите, разумеется, отпуск – советую вам провести его здесь, в Союзе. Таким образом я смогу насладиться вашим обществом, а вы – женитесь на прелестной Эличке. Вы ее затем возьмете с собой во Францию: она помешает вам волочиться за юбками и попасть под влияние какой-нибудь картавой Мата Хари».

Отделу Д было обещано великое будущее. За десять лет ему было суждено превратиться в независимое управление А, а членам его Консистории получить большое влияние и власть.

Но пока отдел лишь отчуждался от плебса ГБ; крытый проход соединял синий дом графов Ростопчиных, в котором был размещен отдел, с домами-близнецами на площади Дзержинского: один бывший до революции страховым обществом, в подвалах которого собственно скрывалась Лубянка, и другой, строительство которого заканчивали немецкие военнопленные – в нем готовилось разместиться руководство учреждения, насчитывающего более ста тысяч человек.

Среди лепного орнамента, позолоты, торшеров и деревянных инкрустаций особняка Ростопчиных генерал-майор Абдулрахманов был как дома. В его бюро единственной уступкой собратьям был огромный портрет монаха-атеиста. С его смерти прошло четверть века, а большие скулы, сжатые, как тиски, зубы (они угадывались под мягкими сердечкообразными губами), большие усы, кривая бороденка, веки, давящие на глазные яблоки, и взгляд – продолжали гипнотизировать мир. На золоченой доске под портретом Феликса Эдмундовича Дзержинского было выгравировано: «Верный рыцарь пролетариата, гроза буржуазии, великий сын революции». Доска из оливкового дерева с текстом Сунь-цзы висела напротив.

– Сын мой, я счастлив вас видеть, – сказал Абдулрахманов. – Я приготовил для Элички эти безделушки – мой свадебный подарок.

Обсуждение французских кандидатов заняло около месяца, который счастливым образом приплюсовался к отпуску капитана Питмана. Нужно было обеспечить пост будущему депутату, будущему епископу, некоммунистическому профсоюзному руководителю, кинорежиссеру и журналисту. Однажды в конце рабочего дня, когда решения были наконец приняты, Мохаммед Мохаммедович Абдулрахманов, распорядившись подать чай, заговорил об Александре Псаре.

Ночь покрывала город, под загорающимися фонарями она приобретала сиреневатый оттенок. Чай дымился в стаканах с серебряными подстаканниками. Питман с удовольствием думал, что через часик-два выскочит на улицу, мороз ущипнет его за нос, и он, как мальчик, побежит по снегу и найдет приют в уютно натопленной квартире Баумов.

Абдулрахманов стал тяжело, словно статуя Командора, ходить по огромному, покрытому многоугольным рисунком, ковру.

– А вы знаете, что они из моего родного края? Вот этот синий бухарский ковер, Яков Моисеевич, – он заложил руки за спину. – Я прочел ваш отчет о Псаре и полностью согласен с вами, за исключением того, с чем полностью несогласен. Если вы подчиняетесь моему Vademecum, то у вас все получается правильно. Вся загвоздка в том, что нужно научиться, и я надеюсь, что вам это удастся, не слушаться Vademecum.

Вы не просто честолюбивый молодой офицер, вы прежде всего человек, стремящийся служить верой и правдой. Естественно, вас гложет тревога. Я хочу вас освободить от нее. Я предсказываю вам удачную карьеру, вы сами станете Шапкой-Невидимкой и будете одним из тех, кто исподволь готовит нашу политику, следовательно, будущее мира. Считайте меня старой гадалкой или астрологом в звездном колпаке и каждый раз, когда сомнение в самом себе охватит вас, вспоминайте мои предсказания и наполняйтесь уверенностью в свои силы.

…Ну-с, а теперь зарубите себе на носу следующее: у вас, Яков Моисеевич, есть ужасающий недостаток…

– Какой, товарищ генерал?

– Вы не умеете свободно мыслить, вы стараетесь действовать там, где за вас все должно сделать земное притяжение.

Я вас взял, потому что, будучи салагой, вы еще не успели уничтожить в себе жалость и юмор. В нашей огромной организации только мы в нашем отделе имеем право на юмор и жалость, более того, только у нас они – необходимость. Без жалости, являющейся пониманием другого, мы – ничто. Без юмора, являющегося пониманием себя, мы неизбежно попытаемся стать Всем. Культивируйте ваши жалость и юмор, Яков Моисеевич, пытайтесь освободиться от самого себя. Другим непосредственная работа приносит успех. Нам же нужно смотреть со стороны, быть великодушными, широкими.

Вы мне даете отчет на тридцати страницах о Псаре, в котором приходите к прежним выводам. Ладно, если это просто ослепление: все мы делаем глупости. Но если это боязнь отказаться от своего первоначального суждения… он не большевик, говорите вы, он не авторитетен.

Прежде всего он красив, и на промежуточных должностях нашего ремесла (к счастью, не на вашей, ни на моей, мы птицы более высокого полета) это имеет неоценимое значение. Кроме того, я пошел взглянуть на него во время одного из вечерних уроков в посольстве и почувствовал в нем большую силу. Но она – узник. Вы помните сказку, в которой, чтобы стать неодолимым, Кощей прячет свою смерть в мешок и бросает его на дно океана? Так вот, достаточно нырнуть и высвободить бедняжку – и конец Кощею. Для Псаря наоборот: это его жизнь спрятана в мешке на дне моря. Я вас призываю ее спасти и превратить в солнышко.

Для начала пускай пройдет экзамен по авторитетности. Дайте ему задание, простое и ясное, ограничьте его школой или даже его классом. Если он его не выполнит (я в это не верю), то я откажусь от всех на него видов. Это задание не должно быть политическим, оно не должно и попахивать марксизмом: я хочу Псаря потому, что в конце концов его происхождение неизбежно внушит доверие властям на Западе. Более того, еще и потому, что он – не настоящий большевик. Для его будущей работы быть настоящим большевиком было бы только помехой.

В этом деле, согласен с вами, нелегком, вы, Яков Моисеевич, серебряный мой, допустили ошибку. А ведь Vademecum твердит по этому поводу: влияние всегда осуществляется с помощью посредников. Исключительно игра этих, находящихся на нужных местах, посредников позволяет поразить мишень-общество стрелой-мнением. Мы не занимаемся пропагандой, этим важным, но примитивным делом, ибо такие умы, как ваш или мой, не могли бы подчиниться свойственной ей окаменевшей дисциплине. Нам нужно опереться на сопротивление Псаря, не ослаблять его. Важнее всего выяснить, будет ли он нам верен, поэтому необходимо проанализировать возможные причины, по которым он примет предложенную нами работу.

В этом смысле ваш отчет дает два положительных ответа. С одной стороны, молодой Псарь, обуянный стремлением к власти, будет служить тем, кого он считает будущими победителями – нам. А с другой стороны, имеется его желание вернуться. Так вот, я думаю, что эти два фактора, уживаясь в столь сильном характере, могут стать достаточно мощной пружиной, чтобы сделать жизнеспособным задание, которое я имею в виду. В общем-то, агент влияния и не должен делать сверхчеловеческих усилий, он стоит над опасностями, он работает в открытую, на виду у всех, ему не угрожают ни пытки, ни гибель. Против кого Псарь должен бороться? Против французов, которых он терпеть не может. Почему он их терпеть не может? Потому что они свидетели, вернее, виновники падения отца, потому что они к нему самому относятся с насмешкой, потому что они обманули надежды, которые эмигранты на них, французов, возлагали, потому что они, наконец, дали немцам себя разбить. Псарь, я думаю, может ненавидеть лишь то, чем не восхищается, и только то, что видит ежедневно – столь раздраженная у него душа. Вы опасаетесь, что он недостаточно с нами солидарен, потому что мы его классовые враги. Но мы по крайней мере русские: окружающие его буржуа для него такие же классовые враги, как мы, но с той разницей, что они – французы.

Вы можете, вероятно, подумать, что я люблю играть с огнем, что, желая заставить на нас работать чистокровного отпрыска наших потомственных врагов, я наслаждаюсь риском. Но ведь без этих удовольствий наша профессия была бы столь же серой, как и любая другая. Да и кроме того, я для него кое-что подготовлю, будет меня помнить, этот аристократ, согласившийся запачкаться общением с нами ради возможности свести личные счеты. Конечно, мы его заставим поверить, что он может вернуться, когда захочет, что мы развернем красную дорожку перед его высокопревосходительством. На самом деле, когда мы его выжмем как лимон, то бросим кожуру к ногам Франции. Если он осмелится хвастать, что был нашим агентом, нам от этого будет не холодно и не жарко: к тому времени наша тактика все равно будет уже известна специалистам; что же касается общественного мнения, мы устроим так, что оно откажется верить в ее существование. Что, слишком гладко? А как действует Князь мира сего? Никогда у него не было таких успехов, как с тех пор, что он заставляет людей не верить в свое существование. Предположим, я ошибаюсь, и Псарь напишет мемуары. Он в таком случае только докажет, что мы в течение тридцати лет направляли французское общественное мнение: от этого лишь усилится паника, которая наверняка охватит Запад к двухтысячному году. Нет, нет, Яков Моисеевич, нам нечего опасаться Псаря, нужно только предпринять все необходимое, чтобы он нас не бросил на середине пути. Намотайте это себе на ус.

Вернувшись во Францию, Питман со свойственной ему добросовестностью провел экзамен по авторитетности. Он решил, что Псарь пройдет три испытания. В качестве первого он попросил молодого Александра отказаться от положения отличника:

– Будьте ударником, в первой пятерке, но ни в коем случае не первым.

Результат должен был быть двойным: во-первых, он перестанет своими успехами раздражать одноклассников, а во-вторых, докажет готовность стушеваться, самоунизиться – без этих качеств агент не может стать ценным. Питман знал, что Александру трудно будет пойти на такое самопожертвование: первенство заменяло ему карманные деньги, каникулы, танцы, девушек – все, что составляет ценность и радость в жизни юноши. Будут его душе нанесены и более глубокие раны: ему покажется, что он предает свою настоящую родину, послом которой он себя чувствовал во времени и пространстве. И наконец, пойдет ли он на то, чтобы запятнать свое имя, которому придавал столько значения? Обо всем этом Питман догадался и сумел показать молодому человеку всю романтическую сторону дела:

– Вы готовитесь, как говорят немцы, к ремеслу рыцаря. Вы будете тайным рыцарем.

И Питман процитировал Сунь-цзы, последователем которого стал: Все искусство войны основано на обмане. Он доказал, что своей скромностью Александр начнет служить родине и что его отец не сможет ни в чем его упрекнуть. Что всякое посвящение несет в себе притеснение, но это притеснение будет обладать высшей элегантностью, оставаясь тайным.

Александр задумчиво произнес:

– Нужно будет выносить их бахвальство. Они будут рады видеть меня униженным.

Питман в ответ рассказал ему одну историю:

– Жил однажды китайский принц Мао Тюнь. Его соседи гунны, стремясь испытать его, направили к нему послов со следующим требованием: «Мы хотим купить коня, пробегающего тысячу ли». У принца действительно был удивительный скакун, способный покрыть одним махом тысячу ли – пятьсот километров. Советники принца возмутились, но Мао Тюнь ответил, что не хочет никого оскорбить, и продал коня. Затем гунны потребовали, чтобы им отдали одну из принцесс. Советники возмутились еще больше: «Потребовать принцессу! Мы умоляем тебя, принц, пойдем войной на этих наглецов». Но Мао Тюнь ответил: «Соседу не отказывают в молодой женщине». И он отослал принцессу гуннам. Тогда те, считая поведение Мао Тюня доказательством его слабости, потребовали часть его территории: «У вас есть тысяча ли, уступите их нам». Мао Тюнь вновь собрал своих советников. Некоторые посоветовали ему проявить твердость, но другие, стремясь ему польстить, начали уговаривать отдать землю. Принц отрубил головы льстецам, сел на боевого коня, собрал свою армию и разгромил гуннов, не сделавших никаких военных приготовлений. Именно таким образом Мао Тюнь восстановил царство предков.

…Александр с удивлением обнаружил, что не без удовольствия делает ошибки в своих изложениях по-латыни и математических уравнениях. Затем он для себя блестяще решал задачи и наслаждался своими переводами с латинского. Его отношения со школьными товарищами улучшились, и он стал презирать их еще больше – в нем стали выковываться качества, необходимые для разведчика.

Второе испытание. Питман попросил Александра отказаться от одиночества, научиться танцевать и делать все необходимое, чтобы быть приглашенным на вечеринки. Александр, униженный и оскорбленный, гневно ответил:

– В чем я пойду танцевать? В этом?

Он указал на свой старый голубой костюм и стоптанные башмаки.

Питман вытащил бумажник.

– Вы мне не добрый дядя, чтоб я принимал от вас деньги.

Питман улыбнулся с добротой:

– Это не подарок. Вы мне подпишите бумажку.

Александр, удовлетворенный, подписал. И таким образом был официально завербован под кличкой Опричник. Разумеется, он не попал в отдел, а стал просто числиться среди рядовых осведомителей КГБ. Дмитрий Александрович не был уже в состоянии одобрять или осуждать: он пил и опохмелялся. И пускал все на самотек.

Молодой Псарь так и не смог полюбить танцы: он не умел раскрепощаться. Но его все равно приглашали. Внимание, в котором он раньше отказывал и которым теперь награждал своих одноклассников, льстило им; их сестры считали его красивым, родители ценили его старомодные манеры. За несколько месяцев он сумел создать себе круг знакомых, даже преподаватели, считавшие его раньше уважительным до наглости, говорили теперь: «Псарь становится человеком».

Наступило тогда время третьего испытания. Как раз осудили в США супругов Розенбергов, которых обвинили в передаче Советскому Союзу секретов атомной бомбы. Противоречивые мнения о виновности и невиновности Розенбергов потрясали Запад. Создавались общества в защиту осужденных.

Питман спросил Александра:

– Что вы об этом думаете?

– Если я был бы одним из Розенбергов, то поступил бы точно, как они. Если я был бы президентом Соединенных Штатов, – посадил бы их на электрический стул, а вместе с ними Голда, Грингласа и вообще всю шайку.

– Отлично. Создайте-ка в вашем лице ассоциацию, требующую выполнения приговора, вынесенного Розенбергам.

– Но… они ведь работали на нас?!

– Неужели вы думаете, что петиция нескольких французских лицеистов может повлиять на судьбу наших товарищей? Но зато вы прослывете реакционером, а это нам нужно для будущего.

Считая, что невозможно создать среди подростков, которых христианство, романтизм и демократия сделали неисправимо сентиментальными, открыто требующую крови организацию, Александр назвал свою группу «Ассоциацией по ограничению распространения атомного оружия». Уже был весьма неприятен тот факт, что США обладают бомбами, способными взорвать мир, но если другие страны, традиционно менее миролюбивые, тоже получат подобное оружие, то как тогда избежать мировой катастрофы? Розенберги, вручая Советскому Союзу, экспансионизм которого ни для кого не секрет, тождественное оружие террора, поставили под угрозу все человечество. Необходимо, чтобы подобного рода предательства не возобновлялись: единственной гарантией является беспощадная кара.

Аргументы пришлись по душе тем, кто панически боялся ядерного апокалипсиса; тем, кто желал, чтобы Франция была мощной исключительно своей культурой; тем, кто любил американцев; тем, кто не любил русских, не считая, разумеется, некоторых крайне правых парней, которым было плевать на распространение в мире атомного оружия, но для которых было одно удовольствие видеть Розенбергов под током высокого напряжения. Последним Псарь намекал, что разделяет их мнение, но что петиция играет им на руку – и те, подмигивая, подписывали. Быть может, еще больше, чем аргументы, сыграла роль сама личность Псаря, его холодная манера говорить:

– Вы же знаете, как меня трудно пронять, но это уж слишком, тут надо что-нибудь сделать, иначе скоро и Монако заполучит бомбу.

Новая для него роль вожака ему нравилась. Ассоциация проголосовала за обязательные членские взносы для своих членов, и Александр, согласно обычаям тайных агентов, положил собранные гроши на стол своего начальника. И как при этом он пытался скрыть свой восторг от победы, и как это ему плохо удавалось! Питман с нужной простотой взял деньги и написал Абдулрахманову:

«Дорогой Мохаммед Мохаммедович, вы, как всегда, были правы. Опричник напоминает нашего Илью Муромца: ему нужно время, чтобы раскачаться, но раз дело сделано, то ничто уже не остановит колокольного языка, и колокол даст ясный и чистый звук. Он не из тех вожаков, стихийно рождающихся, но подчас неспособных выполнить взятые обязательства, к которым они относятся слишком легкомысленно. Опричник должен прежде всего победить засевшую в нем некую аристократическую беспечность, напоминающую мне в некотором роде Обломова, быть может, победить некоторую стыдливость. Но для подобных людей сам факт получить задание вполне достаточен: в одной его формулировке они находят необходимую энергию, чтобы освободить спящую, неведомую им самим мощь».

Стиль, который Питман старался сделать литературным под давлением скорее почтения, чем угодливости, заставил Абдулрахманова, пьющего пахнущий танином чай, улыбнуться.

«Приезжайте, – ответил он. – Нужно теперь найти достойное моего протеже задание».

На этот раз была весна; по Москва-реке плыли огромные льдины, некоторые несли голые ветви, весело и страшно сталкивались друг с другом. Эличка была рада увидеть родителей и сестер; для всех были закуплены ею в Париже подарки. Улыбающегося Якова ввели в уже знакомый ему величественный кабинет.

Генерал-майор обнял майора:

– Ну-с-с-с?

Питман обожал манеру Абдулрахманова произносить «нус-с-с», она ему напоминала домашние халаты, пузатые коньячные рюмки, экслибрисы, борзых.

– Мне кажется очевидным, что мы должны использовать литературный талант мальчишки, Мохаммед Мохаммедович. Представьте себе большого писателя, талант которого никто не сможет отрицать и который, систематически нас хуля, станет, он и его единомышленники, однозначным в глазах определенной части общественного мнения. Ему затем будет достаточно опровергнуть подсунутые нам идеи, чтобы быстро стать популярным. Руководимый нами реакционный писатель может нанести реакционерам большой урон.

– Не согласен, не согласен, – сказал добродушно Мохаммед Мохаммедович, косясь на сигарету, ввинчиваемую им в чешуйчатый мундштук. – Не согласен, Яков Моисеевич, серебряный мой. Тому три причины. Во-первых, нам совершенно ни к чему наносить вред реакционерам, пока они не станут более популярными, нежели сегодня. Во-вторых, всякий становящийся марионеткой писатель неизбежно теряет талант: поглядите на нашу литературу – заплакать можно. В-третьих, знаете ли вы, что я сделал? Я отнес добытый вами образчик псарьских творений товарищу Бернхарту. Специалисту. Он все внимательно прочел. Я ждал. Наконец раздалось его урчание, подобное звуку забитого горна, и он мне вернул листки: «Для семнадцати лет это великолепно, но ваш парняга никогда не станет писателем». – Почему? – «Потому что, с одной стороны, он не оригинален: что касается прозы, он под влиянием Гоголя, поэзии – Тютчева, разумеется, в худшем варианте. С другой стороны, он – русский». – Ну и что? – «Вы мне сказали, что парень живет в Европе и не собирается пока возвращаться: как же он будет издаваться?» – Мне кажется, он еще не думал о возможных своих публикациях, его заботит только творчество. – «Вот я и говорю, – он не писатель. Настоящий писатель думает сначала о публикации, затем только о своем творчестве». – Вы не преувеличиваете, товарищ Бернхарт? – «Не очень. Призвание каждого прирожденного писателя – стать общественным деятелем. Пописывать – лишь средство добраться до цели». – Он от своего не отступил, и я думаю в конце концов, что он недалек от истины: предположим, мы сделаем ставку на талант Псаря, а окажется, что у него его и нет!

– Что из него тогда сделать? Во всяком случае не политического деятеля: все коллективные мероприятия, начиная с футбола и кончая всеобщими выборами, нагоняют на него скуку. Кадрового военного? Это у него в крови, и наш генерал во французской армии…

– А кто вам сказал, что у нас его нет? Но это агенты проникновения, не влияния. Не будем же мы делать работу Управления С. Да и на кого генерал может воздействовать? На полковников, ждущих его отставки, чтобы самим стать генералами?

– Журналистом?

– Есть они у нас, Яков Моисеевич, латунный мой. Не нужно, чтобы они слишком часто встречались, наши агенты влияния: они не удержатся, подобно римским гадателям, от смеха. Нет, но я вам все-таки скажу, что мы сделаем из нашего Псарьчика: литературного агента. Вы не знаете, что это за жук? Я тоже не знал, но ваш коллега, работающий в Америке, мне все объяснил.

Литературный агент, который сам, будучи неспособным написать что бы то ни было, побуждает писать других. Он достает рукописи, чтобы создать иллюзию своей полезности – чуть работает над ними, предлагает их издателям и получает проценты с авторских прав. Он также служит зазывалой, тащит писателей к заинтересованным издателям и тогда ко всему получает процент с прибыли. Вот как это происходит в Америке, и с нашей помощью произойдет во Франции.

Так как, видите ли, если невозможно создавать гениев по заказу, можно направлять гениев, поощрять, помочь одним подняться, постараться забить других, можно организовать шумиху вокруг одних, молчанием окружить других. Короче – можно посредством промежуточных сил осуществить лично неосуществимое. Перечтите, Яков Моисеевич, жемчужный мой, главу о Рычаге в Vademecum. Что касается жемчуга, мы не способны искусственно создать тончайшие жемчужины, но жемчужину культуры – почему бы нет? Ведь большинство современных писателей, вы со мной согласитесь, не что иное, как искусственно выращиваемые устрицы, так что наши затеряются в толпе. Решено, Псарь будет не писателем, но – инкубатором писателей.

Теперь скажите, где, по-вашему, можно ожидать подвоха, каковы черты его характера, могущие заставить его переметнуться, какие события или силы могут вынудить его это сделать?

– Прежде всего, Мохаммед Мохаммедович, я опасаюсь военной службы. Если его призовут во Франции, ему достаточно будет встретить умного офицера, чтобы перейти в другой лагерь. С привитыми ему традициями, с его атавизмом, в общем, с тем, что можно назвать атавизмом, невозможно равнодушно присутствовать ежедневно при поднятии национального флага. Если Опричник почувствует себя французом, он, с нашей точки зрения, неизбежно обретет враждебную нам политическую лояльность.

– Его комиссуют. Теперь я предполагаю, вы заговорите о прекрасном поле?

– Да. Он избегает этой темы. Как только ее затронешь, он сразу становится высокомерным; если несколько грубовато пошутить, он краснеет – скорее от злости, чем от целомудрия. Я думаю, он романтик, настоящий русский романтик в стиле пушкинского «Бедного рыцаря», но в редакции Достоевского. Ему случается произносить слова «родственная душа». Но если я правильно понял, он Ее еще не нашел.

Питман говорил об этих бреднях деликатно, словно гладил бабочку. И говоря, думал с признательностью о связывающей его с Мохаммедом Мохаммедовичем дружбе: разве мог бы он удержаться от насмешек перед другим офицером ГБ?

– Короче, он – девственник?

– Думаю – да.

– Ну-с-с-с… нужно, чтобы родственная душа оказалась железобетонной. Иначе засосет его самка: латинянки, говорят, весьма способны в этом деле. Ладно, посмотрим, что можно сделать для этого молодого барина-девственника. Пусть пока он им и останется. А если что – доложите.

Тем временем найдите удобный случай для закрепления его к отделу. Мы его к себе не привяжем копейками, которые вы ему дали на покупку приличной одежды. Агент влияния, Яков Моисеевич, не просто информатор, которого ведешь на поводу и который просит только одного – «снабжения». Он должен действовать самостоятельно. Именно поэтому первое вдохновение, которое вы ему внушите, будет так же важно, как крещение для христианина или обрезание для еврея. Но осторожно, не портить моего любимчика в ходе операции.

Питман вернулся в Париж. Он не мог объяснить враждебности, с которой Абдулрахманов говорил о молодом Псаре, тем более что Мохаммед Мохаммедович возлагал на него большие надежды. Но тем не менее, он, Питман, выполнит приказ с присущей ему преданностью и компетентностью.

Своевременная смерть Дмитрия Александровича дала нужный повод. Получив по спецтелефону разрешение своего начальника, Питман выбрал место, время и другие детали, необходимые для проведения ритуала посвящения. В день похорон он сел в машину и поехал на Сент-Женевьев де Буа.

Глава 2

Божественный клубок

После отпевания Яков Моисеевич Питман повел Александра обедать в «Золотой Петушок», русский трактир, расположенный на окраине Латинского квартала. Стены и низкие потолки были размалеваны картинками из сказок; официанты всевозможных национальностей пытались изображать гусаров. Александр сказал:

– Я не голоден.

– Нужно помянуть, – ответил Питман.

Он заказал водки и, прежде чем опрокинуть первую рюмку, перекрестился. Александр посмотрел на него с иронией:

– Вы верите в Бога? Да еще и христианского? Вы, чекист?

– Вы напичканы предрассудками, мой юный друг. Прежде всего ЧК не существует уже давно. Комитет Государственной Безопасности – это совсем другое, хотя мы и не помышляем отрекаться от нашей бабушки. Что же касается Бога, то как вам сказать? Я вижу, что люди нуждаются в Боге, и думаю, что эта нужда уже сама по себе Бог. Среди всех богов долго самым божественным и дивным был Бог моего народа. Сравните-ка его с этим распутником Юпитером. Но существует прогресс как для людей, так и для богов. Как ГБ лучше ЧК, так и христианский Бог есть улучшенная редакция Бога еврейского. Вас удивило, что я перекрестился? Я это сделал, потому что думал о вашем отце. Чтобы почтить мусульманина, я бы дотронулся пальцами до лба и груди, а когда я приезжаю в гости к своему отцу, то не требую свинины и бездельничаю в субботу.

Александр тоже выпил, и при виде закусок к нему пришел зверский аппетит. Есть и пить в память умершего значило, стоя перед тайною смерти, праздновать жизнь. После нескольких рюмок сын смог даже заговорить об отце, начавшем свой процесс разложения под сент-женевьевским солнцем.

– Он не вернулся на родину. Но приказал мне вернуться вместо него.

– Я вам помогу исполнить его волю.

После обеда они побродили по раскаленным пыльным улицам. Они чувствовали себя связанными совместно пережитым странным таинством.

– Видели ли вы Париж сверху? – спросил Питман, указывая рукой на башни Нотр-Дам.

Александр покачал головой. Они поднялись по узкой каменной винтовой лестнице. Питман поднимался первым, чувствуя негибкость своих коротких ног и одышку в своих бюрократических легких; позади без усилий перепрыгивал со ступеньки на ступеньку Александр, он был рад физическому усилию, позволяющему истребить излишек горя и водки.

Они оставили позади ведущие к галерее двести пятьдесят пять ступенек. Немного передохнув, они посетили колокольню, странно-театральное пространство, все в лестницах и перекладинах и с неподвижным и гигантским крестником Людовика XIV и Марии-Терезии посередине. Гид, обладая свойственным мелким чиновникам запинающимся говором, уточнил, что колокол весит тринадцать тонн, что во время литья было добавлено определенное количество золота и серебра и что звон его можно услышать четыре раза в год в радиусе десяти километров. Он указал затем на пустоту, отделяющую друг от друга дубовые и каштановые детали, составляющие несущую конструкцию колокола:

– Они глушат вибрацию. Иначе от колебания колокола рухнул бы собор.

Вернувшись в галерею, он дал посетителям полюбоваться на присевших чудовищ, вечно пожирающих друг друга под парижским небом.

– Знаменитые средневековые желоба, – удовлетворенно сказал Питман.

– О нет, месье. Желоба – это у водосточных труб. Это – химеры Виолле-ле-Дюк, и им только стукнуло сто лет. Посмотрите на эту, трехголовую. Знаете ли вы, что она символизирует?

Он объяснял, как учитель ленивому ученику.

– Не знаю, – покорно признался Питман.

– Она символизирует архитектора, так как архитектор творит в трех измерениях: в длин-ну, в ширин-ну и в вы-сот-ту!

Повысив таким образом свой культурный уровень, Александр и Питман отошли и облокотились на парапет. Здесь, на этой высоте, легче дышалось, чем внизу, и трепетание света на гребнях крыш обостряло силу сияния… Редкие в эту пору туристы не мешали размышлению, и довольно долго юноша и молодой еще человек, почти касаясь друг друга локтями, с глазами, полными Парижа, проплывающего перед ними, но со вниманием, направленным к их внутренним перспективам, не произнесли ни слова. Александр думал об отце, Питман – о том, что называлось «священным мгновением» вербовки. Они смотрели, не видя, на купола, башни, соборы, колокольни, на волны крыш и узнавали, не отдавая себе в этом отчета, тиару Инвалидов, ермолку Пантеона, остов Сент-Эсташа, кубические объемы Сент-Сюлышса, плавучий остров Сакре-Кера, иглу Эйфелевой башни. Все же постепенно пейзаж, одновременно грандиозный и утонченный, поднимался к ним, как на огромном подносе. Они держались на этом балконе, позади них была отвесная стена, нависшая над миром, который надвигался, содрогаясь от своих серости и медянки, меловости и синьки, пыли и патины, отличий и сходств. Наконец, Питман нарушил молчание:

– Читали ли вы Бальзака?

– Вы думаете о Растиньяке, бросившем вызов Парижу?

– Было бы приятно обладать всем, что видно отсюда.

Александр не среагировал. Питман продолжил:

– Я не говорю о буржуазной собственности: было бы наивным представлять себя обладателем того или иного участка, потому что платишь земельный налог. Я думаю о более глубоких отношениях. Если король Франции поднялся бы на эту галерею и увидел то, что мы видим, он сказал бы себе: «Все это – мое», хотя ни один из домов, кроме того большого, ему бы не принадлежал.

Александр холодно сказал:

– Нет больше королей.

– Есть. Всегда будут. И даже…

Питман почувствовал свой убыстряющийся пульс. Должно вот-вот наступить «священное мгновение» вербовки. Он мог его оттянуть, но знал: через секунду будет уже поздно. Он был взволнован, как юноша викторианской эпохи, делающий предложение.

– И даже, – завершил он свою мысль, – от вас будет зависеть стать одним из них.

– Вы читаете не только Бальзака, Яков Моисеевич. Евангелие тоже. Несерьезно это для марксиста. Для того, чтоб ввергнуть в искушение, привели вы меня «на вершину храма»?

То, что Александр его раскусил, обидело Питмана. Но он не подал виду.

– В тот день, на который вы намекаете, Христос совершил неискупимый перед человечеством грех. Видите ли, я также читаю Достоевского: он это предчувствовал, но не осмелился выразить. Возможно, не смог ясно охватить взором.

Александр не ответил.

Перед столь сильным сопротивлением Питман подумал, не лучше ли временно отступить. Соблазнитель хотел сыграть на мифологической ассоциации так, чтобы соблазняемый этого не осознал: не вышло. И все же похороны любимого отца, яростное желание вернуться – разве не нужно ими воспользоваться немедля?

– Александр Дмитриевич, – вновь заговорил Питман, но другим тоном (он иногда пользовался, обращаясь к юноше, вежливо-почтительным именем-отчеством), – вам известна самая древняя профессия в мире?

– Да, но если вы хотите вместо поминок пойти в дом терпимости, то – идите к черту!

Целомудренность термина была в полном соответствии с постоянным напряженно-нервным поведением молодого Александра.

– Вы ошиблись ремеслом. Чтобы пойти туда, куда вы сказали, нужно сперва получить адрес. Это – старая шутка офицеров разведки. Мы любим считать, что именно наша профессия самая древняя.

Александр смотрел прямо перед собой.

– Понимаю. Вы сегодня решили меня по-настоящему завербовать. А как вы можете знать, гожусь ли я для разведывательной работы, или, хотя бы, интересует ли она меня? Мне не хочется вас обижать, Яков Моисеевич, но для меня эта работа пованивает полицейщиной. Пошлите меня лучше куда-нибудь голову сложить: это мне будет более к лицу. Если не ошибаюсь, Лысенко доказал существование наследственности характеров, а в моей семье уже двадцать поколений мы занимаемся в основном этим: головы кладем на поле брани. Я думаю, большевик не может меня в этом упрекнуть. Я думаю даже, это и есть наша единственная точка соприкосновения, благодаря которой мы сможем договориться и облапошить буржуев.

– Разбить себе морду может любой дурак. Более приятно, мне кажется, разбивать морды другим, – ответил Питман, извиняясь доброй улыбкой за грубость своих слов. – Мы не живем более во времена князя Серебряного или богатырей наших: тогда для победы нужно было иметь лишь простую душу и большую булаву. К сожалению для вашего честолюбия, будущее не принадлежит столь примитивному военному искусству. У американцев – атомная бомба, и у нас она скоро будет. Результат: не будет более разбитых морд. Конечно, будут всегда в мире там и сям происходить сражения, будут, увы, убитые, будет геройство и, естественно, ужасы войны. Но все будет – без настоящих последствий: будет размен пешек на передовой, будет проба на испытание сил, не более. Настоящая современная война, Александр Дмитриевич, будет нести мало смертей и ужасов, и никаких материальных разрушений. Она будет чисто экономической и позволит победителю захватывать территории и покорять народы так, как это не удавалось никаким королям и царям. Мы с вами присутствуем при рождении нового оружия, не смертельного и потому более действенного. Если вы хотите вести рентабельную войну, вы должны отказаться от мечты о получении благородных ран и шишек и стать офицером нового рода войск, того самого. (Питман был искренне растроган и рассчитывал, что искренность сделает заразительной его растроганность.) Вы, разумеется, свободны не следовать за мной по указанному мною пути, но вы увидите лет через двадцать или тридцать, что сегодня я был прав: армии будут более многочисленными и лучше вооруженными, чем когда-либо, но они не будут больше воевать. Они станут огромными мечами, покоящимися в ножнах.

– Короче, я правильно понял: вы хотите, чтобы я занялся разведывательной работой.

– Александр Дмитриевич, я вам немедля открою нечто. (Пауза.) То, что вы обозначаете приблизительным термином «разведка», имеет на деле два аспекта…

– Я знаю: разведка и контрразведка.

Питман снисходительно улыбнулся:

– Разведка и контрразведка – лишь два момента того же аспекта, немаловажного, но все же несколько примитивного. Пытаться выяснить, что делает противник, и помешать ему узнать, что делаешь ты, все это серовато. Куда более интересно подсказать противнику намерение, которое он затем попытается реализовать. Представьте себе Кутузова, командующего посредством Наполеона Великой армией. Или, раз вы сын моряка, Рождественского во главе одновременно русского и японского флотов при Цусиме. Что, слюнки текут?

Молодой Александр поднял глаза: они были у него коричневыми и как бы подернутыми поволокой. Он презрительно произнес:

– Это может быть забавным.

– Это то, что мы называем активным аспектом тайных операций. Им и дается общее название «разведка».

– И вы думаете, что действительно можно…

– Наш товарищ Мао Цзэдун утверждает, что необходимо «влить в форму» сознание масс противника, а так как форма отлита нами, то противник, естественно, оказывается в наших руках. (Питман притворно поколебался.) Я не вижу в конце концов ничего предосудительного в том, чтобы вы знали, что мы различаем пять методов, позволяющих заставить противника действовать так, как мы этого хотим.

Первый мы называем белой пропагандой – нужно всего-навсего повторять «я лучше вас» миллионы раз. Второй называется черной пропагандой – нужно сочинить, якобы исходящую от противника информацию, которая будет заведомо неприятна третьей стороне; для нее и проводится вся эта комедия. Третий – это «интоксикация»: тут тоже нужен обман, но более утонченный, чем простое вранье. Например, я не буду вам подсовывать ложную информацию, но устрою так, чтобы вы у меня эту ложную информацию похитили. Четвертый – дезинформация. Этим термином мы также пользуемся для общего определения всех методов. В узком же смысле этого слова, дезинформация есть для интоксикации то, чем является стратегия для тактики.

Питман внезапно умолк. Он смотрел на Сену, на ее зеркало, теряющее свою оловянную амальгаму. Речной трамвай, набитый разношерстно одетыми туристами, проплывал мимо баржи, на которой висели гирлянды рубашек и кальсон.

– А пятый?

Рыбка начинала клевать.

– Пятый метод, Александр Дмитриевич, государственная тайна. Мы – единственная великая держава, разработавшая некоторые методы… Если я вам их раскрою, будет, как если бы я вам раскрыл пять лет назад секрет атомной бомбы.

Молодой Александр вновь стал надменно холодным:

– В таком случае ничего не говорите.

Питман скорректировал наводку:

– Только одно могу сказать: этот пятый метод носит название «влияние», и четыре других по сравнению с ним просто детские игрушки. По этому поводу скажу нечто, что может вас шокировать. Вы помните изречение Карла Маркса: «Минуло время революций, совершенных…

– …сознательным меньшинством, стоящим во главе несознательных масс». Я знаю вашу таблицу умножения.

– Так вот, это уже не верно.

– Неужели пророк ошибся?

– Он в свое время был прав, но это время кануло в Лету. Наука социологии достигла крупных успехов, и мы теперь знаем, что толчком к революции могут быть не только объективные социально-экономические условия, но также действия общественных сил, которые искусственно заставили поверить в наличие этих условий, несмотря на реальность.

– Что же вы хотите сказать: раз имеются инкубаторы, то уже не нужны наседки?

– Я хочу сказать, что у нас теперь имеются инкубаторы, в которых не только яйца высиживают. В них – несут, несут эти яйца. Революция соответствовала, согласно Марксу, определенному историческому моменту, предопределенному предварительной эволюцией: она должна была непременно сразу заменить старый строй новым, программа которого была заранее известна. И революция представляла собой в истории непременно эпизод насилия, историческую конвульсию. Все это более не соответствует действительности XX века.

Питман никогда особенно не верил в марксистское обращение Александра. Молодой Псарь явно вошел бы с большим энтузиазмом в систему, в которой был бы подвергнут пересмотру пророк из Трира.

– В настоящее время «исторический момент» вызываем мы, звоня колокольчиком Павлова. Этого Маркс не мог предвидеть. Мы открыли, что никакой новый строй не должен быть предложен взамен любому старому – иначе новый сразу же превратится в мишень. Ничего, честно говоря, нам так не мешает, как иностранные коммунистические партии, «корпорации», как мы их называем, которые бубнят без остановки, что Советский Союз – рай земной. А он не рай, это легко доказать, и наши враги не упускают случая. Мы верим, что он станет раем, но это – акт веры, и мы не можем требовать от большинства, чтобы оно, основываясь на этой вере, пожертвовало привычной ему государственной системой. Что нужно, это свергнуть старый строй, не предлагая ничего ясного взамен. И только когда старый строй полностью рассыпется, можно будет устанавливать новый. И наконец, нет ничего более старомодного, чем схема, согласно которой пропаганда предшествует восстанию. На самом деле, террор необходим только для подготовки взрыва, который сам не нуждается в насилии. В настоящее время мы пользуемся терроризмом только для внедрения того, что мы называем влиянием, имея технические средства, о которых Карл Маркс и мечтать не мог: средства массовой информации.

В средние века убийство определенной личности, например, принца, могло изменить историю страны; затем авансцену заняли народы, и такого рода акции стали ни к чему. Сегодня мы идем крупными шагами к периоду, в котором индивидуум вновь станет детерминирующим фактором не в силу своих личных качеств, а просто в силу максимального использования фактора информации. Не знаю, отдаете ли вы себе отчет: облик человека, уже распространяемый фотографией, прессой и кино, будет в течение будущей четверти века к тому же еще распространяться телевидением. Я думаю, что не ошибусь, утверждая, что через двадцать пять лет захват одного лишь заложника или убийство какой-нибудь мелкой сошки наделают больше шума, чем колониальная война XIX века. И я хотел бы, Александр Дмитриевич, чтобы вы не опоздали на этот вот исторический поезд.

Александр подставлял свое костлявое бледное лицо Парижу, который, казалось, продолжал подниматься к нему, оставаясь на одном месте. По мере истечения дня юноше все яснее виделось, что для него уже начался один из важнейших в его жизни поединков. Ставка: возвращение, бывшее желанием и ставшее долгом. Да и другие желания теснились в его воображении, закованном в напускной холод и потому тем сильнее кипящем. Если действительно современные психология и социология дают властвовать над душами… Молодой Псарь любил риск.

Он сказал:

– Оно, мне кажется, интересно… это влияние.

Питман задрал маленький кругленький нос. Он искал наполненных загадкой слов. Он знал, что на этой стадии их взаимоотношений он должен не столько учить, сколько заинтриговать, но одновременно сам, горя всею страстью неофита, жгуче желал передать эту страсть юноше, к которому испытывал добрые чувства, даже симпатию и даже особое уважение.

Он сказал наконец:

– У нас в управлении есть пособие по нашей доктрине, вернее, та его часть, которая может быть доверена нашим агентам. Это пособие было написано нашими руководителями, в основном, я думаю, одним из самых выдающихся из них. Может быть, вам, как и мне, выпадет счастье встретиться с ним, – в раздавшемся смехе Питмана были наивность и обожание. – Когда я говорю «выдающийся», то это в обоих смыслах.

Питман словно видел выросший перед ним силуэт своего благодетеля: он был вровень с галереей Химер, достигал шпиля Нотр-Дам, был еще выше. Да, Матвей Матвеевич держал в своих руках мир. И все же, разве он не был вместе с тем добрейшим из людей?

– Он называет свое пособие «Vademecum агента-проводника влияния». Он шутит: „Quo vadis?” Mecum[11], голубчик, mecum!”

Питман был всегда открыт великодушным эмоциям апофеоза, даже если его латынь была весьма далека от совершенства.

– Ну и что, этот Vademecum?

– Я думаю, нет большого преступления… – (Питман, полунаивный, полуковарный, считал себя специалистом и потому смело опирался на собственные слабости) – открыть вам, что… вот, глядя на эту трехголовую химеру, я подумал, что существует сходство между нею и нами. Наша доктрина едина, но у нее три формы. Основное, как я вам дал уже понять, заключается в следующем: что бы мы ни делали, мы не можем делать прямо. Посмотрите на этот колокол: по нему не бьют кулаком, в него звонят с помощью веревки. Наша веревка, Александр Дмитриевич, длинная, очень длинная, и мы без нее были бы ничем; ведь если попытаться звонить в колокол без веревки, то разве что отобьешь пальцы.

– Что же ваша доктрина – веревка, что ли?

Питман догадывался, что Александр хитрит, хочет вызвать его на откровенность. А Александр догадывался, что Питман догадывается. Он также догадывался, что Питман хочет возбудить его любопытство, и, чтобы добиться этого, вынужден посвятить его в кое-какие секреты. Питман, со своей стороны, догадывался, что Александр стремится вытянуть из него как можно больше и пообещать как можно меньше. Но ни один, ни другой не тяготились этой игрой.

– Нет, – признался Питман, – не веревка.

Он был еще очень молод, в чем Александр, разумеется, не отдавал себе отчета: для него человек под тридцать был уже почти на пороге старости. У Питмана были сомнения относительно способностей Александра, но не по отношению к себе и своей вере. Само собой, он не переступит во время этого первого посвящения установленных границ, но раз уж они установлены, почему же до них не дойти? В этом не сможет его упрекнуть хозяин, человек-гора.

– Наша доктрина так, как она изложена в Vademecum, состоит из трех частей, скажем, трех сочленений, трех изображений. Они одновременно настолько секретны, что я не должен был бы вам о них говорить, и настолько ценны, что я не могу вам о них не рассказать. Несмотря на все, что нас разъединяет, мы обладаем, вы и я, точками соприкосновения: Россия, наши политические взгляды… мы с вами знаем, что только Советская Россия спасет мир. Есть и другое: тот простой факт, что мы вот стоим здесь вместе, глядим на этот пейзаж и оба чувствуем то же восхищение и то же изгнание. Мы с вами сидим в одной лодке, и это было предусмотрено с незапамятных времен.

Питман был в экзальтации и знал, что это хорошо, что он в экзальтации (до определенной степени). Александр, несмотря на свою молодость, понимал, что Питман контролирует свою экзальтацию. Что касается лодки – это правда, здесь можно увидеть и ощутить себя между небом и землей, на высоком капитанском мостике корабля, уносящего с собой, подобно Ноеву ковчегу, целый микрокосм.

Александр молчал, зная, что если он начнет спрашивать, Питман воспользуется его вопросами, чтобы не давать на них ответа. Питман же понимал, что это молчание не равнодушие, а хитрость, и решил кормить эту хитрость по капле.

– По крайней мере, я могу дать вам представление об этой троичности, но нужно будет – я уверен, что такой великодушный человек как вы меня поймете – чтобы вы дали слово… Сегодня подходящий для этого день.

Александр невольно поискал взглядом юг, Сент-Женевьев, могилу, гроб, тело.

– Они есть… – начал Питман.

То, что он собирался сказать, показалось ему настолько прекрасным, насыщенным, что он полузакрыл глаза и еще секунду помолчал, на этот раз не из расчета, а скорее из уважения и какого-то сладострастия.

– … Рычаг, Треугольник и Проволока.

Александр удивился. Слишком уж примитивным показалось ему услышанное.

– Я вам объясню, – сказал Питман, потрясенный своим же откровением.

Голуби летали низко. Пустынная Сена отражала облака. Приближался вечер.

– Первое изображение-символ – это Рычаг. Чем больше расстояние между точкой опоры и точкой приложения, тем скорее, прилагая одинаковое усилие, вы сможете поднять больший вес. Нужно правильно понять, что именно расстояние создает рычаг и что, следовательно, нужно стремиться постоянно увеличивать расстояние, никогда не уменьшать его. Из этого следует, что в области распространения влияния никогда не нужно действовать самому, всегда через посредника или, что предпочтительней, через цепь посредников. Я дам вам исторический пример, так как великие люди прошлого использовали, иногда инстинктивно, наши методы, но так и не смогли объединить их в доктрину. Филипп Македонский захотел овладеть Афинами. Стал вести он белую пропаганду: «Вы, афиняне, будете гораздо более счастливыми, если дадите мне власть над вами»? Нет, он удовольствовался тем, что овладел изнутри афинской пацифистской партией – и Афины упали к нему в руки, как спелое яблоко. Эта партия и была рычагом Филиппа. Кстати, использование пацифистов стало классическим методом, вы это узнаете, если пройдете у нас стажировку: когда хотят наложить лапу на какую-нибудь страну, то создают в этой стране партию за мир, которую стараются сделать популярной, и воинствующую партию, которая дискредитирует себя сама, потому что существует в этом мире мало разумных людей, способных решиться желать войны.

– Когда я был маленьким, очень многие французские родители не давали своим сыновьям военных игрушек. Так и росли бедняжки без оловянных солдатиков.

– Пацифистская пропаганда во Франции была операцией, организованной Гитлером, который в то же самое время поддерживал в Германии культ армии. Результат: разгром 1939 года.

– И со Стокгольмским воззванием делаем теперь то же самое, только куда с большим размахом.

Питман прыснул в кулак.

– Вы видели плакат: мать держит на руках ребенка, и внизу: «Они борются за мир»?

– Конечно.

– Это была идея нашего управления. В Союзе, чтобы поддержать эту кампанию, мы также выпустили афишу с этим лозунгом. Только знаете, что она изображает? Советского солдата с автоматом на пузе.

– Афиша – это рычаг?

– Нет, рычаг – это наивный тип, читающий афишу и распространяющий ее лозунг. Например, честный журналист, который верит в добродетели мирного сосуществования, не может не верить кому-либо призывающему к нему. Вы должны знать, что можно кричать одно, а делать на деле противоположное: если кричать достаточно громко, внимание привлекает только крик при хорошо подготовленном общественном мнении, – и операция проходит незаметно. Вот почему идеальнейшим рычагом является пресса, а вскоре им будут и другие средства массовой информации. Если все правильно подготовлено, то не нужно даже направлять информацию: достаточно предоставить ей реагировать самой. Пример: вы решили терроризировать население. Вы организуете единичный террористический акт. Консервативная пресса сразу начинает бушевать. Но чем больше она его осуждает, тем большее значение она ему придает и, следовательно, в конце концов работает на нас.

До сих пор Александр считал себя будущим великим писателем. В общем, не только будущим: он уже написал несколько поэм, рассказы, два романа, которыми был доволен. Но вот Питман внезапно открывал перед ним иную область деятельности, куда более привлекательную. Каким убогим показался театр теней, вымышленных персонажей, раз стало возможным ставить настоящие убийства, создавать настоящую любовь! Какое царство может быть более возвышенным, чем царство души и воли?! Что может быть более утонченным, чем заставить плясать под дудку Гильденстерна Гамлета и всех его датчан?

– В общем, – сказал Александр, ища иронии в голосе, но не находя ее, – игрок на флейте из сказки, который утопил крыс, был из вашего Управления.

– Только мы преследуем цель куда более честолюбивую, нежели избавить мир от крыс. Подумайте, как все-таки хорошо, что именно мы нашли нужную музыку для этой флейты, а не капиталисты. Знаете, Александр, я не думаю, что это случайность. На неком уровне некий детерминизм и некое провидение – разве не одно и то же?

– Вы говорили, что нужно подготовить общественное мнение. Как вы это делаете, Яков Моисеевич?

Питман вздохнул; он еще поддаст жару, ничего не поделаешь.

– Благодаря тенденциозной информации. Для этого захватывается изнутри авторитетная газета, уважаемая частью общественного мнения. Если затем не допустить, чтобы она открыто скомпрометировала себя, вся остальная пресса последует примеру этой газеты и будет умножать подсунутый вами материал до бесконечности.

– И эта тенденциозная информация, она состоит…?

Александр говорил непринужденно. Питман сделал вид, что попал в подставленную ему ловушку.

– Vademecum дает десять формул для составления тенденциозной информации. Хотите их знать?

– Это было бы интересно.

– Непроверяемая антиправда, правда-ложь, деформация правды, обработка контекста, затушевывание с его вариантами: строго отобранной правдой, узко направленным комментарием, иллюстрацией, обобщением и неравномерным и равномерным подбором.

– Можете дать несколько примеров?

– Я постараюсь повторить вам урок одного из моих учителей. Представьте, говорил он, что произошло следующее историческое событие: Иванов нашел в постели Петрова свою жену…

(Александр напрягся: он не любил непристойных шуток. Французы не могли без них жить, ладно, но общаясь с русским, он надеялся их избежать. Видимо, зря. Питман был явно в игривом настроении.)

– …Я вам теперь покажу, как можно обработать этот факт, если по политическим причинам вы хотите его тенденциозно представить.

Первый вариант. Нет свидетелей. Люди не знают, что и как, и не имеют возможности получить на стороне нужную информацию. Вы же просто заявляете, что это Петров нашел в постели Иванова свою жену. Это и есть непроверяемая антиправда.

Второй рецепт. Есть свидетели. Вы публикуете, что супружеская жизнь Иванова вообще хромает, и вы допускаете, что в предыдущую субботу Иванов застиг жену в постели Петрова. Правда, добавляете вы, на предыдущей неделе жена Иванова застала своего мужа в постели жены Петрова. Это и есть правда-ложь. Пропорции, разумеется, можно варьировать. Ребята из отдела дезинформации, когда они хотят «основательно подцепить» противника, дают ему восемьдесят процентов правды и только двадцать процентов лжи, потому что важно на выбранном ими уровне, чтобы только отдельная, определенная ложь была принята за правду. Мы, дезинформаторы и агенты-проводники влияния, ставим, в общем, на количество, но вместе с тем считаем, что только дело правдивое, поддающееся проверке дает возможность пробить много других, лживых и непроверяемых.

– Так мастера, создавшие большой колокол, который мы только что видели, добавили немного золота в толщу бронзы.

– Именно. Теперь третий трюк. Вы признаете, что гражданка Иванова была у Петрова в прошлую субботу, но вы иронизируете насчет кровати. Мебель, пишете вы, не имеет к делу никакого отношения. Вернее, какое-то отношение имеет, так как вероятнее всего, гражданка Иванова просто сидела на стуле или в кресле. Но так похоже на Иванова, часто напивающегося до неподобающего состояния, клеветать на свою несчастную супругу. А что ей еще оставалось: дать себя избить пьянице-мужу? Нет, вот она и нашла убежище в комнате Петрова, и была там, по всей вероятности, со своими малолетними детьми, – мы не имеем никаких оснований утверждать, что она оставила их в распоряжении этого зверя. Ничего также не дает нам права утверждать, что гражданка Петрова не присутствовала на встрече между своим мужем и гражданкой Ивановой. Наоборот, она скорее всего присутствовала, так как дело происходило в коммунальной квартире, в которой живут Ивановы и Петровы. Это и есть деформация правды.

Четвертая уловка. (Питман считал на пальцах.) Вы прибегаете к обработке контекста. Правильно, скажете вы, Иванов нашел свою жену в постели Петрова, но кто же не знает Петрова. Это же врожденная похоть! Вполне возможно, что он был судим четырнадцать раз за изнасилование. В тот день он встретил Иванову в коридоре и набросился на нее. Он уже был готов ее изнасиловать, когда, к счастью, возвращающийся с работы достойный гражданин Иванов, который, кстати, получил премию – завинтил три тысячи гаек за два часа и двадцать пять минут, – вышиб дверь и спас свою целомудренную супругу от позора. И доказательством, кричите как можно громче, является тот факт, что Иванов ни в чем не упрекнул гражданку Иванову.

Пятый прием: затушевывание. Вы топите ваш правдивый факт в куче различной второстепенной информации: Петров, напишите вы, стахановец, очень хорошо играет на баяне и в шашки. Он родился в Нижнем Новгороде, был артиллеристом во время войны, подарил матери к ее шестидесятилетию канарейку, у него много любовниц, среди них некая Иванова, у него хорошо отработанный кроль, он любит колбасу с чесноком, он чудесно делает сибирские пельмени и т. д.

У нас есть также штука, противоположная затушевыванию: строго отобранная правда. Вы выбираете в интересующем вас деле детали, правдивые, но не дающие представления о всей картине в целом. Вы напишете, например, что Иванов зашел, не постучав, к Петрову, что Иванова, которая вообще нервный человек, вздрогнула, что Петрову весьма не понравилось бестактное поведение Иванова и что после короткой беседы, в которой речь шла о чрезмерной легкости нравов, являющейся пережитком дореволюционного режима, супруги Ивановы вернулись к себе.

Шестой метод: узко направленный комментарий. Вы не искажаете исторического факта, но извлекаете из него, например, критику коридорной системы – последняя обладает явной тенденцией к исчезновению, но все еще способствует встречам мужей с любовниками, куда более многочисленным, чем это предвидел последний пятилетний план. Затем вы описываете современный город, в котором у каждой пары имеется своя квартирка, где они могут свободно ворковать, и вы набрасываете идиллическую картину завидной судьбы, которая ожидает Ивановых.

Седьмая хитрость есть всего лишь другая форма шестой: это иллюстрация, при помощи которой идут от общего к частному, а не как раньше, от частного к общему. Вы разрабатываете ту же тему: счастье супружеской четы в новых городах, выстроенных благодаря благотворной эффективности советского строя. Но заканчиваете вы восклицанием, например, таким: какой прогресс по сравнению со старыми коммунальными квартирами, в которых происходили плачевные события, вроде того, что Иванов находит свою жену в постели соседа!

Восьмой тактический ход – обобщение. Например, вы извлекаете из поведения Ивановой нужные вам заключения о женской неблагодарности, неверности и разврате, но не упоминаете ни словом гражданина Петрова. Или наоборот, вы все валите на Петрова-Казанову, этого грязного совратителя, и оправдываете единодушными восклицаниями жюри несчастную представительницу бесстыдно эксплуатируемого пола.

Девятое средство носит название неравномерный подбор. Вы обращаетесь к вашим читателям и просите их прокомментировать случившееся. И публикуете письмо, осуждающее Иванову, даже если получили штук сто ее обличающих, и десять писем ее оправдывающих, даже если вы только и получили эти десять писем.

Наконец, десятая формула: равномерный подбор. Вы заказываете какому-нибудь университетскому профессору, опытному полемисту, любимцу публики, выступление в защиту любовников, а дурачку какому-нибудь предлагаете осудить любовников, причем обе статьи не должны превышать пятидесяти строк, – в доказательство вашей нелицеприятности.

Вот, Александр Дмитриевич, вы теперь более или менее знаете, что такое тенденциозная информация и какими будут у вас занятия на стажировке, разумеется, по более серьезным проблемам.

– Мне кажется, – сказал Александр, – я знаю одну французскую газету, которая точно копирует все, что вы только что сказали. Но… вы, как мне кажется, говорили еще о Треугольнике?

– Вы ненасытны. Не думаете же вы все-таки, что я вам вот так раскрою всю нашу доктрину тут, на балконе, исключительно, чтобы развлечь вас?

– А вы действительно можете все мне рассказать до закрытия?

– Нет, конечно. Я вам дал для примера десять детских формул. Мы их разработали сотни, и мы можем использовать их вместе или отдельно. У нас имеется новейшая и тайная интерпретация истории, особое мировоззрение относительно роли влияния, почти что космогония…

– Значит, мы можете мне объяснить Треугольник? Только Треугольник.

– Только коротко. Нужно опять же следовать основному принципу: никаких прямых действий, все – через посредников, никогда не вести борьбу ни на собственной территории, ни на территории противника. Нужно сводить с ним счеты в третьей стране, в ином социальном контексте и в иной интеллектуальной области. Эта концепция предполагает трех участников: нас, противника и что-то вроде отражателя нашей операции. Предположим, я хочу начать враждебные действия против какой-нибудь великой империи: я не нападу на нее прямо, а начну с дискредитации ее среди ее же союзников, экономических партнеров, всех тех, на кого она опирается. Вы увидите, через некоторое время само существование слаборазвитых стран нам даст превосходное орудие для развития антиамериканского влияния. Теперь предположим, я хочу взяться за какую-нибудь страну: я начну с того, что буду уверять ее в своей дружелюбности, одновременно же разложу ее изнутри до того, что она рухнет сама по себе.

– А как вы ее разложите изнутри?

– Определенными методами, Александр Дмитриевич. Им нужно научиться. Прежде всего необходимо прекрасно знать общество, над которым работаешь. Именно поэтому, кстати, методы, которые мы открыли и которые откроют после нас наши враги, им не послужат: капиталисты слишком ленивы и самоуверенны, чтобы учиться чувствовать себя в чужой среде, как рыба в воде. Необходимо же сделать усилие, и немалое, чтобы узнать общество-мишень лучше, чем его собственные члены. У нас для этого существуют методы, о которых я вам сегодня не поведаю. Они носят общее название «введение».

Теперь предположите, что я хочу распространить свое влияние в какой-нибудь стране. Треугольник будет составлен из меня, властей этой страны и ее народа. Я буду считать народ не противником, а «отражателем». Я буду стремиться к осуществлению трех замыслов: во-первых, к разложению традиционных сил, способных защитить народ от моей деятельности; во-вторых, к дискредитации моего противника, то есть властей, опираясь при этом на «отражателя»; в-третьих, к нейтрализации самого народа. Для достижения каждой цели будут подготовлены специальные акции. Чтобы разложить традиционные силы, я, с одной стороны, привью им извне и изнутри комплекс вины: в народе и в слабых членах самих этих сил я усилю мысль, что они были зловредны в прошлом и что они продолжают таковыми быть; с другой стороны, не смущаясь очевидным противоречием, я докажу, что они никому не нужны, что они паразиты, что они – не реальность, а иллюзия, И таким образом создам пропасть между отцами и детьми, между работодателями и служащими, между войсками и командующими. Мои агенты будут вооружены тройным лозунгом: добросовестность, правое дело, здравый смысл. С этих позиций они подорвут власть, обвинив ее во всех существующих и несуществующих в этом обществе-мишени грехах. Авторитарный режим найдет в результате нужные репрессивные методы, что позволит мне создать мучеников и воззвать для их защиты к мировому общественному мнению. Либеральный режим падет еще быстрее, так как, доказав, что на него можно безнаказанно нападать – это и является основной целью правильно понятого терроризма, – я приступлю к осуществлению третьей фазы моего плана. Походя, займусь немного пропагандой – обвиню противника в применении методов, которые сам собираюсь применить: таким образом я встану в положение законной самозащиты. Не забывайте, Александр, что в отличие от революций прошлого современные революции направлены не против меньшинства, а против большинства народа. А это большинство будет у нас в руках, как только мы его парализуем. Добиться этого можно различными способами. Иногда можно превратить это большинство в большое физкультурное общество: поднимите правую ногу – они поднимают, поднимите левую ногу – поднимают, поднимите обе ноги – и они оказываются на заднице. Бывает необходимо, наоборот, раздробить общество на миллионы индивидуумов, чтобы каждый гражданин очутился беззащитным, готовым капитулировать перед мордой Горгоны. Эта немая паника создается упорной легендой о превосходстве противника, определенной дозой терроризма, тем гипнозом, которым пользуется уж, нападая на лягушку. Ко всему этому иногда надо подмешать псевдосверхъестественные пророчества, видения и другие «распутинские штучки». В любом случае, когда речь идет о «мобилизации» масс, на деле преследуется только одна цель – демобилизовать их. Когда эта цель достигнута, когда отражатель неподвижно беспомощен, тогда настоящий противник падает к вам в руки, как кирпич, лишенный цемента. Вот, вкратце, теория Треугольника.

Александр заметил:

– У вас также есть теория Проволоки.

Тут Питман серьезно заколебался. Он прошелся взад-вперед. Смотритель поглядывал на часы. Автобусы, поглотив очередных варваров, удалялись в сторону Оперы. Свет дня менял окраску. Он был уже не бело-прозрачным, но еще не позолоченным: словно падал через таинственные витражи на огромный «крейсер» Нотр-Дам.

Три принципа Vademecum, изложенные без практического руководства, не составляли, конечно, полного посвящения, едва только эмбрион. Но все же – эмбрион. Александр Псарь, каким бы он ни был советским гражданином, был отпрыском реакционного рода, был воспитан во Франции, мог иметь с врагом тайные связи, не выясненные проверками, расследованием. Придет день, когда доктрина распространения влияния будет известна всему миру, но пока она являлась одной из самых важных тайн коммунистического строя. И вот молодому Якову Моисеевичу Питману нужно было выбрать: открыть тайну, рискуя напороться на предательство, или скрыть ее, рискуя окончательно выпустить зверя из рук.

Он вновь подошел и облокотился на парапет рядом с Александром:

– Послушайте, я могу только слегка коснуться этой темы. Сущность Проволоки состоит в следующем: чтобы отломать кусок, нужно ее сгибать и разгибать в обе стороны. Мы здесь касаемся квинтэссенции нашего искусства… это слово я произнес не случайно. Агент-проводник влияния есть противоположность пропагандиста, вернее – пропагандист в совершенстве, так как занимается пропагандой в чистом виде, и всегда пропагандой против чего-то или кого-то, никогда – за… не имея иной цели, кроме: ослабить, отклеить, развязать, разладить. Если вы будете продолжать интересоваться нами, я вам дам почитать книгу китайского мудреца Сунь-цзы, жившего двадцать пять веков назад. Это Клаузевиц той эпохи. Среди прочих гениальных вещей, он рекомендовал некое построение войск, которое отлично характеризует и нас: Самое существенное заключается в том, чтобы не создавать формы, которую можно было бы ясно определить. Если вы этого добьетесь, самый талантливый разведчик не сможет вас разгадать и самые лучшие умы не смогут разработать план действий против вас. Пример: советского агента-проводника влияния никогда не должны считать коммунистом. Он должен быть то с левыми, то с правыми, чтобы систематически подрывать существующий порядок. Это его единственная задача, и выполнение ее ему гарантирует абсолютную безнаказанность. Нет закона, Александр Дмитриевич, я хочу сказать, нет на Западе закона, запрещающего расшатывать общество, в котором живешь. Нужно лишь ставить на чет – нечет, черное – красное.

Александр наблюдал за солнцем, которое, словно входящий в порт корабль, клонилось к западу.

– Однажды, – сказал он, – когда я был еще маленьким, отец повел меня на ярмарку. Мы остановились у лотереи – огромного колеса, разделенного на красные и синие полосы. Нужно было ставить на один из цветов: при удаче можно было выиграть маленький аквариум с рыбкой. Я хотел получить рыбку, а у моего отца было денег всего на две ставки.

Он сказал: «Ты поставишь на красный, я – на синий. Таким образом мы непременно выиграем». Рыбка стоила меньше, чем две ставки, вероятно, меньше, чем даже одна, но я все же засомневался относительности честности нашего плана. Сказал все же: «Давай». Рыбку выиграл отец. И отдал ее мне. Я был рад.

Питман долго молчал. Александр тоже не нарушал тишину. Выждав, старший решился и спросил:

– Я могу считать эту притчу ответом?

Младший грустно улыбнулся:

– Да, но с одним условием. Я буду вам верно служить, не щадя сил, не щадя жизни в течение тридцати лет. Но вы должны, когда мне стукнет пятьдесят, разрешить мне вернуться на родину. Я этого хочу, и это завещано мне отцом.

– Я даю вам слово офицера и большевика, – сказал Питман, протягивая Александру руку.

Позади зевнул смотритель и произнес с южным акцентом:

– Мы закрываем.

После того как вечером вербовщик и завербованный расстались, Питман бросился к телефону:

– Мохаммед Мохаммедович, дело в шляпе.

А Александр вернулся в свою комнатушку, которую делил с отцом, и заплакал. Он, конечно, оплакивал смерть старого лейтенанта, но еще больше – потерю чистоты своей души. Он недавно прочел Гете и прекрасно отдавал себе отчет в том, что сделал там, наверху, в галерее собора. Лишать людей свободы действия уже считается зловредным, а он стремился к большему: он станет силой, шепчущей в каждом из нас: «Я свободно выбрал». Лежа в темноте на своей кровати со сломанными пружинами, он, упершись взглядом в посылаемую окном трапецию света на потолке, прошептал с напыщенностью, свойственной его возрасту:

– Я стану злым духом французской мысли.

Можно быть одновременно напыщенным и искренним.

Некоторое время спустя Александр прошел призывную комиссию и предстал, голый, перед военврачом майором Нананом, скрывающимся под крапчатым мундиром, кепи гранатового цвета и золотыми галунами.

Несколько лет назад Нанан, недовольный своей низкой зарплатой, употреблял время, свободное от гарнизонной службы, для нелегальных абортов. От расправы его спас какой-то депутат от компартии, и с тех пор Нанан подчинялся уже двум инстанциям. Он, в основном, комиссовал призывников, получая тайные указания, а так как это занятие не считается во Франции чем-то необычным, то он легко избегал возможных неприятностей. Александр Псарь оказался одним из редких счастливчиков, едва не погубивших майора Нанана:

– Что? Не гожусь? Я? Так вот, я требую повторного медосмотра, – стонал Александр.

Питман вынужден был вмешаться, он сделал ошибку: нужно было потребовать от Александра жертвы, а не добиваться за его спиной освобождения от службы. Он объяснил, что время не ждет, нет смысла Александру драить гетры, в то время как он нужен советской родине совсем для другого и куда более важного дела. Александр подчинился, но еще долго оставался в обиде на своих хозяев: простил он им только в конце 1968 года, когда ему присвоили звание младшего лейтенанта КГБ.

Во всем остальном он подчинялся каждому, даже самому незначительному приказу. Ему посоветовали получить диплом по французской литературе в Сорбонне, и он его заработал с отличием. Он, который позднее через одного из своих посредников выступит с лозунгом: «Правописание – дискриминационно, репрессивно и реакционно – это последняя цепь буржуазии, которую пролетариат еще не разорвал». Он, который, считая время учебы разведкой в тылу врага, получит четверку за сочинение по Мериме. Потом захотели, чтобы он записался в Колумбийский университет, и он, ни с кем не попрощавшись, уехал в Нью-Йорк.

Он только сказал Питману:

– Это будет моей Египетской кампанией.

– Не совсем. Нужно сначала, чтобы вы выучили английский: без него вы будете в современном мире, Александр Дмитрич, мой золотой (Питман ограничивался металлами), лишь гадким утенком. Далее, только американцы знают по-настоящему, что такое литературный агент: вы должны, следовательно, пройти у них стажировку. Наконец, ваше пребывание там даст вам возможность оправдать затем наличие средств, необходимых для открытия собственного литературного агентства здесь: вы скажете, что сэкономили деньги в США.

Была еще одна причина: отдаление Александра от Франции на несколько лет должно было помешать его возможному предательству в будущем – он вернется практически в чужую ему страну. То, что это отдаление могло дать обратный эффект, Питман допускал только теоретически: расстояние усилит накопленные унижения и обиды.

Александр, по-прежнему внешне флегматичный, по-прежнему покорный и неуловимый, блестяще сдал все экзамены Колумбийского университета.

В один прекрасный день он вошел в бар на 43-й улице перекусить. Он сел на высокий табурет у стойки. Соседний табурет пустовал, и, разумеется, Александр ожидал, что на него сядет красивая девушка.

И на него действительно села очень красивая девушка. Она бросала по сторонам пугливые взгляды. На ломаном английском языке заказала мороженое. Александр наблюдал за ней со всей скромностью и трепетом, на которые способен влюбленный россиянин.

У нее были длинные ресницы, окаймляющие зеленые глаза, длинная шея придавала аристократичность, бледный рот был лишен чувственности, а овальный лоб, подумал Александр, создан для диадемы. У нее, конечно, было и туловище, но Александр не замечал его.

Девушка съела мороженое и хотела рассчитаться с официанткой, которая подбородком указала ей на кассу. Александр с пересохшим горлом – он впервые в жизни обращался к незнакомке – объяснил, что надо сделать. Девушка поблагодарила. Он увидел скромный взгляд его испуганных глаз. Они столкнулись у кассы. Он волновался: «Только бы она не подумала, что я к ней пристаю! Но если это Она, было бы преступлением ее упустить!»

Она открыла кошелек, глядя близорукими глазами, рылась в нем, но там были только медяки, и кассирша злобно повторяла: «Недостаточно!» Когда молодая девушка поняла, наконец, что ей нечем расплатиться, она воскликнула по-русски:

– Боже мой!

Дальше все пошло, как по маслу. Молодые люди три часа гуляли по улицам, в парке, из которого в те времена можно было, если повезет, все же выйти живым. Ее звали Тамарой Щ. Александр не преминул отметить эту знаменитую фамилию. Она была певицей в народном хоре. (Питман предложил балерину – советские балерины чаще ездят за границу, но Абдулрахманов воскликнул: «Нет, нет, Яков Моисеевич, никаких ножек кверху: он – деликатный человек!».) В тот вечер хору был дан выходной, и Тамаре удалось уйти от «нянек»: она хотела увидеть настоящий Нью-Йорк. Она должна была, как Золушка, вернуться в гостиницу до полуночи. О чем они говорили? О России и о любви. И расстались без единого поцелуя.

На следующий день он пошел послушать ее, и, хотя она была всего-навсего хористкой, ему показалось, что он узнал ее голос во время исполнения волнующей «Лучинушки». Утром хор уехал в Сан-Франциско.

Александр не писал Тамаре, боясь накликать на нее беду: служа режиму, он никогда не строил себе иллюзий относительно его либерализма; кто знает, может быть, именно поэтому он ему и служил. Он мог, конечно, намекнуть властям, что служит Великому делу, и воспользоваться этим, но уж слишком он был пропитан важностью своей подпольной деятельности. Тамара? Он ее узнал, это была – Она, он любил ее и никогда больше ее не увидит: для русского это было в порядке вещей.

Годы раскручивали свою спираль, и наступило время, когда Абдулрахманов сказал Питману:

– Соловья баснями не кормят.

Действительно, Александр, устав от своей целомудренности, начал с легкостью пользоваться любовницами, предоставляемыми в его распоряжение КГБ. Ни одна из них не была француженкой: нельзя было допускать никакой материальной связи между ним и страной, против которой он должен был работать. И конечно, ни одна из них не была русской: он женится на соотечественнице только после возвращения на родину, а пока нужно было четко отделить настоящее дело от всего, что составляло лишь физиологическую потребность. Но Александр и не обладал большими потребностями – ему случалось даже отказываться от предлагаемых ему женщин.

Ему исполнилось двадцать семь лет, у него был диплом Колумбийского университета, он прошел стажировку агента-проводника влияния в одной из секретных школ Бруклина и обучение у одного литературного агента на Мэдисон авеню, – когда он с довольно победоносным видом спустился по трапу самолета в Орли. Слова, произнесенные в послеобеденное время одним июньским днем восемь лет назад на башне Нотр-Дам, вросли в душу, как обручальное кольцо в плоть пальца. Он возвращался, чтобы свести счеты с Францией и заставить ее плясать под свою дудку.

Питман все еще был на своем посту в Париже, и два человека, которых относительность возраста уже начинала сближать, с удовольствием встретились. Это не была встреча отца с приемным сыном; они были скорее, как Мефистофель и Фауст: так Александр видел их новые отношения, и Питман, по-прежнему доброжелательный и ловкий, не пытался его в этом разубедить. Будучи настоящим профессионалом, старший наделил себя глуповатым табу, якобы запрещающим ему доступ на просцениум, где должен был фигурировать младший. И Питман вкрадчиво, с озорством, но не без почтительности говорил:

– Вы, Александр Дмитриевич, будучи аристократом…

А Александр отвечал ему не без юмора:

– Вы, Яков Моисеевич, все-таки должны научиться выплевывать масличные косточки в кулак.

Вместе с тем, между ними царило определенное доверие, основанное на признании качеств друг друга, и даже некоторая теплота, ибо Александр испытывал к Якову чувство снисходительности, а Яков к Александру – сострадание.

Вопреки обычаям, вербовщик Александра стал его первым попечителем, и потому их профессиональные отношения продолжали носить дружеский характер. Лишь одно столкновение едва не свалило под откос всю упряжку.

Обоим было ясно, что жизнь Александра должна быть вне подозрений, из чего следовало, что не может быть и речи о его поездке за так называемый железный занавес, пока задание не будет выполнено: любой полицейский мог заинтересоваться, что делает сын белого офицера в красной России. Агент-проводник влияния может быть полностью эффективным, только оставаясь полностью вне подозрений. Но вот Александру Псарю взбрело внезапно в голову провести отпуск в СССР.

Питман, как всегда доброжелательный, передал просьбу Абдулрахманову. Человек-гора превратился в человека-вулкан:

– Я, кажется, вам уже говорил, Яков Моисеевич, картонный мой, что этот кацапский дворянчик должен подохнуть в навозе эмиграции.

И тогда Питман объяснил своему гению:

– Александр Дмитриевич, это тридцатилетнее задание, после выполнения которого вы вновь обретете родину, такая чудесная история любви! А вы теперь что же, хотите превратить ее в банальный флирт?

Александр Дмитриевич, униженный тем, что услышал подобное от человека, которого считал менее тонким, чем он, никогда более не затрагивал вопроса о возможности своего временного возвращения.

Через некоторое время полковник Питман был переведен в штаб Управления. Он еще имел возможность путешествовать, но уже не мог непосредственно руководить своими агентами. Поэтому офицер-попечитель по кличке Иван был прикреплен к агенту-проводнику Опричнику. Незначительные трения между Иваном и Опричником окончились благополучно, и Александр в знак уважения к своему погонщику стал величать его Ивановичем. Со следующим попечителем, который хотел, чтобы его тоже называли Иваном и которого Александр называл Иваном Вторым, он сразу и серьезно не поладил: гебист обращался с ним, как с обыкновенным агентом – тряс пряником, держа над головой кнут. Опричник потребовал, чтобы отозвали невежду. Питман, человек мягкий, засомневался: он не доверял своей мягкости, поэтому первой его реакцией было влепить Псарю выговор или вообще вышвырнуть его из системы.

– Об этом и речи не может быть, батенька мой, – сказал ему генерал-лейтенант Абдулрахманов, пуская над головой круги сизого дыма. – Есть случаи, когда насилия недостаточно и только грубость может помочь.

– Вы хотите сказать… Пятое управление?

– Нет, Яков Моисеевич, картонный мой. Вы должны согласиться, что совершили грубую ошибку, назначив такого типа Опричнику. Так что объявите самому себе коллективное порицание, немедленно отзовите этого простофилю и пошлите его туда, куда Макар телят не гонял. Я вам благодарен, что вы не скрыли от меня этот инцидент: иначе это вы, батенька, поехали бы дезинформировать бурят.

Иван Второй был заменен «Игорем», которого Александр окрестил Иваном Третьим: «Если от меня скрывают их настоящие имена, я всех буду называть одинаково, как горничных».

Иван Третий наладил отличные отношения с Александром, но перенял кое-какие его взгляды:

– Нет ли в этом риска, Мохаммед Мохаммедович?

Мохаммед Мохаммедович вздохнул:

– Вы довольны работой Опричника? Да. Вы за ним следите? Да. Его не перевербовали? Как будто нет. Так не паникуйте, как лавочник. Нет ничего удивительного в том, что этот человек влияет на окружающих, – мы об этом знаем, поскольку именно за это качество его и выбрали. Он влияет на подчиненных, обязанных отражать это влияние. Ведь влияние это – его, бедняги, профессия. Вместо того, чтобы его ограничивать, учитывайте это и давайте ему попечителей, которые непременно подпадут под влияние Александра, больше того, будут очарованы им, подчинены его воле. Когда вы найдете нужным натянуть поводья, просто смените попечителя.

Иван Третий, отработав положенное время во Франции, был заменен Иваном Четвертым, человеком заурядным, но пылким, которому была дана та же почетная кличка. Иван Четвертый преклонялся перед Опричником, что не мешало ему выполнять свою работу, то есть передавать директивы и деньги и получать расписки и отчеты. Питман тихо улыбался, он хотел только одного: чтобы все были счастливы.

Александру Псарю исполнилось сорок три года, и он уже был «кооптирован в подполковники», когда Иван Четвертый, этот добродушный посредственный человек, парижский гебист, забил тревогу. Он был вызван в Управление для очередной встречи с полковником Питманом (он называл это пойти к исповеди) и, несмотря на то что уже скороговоркой ответил на все заданные вопросы, вел себя так, словно хотел еще что-то сказать и не решался. Он вставал, снова садился, смотрел на портрет Дзержинского, перечитывал в десятый раз заповеди Сунь-цзы (Питман, подражая Абдулрахманову, тоже повесил их у себя в кабинете), – в общем, он был похож на собаку, не находящую себе места для сна. Питман решил продолжать беседу до тех пор, пока этот человек не выложит ему все, что у него на сердце. Выжидая, он стал задавать безобидные вопросы, спокойные ответы на которые должны были создать умиротворяющую атмосферу. Окна темнели. Но Питман все не включал света… Наконец, окруженный сумерками, Иван Иванович пробормотал:

– Еще есть одно… Может, это ничего и не значит… Если я старый дурак, то уж простите… И прямо скажите: ты – осел и зря тебя кормят! Скажите, товарищ полковник, скажите прямо. Но все же… я должен выполнить свой долг чекиста…

Питман терпеливо ждал.

– Товарищ полковник, он заглядывается на мальчиков.

– Вы хотите сказать…?

Питман с отвращением втянул в себя воздух. Иван Иванович покраснел до ушей, замахал руками.

– Нет, нет, вовсе не то. Простите, у вас есть дети?

– Шестеро.

Эличка выполнила свой долг.

– У меня самого их трое. Трое хорошеньких мальчуганов, и вы можете быть спокойны, убежденных большевиков. Трое белокурых большевичков, радость моей жизни, конечно, не считая службы. Так вот, если бы у меня в его возрасте не было такой белокурой головки… Судите сами, товарищ полковник… Когда мимо проходит мальчуган, заметьте девчушка тоже, но главное мальчуган, он смотрит ему вслед и как будто перебирает что-то в уме. К тому же в последнее время он стал часто употреблять уменьшительные слова, над которыми раньше насмехался: «Ох вы, Иван Иваныч, с вашими свиданьицами и инструкцийками…» Я подсчитал: за час он употребляет таких слов пять или шесть, а в прошлом году их было два или три.

Питман растрогался. И самое главное: растрогался искренне. Потом пошел доложить об уменьшительных словах и белокурых головках генерал-полковнику, который собирался в семьдесят пять лет подать в отставку. Чтобы спокойно поговорить, дневальных отослали – они в его оголенном кабинете скатывали бухарские ковры.

Мохаммед Мохаммедович задумался. Его собственная личная жизнь была тайной для сотрудников. Некоторые утверждали, что у него гарем, другие считали его эклектиком, третьи говорили, что работа превратила его в камень.

Его крупное лицо без морщин, принявшее с годами некий базальтовый оттенок, было непроницаемым. Через минуту он изрек:

– Нужна женщина. Не «попрыгунья», а офицер. И чтобы он это знал. Пока никакой женитьбы, но – чтоб был сын. Устройте им где-нибудь медовый месяц, а потом переписку через посредника. Никаких встреч. Ему осталось еще пять-шесть лет. Подождет.

– Но… а после, Мохаммед Мохаммедович? Мы ему дадим вернуться?

– Никогда. То, что Сунь-цзы называет «божественным клубком», только еще сильнее его свяжет.

Питман все не мог понять, почему этот великий человек, так мелочно цепляется за свою злобу к Псарю.

– И чтобы эта была в теле, – продолжал великий человек, сохранивший удивительную память. – У нее должно быть меньше платонических наклонностей, чем у той.

И вдогонку выходящему Питману сказал:

– Пусть будет девственницей. Или могущей сойти за таковую.

– Но, товарищ генерал…

– Вы – чекист: выкручивайтесь.

Входящий дневальный широко открытыми глазами уставился на них.

Алле Кузнецовой было двадцать четыре года, у нее было звание капитана и красивые серые глаза. Она происходила из крестьянской семьи. У нее была статная осанка и свойственное русским женщинам суровое изящество. Она часто мечтала, любила музыку, а также охотно лазила по деревьям. Смесь честолюбия и врожденной стыдливости помешала ей уделять слишком много времени мужчинам.

Александр выбрал ее, как принцы выбирали принцесс: внимательно разглядывал ее фотографии, изучил предоставленные ему данные о ее здоровье, образовании и характере. Он никогда не хотел вести заурядный образ жизни, и ему нравилась возможность, так сказать, бросить платок на колени своей избранницы. Он также оценил особое к нему отношение со стороны своих хозяев.

Абдулрахманов пожелал увидеть кандидатку и, пощупав крепость ее мышц, заявил:

– Королевский кусок. У мошенника хороший вкус.

Питман промолчал: каждая привлекательная женщина вызывала в нем волну нежности, почти страсти к его толстой Эличке.

Были соблюдены все предосторожности, чтобы встреча осталась в тайне. Псарь сказал всем, даже своей преданной секретарше, что едет в путешествие в Норвегию, купил билет на самолет в Сенегал, а сам, взяв под чужим именем напрокат машину, поехал в Югославию.

ГБ отлично все устроила. Подполковника и будущую подполковничиху ждал поэтичный и комфортабельный домик с двумя ванными комнатами. Обвитый виноградной лозой, окруженный цветущим густым садом, отделенный от дороги решетчатым забором под напряжением, домик был построен на холме на Адриатическом побережье. В гостиной, выложенной плитами, с неровными стенами с пробитыми в них бойницами, нагромождались ковры (Абдулрахманов: «Побольше ковров, это очень важно, они располагают к сердечным излияниям»). В углу напротив камина стоял рояль, а у дивана, заваленного вышитыми подушечками, стоял проигрыватель, окутанный той особой тишиной, которая свойственна выжидающим действия музыкальным приспособлениям (Питман: «Музыка очень важна, она душещипательна»). В холодильнике среди прочего было четыре сорта икры и двенадцать сортов водки (Абдулрахманов: «И чтоб они ели каждый день устриц». Питман: «Я прикажу приготовить для них посылку с халвой»). Бар был набит коньяками, кавказскими для патриотизма и французскими для вкуса (Абдулрахманов: «Не забудьте о ликерах». Питман: «Непременно нужна бутылка сливовицы»).

Не было забыто и внутреннее убранство дома. В спальню Абдулрахманов велел повесить «Украденный поцелуй» Фрагонара. Пользуясь своим привилегированным положением, он взял его на время в Эрмитаже к неудовольствию некоторых туристов (которые еще помнят пустое пространство на стене). Питман украсил стены гостиной романтическими русскими гравюрами. Чтобы любовники не забывали, что выполняют задание, на камине был помещен портрет Дзержинского: аскет-палач словно устремлял свой взор в освещенное горящими поленьями светлое будущее. Поверх портрета можно было прочесть его знаменитое изречение: «У чекиста должны быть холодная голова, горячее сердце и чистые руки».

Оба сообщника, устраивая любовное гнездышко своим агентам, по-отечески позабавились.

Питман с чувством сказал:

– Надеюсь, что они будут счастливы.

Абдулрахманов с хищной улыбкой заключил:

– Иначе не будет им прощения.

Прибыв на место, Александр встретился со старой крестьянкой, которую наняли для уборки и стряпни. Она когда-то служила у русских эмигрантов и с удовольствием довольно хорошо говорила по-русски. Александр был тронут, когда увидел, что для этой средиземноморской славянки, путающей в своем русофильстве царей-покровителей православия и комиссаров-мстителей за простой народ, миф о «старшем брате» был реальностью. Он быстро привык к почтительно-нежному обращению: «Ваше превосходительство товарищ подполковник.

Александр не знал Югославии, и то немногое, что он увидел, его удивило. Он всегда думал, что славяне и средиземноморцы принадлежат к двум противоположным мирам. Теперь же он убедился в обратном: эта страна принадлежала одновременно к Центральной Европе и к античному миру, к востоку и западу; она была маленькой Россией на берегу Средиземного моря, синтезом двусмысленности, характеризующей ее собственную судьбу.

Александр набил машину цветами и поехал на вокзал.

Алла, в синем жакете поверх белой блузки с большим воротником, вышла из вагона и пошла по перрону широкими, почти мужскими, шагами. С гордо вскинутой головой, сознавая свою красоту, она была полна решимости не придавать ей значения, – ее серые глаза выражали готовность, с которой всякий офицер должен предстать перед старшим по званию. Но угадывалось, что глаза эти могли быть также насмешливыми, мечтательными, меланхоличными, грозными. Пока они с трудом скрывали наполняющее ее любопытство. Она лихо представилась:

– Кузнецова.

– Вы точно, как на фотографиях.

– Вы – нет. – Искра кокетства сверкнула в серых глазах. – Нет?

– Вы моложе.

Он хотел взять у нее чемодан.

– Оставьте. Я могу сама.

– Я знаю, что вы можете, но я вам запрещаю.

Ее пальцы выпустили ручку чемодана, и их руки соприкоснулись.

Они шли молча, пока Александр не спросил:

– Вы устали? Хотите поехать домой и поспать до утра?

Она, прищурившись, посмотрела на него:

– Я хочу того, чего хотите вы.

Он остановился:

– Алла, давайте условимся. Когда я захочу, чтобы вы сделали то, чего хочу я, я вам скажу. Но когда я спрашиваю, чего хотите вы, отвечайте просто и понятно.

– Ясно.

Он был шокирован заурядностью этого «ясно».

1 Многим наверняка будет интересно, что известный актер Александр Пороховщиков – четвероюродный брат писателя В.Н. Волкова.
2 Серге́й (Сергий) Никола́евич Булга́ков (16 [28] июля 1871[2], Ливны, Орловская губерния – 13 июля 1944, Париж) – русский религиозный философ, богослов, православный священник, экономист. В 1922 году был включён в составленные ГПУ по инициативе В.И. Ленина списки деятелей науки и культуры, подлежащих высылке за рубеж. 30 декабря 1922 года был выслан в Константинополь в составе так называемого «философского парохода» без права возвращения в РСФСР. Стал одним из основателей и профессор Свято-Сергиевского богословского института в Париже. Наиболее известен своим учением о Софии Премудрости Божьей, которое получило неоднозначные оценки.
3 Александр де Маранш – французский военный, разведчик и политик, директор спецслужбы SDECE в 1970–1981. Основатель международного антикоммунистического разведывательного сообщества Клуб Сафари. В 1980-х гг. – политический советник президента США Рональда Рейгана.
4 http://omskregion.info/news/12002-omskie_korni_frantsuzskogo_pisatelya/
5 Перигор – исторический и культурный регион на юго-западе Франции, известный своей кухней, мягким климатом и богатым историческим наследием.
6 См. Википедию.
7 https://ru-books.livejournal.com/1425419.html?ysclid=mdq23r6atr258841909&es=1
8 Жорж Нива (Georges Nivat) – французский филолог, исследователь русской литературы и культуры. Профессор Женевского университета. Кавалер ордена Почётного легиона.
9 Пер с англ.: здесь-и-там.
10 «Волнения моря» (1980) – о самых громких происшествиях первой половины XX века.
11 Камо грядеши? Со мной.
Продолжить чтение